Латынин Леонид Александрович : другие произведения.

Спящий во время жатвы

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Картины русской истории, пронизанные темой жертвоприношения, живут в сознании главного героя, сына языческой жрицы и медведя, оказывающегося свидетелем и участником драматических событий от крещения Руси до гибели современных цивилизаций.

  Леонид Латынин.
  
  Спящий во время жатвы.
  
  
  
  Се начнем книгу сию...
  
  
  
  И когда дал имя Господь и часу, и дню недели, и месяцу, и году:
  
  И дал имя Востоку, и Югу, и Западу, и Северу,
  
  И Весне, и Лету, и Осени, и Зиме,
  
  И Утру, и Дню, и Вечеру, и Ночи,
  
  И Детству, и Юности, и Зрелости, и Старости,
  
  И Праву, и Низу, и Леву, и Верху,
  
  И дал имя цвету, звуку, слову и запаху и человеку, зная, что все происходит всегда и движение есть только иллюзия. Чтобы не пугать человека, сделал он вращающуюся землю в воображении его - неподвижной.
  
  А неподвижное время показал человеку движущимся и дал летосчисление - и было оно таково в человеческом смысле: одную тысячу лет жили боги. И через тысячу лет были сотворены человеки и погибли боги или стали тем, что называем мы животным - зверем, птицей, рыбой, небом, звездой, водой, огнем, горой, ветром, воздухом или другим именем жизни.
  
  И когда был сотворен человек на Севере - именем Ждан, на Юге - именем Али, на Западе - именем Адам, на Востоке - именем Дао. Положил Бог начало человеческой истории, и было это
  
  за 9462 год до рождения пророка Будды,
  
  за 10000 год до рождения пророка Иисуса,
  
  за 10571 год до рождения пророка Магомета,
  
  за 10980 год до рождения Емели, первым именем Медведко.
  
  И были к тому времени, как он родился, земли на севере, юге, востоке и западе.
  
   На востоке прошлые и настоящие: Персия, Бактрия, Сирия, Вавилон, Кордуна, Ассирия, Месопотамия, Аравия, Елиманс, Индия, Аравия, Колия, Комагина, Финикия и Китай.
  
   На юге земли прошлые и настоящие: Египет, Эфиопия, Фивы, Ливия, Мармария, Спирт, Нумидия, Масурия, Мавритания, Киликия, Памфилия, Писидия, Мизия, Ликаония, Фригия, Камалия, Ликия, Кария, Лидия, Троада, Эолида, Вифиния, Сардиния, Крит, Кипр.
  
  На западе земли прошлые и настоящие: Албания, Армения, Каппадокия, Каппадокия, Пафлагония, Галатия, Колхида, Босфор, Меоты, Деревия, Сарматия, Скифия, Македония, Далматия, Малосия, Фессалия, Локрида, Пеления, Аркадия, Эпир, Иллирия, Лихнития, Адриакия, Британия, Сицилия, Америка Верхняя и Нижняя, Эвбея, Родос, Хиос, Лесбос, Китира, Закинф, Кефаллиния, Итака, Корсика, Галлия, Германия, Чехия.
  
  На севере земли прошлые и настоящие: Руссия, Карелы, Моравия, Славия, Чудь, Меря, Мурома, Мордва, Весь, Обры, Дулебы, Заволочь, Пермь, Печера, Ямь, Угра, Литва, Зимгола, Эсты, Корсь, Летгола, Ливы, Ляхи, Ставросары, Прусы, Шведы, Варяги, Волохи, Галичь.
  
  Родился Емеля 24 березозола, или, иначе, марта 10980 год от сотворения Дао, Адама, Али и Ждана, в день пробуждающегося медведя.
  
  
  
  В тот год - 10980 летосчисления от сотворения человеков, Владимир вернулся в Новгород с варягами и сказал посадникам Ярополка:
  
  "Идите к брату моему и скажите ему: "Владимир идет на тебя, готовься с ним биться". - И сел в Новгороде.
  
  А потом собрал Владимир много воинов своих - варягов, славян, чуди и кривичей и пошел на Ярополка, брата своего. А был Владимир робичич и хо лопище, сын Малуши Любечанки, что служила ключницей у Ольги и Святослава, великого князя Киевского, и пле мянник Добрынин, который много способствовал его посланию князем на местником в городок на озере Ильмень.
  
  Ярополк же в ту пору затворился в Киеве вместе с воинами своими и Блудом, воеводой их. Владимир же послал к Блуду с такими словами:
  
  - Будь мне другом. Если убью брата моего, то буду почитать тебя, как отца, и честь большую получишь от меня, не я ведь начал убивать братьев, но он.
  
  И Блуд ответил:
  
  - Буду с тобой в любви и дружбе.
  
  И сказал Блуд Ярополку:
  
  - Киевляне посылают к Владимиру, говорят: "Приступай к городу, предадим-де тебе Ярополка. Беги же из города".
  
  И послушался его Ярополк, бежал из Киева и затворился в городе Родне, в устье реки Роси. И осадил Родню Владимир, и был такой голод, что ходит поговорка и до наших дней: "Беда, как в Родне"; и сказал Блуд Ярополку:
  
  - Пойди к брату твоему и скажи: "Что ты мне ни дашь, то я приму".
  
  И пришел Ярополк к Владимиру, когда же входил в двери, два варяга подняли его на мечи под пазуху, Владимир же стал жить с женою своего брата - гречанкой, и была она беременна, и родился от нее Святополк. От греховного же корня плод зол бывает. Во-первых, была его мать монахиней, а во-вторых, Владимир жил с ней не в браке, а как прелюбодей. Поэтому-то и не любил Святополк отца, что был он от двух отцов: от Ярополка и от Владимира.
  
  И вошел Владимир в Киев и стал там княжить один.
  
  И поставил кумиры на холме за теремным двором: деревянного Перуна с серебряной головой и золотыми усами, затем Хорса, Даждьбога, Стрибога, Симаргла и Мокошь. И приносили им жертвы, называя их богами, и приводили к ним своих сыновей и дочерей".
  
  
  
  
  
  Так писал Емеля, когда пришел ему час и видеть, и слышать, и сказать то слушающим и читающим его.
  
  А в тот год родился он на свет, не понимая, что он, какая земля вокруг, и что есть князь, и что есть смерд, родился, как проснулся, и закричал громко и больно, как кричат все, кто вышел из тьмы и увидел свет. И было то в 10980 год, и родился Емеля на медвежьей шкуре, в мех которой вцепившись красными пальцами рожала Емелю мать его Лета, единоутробная Добрынина сестра. И рядом стоял отец его Волос, и было это 24 березозола, или марта иного имени месяца. В первый день нового года пробуждающегося Медведя и в дни общего равноденствия. И когда, извиваясь, вытолкнула из чрева своего Лета Емелю и услышала крик его, уснула она тут же и увидела тот день и тот час, когда стояла возле их Дуба, который рос над обрывом у Москвы-реки, на месте, которое еще назовут Лобным, и будут по обычаю приносить там жертвы человеками тысячу лет, а поляну вокруг назовут Красной площадью, но это потом, а прежде она будет именем Пожара, ибо оттуда тыщу лет Москва гореть будет и последний пожар 12017 году станет. Но всего этого Лета не узнает - это Емелины сны, а Лете видится дуб, куда она принесла полотенце свое, вышитое крестами да ромбами, квадратами да кольцами, а в центре Берегиня в ладье, с лошадиными головами, приговаривая: "И деревья рода моего, Мугай-птица, птица рода моего. Пошли мне, бог мой, зеленый дом большой, из дерева крепкого, дом с крышей высокой да лубяной, пошли мне косу длинную да волос бел, пошли мне мужа моего, что ростом высок, силой силен, голосом густ да кровью горяч". Но не успела домолиться до конца о желании своем - не успела как следует расправить на ветвях Дуба полотенце свое с бахромой красной, пропитанной овечью кровью, а была полночь 24 кресеня, или, иначе, июня, был Купала, как почувствовала, как кто-то обнял ее сзади, и почувствовала она на шее своей шерсть мягкую, густую, и почувствовала на груди своей лапу сильную, и острый коготь провел по рубахе ее, и распалась одежда, и горячо стало Лете, и закричала она от испуга и истомы, ждала она жениха и дождалась. Он поспел, не погодил, а тут же под деревом святым пришел ее жених, и покатились ее очи по поляне в траве зеленой, и обняли тело огромное и теплое руки ее белые, и огонь опалил ее колени, и брызнула кровь ее алая, и смешалась с морошкой раздавленной, и застонала Лета, и вцепилась в мех жениха своего, как сейчас, когда рожала Емелю, а когда очнулась, рядом лежал в траве Волос, и тут увидела Лета, что нага она и луна светит ярко, и устыдилась наготы своей, но сил не было укрыть себя, и увидела кровь на коленях своих. "Вот и первая жертва", - сказал Волос и положил руку на грудь ее, которая была нежна, как бывает нежна и ярка луна в ночное время, когда ветра нет и она сама широка и медленна, почти неподвижна, и внизу далеко была вода Москвы-реки, и рядом с Волосом было тело Леты, в их глазах были звезды, а Волос был совсем не похож на жениха ее, что явился к ней час назад, и никогда более и похоже не было так истомно Лете, как было в эту ночь, а над головой ее ветер тихо перебирал бахрому пол отенца, на котором Берегиня плыла в своей ладье, и, как флаг, на ветру вместе с ее полотенцем тихо шевелились кони, и ладьи, и деревья, птицы, и всадники, и до конца ночи, пока не взошло солнце, любил ее Волос, и Лета, вцепившись в траву возле тела ее, кричала от боли и нежности, накопленной любви, и выходила эта любовь криком и стоном, и смехом русалочьим, который слышала луна, видело дерево и укрывала ночь своим нежным светом, и звезды висли над головой серебряной синей крышей.
  
  Подходила к концу великая ночь зачатия, которую отмечают испокон Отец и Мать. А чтобы не спутать день, пока жена не узнает в себе новую жизнь, не трогает ее муж, и этот день их тайный праздник для двоих.
  
  Ночь зачатия праздновали и чудины, что жили здесь перед Емелиным родом вятичей, ибо начало жизни не на свету, куда выходит ребенок, а в ночи, когда соединяются небо и земля, когда человек подымает свои забытые крылья, и летает до тех пор, пока не погаснут звезды, пока не уснет душа, пока не растает музыка, пока не наступит новая жизнь, пока внутри, но уже вовне, которой дано изменить этот мир. И было начало - в ночь Купалы, возле дуба святого Велеса, и три крови вышли, как родник, наружу и стали в Лете в один поток, - кровь Волоса и кровь Леты и кровь жениха мохнатого, потому и имя их сына сначала Медведко и лишь потом, по крещении, Емеля. И потом, после спасал его не раз жених Леты, когда не стало Волоса на свете, потому что можно убить человека, но не зверя, ибо зверь безымянен, а человек гибнет разом со своим именем, но то случилось потом, а сейчас Емеля видит медвежью шкуру - внизу, крышу - над головой, руки и бороду Волоса, мать на шкуре голую и в крови, она спит, видит и никогда не вспомнит, что видит, разве что во сне, во сне все доступно человеку, что с ним может и не может случиться. Ибо сон - это земля и небо, прошлое и настоящее и будущее, то, что человек выдумать не может. Во сне нет грани земли, времени, а значит, во сне-то и есть главная жизнь, ибо во сне равны и раб, и царь, и бог, и зверь, и даже он, Емеля, хотя не умеет говорить, ходить, петь, мыслить, а умеет только кричать, и есть, и еще болеть, и не понимать этого, и все-таки жить, как живет дерево, солнце, птица, медведь и его мать Лета, и его отец Волос, и его первый отец мохнатый жених.
  
  
  
  
  
  И потому первой молитве научит Емелю Голос русского Бога.
  
  И то будет молитва ему. Вот начало ее:
  
  "Пошли мне сон, Господи, - защиту от врага моего, врага брата моего, и врага сестры моей, от руки, и закона, и власти, и силы, и слов малых, и больших владык, летящих как мотыльки на огонь власти и сгорающих в ней; от голода и чумы, от пожара и нашествия, метели и бури, от волн на море, что топят суда и лодки в пучине своей, защиту от зверя жадного и гада жалящего. Защити от четырех черных стихий, живущих вокруг и во мне; болезней невидимых - от зависти ближнего и зависти во мне, от ненависти ближнего и ненависти во мне. От безумия ближнего и безумия во мне, от суеты ближнего и суеты во мне, Господи.
  
  Ибо тем, во сне, нет воли иной, чем Твоя, власти иной, чем Твоя, мира иного, чем Твой, там карают и милуют, ведут и оставляют лишь по знаку Твоему, Господи.
  
  И нет там жизни земной, в которой люди, болея совестью своей, страхом своим, любовью своей еще более убивают и лгут, крадут и предают, и мстят, и доносят, не понимая друг друга и себя тоже, Господи.
  
  Закрой сном и эту жизнь, и эту смерть, хоть на час ночной опусти над ними железный занавес, что легче пера голубиного, легче пуха тополиного, легче паутины летящей, и пошли мне видеть мир, где законы человеков спят, где не имеет человек вред врагу и другу своему; даже если он палач или разбойник, плут или вор, владыка или исполнитель воли злой или закона злого.
  
  Где каждый свободен и нечаян в поступке и мысли своей, как свободно и нечаянно облако, гонимое ветром, как свободен и нечаян водопад, падающий с утеса, как огонь в лесном пожаре, как свободна трава, пробивающая ка мень, где все то, что не здесь, и все здесь, что там, и человек одинок, как один был вылеплен и рожден.
  
   И человек все, что все. Он весь - и все он, и нет связи с тем, что ему да но не Тобой, но все есть то, что не он, а я.
  
   И сон мой - это жизнь того, что еще не пришло, что было или, что то же, - есть всегда и что никуда не уйдет. И сон, - как одна из четырех белых стихий дарован человеку, как любовь, как боль, как страх, не руководим волей и мыслью власти земной.
  
  Иже сон - все. И сон - огонь, а жизнь - часть сна, как часть огня оставшийся, остывший, холодный пепел.
  
  Сном я спасен и спасусь.
  
  Сном я свободен, и сном я часть неведомого, имя которому сначала смерть, а потом все, что потом.
  
  Пошли мне сон. Господи, как пеплу посылаешь землю и воду, и свет, чтобы взошел хлеб и накормил прах мой, чтобы я был и видел между жизнью и смертью то, что неведомо, но знакомо, что непонимаемо, но видимо, что мучительно, но не смертельно, что доступно, но не разгадано, что явлено, но не уловлено, что существует и недоступно, как сам ты, Господи!.."
  
  
  
  
  
  Лета уснула, ее сестра спустилась с горы к Москве-реке, набрала кожаное ведро воды, бросила туда листок со священного дуба, нитку из полотенца, что вышивала Лета, когда ворожила жениха себе. Поднялась сестра по горе опять, родильным священным полотенцем обмыла тело Леты, укрыла ее холстом белым с красной полосой и отошла в сторону и стала смотреть, как спит в люльке спеленутый ею Емеля и как спит Лета, устав от муки и боли, и крика, и стала слушать, как вокруг их дома скачет Волос, наряженный в медвежью шкуру, и волхвует, колдует, чтобы жил Емеля тыщу лет, чтобы был он счастлив в судьбе своей и враги его погибли от Велесовой кары, и чтобы любил он своего отца, как отец почитал своего отца, деда Емели, Щура и Пращура, и чтобы Емеля выучил молитву от всех бед: "Чур меня, чур меня", и когда было страшно, чтобы свистел Емеля и отгонял и духов и бесов прочих. И сестра Леты завороженно уснула, околдована песней Волоса. Вот песня Волоса:
  
   "Велес - бог мой, по отцу моему, дерево рода моего. Род бог мой по деду моему, птица Мугай по матери моей, и птица Мугай по жене моей, Мокошь по деду жены моей, и Лета по прадеду жены моей, вы всемогущи, и вы всевышни, вы растворены в солнце, в туче и воде, вот лежит сын мой, Медведко, именем мужа великого, именем моего деда названный. Войдите в его глаза, уши, руки и ноги его, в сердце и плечи его. Пусть он живет столько, сколько род его живет. А живет он тысячу лет, пусть он ест столько, сколько ел мой дед, пусть он знает и холод, и голод, как знал дед мой. Пусть он переживет и меня и мать мою, и пусть если и ранит его зверь в лесу, стрела в поле, нож на родине и на чужбине, то до смерти не убьет. И ты, Москва-река, не оставляй без воды тело его, горло его и кожу его. Берегите сына моего, и те боги, которых имени не знаю, но которые есть..."
  
  Вот так пел и бил в бронзовые громотушки отец Емели - Волос и жег коренья и травы. В медвежьей шкуре, подпоясанный белым поясом, и в мягких сапогах, и подол рубахи его белел, выглядывая из-под медвежьей шкуры.
  
  А кругом пели птицы, внизу бежала Москва-река, и стояло двенадцать домов на берегу, как раз где сегодня Кремль, на холме, на месте Успенского собора и Ивановской площади, и из каждого дома шел дым, то готовили праздничную рожденную еду в честь рождения у волхва Волоса, что при храме Велеса, сына Медведко, от жены его - чародейки Леты.
  
  В доме, что рядом с храмом, справа, на Восток, жил Ставр и семя его - пять сыновей с женами. И у всех у них было семь сыновей и трое внуков. В доме правее храма жил Святко. И у него было шесть сыновей, у троих жены, а трое еще малы для женитьбы, и пять внуков. А еще правее от храма жил Малюта, и имел он трех сыновей, с женами, и десять внуков.
  
  
  
  
  
  А слева от храма жил Добр со своими. И было у него сыновей числом семь, у двоих жены, и пять внуков. А за этим домом еще далее влево храма - Третьяк со своими. И было у него шесть сыновей, и у них пять жен и двенадцать внуков. Еще левее храма на Запад жил Мал, с семью сыновьями, и четыре из них имели жен, и было еще девять внуков.
  
  
  
  
  
   Выше храма на Север после дома Волоса, стоял дом Ждана с тремя сыновьями, тремя женами и семью их внуками. А выше еще дома Ждана от храма стоял дом Кожемяки, в котором жили девять сыновей и семь жен их, - и было у Кожемяки пятнадцать внуков.
  
  
  
  
  
  А ниже храма на Юг стоял самый большой дом, и жил в нем Боян, с двенадцатью сыновьями, десятью женами их и двадцатью внуками бояновыми. Еще ниже от храма возле толстой сосны жил Храбр. И имел он всего двоих сыновей с двумя женами их и семью внуками. И совсем низко от храма возле ракитового куста стоял дом Нечая. У него было пять сыновей, три жены их, и пять внуков нечаевых.
  
  
  
  
  
   И была жена Ставра именем Чернава.
  
  У Святко - именем Досада.
  
  У Малюты - именем Милава.
  
  У Добра - жена именем Купава.
  
  У Мала - именем Бажена.
  
  У Волоса жена именем Лета.
  
  У Ждана - именем Людмила.
  
  У Кожемяки - именем Малуша.
  
  У Бояна жена - именем Доброва.
  
  У Храбра - именем Забава.
  
  И было дочерей у Ставра три, именем Белуха, Истома и Неулыба.
  
  У Святко - тоже три дочери, именем Несмеяна, Богдана да Зима.
  
  У Малюты две дочери, именем Смеяна да Некраса.
  
  У Добра - четыре дочери, именем - Краса, Люба, Немила да Ждана.
  
   У Третьяка пять дочерей - именем Молчана, Улыба, Злоба, Правда да Тула.
  
  У Мала всего одна - именем Лада.
  
  У Ждана три дочери, именем - Бессона, Горяна, Хотена.
  
  У Кожемяки одна дочь - именем Поляна.
  
  У Бояна две дочери - именем Сорока да Десна.
  
   У Храбра четыре дочери - именем Карела, Правда, Береза, Лиса да Голуба.
  
  У Нечая две дочери - именем Горазда да Мила.
  
  И все они готовили, жарили и варили в воде Москвы-реки еду, чтобы отпраздновать рождение на свет Медведко, который родился в доме, где жил Волос и жена его чародейка Лета. И это был первый день жизни Емели, и это был праздник пробуждающегося Медведя, который стоял возле крайнего дома и слушал, как кричала жена Волоса, и ушел, когда стихла она и закричал Емеля.
  
  
  
  
  
  И началась жизнь Емели. Каждую зиму спал он до первой капели, летом ходил с Летой за травами, по ягоды да грибы, сначала за спиной у матери, потом рядом, сначала ползая собирал травы, ягоды, а потом и на ногах своих, и отцу помогал Емеля. То погремушку медную почистит, то медвежью шкуру - порвется - починит, то пояс, расшитый крестами, в Москве-реке постирает, вот только молчал Емеля. До восьми лет ни слова. Уж отец и мать бились над ним и так и этак, все дети вокруг как дети, уже петь умели, не то что складно говорить, а этот все понимает, что ни скажешь - сделает, а молчит. Ему уж и мать: скажи да скажи - Лета или отец: я - Волос, скажи, как меня зовут. А Емеля насупится, голова вниз, глаза в землю и молчит. Уж его и бил отец, и била мать, и лаской и пряником - все молчит. А в восемь лет, в пятницу, главный день недели, случилось вот что.
  
  Дома были малые дети да бабы, а все, кто постарше, и Ставр с сыновьями да родственниками в лесу были, со стрелой, да ножом, да топором на охоту пошел, Святко с сыновьями да родственниками с посудой под мед, и пчелам на зиму мед заготавливать. "Увы - не погнетши пчел, меду не едать". Лета с бабами по грибы да по ягоды, а сама еще и травы ищет, разрыв-трава от головы да груди, мята от зубов хороша. А и Волос ей помогал травы собирать, только уж он один ходил, такие травы знал, что и руку и ногу вылечит, и живот болеть перестанет, а если надо, то и врагу такую боль устроит, что по земле кататься будет, и орать что есть мочи, а то и вовсе окочуриться может. Разошлись так вот по лесу, кто где, бабы песни поют, мужики - те, наоборот - затаились, зайца, кабана или оленя ждут, ветер идет ласково, солнышко светит ясно. Теплынь, Серпень, или август иначе. День седь мой - яблочный день вечером праздновать будут. А в то время пока они делом заняты, пока девки "плыли уточками, да с милым селезнем" поют, Лета заводит, а девки в разноголосьи вторят: "А по реке Москве, словно по морю", - в это время в доме Ставра пожар случился. Сначала-то крыша у Ставра загорелась, а потом и соседний дом Святко, а потом и соседний Малюты, а там и другие огнем пошли, дети орут, бабы воду носят из Москвы, а Емеля вскочил да в лес побежал, бежит через поле к лесу и орет во все горло: "Пожар, пожар... Волос, Лета, пожар..."
  
  В лес вбежал, споткнулся да лбом о березу, и затих, много ли, мало ли про шло, очнулся, а вокруг его медведь, и над головой медведь, и за спиной медведь, и внизу медведь, и вверху медведь.
  
  - Ах, дитятко, - говорит медведь, - зашибся, давай я тебя донесу, не туда бежишь, не в ту сторону, - и сам тоже бежит, как только до баб добежали, поставил медведь Емелю на землю.
  
  - А теперь кричи, - говорит и сам ушел. Емеля слабый, в голове гудит, а закричал опять сильно, вспомнил:
  
  - Пожар,- кричит. Бабы петь перестали, Лету позвали, к Емеле подбежала мать.
  
   - Пожар, - говорит Емеля и сомлел.
  
  Бабы мужиков покликали, в деревню все бросились, а только три дома спасли, да еще в центре самом храм Велеса, у него только крыша тлеть начала, да и то немного - сверху земли было насыпано порядком. А когда все в себя пришли, когда мужики в лес ушли, с топорами, опять избы ставить, а бабы занялись каждая своим делом, спросил Волос Емелю, что же он это восемь лет молчал, а Емеля и скажи ему:
  
  - А о чем, отец, говорить-то было.
  
  Помолчал Волос, подумал и как бы про себя сказал:
  
  - Может, и мое место займешь, вот если б ты еще и зимой не спал.
  
  Но Емеля опять только голову нагнул. А через месяц другая беда пришла, едва только избы поставили да оставшиеся подлатали.
  
  
  
  
  
  Стали умирать люди. Сначала в семье Малюты один сын умер, потом и жена за ним, а потом у Святко сноха, а потом и у Ставра сразу трое: два дитенка да жена. Прошла неделя, пятница на носу, "один камень много горшков перебьет", а уж десять человек как не бывало, а то хлопотно, каждого сожги, да не одного - петуха с ним или курицу, а то и птицу какую, что в лесу убили, каждому положи рядом глиняного Велеса да Мокошь глиняную, а уж Волосу сколько работы, каждого в дальний путь проводи, каждому заклинание положи. И Лета не без работы, за пазуху траву райскую сунуть каждому надо, чтобы было с чего в раю землю вспомнить. Горят костры, а кругом люди кричат, поют, пляжут, а уж еще пятеро животом маются, тяжелая пора.
  
  Солнце, тепло, трава зелена, кой-где листья у берез да кленов золотые да красные, как седина на голове леса. Рубахи на всех белые, все вроде и любят друг друга. "Где любовь, там жито живет", а мрут люди. Как ни скакал Волос, как ни бил в колотушки да громо тушки, не помогало. Потом и чародейка Лета за свое дело принялась. Четыре дня в четыре чары, в каждую из четырех речек воду собирала. А потом встала меж них на колени. На все четыре стороны света чары смот рят. В каждой чаре по четыре воды. А воды в Москвы нет ни в одной.
  
  В первой чаре Проток да Капля. Пахорка да Ольховец от ветра словно как рябью подернуты.
  
  В другой чаре Студенец да Ходынка, Клязьма да Копытовка плещутся.
  
  В третьей чаре Сивка да Пресня течет, да Кокуй с Черторым смешаны.
  
  А в четвертой чаре Хинка с Неглинкой, с Серебрянкой да Яузой друг о друга трутся.
  
  Лета глаза закрыла, сначала руки крест-накрест в север да юг окунула, потом стряхнула да на обратный крест-накрест в восток да запад пальцы опустила, а сама приговаривает:
  
  "Вода, водушка, вода чистая, светлая да холодная. Ты нас в жару спасала, ты нам просо растила, ты нам жито дарила и ты, Пехорка, да Капля, и ты, Ольховец, да Проток. Помоги, вода-водушка, людей поднять, как ты в жару просо да жито подымала. И ты, Ходынка, и ты, Студенец, и ты, Клязьма, да ты, Копытовка.
  
  Совсем голова к земле клонится: а ты брызнешь дождичком в лесов день. И опять, смотри, стоит поле ровное.
  
  Ты течешь туда, куда мне путь закрыт, в море Черное, море страшное, где мертва вода, и ты, Черторый, и ты, Кокуй, да и ты, Пресня с Сивкою.
  
  Ты пришла ко мне из тех земель, где волк не живет, где птицы нет, где лежит волна моря Белого, моря тихого и студеного, где жива вода плещется. Там Хинка была да Неглинка была, Серебрянка была да Яуза.
  
  Помоги мне, вода-водушка, я тебе жизнь отдам, отдам силу свою, милая, а ты разлетись брызгами, покропи моих сродников мертвой водой да потом живой. На кого капля падет, пусть тот жив будет. Кто болен был, выздоровеет. Хворь да Хвороба, Недуг да Боль в лес уйдут да березе достанутся".
  
  И берет чаши Лета, несет по кругу, и на каждого водой пригоршней брызг, а у самой глаза как не здесь, а к тому, кто лежит и подняться не может, подойдет и тоже покропит. Умирать стало меньше, но все еще мрут, и тогда-то и пришел час Леты. Болезнь эта всех съест. И Волос, и Лета, и их волхвование, и колдовство слабы против врага их. Знает Лета, и знает Волос, что дальше делать. Ничего друг другу не сказали, только посмотрел Волос на Лету, а она на него. И медведь тут как тут - подошел к храму, и стоит, и плачет, а потом опять ушел. И откладывать некуда. Последняя ночь у Леты только и осталась. Подошла она к Емеле, ничего не сказала снаружи, а внутри все сказала такое, что Емеля сердцем вздрогнул, как на овцу клеймо выжигом ставят, так и свой знак в сердце Емели оставила, да еще желудь с Велесова дуба в руку ему сунула, и пальцы его своими пальцами в кулак зажала. И отошла.
  
  А Волос уже по домам ходит. В каждом дому Лете по мужу на последнюю ночь выбирает, а утром на заре, как солнце взойдет по огню да дыму, уйдет от них Лета за синие моря, за высокие горы к пращуру их Велесу, просить, чтобы родичей не трогал, оставил в живых, а то род их пресечется, как бывало в их краях не раз, а пресечется род, нет большего греха, тут не то что жизни не жалко, тут и муку любую за людей принять можно.
  
  
  
  
  
  И пошли тут сборы. Завели Лету в Велесов храм. А храм этот всех домов выше, лемехом покрыт, из дерева священных дубов рублен. Длиной он в шестьдесят локтей, шириной - в двадцать,а высотой - тридцати локтей, а другой мерой - тридцати метров в длину,десяти - в ширину,и пятнадцати - в высоту. Как бы три квадрата вслед друг за другом поставлены.
  
  В голове храма алтарь, яблоневым, ореховым, грушевым, деревом да чудной березой обшит, и весь резьбой затейливой украшен, на которой русалки, берегини, вилы, да сама Мать сыра земля с четырех сторон в самую середину алтаря в высоту смотрят. У первой лик - железный, у второй - медный, у третьей - серебряный, у четвертой - из червоного золота.
  
   А высота алтаря двадцати локтей, а посреди его окно, каждая сторона в десять локтей, а сквозь это окно вверху в горнице Велес виден, свет на него сбоку поверх окна падает, из дуба священного Велесов лик резан. Туда Лете ход заказан - святая святых. Это Волоса место; да и то раз в году в день пробуждающегося медведя. А храм алтарем,как стрелка компаса на север повернут,на самую Полярную звезду смотрит,что на небе,в конце хвоста медвежьего маячит, сама вокруг себя ходит. С этой звезды северный человек пришел. А там, где в цент ре неба Полярная звезда стоит, Божественный день и Божественная ночь поровну время делят.
  
  Второй квадрат - тоже двадцати локтей каждая стена, - место, где каждый день Волос службу правит. В центре огонь горит, на каждой стене предки трех родов, и всякий из своего дерева резан.
  
  На северной стене - предки Волоса, Ждана и Кожемяки из чудной березы, осины и липы: медведь, волк, сохатый с человеческими лицами.
  
