Люди, живущие в большом мире - как муравьи в огромном муравейнике, с той лишь разницей, что у муравьёв больше порядка в делах, и каждый знает, чем и ради какой общей цели он занят. По крайней мере, он инстинктивно чувствует нужное направление своего жизненного пути. Люди это понимают не всегда. Чаще не понимают вовсе. Сейчас я кожей ощущаю хаотичное движение миллиардов этих беспокойных существ, с неоправданной самоуверенностью называющих себя венцами творения. Ну, какой вы, скажите на милость, венец? Чем вы так ярко изволили выделиться во Вселенной, чтобы брать на себя смелость утверждать такое? Если судить по моим наблюдениям, ваша ненависть и злоба гораздо сильнее, чем любовь и доброта. Почему так? Потому что от них вы получаете больше пользы для себя, пусть корыстной и извращённой, пусть причиняющей страдания другим, но всё же дающей нужный вам результат. А любовь и доброта? - они не помогают достичь высокого положения в обществе, они не приносят дохода, они не уничтожают ваших врагов... В общем, любить - не выгодно. А подчас и накладно: приходится чем-то жертвовать ради любимого человека, отдавать частицу себя или всего полностью. Многие ли способны на такое, ответьте честно самим себе? За всю историю, с момента появления на этой планете, человек доказал, что из всех окружающих существ самое любимое для него - это он сам. И всё остальное, что вьётся вокруг, просто снисходительно терпится, поскольку может ещё пригодится для удовлетворения некоторых личных потребностей в будущем.
С определённого момента своей жизни, когда я стал обращать на это внимание, - точнее, когда ЭТО обратило на себя моё внимание, - на душе стало тоскливо и тяжело. Душа заболела. Не скажу, что я лучший представитель человечества, что я живу вопреки законам своего племени - нет! Но чувствовать свою грязь, вонь и не иметь возможности избавиться от них, потому что эта грязь окружает тебя повсюду и, как ни старайся, ты будешь перемазан в ней с головы до ног - это довольно неприятное ощущение.
Без зла не постичь настоящей ценности добра, я понимаю. Но почему его так много, этого зла? Или его много только вокруг меня? Его очень много вокруг меня, оно давит, оно меня уничтожает, оно не даёт мне дышать, чёрт возьми! Мне нужно хоть немного добра, совсем маленькую капельку любви - и всё будет хорошо...
...- Он ещё жив, командир?
- Ты зажимай, а не тренди! Зажимай крепче рану, говорю! Крови, смотри, как с кабана налило! Зажми крепче, что ты своей ладошкой как у бабы в промежности трёшь? Где эта блядская вертушка? Эй, Глухарь, что там слышно?
- Уже на подлёте, говорят...
- На подлёте... Это он уже на подлёте.
- Не выживет?
- Да хер его знает...Вряд ли.
Что они там говорят о жизни? Что они о ней знают, что я знал о ней? Что это такое - настоящая жизнь, про которую так часто твердят, где нужно и где не нужно все, кому не лень? Только я сейчас могу сказать точно, что это такое, если сумею подобрать слова.
Настоящая жизнь - это не развлекуха, не ночной клуб, не пачка денег в кармане. Это не мощная внедорожная тачка, на сиденьях которой рядом с тобой располагаются упругие попки симпатичных весёлых девчонок, готовых оказать тебе любую услугу под забойную музыку с подпрыгивающим в багажнике сабвуфером. Всё это отдаёт фальшью, временностью, это когда-нибудь приестся. Это напоминает красивый торт с говняной начинкой внутри. Я наелся и знаю - это не настоящая жизнь.
Настоящая жизнь - это люди, их мысли, чувства, их радости и горести, их умные разговоры и сострадание. Настоящая жизнь - это плеск волны на берегу залива, крик чайки в пасмурном северном небе, запах вереска и порыв северного ветра, который приносит с собой свежесть и чистоту, наполняя ими мои лёгкие и душу.