  На южной стене - из груши, липы, сливы предки Бояна, Храбра и Нечая: орел, ворон и теленок.
  
  На западной стене - из рябины, ели и тополя резаны предки Добра, Третьяка и Мала: конь, сом да гусь.
  
  На восточной стене - из ивы, сосны да пихты предки Ставра, Святко и Малюты: баран, козел да селезень.
  
  И, наконец, в самом южном квадрате, двадцати локтей каждая сторона, место Лете назначено.
  
  Вот и выходит, что храм Велесов, как и Соломонов, в длину шестьдесят локтей, только в Соломоновом храме святая святых на запад смотрит, а в Велесовом - на север, но если их сложить, крест выйдет.
  
  В этом третьем квадрате и будет жить эту ночь Лета, лежа на жертвенном столе, льном застеленном.
  
   А кругом жертвенного стола, немалой кровью политом, полотном укрытом, холсты белые с красной да черной вышивкой, в центре деревянный столб стоит, а вокруг него с четырех сторон лики вырезаны. Четыре лика вверху, с какой стороны ни зайдешь, все Велес на тебя смотрит. С одной стороны, с севера - хмур он, воин. С запада - умен да мудр. С востока - хитер да лукав. С юга - лик царский, надменный.
  
  А под ними - Мокошь. С севера - мать. С юга лицо дочери смотрит, с востока - жена. С запада - воин. Еще ниже - кони, еще ниже - птицы, а совсем внизу по солнцу вырезано с четырех сторон. С запада - колесо. С юга - цветок. С востока - квадрат, на четыре части деленный, с Севера ноги по кругу идут - Полярная звезда, которая недалеко на небе от Волоса - бога, что ковшом по небу разлегся.
  
   Раздели бабы и девки Лету догола, стали собирать ее по ленточке да по ниточке. Волосы в одну косу заплели. Как на тот свет идти, так надо одну косу тол стую, чтобы ею след заметать, чтобы зло за ней на тот свет не попало.
  
   Ленты в косу, чтобы свои видели, ленты красные, как огонь, на котором ей гореть, и огню жертва. На руки браслеты бронзовые, чтобы знать после, где руки были, когда сгорит Лета, а поверх тела рубаху, не такую, как в лес ходила, и не такую, в какой с мужем спала, а ту, просторную, как поле, как небо над головой и длиною до полу, и рукава до полу, зашитые, как у той рубахи, в которой дождь вызывала, которая вся в крестах, ромбах, птицах, да "грозой" вышита, что белым-бела, выстирана, да чиста, редко она бывает нужна, хотя в каждом храме такая есть... Девки кругом плачут, бабы плачут, песни поют: "Ты прости нас, матушка, ты прости нас, Летушка"... - и в слезы.
  
  А она смеется: "Да я там счастлива буду, если бы не Медведко, да Волос мой, я бы с одной радостью..."
  
  А бабы опять: "Ты прости нас, матушка, ты прости нас, Летушка"... и хоровод идет, да не посолонь, а все против солнца плывет...
  
  
  
  
  
  А вот уже и вечер на Москву-реку опускается, уже и звезды зажглись, и луна в свете прибавила. Первым Емеля к Лете в храм зашел. Встал на одно колено. Она ему только голову взлохматила тихо так, ласково, и слезинка одна на темя Емели упала. Потом Волос вошел, встал на одно колено, его тоже только погладила по голове и тоже слезинкой омыла.
  
  Вот и все.
  
  Она уже по ту сторону. В эту ночь у нее одиннадцать мужей будет. От каждого дома по мужу. Обычай этот никто нарушить не может.
  
  Нет обычая - нет и народа, нет обычая - нет и дома. На шаг отступи - и конец народу, и конец дому, как кирпичи без цемента развалятся, как ни хороши они сами по себе, и никакой храм и никакой дом стоять не будут. И никакая стена удар достойно не встретит, да что стена - столб для во рот - не свяжи его цементом - от ветра на землю ляжет.
  
   Как вчера Волос в последний раз любил Лету. То ли она плакала, то ли сто нала, то ли он пел, то ли ворожил. Сколько темных, да колдовских, да тайных, только их - слов - было выдохну то. Вся спина у Волоса в кровь, только-только засохла. Засмейся - болит, наклонись - болит. Не скоро эти рубцы заживут, во всяком случае до смертного часа Волоса добела не сойдут. Как будто, падая, зацепилась Лета за скалу, прежде чем упасть в смерть. А скала эта - спина Волосова. Все ногти обломала Лета о камень. Но это вчера, сегодня Волос сам мужей отобрал, дома обошел. И спасибо Лете за боль, дома лежит стонет, на спину лечь не может, и не все время о том, что завтра Лета дымом в небо уйдет, думает. Спина горит.
  
  На улице никого. Звезды в небе высоко. Тишина над Москвой, как туча, повисла. И Емеля не спит, и Волос не спит. И вся Москва не спит.
  
  
  
  
  
   А Лета в храме - одна. Времени ей одной быть два часа до полуночи. И первые полчаса она должна молиться за род свой и род мужа ее - Волоса, и зажгла Лета светильники вокруг его, что стояли с четырех сторон. И светильники были, как и чары ее, в которых она держала воду четырех речек, из серебра. И были они украшены вилами, берегинями, роженицами и кикиморами, и был в них густ и бел кабаний жир, и плавал в них фитиль из дурман-травы, и когда зажгла их, четыре тонкие струйки дыма мелкими тихими кольцами поплыли, не расходясь и не растворяясь в воздухе, вверх к потолку, и дым был синь и тонок, как будто паутина на солнце в ветвях ракитова куста, возле которого венчали Лету и Волоса приезжавший из самого Новгорода верховный жрец Богомил и единоутробный брат Леты - Добрыня.
  
  Не понимала Лета все слова Богомила, но запомнила: "Теперь вы кость одна, и плоть одна, и душа одна, и мысль одна, и слеза одна, и радость одна, а надежды две, а радости две, и веры две, и каждая друг для друга и как корни одного ствола, как ручьи одной реки, как буря двух ветров, как два костра в одном пожаре".
  
  А так ли? Один костер сгорит, другой не зажжется, один ручей паром вверх уйдет, а другой не шелохнется, один корень огонь сожжет, а другой жить будет, один ветер дымом вверх уйдет, а другой ветер дуть будет, чтобы пламя выше летело, и тут же забыла мысли свои, испугалась их, и встала на колени и посмотрела вверх на Велеса и опустила голову, и вдохнула дым дурмана, и положила лоб на алтарь перед Велесом, как стрельцы перед Петром опускали голову на плаху, что приносили с собой, и топор вонзали в плаху рядом с головой и покорно ждали часа стать жертвой, так и Лета опустила го лову на камень, отполированный рекой крови и шерстью, кожей человека и животного, и лоб ощутил печальную память камня, святую память камня, жертвенную память камня, и в Лету вошло ощущение, что Велес принимает ее кровь и ее огонь, и стала молиться про себя тихо и истово.
  
  И в молитве своей поминала она семь колен Волоса, и доходила до Велеса, щура Волоса, и поминала семь родов своих и доходила до Берегини щура рода ее, и назвала четырнадцать имен рода Емелина и Берегини и Велеса - предка Емелина.
  
  А туман дурман-травы, как сон на мягких лапах, как кошка за мышкой на брюхе, как змея неслышно по траве, как тополиный пух по тихому ветру, как молоко, пролитое на стол, медленно, по капле капающее на сосновый пол, тек туман дурман-травы в ее тихую душу, и слушала Лета голоса неясные, голоса всех предков своих и Волосовых и начинала видеть, как выходят они из тумана и каждый около нее останавливается и складывает помощь свою, и одна помощь - то цветок алый, и другая помощь - хлеб ржаной, и третья помощь - лист клена, и четвертая помощь - ветка воды, и пятая помощь - кувшин дыхания Велеса, шестая помощь - камень ветра, который завтра ляжет ей на грудь, когда она дымом подымется от земли, чтобы сразу не улетела далеко-далеко. А седьмая помощь - не сказать - не узнать. Лобное место, в трубку свернутое, в котором язык огня, а на конце желудь, а внизу печать сургучная, и на ней двуглавый орел, и на шее его рана, и на ней кровь, и каждая капля своего цвета, и капель пятнадцать, и дым от каждой капли... - и тут душа Леты вытянулась вся, свернулась дымом и винтом ушла в небо. И поняла Лета, что она дерево, и корни дерева в небе, и своей рукой легкой и смутной, как дым, подняла она топор, что лежал на краю облака, и стала рубить свои корни, и корней было семь, как звезд Большой Медведицы, как братьев Рши, когда рубила она, плакала, как ребенок, и плач был песня, а музыки не было вовсе, и когда обрубила последний, услышала удар медного грома и стала опускаться на землю, как опускается тополиный пух, как опускается снежинка в безветренную погоду, как опускается паутина, сорванная крылом пролетевшей птицы, как дыхание умирающего человека. И уснула Лета, и сон был крепок, и длился он все два часа, и не сделала Лета, что сделать должна, и, когда открыла глаза, быстро прошептала молитвы и за второго Отца Емели, и за всех зверей, что летают, ползают, бегают, и тех, что живут в земле, и потом за всех людей, что живут в четырех сторонах света, и потом за все звезды, что упадут на землю и имя им будет "полынь", и, когда закрылись губы, сказав слово "полынь", увидела Лета, как первый ее муж вошел в храм.
  
  И было то в полночь в яблоневый день шестого серпеня, или августа, 10989 год от сотворения первых человеков.
  
  
  
  
  
   А первый муж был мальчик - именем Горд, пятнадцати лет от роду, из Ставрова дома, он остался старшим мужиком в доме.
  
   Ложе широкое, светильник горит - чуть копотью вверх течет. Жир кабаний густ. На ложе из дуба тесаного цвета теплого сена гора, на сене холст бел. Вошел мальчик, не знает, куда руки деть, и, что делать с Летой, не знает. Ну, объяснили ему девки, что сначала с Леты надо будет рубаху снять и в голову положить, а потом лечь на нее, а там все само покатится.
  
  Мнется Горд, идти боится, сколько раз Лету видел, и нравилась она ему, а кому Лета не нравилась, а тут испуг на него такой напал... И то - она там живет, а не здесь. Страшно.
  
  Приподнялась с ложа Лета, поманила к себе:
  
  - Иди, иди ко мне.
  
  Горд вспыхнул и подошел к ложу.
  
  - Сядь сюда, - сказала Лета. - Тебя хоть научили, что делать-то?
  
  - Научили, - сказал Горд и неловкими пальцами стал тихонько подымать рубаху, которая была надета на тело Леты. Рубаха поползла выше. Лета легла и чуть выгнула тонкую спину и чуть открыла ноги. Горд поднял еще выше, и вдруг пот выступил у него на лбу. Он у в и д е л...
  
  Волосы были рыжие, мягкие, кольца ми, под ними кожа тонкая, хрупкая, алая, беззащитная. И что-то произош ло с малым - он весь напрягся, задрожал, руки суетно досдернули рубаху. Грудь была бела, нежна, крепка и правильна, как стог сена на по ле, как облако на небе, как яблоко на дереве.
  
  Лета улыбнулась. Горд сдернул с себя рубаху, неуклюже ткнулся ей в грудь, неуклюже облапил Лету руками, все тело мальчика перевернуло, выкрутило, закружило, огонь опалил его снаружи и ожег грудь, глаза закатились внутрь и видели только себя и не видели вовне.
  
  Он задышал отчетливо, резко, сильно, как дышит насос или цилиндр в моторе. Лета улыбнулась опять. Взяла его руками и положила в себя, и судорога прокатилась по телу Горда. Так кролик проходит внутри тела удава, так ток, попадая в тело, уходит в землю, так рвота сотрясает тело от кончика ног до головы.
  
   Лета ничего не успела почувствовать, а Горд затих. Он был в бессознании. Лета тихонько сняла его с себя. Положила рядом. Встала. Побрызгала водой из своей чаши. Горд открыл глаза. С удивлением посмотрел вокруг. Она надела на него рубаху. И, еще ничего не вспомнив, на мягких заплетающихся ногах он вытек из храма. Он не скоро и потом вспомнит Лету, и будет вспоминать ее всю жизнь, пока его не зарежут вместе с Борисом Путьша, но и там, на том свете, он будет искать ее.
  
  
  
  
  
  Вторым в храм вошел сын Святко Молчан.
  
   - Давай сначала поговорим, - сказал он Лете и сел на край ложа. Зашуршало сено. Молчан был грузен, тяжел и медлителен. - У меня там дочка, - сказал Молчан Лете, - и, когда мы отдали ее огню, в доме не было птицы, и она там голодна, - ме ня это мучает, - сказал Молчан, - возьми завтра с собой еще одну птицу.
  
  - Хорошо, - сказала Лета, - больше просьб нет?
  
  - В доме уже умерло семеро, - сказал Молчан, - и я хочу, чтобы им там не было холодно.
  
  - Все зависит от тебя, - засмеялась Лета.
  
  Молчан неторопливо разделся и стал медленно-медленно гладить рукой шею, грудь, живот, колени Леты. И словно нечаянно касаться паха ее, и делал это до тех пор, пока у Леты не подернулись пленкой глаза, пока она не задрожала и пока ее спина не стала выгибаться вслед руке Молчана.
  
  И тогда Молчан лег на нее и навалился всем, что было в нем бережности, восхищения, нежности, силы, осторожности, медленности, тяжести, и медленно-медленно вошел, и Лета выгнулась, сначала закусив губы, застонала, потом вцепилась руками в волосатую спину Молчана и когтями провела по его коже, выступила кровь, но он тоже не почувствовал боли, он еще медленнее и сильней сжал Лету, и она вдруг внезапно лопнула криком, пронзительно и громко, что вздрогнула вся Москва.
  
  И долго-долго крик висел в воздухе, и не гас, и не исчезал, и не таял. И когда Лета пришла в себя, рядом никого уже не было. У нее было чувство усталости и гадливости. Странно, она вроде испытывала сейчас то, что испытывала только первый раз, до Волоса, там, под деревом, но это то было тем более не похоже, что было похоже; и тяжесть легла на сердце, и тут же она вспомнила о птице для дочери Молчана, которую нужно будет взять туда с собой.
  
  
  
  
  
  Третьим был зять покойного Добра. Людота вошел в храм неловко, обиженно, он не подымал глаз на Лету. Вошел и сел не справа от ложа, а слева, около деревянного Велеса, так что ноги упирались в жертвенник. Край острого, выступавшего из глины черепка царапнул ногу, показалась кровь. Капли округлились и, не добежав до пола, застыли на щиколотке. Лета заметила эти капли, Людота нет.
  
  - И долго ты будешь сидеть? - сказала Лета, - ночь тебя не будет ждать.
  
  - Не будет, - согласился Людота, - и Лета увидела руку, которая растопыренными пальцами упиралась в ложе, на белом холсте пальцы были длинны и дрожали, и она вспомнила Купалу, ту ее Купалу, когда они с Людотой вместе прыгали через костер. И когда Людота сжал ее ладонь пальцами, они тоже дрожали. И когда она шагнула за дерево, он обнял ее, волна шероховатой и горячей реки прошла через ее ступени, бедра, сожгла грудь и опалила веки, и слезы потекли, чтобы потушить огонь, вспомнила, что ей пришлось забыть о себе, чтобы через секунду вывернуться из этих рук, уйти к Велесову дубу, потому что она в Купалу была определена, назначена, пожертвована ее Волосу, потому что каждый из них был рожден 22 березозола, или марта, всех ближе к празднику пробуждающегося медведя, и только в Купалу и только они могли зачать того, кто должен родиться 24 березозола, или марта, и кто станет спасителем рода и станет Волхвом, таким, которого не одно столетие ждали на берегу Москвы-реки.
  
  Но то, что испытала Лета с Людотой в ту ночь Купалы, жило в ней, и, наверное, оно вышло в нежность и крик и к жениху ее, и Волосу потом и потом затаенно на дне ее ощущений текло в ней.
  
  И вот он пришел. Тот, кого не видела она все девять лет, опуская глаза при встрече. Тот, кто жил рядом, имел своих детей, а она могла родить только одного, тот, который сейчас был в соседнем доме, тот, который был закрыт от нее невозможностью быть с ним, долгом, верой, службой чародейки, службой жрицы храма Велеса, жрицы Велесова дуба, и матерью спасителя, родившегося впервые за двенадцать поколений именно 24 березозола, и вот, когда завтра она определена дымом уйти в небо и оттуда уберечь род от смерти, сообщить всем щурам и пращурам рода, и пращуру Людоты, и Волоса, и Светко, и Емели, чтобы они оберегали род от смерти и огня... Но то было завтра...
  
  А сегодня между дымом и домом она была свободна и от своей жизни, и судьбы, и долга, и Велеса, который молча стоял рядом, и Волоса, который ждал наступления утра, и Емели, который сидел на своей постели и плакал, потому что завтра Лета дымом уйдет в небо. Она была свободна от всех смертей, и от голода, и от бога Москвы-реки, и от этого светильника, и от обряда, и от оберега, и от обручей, и от бус, и от височных колец с семью лопастями - им больше нечего было беречь, это тело сейчас принадлежало не ей - оно принадлежало неслучившейся любви.
  
  И Лета сняла с шеи бусы из белого стекла, и она сняла обереги, с ножом и ложицей, и она сняла обручи с рук, с Симарглом на деснице и русалкой на шуйце, и она чуть приподняла голову и протянула руки к Людоте.
  
  - Милый мой, прощай, любовь моя, - и она положила его на спину и села на него, посвятив его в тайное тайных жрицы храма Велеса, и тронулась ладья с солнцем за море. Парус был прям и крепок, и, как ни гнул его ветер, ладья тащила солнце, и внутри ее сидели Людота и Лета.
  
  Лета стонала слова прощальной песни, а уж море швыряло ладью по волнам, и крутило ее, и выкидывало в небо, и опять принимало на свои синие бешеные с белой каймой ладони. За все, чего не было, и за все, что не будет, стонала Лета, за все, что есть, и за все, что было, пел Людота, а потом корабль стал падать в расступившуюся бездну и падал медленно, медленно, и борта его бились о выступы скал, разлетаясь по щепе, да мачте, да корме, да бортам, и парус сломался и отлетел, а ладья все падала, падала, и пена моря и волны моря медленно скатывались вниз по стенам из железа, камня и воды и дерева.
  
  Медленно ее мысли поднимались со дна, куда упал, утонул, вытек, развалился, исчез корабль и все, что осталось от него, рука не могла подняться, чтобы поправить волосы, не было сил вытереть слезы, и Лета, как лежала лицом в подушку, так и, почти не шевелясь, несколько раз повела головой, и соломенная подушка холстом своим белым приняла ее слезы, и глаза стали видеть тьму, которая плыла пред глазами, и тьма была сухая.
  
  Иногда в ней появлялись и исчезали круги, которые походили на радугу - по цвету, но круги гасли, и опять вспыхивала тьма, но лежать было плавно и легко. Тело узнало знакомое ему, но уже почти забытое ощущение, и вдруг Лета вздрогнула, она услышала запах, хотя не услышала шагов, - зять мертвого Мала, пришлый именем Чудин, неслышно лег рядом. Каждый род пах своим запахом, своего Лета не чувствовала, но любой другой для нее был невыносим.
  
  - Ты пахнешь чужим, - сказала Лета.
  
  - Я бы не пришел, в дому больше нет мужчин, а я хочу, чтобы им было там инее, чем без меня с тобой.
  
  Лета заплакала, уже другой слезой, любовь уходила от нее, дно затягивала тьма, корабль покрывался илом, флаг и парус таяли, как снег на ладони, как сахар в воде, как соль в мясе, как самолет в небе...
  
  Она была чародейкой, женой Волоса, жрицей Велеса, любовь, как странница, могла заглянуть к ней в гости, заворожить мысли, поносить по волнам, взорвать, сломать, сжечь, но жить она у Леты не могла, ибо Лете некогда быть собой, и в ее судьбе она сама занимала так мало места, как птица в небе, как червь в земле, как травинка в поле, как лист в лесу, как капля в море...
  
  Чудин был чудной, он был чудо, и чудо заключалось в том, что он иначе видел и Москву-реку, и сосну возле храма Велеса и говорил иначе, не как у них в Залесье, хотя она знала, что он отсюда и остался один от своего рода, а все, кто жил в Москве, пришли сюда двенадцать отцов назад и остались здесь, и чудины исчезли, потому что не умели сопротивляться, и всем уступали свою землю, свою реку, свою траву, свои деревья, и по сути - это Лета чужая Москве-реке, но не Чудин, но вышло так, что Чудин был чужой, а она была отсюда.
  
  Запах ослаб от мысли, что она чужая, а не он, они принесли свой запах, но запах чуди остался в траве, лесу, листьях леса, и, понемногу думая, Лета перестала ощущать разницу в запахе, Чудин пах ее медведем. Она вспомнила отчетливо этот запах, медленно перевернулась, посмотрела на него. Чудин плакал. У него были чудные голубые глаза, мягкие руки, вышитая иначе, чем у москвичей, рубаха, черные кресты на вороте, красные на подоле, черные на рукавах.
  
  Чудин только сегодня похоронил единственную дочь Мала Ладу, свою жену, а вчера самого Мала. Глаза его были красны от слез и дыма, и у него в роду не было этого обычая, и он внутри был не готов и не настроен взять Лету здесь в храме. Храм для него был местом жертвенника, молитвы. Но он любил Ладу, ее хрупкое, тонкое, бедное, невесомое тело, ее печальную душу, ее песню о медленном огне, который пробивается наружу из-под земли и однажды придет к людям и каждого возьмет с собой обратно под землю.
  
  Любил ее черные волосы, которые были мохнаты, как шмели, ее пальцы с синевой под ногтями, которыми она гладила его летом на берегу Москвы-реки, когда она сидела возле костра, и любил ее меняющие цвет глаза, которые смотрели туда, где кончались звезды и начинался Бог.
  
  И он не понимал, почему ему надо сейчас стать зверем и любить ту, которую он не любит, ту, которая принадлежит живущему напротив Волосу, и стонать, и разваливаться на куски, как взорванный в воздухе самолет, когда из него вываливается все мертвое и живое.
  
  Но он понимал, что по законам рода Мала от того, как он будет любить Лету, зависит жизнь там его жены, та вечная жизнь, в которой скоро они будут вместе. Но что скажет он ей, когда увидит Лету, и Волоса, и свою любимую...
  
  Странно, но его в эту минуту понимала Лета и потому была бережна, нежна и терпелива с ним. И Чудин был благодарен ей за ее понимание и удивлялся в себе тому, что можно испытать похожее к той, кого он до сегодняшнего дня почти не замечал, потому что Лада была для него и Велесом, и храмом, и небом, и рекой, и лесом, и лугом, и ничего не было больше, он был болен ею, может, сам не понимая, только потому, что больше, чем одну живую душу, чужую душу среди всех чужих, он не мог впустить в себя, потому что чужие еще чужее среди всего своего и у них был другой запах...
  
  Но что-то в нем происходило помимо его воли и его любви, и Лета, жалея его, помогая ему, закрыв глаза, гладила его, целовала его, пока он не вздрогнул и не затих. Он ушел, так и не поняв, что такое естественное сердце среди этих чужих здешних людей и для той, кого он любил, вместе со своей землей, которая была у него внутри последним спасением от всех, кто теперь жили на этой земле.
  
  
  
  
  
  А в это время Емелю сморило, куда-то, покачиваясь, поплыл Волос, сидевший возле огня, потолок вытянулся в огромную трубу, и капля смолы, желтевшая на потолке, упала ему на ладонь.
  
  Ладонь обожгло, он отдернул руку. На тротуаре Малой Бронной, возле Патриарших прудов, стоял человек, в руках его был скальпель. Человек провел скальпелем - показалась кровь; он прижимал к надрезанному пальцу Емели черный агатовый прибор с белой клавиатурой, набрал код, и прибор начал гудеть, становясь красным, и через несколько минут наружу вышла металлическая лента, на которой отчетливо были видны слова и цифры, идущие сверху вниз:
  
  "... русская кровь - сорок один процент, угрская - двадцать четыре процента, вятичей - четырнадцать процентов, муромская - четыре процента, дулебская - четыре процента, чудская - четыре процента, индусская - один процент, два по четыре процента - кровь "икс".
  
  Второй, стоявший рядом с тем, кто делал анализ, был одет, как и первый, в рубаху красного цвета с черным воротником, на боку болтались пистолеты системы Макарова.
  
  Второй вызвал по радио центр и передал туда данные Емели.
  
  Потом оба они вежливым, доброжелательным и в то же время понятным жестом пригласили Емелю следовать за собой. Они прошли мимо Козихинского переулка с заросшими иван-чаем развалинами углового дома и вышли ко двору дома двадцать три по Малой Бронной. Людей, кроме них, на улице не было. Остановились около красных, массивных, надежных кованых ворот. Охранник справа нажал кнопку белого звонка, вышел человек с автоматом, в длинной рубахе цвета хаки. Посмотрел на предъявленную ему Емелину пластину, покачал головой, поскреб в затылке, раздавил на щеке комара, отчего кровь оказалась и на ладони, вытер ладонь о рубаху и сказал, что в соседнем дворе находится дом, который им нужен. А у них - вместо муромы - четыре процента грузинской крови.
  
  Так же молча процентщики в красном подошли к соседнему дому. Вход был со стороны Спиридоньевского переулка, рядом с бывшей гостиницей. Позвонили в звонок фиолетового цвета. Позвонил тот, что припадал на левую ногу. Никто не вышел; судя по всему, звонок не работал. Припадающий на левую ногу постучал в менее, чем в двадцать третьем доме, массивные, но надежные металлические глухие ворота. Звук был гулкий, как будто ударили в большой колокол. Ворота медленно приоткрылись.
  
  Вышел заспанный человек в рубахе тоже цвета хаки с синим воротником, с ножом за поясом и пистолетом ТТ на боку. Взглянул внимательно, щурясь, на пластинку Емели. И впустил его внутрь. Ворота заскрипели и закрылись с трудом, но автоматика работала. Затем человек, не глядя на Емелю, еще раз внимательно просмотрел текст пластинки.
  
  Подошел к облупленному серому автомату с желтым отверстием посредине и сунул туда Емелину пластину, как опускают письмо в ящик. Машина, два раза щелкнув, бодро зажужжала и, погудев, остановилась, вытолкнув из себя обратно Емелин паспорт.
  
  - К сожалению, - сказал Охранник, - у тебя ни с кем не совпадают проценты, - и, видя, что на лице Емели возникло недоумение, нехотя пояснил:
  
  - У тебя вот индусской крови один процент, а дулебской четыре, а у ближайшей твоей единокровницы, наоборот, индусской четыре, а дулебской один. Кроме этого она - католичка, а ты православный. Так что придется жить пока одному.
  
  - Что, и все так? - поинтересовался Емеля.
  
  - Все не все, - сказал Охранник, - а обходятся.
  
  - Как? - сказал Емеля.
  
  - Поживешь - увидишь, - сказал Охранник и, стукнув кулаком по красному автомату и подставив под появившуюся квасную струю грязный пластмассовый стакан, утолил жажду, после рукавом вытер тщательно красные, полные губы. Место Емеле было знакомо. Еще будучи Медведко, уже живя возле Черторого, Емеля не раз спал на этом самом месте, даже куст бузины тот же цвел у стены, возле этого куста его укусила пчела, нос распух, и Медведь лечил ему нос, массируя своей чуткой и огромной лапищей самый кончик. Опухоль прошла на второй день.
  
  
  
  
  
  - А если я выйду на улицу? - спросил Емеля.
  
  - Валяй, - сказал Охранник и с любопытством открыл ворота, почему-то сам оставаясь в тени створа. Пулеметная очередь подняла фонтан пыли у ног Емели, когда он оказался за чертой ворот, рядом накрест из другого угла улицы полоснула автоматная очередь, фонтан был меньше, но гуще. Одиночный выстрел сбил с его головы коричневую вельветовую кепку.
  
  Охранник нажал кнопку, и так же, скрипя, ворота поползли на свое место. Остатки очереди пришлись на железо, железо загудело.
  
  - Что, плохо стреляют? - сказал Емеля.
  
  - Нет, - сказал Охранник, - ты совсем "ничей" через четыре метра от ворот, а пока тренируются. На сантиметр от головы - два очка. На полсантиметра - четыре.
  
  - А если попадет в голову?
  
  - Десять штрафных. Когда охотник наберет тысячу очков - медаль, как пять тысяч - орден.
  
  - А если через четыре метра?
  
  - Через четыре - в голову - десять очков, а в живот только шесть. Смерть у невоюющих должна быть по закону легкой.
  
  - А почему в меня не стреляли сразу?
  
  - На тебе белая рубаха, - сказал Охранник, - как на чистокровном, вот воротник у тебя ромбами вышит, а у них - крестами, но издалека не различишь. И район не твой, здесь чистокровные днем не встречаются. Поэтому процентщики и появились.
  
  - А, это которые в красном... А почему в них не стреляют?
  
  - Таков закон, - сказал Охранник.
  
  - А если случайно?
  
   Охранник замялся, он никак до конца не мог уяснить - то ли его проверяют таким малоискусным способом, то ли ему без предупреждения поручили материал для учебной оценки - типа, разряда, ранга и смысла проверяемого. Поскольку в этом городе все проверяли всех и всегда, каждый даже самый тупой житель легко просчитывал за лису и охотника версии поведения и вероятные ходы одного и другого. Человек, говоривший с человеком, был каждым из собеседников до такого количества раз, и сам себя ловил и запутывал и затем запутывал и ловил, - что количество отражений друг в друге зеркал во время гадания заметно отставало от количества версий, которые приходили в голову каждому из собеседников. Лет десять назад закончилась селекция. Запутав шиеся в мыслях и версиях сошли с ума или были отстреляны, выжившие же просчитывали сотню вероятных приемов собеседника и за собеседника в мгновение ока, на уровне ощущения и практически безошибочно. И такое направление вопросов, которое демонстрировал Емеля, было похоже на сверххитрость и сверхнеосведомленность одновременно до такой степени, что Охранник поначалу потерял след. Явно предмет был сложен для нашего умственно будничного, хотя и надежного, Охранника. И тем не менее, чуть струхнув и напрягшись жилой своего тяжелого ума, внешне Охранник вел себя безупречно, естественно, на уровне штатного жителя города. Внутри же - вытянув нос и принюхиваясь как к каждому движению ствола, и зрачка, и шага, так и к движению лап, и носа, и глаз в роли противника, словно он был одновременно охотником и лисой до такой степени, что не имело значения, кто - кто.
  
   Охота шла по всем правилам московского искусства: мягко, вежливо, вкрадчиво, доброжелательно, без удивления, хотя слишком много было интонаций, оттенков, вопросов, которые вылезали, как тесто из опары, за пределы версий, выученных надежно нашим Охранником еще в школьные годы.
  
  - Если случайно, - не отвлекаясь на ответ, ответил он, - то охотника выпускают на площадь, днем в самый центр. Попавшему, если это снай пер, - двадцать пять очков, автоматчику - двадцать, а пулеметчику - пятнадцать.
  
  - А вот в том доме, из которого стреляли, кто живет? - сказал Емеля и, подняв руку, пальцем показал на серый угловой дом по Спиридоньевскому и Малой Бронной.
  
  - О, - сказал Охранник, заметив изъян в градусе подъема руки Емели; это было нарушение ритуала. - Там совсем чужие. У них вместо твоих семи всего шесть кровей, у них, представь себе, нет совсем муромской крови, ни процента... А вместо твоей дулебской - армянская.
  
  - А левее?
  
  Охранник засмеялся, как будто собираясь сказать что-то наполненное тайным смыслом, и наклонился к самому уху Емели и сказал это, озираясь, шепотом:
  
  - У них вместо нашей угрской - скифская.
  
  Ствол ружья стал подыматься на уровень глаз, лис, не видя округлившегося зрачка дула, ступал осторожно, но не пугливо.
  
  - А в башне?
  
  Чуть правее от углового дома по Спиридоньевскому стоял дом, когда-то отданный газетчикам московских, теперь уже лет десять не выходивших, газет: после того как перебили всех почтальонов, разумеется, по ошибке, пользовались только радио. Даже письма передавали по радио. Слушали все, но понимали только двое. Тот, кто посылал, и тот, кто получал.
  
  - В башне? - Охранник внимательно посмотрел на Емелю. И сказал уже вполне официально и независимо: - Тоже шесть, но одна второсортная, обров.
  
  Емеля ахнул.
  
  - А разве обры не погибли все? Еще пословица есть: "Погибоша, аки обры".
  
  - Обры погибли, - сказал, чуть сузив створ левого глаза, Охранник, как будто смотрел на цель через мушку, - но кровь-то осталась, как осталась ассирийская, вавилонская, шумерская и прочая, но потому и второсортная, что кровь есть, а народа нет.
  
  И тут в мозгу Охранника произошло з ачатие решения, вывода, мысли, поступка, оно еще длилось, а палец уже плотно приник к курку, как женщина, которая наконец нашла плечо, на котором можно выплакаться. Лис поднял левую переднюю лапу и застыл, поте ряв глаза, уши, шерсть, жизнь, характ ер, - он стал целью, которая ограничена плоским пространством в лишнем про странстве. Родилась догадка и выползла из внутри еще большего внутри, мороз прошел по коже - а вдруг это ч у ж о й...
  
   А чужой - значит, информация должна уйти в Кремль, где вместе с обслугой, процентщиками, поварами, сантехниками жили те, кто каждый день, как будильник, заводили Москву, планируя поминутно историю и нуждаясь в информации, чтобы случайности не мешали им.
  
  А информация давно ушла, как толь ко Емеля появился на Патриарших прудах в Москве на Малой Бронной возле решетки ограды, напротив Малого Козихинского переулка. Уже жернова машин перемалывали, как перемалывают зерно и камни обычные жернова, - мысли, одежду, оттенки движений, сами движения, походку, кровь, тепло вокруг головы, и все, что можно и нельзя было уловить, уже вытекало из широких рукавов машин, сворачиваясь в рулоны и разлетаясь по столам и пальцам тысяч профессионалов. Чужой - это опасней любого оружия, любой идеи, любой чумы, а еще и чужой по крови...
  
  Но это кремлевские проблемы.
  
   А Охранник тоже один в поле воин. И все, что говорил Охранник дальше, больше походило на работу эхолота. Звук опускается на дно, отраженный, возвращается обратно, и самописец чертит кривую линию дна. Голос, любое слово - можно рассказывать, можно спрашивать, можно врать, можно провоцировать, все спишется, был бы результат, а не будет - тоже спишется; вот звук голоса погружается в ухо собеседника, достигает дна души, отражается ею и возвращается в голову пославшего слово, в то место, где все резче живет цель, теряя расплывчатые контуры с каждым вернувшимся звуком. Таким образом, с этого мгновенья речь Охранника потеряла внешний смысл и наполнилась лишь тайным внутренним смыслом. А речь Емели осталась столь же одномерной, непосредственной, открытой, как и была прежде, хотя, конечно, ему уловилась настороженность Охранника, и напряжение курка он услышал тоже.
  
  - А отчего такая частая стрельба на улице? - спросил Емеля. Действительно, то удаляясь, то приближаясь, вы стрелы не умолкали, а порой даже мешали разговаривать. - Разве так уж много "ничьих" гуляет по улицам?
  
  - "Ничьи" гуляют редко. Но наш закон настолько совершенен, что его надо искусственно нарушать, этим и занимаются те, кто этим занимается. Посмотри на пруд, если ветер не будет сгонять ряску с воды, пруд зарастет и погибнет. А как ты понимаешь, никто не хочет погибнуть разом. Власть требует движения, поэтому в разных концах города не сама собой гуляет свободная война.
  
  Выстрелы усилились, и стало похоже, что стреляют где-то рядом.
  
  - Правильно, - сказал Охранник, - это,- он показал на штукатурку, которая падала им под ноги от случайно долетавших пуль, - на Малой Грузинской. Там идет война между шестым и седьмым домом, они стоят почти напротив друг друга, и это очень удобно. Там шумеро-аккадо-колхо-греко-месхето-абхазские грузины воюют с шумеро-аккадо-колхо-греко-месхето-грузинскими абхазцами.
  
  Застучали крупнокалиберные пулеметы, к ногам Емели упал красный жирный кусок лепного карниза.
  
  - А это в Армянском переулке. Восьмой дом. Там урарто-греко-турко- карабахо-армянские азербайджане ве дут бои с урарто-греко-турко-карабахо-азербай джанскими армянами. Меж этажей полы и потолки как решето. Вентиляции не на до. На Ордынке турко-монголо-татаро-фер ганские узбеки воюют с турко-монголо-татаро-ферганскими месхами. У них там тоже через потолок на шорох стреляют или в окна горящую паклю бросают. Общий дом сгорит - отстроят, и снова туда же... Да у нас у самих из квартиры вчера одного выносили. Индо-чудо-дулебо-муромо-вятиче-русская своего благоверного - русского пьяного подушкой задушила, и тоже, заметь себе, православного, и проценты до запятой одни, а видишь ли, за то, что, когда тот напивался, папиросы у нее на лбу любил тушить. Подумаешь, цаца, да я своей...
  
   И тут эхолот дописал свою картину до конца, и в мозгу Охранника туманное, тревожное ощущение, почти равное решению, но более надежное по своей сути, булькнуло и выдавило из себя, как выдавливается кость из сливы, если сжать ее, некий сигнал, котор ый, выйдя из ниоткуда, бойко преодолел сознание, почти не задев его, и ушел к нерву, который, как вожжи лошади бывают связаны с мордой ее и руками ездока, был связан с указательным перстом; перст вспотел, на кончике его плавно жил поступок. Охранник одновременно с внутренним выдохом - ч у ж о й - нажал курок. Лис подпрыгнул и, проползя на животе по розовому снегу какое-то расстояние, передернулся и затих согласно закону будущих причин.
  
   И все, что происходило с Емелей потом, было лишь соединением прошлого с пока не случившимся будущим. Все произошло именно сейчас и именно здесь, конкретный человек - единственный производитель частной человеческой истории, как Бог, в свою очередь, Божественной.
  
   Охраннику беседа перестала быть интересна, во всяком случае, утратила свой главный смысл...
  
   - Ты пока еще не исчислен до конца, у тебя вот еще есть два по че тыре процента крови "икс", и совсем еще неизвестно, с чем их едят. Когда исчислят, мы и погово рим. А пока вот тебе работа для новичков. - И он протянул Емеле обыкновенную лопату с кособоким черенком. - Из окон выбрасывают отходы, выбросят, собери и закопай - вон там под кустом бузины.- В лопате разбираешься?
  
  - Вполне, - сказал Емеля. В монастыре Емеля часто брал ее в руки, и получалось у него это даже очень.
  
   Оставались запятые, которые надо было оговорить. Выявление чужо го - это сразу орден. Емеля д ля него - на вес золота.
  
  - Ты понял, - сказал он, как бы вну шая эту мысль Емеле, - что на улиц у высовываться нель зя?
  
  - Понял, - сказал Емеля и взялся за лопату, а Охранник отправился выполнять далее свои святые обязанности, передать свою мысль наверх по инстанциям, для этого в городе и существовали охранники, машины, генеральный процентщик и вся система налаженного, - а в условиях частных свободных граждан ских войн это не просто, - московского хозяйства.
  
  
  
  
  
  Войдя в парадное, Охранник нажал кнопку, на которой была четко выбита цифра "три", которая и означала, что в доме выявлен "чужой". Наличие "чужих" в доме без ведома власти каралось смертной казнью в двадцать четыре часа. Казнили Охранника, казнили коменданта и самого "чужого". Казнь выполнялась просто - люди становились "ничьими", открывались ворота, и новый комендант и новый охранник выкидывали за ворота в дневное время уже ничьих. И тут уж кому повезет, пули были меченые, и при вскрытии было ясно, чья пуля была причиной смерти, все остальные владельцы пуль получали по пять очков.
  
  Это совсем не то же, что в непросвещенное Ивана Васильевича Грозного время. Когда Ивана Михайловича Висковатого, такого же агента крымско-турецко-польско-литовского, как и Тухачевский - немецко-английско-американский, привязали к столбу, и свита царя подходила поодиночке, и каждый отрезал от агента кусок тела, и особист Иван Реутов переусердствовал в этом благородном деле, и агент, как на грех, умер и тем самым царь и его свита не получили полного удовлетворения, - тогда, в технически бедное время, обвинение Реутова, что он способствовал сокращению мучений Ивана Михайловича, было не столь убедительно, как в нашем случае. Что же касается неудачливого в своем усердии Реутова, то ему несказанно повезло - он умер от чумы и поэтому недоразвлек царя-батюшку.
  
  Может быть, конечно, Иван Васильевич и не был бы так придирчив в отношении человека покладистого, нестроптивого, послушного, мирного, но этот самый Иван Михайлович смел на честные, справедливые, гуманные монаршьи, а всякая власть от бога, бескорыстные, соболезнующие, сострадающие слова, обвиняющие его в работе на крымско-турецко... - но прочая, прочая... - разведки, - не только не покаяться, а даже, какой ужас, какое бесстыдство, в присутствии царских холуев воскликнуть: "Раз ты жаждешь моей крови, пролей ее, хотя и невинную, ешь и пей до насыщения". И тем самым скомпрометировать саму священную монаршью власть. Другое дело Тухачевский, тот, помня такие последствия неразумности министерской, воскликнул, поставленный к стенке: "Да здравствует Иосиф Кровавый!" и тем самым избежал трудной и бедной участи Ивана Михайловича.
  
  Но мы отвлеклись, дело, конечно, не в этом, а в том, что в их темное время, без точного, технически совершенного анализа трудно было установить, что Иван Михайлович умер именно от усердия особиста Реутова. Поэтому в наше просвещенное время на пулях были нанесены инициалы стрелявшего и год производства. Годовая норма была: снайперам - тысячу выстрелов, автоматчикам - десять тысяч, пулеметчикам - пятнадцать. В общем, пока всем хватало, жалоб со стороны населения не поступало. В Кремле люди занимались другими проблемами, проблема патронов была решена полностью и окончательно.
  
  В это время сверху на Емелю упал кочан гнилой капусты. Емеля взял лопату и стал закапывать кочан возле бузины.
  
  Он прокопал свой восьмичасовой рабочий день и устал. За это время им было закопано: три банки из-под сока, один медный таз, рояль системы "Стейнвей", разбитый на четыре больших куска, полмешка гнилой картошки и разная мелочь в виде оберток от конфет и талонов на мыло. И когда наступил вечер, он поднялся на лифте на четвертый этаж в восьмую комнату и, уставший до темноты в глазах, не раздеваясь, лег. Сон навалился как ястреб на воробья, как танк на цыпленка, как сапог на червяка, внезапно и больно.
  
  
  
  
  
  - У тебя нет еще пары? - Кто-то провел по его лицу. Было темно. Рука была тонкая, легкая и чуть шершавая.
  
  
  Меня зовут Ждана. Я в Опричном живу, - сказала рука,- у меня четыре языка, и я играю на флейте, но это не имеет никакого значения, главное, что у меня пять кровей, а для твоего дома это преступление, но этого никто не знает, кроме тебя.
  
  Емеля вообще не прореагировал на такое доверие. Ему было тепло и сонно, ему всегда хватало одного языка, на котором ему приходилось говорить, он, конечно, ни разу не видел женщину, у которой могло быть четыре языка. Он поцеловал ее, во рту был один язык, доверие пропало, но тепло медленно закапало внутрь души, и, когда душа наполнилась, оно протекло вниз, к животу, а потом Емеле показалось, что у нее действительно четыре языка, один для губ, второй для спины... слова, которые стал произносить Емеля, были ему давно знакомы, но творили в нем восторг и стон, его было так долго, что звезды стали белеть...
  
  
  
  
  
  И они побелели настолько, что Лета могла разглядеть Некраса, который совал ей в руки фигурку Мокоши и торопливо просил отдать это своей дочери, когда там Лета увидит ее. Он лепетал, что дочь хорошо поет, и пытался пропеть ей песню, которую Лета знала и без него. Некрас так торопился и так был весь поглощен своей заботой, что все время, которое он был с Летой, он пел, лепетал, повторял имя Бессоны и зависимо, угодливо, льстиво пытался заглянуть в глаза Леты, которая их прикрывала веками, чтобы не видеть близко тонких губ Некраса. И щели, вместо выбитого оленьим рогом передних его зубов. И старалась не слышать слов Некраса, но просьбу передать Мокошь запомнила и почему-то вспомнила, как была в доме Ждана, где его жена именем Людмила лепила эти глиняные фигурки, замешивая глину на перепелиной крови, и перепелиная кровь текла по пальцам Людмилы и скользила, не желая смешиваться с мертвой глиной, ибо в ней не было пустоты. Почти не заметив того, что было, Некрас прощался с Летой, все так же лепеча о Бессоне, прикасаясь к той, которая уже принадлежала тому, что неведомо никому, понимал, что Лета опасна, могущественна, капризна, раздражительна и недоступна, и это делало его птенцом перед ястребом, червяком перед птенцом, комаром перед червяком. Некрас уполз.
  
  
  
  
  
  Богдан торопился, он только что оторвался от Поляны, и его губы и его руки еще были перепутаны с косами и руками своей любимой, они были женаты всего три месяца, и каждую минуту, когда им удавалось побыть вдвоем, они любили друг друга, на сеновале, в реке, у дерева, под деревом, в овине, в комнате, на чердаке, в амбаре, в клети, в хлеву, на дороге, в телеге, на лавке, на столе, на ларе, в голбце, на навети, полатях, в роще, лесу, на поляне, все в доме умерли, и теперь им никто не ме шал. И Богдану так не хотелось отрываться от Поляны, но долг перед семьей, которая все же была там, заставил его оставить Поляну одну, на самое короткое время, и, наверное, не заметить эту короткую паузу. Он был нетороплив, ни о чем не просил Лету, не обращая на нее внимания, но работал мощно, грубо, жестоко, куда-то ощущением живя мимо Леты. И почему-то это ее задело. Она стала сопротивляться, стала дразнить Богдана, тот поначалу не заметил ее движений, но когда она совсем сомкнула ноги и вывернулась из-под него, забыл Поляну, озверел, и Лета засмеялась, никакого благоговения, бык пахал землю, конь вставал на дыбы, взрыв рвал скалу, как ястреб рвет паутину, не заметив, что пролетает ее, Лета неожиданно ощутила то, что ждала, боясь и пугаясь, проходя по темному лесу одна, когда собирала ночные травы, страхи, которые мучили ее, прорвались Богданом, и это было приятно, неожиданно, остро, и так, как у нее никогда не было. А бык забыл и про Поляну, и про овин, и про стол, и про дерево, и про обрыв. Падала пена с губ, выворачивалась земля, лемех сохи ворочал жирные пласты, и они светились при слабом свете звезд, и все вокруг пело, звучало, кружилось и пахло белыми хлопьями волн, раз бившихся о скалы, и тяжелым потом...
  
  
  
  
  
  Семак вошел раньше, чем ушел Богдан, он торопился, звезды, как выстиранные чернильные пятна, были еще сини, но уже почти белы.
  
  Он сидел на полу и видел Богдана и Лету снизу, он неторопливо снял рубаху, положил рядом и, когда Богдан ото рвался от Леты, подошел к ней. Лета устала, она была как в бреду, не сопротивлялась, почти не ощущала Семака, она просто лежала на краю ложа, свесив и чуть запрокинув голову. Руки ее были распахнуты, колени чуть согнуты.
  
   С емаку было жаль Лету, жаль, что она уходит, жаль было ее почти детского лица, Лете было всего двадцать четыре года. Семаку в два раза больше.
  
  Он смотрел на синие круги под глазами Леты, на ее слабо шевелящиеся пальцы, на ее косу, что свешивалась до полу, на тонкую голубую жилку, которая подрагивала на шее. Залетела муха, огромная муха, стала метаться по храму, Семак не сразу поймал ее, чуть сжал пальцы, брызнула кровь. Тонко запел комар, звук заколотился в ухе, Семак провел пальцем сверху вниз, звук замер. Было тихо. Семак похлопал Лету по щекам. Лета открыла глаза, узнала Семака, улыбнулась и закрыла их. Семак выполнил долг быстро, но, несмотря на то, что он торопился, в храме уже появились четыре последних участника прощального обряда, Гроза, Чаян, Кудряш и Любим, и прежде чем появились подружки Леты, чтобы собрать ее в дорогу, каждый из них вошел в то ли задремавшую, то ли потерявшую сознание Лету, прежде чем оставить храм.
  
  
  
  
  
  Очнулась Лета уже на костре, сложенном внизу и вокруг нее. Она была крепко привязана к столбу, который был пропитан водой Москвы-реки. Это сделали Волос и все, кто был сегодня ночью ее мужем. И вода шестнадцати речек пропитала волокна и сам узел спеленавшей ее веревки. И заговор был прочитан.
  
  Выпитый перед священной ночью настой жертвенной травы оказался не таким крепким, как она думала, либо Лета была сильнее этой травы.
  
   Внизу был хворост, выше - большие поленья, сложенные прямоугольником, еще выше все было закрыто снопами. Не помнила Лета и то, как три раза поднимали ее на ворота возле костра, но когда спрашивали, видит ли она мать свою и отца своего, разумно отвечала, что видит, и во второй раз, что деда видит, и в третий раз, что видит всех, кто живет на небе. Не оч нулась и тогда, когда Волос ранил ее, но не убил, ножом белым из Велесова храма, и двух белых коней уже успели зарезать, и отхрипели они и затихли и еще теплые лежали рядом. Рана в боку болела, и текла кровь. И испугалась Лета, ведь если не выдержит она огня и закричит, то не спасет ее смерть Москву, и забыла она и про Волоса, и Людоту, и Емелю, не было больше в ней женщины, а была жрица храма Велеса, которая должна была спасти людей своих, и взяла она руку свою правую, на которой уже был надет обруч ее с Симарглом, и зажала ее крепко зубами, и услышала она голос Волоса:
  
   "Велес, бог наш, чур меня и нас болезнь лютая, чур нас смерть семиглавая, чур нас холод студеный, чур нас голод мерзкий, возьми Лету нашу, возьми ее тело белое, возьми ее глаза синие, возьми ее косы длинные, возьми ее груди твердые, возьми же мою жену и мать спасителя, возьми сестру нашу и дочь твою, возьми ее тело белое, косы длинные, груди твердые, возьми нежность мою, и солнце мое, возьми любовь мою, все ночи мои счастливые, и те, что были, и те, что стали бы, и возьми все Емелины дни счастливые, и возьми жену Горда, и жену Молчана, и жену Людоты, и жену Чудина, и жену Некраса, и жену Богдана, и жену Семака, и жену Грозы, и жену Чаяна, и жену Кудряша, и жену Любима..."
  
  
  
  
  
  В это время загорелась солома, вспыхнула, поднялась до неба и дымом и огнем отгородила Лету от мира и жизни и слов Волоса, от жениха ее, и от мужей ее, но огонь был вокруг и вверху и не трогал пока Леты. Но вот ветер раздул пламя и бросил кусок оторвавшейся соломы ей на голову, волосы вспыхнули и сгорели так быстро, что она и не почувствовала огня, а может, оттого, что прокусила руку и кровь наполнила рот, не почувствовала - одна боль уравновесила другую. И она поняла закон жизни - равновесие. Но не добро равновесит зло, а зло равновесит зло. И тогда человек, что творит зло, и человек, которому чинят зло, живет мертвым и не чувствует он этого, и ужаснулась она мысли той, и отшатнулась она от нее, и почувствовала боль. И обрадовалась Лета, что чувствует боль, а уже огонь обшарил ее всю, как обшаривал ее Людота, и она почувствовала прикосновение горящих ладоней огня, почувствовала истому, ибо огонь любил ее, как любили ее ночью мужи ее, но загорелись бусы на шее, раскалился оберег на груди, но стали красными обручи на запястье и височные кольца, и прошла любовь, а огонь плеснул в глаза ее ковш жара, и выкипели две синих воды в бездонных чарах чародейки, и нечем гадать ей стало судьбу рода своего, и судьбу сына своего, и судьбу племени своего, и судьбу свою. Выкипели чары, а капля огня коснулась кости внутри, и кость задымила, и внутри себя, чтобы не выдать себя, застонала Лета. А стонать внутри помогает, и не слышно, жила бы внутри, стонала, жила бы, да я же живу, раз крик лезет наружу, а сердце толкалось в треснувшую грудь, а внутри ног было еще сыро и не так жарко, как снаружи, но потом и эта влага высохла, и почувствовала Лета, как полегчала рука, и почувствовала Лета, как поневесомела нога, и живот свернулся берестой и дымом пошел, и спина выгнулась и тоже вывернулась винтом - за телом и головой, которая стала ша ром черным.
  
  И вот уже Лета над кострищем, над народом, над Емелей, над Людотой, над Некрасом, над Молчаном, и над домами, и над облаками, все так высоко, и все близко. Нет, оказывается, там расстояния, куда ни улети, все рядом, и все руки ей вслед подняли, она здесь всех видит, и не болит ничего, только кровь течет по руке, что прокусила, а рука воздушна, и кровь воздушна, и душа воздушна, и двигаться можно легко, и видеть сверху можно, как внизу костер горит, а в нем тело пустое дымом исходит, и руки пытаются разорвать на груди веревки, которые мокры и крепки в огне. Бог с ним, с телом, какое оно имеет отношение к Лете? Лучше чуть опуститься и подойти к Емеле. Да не опускается. Надела на шею камень дыма. Вышло. Нагнулась, погладила его по голове, чуть вздрог нул Емеля, как будто его жаром обдало, голову отклонил. Подошла к Людоте, у Людоты жар по коже прошел, а тут и Волос впереди всех. Лета к нему, а он руки поднял и, - чур меня, - сказал. И как стена между ним и Летой выросла. Встала она и двинуться к Волосу не может. Слышит, зовет ее кто-то. Голос то ли знакомый, то ли нет. Не поймет Лета. Но повернулась. Тот же день. Преображенье. Шестое серпеня. Но свет уже другой, и в нем другая жизнь.
  
  
  
  
  
  Глядь, а к ней женщина подошла, тоже в белое одета, на поясе связка ключей, на голове кичка, а пояс медный. Ключи золотые звенят, то ли от ветра, то ли от ходьбы. Подошла к Лете, за руку ее отвела в сторону.
  
  - Не мешай им, - говорит, а голос такой мягкий, вкрадчивый, добрый, в душу заглядывающий да ласковый. - Не мешай им, они тебя провожают, а у тебя времени немного. Давай поговорим на дорожку, - и засмеялась. Отошли они к крайнему дому, где Людота жил, сели на лавочку возле дома, а ключи все позвякивают.
  
  - Ты и есть смерть? - спрашивает Лета.
  
  - Нет, - засмеялась женщина в белом с ключами на поясе. - Смерти вообще нет - есть свобода.
  
   - Какая это свобода? - спросила Лета.
  
  - А вот смотри какая, - взяла она Лету за руку, вошла в дом Людоты, а там лишь теща Людоты лежала, да стонала, да плакала, а рядом никого, все на дымы ушли Лету в другой свет провожать. Подошла к Неждане женщина, ключами позвенела, нашла один маленький, отстегнула от пояса, смотрит Лета, а это и не Неждана вроде, а клетка, в которой птица так жалобно бьется, крылышками о стенки, да нет, вроде и Неждана, если присмотреться, жилки на руках, как прутья, и на шее тоже, как прутья, поднесла ключик ключница к Нежда не, рубаху подняла, ключик повернула, дверца открылась, и птица из Нежданы, а может, клетки, вверх упорхнула. Неждана и стонать перестала и затихла.
  
  Ключница ключ Лете подержать дала, за руку ее вывела и к Москве-реке подошла, а потом ключик обратно взяла да в воду и бросила. Лете жалко ключика, а ключница улыбается, - не нужен больше ключик, он только от этой клетки.
  
  - А где Емелин ключик? - испугалась Лета.
  
  - Вот он, - позвенела ключница, перебирая пояс, и протянула Лете.
  
  Та в руки взяла и не глядя в Москву-реку выбросила. И испугалась.
  
  - Да ты не бойся, - сказала ключница, - ничего дурного ты не сделала, сам он теперь не освободится, разве что люди ножом, или мечом, или стрелой его освободят, а уж я и ты - бессильны.
  
  - Так, может, и Волоса ключ мне подаришь? - попросила Лета.
  
  - Отчего же, - сказала ключница.
  
  Лета схватила и - в воду.
  
  - Может, и Людоты можно?
  
  - А Людоты нельзя, Людота мой, не твой, твоих только двое на свете - Емеля да Волос, да еще Медведь, жених твой первый, чья кровь и в Емеле течет. Но зверей не я освобождаю, у них своя медвежья ключница есть. А теперь тебе пора.
  
  -- Как пора, - испугалась Лета, - навсегда?
  
  - Да нет, - сказала ключница. - Через сорок дней Емелю увидишь, да и в каждый день его рождения 24 березозола являться будешь.
  
  - А Волос?
  
  - А Волоса срок исчислен, - посмотрела она в записи, что в свитке были за пояс заткнуты, - уж скоро.
  
  - А ключ? - сказала Лета.
  
  - Что ключ, а люди на что? Ну, ступай, ступай, рано тебе знать все.
  
  - Так что, я зря, что ли? - ахнула Лета.
  
  - Как зря, а Емеля, а Волос, их бы не завтра, так на другой неделе освободила. Видишь, они все к свободе определены.
  
  - Кем? - спросила Лета.
  
  В эту минуту ключница сняла с шеи Леты камень дыма, и тело оторвалось от земли, как воздушный шар, наполненный теплым воздухом, сбросив груз или обрубив якорь.
  
  И ответа Лета не услышала. Подхватил ее ветер и в какую-то трубу понес, тянет и тянет, а там свет, столько света, и покой... Хорошо, что хоть Емеля раньше времени свободным не станет...
  
  
  
  
  
   А Емеля, как Лету увидел в огне, ког да крыло пламени ветром в сторону отнесло, увидел ее глаза, сгоревшие, лицо еще живое, черное, так и сомлел, медленно так стал поворачиваться, как будто вверх винтом пошел, и вроде как в сторону отнесло, а глаза внутрь в другую сторону по винту поплыли, может, огонь самого опалил, может, мать жалко, может, чтобы не видеть боль, внутрь убежал, закрыл лицо руками и по ступенькам вниз, по кругу, туда, где стены сырые, живность шуршит, ползает, шелестит, царапается, коготками стучит, вроде чем ниже, тем глуше, тем своих звуков больше, и все что там, вверху, не твое, чужое, далекое, неглавное, неважное, вчерашнее, произошедшее, отошедшее, катится по ступенькам, о стены плечом, головой, локтем бьется, а вроде как и действительно спокойнее, тише, глуше, защищеннее...
  
  За месяц жизни многое Емеля узнал от Жданы о городе. Узнал и о том, что в каждом доме был свой клочок поля на окнах в ящиках, где выращивали хлеб, узнал о собственных сапожниках, пекарях, ткачах, о собственных колодцах, уходящих в глубину на километры, узнал он и то, откуда появлялась Ждана в его доме, хотя была она из соседнего Опричного дворца, что между Грановского и Моховой, в прошлом Маркса, между Большой Никитской, бывшей Герцена, и Арбатской, бывшей Калинина. Под Москвой был свой огромный город, который назвали Под-Московье, у этого города были свои улицы, мостовые, церкви, коим было по четыре-пять сотен лет, монастыри, в дело пошли и тоннели давно пустующего метро, и только в вагонах, брошенных посреди пути, или на станциях шла своя ночная в полной темноте жизнь, там встречались люди из дальних районов, которые не успели бы добраться домой и которые должны были появиться дома до света, иначе их лишали пайка, и человк вынужден был или, не заявляя о себе, умирать от голода, или сообщать, что он жив, и становиться "ничьим". Днем город жил по одним законам, ночью - по другим, единственно тем была плоха ночь, что люди в Под-Московье никогда не видели лица друг друга, там была абсолютная, полная, тотальная, тщательная, совершенная, глубокая, первобытная дотварная тьма. Но дети в этой тьме начинали свое движение на свет Божий вполне успешно и даже чаще, чем это было на свету, и посему процентщики очень тщательно исследовали младенцев и не удивлялись тому, что в семье чистокровных армяно-азербайджано-грузино-таджико-узбеко-киргизо-казахо-туркменов рождался русско-эстоно-латыше-литово-украино-молдаво-армяно-азербайджано-грузино-таджико-узбеко-туркменский белорус.
  
  В семье бурято-немецко-нанайско-китайско-корейского монгола рождался франко-англо-прусско-греко-итало-турко-коми-римо-шумеро-бурято-немецко-нанайско-корейско-монгольский американец.
  
  Представляете, на какой окраине по сравнению с родителями ему, бедному, приходилось жить. А информация о родителях - ноль.
  