- Крепче дави, мудило! Промедол вкололи?
- Да, два раза уже.
- Этих вертолётчиков только за смертью посылать, уродов!
- Похоже, за этим и летят, командир...
Я чувствую близость чего-то большого и доброго. Огромной любви. Она переливается, греет меня и всё нехорошее, испугавшись этой яркой доброты и величественного спокойствия, опадает, осыпается со злобным бессильным шёпотом, словно сухая осенняя листва. И, теряя груз души, становясь всё легче, я поднимаюсь вверх, оставляя вместе с ненавистью, страхом и злобой свою ставшую уже невыносимой физическую боль. Она затихает, как звук уходящего вдаль поезда и наступает момент, когда пропадает совершенно.
Становится тихо.
И я понимаю, что умер.
- Можешь убрать свои ручонки.
- Что? Он всё уже? Того?..
- А сам не видишь, что ли? Чай, не в первый раз...Глухарь, скажи вертунам, что уже за "двухсотым" летят, пусть не торопятся, гонщики херовы! Хотя, они и так не торопятся...
хххххххххххххххххххххххх
Я сидел на скамейке между двумя большими старыми тополями около дома и болтал ногами. Летний вечер был в самом разгаре, жаль, что соседских ребят во дворе не видно - без них вечер получается скучноватым. Наверху, на втором этаже старой "сталинки" открылось окно, и знакомый голос негромко позвал:
- Сашенька, внучек! Ужин поспел, иди исть...
Бабушка. Бабушка...
Я с недоумением посмотрел вниз, на свои болтающиеся, не достающие от скамейки до земли детские ноги в дешёвых сандалетках, на мои любимые синие шорты, сшитые бабушкой в один из вечеров на старой швейной машинке "Зингер", на маленькие руки ребёнка вместо своих больших с мозолью от спускового крючка на указательном пальце одной из них.
Что произошло? Как я попал сюда? Выстрелы, ранение, боль... Умер я или?..
Но воздух, наполненный летними ароматами цветов из палисадника, голоса старушек у соседнего крыльца, шелест листвы тополей и звук машин с улицы говорили об обратном. Это не может быть Смертью. Я не знаю, что это, но не Смерть.
Я вспомнил дорогу, вспомнил взрыв, стрельбу. С содроганием, почти физически вновь ощутил неожиданный удар в живот (что за ё....?Ах ты ж, бля....), падение на пахнущую соляркой из расстрелянного КамАЗа землю и начавшийся ни к селу, ни к городу рвотный рефлекс. Я решил, что это от запаха солярки. Всё оказалось намного хуже - осколочное ранение с полным разворотом брюшной полости. Всю жизнь боялся именно такого ранения. От одного вида чуть не умер сразу. Лучше бы сразу и умер, блин. Но пришлось покувыркаться, помучаться. И главное обидно-то как: эти уроды влупили по передней машине, там легко ранило кого-то, ещё немного постреляли в белый свет, как в копейку - и смылись; дел-то на пять минут, но именно эти пять минут всё круто изменили для меня.
Ребята наматывали бинты, кровь останавливали, но я уже понял, что крышка. Домой я в отпуск не поеду. Не привезу им браконьерской сёмги из нашего милого Заполярья, да и вообще ничего никому больше никогда не привезу. Самого привезут в цинковой упаковке, изувеченного и вонючего. Даже перед могилой не откроют гроб - жуть одна там останется, хвастать будет нечем.
Пока лежал, перемазанный в собственной крови, пока ещё дышал, отрывисто и быстро, как собака после долго бега на жаре, пока слышал и видел всё вокруг, внутри теплилась надежда, что вот сейчас перевяжут, вызовут вертолёт, доставят в госпиталь - и там спасут. Но это орало желание, а рассудок, учитывающий все объективные факторы, тихо, но уверенно утверждал: всё, парень, конец. Капут, как говорится. Сейчас отбрасываем копыта - осталось немного.