  Процентщики сами половину жизни проводили в Под-Московье, но дела своего не забывали и в работе оставались вполне профессиональными. А сверху был другой город, другие названия улиц, иногда напоминающие Под-Московные названия, иногда нет. Хотя надо отдать подземному городу должное, ни одно из имен прошлого века не осталось на его черных улицах тьмы и на берегах его текущих внизу Неглинок, Серебрянок, Сивок, Студенцов и прочих ручьев и речек, ушедших внутрь ночного города. Не было там ни реки Ленина, ни ручья Сталина, ни канала Троцкого и, судя по событиям, уже никогда не будет. А по нашим черным речкам и ручьям плавали лодки ночных влюбленных, работающих днем охотниками, ночных рыболовов, ловивших рыбу, исчезнувшую в Москве, плоты процентщиков, которые искали, перекликаясь, отнятых своих матерей и никогда ими не виденных детей.
  
  Ночью в недолгих передышках между нежностью, сумасшествием, умиранием и воскресением Ждана рассказывала Емеле о дневной Москве. Ждана была счастлива, что они соседи и не надо жить на чахлой, вялой, жалкой траве подземных речек или вытертых и залитых сиденьях заржавленных вагонов метро, на полусгнивших шпалах или стоять, согнувшись, когда вода тебе стекает за шиворот капля за каплей, в нишах корней огромных деревьев, которые держали на поверхности решетки, словно кресты держат на полу рождественские елки. Не стоять, упираясь руками в мохнатые шершавые корни этих деревьев, а нежно, и спокойно, и долго, и бесконечно, и бессмертно в Емелином доме дышать на поскрипывающей кровати, и лишь за полчаса до рассвета Ждана медленно уходила от Емели. Полчаса в Под-Московье тянулась дорога от Спиридоньевского переулка до Опричного дворца. Зимой были бы так длинны эти ночи, и так бесконечна возможность обнимать ее Емеле, который свалился на нее с неба, и она ужасно боялсь, что кончится это все так же внезапно, как началось, и ждала этого испуганно и вздрагивая. Ибо жизнь в городе не подчинялась никакой логике и была внезапной, стихийной, как во сне. И Ждана, словно боясь наступления этой внезапности, медленно растягивая слова, рассказывала Емеле о мусульманской Ордынке, о русскобожной Тверской, в прошлом Горького, о буддийской Варварке, или Разина когда-то, о христианском Арбате, и хотя все это были легенды, никто из обитателей города, практически, кроме уличных процентщиков, днем не пересекал границы своих домов, часто не зная, кто живет в соседнем дворе, но каждый знал подробно, почти зримо, ощутимо, отчетливо весь город, карта которого висела в каждом доме, четко разбитая на четыре сектора - белый, красный, черный и желтый, внутри каждого сектора также было более слабых четыре цвета, внутри тех, в свою очередь, опять же четырехкратное деление, на черном - названия улиц и домов были нанесены белыми буквами, на белом - черными, на желтом - красными, на красном - желтыми. Интересно было смотреть на карту вблизи, были видны каждое имя, каждый дом. И у каждого дома был свой оттенок, но если отойти от карты дальше, оттенки сглаживались и почти у самой стены весь круг Москвы сливался в одно неразделимое пятно, отсюда вряд ли можно было разглядеть, чем отличается христианский Арбат от буддийской Варварки; а уж тем более, что в доме десять, скажем, по Староарбатской живут люди в основном с немецкой кровью, а в доме двенадцать - с французской, а в доме восемнадцать - с английской, или на Ордынке, пять, в основном, арабский процент, а в доме девять - течет тюркская кровь.
  
  От стены в лунном свете было видно смутное одноцветое пятно.
  
  На расстоянии любви вся карта была неделима.
  
  Родителей Ждана, как и все дети, не помнила. Ибо через год их отрывали не только от груди, но и от матери, ибо ничего нет более непохожего, чем процентный анализ крови родителей и детей, не говоря уже о ночной крови. Несовпадение даже малых ничтожных процентов крови законных родителей и разных по имени крови вело к таким разночтениям, разумеется, и религиозным, что дети оказывались не только в других домах, но часто и секторах, и какие-нибудь дети одной матери с шотландской или английской добавкой с удовольствием истово, искусно, профессионально вели удачную друг для друга, в смысле количества жертв, свободную гражданскую войну, не отставали от них, скажем, и дети одного отца, единокровные братья, в своем израильско-палестинском доме, и в силу южного горячего тока не уставшей за тысячелетия крови взрывали, похищали, расстреливали в упор пластиком и свинцом, травили газами, в общем, делали все, что делают испокон веков дети одной земли, одного народа, одного языка, одного обычая, со времен фараона именем Бес, хотя уже на глазах заканчивалось отведенное для этой войны тысячелетие милостивым, милосердным, вечным Богом, существующим в количестве имен, равном количеству живущих на земле людей, стран, языков, народов.
  
   Проходить под пулеметным огнем из сектора в сектор по верхним дневным улицам не процентщикам и не чисто кровным было вообще невозможно. Еще и потому, что сектора разделяли толстенные стены и баррикады, пронизывающие, как шампур мясо, дома и улицы и увенчанные колючей проволокой с пропущенным по ней электричеством, с установленными автоматическими пулеметами через каждый метр. Электри чество отключалось только по сверхособому поводу, пулеметы вымирали только по тому же поводу...
  
  
  
  
  
  И Емеля и Ждана и сегодня, как в каждую предыдущую ночь, празднично любили друг друга, праздник закрывал и город и карту и все на свете крови, и проценты, и процентщиков, и чувство иного смысла и движения накрывало их обоих с головой, любовь была одной из четырех белых стихий, которые не были захвачены ни мыслью, ни резоном, ни целесообразностью, ни расчетом, ни выгодой, ни...
  
  Они празднично любили друг друга, не подозревая, что это была их последняя ночь.
  
  
  
  
  
  Охранник оказался прав.
  
  Месяц работали машины, четыре из них сломались вообще, две встали на капитальный ремонт, одну разобрали на запчасти, но через месяц выяснили умные, чуткие, верные, бескомпромиссные, объективные, благородные машины, они - три из них точно, а четвертая с сомнением в цифре, выдали ответ: в Емеле было не два по четыре крови х, в Емеле было два по четыре крови альфа, альфа один и альфа два, точнее машины выразиться не могли, ибо крови альфа в городе не было вовсе, если крови х существовали 80 разновидностей, то альфа была абсолютно чужой кровью, не встречавшейся ни в одном нормальном теле жителя города Москвы и Под-Московья.
  
  И пока Емеля гладил пышные, золотистые волосы Жданы, пока Ждана губами путешествовала по весям и долам Емелиной широкой, заросшей кустами и травой груди, уже окончательные анализы выползали из машины, как телеграфная лента в начале Кронштадтского восстания, уже процентщики, дрожа от страха, передавали ее срочно собранному аварийному комитету, и уже было решено трубить общий сбор, собирать всю Москву.
  
  Уже генеральный процентщик готовился к ритуалу поворота истории, уже шелковая повязка ложилась на его дулебские свиные глазки, пересекая посередине его куриный нос. Уже исчез мир из глаз генерального, уже шелковая рубаха неизвестного цвета - ибо он никогда не видел ее - соскальзывала по плечу и телу, растекаясь по полу своим теплым шелком.
  
  Уже вели его вверх по крутой лестнице, и он считал ступени, и их было двадцать три, шелестел, тек, шуршал шелк рубахи, как волны, смывая ступени, пели перила, и тихо звучала музыка, откуда-то издалека, как будто сквозь стены, смешиваясь с едва слышным безразличным бульканьем воды.
  
  Цвет, и мир, и контур исчезли из ведения генерального. Ощущения, запах и слух стали настолько же больше, насколько были меньше до того, как он видел мир. Ибо в сумму вытесняющих чувств входит сумма вытесненных и ни на йоту меньше. Так песок в часах из верхней чаши пересыпается весь вниз, в положенный миг, так открытая плотина опустошает верхний бассейн. Все, что было в цвете и виде, стало в звуке, запахе, ощущении. Ничто не исчезает никуда, просто мы все видим с другой стороны. Ступени чуть скрипели, ноги были босы, и подошвы хорошо чувствовали прохладу мытого дерева.
  
  
  
  
  
  Щелкнул замок. Заскрипели, судя по звуку, массивные, тяжелые, заржавленные двери. И генерального ввели в комнату. По ощущению она была круглой. Генеральный почувствовал, что руки, которые поддерживали и вели его, легкие, бережные и сильные, оставили, отлетели от него, но вокруг был "шум, шорох и шаги", и легкий бег, дыханья, шепот, перекличка, комната была полна другим бытом, музыка стала чуть громче жить свою жизнь.
  
  Глинка был не похож на себя - он был растянут и неравномерен, и звук хромал и искажался, как будто он зависел от пружины патефона, у которой кончался завод, но Сусанина узнать было еще можно, того самого костромского лесного ушкуйника, который был убит на работе, и потом, спустя долгие годы, женой был выдан за великомученика, для получения пенсии на прокорм семьи, и тем самым обращен в очередной необходимый каждой эпохе миф, в зеркале которого мы видим себя, а они свой дух...
  
  Генеральный ощутил в своих пальцах тонкую свечу, какую дают в соборе в руки каждого, пришедшего на панихиду, почувствовал тепло и запах воска.
  
  Свеча была зажжена. Он, повинуясь голосу, который протиснулся в хромую музыку, сделал несколько шагов вперед. Остановился. Протянул правую руку. Нащупал прямо перед собой плиту, на которой медленно, неуверенно, несколько раз возвращаясь к началу, прочитал, судя по тону, медную вязь, она значила - примерно, возможно, следующее - самодвижение нации есть самосохранение ее, - и, чуть выше, хорошо и легко читаемые цифры - семь, один, ноль, один. Еще выше ощутил тело свечи, она не горела. Подчиняясь тому же голосу, который был так же далек и слаб, но отчетливо различим, как слаб и отчетлив свист шамана девятого ряда, слышимый шаманом того же ряда за восемь десятков километров - двенадцать сторожей и тысяча километров преодолевается за мгновенье, и пока сюда доберется война, здесь будет пусто, - генеральный, подчиняясь голосу, зажег свечу. Она потеплела, но запах ее был иного цвета и звука, чем запах, цвет и звук свечи, горящей в руках генерального. Он сам остался на месте, но почувствовал, что пол перед ним задрожал и начал двигаться, так двигается сцена, чтобы сменить декорацию, для актера, который остается на месте. Вращение и скрип остановились.
  
  Под руками была другая запись, начало было похоже, хотя холод серебра мешал узнаванию ее. Но пальцы быстро привыкли к новому литью и пробежали ее первую половину; "самодвижение нации" и в серебре было понятно не менее, чем в меди, но вторая половина имела другой смысл, скорее всего она читалась так - "есть возрождение ее"... Генеральный пробежал надпись и чуть ниже опустил руку. Цифры - шесть, шесть, шесть, один он одолел быстро и споткнулся о край лампады. Заколебалась поверхность ее, запахло деревянным маслом. Он наклонил свою свечу и не сразу, но зажег лампаду и провел правой рукой по поверхности огня, чтобы убедиться, что он есть. Провел быстро, так, чтобы почувствовать огонь и не обжечь кожу. Но не угадал сразу и опалил волосы у начала ладони. Запах горящей свечи смешался с запахом горящего деревянного масла и паленых волос.
  
  Музыка стала чуть глуше. Пол опять пришел в движение. И под руками уже, еще чуть колеблясь и замирая, трепетали золотые знаки возможного текста: "самодвижение нации суть верховная власть над миром". Слева легко ощущались цифры - девять, девять, девять, один. Еще левее плотно стоял тяжелый сосуд, в котором, судя по знакомому запаху, лежала растертая в ступе дурман-трава.
  
  Генеральный поднес к траве свечу, и звук запаха изменился, он стал терпок, прян и густ. Он сразу заглушил и запах свечи, и запах паленых волос, и запах д еревянного масла.
  
   Запах рос, он проникал в мозг генерального, как дым во время пожара в подвалах ползет по лабиринтам переходов, коридоров, торопясь к выходу в мир, - густой, белый, плотный, удушливый.
  
  Музыка ушла на дно слуха, голос, который заставил опять протянуть руку вперед, был почти неслышим. Он шел изнутри голоса генерального, и в то же время генеральный еще помнил, что он шел извне.
  
  Надпись была железной с ржавыми скользкими краями, и даже знакомая ее половина читалась как незнакомая: "Самодвижение нации есть гибель ее..." Цифр не было ни сверху, ни внизу, ни слева, они отыскались справа от текста - семь, один, ноль, два.
  
  Но прочитали руки генерального эту запись, почти не вникая в ее смысл. И свеча наклонилась и прикоснулась языком пламени к налитой в жертвенник жидкости, она вспыхнула, лицо генерального опалило, хотя не сильно, но он этого не заметил, он жил уже механически и непонимающе... А дух его, хотя генеральный не начал двигаться, уже спускался по ступеням вниз - раз-два...
  
  
  
  
  
  Тело догнало дух всего лишь на последней ступени. Это было так неудобно и так тяжело, что нога подвернулась от навалившейся тяжести и генеральный едва устоял. Под ногами была жидкая грязь. Она мешала шагам, и когда генеральный начал двигаться, она была по щиколотку, но через несколько шагов она уже поднялась до колен, потом по пояс и потом до груди. И тут грудь уперлась в гладкое строганое тело тяжелого дерева, которое лежало поперек его движения. Свеча выпала из рук. Огонек ее смолк. Дым коснулся горла и отошел. Почему он начал делать это, генеральный никогда бы не объяснил, но он уперся грудью и руками в рычаг и начал толкать его перед собой, с трудом передвигаясь в жидкой теплой каше грязи; похожее ощущение, наверное, испытывала лошадь в шахте, вращая колесо подъемника и двигаясь по кругу; или осел, следуя в том же направлении, подымая воду; гребец, прикованный к веслам на галере, рабы, двигающиеся, как осел и лошадь, наматывая на барабан огромные тросы, приводящие в движение тяжелые ворота. Ноги скользили, рычаг двигался медленно. Пот тек у генерального по лбу, поверх повязки, попадал в рот. Было душно. Грязь пахла тяжело. Но раздавался скрип, дело шло, и поворот продолжал быть, когда генеральному казалось, что глаза вылезут наружу, как опара из кастрюли, сердце лопнет, как попавшая под танковую гусеницу голова, все остановилось, скрип смолк. Грязь куда-то ушла, как вода из разбитой чаши, и генеральный ощутил себя спускающимся вниз по ступеням - раз, два, три...
  
  
  
  
  
  И тут же совсем пришел в себя. Он п одпрыгнул и вскрикнул. Подошвы ног обожгло. Они коснулись горящих углей. Генеральный застыл вверху, не опускаясь вниз, на какую-то долю секунды и услышал запах тлеющей ткани, горячего мяса и сделал движение, которому его обучили в детстве, - дух поднялся над телом и поднял его за собой, замер и стал похож на налитую до краев чашу и медленно-медленно понес тело, налитое в эту чашу, не расплескивая и не торопясь, боясь хоть каплю пролить вниз, ибо неосторожность и боль ро ждены в один день и из одного чрева. Сверху пошел слабый дождь. Угли начали шипеть, как будто и огонь перестал подчиняться воле генерального. Еще более запахло тлеющим мясом. Дождь вверху. Огонь - внизу, запах жертвы и музыка, кажется, трубы - стали неразделимы. И генеральный понял, что еще шаг - и он упадет, и тогда загорится само тело, и лицо, и глаза, но дождь шел все сильнее, и когда он упал, под руками был холод и край открытой ступени. И генеральный пополз вниз - раз, два, три, четыре...
  
  
  
  
  
  Руки, что были ниже головы, на последней ступени коснулись плотной, вязкой жидкости.
  
  Генеральный почувствовал, что плывет, запах и вкус жидкости был знаком, неприятен и тепл.
  
  Дышать было нечем, ему захотелось сорвать и повязку и рубаху, но чьи-то руки отвели его пальцы, прикоснувшиеся к узлу повязки, - уже скоро, - услышал он внутри и вне себя, и действительно руки коснулись перил, под ногами, когда он подтянул тело, ожили ступени...
  
  Те же руки стащили с него рубаху, помогли сделать несколько шагов по прохладному, свежевымытому деревянному полу, сняли повязку, но генеральный уже не открыл глаз, он спал. Руки бережно опустили его на пол той самой комнаты, в которой генеральный начинал путь ритуала "поворота истории".
  
  А вокруг, стоя каждый на своем вычерченном, как шахматная доска, черном или белом квадрате, молилась свита генерального. Она молилась, осеняя себя жестом, средним между раскольничьим двухперстным крестом и шаманским жестом ублажения добрых и злых духов, щепоть через левое плечо, щепоть через правое плечо, молилась за благополучное прохождение обряда побития камнями чужого, посланного неизвестно кем и неизвестно откуда. Такое случалось уже не единожды, в последний раз это было лет десять назад.
  
  Но тогда было выяснено, что напрасно названный чужим пришелец, оказалось, имел кровь, которая машинами нового поколения была обнаружена в каждом жителе города, и посему на том же Лобном, где он был побит, стали складывать каждый день дежурные венки и его именем стали называть детей самых чистокровных людей Москвы.
  
  Но пока Емеля любил Ждану, пока Ждана любила Емелю, пока генеральный спал, а свита молилась, срочно Спиридоньевский переулок разбирался от баррикад, и то же со Спиридоновкой, в прошлом Алексея Толстого, и то же с Никитскими воротами, с Большой Никитской, или Царицыной, или Герцена иначе. То же сделали и с выходом на Манеж, Охотным рядом, проспектом Маркса в прошлом, то же и возле Кремлевской стены в Александровском саду разбивали стены и растаскивали завалы большими, для основательности груженными песком тягачами и бульдозерами, практика у водителей этих тягачей и бульдозеров была почти нулевая, в основном это были пулеметчики, автоматчики и снайперы, не сразу и не ладно все получалось, но что делать -- делали как могли. Самые главные баррикады были на Красной площади с маленькими у самой земли дверцами, через которые допущенные на Красную площадь на коленях пол зли по направлению к Лобному месту, чтобы регулярно складывать цветы возле ошибочно побитого камнями. Исполнители повторосортнее, дежурные коменданты и охранники шестерили и шустрили чаще вручную по четырем основным магистралям города, которые вели на север, юг, восток и запад, - по ним поток народа в полночь двинется, плавно кипя и пенясь, на Красную площадь к Лобному месту.
  
  В общем, Москва готовилась к торжеству, единству, слиянности, монолитности, одним словом, готовилась к большому празднику.
  
  
  
  
  
  Ибо один, общий для всех чужой, это залог, единственное условие, причина, повод всеобщей монолитности, один общий враг делает всех самых разных по крови, процентам, вере, цвету кожи, живущих на севере, юге, западе, востоке, одетых в набедренные повязки и медвежьи шубы, единомышленниками, единокровниками, неразделенными в едином экстазе, увы, лишь до гибели этого общего врага. Посему не спешите, найдя общего врага, побивать его камнями, если хотите жить монолитно и сплоченно. Народы, классы, расы, веры, все побывали в этой великой ипостаси и наконец в 13 тысячелетии люди в этом жанре достигли абсолюта. Земля, Слово, Кровь и Вера - начертали они на знаменах своих, и им стало чем заняться, а главное, надежно чувствовать локоть настоящего своего ближнего.
  
  Не один мудрец ломал голову над этой идеей, пока не довел ее до совершенства. Целые полчища великих мира сего, сидя на столбе, питаясь акридами, гния в пещерах, склонив свои парики над письменными столами изделия Жакоба, сооруженными из бронзы, черепахи, мрамора и красного, черного, желтого, белого дерева, смотря в подзорную трубу на носу каравеллы, или в горах Памира и Тибета, горбясь над пергаментными тысячекилограммовыми фолиантами, украшенными золотом и серебром и чернью, в песнях, музыке, цвете и звуке сочинили, сваяли, вылепили, соткали это вел икое черно-красно-желто-белое знамя, на котором были начертаны четыре огненных слова: Земля и Слово, Кровь и Вера, которые в колыбельных песнях текли по маленьким чавкающим ротикам прямо в нежную душу, и ребенок, еще не начиная ходить, ползая, лопотал - Земля, Слово, Вера и Кровь, а уж когда вставал на обе ноги, он садился за пулемет, хватался за нож и убеждал каждого, кто в этом сомневался, что верховна на земле только его Кровь и его Вера. И какое счастье, что враг оказывался рядом, в соседнем доме, на соседнем этаже, не говоря уже о комнате или земле, или вселенной, и было чем заняться, и было в чем утвердить себя и понять великий смысл своей короткой жизни.
  
   О люди, люди, каким новым бе зумием поразили вас ваши забытые и похороненные вами боги...
  
  
  
  
  
  А ночь уже опускала свою огненную тень на московские улицы.
  
  Пока бульдозеры и тягачи буксовали, растаскивая бетонные глыбы, пока уличные процентщики в поту шастали, ползали по коридорам генерального процентщика, Емеля любил Ждану. И каждый раз странное чувство пронизывало его; наверное, так чувствовали себя авгиевы конюшни, когда их прохлестывало насквозь бешеным потоком ашдвао, они испытывали чувство чистоты, то же и Емеля, и Ждана испытывали похожее. И еще Емеля ощущал себя ребенком, ощущал детство, которого у него не было. Ждана, и детство, и чистота начинали жить в нем, как три маленьких котенка, свернувшись в клубок, под шапкой души; когда все кончалось, котята мурлыкали, просили молока, потягивали лапками и жмурились, когда же в это время в душу наконец попадал свет, молоко пили они неторопливо, не толкаясь, и, напившись, облизнувшись, опять дремали, чутко шевеля ушами, продолжалось это довольно долго, всегда до события, которое было неожиданно, как неожиданно сыч сваливается на мышь или кошка делает прыжок на нее же, или мышеловка стреляет, задетая мышиными зубками, пытающимися стащить с крючка кусочек пусть даже несвежего сыра.
  
  Дверь распахнулась без стука, поскольку двери в доме не имели замков, таков был закон. И та же пара уличных процентщиков, что делала первый анализ Емеле и привела его во двор дома, подошла к постели. Вежливые, доброжелательные, тактичные, они, не повышая голоса, попросили Емелю собраться и идти за ними. Сегодня они были без оружия, Емеля отметил это сразу. Почему-то у него их появление и их просьба не вызывали удивления: во-первых, он ждал окончательных анализов и, как каждый нормальный человек, надеялся перебраться поближе к центру, где, говорят, и кормили лучше, и топили теплее, и вода горячая была не один час в сутки, как у них, а четыре, и где, самое главное, была она не их коричневого цвета, а желтого, возможно и белого, но это была версия, легенда, сочинение, сказка, хотя человек ведь должен во что-то верить и на что-то надеяться, надежда - дорога бессмысленная, но реальная: так когда-то зерно святой идеи, что завтра, сидя на печке, можно будет прямо, не оставляя теплого каменного, отполированного задом поколений места, въехать в рай, упала на нашу землю, землю, которая, к счастью, не сама сочинила эту надежду, и сколько счастливых за несколько десятков лет попало в этот вымечтанный рай сразу и не сосчитать, по одним сведениям шестьдесят миллионов, по другим восемьдесят.
  
  Вышли на Спиридоньевский. Удачливый, благожелательный, сметливый, благонадежный Охранник, сияя новым орденом за бдительность, был одет парадно, красная лента вокруг шеи и далее один конец через правое плечо уходил за спину, туда, куда дарханы, прежде чем выпить молоко или воду, три раза окунув в сосуд, брызгают перстом тоже и через левое плечо, кормят добрых и злых духов. Вторая лента спускалась по груди и была заправлена под ремень портупеи. Оружия у Охранника на этот раз не было.
  
  Дом спал. Ворота открыты настежь. Охранник смотрел на Емелю с чувством, с каким студент смотрит на сделанную похваленную дипломную работу, палач на хорошо отрубленную голову, ребенок на удачно сломанную игрушку, кошка на мышку, которую она уже поймала, музыкант на мелодию, которая уже сыграна, но еще не ушла из воздуха.
  
  Ждана на ходу куталась в платок. Было зябко и сыро. Наступало 20-е число месяца червеня, липеца, или июля другим именем, Великая Велесова жертвенная ночь.
  
  
  
  
  
  Прошли здание бывшей гостиницы. Миновали двенадцатый дом, где первое время в Москве жил Маяковский, который весомо, грубо, зримо лозунг "Грабь награбленное" переиначил в лозунг "Береги награбленное".
  
  А уже за углом была Спиридоновка, или Алексея Толстого в прошлом, того самого, который, по преданиям, за усердие и холуйство был закормлен большевиками до ожирения, а затем и естественной смерти; и уже вот он, рядом, дом Рябушинского, построенный когда-то Морозовым на месте дома Дмитриева. "Я помню этот дом, я помню этот сад...", где доводилось болтать и Пушкину, и Гоголю, и Вяземскому, а если посмотреть напротив, дом Баратынского, где во флигеле позже жил Чехов.
  
  Прошли мимо церкви Вознесенья, в которой, еще недостроенной тогда, венчался Пушкин с Наталией Николаевной.
  
  Пересекли невидимую крепостную стену, которая пересекала когда-то Никитские ворота, перед ней был ров, и по нему протекал ручей Черторый, берущий начало у Патриарших. Когда-то медведь столкнул Емелю в ручей, и Медведко здесь учился плавать. Емеля улыбнулся, Ждана приподняла подол юбки и перешла ручей.
  
  На минуту остановились около русского храма Купалы, под вязом, новой кладки, но уже полуразрушенного, через выбитые окна были видны разбитые зеркала и меж ними лики местного ряда иконостаса - Богоматери, Саваофа, Николы-угодника, Иисуса, Рода, Иоанна Предтечи, Иоанна Устюжского, Купалы, Святого Георгия, Афанасия Афонского и других, которых Емеля за краткую остановку узнать не успел, крыша текла, и на полу в мраморных прогибах еще стояли лужи от недавнего дождя.
  
  Емеля не верил глазам своим - здесь жили почти чистокровные особи, но обогнули монастырь Федора Студита, оставив далеко позади дома Потемкина-Таврического, Суворова, князя Шаховского, княгини Прозоровской, которая продала в 1795 году свой дом на углу Скарятинского переулка Гончарову.
  
  Дорогу из Новгорода Великого одолели минут за пятнадцать, сейчас было пустынно, трудно было предположить, что через час она вся заполнится факелами, огнями, - помнишь огненную тень? - шумом, гамом, праздником, а пока - тишина. На дороге из Великого Новгорода четверо. Емеля, Ждана и пара уличных процентщиков, отчасти похожих на Бобчинского с Добчинским, отчасти на придворных пуделей, полжизни проведших на задних лапах перед каждым, кто протягивал им лакомый кусок, и ставших эмблемой, гербом семидесятых и восьмидесятых прошлого века, - два поэто-пуделя лицом к лицу, на задних лапах, в центре меж умильных морд - подачка с барс кого стола.
  
   Емеля замедлил шаги, дальше наступали легендарные чистокровные места, куда кроме как во время похо жих событий, а они были крайне редки, никого не пускали даже из процентщиков, там было самообслуживание, там был город в городе, там был оазис, рай для живущих вне стены и ад для живущих внутри стены, но это зависело от персонального воображения, в силу которого каждый имел представление об этой земле, а это весьма зыбкое представление, поверьте специалисту по зыбким представлениям. Сюда, конечно, попадал чело век во время событий, похожих на сегодняшнее, но в толпе, ночью, на часы, а в толпе ночью и кратковременно человек, как известно, или слеп, или незряч.
  
  Емелино удивление росло по мере приближения к этой магической метафизической, ирреальной, инфернальной, утопической Кремлевской стене. Неужели он тоже чистокровен?..
  
  Вот уже и пожарище Опричного дворца, застроенное теперь университетом, - дом Жданы. Здесь в 11571 году крымский хан Давлет-Гирей 20 травня, или мая иначе, пустил пожар на Москву, красные кони без людишек перемахнули и через Китайгородскую стену, и через Кремлевскую, и через семиметровые опричные стены, и пошли гулять-скакать, взвиваться по домам да теремам, за три часа и столба не осталось, куда лошадь привязать, столько человеков задохнулось, убрать было некому, а когда Грозный приказал их в Москву-реку сбросить, плотина вышла на том месте, где сейчас Крымский мост вскинулся, и вода из берегов вышла, окрест все залила, и аж к 20 червеню, или июлю иначе, только все тела и убрали. А уж об опричном дворе что было думать, и о черных резных двуглавых орлах поверх белой жести,о львах с зеркальными глазами, а уж как башни были раскрашены, а колокола, что Грозный из Новгорода спер, в землю от огня по капле утекли.
  
   И князь Василий Иванович Темкин-Ростовский, главный особист, сам в палаческой работе мастер, буквально голову потерял за этот опричный двор. Одна стена того двора шла по Грановского, где палачи-сменщики жили, одна стена по Охотному ряду, одна по Никитской, а четвертая по Арбатской. В здании университета, где жила Ждана, давно не учились, зачем учиться, когда процент отвечал абсолютно на все вопросы и определял человеку и место жизни, и место смерти да и форму жизни и смерти тоже. Тут жили люди, в которых кровей было не больше пяти - о такой избранности Емеля и мечтать не мог. Посему и Ждана могла быть только ночью - что не считается - его, но на свету...
  
  Однако приближались к выходу из Александровского сада, перед глазами уже край Кремлевской стены и могила Неизвестного солдата. Рядом с могилой, не доходя ее - Храм новомучеников российских Николая, Александры, Алексея, Анастасии, Татьяны, Ольги, Марии и всех убиенных от безбожников, что под Кремлевской стеной.
  
  Век назад, накануне Велесова дня, в 11918 год, убили русского царя с семейством. Один храм стоит, где откопали их мощи, а здесь, под стеной, другой выстроили, где свято место для всех убиенных безвинно.
  
  Правда, к храму и могиле народ по известной причине не ходит, а ходит обслуга.
  
   Но и обслуга - люди, нет-нет да и в их душе что-то шевельнется, как ребенок в утробе матери, черепаха в панцире, как улитка в раковине, как вырванное сердце в ладони у жреца майя, как пламя в затухающих углях, а в Емеле тем более, он здесь с братцем единокровным Рыжим да с волчицей серой гонки устраивали, здесь нос разбил, здесь ноготь на ноге до мяса сорвал о корень ели, которая так была высока, что, если смотреть вверх до вершины, падалось на взничь.
  
  Но и Александровский сад позади, уже под ногами брусчатка Красной площади. Поднялись на холм. Вот и Лобное. Остановились.
  