Запахло розами. Почему-то до тошноты сильно, нестерпимо запахло розами.
И стало страшно. Господи, как стало страшно!!!
Страх смерти был страшнее, чем оказалась сама Смерть.
- Внучек! Давай поднимайся, мы ждём!
Я сполз со скамейки и вошёл в старый знакомый подъезд, где всегда пахло почему-то бабушкиным печеньем. Знакомые с детства перила, ступеньки, которые опять стали большими, - через две сразу не перепрыгнешь, - и вот она, большая коричневая дверь с замочной скважиной, через которую изнутри можно смотреть как в глазок.
Передняя освещалась только лучами заходящего солнца сквозь стеклянные двери гостиной, но мне не нужен был свет - я давно здесь всё знал. На кухне позвякивала посуда, и были слышны бабушкины шаги, когда она переходила с места на место, заканчивая приготовления к ужину. Пахло луком, укропом и чем-то ещё очень приятным и вкусным - я понял, что сильно проголодался. Сняв с головы крошечную панамку, провёл рукой по волосам. Так непривычно было ощутить под рукой вместо бритой колючей поверхности пушистые мягкие волосы дошколёнка - точно такие же, как у моего младшего сынишки. Я любил их гладить и вдыхать запах маленького человечка, когда мой Федька забирался на колени и обнимал меня. Когда я ещё был жив.
- Сашенька, скажи отцу, пусть уберёт со стола лишнее!
- Хорошо, бабушка! - пропищал я в ответ и чуть не рассмеялся - было необычным услышать этот забытый детский голос из своих уст. Нет, не забытый: оказывается, у моих сыновей точно такой же голосок в эти детские годы.
За дверями гостиной меня встретил яркий свет, льющийся с улицы. Дверь на балкон была открыта, и там шумела листьями старая знакомая - большая берёза, за прутьями которой бабушка постоянно бегала, ломая их прямо с балкона, когда мы с братишкой слишком уж доставали всех своими шалостями. Правда, прутьев этих отведывать приходилось редко, больше пугали ими. А зря. Не мешало бы нам вкладывать ума через задние ворота почаще - может, тогда и не попал бы на тот свет раньше времени.
- Явился, герой!? - я от неожиданности вздрогнул и повернулся. На диване у стены сидел отец с журналом в руках. Он улыбался. Я мог бы угадать название журнала, не читая - "Турист". Всю свою жизнь отец выписывал и читал только этот журнал, годовыми подписками были завалены все укромные уголки нашей малогабаритки, папка перечитывал их, как классическую литературу и всю жизнь мечтал о дальних путешествиях, чертил маршруты, планировал отпуск... И каждый раз всё получалось как всегда...
- Привет, пап! Как ты?
- Я-то уже давно в порядке, а вот ты как?
- Пока не знаю. Я не понял ещё...
- Для того и здесь, чтобы понять. Что там бабушка с ужином?
- Просила тебя стол освободить, сейчас принесёт.
Отец встал и начал перекладывать со стола в шкаф подшивки со своими "Туристами".
Я не удержался и, кивнув на журналы, ехидно спросил:
- А что, ты и здесь на "Туристов" подписку оформил?
Отец лукаво посмотрел на меня и молча кивнул. Непонятно: шутит или нет? С того момента, как я оказался здесь, границы между вероятным и невозможным в моём сознании стали очень прозрачными. Почти невидимыми. Отец, который умер несколько лет назад, стоит передо мной, мы с ним разговариваем, как ни в чём не бывало, скончавшаяся двадцать лет назад любимая бабушка готовит нам ужин, так почему бы свежему номеру любимого журнала не появляться каждый месяц в почтовом ящике?
- Я не спрашиваю тебя, как ты здесь оказался, - сказал отец.- Понятно, что не от большого ума. (Я хмыкнул) И не хмыкай мне тут. С большим умом от семьи и детей в глупую бойню не лезут.