  Впереди под луной пестрел кашемировой шалью Василий Блаженный. Или иначе Покрова, что на Рву.
  
  Однажды на том месте, где сейчас стоял Емеля и где Лета зачала его, трое подвыпивших купцов решили разыграть блаженного.
  
  - Дай, - говорит один, - притворюсь мертвым, что он, подойдя, делать будет?
  
  Ночь. Луна. Иней со звездой перемаргивается. Крещенский мороз. На лежащем шуба соболья. Блаженный Василий бос, снегом скрипит, мимо идет. Подошел, увидел лежащего, глаза ему закрыл, перекрестил, "вечная память" сказал и дальше босыми ногами по снегу вниз, к Москве-реке... Когда скрылся, двое из укрытия выступили, подошли, хохочут, за руку его с земли тянут. А он мертв. Площадь эту между Блаженным и Кремлевской стеной именем Василия называют.
  
  Справа мутнел бывший Мавзолей, построенный Щусевым в прошлом веке в года великого Перелома и великого рукотворного Голода - единственного рукотворного в истории человеков в год 11929-11930. Еще буквы можно было прочитать на камне, в котором, слава Богу, уже не было выставленного на прощанье тела. За несколько десятков лет все, кто хотел, попрощались с покойным, и прах его, согласно Божьему закону, был предан земле. Царь Мавзол избавился от соперника в молве. Воля покойного была исполнена. Верные и преданные ученики его, вынося прах, плакали, осеняемые долгом, справедливостью и своим высоким назначением.
  
  Рядом с Лобным местом, справа, была высокая куча камней, заваленная цветами и венками, камни проросли мхом, были стары, но цветы были свежими и красными и белыми, как вышитые обрядовые рубахи новгородцев, которые Емеля видел во время крещения. Тягачи и бульдозеры исчезли. Площадь была пуста.
  
  В небе чуть светили облака, в деревьях перед гумом пели птицы. Памятник Минину и Пожарскому стоял на прежнем месте. Хотя сам Пожарский, сделавший для России достаточно, на Пожар не лез, а покоился в городе Суздале в Спасо-Евфимиевском монастыре, на берегу реки Каменки. А в ризнице монастыря между множеством драгоценностей из камня и металла хранились большие: Евангелие со собственноручной надписью Дмитрия Михайловича и плащаница, шитая супругою его.
  
  На иждивении Пожарского находилась и Борковская пустынь в Вязниковском уезде Владимирской губернии, со соборною церковью Николая Чудотворца, в тихом месте.
  
  
  
  
  
  Господи, как было тихо и здесь, на Пожаре, как тогда в лесу, когда Емеля ночью бродил, еще не понимая, что томит его, и было ему шестнадцать лет, и на месте этой площади росли сосны, и на месте Лобного стоял огромный Дуб, около которого Лету обнимали Медведь и Волос.
  
  Рядом с Дубом был огромный жертвенник, раз в году в Велесов день 20 червеня, или июля иначе, поливали его обильно человеческой избранной кровью, а если в неурочный час, то, значит, враг близко или мор на землю пришел. В те же дни и царя Николая со семейством под пулю поставили. Чем больше становилась империя, тем крови больше текло и все равномернее на все дни года. Не высыхала кровь на камне Лобного ни при Иване Грозном, ни при Петре Великом, сами не раз топором баловались, но, конечно, больше всего сердечной пролилось на красный камень от топора священного царя Иосифа Кровавого - тому рекорду счету нет, и никто к нему близко не подошел. Если такую реку, как Москва, налить до краев кровью, пролитой Иосифом, то она как раз земной шар перекрестит с севера на юг и с запада на восток.
  
  Но случались здесь, на Лобном, и чудеса.
  
  В 11570 год купец Харитон Белоулин, когда тот же Иван сам ему голову топором снял, встал и повалить его не могли, и кровь, правя ритуал, смыть не могли, и кровь Харитона, люди видели, светилась. Тогда еще Иван в страхе в палаты бежал, а остальных невиновных, которых казнить не успел, - отпустить велел.
  
  Иосиф Кровавый, этой историей напуганный, казнил по ночам, да не сам, да трупы потом по всем московским темным углам закапывали, но где ни закопают - все равно 20 червеня, или июля иначе, Красная площадь, ровно в полночь, если лечь на брусчатку и ухо приложить, мелко-мелко дрожит, как будто по ней кони цокают и гробы мимо Мавзолея везут. А ложиться и слушать лучше как раз посреди двух поляков. Одного Лжедмитрием звали, и он вот здесь на столе 11606 год 17 травня, или мая иначе, лежал с маской на лице, дудкой да волынкой скоморошьей. А другой - напротив, Железный Феликс, который, держась с Кровавым Иосифом за одно топорище, крови пролил столько, что она всю польскую кровь, пущенную в землю русскими штыками, пулями, саблями да топорами, перевесила...
  
  Лето дышало. Ночь ходила рядом. Процентщики задремали. Ждана положила голову на колени Емели и заснула. Скоро погрузился в забытье и Емеля.
  
  
  
  
  
  Прошло две недели. И вместо деревни Волосовой только ряд домовин вдоль дороги вырос. Дома были пусты, на том же костре, что Лету, сожгли и всех остальных скоро. Прах - в домовину, вроде скворешника, на кол, да вдоль дороги, где сейчас Исторический, и меж тех вот домовин ведет Волос Емелю да Горда. Какая уж там ошибка у ключницы вышла, а Горд за ними идет, слабый такой, бледный весь, а идет, отстать не хочет.
  
  А ничего с собой и не взяли. Еды немного, хлеба краюху, да "ашдвао" в коже, вдруг в дороге не скоро будет, да медвежью шубу Волосову, да еще громотушки его медные, да еще нож каменный, жертвенный, да еще ложку за поясом каждый несет. А на ноже на конце медведь вырезан, на груди по медвежьему клыку, а на ложке тоже голова медвежья.
  
  Лес вдоль Москвы-реки то березовый, то ели больше. Сначала к дубу, на будущее Лобное место. Волос белый холст достал, на 298 полос, сколько в деревне народу было, холст разодрал. Емеля по ветвям залез, повыше полосы завязал. Смотрит на него снизу Волос, а лицо иное вроде, и не узнать, но пока разглядывал да гадал, Емеля уже и летит. Давно уж решил Волос, куда идти: в Новгород, там Добрыня, брат жены, живет, на Велесовой улице. Дом у него большой, и власти много - и то, Владимиру дядей приходится. Наш-то гордый, лучше быть первым в деревне, чем вторым после жены брата да Богомила в Новгороде, а теперь и гордость вся вышла, померли все, и первым-то не среди кого быть.
  
  Вышли рано по той же дороге, что Емелю процентщики вели, только наоборот. Холодно, но если побыстрее идти, согреешься. Вроде выходили - хмуро, а смотрит Волос, отошла погода, солнышко, трава, птицы. Шли-то шли, а к обеду сморило, не так есть хочется, как спать. Заснули. Что Горд, что Емеля, спят без задних ног и сновидений.
  
  
  
  
  
  Волос, глядь, у Трояна сидит. Сколько слышал, что Троян такой был, что, мол, века его рода были, и все не кончаются. Что он по Руси города заложил. И Киев его, и Новгород его, и город Хорса-Херсонес его, и Смоленск его, а что не сам, то сыны построили, ладно жили, не то что нынче. Века трояни - это, мол, когда лад меж братьев, а теперь - что ни день, то один убит, то другой. Вон Владимир Ярополка, как курицу, зарезал, а ведь брат тоже, хотя какой брат, когда от ключницы Владимир, робичич, холоп, такого при Трояне и быть не было, а все потому, что волхвов слушались да боялись; что волхвы скажут, то и будет. Что гадатели нагадают, то и делают. Что бояны набают, то и говорят. Что хранительники да потворники посоветуют, то и выполнят. Что ведуны да чародеи предскажут, то и случается. Что кощунники да кобники укажут, то и исполнится, да и баб больше слушались, и потворниц, и чаровниц, и обаяниц, и наузниц, а уж без чародеек, как Лета, и ни одно дело не начинали. Сто волхвов при Трояне было, да у каждого сына Трояна по десять. И у каждого храм свой и дом свой. И скот свой, и поле свое. И на каждого не один работал - золотые были века. А теперь едва десяток при князе волхвов, да и тех не наберешь, да еще и не каждого князь слушается. Только и остается им хоронить, да рождение справлять, да молодых обручать, в один обруч сажать, да вокруг куста ракитового водить, да вот еще в засуху нужны, да когда косить, чтобы ведро было...
  
  Ну да ладно. Сидит Троян напротив него, Волоса, кашу ест. Блюдо золотое, скатерть золотом вышита. Ложка серебряна, каша масляна, полотенце рядом расшитое берегинями да деревами, да птицами с бабьими головами. Стул из дуба черный весь, на нем тоже птицы, да вилы, да упыри, да цветы разные. Век такого стула Волос не видел, а у Добрыни в дому бывал, нет там таких стульев и в помине.
  
  И говорит Троян Волосу, а сам губы полотенцем утирает - каша масляна.
  
  - Что, думаешь, у меня и впрямь все ладно? И жрецы, говоришь, хорошо живут? Дурак ты, Волос, ты заметь, у меня волхвов-то сто, да как дождя нет, когда надо, я волхва-то, дождя не вызвавшего, сожгу, а другого возьму. А если у меня облакогонитель в жатву дождя не отведет, я его в жертву - не справился, слаб. Поход плох. Кто посоветовал? Кто волховал, кто чародеил, того в воде утоплю и другого возьму. Во всем волхвы всегда виноваты, раз они такие могущие. А с другой стороны, не можешь - значит, слаб. Вот когда они поумнеют и догадаются, как я, ни за что не отвечать - ни за битву, ни за дождь, ни за ведро, ни за тепло, ни за мороз, ни за смерть, ни за мор, вот тогда, дураки, и жить станут спокойней. А как - подумай!
  
  
  
  
  
  Но подумать Волос не успел. Что-то острое в кадык уперлось, больно стало, глаза открыл, нож у горла.
  
  И Горда с Емелей двое к дереву прижали, да еще четверо поодаль стоят, громотушки и шкуру держат.
  
  - Золото где? - спрашивает тот, кто ему нож в горло упер, а сам дрожит, понял, что волхва тронул.
  
  Емеля плачет.
  
  - Па-ааа, я им сказал, нет у нас золота.
  
  А у Волоса как бы глаза внутрь ушли, руки затряслись. Тот, что нож держал, бросил его, попятился, хотел что-то сказать, а из-за сосны медведь вышел, к тому, что Емелю держал, подошел, сгреб его и с размаху о дерево швырнул - из того и дух вон. А медведь уже с ревом к другому повернулся, что Горда держал, и тоже о дерево.
  
  Пятеро - бух на колени. Ножи в землю, голову закрыли. Волос поднялся, а медведя уже нет.
  
  - Будем тебе служить, батюшка, помилуй нас, прости, что не признали сразу.
  
  Емеля слезы вытер, больше разбойников медведя сам испугался. Дышит испуганно и озирается. А тот, который его держал, у дерева лежит - рот открыт, и из него струйка крови бежит, а от нее пар, хотя и тепло, и шарик такой желтый, на цыпленка похожий, вылетел.
  
  - Ладно, ребята, - сказал Волос, - живите себе.
  
  Собрали Волос, да Горд, да Емеля хозяйство свое, да и пошли своей дорогой. А те пятеро, небось, отсюда деру дадут. Страшное место, заколдованное. Посмотрел в лес, не померещился ли медведь-то? Да нет, те двое уже и не дышат. Вспомнил про сон, досмотреть хочется, да некогда. Чего-то Троян о мудрости говорил. Потом вспомню, авось и досмотрю. А память опять к тому дню, когда Лету сжигал, как лодка волной к берегу, как лист дождем к земле; когда снопами завалил, даже сноп, что "Волосу на бородку" завязывали, в храме стоял, - в костер положил.
  
  Не помогло. Не крикнула Лета, за нее пришлось отвечать, когда сам спросил: "Кого вижу?" А кого он видел? Да никого, душа болела, что уходит Лета, смотреть было больно на тех, кто с ней ночью были, одно хорошо, кроме вот Горда, и ревновать не к кому. Все уже там, а что там? Вот бы узнать раньше времени. Может, что-то и придумать можно - волхв все же.
  
  
  
  
  
  Ну, попали из огня да в полымя, там мор, а тут пожарче будет. Волос с Емелей да Гордом в Новгород последними вошли, а как вошли, так новгородцы середину моста разобрали, ворота закрыли, слух дошел, что едет Добрыня с Путятой, такой же, как в Киеве, срам народу делать, - крестить их всех в Волхове-реке. Верховный жрец Богомил, что Лету и Волоса венчал, по Новгороду мечется, народ собирает, обещает, что проклянет каждого, кто за Добрыней в воду пойдет. Беловолосый, высокий, рубаха по ветру горит, посох золотом отливает, как перунов ус. А народу как не понять Богомила! Тыщу лет своим щуровым богам верили, а теперь чужого наверх бери. Киев - тот всегда у князей в смердах ходил, а Новгород - город вольный. Тех, как овец, в воду загнали - язычники - другого языка значит, ладаном покадили, иноязычные слова прогалдели, крест в воду опустили и, конечно, Велеса к лошадиному хвосту, чтобы рук не марать, привязали да в Днепр кинули. И отцовского, дедовского, пращурова Велеса в Волхов сплавить?.. Тысяцкий Угоняй совсем в крике зашелся, пена по губам: "Отцы верили, щуры верили!.." - действует. Это все понятно, а потом опять же от недобровольности природный Новгород тошнит. Все вокруг беснуются, галдят, бабы ревут, детишки веселы, праздник, по деревьям, как грачи, сидят, вниз на площадь смотрят.
  
  Волос быстро все понял и, чтобы под ноги кому ребят не подставить, отправился в Добрынин дом, где с Летой не раз бывал. Нашел дом быстро, хотя пройти было непросто, вошли в сени, вроде тихо, прохладно, бревна в три обхвата. За ними как в могиле. Что там на улице, хоть гром греми, не слышно.
  
  Век такому дому стоять, как новый будет. Внутри топорами стены тесаны, прямые да ровные, в комнате, куда их жена Добрынина привела, в красном углу около красных окон раньше Велес был, да полотенца с берегиней вышиты, а теперь Никола-угодник, да те же полотенца, а перед ними лампада, уж год как горит, не гаснет. Рядом туесок с лампадным маслом, не каждому по карману, но не Добрыне же. Прилег Волос с дороги, по лавкам Горд и Емеля разобрались. Чувствует Волос, что под спиной что-то лежать мешает, поднял матрас, а там глиняный Велес на коне, что раньше в комнате стоял. Боится Добрынина жена, на всякий случай один бог в углу, другой - рядом, из комнаты не выгнала.
  
  Все трое вроде и есть не хотят, с дороги сходили в баню, камни красные, пар такой, что кости прожигает. Первым Волос выскочил, бултых в пруд, за ним Горд, а Емеля задумался, пока не сморило. Вынесли его наружу, водой отлили, и вскоре все трое, хлебнув травяной воды, уснули. Но спать пришлось недолго.
  
  В ворота колотить стали, ограда уже огнем полыхает.
  
  Вскочили все трое - на двор, да через дальний угол на улицу, обошли ограду, к воротам подошли, а туда уже мужики жену Добрынину волокут, да сына Добрынина малолетнего, да трех дочерей Добрыниных, да бабку старую, да ключницу их, подняли колья, и через десять минут те и шевелиться перестали, дом горит, все видно; перины по ветру, лебединый пух огнем кружит, а уж там и к церкви Преображенья бегом, по бревнышку ее раскатали, жечь боятся.
  
  Дальше другой шум встал.
  
   Путята - тысяцкий Добрынин с пятью сотнями через Волхов все же переправился, крушит всех направо и налево. А там, как посветлело, выбрались на Софийскую сторону. И Добрыня к нему с дружиной - шасть. Но перебить народ пожалел, крестить некого будет. Дружинников по улицам с факелами толкнул, те дома подожгли, а город деревянный, и получаса не прошло, как за полыхал, новгородцы по домам бросились жен спасать да детей своих из огня вынимать. Тут и бунту конец. Все вместе, когда общий враг, а когда свое горит, тут все в одиночку живут.
  
  
  
  
  
  Как совсем рассвело, где головешки дымили, бабы на перинах сидели, у кого перины из пуха, а у кого из соломы. Полно домов в живых осталось, отстояли, да и погода не ветреная, не пожарная, да и белых голубей пошвыряли немало, помогло. Богомил опять же подсобил, Перуну сына своего бросил, да дочери Угоняя жертвенным ножом сердце отворил.
  
  Согнал Добрыня, чтобы дело не откладывать в долгий ящик, народишко всех сортов.
  
  Дружинники еще от огня черные, как черти, да и народ пообдымился, подзакоптился порядком. Но собрались, молчат. А что делать? Не шелохнешься, вон их сколько, да все на конях, да у каждого меч, да и копье, вполне вперед себя достать может.
  
  Но еще внутри бунтуют. Глаза исподлобья, мимо Добрыни смотрят. Косят. Воробья-посадника, что уже вперед всех веру поменял на торговой площади, слушают глухо.
  
  Но у Добрыни опыт большой, по крещенью он не первый год спец, знает - не посрами сейчас любого волхва, - все кроваво пойдет, больше убитых будет, чем крещеных. А кого лучше, как не Богомила, верховного жреца? На минуту запнулся, в толпе Волоса увидел, жену вспомнил, детушек своих. Но работа сейчас важнее. Опыт опять же, правота. Право, он-то лучше их знает, что народу хорошо, что плохо, и не пустые это мысли, действительно знает, но, пока так думает, с коня сошел, к Богомилу идет, под полой топор серебряный, Богомилом заговоренный, на поясе меч, Волосом заговоренное копье в седле оставил.
  
  Напрягся Богомил, как будто гадина подползает, вот сейчас ногу поднять и раздавить или голову свернуть, а попробуй сверни, раздави - за Добрыней вся сила вольная да подневольная и проворная, на коне сидит, копьем подпирается, кого скажут - убьет, кого скажут - помилует.
  
  Почувствовал Богомиловы мысли Добрыня, улыбнулся так широко.
  
  - Вот ты говоришь, отцы и деды верили. Но ведь все меняется в мире, летом листья на дереве, пришла осень - листья падают, чтобы дать место другим. Это закон. Уходят отцы, и приходим мы. Здесь вот до Велеса Род сидел, до Рода Берегиня была, как деды говорили. Менялось время, и меняли богов.
  
  - Это были наши боги, - сказал Богомил, - а ты чужого привел, мы своих добром ставили, а ты мечом и огнем поставить хочешь.
  
  - Ой ли, - улыбнулся Добрыня, - так уж и наши, а Симаргл?
  
  - Его твой Владимир поставил, - скривился Богомил, - и посмотри: около него - ни одной жертвы, а потом - он пятая спица в колесе, а твой не первый, не второй, а единственный.
  
  - Ну, а Богородица, а Предтеча, а Христос?..
  
  - Все чужие, как и ты стал чужим, когда Новгород за власть продал. Народ шумит, не туда блеет, куда Добрыня с мечом на поясе да топором за пазухой повернуть хочет...
  
  - Ладно, - говорит Добрыня, - это боги всемогущие, мы их помыслы не знаем, мы страхом божьим живы, - надо стадо баранов поближе к пропасти подтолкнуть, вроде кнутом хлопнуть, вроде как луг вдали показать. Вон, мол, дураки, где счастье пасется. А твои боги тебе служат, говорят: "Боги подчиняются заклинаниям, заклинания - волхвам - значит, волхвы наши боги". Сотвори заклинание, заставь своих богов узнать, что ждет тебя сегодня, не ахти какая сложность при твоих возможностях вертеть своими богами.
  
  - Чудо совершу сегодня, говорят мне боги, - помолчав, сказал Богомил, пока молчал, лицо было бело, глаза внутрь закатились, белки наружу, ослеп, в губах - ни кровинки, на лице смертная маска, и руку поднял.
  
  - И больше ничего тебе боги не сказали?
  
  Сам бы Добрыня и испугался этого лица, но в том-то и дело, что он не сам, а холоп князя, рука истории, право справедливости, кулак добра, божий топор, и вот сам испугался, внутри все как бы остекленело и заледенело, а топор в кулак - и хрясь им по голове. Серебряный топор, красная кровь, белое лицо, седые волосы, алый плащ, солнце кровавое, над Волховом туман. Велесов день.
  
  Богомил начал опускаться медленно, как во сне кони скачут или волна на скалу, и трах медленно - брызги крупными, еле летящими белыми пенными лохмами обратно в море...
  
  
  
  
  
  Посрамлен Богомил. И потому, что его боги слабее оказались перед новым, и потому, что мертвый лежит. Волхва может убить только тот, кто сильней. Даже у Волоса сомненье в голове зашевелилось, как проснувшийся лопоухий щенок; не то, что волхованье Христа слабей, а то, что Богомил слаб и не по праву место свое занимал...
  
  И у других - в голове галочья орда сорвалась, закаркала, крыльями засвистела; волхв будущего своего не знал! Как тут на Добрыню с уважением не смотреть, когда он сам волхва Богомила сильней! Даже ребенку ясно - за него боги, новые ли, старые, но за него, если старые за него, то надо делать, что он велит, а если новые сильней, то тоже надо делать, что Добрыня скажет, и почти молча, не снимая рубаху, погоняемые, покалываемые копьями, людишки новгородские всех сортов затрусили к Волхов-реке, куда уже Велеса крючьями железными сволокли, а Мокошь, да Хорса, да Даждьбога, да Стрибога с их женами и детьми огнем да мечом крестили, так что и пепла не осталось.
  
  А и Добрыня свои способности похваляет, не зря целый год, начиная с Киева, людишек и человеков крестить устал. Не в пример Киеву разделил народ по оба пола - мужи выше моста в воду, как овцы в пропасть, посыпались, а жены - ниже моста. Но уже все так строго не вышло; у баб на руках дети малые, обоего пола, берег склизкий, грязный, у берега илу до колена, плач стоит, крик великий, кто по грудь в воде, кто по пояс, кто с головой, тонуть начали, а народ все сыплется. Емеля Горда потерял, а Волос Емелю не потерял, может, Добрыня и подсобил бы им как, если бы увидел, но куда там. Емеля грязь на руках моет, вода мутная, ноги из ила вытаскивает. Волос рядом его за плечо держит, а народ прибывает, и столько его, что вода из берегов выходить стала, тут и язычники, попы - иного языка значит, - на них ризы золотом горят, что-то меж собой не согласное галдят.
  
  Крест в воду опускают. А там, где поотложе берег, уже и выпускать начали, крестом плечо тронув. Стоит человек, с рубахи вода течет, волосы мокрые, на лице водоросли зеленые. А на шею ему крест надевают, и свободен, иди к своему дому, к детям своим, а дома нет, да у кого и детей тоже. И что-то вроде очереди - с одной стороны баб с детишками, а с другой - мужиков в рубахах мокрых, где-то сливаются в одну цепь и потом звенья распадаются, и все разбредаются по своим головешкам. Птицы поют, солнышко ласково светит. Солнце на ризах, как самовар, вспыхивает, как молния божья, что в самолет стрельнет, и на куски он прямо в воздухе развалится, как в 11989 год летом в Бурже мигдвадцатьдевятый и как в селе Яковлевское, опять же в лето 11989, колокольня храма Николы Чудотворца на куски, как самолет, разваливается, и две точки в одном небе сливаются в одну, а потом распадаются уже навсегда.
  
  Конечно, не без сопротивления все течет, ну да после Богомилова позорища это так, пустяки. Вот Волос руки выбросил, по губам пена.
  
  - "Чур меня", - свистит.
  
  То ли дружинник испугался, то ли испытать себя хотел, в воду въехал, конь на Емелину ногу наступил, хорошо, ил под ногой. Поднял меч дружинник и не сильно так опустил на голову Волоса, но до шеи достал, развалил голову, плавает кровавое грязное пятно вокруг Емели. В ней Емелю и крестят. Волос окунулся с головой. Емеля отца за руку схватил, на берег потащил. В воде легко было, а как на берег вытащить - тяжело, помогли, кто рядом стоял, вытащили, и не заметил Емеля, как ему архиепископ плечо крестом тронул, как крест надел, сомлел...
  
  
  
  
  
  А место приметно - поодаль, около вяза, чуть на холм, тут в 11570 год как раз 13 сеченя, или февраля иначе, царь Иван тот же Грозный архиепископа Пимена в скоморошью одежду обрядил, кобылу подвел, как говорит, скомороху без жены, и на нее Пимена верхом устроил. Пимен влез, ему в руки гусли дали, да так на гуслях до самой Москвы Пимен играл - охрану тешил, неплохо у него это выходило. А вот сюда, прямо в прорубь, под лед Волхова, псы Ивановы, опричники долбаные, людей новгородских опускали, а кого тут же горючей смесью обливали и поджигали, чтобы теплее им на морозе стало. И опричники загадывали - чей огонь выше.
  
  Мимо сани с привязанными к ним волоком старыми да малыми человеками по снегу летели, вихрь снежный по ветру крутя, ни детей, ни жен заботой не обходили. Тут и сынок Ивана - Иван рядом, тут и Малюта Скуратов, а для кого и Григорий Лукьянович Бельский, он здесь монахов на правеж ставил. Которые не хотели отдавать золото да камни дорогие монастырские. А правеж дело простое, два часа каждый день по пяткам били. Одни скоро помирали, другие по году держались, но все золото с камнями Малюта в Москву не увез. На ту же землю бедную, на то же место, где Емеля лежит, льется кровь человеков пласт за пластом, сколько пластов, столько царей Грозных, Великих да Кровавых, они и счет им определяют...
  
  А у Емели дремота не проходит, и все тяжелее камень на грудь давит... Дышать тяжело, как будто в другой раз тот же путь живет.
  
  
  
  
  
  Люди рот открывают, а крика не слышно, все идут, а стоят, косы у девок распущены, как бывало, когда всей деревней половцы, хозары или печенеги в плен гнали, да и то, пожалуй, иначе было, печенеги так не бесновались да не били, и половцы, пожалуй, поспокойней.
  
  Смотрит Волос, а все понять не может, слыхал он о христианах, как не слыхать, вроде бы все у них по-доброму да по-милосердному, живут, жалеют друг друга, а тут как в плен целый народ гонят. Да еще свои же. А вообще какие свои, когда варягов полно, только и знают мечами махать, ни бельмеса по нашему-то не понимают. Одна девка отстала, дружинник ее волосы длинные белые на руку намотал, над землей приподнял, девка орет, а он смеется.
  
  Крещение на Суздале есть дело веселое...
  
  Молится Волос, ворожит: "Защити народ мой, спаси народ мой от смуты этой, от погибели этой, от беды этой". А купец Добр, крещенный в Царьграде, ему вторит: "Так их, темных, так их, диких, спасенья своего не понимают, вон того подгони, - кричит, - мечом его, так его, ах, дикари, - говорит Добр, - вот сейчас окрестят, и благодать сойдет на них".
  
  А уж первые ряды в Каменку сыплются, как утки да селезни, когда их со склизлого берега сгонят, барахтаются, малым детям глубоко, кто рядом стоит, их поддерживает, Емелю под мышки Горд поднял, он все выше его - Горду по грудь, Емеле - с головой. Но успел хлебнуть Емеля водицы суздальской, кашляет, плюется, а бабы запели, и стало голоса слышно - и мужики им помогают, поют бабы: "Месяц серебряный, солнце красное, река быстрая. Ночь темная, земля теплая, слеза горючая, дуб зеленый, зверь лесной, Велес-бог да Мокошь-матушка, сохрани и спаси род наш, вызволи из плена вражьего", - есть такая песня из плена выручальная.
  
  И дружинники затихли. На самом берегу подошли люди в одеждах золотых да ярких, в шапках высоких, и что-то говорят и крестятся - как люди всю жизнь ножом хлеб крестили, и кланяются. А что - не слышно, поют бабы, поют мужики, песню из плена выручальную, смотрит на них Волос и плачет и помочь не может. А Добр радуется:
  
  - Ах, - говорит, - как все по-божески.
  
  Не выдержал кто-то из мужиков, на берег полез, что тут началось, одни поют, другие из воды двинулись, из-за голов-то не видно, что нельзя, а дружинники их в мечи да в копья, и теперь не плашмя, острием.
  
  Льется песня, летит над водой, стонут, кого ранило, кровь по воде течет, держит Горд Емелю над головой, и по пояс Емелю вода кровавая моет. Сколько крестили, сколько убили, сколько просто утонуло, не считали, как в бою не считают людишек, сколько пало - столько пало, сколько выжило - столько выжило, к вечеру и на берег пустили, уехали дружинники, и стал пуст берег. Волос все Емелю искал, выходили бабы в рубахах мокрых, - были в белых, стали в красных.
  
  Посеченные, порубленные, раненые, исцарапанные. В воду тысячи загнали, а из воды сотнями считали. Не в каждой битве столько погибало, а потом все монахи жаловались: два, пять веков в церквах пусто, а на гульбищах да на игрищах народу тьма. Тыщу лет это жертвоприношение забывать станут... Пока новое, большее, в 11917 и дальше - не совершат. Тогда и забудут - память жертвой этой перебьют.
  
  В доме у сестры своей Волос спал беспокойно, ночью к нему приходили сны, они слетались, как птицы на кормежку, с тяжелыми медными клювами и белыми крыльями. И начинали больно клевать его руки, рвали жилы, глаза. Кровь капала из их забитых мясом клювов и ложилась на землю брусникой, которая была на траве тогда под Велесовым дубом в их лесу. Птицы болтали о жизни, о временах.
  
  - О темпора, о морес, - говорила красная птица, отрывая кусок печени у Волоса, - вы слышали, что скоро запретят есть мясо? Я вообще-то не против запрещения, но что мы будем делать с ритуалом? Та, например, которой достается правый глаз, все-таки по рангу выше той, которой достается левый! На третьем месте я, которой отведена печень. А сердце - это по твоей части.
  
  - Ты перепутала, - возражала ей черная птица, давясь ухом: хрящ тверд и тяжел в пище, - я действительно на втором, но сердце - это не по моей части.
  
  - Неважно, - говорила красная, - я о ритуале. Так мы знаем, кто над кем летит, так мы знаем, кто есть кто, а если разрушат ритуал...
  
  Все даже перестали есть, и Волос подумал, что на сегодняшний день у него еще может что-то остаться, например, ноги, ступни, голени, и завтра будет чем идти. Телу было больно не всегда, лишь когда они говорили. Но, с другой стороны, речь мешала им профессионально работать.
  