- Ты не в курсе просто. У нас сейчас деньги решают всё. Думал подзаработать для семьи.
- Подзаработал?
Я шмыгнул детским носом и вытер рукой непослушную соплю.
- Нос лучше вытри, работяга хренов. Ремня бы тебе вклеить, чтобы сидеть не мог неделю!
- Раньше надо было ремня давать, а сейчас я уже сам кому хочешь...
- Что ты сам? В зеркало посмотрись, сопляк!
Можно было и не смотреться. Верно - сопляк. Захочет батя - всыпет, и пикнуть не успею.
- Врёшь ты всё про деньги. Просто семейная жизнь в тягость стала, бродяга ты, Санька. Бродяга, как и я при жизни. Только я был более откровенным, и мать поняла это сравнительно быстро, а ты всех провёл, хитрый засранец, - жена до сих пор искренно верит, что ты ради неё и детей пошёл на такую жертву. Ей ведь эти деньги не нужны, - она тебе говорила об этом,- так зачем же попёрся-то? И жили вы не бедно, хорошо жили, как тебе удалось ей на уши такой лапши навешать? Ведь верит же девчонка! Ну, хотя врать ты всегда умел складно! Алёшка тот попроще: у него по роже всё видно, но если ты начинал нас "лечить", то часто мы с матерью попадались. А подумал ли ты вот о чём, дорогой мой: если жена думает, что ты ради неё с детьми воевать пошёл, то кого она будет винить, когда тебя домой в цинковом гробу привезут? Всю жизнь она будет считать себя виновником твоей гибели! И после смерти ты нагадил ей по-крупному! Молодец, Саня, в своём репертуаре!
Я молчал, ответить было нечего. Потому что отец прав.
- Ну, что молчишь? Сказать нечего, кроме - "сам дурак"? Тоже верно - я сам дурак ещё тот был. И сказать тебе есть чего про моё прошлое, вы все из-за меня много лет страдали. Правда, я в последние годы за всё расплачивался, да и тут пришлось с оставшимся грузом разбираться, но тебе это всё равно... Как ты говоришь - "по барабану".
Последние десять лет папка жил отдельно, далеко от нас. Он приехал на нашу с Юлькой свадьбу, и у меня с ним вышла большая ссора. Из-за чего? Из-за двух мерзких характеров,- моего и отцовского,- оказавшихся в одно время и в одном месте. Он, разругавшись со мной до собачьего лая, обидев всех, кто в это время подвернулся под руку, собрался и срочно уехал, а я отомстил ему вдогонку: до самой смерти отец не увидел внуков, даже на фотографии. И о появлении их на свет узнавал, бедняга, через чужие руки, я ему ни слова не написал после свадьбы, ни разу не ответил на его многочисленные письма. Сынок оказался достойным преемником папаши, и сказать нечего.
- Вот-вот,- печально произнёс отец.- Я тоже про это подумал. Кто из нас хуже? Кто из нас лучше? Может, ты знаешь ответ на этот вопрос? И какими вырастут твои Алёшка и Федюня? Нашими продолжениями или в них что-то изменится? Сделал ты что-нибудь для того, чтобы они стали лучше?
Я не смог ничего ответить отцу, ответ был очевиден - ничего. Я заплакал.
- Ладно тебе,- взволновался папа.- Не плачь, сынок. Зря я, наверное, так начал, я ведь всё равно считаю, что ты намного лучше, чем я был в твои годы. Просто мне порой обидно. Это я от обиды несу всякую чушь, не обращай внимание.
- Тебе есть на что обижаться, папка,- всхлипывал я.- Я бы на твоём месте обиделся сильнее. За внуков, за одиночество перед смертью, за то, что было раньше, когда ты был с нами...
- Я не понимаю про что ты,- резко оборвал меня отец.- Ничего не было такого, за что следует просить прощение.