  Волос проснулся раньше, чем птицы справились со своей работой. Волосу было жаль их, он понимал, что такое разрушить ритуал.
  
  В это время солнце нежно пальцами провело по его лицу, сняло паутину, которая серела на лице, и нагнулось своими губами к его шеке.
  
  - Сестра, - узнал Волос.
  
  - Я, милый, - сказала Малуша, - вставать пора, в избе волхвы сидят, тебя ждут.
  
  Действительно, в горнице сидели четверо стариков в белых одеждах, золотым поясом подпоясанных, с золотым заговорным поясом вокруг шеи, внизу по подолу золото, а на рукавах тоже, везде, где злой дух в тело протечь мог, заговорено было золотом и словом.
  
  Беседа была недолга. Был обычай такой в Суздале: меж князем и волхвами мог встать третий, если был он не здешний, а уж куда лучше для волхвов Волос, с самой глухой окраины земли суздальской, глуше и не бывает, - из Москвы. Это во-первых, во-вторых - свой. В-третьих - родственник Добрыни, а для князя Добрыня по нынешним временам, что второй Владимир. По всем статьям Волос шел в третьи судьи. Как Волосу не согласиться, на нем клином сошелся свет. Вот только ребят поберечь надо. Поднял их Волос сонных. Горда потверже растолкал, чтобы яснее был, отправил домой, - по дороге, мол, догоню. Ребята пошли, вроде как и не проснулись, Малуша им на дорогу охранных калачей в платок завязала, да по палке дала, как каликам перехожим. Все удобней да бойчей идти будет. Пошли ребята. Как из Суздаля вышли, так ко Владимиру сначала повернули, а потом и в Москву - дорога Горду знакомая.
  
  
  
  
  
  На площади справа князь, с попами, иноязычниками, слева волхвы, впереди Волос. Между ними народ. За князем - сила, за волхвами - вера.
  
  Князя - много, волхвов - мало.
  
  Странное в душе Волоса происходит, как будто две тучи клубятся черные, в каждой по молнии, и идут они навстречу друг другу. Вчера вот вроде ясно было, когда мечами крестили в реке, ничего, кроме ненависти к попам да дружине, а может, страха за Емелю? - не было. А сегодня сон забыть не может: ну, как и впрямь ритуалу конец?
  
  Да и хватит народушку на дне плавать. Зажечь народ - немного ума надо, а зажжешь - не погасишь. Где князь, где дружинник, а где волхв - рядом лежать будут. Всегда бьют тех, кого мало, и всегда бьют те, кого много. Да и понял Волос хитрость поповскую. Волхв дождь в косьбу не отвел - виноват. Дружина бой проиграла - ответь, солнце поле выжгло - слаб волхв, либо замены требует, либо наказания людского. А вот поп не в пример - лишь попросить может, не упросил - за грехи людям наказанье послано, и сколько надо, столько и будет наказанье.
  
  Всем, что происходит, ни поп, ни человек управлять не могут, то Божья забота.
  
  Волхвы сами поперек порядка стояли, то богов выше, то народа ниже, когда виноват и его топить да жечь станут.
  
  Всей душой да памятью - он с волхвами, а мыслью вон с теми язычниками - иноязычниками, да и князем тоже, не чужой ведь, по-русски говорит, да еще почти вчера Велесу сына отдал, когда мор пришел.
  
  Не только же он от страха перед Владимиром попов привел. Глаза ясные, вера в них есть, не две тучи, два стеклянных поезда навстречу друг другу в голове Волоса движутся, а колея одна...
  
  - Вы зачем все кресты с шеи сорвать ночью велели? А кто не сорвал, вон под забором с пробитой головой валяется, - князь смотрит с ощущением, что прав он, и все поймут, если, как надо, сказать уметь.
  
  - Когда крест на шею мечом надевают, он не долго висит, с шеи сваливается. А под забором мало ли кто лежит, народ-то перевернули, внутри себя сшибли, ему выбрать надо, то ли с тобой, то ли со мной, вот он и мечется, выходит из себя, а кто под руку кому подвернется, ни мне, ни тебе знать не станет.
  
  Кони под дружинниками ногами переступают, один скакнул из строя, на дыбы встал, но варяг умел, на задних ногах так обратно и загнал, да еще плетью огрел, у того только пена с губ.
  
  - Может, хочешь, чтобы и народ плетью смирили? Смирить можно, со временем привыкнет.
  
  - Я ведь чего вас собрал, крестить я бы и без вас крестил, и смирить бы я и без вас смирил. Я вот хочу, чтобы вы башкой своей медвежьей пошевелили, что чем дольше смута будет, тем больше изб огнем пойдет, а народа убудет. А вот нас, - он показал на попов и дружину, - столько же останется. Вот и решите, либо мы вас сегодня истратим, либо пусть каждый своим делом занимается и нам не мешает, у вас ведь и лекари хорошие есть, и скоморохи из вас выйдут, скакать, как вы, мало кто может. Да в бубны бить, да в громотушки стучать, да и в свистки свистеть; то же, что делали, делать будете, а уж с нашей стороны я не против.
  
  Смотрит народишко, слушает, не все понимает, но понимает, что они меж собой власть делят, либо одну на двоих, либо одному всю разом, а другому шиш. Ах, как странно говорят двое прилюдно, друг с другом согласны; народ пожалеть надо, все на его шкуре солью да кровью выступит, а все так разведено, что как вроде не понимают и никогда им не договориться. Но договорились.
  
  - Вот дуб стоит, - сказал князь, - я тебя подкореню, а ты жив выйдешь, - сам крест на землю брошу, а нет, народ со мной пойдет. А власть богов твоих против Бога моего - трава и пыль.
  
  Волос смотрит на людей, на волхвов, на князя. Действительно, тому еще и использовать Волоса надо, чтобы не топором, копьем или мечом, а раздавить прилюдно - под корень пустить. Пусть Волос первой жертвой новому богу ляжет.
  
  Да и правильно: любой ритуал жив именно жертвой. А что родственник Добрыни, - Добрыня поймет. Прошли те времена, когда личные отношения и была сама суть - власть, сейчас идея на главное место вышла; личные отношения, когда идеи нет, а сейчас есть. И для князя, и для Добрыни эта идея - единый чужой бог, это все племена в кулаке, и держать легко, и бить им ощутимо для любого врага, большого и малого.
  
  Согласился Волос. Лета себя за людей сожгла, и он за людей под корни ляжет, чтобы крови меньше текло, во всяком случае сегодня, здесь, в Суздале...
  
  А уж мужики да дружинники у дуба корни подваживают, приподнялся дуб над землей, мужики на дне порыхлее землю вагой растревожили, чтобы, как корневищем Волоса придавит, не до смерти раздавило. Дружинники вроде как не заметили - засунули Волоса под корни, по одной ваге стали корни освобождать, те и стали на Волоса наваливаться. Тяжело так на грудь давят, как Емеле во сне как будто камень на тело лег, и дышать уже тяжело, ваги вытаскивают, все сильней давит, уже и света не видно, и дышать нечем. Только бы этот час выдержать, когда поднимать будут... а уже в глазах круги, а уже поезда столкнулись, и стекло вокруг рушится, звон стоит, радуги на стекле играют, вверху Емеля за бабочками гоняется, а бабочки такие желтые, красные, белые, черные...
  
  Так и не узнал Волос, что молния вскоре в дуб ударила, дуб раскололо да подожгло, и народ с площади разбегся, и дружина, и попы, а Емеля с Гордом как за город вышли, из ручья воды попили, кресты на всякий случай в узелок спрятали, под куст легли и заснули, и было в Велесов день то 20 июля, или червеня иначе, 10989 года от сотворения человеков.
  
  
  
  
  
  Место красивое. За спиной Покровский монастырь, у ног - Каменка. Слева вверху стены и башни Спасо-Евфимиевского монастыря, как молния, небо изломали. Луг. Суздаль крышами блестит, перед глазами облака чуть солнцу подол прикрывают, вроде и видно, и свет мягче, а не жарко, как обычно бывает в Велесов день. Мухи жужжат, птицы поют, тихо, а вокруг народу 450 человеков, от одного бы дыхания шум был. Не дышат. Илия родом из Галаада, голова суздальской чрезвычайки, собрал попов, попадей, с детьми малыми, монахов да монахинь из окрестных церквей да монастырей, а этого добра в 11919 год 20 червеня, липеца, или июля, в Велесов, или Ильин, день в Суздале и в округе навалом было.
  
  Разумеется, перво-наперво приволокли монахов из Спасо-Евфимиева монастыря второго класса, что слева над Каменкой нависает. Вот здесь, где Илия жрецов согнал, на этом самом месте зимой в Рождество на прорубь росписную, деревянную, с пятиглавием наверху, с травяным узором из Петропавловской церкви, Иорданскую сень ставили, и народишко скопом крестили, здесь же князь суздальский в первый раз местный люд в Каменку окунул. Это уж потом слева наискосок вверху монастырь поставили, где-то в год 11352 преподобный Евфимий был здесь первым архимандритом. Умер вроде, и забыли за два столетия, где похоронили, а в 11507 год стали рыть фундамент для новой соборной церкви, ан там в земле нетленные святые мощи преподобного Евфимия. Недалеко от того места, где теперь Пожарский погребен.
  
  Других монахов из Золотниковской пустыни на телегах доставили, на лошадях монастырских, вроде как и лошадей взяли, и монахов подвезли, а это тридцать верст от Суздаля, и все четыре церкви вниманием своим не оставили, - не так, конечно, как Малюта, без правежа, но тоже не с пустыми руками вернулись. И Собор Успения Богородицы с двумя приделами, и Воздвижения Честного креста, и Казанскую Богородицу, и Всех Святых.
  
  Но вообще в Суздале с мужским населением монашеским дело хуже было, чем с женским.
  
  Третьих монахов гнали из Боголюбова монастыря, что был второго класса и стоял в одиннадцати верстах от самого Владимира, между рекою Клязьмою и Нерлью. Святой князь Андрей Юрьевич и поставил его там на тыщу лет.
  
  А почему там поставил, ежу понятно. Как не поставить, если произошел такой случай: ехал Андрей Юрьевич из Киева в Суздаль и вез с собой икону Пресвятой Богородицы, что нам теперь как Владимирская известна; было это в 11154 год.
  
  А лошади, которые икону везли, вдруг возьми и встань, устали, видно, запрягли других, но и те ни с места. Там храм во имя Божьей Матери поставили. А уж при ней и обитель, а около обители потом и город именем Боголюбов. В 11238 год ордынцы все сожгли, что сожгли, а обитель стоит, как стояла. Даже икона осталась жива, что в 11157 год написана в память о явлении Богоматери князю Андрею в сонном нахождении. Праздник этой иконы - два раза в год. Первый - почти в день пробуждающегося медведя 25 березозола, или марта, а второй 18 июня, или кресеня, тоже близко от Купалы. Емелины дни.
  
  А последних монахов, что до нужного счета не хватало, пригнали из Шуи из Шартоминского-Николаевского третьего класса монастыря, в котором три церкви было - Николаевская, Казанская с приделом Григория Акрагантийского и над Вратами - Сретенская.
  
  А вот с монахинями вышло ближе. В Суздале их достаток. В одном Покровском, что за спиной, первого класса, густо.
  
  Монастырь знатный. Заложен он в 11364 год князем Андреем Константиновичем Суздальским, щедр был князь, о душе думал сначала, а обо всем другом потом. В монастыре церковь Покрова Богородицы, в ней гробница княгини Соломонии Юрьевны, - в иночестве Софии, супруги великого князя Василия Иоанновича, что скончалась здесь в 11542 год 16 декабря, или студиня иначе. Здесь, в монастыре, схоронена и жена Ивана Грозного, одного из трех великих кровавых русских жрецов, что народ на жертвенник густо положил, Анна из рода Васильчиковых. Здесь жили и царица Мария, супруга царя Василия Шуйского, и царица Евдокия, первая жена второго жреца, Петра Великого, - вся русская история побывала тут и осела в ризницах да кладовых, да на лицах монахинь тенью вышла; монастырь, как осадок от настоя, - вся боль, весь свет на дне, и пока жизнь течет, он живет, пока не разобьется банка и весь осадок на землю не прольется, а с ним и вся суть живая в почву уйдет, да чем-то наружу выйдет.
  
  И Ризоположенский монастырь не отстал, монахинь на сбор поставил, хотя этот, в отличие от Покровского, второго класса. А древний, с 11207 года живет. Да и то, благодать на нем положена. Мощи здесь преподобной Евфросинии, обретенные в 11699 год 18 сентября, или вресеня иначе.
  
  При нашествии Батыя в 11238 год весь Суздаль был разорен дотла ханом, а Ризоположенский, где в это время жила Преподобная Евфросиния, благодаря молитвам ее - цел остался.
  
  Но не поленились и из Владимира монахинь доставить, из Княгинина монастыря второго класса, что еще семь сотен лет назад строить начали. А строил его великий князь Всеволод третий, по желанию супруги своей Марии. И изо всех трех церквей еще кое-что взяли - прихватили, в Суздаль привезли. Конечно, не мощи мученика Авраамия, и не княгини Александры, первой жены Александра Невского, и не Марии, основательницы монастыря, и не княгини Вассы, второй жены Александра Невского, и не их дочери Евдокии. Было что взять в соборе Успения Богородицы, и Казанской Богородицы, и Иоанна Златоуста.
  
  А еще из соседних храмов попов с попадьями да детьми их натащили, и всего образовалось ровным святым счетом 450.
  
  Собрал Илия всех, согнали их его помощники в один гурт потеснее, чтобы, не напрягая голоса, Илия говорить мог серьезные слова. И он сказал:
  
  - Вот что, уважаемые, вера ваша не истинная и бог ваш ослабел за две тысячи лет, состарился, потому столько церквей в дым ушло и потому столько попов с монахами на тот свет бегом убежали, разлюбил вас бог, не говоря о том, что одряхлела десница божья. Вот что я надумал. Поставлю-ка я перед своим наганом тельца безгрешного, а чтобы в безгрешности его вы убеждены были, он будет еще в утробе матери.
  
  Опричники Илии вывели против него и поставили к реке спиной заранее избранную Илией беременную попадью именем Вера - жену отца Алексея Ильинской церкви, что на холме, против северо-западного угла Кремля строения 11744 год. Живот у ней был большой, и попадья должна была вот-вот рожать.
  
  - Безгрешно дитя в утробе матери? - спросил Илия.
  
  Все молчали, но было очевидно, что дитя безгрешно.
  
  - Так вот, - продолжал Илия. - Если я из своего вот этого нагана, - показал он, подняв вверх наган, - стрельну и их убью, то я вас всех казню, поскольку ваш бог не защищает безгрешную душу. А если не попаду, или наган не стрельнет, или пуля отлетит, я с вами в монастырь пойду, монахом стану и до конца дней своих вашему богу молиться буду.
  
  А за четыре года до этой поры Илия скрывался от властей в доме одной суздальской вдовы, и несмотря на то, что вокруг голодали, в соседних домах, в доме вдовы не уменьшались мука в кадке и масло в кувшине. А когда заболел сын вдовы, Илия сидел над ним и кормил, и песни над ним пел, и когда сын поправился, и вдова и сын уверовали в чрезвычайную силу Илии.
  
  И веря вместе с ними в свою чрезвычайную силу, глава чрезвычайки города Суздаля собрал этих попов с их женами, и монахов, и монахинь, чтобы проверить, правильно ли он сделал, что пошел бороться за новую троицу - счастье, равенство, братство, или он заблуждается, и сам с волнением стал ждать результат своего эксперимента. Но ничего для него неожиданного не произошло. Получив в голову и грудь четыре свинцовых пули, Вера, прижав руки к животу, упала на зеленую, покрасневшую траву на берегу Каменки и забилась в судорогах.
  
  И только у единственного зрителя, крестьянина Ивашки монастырской деревни Княжье, что не раз сидел в каменном мешке тюрьмы Покровского монастыря за варку пива в будний день, случайно оказавшегося на берегу Каменки в толпе, из правого косившего глаза сползла, задерживаясь на щетине, желтая слеза.
  
  А Илия, более ничего не говоря, самолично всех оставшихся 449 попов, попадей, их детей, и монахов, и монахинь неторопливо, несуетно, но усердно и даже сноровисто, каждого предварительно повернув затылком к себе, отправил на тот свет, где их ждал, разумеется, по их вере, рай за мучения их. И, завершив так же добросовестно и кропотливо, размеренно, по-рабочему, складно и тщательно всю работу, отправился к вдове, которая теперь в церковь не ходила, верила в него, и сын вдовы, тоже веривший в Илию, работал вместе с ним в чрезвычайке, хотя возрасту ему было всего шестнадцать лет.
  
  А мальчика, которого в судорогах вытолкнула из себя попова жена, подобрали ехавшие мимо на телеге старики Сумароковы из села Яковлевское, что жили на Втором Овражном возле храма Николы Чудотворца, и дали потому мальчику имя Николай. Посадили Сумароковы на телегу еще четверых бедных странников именем Ставр, Сара, Рахиль и Тихон. Сара была слаба - ибо только что родила сына и он умер, и его закопали вместе с убитыми монахами и монахинями, священниками, их женами и чадами в одну общую безымянную могилу. А спустя 18 лет мальчик именем Николай забьет на допросе насмерть суздальского Илию, узнав из документов и затем личных ответов чрезвычайного начальника, кто и как помог ему появиться на свет Божий, а после этого сам уверует в прежнего Бога и уйдет из Москвы в неизвестном направлении, и пропадет из глаз своего опричного хозяйства навсегда.
  
  И тут сон в Емеле, как рыба, шевельнул хвостом и ушел глубже, почти на самое дно...
  
  
  
  
  
  Емеля поднял веки от тепла, которое коснулось их. Вокруг, видимое со ступенек Лобного, ходило волнами море факелов, которые трепетали на ветру, как свечи в церкви, где выбиты окна, выломаны двери, выщерблены фрески, на полу лежат разбитые ящики из-под хозяйственного мыла, стирального порошка "Лотос" и средств для чистки мебели, но поют ангелы, и от их дыхания и сквозняка трепетом и сиянием исходит маленький огонек свечи, зажатый в руке пятилетнего мальчика под простертым в дырявом куполе Пантократором. Служба в зените: "Господи, помилуй, Господи, помилуй", - висит в воздухе, как столб света из пробитого купола. Такими церквами второй век полна Москва.
  
  Четырьмя огромными потоками факелы, прежде чем впасть в красное море, текли на Пожар, к Лобному, к Голгофе, где стояли плахи стрельцов, гудела звоном и голосом "Комедийная хоромина",которую устроил великий Петр, и где рос Дуб, около которого был зачат Емеля.
  
  Но если чуть подняться над Лобным и посмотреть всю Москву с высоты улетающей дымом Леты, то можно различить, как малые ручейки огня стекаются в огромные русла и направляются с севера, востока, юга и запада сюда, где на ступеньках стоит Емеля. По улице Варварке, или Варьке иначе, в прошлом Разина, по которой шла дорога на восток, люди текли скученно, плотно, огонь сливался в пожар и тлел, как угли на ветру, и был желт от узости и синей тьмы вверху, и от оставшегося от прошлых веков воздуха, духа невидимого пара варь, который задержался здесь еще с тех пор, когда варили соль, квас, хмель, мед, брагу, пар этот был желт и невидим без огня факелов, но в огне он проявлялся, как становится видим ветер, когда ему попадаются трава и листья на пути, или как становится видимым воздух, попадая в солнечный столб света.
  
  С юга по Ордынке поток был шире, раздельнее. И когда доходил до места, где огонь начинал биться, словно боясь погаснуть, как костер на диком ветру, истово хлопая своими крыльями, как куропатка, попавшая в силок, как змея, схваченная за голову, то становился почти черен от бессилия и прыти, и от прошлого солнца, и от дыма шатров ордынских ханов, которые когда-то останавливались здесь, выбираясь из улуса Джучи поближе к русскому избытку.
  
  Огни, текшие по Ильинке, бывшей Куйбышева, мимо церкви Ильи на торгу, через Китай-город, были красного цвета от пожаров, которые первыми влетали на красных конях в деревянный Китай-город, ибо с севера ветры дули чаще и были всегда резче и могущей, чем ветры, дувшие с запада, юга и востока.
  
   Тот же путь, что лег под ноги Емеле, теперь был растоптан толпой белого огня, которая текла по Большой Никитской, бывшей Герцена, - который, который, увы мне, увы мне, брате, был неосторожным звонарем и любил бить в колокол над ухом спящего, дергая за веревку длиной от Лондона до Москвы, для безопасности, так бешеную собаку сажают на цепь, чтобы не укусила, и так волка, защемив капканом, держат поодаль и смотрят с любопытством, как течет пена с его оскаленной морды, а накоси выкуси. Герцен в Лондоне, а волк в Москве. Проснулся спящий, с ума сошел и от мира, и от своей силы, и заснуть не может до сих пор, и себя изуродовал, и соседей покалечил, и это он по домам и улицам и на Малой Грузинской, и в Армянском переулке, и на Байкальской улице, и на Крымском валу, и в Немецкой слободе правой рукой вырывает свой левый глаз, а левой рукой - свой правый глаз, и, от боли и слепоты еще более зверея, то стонет, то плачет, то песни поет, раны свои пеленает, и некогда сеять ему и жать, ткать полотно, доить коров, и коровы, вторя его реву, мы чат в тоске недоеные, и имя этому реву хаос и начало мора.
  
  Тек этот поток мимо Опричного дворца, мимо церкви Новомученика Святого Николая на Крови, что под стеной, и мимо Исторического музея, сбоку похожего на паровозное депо, вверх по брусчатке к Лобному.
  
  Несмотря на ночь, темень, и накрапывающий дождь, и тучи, черневшие в небе, люди ликовали, гудели, пели свои южные, северные, восточные и западные песни, и от этой разноголосицы в воздухе стояла и не падала музыка, какая стоит возле классов Консерватории, когда все окна в Купалу открыты и из каждого окна выбрасывается на асфальт, как самоубийца, своя мелодия, и свой звук, и свой голос. Флейта, гусли, скрипка, валторны, труба, гобой, тимпаны, литавры, цимбалы, домбры, саз, зурна, жалейка... Все одновременно, разом, стараются прогудеть, перепеть, переиграть друг друга, и стоящий рядом с консерваторскими окнами, имеющий уши да слышит, мир безумен, но этот мир хочет жить, он имеет право на свой голос. Как жаль, что всех нельзя слушать по очереди. Но это детали, мелочь по сравнению с тем, что сегодня у людей единственный, подлинный, незапланированный, естественный праздник духовного, общего, тотального, пусть временного - единства, все устали от войн, но кто их спрашивает, от чего они устали. Среди них чужой, чужой для всех, текущих сюда, на вершину Пожара.
  
  У Емели была кровь, которой не было ни грамма ни у одного идущего, и они все были - "они", и только он был - "он", отдельно иным, совершенно иным, надежно иным, и каждый помимо факела в руке и цветка в другой нес камень за пазухой, священный камень, береженный годами к этому случаю, и время от времени рука трехсотмиллионного единства бережно трогала этот камень, примеряясь, как будет ухватить лучше и бросить надежнее и метче, ибо каждый попавший точно будет отмечен значком меткача и тем самым будет иметь право на ощущение верховного единства со всем сущим.
  
  Люди пели еще и потому, что каждый в голосе идущего рядом или близко пытался узнать знакомые оттенки, которые он слышал иногда на протяжении многих лет на загаженных сиденьях вагонов метро, на чахлой траве реки Неглинки, и Хинки, и Серебрянки, в пещерах под Патриаршими прудами, среди груд человеческих костей и черепов, на развалинах ушедших в Под-Московье площадей. Голоса, которые жили в шепоте, были узнаваемы и в песне, каждый пел, чтобы его мог услышать слушающий, и каждый слушал поющего.
  
  И люди находили друг друга, забывали про камень за пазухой, в центре Москвы на Красной площади, на Пожаре, возле Лобного места они плакали от ужаса, счастья или разочарования от лиц, которые знали давно и видели впервые.
  
  Шестнадцатилетняя девочка узнавала в знакомом голосе шестидесятилетнего старика, пятидесятилетняя растрепанная седая женщина плакала, прижимая голову двадцатилетнего патлатого любимого, и только дети никогда не находили родителей, и только родители никогда не находили детей, потому что разлучались раньше, чем черты голоса и лица вписывались в память отчетливо и явно.
  
  
  
  
  
  Спасские часы пробили полночь, как и в 11850 год, они, исправленные братьями Бутеноп, играли "Коль славен" и "Преображенский марш".
  
  Площадь вздрогнула, застыла, повисла тишина, и только факелы потрескивали в тишине одним огромным сиплым треском, люди перестали искать друг друга, каждый положил руку за пазуху, и, когда последний удар Спасского колокола отзвенел свою музыку, на середину круга, который был очерчен виевой чертой, вышел генеральный процентщик, по должности считавшийся самым чистокровным. Четыре исходных крови текли якобы в нем, но больше других кровь северян. Вздернутый нос его был розов от волнения и света факелов, глаза увлажнены, руки чуть дрожали - типичный, курносый, круглолицый китае-бурято-дулеб, похожий на своего пращура, такой же высокий, мелкий, с узкими свиными глазами, такой же истовый, c завещанной звездой на груди. Курносый поднял руку. Мгновенно факелы перестали трещать, ветры дуть, люди дышать, тучи скользить по небу, площадь гудеть, Спасские часы играть "Преображенский марш". Как ему было легко совершить то, что он был должен совершить, ритуал поворота истории освободил его от всех сомнений и мыслей, генеральный был призван выполнить волю истории, какой бы она ни была. Сегодня не было генерального, но оно шло через него в мир.
  
  И он заговорил, заговорил внутренне устойчиво, жестко, резко, рьяно и внешне басовито, внушающе, он заговорил о человеке, который был когда-то побит камнями вот здесь, возле Лобного места, о том, какая это была ошибка, и москвичи помнят об этой ошибке и никогда не повторят ее, и залогом этой памяти - цветы, которые принесли они, и, не переставая говорить, он подошел к куче камней, около которой лежала груда свежих, ярких цветов - от анютиных глазок, маргариток до огромных бело-розовых гладиолусов и ярко-бордовых георгинов, похожих на медуз.
  
  И положил свои скромные алые розы в это собрание цветов.
  
  И отошел, не переставая говорить.
  
  Он говорил, что, когда пришел этот человек именем Петр и у него была найдена кровь, которой не было ни у кого из живущих в Москве, его предки были единственными, кто выступили против всех и просили подождать более точных результатов анализа, но их не послушали; и для его предков было неудивительно, что потом эта кровь, когда были созданы более чуткие машины, была найдена у каждого из живущих тогда и ныне, и она сегодня является той общей кровью, которая позволяет им, собравшись вместе, бросить камень в человека, чья кровь чужда каждому, собравшемуся здесь.
  
  "Общий чужой" - это праздник, который послало им время, и хотя все знали, что его предок был первым, кто бросил камень в Петра, памятник кому сейчас возвышался над кучей камней, все кивали головами.
  
  - Я как самый чистокровный среди вас, - говорил генеральный процентщик, вскидывая к небу загнутый куриный нос, который удлинялся в свете факелов и напоминал клюв на костыле, и все кивали головами, хотя точно знали, что в его крови намешано такое количество разных долей, что больше было только у челяди и пригорожан. Это все были мелочи по сравнению с поводом видеть вверху тех, кого они знали внизу.
  
  Бросить заветный камень и тем на время освободить пазуху от этой тяжести.
  
  И медленно карусель прошла по площади, и возле Петра выросла куча живых цветов, скрыв памятник и омочив его и цветы искренними слезами, от которых камень заблестел, а цветы открыли свои черно-бело-красно-желтые лепестки и испустили аромат, смешанный с запахом слез и умиления.
  
  И когда эта огромная, похожая на фестивальные кольца, четырехкрылая мельница вернулась в начальное положение, опять заговорил генеральный процентщик. Теперь голос его был похож на раскаленный, льющийся в ковш металл, глаза сияли, как рубиновые шары на кремлевских башнях, в которые была налита чистая кровь основных народов, населявших Москву.
  
  И голос гудел, как Царь-колокол, когда он падал с колокольни Ивана Великого, и кусок колокола начинал отваливаться, тоже гудя в ответ разбуженной земле.
  
  И Емеля из его речи узнал, что в его крови найдена кровь, которой, де, нет ни у кого из стоящих здесь. И которая - вызов их такой совершенной и такой гармоничной, истинной, единственно правильной системе. И факт существования Емели - это огромный камень, это пропасть, это завал, это скала на их единственно правильном и верном пути, которым они шли века и которым им идти еще века. И если сегодня они, а это должен сделать каждый, считающий себя истинным сыном отечества, не совершат правое дело тем же способом, что завещали предки, то их не поймут будущие поколения, не простят будущие поколения и проклянут будущие поколения.
  
  Вздох отчаяния пронесся как ураган по деревне, вырывая деревья и срывая крыши, такой это был единодушный прорыв, в эту минуту они понимали, завороженные речью и ощущением своего совершенства, что их система действительно лучшая в мире, и малейшее пятно на этой системе, как ржавчина на электронных часах, погубит эту систему. И их дети, которых они никогда не видели, а если и увидят, то не узнают, проклянут их единственную, их интересную, полную опасности, тревоги, ожидания, и волнения, и страха, и гибели, а значит, движения и подлинного непрерывного обновления и конфликта, жизнь.
  
  Рыдание повисло в ночном воздухе, факелы вздрогнули, как будто выстрелили из Царь-пушки, шорох сунутых за пазуху рук был похож на землетрясение, поднимающееся со дна моря. Но все замерло, когда Емеле дали последнее слово.
  
  Емеля, захваченый общим порывом и отчасти речью генерального, сам был готов, удивляясь им, разодрать на себе одежды и посыпать голову пеплом и первым бросить в себя камень. Хотя за пазухой у него одного ничего не было.
  
  Емеля сочувственно согласился с ними в это мгновение, вслух вспомнив о медвежьей крови, которая текла в нем, в его теле, в его душе и, разумеется, в мыслях. Вздох ликования прокатился по площади, у них было "право бросить в него камень", они были справедливы и перед собой, и перед веками, и перед законом. Счастлив был и Емеля, который мог принести им это счастье, Емеля истово чтил Божий завет, счастье - это есть счастье, принесенное тобой.
  
  Вздох ликования обошел площадь и волнами покатился на все четыре стороны света. Генеральный, прослезившись, слушал, смотрел и понимал, что это главная минута его духовной жизни - генеральное мгновенье.
  
  Вдохновение забило в нем крыльями.
  
  Не надо больше было ничего говорить. Он подошел к Ждане, стоящей внизу перед Емелей, и протянул ей свой камень. Общая карусель вдохновения захватила и Ждану, и ее память, и ее мозг. Она была частью этой площади, частью Москвы, частью мира, в ее крови бухал энтузиазм миллионов, смешиваясь и не мешая еще более выросшей в ней любви к Емеле. И всей своей пружинистой, молодой, заведенной страстью любви и общего восторга и единства силой она "швырнула хоботком ладошки камень", положенный в ее протянутую навстречу руку мокрой, липкой рукой генерального процентщика.
  
  Емеля покачнулся, удар был точен и гулок, его услышали и те, кто был рядом, и те, кто был далеко от площади, его услышали Лета, Волос, Велес, Медведь. Пелена боли закрыла Емелин мозг, как закрывает сцену занавес с чайкой во МХАТе, который доизуродовал хороший и бесталанный Ефремов. И желудь, положенный в руку Емели Летой, выпал из его пальцев и закатился в лунку от камня, который вывернули из земли и сегодня положили за пазуху.
  
  
  
  
  
  Люди покачнулись, перевернулись, огни потекли по груди, дыхание упало, как путник, сорвавшийся с моста, такого высокого, что упавший успевал состариться, прежде чем долетал до воды, и в это время часы ударили один раз.
  
  Один удар со Спасской башни, башни, которая первая получила шатер наверх, задолго до прочих остальных, еще в 11625 год, и называлась она тогда Фроловской, на ней нужно было выстроить шатер для укрытия часов. И сделали этот шатер мастера Бажен Огурцов, Караулов и Загряжский. И когда построили его, старые часы сняли и продали на вес Спасскому монастырю в Ярославле, и поставили часы с "перечасьем", и Кирилл Самойлов отлил для них тринадцать колоколов, и звук этих колоколов услышал Емеля, ибо удар учит и дает нам возможность слушать иную - иными не слышимую, но звучавшую именно здесь музыку.
  
   И ударив один раз, что-то сломалось в звуке, как будто он был из тонкого стекла, а кто-то с размаху это стекло швырнул в бешеной ярости о брусчатку Красной, и звук задребезжал и затих, и осколки, медленно позванивая, покатились по обрыву к Москве-реке, мимо Ва силия Блаженного, но не успели дозвенеть они, как зазвонили колокола Чудова монастыря, который стоял подле малого Импе раторского дворца, монастыря, который был поставлен на месте ханского конюшенного двора, за много веков запах ордынский выветрился из этой земли, и в монастыре пахло ладаном и горящей восковой свечой, запах был таким же, как и в монастырской церкви Николы Угодника, в которой плакал Емеля свою молитву за упокой святого великомученика Бориса.
  
   Был в Орде Святитель Алексий, приглашенный туда ханом Джанибеком, спас он от слепоты жену хана Тайдулу и в благодарность получил от нее конюшенный двор, а от хана - льготную грамоту для российской церкви. И, вернувшись домой, на месте конюшенного ханского двора выстроил Алексий деревянну ю церковь Чуда Архангела Михаила, с приделом Благовещения Богородицы. А Тохтамыш, что через два года после Донской победы в 11382 год сжег дотла Москву, не пощадил и Чудо Архангела Михаила, и тогда-то дым унес в прошлое и запах ханского конюшенного двора с этой земли.
  
  Звонил серебряным звоном собор Алексия Митрополита, построенный в первый раз в 11483 год, куда царь Фе дор Алексеевич узаконил не пускать женщин. Иконостас в соборе бронзовый, обитый серебряным листом, а царские врата литые серебряные весом 11 пуд. Приняли здесь крещение Кровавый жрец Петр Великий, умерший своею смертью, и Александр Освободитель, убитый за доброе дело искренними людьми.
  
  Звонили золотым звоном колокола Благовещения Богородицы, ставшей на место храма Велеса, во второй голос с с оборною Алексеевскою.
  
   В алтаре Алексеевской икона Святителя Алексия, написанная на верхней доске города его, была в 11682 год изъязвлена ножом зараженного Кальвинскою ересью еретика Фомы Иванова.
  
  Звонили медным звоном колокола Чуда Архистратига Михаила; в этом храме в 11378 год был погребен по кончине Святитель Алексий, а при Иване Васильевиче в его человеческую бытность мощи Святителя были перенесены в Алексеевскую церковь.
  
   Звонили колокола Чудова, в стенах которого в 11812 год опять пахло конским навозом, ржали кони и маршал Да ву устроил себе в алтаре Алексия спальню, в алтаре, перед которым не раз на коленях истово молился инок мо настыря иеродиакон Гришка Отрепьев.
  
  И столько в этом звоне серебряном, золотом и медном, в этом дыме Леты и Велеса, не раз горевшего монастыря и ржанья монгольских и французских коней и в запахе их помета было смысла, сути, истины, правды, и живой воды, голоса Емелиного Бога, что опрокинулось дальше еще раз сознание Емели, и опять он увидел ясно изображения людей, неба, площади.
  
   Звуки и запахи освободили его от боли, беспамятства, воли, и силы, и права, и могущества бросающих камни, их множества и их единства. И град камней так же, по сигналу, как "в лис и лисенят, когда виноградники в цвету", как град града падет на цветущие вишни, побивая их, ринулся на тело Емели, корежа его голову, грудь, ноги, руки, плечи, колени и не трогая душу.
  
  Камни летели с севера, юга, востока и запада и перелетали через голову, и не долетали, и сознание, которое было еще недавно сумрачно и слепо, стало таким же ясным, как у Леты, когда она уходила дымом с этого же места в тот же Велесов день.
  
   И он смотрел на то, как ставшие единой могучей стихией люди, в своей слепоте ночи, ибо им мешали факелы, движимые революционным великим энтузиазмом, доставали камни из-за пазухи, швыряли их куда попало, камни перелетали с места на место, как птицы, и Емеле ударов досталось не больше, чем всем присутствующим вокруг.
  
  Стоящие на западе били стоящих на востоке. Камни с севера ломали кости и черепа пришедших с юга. И стоял в воздухе крик радости точного попадания и крик боли от полученного удара, и так продолжалось это, пока не прокричали петухи.
  
   И когда Куранты, прозвонив начало от попавшего в них камня, сломались и остановились, попусту внутри вращая своими колесами, и "Преображенский марш" онемел, в живых во всем городе осталось не более четверти населения, и это для оставшихся меняло дело, им казалось, что все будет, как прежде, свободные места ждут их, распахнув ворота и двери, все, кто был в центре пло щади, погибли первыми, те, кто был дальше, - выжили, и живущие поверх Садового кольца готовились перебраться внутрь Китай-города, а живущие за кольцевой - поближе к Садовому кольцу, но о таком можно было мечтать только в состоянии помрачения ума. Ибо когда сознание стало возвращаться в их уже пылавшие ненавистью друг к другу и своей разделенностью головы - ибо когда стали подыматься они, размазывая кровь по лицу подолом рубахи, и открывать свои глаза, они увидели один общий великий пожар, которым стала не только площадь, но и вся Москва. Горели, подымая тучи гари, дыма, копоти, смрада.
  
  В великий Жертвенный, Велесов или Ильин день.
  
  
  
  
  
  На севере -
  
  Вологодский проезд, Енисейская улица, Игарский проезд, Каргопольский проезд, Костромская улица, Магаданская улица, Северодвинская улица, Новгородская улица, Олонецкая улица, Тобольский переулок, Углическая улица, Холмогорская улица, Чукотская улица.
  
  
  
  
  
  На юге -
  
  Бакинская улица, Ереванская улица, Каспийская улица, Керченская улица, Липецкая улица, Никопольская улица, Одесская улица, Перекопская улица, Севанская улица, Севастопольский проспект, Симферопольский бульвар, Херсонская улица, Черноморский бульвар, Ялтинская улица.
  
  
  
  
  
  На востоке -
  
  Алтайская улица, Амурская улица, Байкальская улица, Бирюсинская улица, Камчатская улица, Красноярская улица, Сахалинская улица, Шатурская улица, Уссурийская улица.
  
  
  
  
  
  На западе -
  
  Беловежская улица, Бобруйская улица, Витебская улица, Вяземская улица, Минская улица, Можайское шоссе, Полоцкая улица, Запорожская улица, Варшавское шоссе, Пражская площадь, Киевское шоссе.
  
  
  
  
  
  Горели синим пламенем и -
  
  Кремль, где когда-то родился Емеля и стоял дом его и где был храм Велеса, а потом Чудов монастырь, горел Кремль вместе со всеми монастырями и соборами, и дворцами старыми, новыми, башнями, -
  
  Боровицкой, или Чертольской, Оружейной, или Конюшенной, Комендантской, или Колымажной, Троицкой, или Богоявленской, или Знаменской, Кутафьей башней, Средней Арсенальной, или Граненой, Угловой Арсенальной башней, или Собакиной.
  
  Горели - Никольская башня, Сенатская башня, горела и наша Спасская, или Фроловская иначе, Царская башня, или Всполошная, Набатная башня, Константино-Еленинская башня, или Тимофеевская, Беклемишевская башня, или Москворецкая, Петровская, или Угрешская, башня Тайницкая, или Благовещенская, башня, Первая и Вторая Безымянные башни, Водовзводная башня, или Свиблова.
  
  
  
  
  
   Горел белым пламенем Китай-город, вместе со своей стеной, начатой в 11535 год обрусевшим итальянцем Петроком Малым, - как у них просто было с процентами и национальностью - неолит; и законченной через три года, вместе со своими воротами: Воскресенскими, Ильинскими, Никольскими, Варварскими, Троицкими, Козмодемьянскими.
  
  Горел желтым пламенем Земляной, Деревянный город с валом и деревянной оградой вдоль него, горел Великий Посад, Заречье, Занеглименье, Загородье, Зарядье.
  
  
  
  
  
  Горели -
  
   Никитские ворота, Покровские ворота, Мясницкие ворота, Бутырский вал, Камер-Коллежский вал, Грузинский вал, Даниловский вал, Лефортовский вал.
  
  Абельмановская застава, Крестьянская застава, Бутырская застава, Рогожская застава.
  
  Горели зеленым пламенем стога и мхи Остоженки и Моховой, Бережки, Болото, Всполье, Глинки - все, с чем п рощаемся, мы называем именем, чтобы оно не исчезло из памяти нашей и той, что живет после нас. Имя это - заговор, которым живы Вавилон и Троя, Сарданапал и Пракситель, Траян и Дмитрий Донской, Сергий Радонежский, Иван Грозный, Петр Великий и Иосиф Кровавый.
  
   Горели Грязи, Пески, Ржищи, Бор, Яндова.
  
  Полыхали коричневым пламенем -
  
   Великая улица, Вострый конец, Красная Горка, Старый сад, Великий луг, Поганый пруд, Парковые, Рощинская, Оградный проезд, Марьина Роща.
  
  Горели - Скатертный переулок, Хлебный, Больничный, Музейный,
  
  Егерская улица, Кузнецкий мост, Охотничья, Ямская, Калашный переулок, Се ребряный, Старомонетный, Каретный ряд, Конный, Рыбный переулок, Соколиная Гора, Таможенные улицы, Гончарная слобода, Кожевническая слобода, Сыромятническая слобода, Колпачная слобода, Кисловская слобода, Печатная слобода, Плотничья слобода, Трубничья слобода...
  
  
  
  
  
   Идет по истории собака и несет кость в зубах, и собака эта - слово, а кость - это прах людей, городов и народов.
  
  О, если бы не эта собака, кто знал бы имена.
  
   Где они, кто они! - Раав, Ашшур, Нинти, Фарра, Мелхиседек, Нахор, Лот, Авимелех, Лаван, Сихем, Потифар, Вала ам, Добора, Сисара, Гедеон , Иеффай, Ахузаф, Фихол, Еммор, Веселия и Аголив... А ведь это были цари, воины и мастера и просто живые люди, наконец.
  
   Кто бы зн ал без этой собаки города Харран, Неген, Содом, Сихем, Гадер, Ваал-Цефон, Елим, Кадеш, Пефор, Гаваон, Галгал, Макед, Ливну, Лахис, Еглон, Давир, Силом, Фамнаф-Сараи, Гива, Иавис Галаадский... А эти города, что знаем мы об улицах их, переулках и площадях!
  
  
  
  Горели фиолетовым пламенем -
  
  
  Крестовоздвиженский монастырь на острове, Греческий монастырь, Иоанна Богослова под Вязом, Козьмы и Дамиана в Ржищах, Параскевы Пятницы у Старых Поль, Владимира в Садах, Петровский монастырь в Высоком, Крутицкий монастырь на Крутицах, церковь Новомученика Николая, что под Стеной, Успения на Вражке, Георгия на Красной Горке, Троицы старой с Яру, храм Купалы под Вязом, Алексея Митрополита, что на Глинищах.
  
  Горели черным пламенем -
  
  Греческая слобода, Немецкая слобода, Лефортово, Балчуг, Татарская слобода, Ордынка, Грузинская слобода, Армянский переулок, Маросейка, Верхняя и Нижняя Хохловка, Мещанская, или Польская, слобода...
  
  Горели оранжевым пламенем переулки покойных владельцев - Ашеулов, Бобров, Радковский, Даев, Кропоткинский, Никитников, Хухриков, Карелин, Волконский.
  
  Горели улица генерал-губернатора Москвы Еропкина, переулок жены князя Волконского - Настасьин, переулок купца Девяткина - Девяткин, вдовы купца Лаврушина - Лаврушинский, артиллерии подлекаря Луковникова - Луков, мастера Фуркаса - Фуркасовский, капрала Измайловского полка Сытина - Сытин, ямщика Хухрикова - Хухриков, полковника Левшина - Малый Левшин, стрелецкого головы Богдана Пыжова - Пыжов.
  
  Горели герои войны 11812 год - Барклай, Василиса Кожина, генерал Ермолов, Герасим Курин, Кутузов, Платов, Тучков.
  
   Как деревья прячут корни в земле, наружу выставляя стволы и листья, так и Пе хорка, Ольховка, Капли, Студенец означены на земле - Пехорской улицей, Ольховской улицей, Капельским переулком, Студенецким переулком, которые горели, как Кремль, синим речным пламенем.
  
  
  
  
  
   Горела вся Москва, горела история. Г орели люди, ручьи и реки, горели камень, стекло, бетон, горели деревья, луга, боры, глина, песок, горело солнце, облака, горели звезды, и люди тащились на эти пожарища и смотрели глазами своими на плод своего общего тотального единства и вдохновения, и север, и юг, и запад, и восток - и все площади, и все улицы, и все переулки, и дома, где они так вдохновенно, убежденно, тщательно, усердно и профессионально ненавидели и убивали друг друга, и все они - улицы и дома - были прахом и пылью, пеплом и дымом, и негде было голову преклонить, смрадом в небо уходили заводы и лаборатории, точно знавшие, сколько русской, мон гольской, английской, дулебской, еврейской, армянской, греческой, цыганской, сирий ской, арабской крови соде ржит бедное единое и неделимое человеческое тело, и дым был густ, и лица были черны, и кровь текла по измазанным сажей щекам, и слезы текли поверх крови и сажи, и начиналось все сначала, все влекло на круги своя.
  
  И ненависть после последнего единства была так велика, что никто уже не хотел видеть друг друга, и каждый хотел быть - один.
  
   А Емеля жил в своем сознании над го родом, и рядом душа генерального процентщика хлопала крыльями, как обезглавленный петух, и кричала хрипло, фыркая брызгами крови свое торжествую щее ку-ка-реку, хотя была полночь, и что значит этот крик для горящего города, было не ведомо никому, да и не до крика было бродящим среди дыма и развалин бывшим жителям бывшего города. И только на Патриарших прудах, рядом с бывшим домом 21 по улице Малой Бронной, Ждана, прислонившись спиной к теплым, заржавленным, оплавленным воротам, мучилась от стыда за свое вдохновение и за свой меткий бросок движением гибким, как походка кошки, в грудь любимого ею, обожаемого ею, боготворимого ею Медведко, другим именем Емеля.
  
  
  
  
  
   И длился пожар в Москве еще четыре дня, а когда наступило пятое утро - 25 червеня, липеца, или июля иначе, день Успенья Святой Анны - матери Пресвятой Богородицы, кругом была пустыня, и первая трава под утренними лучами начинала свое движенье навстречу этим лучам, чтобы скорее встретиться и про должить свой вечный союз травы, похожей на солнечные лучи, и лучей, похожих на листья травы. И на том месте, где был первый дом Емели и второй дом Емели и где была Берлога, из которой, убив отца его, выгнали люди Бориса, которого, в свою очередь, убил Святополк Окаянный, уже розовел иван-чай - верный сторож пожарищ и развалин.
  
   И первая трава пробила камни Зем лян ого города, границы которого не раз пересекал Емеля, пробираясь к своей лесной Ждане, и даже асфальт Медведкова, где тысячу лет назад спас Емеля брата своего единокровного от пчел, тем же дымом, что сейчас еще стлался над травой.
  
  А люди, не найдя своих шуб и домов тоже, уходили в свое обжитое, темное, но родное Под-Московье, в котором было сыро, страшно, но не было холода, когда придет зима, не было процентов крови и не было процентщиков, которые стали в темноте невидимы и неразличимы, ибо кто знает, какого цвета их рубаха, не было вертикали, на которой бы каждый жи вущий в городе имел свое место во времена генерального процентщика, а вверху дымилась земля, цвел иван-чай, лезла на свет божий из-под Под-Московья трава, и только Ждана бродила по пожару и искала пепел, что остался от Емели, но ветер развеял пепел, разметал разва лины Кремля, Чудова монастыря, храма Купалы под Вязом, пустого Мавзолея и храма Новомученика Николая, что под стеной, и только огонь на могиле Неизвестного солдата, не чадя, горел все так же ночью и днем, и некому было увидеть его пламя, а желудь священного дуба с Лобного места, выпавший из Емелиной ладони, когда камень Жданы ударил ему в грудь и он на мгно вение потерял сознание, уже набух и пустил малый росток, из которого со временем вырастет Дуб на этом же Лобном месте, и будет здесь жертвенник Велесу, и Волос, Иван Грозный, Петр Великий, и Иосиф Кровавый при несут ему, согласно их норову и масштабу, свою кровавую жертву...
  
   Желудь набух, росток уже, проломя кожуру, тронулся в рост, который мог быть замечен пока только умной машиной да Богом, который, сострадая, беспомощно смотрел на дела человеков и обычную жизнь земли...
  
  
  
  @SUBTITLE = ЕМЕЛИНА КНИГА
  
  
  
   "И вот когда стал Бог - все, а земли не было вовсе, и человека не было вовсе, перекрестил Бог себя крестным знамением. И сначала пальцы Его коснулись лба Его, и то был Север, а потом пальцы кос нулись груди Его, и то был Юг, а по том пальцы коснулись правого плеча, и то был Восток, а потом левого плеча, и то был Запад.
  
  Снял Бог с себя крест и положил на небо, и то стала земля.
  
  И над каждой четвертью земли зажег Бог четверть солнца, четверть луны и четверть звезд.
  
  И бросил Бог на Восток горсть камней и половину оставил сухими, а половину оросил водой.
  
  И бросил Бог на Юг горсть песку и половину оставил сухим, а половину оросил водой.
  
  И бросил Бог на Запад горсть земли и половину оставил сухой, а половину оросил водой.
  
  И бросил Бог на Север горсть снега, и половину оставил сухим, а половину оросил водой.
  
  И длилось то мгновенье, а для человека, если бы он жил, было год.
  
  
  
  
  
   И потом взял Бог горсть сухого снега и слепил из нее бога и вдохнул в него дух свой и дал ему имя Род, и взял Бог горсть мокрого снега, слепил жену и вдохнул в нее дух свой. И дал ей имя Берегиня. И дал им четвертую часть солнца, дал им четвертую часть луны, и была луна и солнце внизу, и дал им четвертую часть неба и звезд, и на звал все Север.
  
  И каждому из них дал язык свой, ему - сухой, а ей - мокрый. И не понимали они языка друг друга, и смотрели испуганно друг на друга, но повалил снег, задула метель, и прижались они молча друг к другу, и появились на свет боги - Род, Вила, Пращур, Кощун, Мать-сыра Земля, Карна, Брат, Весть, Огонь, Таха, Велес, Дон, Рожь, Перун, Хлеб, Сварог, Овин, Даждьбог, Двина, Волхов, Волга, Чудь, Меря, Мурома, Весь, Мордва, Пермь, Печера, Ямь, Угра, Литва, Зимигола, Корсь, Летгола, Лива, Русь, Четыре, Семь, Сваха.
  
  Дед, Леший, Рожаница, Ярила, Яровит, Домовой, Дрегович, Кривич, Бужан, Корсь, Нарова, Угр, Обр, Вода, Отец, Поле, Ракита, Кикимора, Соль, Сестра, Звезда, Луг, Жля, Див, Честь, Ум, Слава.
  
  Радимич, Вятяч, Бело-бог, Черно-бог, Ока, Сожа, Двенадцать, Дулеб, Улич, Царь, Жива, Мова, Надежда, Мокошь, Рах, Сорок, Купала, Добро, Кострома, Дом, Гора, Яма, Яга, Русалка, Недуг, Весть.
  
   Жар, Кострубенька, Любовь, Пятница, Воздух, Зло, Масленица, Святовит, Святогор, Хорс, Симаргл, Баба, Триглав, Прове, Припегала, Радгост, Луна, Свет, Небо, Воля, Вера, Страх, Совесть.
  
  Погода, Лель, Слово, Лада, Лес, Овраг, Ветер, Тьма, Сон.
  
  Ен, Аух, Кугу, Инмар, Омоль, Керемет, Куль-отыр, Еуми-Торум, Калташ-ква, Моск-ва, Укко, Ванаиса, Маа-Эма, Мадер-Акку, Мода-Аву, Ильмаринен, Ильмарис, Иниар, Кугу-Юмо, Юмала, Тапио, Ахти, Рахко, Таару, Рогнотеус, Укко, Рауни, Пеллон, Пеко, Уку, Ванаиса, Эйке, Пейве, Айлеке, Рананейда, Вирка.
  
  Лейб-ольмай, Аккру-ва, Рота, Куль, Кудым-Оша, Керемет, Кылдысин, Шкай, Нишке, Туня-Юмо.
  
  Ош-Кече-Кугу-Юмо, Ужара, Кудо-Водых, Корс-Торум, Нуми-Торум, Мир-Сусне, Хум, Турул, Луца.
  
  И была Божественная Ночь, и была Божественная Зима, и были они после зрелости, и был вокруг Божественый Север, и длилось это мгновенье, а для человека, если бы он жил, - год.
  
  И посмотрел на них Бог красным оком, и стали они красны лицом от взгляда Его, холода и ветра Его.
  
  
  
  
  
  И взял Бог горсть сухого песку, и слепил из нее бога, и вдохнул в него дух свой. И дал ему имя Енлиль, и взял Бог горсть мокрого песку, и слепил из нее жену, и вдохнул в нее дух свой, и дал ей имя Инанна.
  
  И дал им четвертую часть солнца и четвертую часть луны, и четвертую часть неба и звезд, и были они вверху, и дал им имя Юг.
  
  И дал Енлилю сухой язык.
  
   И дал Инанне мокрый язык. И не понимали они друг друга. И побежали они друг от друга в разные стороны. И обош ли весь Юг и не нашли никого. И родились от них боги - Энки, Ан, Нанна, Уту, Нингирсу, Дамгальнуна, Нинту, Мами, Бау, Иштар, Эрре, Эрешкигаль, Лахар, Ашнан, Намма, Утту, Нинхурсаг, Думузи, Энмешарра, Шамаш, Иштар, Атад, Мардук, Абзу, Эйя, Тиамат, Алсу, Мумму, Аншар, Кишар, Бела, Набу, Ламашту, Нергаль,
  
  Амон, Мут, Хонсу, Птах, Сехмет, Нефертум, Исида, Нут, Геб, Акер, Хапи, Шан, Осирис, Маат, Апис, Мневис, Бухис, Бата, Хатор, Хнум, Себек, Баст, Тефнум, Анубис, Гор, Тот, Ра, Апоп, Меритсегер, Нефтида, Уто, Шу, Тефнут, Сет, Апедемак, Дедуж, Онурис,
  
  Цаган, Хейтси Эйбиб, Легба, Айдо, Хведо, Мулунгу, Хайне, Ишоко, Изува, Киумее, Венде, Лиона, Льюба, Лими, Леза, Обаси, Оса, Фаро, Номмо, Митра, Апап Напат, Хаома, Сома, Арта, Друг, Ахурамазд, Аша Вахишта, Воху Мана, Хшатра, Вайрья, Спента Армаити, Хаурватат, Амртат, Зерван, Митра, Веретрагна, Аши, Тиштрия, Ака, Мана, Атар, Ахриман, Гайомарт.
  
  И был Божественный День, и было Божественное Лето, и были они юны, и был вокруг Божественный Юг, и длилось это мгновение, а для человека, если бы он жил, - год. И посмотрел на них Бог черным оком, и стали они черны лицом от взгляда Его, огня Его и дыма Его.
  
  
  
  
  
  И взял Бог горсть сухих камней, размял и слепил из них бога, вдохнул в него дух свой, и дал ему имя Пань-Гу. И взял горсть мокрых камней и слепил из них жену Пань-Гу. И вдохнул в нее дух свой, и дал ей имя Нюй-Ва. И дал им четвертую часть солнца и четвертую часть луны, и четвертую часть неба и звезд, и назвал Восток, и была эта часть слева.
  
  И дал им Бог языки: сухой - Пань-Гу и мокрый - Нюй-Ва. И не понимали друг друга Пань-Гу и Нюй-Ва. И не понимали друг друга Пань-Гу и Нюй-Ва, и хотели уйти в разные стороны, но утро было так прекрасно, солнце восходившее было розовым. Ветка сакуры цвела белыми цветами, дул нежный и тихий ветер, и не заметили они, как, не сказав друг другу ни слова, стали едины, и родились на свет боги -
  
  Фу-Си, Ба-Гуа, Фу-Сан, Си-Хэ, Чан-Си, Ван-Шу, Хен-Е, У-Ган, Тай-И, Цин-Лун, Чжу-Цио, Бай-Ху, Шан, Шень, Лей-Гун, Фен-Бо, Хуан-Ди,
  
  Амэ-но, Минакануси, Такамимусуби, Камимусуби, Асихара-но-Накацукуни, Идзанаки, Идзанами, Аматэрасу, О-Кунинуси, Сукунабиокона, Нинига, Амэ-но-Удзум,
  
  Ямато-но-Ороти, Каннон, Эмма, Дзидзо, Амида, Вайрочана,
  
  Лак-Лаунг-Куан, Тхен-чу-Чой, Шон-Тинь, Тхюй-Тинь, Онг-Тао, За-Зэн.
  
  И было Божественное Утро, и была Божественная Весна. И были они почти дети, а вокруг был Божественный Восток. И длилось это мгновение, а для человека, если бы жил он, - год. И посмотрел на них Бог желтым оком цвета восходящего солнца, и стали они желты лицом от взгляда Его, солнца и света Его.
  
  
  
  
  
  И потом взял Бог горсть сухой земли и слепил из нее бога, и вложил в него дух свой, и дал ему имя Пуруша.
  
  А потом взял горсть мокрой земли и слепил из нее жену ему, и вложил в нее душу, и дал ей имя Дева.
  
  И дал им четвертую часть солнца и четвертую часть луны, и четвертую часть неба и звезд, и назвал их Запад. И были они справа.
  
   И дал богу сухой язык, и дал Деве мокрый язык, и они не понимали друг друга. И они хотели разойтись в разные стороны, чтобы найти себе пару, которая бы говорила на сухом и мокром языке. Но подул ветер, началась буря, и, чтобы не быть унесенными ветром, схватились они друг за дуга, и родились у н их боги -
  
   Праджапати, Брахма, Вишну, Шива, Индра, Агни, Кубера, Варуна, Яма, Индра, Сурья, Сома, Ваю, Вишвакарман, Шеша, Лакшми, Париджаата, Сурабхи, Гаруда, Нандин, Дурги, Нага, Маричи, Кашьяпу, Ангирас, Пуластьи, Дакша, Дити, Дану,
  
  Адити, Вивасват, Ману, Будха, Ила, Бхарата, Индра, Кришна, Майя, Парвати, Кали, Хара, Саваоф, Иево, Элохим, Эль, Илу, Эльон, Мелек, Авель, Каин, Сим, Хам, Иафет, Авраам, Элам, Ассур, Велзевул, Арам, Левиафан, Алий-ану-Балу, Диа-Балу,
  
   Шехина, Баалш, Вилон, Ракиа, Маком, Асмодей, Лилит, Аграт, Бат-Махлат, Наама, Шаврири, Руах-Цереда, Бен-Темальйон, Кетеб Мерири, Эн-Соф,
  
  Зевс, Афродита, Аполлон, Лета, Афина, Эрот, Гефест, Аид, Рея, Кронос, Дионис, Венера, Деметра, Посейдон, Тифон, Кербер, Химера, Геба, Пан, Муза, Юпитер, Марс, Веста, Квирин, Янус, Вирбий, Диана, Фавн, Минерва, Нептун, Гений, Люцифер,
  
  Водан, Тиу, Тор, Фригг, Нуаду, Луг, Огма, Фрейн, Фрейра, Ньерд, Нертус, Бальдра, Один, Рота, Мидгард, Аустри, Вестри, Нордри, Судри, Иггдрасиль, Имир, Бор, Фенрир, Хель, Локи,
  
  Сурт,
  
  Кери, Каме, Бакароро, Итубори, Омаго, Соао, Кума, Пачамама, Нунгум,
  
  Катукан Кара, Кадьяри, Нурундере, Кунмангур, Бунджиль, Дарамулун, Байаме, Гмерти,
  
  Дяла, Квириа, Анцва, Тха, Зал, Бечед, Гыниш, Йиниш, Хайт, Амра, Амза, Очопинтре, Ажвейпш, Аерг, Абдал Елта, Гудил, Асс, Шибле, Псатха, Макамгария, Ал-Пад.
  
  И был Божественный Вечер, и была Божественная Осень, и были они зрелы, и был вокруг Божественный Запад, и длилось это мгновенье, а для человека, если бы он жил, - год.
  
  И посмотрел на них Бог белым оком, и стали они белы лицом от света взгляда Его.
  
  
  
  
  
   И стали боги жить среди снегов, песков, земли и камней, и жили они на востоке, юге, севере и западе. Сначала жили мирно, рожали детей и любили друг друга. На севере любили смотреть, как светят звезды, на востоке, как восходит солнце, на западе, как падают листья, на юге, как зреют плоды.
  