Смертельный ужас на лице матери, бешенство во взгляде отца, его рука, схватившая маму за горло и моя собственная, решительно и крепко сжавшая горлышко тяжёлой бутылки с шампанским, поднявшая её и...
С Новым годом! СНовым счастьем, папаня родимый!!!
Отец лежал в луже крови, а по телевизору эхом моего удара били куранты, отсчитывая последние минуты уходящего года. Последние минуты детства. Последние минуты моей мирной жизни.
Так началась моя война.
- Я тебя ударил.
- И я бы ударил, будь на твоём месте. Нельзя было не ударить то существо, в которое я превратился в тот момент. Недаром я сказал, что ты намного лучше меня - ты не обижал своих детей и жену так, как это делал твой отец. Мне нужно было умереть, чтобы понять каким дерьмом по отношению к вам я был. Тебе повезло - ты понял, каким следует быть, в самом начале сознательной жизни.
- Благодаря тебе.
- Благодаря мне. К сожалению...
Послышались шаги, дверь отворилась, и вошла бабушка с кастрюлей, из которой шёл пар. Картошка в мундире с её собственного огорода. Она постоянно работала на этом огородике, который помогал ей прожить на маленькую несправедливую пенсию, напоминающую злую насмешку. За несколько лет до смерти бабушка начала болеть, с трудом передвигалась, но не оставляла его. Однажды весной ноги совсем отказались её слушаться, но и тогда она как-то умудрилась посадить овощи, а в июне умерла. Рак. И ноги, которые, как она считала, мучает артрит, оказались поражёнными метастазами, идущими из самого кишечника. Бедная моя.
Я приехал на её похороны. Я проводил её в последний путь.
Только не стоит забывать, что она просила меня приехать за две недели перед своей смертью, чувствовала, что умирает, и, просыпаясь, спрашивала сестру, ухаживающую за ней: "От внучат ничего не слышно? Приедут?". Она хотела попрощаться с нами, она хотела обнять нас, своих маленьких и любимых, но... Но у нас были свои дела. Какие?
Ну, например, я в эти последние две недели жизни дорогого родного человека катал на пикнички к озеру одну деваху, которую давно раскручивал на секс, и дело уже шло на лад. Разве можно было бросить это занятие на полпути?
Бабушка плакала в последний вечер. Плакала молча, глядя на фотографию, с которой мы с Алёшкой, маленькие, озорно улыбаясь, глядели на неё. И ночью умерла с ней в руках.
А старший внук уже достиг своей цели, и, озорно улыбаясь по-взрослому, всю эту ночь кувыркался в постели с какой-то девицей, имя которой сейчас и не вспомнит.
Он думал, что всё это понарошку, что на самом деле бабушка не умрёт никогда. А она умерла, и пришла телеграмма, и он поехал, ошарашенный и подавленный, мучимый угрызениями совести, которые не дадут покоя всю оставшуюся жизнь, потому что такое не прощается... или всё же прощается?
Бабушка улыбнулась и погладила меня по голове. Я бросился ей на шею и прижался мокрым от слёз лицом к щеке. Она взяла меня на руки, продолжая гладить по волосам, приговаривая:
- Ну, не плачь, не плачь. Ты ведь совсем большой, Санюшка... Не плачь, родный.
Я совсем забыл как мне хорошо на бабушкиных руках. Прошло много лет, я стал груб, жесток, эгоистичен, - я стал взрослым, - и я забыл. Когда она обнимала меня, я ощущал любовь физически, как нечто материальное. Именно от бабушки.
Был ещё один человек, любовь которого воспринималась мной так же в начале семейной жизни. И я так же часто плевал в ответ на эту любовь. Любовь моей несчастной Юльки-Юлы. Моей милой и часто печальной задумчивой девочки, такой прекрасной и умной, подарившей мне двух замечательных сорванцов и одну очаровательную дочку. Я был без ума от неё, как от ласковой и нежной жены, детвора - как от любящей и заботливой мамы. Моя Юла. Твой непутёвый муж не ценил минут, проводимых с тобой, порой он убегал из дома, предпочитая твоё общество возне с машиной или выпивке с друзьями. Он убил в себе любовь, он бездумно и безжалостно швырнул на дорогу Дар Божий и даже потоптал его ногами. Этому идиоту просто необходимо было получить осколок в живот, чтобы понять, что в его жизни являлось на самом деле ценным и дорогим. Прости меня, если можно за такое простить, вдова Юлия.
Уткнувшись в бабушкину шею, я всхлипнул ещё раз.
Подошёл отец и взял меня с бабушкиных рук.
- Всегда хотелось подержать тебя на руках,- смущенно произнёс он.- Раньше было как-то недосуг, думал: успею ещё. А потом вы с Алёшкой почему-то быстро выросли. Мне этого так не хватало...
- Ну, подержи...
Отец походил по комнате, крепко прижав меня к себе, остановился около окна и, глядя на листву берёзы, сказал:
- Время летит быстро. А здесь времени нет. Что-то тянется, как вечность, а что-то просвистит как пуля: вжик - и не заметишь. Хочется, чтобы хорошее было вечным, но по-настоящему хорошего вспоминается мало - жил плохо.
Он поставил меня на пол, взъерошил волосы на моей голове и скомандовал:
- Помогай бабушке таскать на стол, а то мы никогда к еде не приступим!
Я кивнул и, вздохнув, распахнул дверь комнаты, шагнул за порог...
...и оказался вновь на улице, где начинались сумерки. В воздухе кружились странные серые хлопья, напоминающие пепел, этим серым веществом было усыпано всё вокруг: земля, деревья, крыши гаражей, скамейка около подъезда, старый "Запорожец", оставленный во дворе одним из жильцов дома. Ветра не было, царила странная тишина, только пепельные хлопья издавали слабый шелест, касаясь предметов и земли.
- Эй!- крикнул я и поразился тому, как голос "увяз" в окружающей серой тишине. Но я был здесь не один - я почуял это всем телом и, повернувшись, убедился в правильности своего предположения: там, около стены гаража стояла знакомая фигура. Здоровый детинушка в безумно дурацкой кепке, в фуфайке, растянутых спортивных штанах, кирзовых сапогах и в старых, помойного вида перчатках, натянутых на пальцы лишь до половины - я узнал его сразу. Такое не забывается. Только вот в лице его были заметны большие перемены в сравнении с тем, как оно выглядело на самом деле много лет назад: раньше это лицо было лицом кретина, местного слабоумного дурачка.
И я знал, зачем он здесь. И мне стало страшно. Страшно стыдно.
Мы стояли и смотрели друг на друга: я исподлобья, периодически отводя взгляд в сторону, а он неотрывно и добро, и от этих добрых и ставшими умных глаз мне было совсем плохо. Эти глаза, как хороший детонатор, взорвали внутри меня отсыревшую совесть, и она поразила душу и сердце воспоминаниями, угрызениями, связанными с поступками по отношению к убогому человеку.
В любом маленьком городке, как и в любой деревне, есть свой дурачок. Был такой и у нас. Звали его Юркой, жил он на соседней улице, ему было двадцать три года, но разумом этот парень был слабее трёхлетнего мальчонки. Чего, впрочем, не скажешь о его сложении и силе, которая и явилась важным фактором того, что Юрка был принят в нашу компанию. До того, как нам пришла в голову великолепная мысль использовать слабоумного паренька в своих интересах, он просто бродил следом за нами от безысходности и скуки, получая злые насмешки и выполняя наши приказы, по сути которых нельзя было сказать точно кто больше идиот - тот, кто их исполнял или те, кто придумал. А потом мы решили, что можем использовать его возраст и силу в личных интересах. И у всей "пацанской команды" нашего двора начались счастливые денёчки.