  И те, что жили на востоке, не знали тех, что жили на юге, западе и севере, и те, кто жили на севере, не знали, кто живет на юге, западе и востоке, и те, кто жил на западе, не знали, кто живет на севере, юге и востоке.
  
  И те, что жили на юге, не знали, кто живет на востоке, западе и севере.
  
  Но почти одновременно на землю, когда Бог спал, упали пролетевшие мимо, как саранча на поле, семена, семена ссоры, зависти, корысти, тщеславия, и взошли, пока Он спал, и расцвели от слез Его, которые падали на землю от умиления, как прекрасно устроена была божественная жизнь на земле, на востоке, юге, западе и севере.
  
   И проснулся Он от шума и крика, и каждый, и каждая, и ребенок, и юноша, и мужчина, и старик, и девочка, и девушка, и женщина, и старуха кричали: я первая, я главная, я выше, нет, я выше, говорили они, и кончилось это тем, что стали они бить и терзать друг друга, вырывать волосы и выкалывать глаза у детей и юных, взрослых и стар ых.
  
   И не сразу понял Бог, что происходит, но когда понял, стало Ему жаль их, ибо бродили они слепые, глухие, окровавленные и бессмертные, и сами искали смерти, и не могли найти ее, и стон стоял на земле, желтый на востоке, и черный на юге, и белый на западе, и красный на севере.
  
  И стон в воздухе стал, как радуга, и все ее линии были равны и не пропадали.
  
  
  
  
  
  И тогда начал Бог, не торопясь, с востока. И послал камни на землю их, и засыпали камни всех богов, и сначала было слышно, как стонали они; но потом все смолкло, и только иногда, когда кто-то шевелился из них, начиналось землетрясение, и до сих пор случается оно, когда возвращаются живые боги.
  
  А когда закончил с востоком, послал на юг огонь, и в этом огне сгорали боги, и стали они одним языком пламени, и пламя то вырвалось к небу и опалило его, и часть звезд сгорела. И даже на луне остались пятна гари, которые видимы и до сих пор.
  
   А потом Бог простер руки и послал воды на запад, и начался великий потоп, и залило все, что было живым, и не осталось ни одного бога, и только на дне ворочались они, раскачивая воду, и следы этого потопа видны и до сегодняшнего дня. Моря, океаны, озе ра и реки - следы этого потопа.
  
  И вот, покончив с востоком, югом и западом, посмотрел Бог на север, и от взгляда Его, рассерженного Бога, поднялся великий ветер и поднял снежную бурю, и покрыл метелью и льдом всех, кто искал смерти на севере. И встала ночь, и встала тьма, и льды легли и снега на весь север, следы его видимы и теперь, и нет там жизни...
  
  Прошло мгновение, а для человека, если бы он жил, - прошел год.
  
  И было все тихо и спокойно. И стало Богу жаль богов. И воскресил Он всех и позвал на божий суд. И встали все перед ним: и те, что с юга, и те, что с востока, и те, что с севера, и те, что с запада, и каждого стал спрашивать Бог: "Чего не делал ты на земле?"
  
  И тех, кто сказал только - "не убил", - сделал домашними животными, чтобы не мучить их поиском еды.
  
  И тех, кто сказал только - "не солгал", - сделал хищными животными.
  
  И тех, кто сказал только - "не знал имени зависти", - сделал птицами.
  
  И тех, кто сказал только - "не украл", - сделал деревьями.
  
  И тех, кто сказал только - "не мстил", - сделал травами.
  
   И тех, кто сказал только - "не донес на брата своего", - сделал рыбами.
  
   И тех, кто сказал только - "не предал", - сделал гадами и червями.
  
  А тем, кто не мог сказать, что не делал, а выходило, что делал все и нарушил все заповеди божьи, - оставил бессмертие, но лишил лика и преврат ил в воду, воздух, землю и огонь.
  
   И вот стала земля, где была трава и были деревья, где ходили животные и ели траву, где ползали гады, извиваясь телом, как черви, где в воздухе летали птицы и в воде плавали рыбы, и вода плавала вокруг рыб, а воздух вокруг птиц, и огонь вокруг дерева, и дерево внутри огня, и черви внутри земли, и земля вокруг чер вей, и птицы пели песни, звери рычали, и кричали, и выли, они были и слышимы и видимы, а рыбы молчали и были видимы, но не слышимы. И ветер свистел, гром гремел и был слышим, но не видим.
  
  Стало грустно Богу, и он решил вернуть богов, которых создал по образу и подобию своему, но они вечны, а значит, со временем сделают все, что нельзя, и придумал Бог - сделать похожих на них, но чтобы жили они коротко и чтобы не успевали сделать все, чего нельзя, и назвал их людьми, ибо человек - это прежний бог, но лишенный бессмертия.
  
  И было то 20 червеня, или июля иначе, 11147 год назад.
  
  
  
  
  
  И начал Бог с Востока. Взял горсть камней мокрых и слепил из нее мужчину, и дал ему имя Дао.
  
  Взял Бог свободную душу мертвого бога и вложил в грудь Дао.
  
  Взял живую душу мертвой жены мертвого бога и покрыл ее кожей правой руки Дао, и дал ей имя Инь.
  
  И разделил надвое зверей: на диких и домашних животных, и провел между ними черту, и там, где были домашние, поставил Дао и Инь, а там, где были дикие, оставил поле, и рыбам и птицам сказал: будьте свободными, ибо вы совершили меньший грех.
  
  И отвел им четверть вод, и четверть суши, и четверть неба, и четверть солнца, и четверть луга, и четверть звезд, и четверть Себя и сказал: "Я буду с вами, и имя Мое для вас будет Восток. И где бы вы ни были - на севере или юге, западе или востоке, вы будете как я, но как вы, вы будете как вы, но как я.
  
  И будет время, придет Мой пророк и назовет вам имя Мое, огласит завет Мой для всех, кто правое плечо Мое".
  
   И когда зачала Инь, то родила она сразу столько людей, сколько богов было на Востоке, а те родили столько, сколько живет сейчас людей на Востоке. И каждую свободную душу Бог вложил в них, и когда умирает тело детей Инь - душа переходит в другое, которое до этой поры жило без души. И не стало у Бога видимо правое плечо.
  
   И обратил Господь руку свою к Западу.
  
  И взял Бог горсть мокрой земли и слепил из нее мужчину, и дал ему имя Адам, и взял Бог свободную душу мертвого бога и вложил ее в Адама. И уснул Адам, потому что ему досталась душа бога Сна, и во сне Бог взял у Адама ребро его и вложил в него живую душу мертвой жены мертвого бога, и встала она и разбудила Адама и за ставила его сделать то, что он не хотел. И имя ее было Ева.
  
   Но пока был сонным Адам, он сделал то, что заставила его сделать жена его, съел от дерева добра и зла, что росло рядом с Богом, плоды этого дерева, и Бог не успел дать им ни четверть солнца, ни четверть луны, ему пришлось сначала наказать их за своеволие.
  
   Он не отделил домашних животных от диких зверей, а оставил Адама и Еву среди них, и исполнилась страха душа их, ибо они знали, как кровожадны звери, ибо они были едины в душе своей.
  
   И потом Бог дал им четверть луны и четверть солнца, и четверть неба, и четверть суши, и четверть звезд, и четверть вод, и четверть Себя и сказал:
  
  "Я буду с вами, и имя Мое для вас будет Запад. И где бы вы ни были - на западе или востоке, севере или юге, вы будете как я, но как вы, вы будете как вы, но как я.
  
  
  И придет время, и придет пророк, и он назовет имя Мое, и огласит завет Мой для всех, кто Мое левое п лечо".
  
   И тогда зачали Адам и Ева и родили сразу столько детей, сколько богов было на Западе, а те родили столько, сколько сейчас живет людей, верую щих в Него.
  
  И каждую свободную душу мертвого бога Бог вложил в них. Когда умирает тело детей Евы, душа переходит в другое, которое до этой поры жило без души, и не стало видно у Бога Его левого плеча.
  
  И обратил Бог взгляд свой на Север, ибо не было у Него видимо более рук, и дунул Бог духом своим, и поднял в воздухе мокрый снежный вихрь, и когда утих ветер и рассеялся снег, то на земле остались Женщина и Мужчина.
  
   И взял Бог губами самые легкие души мертвых богов и вложил их в женщину и мужчину, но души были легки и не смогли заставить двигаться стоящих на земле, и тогда Бог позвал их и дал имя - Ждан и Забава, и те встали и ходили перед ним, но были слабы они, и тогда Бог позвал медве дя, и тот своей шерстью согрел их, лапами своими обнял их и придавил друг к другу.
  
  И когда стали бодры они, Бог пустил их по земле, и дал им четверть суши, и четверть моря, и четверть солнца, и четверть луны, и четверть звезд, и четверть неба, и четверть Себя и сказал: "Я буду с вами, и имя Мое для вас будет Север. И где бы вы ни были - на западе или востоке, на севере или юге, вы будете, как я, но как вы, вы будете как вы, но как я, и четверть домашних животных ваши, и четверть диких зверей ваши, и четверть птиц ваши, и четверть рыб ваши. И придет время, и придет к вам пророк, и он назовет имя Мое, и огласит завет Мой для всех, кто ум и мысль Моя".
  
  И тогда зачала Забава от Ждана и родила столько детей, сколько богов было на Севере, и те родили столько, сколько сейчас живет верующих на Севере. И каждую свободную душу мертвого бога Бог вложил в них. Когда умирает тело детей Ждана, душа переходит в другое, которое до этой поры жило без души. И не стало видно головы Бога.
  
  
  
  
  
   И почувствовал Бог, что перед ним осталось четверть пространства и что рядом лежит песок, и тепло его греет Бога.
  
   И почувствовал Бог радость от того, что вот есть песок и вот, может, он был теми богами, жившими здесь, на юге, и встал песок, и почувствовал Бог, что ходит он перед ним, и что это люди.
  
  И дал он им имя Али и Джан, и вложил в них живые свободные души мертвых богов, и отогнал от них четверть птиц, чтобы они улетели в небо, и четверть зверей, чтобы они ушли в поле, и четверть домашних животных, чтобы они ушли в загоны, и четверть рыб, чтобы они уплыли в море.
  
  И пустил их по земле, и дал им четверть солнца, и четверть луны, и четверть звезд, и четверть неба, и сказал:
  
  "Я буду с вами, и имя Мое Юг.
  
  И где бы вы ни были - на западе или востоке, севере или юге, вы будете как я, но как вы, и вы будете как вы, но как я, и придет время, и придет пророк, и он для вас огласит завет Мой, и назовет имя Мое для всех, в ком душа Моя".
  
  И тогда зачала Джан от Али, и родила столько детей, сколько богов было на Юге, и те родили столько детей, сколько сейчас живет верующих на Юге, и каждую свободную душу мертвого бога Бог вложил в них.
  
  Когда умирает тело детей Джан, душа переходит в другое, которое до этой поры жило без души.
  
  И не стало видно Бога вовсе..."
  
  Взяты главы сии Емелей из Московского начального свода, переписаны с листов, начиная с четвертого и по двенадцатый, в 11147 год от сотворения первых человеков.
  
  
  
  
  
  "...Три раза будет жить человек на земле.
  
  Два раза погибнет он.
  
  И в третий раз погибнет земля.
  
  Первый мир был потоплен водою.
  
  Второй мир будет побит камнями, упавшими с неба, огненными камнями, от которых пересохнут реки и озера, и люди будут искать воды, чтобы напиться, подбегут, что-то белеется, а то серебро будет, и никому не нужно станет оно.
  
  Но до того времени осталось лет долго так, что есть время вспомнить и забыть бывшее с человеком до того, как он был потоплен водою.
  
  До Бога не было ничего, как ничего - точка, которая развертывается в спираль.
  
   Точка ничто, а спираль все: и Бог, и человек, и история, и земля, и вселенная. И когда ничего изнемогло, оно взорвалось во все, и все двигалось в ничто, во вселенную, землю и солнце, и звезды, и затем создало Бога, и Бог создал человека, и человек построил машину, и машина стала убивать человека, и убитый ею человек убил Бо га и стал стремиться двигаться обратно.
  
  Из все - в ничего, сопротивляясь движению и стремясь превратиться опять в ничто, как спираль, скручиваясь, превращается в точку, ничто стремится стать всем, а все возвращается в ничто, и все возвращается на круги своя.
  
  Все из ничего возникает и ничем становится: и человек, и зверь, и птица, и Бог, и вселенная, и человек, и трава, и земля, сжимается пружина - и разжимается, качается маятник: все - ничего, все - ничего.
  
  И мы пыль между этих границ, и вселенная пыль, и время пыль, и земля пыль, и солнце пыль, и птица пыль, и зверь пыль, и человек - пыль, и час - пыль, и вечность - пыль, и пыль становится все, и пыль становится ничего.
  
  Мы живем, когда ничто еще стремится во все, но уже все начинает сопротивляться и скоро осилит ничто и начнет обратное дижение.
  
  Из чего состоит путь из ничего во все?
  
  Первое движение - свет и тьма, и свет - это солнце, а тьма - это земля. Свет то, что отдает, и тьма то, что берет. Солнце - это Божественный День, земля - это Божественная Ночь.
  
  Второе движение - Бог и человек, первое, как свет, отдает, второе, как земля, забирает.
  
  И третье движение - человек и машина, и человек, как свет, и машина, как тьма, свет отдает и тьма берет.
  
  Потом машина убьет человека, человек Бога, Бог землю и солнце. И солнце и земля - вселенную, и все станет опять ничто. Сначала жизнь сильнее смерти, и потом смерть сильнее жизни, так было, так будет, но уже не с нами.
  
  Сначала было много Бога и не было человека, Бог был все и сделал человека, посмотрев на свое отражение в воде, - черного человека из камня, красного человека - из огня, белого человека - из снега, желтого человека - из песка, коричневого человека - из дерева, синего человека - из облака и зеленого человека - из мха.
  
  И было это 24 кресеня, или июня иначе, в день Купалы, 11017 год назад, по числу одних, и 20 червеня, или июля иначе, в день Велеса, 12559 год назад по числу других, и раньше у богов был год 290 дней и стал у человеков 366. Черного звали Али, белого человека звали Адам, красного человека звали Ждан, желтого человека звали Дао, коричневого - Вед, синего - Пир, зеленого - Обр. Имели они одну жену, и имя ее было Жена. И каждые четыре года Жена спала с одним мужем, и через 28 лет на земле появилось семь родов, а через 7 тысяч лет появилось семь народов.
  
  И тогда Бога стало мало, а человека много. И не стал Бог справляться с семью народами, потому что между ними творились распри, междоусобицы, и тот говорил: "Я лучше", и другой говорил: "Я лучше", - зеленый говорил, он ближе всех к Богу, и синий говорил, что он ближе всех Богу, зеленый, потому что он из тьмы, и пусть свет - Бог, но свет не бывает без тьмы, а синий, потому что он - свет и Бог - свет, и тьма это потом, чем свет, и коричневый говорил, что он самая светлая тьма и самый темный свет, и чтобы не выделять никого из тех, кто не говорил: "Я выше", Бог оставил по паре черных, белых, желтых и красных, а остальных смыл водой, как чистят конюшни, и определил им север, юг, восток и запад, где каждый выше на земле своей.
  
  И сделал потом, где было море - там сушу, и где суша - там море, и чтобы ничто не напоминало оставленным в живых о домах их, разрушил их и камни богов их - предков, которым они приносили жертвы, чтобы их боги просили Бога за них, сделав их главными на земле среди других равных себе.
  
  И на дне суши, которая стала морем, остались, кроме четырех пар, все синие, и все зеленые, и все коричневые, и море стало синим и зеленым и коричневым, а было бесцветным, как бесцветна вода.
  
  
  
  
  
   И первую уцелевшую пару звали Али и Джан, как и их предков, и они стали первым равным всем народом на земле.
  
  И вторую пару уцелевших звали Дао и Инь, как и их предков, и они стали вторым равным всем народом на земле.
  
  И третью пару спасенных звали Адам и Ева, и они стали третьим равным всем народом на земле.
  
  И четвертую пару спасенных звали Ждан и Забава, и они стали четвертым народом, равным всем на земле.
  
  И там, где было море, стала суша, и рыбы там стали птицами и зверями, а там, где была суша, - стало море, а птицы и звери стали рыбами, китами и тюленями.
  
  Кто выжил, тот выжил и сам приспособился, или погиб, и Бог не заботился о звере, и рыбе, и птице, потому что много хлопот было с человеком, и синие, и зеленые, и коричневые - все погибли, а кто выжил, стали рыбами морскими и людьми, и выросли у них хвосты, и люди зовут их сиренами, русалками и берегинями, и водяными, и дельфинами, и почитают как богов, потому что помнят все не как было, а как им казалось, что было. И когда молятся русалкам, сиренам и берегиням, то ду мают, что говорят с теми, с кем они жили давно, до потопа. Потому что мертвый становится богом. А молитва - язык, на котором говорят с мертвыми или богами. Ибо слово - не молитвы - не доходит ни до Бога, ни до мертвого. Как человек не ходит, а танцует, не говорит, а поет, и песни, и танец, и молитва - это язык, на котором человек, черный, и белый, и красный, и желтый, говорит с Богом и своими забытыми братьями, зелеными, синими, коричневыми, рыбами, деревьями, горами.
  
  Все живые и все братья, но не все говорить могут. И нас ждет участь деревьев, и рыб, и гор, если мы будем жить так, как жили те, кто говорил, что их бог выше".
  
  
  
  
  
   "Вот почему в мире есть то, что мы видим, но не слышим, это горы и деревья.
  
  Есть то, что мы слышим и не видим, - это гром и ветер.
  
  И язык тех, кого мы видим и не слышим, и слышим, но не видим: это деревья, горы и небо.
  
  Есть то, что и видим и слышим: это люди, птицы и звери.
  
  Но если есть то. что видимо, но не слышимо, что слышимо, но не видимо, если есть то, что и слышимо и видимо, следовательно, есть то, что и не слышимо, и не видимо. Это - Бог и духи.
  
  Бог и духи не видимы и не слышимы, пока мы не нарушаем закон Бога и гармонию природы. Но когда нарушаем этот закон, Бог и духи становятся видимы и слышимы - через войны, моры, революции, землетрясения и потопы, и это длится до тех пор, пока мы не начинаем соблюдать закон Божий - начинаем жить в лад с природой, и тогда Бог и духи становятся вновь не видимы и не слышимы".
  
  
  
  
  
  И стали жить Али, Ждан, Адам и Дао, и каждый на земле своей, которая раньше была дном моря. И стал Адам жить на Западе, Али на Юге, Ждан на Севере и Дао на Востоке.
  
  И было у каждого земли много, и скота много, и лугов много. Но некому было строить города и храмы, какие были теперь на дне моря, и некому было передать знания о Боге, потому что стары были и Дао, и Адам, и Али, и Ждан, и стары были жены их. И каждого Бог наделил способностью из глины и земли, и камня, и песка вылепить род свой.
  
  Дао вылепил новую Инь и нового самого себя.
  
  Адам вылепил новую Еву и нового самого себя.
  
  И Али вылепил новую Джан и нового самого себя.
  
  И Ждан вылепил новую Забаву и нового самого себя.
  
  И родили они четыре рода на земле, и каждому досталась четверть земли, и Адам поселился на Западе, Дао - на Востоке, Али - на Юге и Ждан - на Севере.
  
  
  
  
  
  И все земли поровну поделили они между собой.
  
  И разошлись мирно по землям своим, чтобы построить храмы и жертвенники народам своим, какие лежали теперь на дне моря. И стали приносить жертвы, вылепленные из глины, слепившим их. А лепившие из глины - Богу своему, которого стало мало, а их много.
  
  И жили они мирно и долго, и каждый в земле своей, пока не забыли предков своих, богов своих, обычаи свои. И пока не научились передвигаться по земле, оседлав лошадей, братьев своих, что стали животными по воле Бога, наказавшего их за желание стать первыми.
  
  И служили лошади верно хозяевам своим, и мстили этой верностью им, словно говоря: и вы хотите быть первыми, как мы, за что же Бог наказал нас, сделав лошадьми, а вас оставил людьми, и придет час, и вас сделает не людьми тоже.
  
  И тогда все пришло в движение, когда равный захотел стать первым.
  
  Первый захотел стать первым среди первых, и опять нарушены были законы на земле.
  
  И это начало новой истории, когда последние захотели стать первыми, первые - первыми среди равных, и никто не хотел стать последним. И воевал за это не щадя живота своего.
  
   А было это так. В земле Египетской жил фараон именем Бес 5432 год назад. Он сказал: "Я главный, и я верховный правитель земли этой. И мне мало земли моей и народов моих. Хочу, чтобы потомки Дао, Адама, Ждана и Али, творение рук их и дыхание Бога нашего, служили мне, как служат мне рабы".
  
  И одни были с ним, а другие - против него.
  
  И пошел брат на брата и отец на сына, сын на отца, и все спуталось и смешалось в мире.
  
  И началась война великая, которая длится до сегодняшнего дня, и наша история - история этой войны. И она кончится, когда мы погубим друг друга. Или Бог, которого осталось мало, сделает так, чтобы Его было много. И на эту войну еще отпущено тысячу лет.
  
  И армии семи братьев Рши, оседлав коней своих, пришли в Иран и Индию, и разрушили там народы их, и сделали их рабами своими. И записали в книгах своих - Ведах: "Вот книги наши, и вот выше их нет книг на земле, и наши боги - главные боги на земле".
  
  И то же сделали дети их, когда родился Будда, он написал книги, в которых прочли они: "Вот книги наши, и мудрее их нет на земле".
  
  И каждый должен жить по закону их.
  
  И то же сделал Моисей, собрав из книг египтян и шумер, и индов в книги свои. И сказал своему народу: "Вот книги твои, самые великие книги, и ты велик на земле, и выше тебя нет никого".
  
  И то же сделали многие, и сказали народам своим: "Вот книги твои, и ты владеешь великим заветом, и ты выше всех на земле".
  
  Но первым был фараон именем Бес, вот почему мы говорим человеку, который считает себя превыше всех, и народу, который считает себя превыше всех: "Ты Бес, и деяния и помыслы твои - бесовы помыслы".
  
  И таков каждый, кто считает себя выше других и говорит, что не бес он, но богом послан в свет сей. А не бесову книгу и не бесова человека можно узнать не по словам, а по делам его.
  
  Кто скажет: "Не меч, но мир", - прав, и кто скажет: "И народ, и человек в Боге равен", - тот не бесом послан, но Богом.
  
  И Бог один для всех живущих на земле созданных им человеков: кто говорит - только мой, и мой выше, чем твой, и мой истинней, чем твой, то это не человек говорит, но бес.
  
  Бог един, но Имя Его разное, и на севере одно, на юге другое, на западе третье, на востоке четвертое, и каждый народ может иметь свое имя единого Бога, и каждый дом может иметь свое имя единого Бога, и каждый человек может иметь свое имя единого Бога. И Имя это может быть тайным и может быть явным. Бог един, но имен Его множество, и имен столько, сколько сторон света, сколько народов, сколько домов и сколько людей. Без имени Бога нет народа на земле, но не может имя быть выше одно другого, и не может быть имя главнее одно другого, ибо каждое имя называет единственного, единого Бога на земле и на небе.
  
  А вся история дней сегодняшних - это есть история беса, который отнимает у Бога и людей Его, и дома Его, и земли Его, и дух Его. И говорит: "Я выше, и ты выше, а он ниже, мой народ выше, и твой народ выше, а его ниже, мой бог выше, а твой ниже".
  
  Красный выше, или черный выше, или белый выше, или желтый выше - и то все говорит бес. Прошло 5585 год, а беса помнят люди и живут его помыслом.
  
  И пройдет тысячу лет, и опять Бог разберется с делами людскими и, может быть, оставит один народ, а может, ни одного народа не оставит на земле, потому что -
  
  И во второй раз люди не живут по Божьему слову и по Божьему завету.
  
  И снова, прежде чем разрушить и этот мир, послал Бог на землю человека, чтобы сказать - через него -
  
  Каждый человек и каждый народ имеет право слышать на своем языке имя единого Бога: и красный, и белый, и черный, и желтый тоже.
  
  И потому, названо оно или еще нет, есть английское имя Бога, и есть французское имя Бога, и есть немецкое имя Бога, и есть датское имя Бога, и есть голландское имя Бога, ибо название человека и народа - это уже есть одно из имен Бога.
  
  И есть китайское имя Бога, и есть итальянское имя Бога, и есть шведское имя Бога, и есть венгерское имя Бога, и есть польское имя Бога, и есть сербское имя Бога, и есть иранское имя Бога, и есть египетское имя Бога, и есть молдавское имя Бога, и есть лакское имя Бога, и есть палестинское имя Бога, и есть еврейское имя Бога, и есть индийское имя Бога, и есть сирийское имя Бога, и есть нигерийское имя Бога, и есть эфиопское имя Бога, и есть иракское имя Бога, и есть русское имя Бога, и есть норвежское имя Бога, и есть финское имя Бога, и есть карельское имя Бога, и есть имя Бога каждого народа на земле, будь он мал по числу жителей своих, как латыши, мордва, евреи, грузины, армяне, эстонцы, или велик по числу жителей своих, как китайцы, индусы, русские, японцы или американцы, но от этого нет разницы в них, ибо их имя только имя единого Бога мира, который так же безграничен, как безгранична мысль человека, и который так же мал, как мала жизнь человека.
  
  И многое другое послал Бог сказать на землю через человека, и было это уже на Руси в семье волхва в 10980 год от сотворения первых человеков".
  
  Взяты главы сии Емелей из Суздальского начального свода, переписаны с листов, начиная с четвертого и кончая четырнадцатым, в 11017 год.
  
  
  
  
  
  "И было пусто во всей вселенной, и не было ничего, кроме Бога и человеков, и тогда бросил Бог на север камень, и он стал землей.
  
  - Это будет вам жертвенный камень, - сказал Господь, - это будет земля, на которой вы будете жить, это будет вам жилище, которое вы сделаете себе из камня, это будет оружие, которым вы будете убивать зверя, чтобы добыть пищу, и друг друга, ибо души ваши слепы и вы обязательно будете делать это.
  
  И бросил Бог возле камня ветку березы, чтобы она стала рядом и ветвями своими осеняла жертву, плакала над убитым, стояла возле дома, закрывая его от ветра, и защищала телом своим того, в кого падал камень.
  
  И бросил Бог сверкающую воду, и она легла рекою между камнем и березой, чтобы напоить человека, дать воду в дом его, дать воду корням березы и воду, чтобы плакал человек, когда будет в ненависти и смерти своей и от раскаяния своего.
  
  И раскинул над ними Бог полог неба, чтобы дышали воздухом и жилище, и жертвенное животное, и береза.
  
  И бросил Бог на камень другой камень, и стала то гора для торжества человека, для его молитвы, место благодарности и просьбы о милости и мил осердии в удаче.
  
  И послал Бог птицу, чтобы она принесла тепло человеку, как вестник солнца, чтобы согрелся дом его, чтобы он увидел, что может быть крылат, как птица, и что птица - вестник весны.
  
   И бросил на небо Бог солнце, чтобы оно светило и жилищу, и жертвенному камню, и березе, и реке, и горе, и птице.
  
  И тогда к дому пришли жертвенные животные и остались возле березы, и возле жертвенного камня, и возле жилища, и возле реки, и возле горы, и возле птицы, сидящей вверху на березе, которую звали здесь птица Див.
  
  Но не принял человек медведя, потому что это был предок его, и оставил жить возле себя, но не положил на жертвенный камень.
  
  Потом пришел волк к жертвенному камню, и когда волк увидел, что человек протянул руку, чтобы убить его, перекинулся сам в человека. И сделал его человек волхвом, который умеет быть зверем и человеком, и поручил ему молитву заговора и заклинания.
  
   И потом пришел олень, и больше не было животных видно, и тогда человек положил его на жертвенный камень, поднял жертвенный каменный нож и ударил оленя. Из шкур сделал ложе себе, одежду себе, рога оленя сделал сохой, чтобы пахать поле, и сделал из него оружие себе, ибо костяной нож легче каменного.
  
  И было уже поздно, и настала ночь. И пришло время луны.
  
  И взошла на небе луна, и сменила солнце, и то село в ладью и отправилось за море.
  
  А луна не смогла заменить тепло солнца, но давала свет.
  
  И стало холодно человеку, и тогда возжег он в доме очаг, когда солнце, засыпая и уходя за горизонт, уронило огненную слезу, она попала в жилище человека, и был огонь.
  
  Стало тепло, а луна давала свет, и закончился день.
  
  Это и есть Божий День, он длился 12 лет и повторяется снова.
  
  
  
  
  
   Потому первый год имеет имя Камня.
  
  Второй год имеет имя Березы.
  
  Третий год имеет имя Реки.
  
  Четвертый год имеет имя Неба.
  
  Пятый год имеет имя Горы.
  
  Шестой год имеет имя Птицы.
  
  И седьмой год имеет имя Солнца.
  
  И восьмой год имеет имя Медведя.
  
  Девятый год имеет имя Волка.
  
  Десятый год имеет имя Оленя.
  
  Одиннадцатый год имеет имя Луны.
  
  Двенадцатый год имеет имя Очага.
  
  
  
  
  
  И еще Бог назвал: утрение часы:
  
  С шести до восьми - часом Петуха.
  
  С восьми до десяти - часом Росы.
  
  С десяти до двенадцати - часом Ветра.
  
  Дневные часы:
  
  С двенадцати до четырнадцати - часом Солнца.
  
  С четырнадцати до шестнадцати - часом Ивы.
  
  С шестнадцати до восемнадцати - часом Сохи.
  
  Вечерние часы:
  
   С восемнадцати до двадцати - часом М олока.
  
   С двадцати до двадцати двух - часом Молитвы.
  
   С двадцати двух до двадцати четырех - часом Крыла.
  
  Ночные часы:
  
  С двадцати четырех до шести - часом Луны.
  
  
  
  
  
   И назвал день первый именем - Ро да.
  
  И день второй именем - Берегини.
  
  И день третий именем - Вилы.
  
   И день четвертый именем - Костромы.
  
  И день пятый именем - Пятницы.
  
  И день шестой именем - Ярилы.
  
  И день седьмой именем - Велеса".
  
   Слова сии прочтены Емелей на мезенской пряслице, там, где весь календарь, в лето 11188 от сотворения человеков.
  
  
  
  1978-1989 гг.
  
  Москва. Толстопальцево. Плес.
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"