Мы заставляли его воровать печенье в Старом Магазине на глазах у ошарашенных продавщиц: Юрка деловито нагребал его огромной лапищей за пазуху, бормоча "Юра друзьям... Юра хороший...", а женщины, видя здорового парня, находящегося явно не в своём уме, ничего не предпринимали и стояли в страхе, совершенно деморализованные, пока Юрка не распухал от награбленного и не приносил всё нам, весело ржавшим в это время на улице за углом. Он раздавал всё без остатка и радостно улыбался в ответ на наши хлопки по плечу и поощрительные возгласы в свой адрес. Глупый человек радовался тому, что хорошо всем, жрущим ворованное печенье и забывшим даже угостить его самого.
Иногда мы, сговорившись между собой, внезапно начинали притворно плакать и рыдать, а взволнованному Юрке говорили, что дворничиха бабка Лена нас обидела и ей надо дать ремнём по попе. И Юрка, искренно негодуя, снимал свой драный ремень, шёл во двор и, подойдя к бабке, начинал хлопать её по фуфайке ниже спины на глазах у всех людей средь бела дня, приговаривая при этом: "Нельзя мальчиков обижать! Нельзя мальчиков обижать! Мальчики хорошие!". А дворничиха в панике начинала визжать и причитать, бегала по двору, пытаясь скрыться от дурачка, и орала при этом так, как будто её убивали. Правду сказать, ремень у Юрки был никудышный, рвань одна, и бабке никогда не доставалось так, как мы, злыдни, того хотели. Но визуальный эффект всё же был потрясающий. Мы потом весь вечер нахваливали гордого Юрку и обсуждали каждую мелочь виденного представления.
Когда мы нашли на городской свалке старую детскую коляску, чтобы кататься по улицам с громкими воплями, кто был бессловесным тяглом для неё? Юрка-дурачок.
Когда, играя в футбол, мы слишком сильно пинали мяч, и он улетал через крыши гаражей в соседний двор, где была своя "команда" и встреча с ней грозила обернуться потасовкой, кто посылался в логово к врагу? Юрка-дурачок.
Если мы попадались на месте преступления при совершении какого-нибудь мерзопакостного дела, на кого всё сваливалось без зазрения совести? На Юрку, несчастного дурачка.
Его мать была безмолвной женщиной, которую злодейка - судьба забила донельзя. Видя её, можно было подумать, что она уже давно умерла, что только тщедушное сухое маленькое тело в сером застиранном ситцевом платье ещё по инерции передвигается на этом свете. Она работала уборщицей в городской поликлинике, а отец Юрки дома бывал редко: в промежутках между лечебно-трудовыми профилакториями и зоной он лишь успел заделать по пьяни юродивого сына, а заниматься им папе было некогда - постоянно где-то за что-то сидел.
И я вместе со своими жестокими друзьями насмехался над дурачком, издевался, попросту глумился, даже не задумываясь, что в этом большом теле, как в роботе - трансформере из американского фильма, сидит всего лишь маленький добрый ребёнок, всех любящий и считающий, что и мы его любим в ответ и желаем только добра. Он нам доверял во всём, свято веря, что мы его настоящие друзья, с нами он был счастлив, горд нашей "дружбой", не подозревая, насколько эта "дружба" дурно пахла. По отношению к этому человеку я поступал жестоко.
Я был страшным.
- Нет,- вдруг сказал Юрка и подошёл ко мне.- Ты не страшный, ты хороший. Ты плакал о Юрке.
Однажды к вечеру по дворам прокатился слух, что дурачок валяется в палисаднике пьяный. И посмотреть на внезапно "набравшегося" идиота повалила вся детвора с нашей улицы, предвкушая неслыханное веселье от такого диковинного зрелища.
Но, идя вместе со всеми, я предчувствовал недоброе. Это было непохоже на нашего Юрку. Каждый раз, встречая на дороге пьяного, он останавливался, хмурил брови и грозил пальцем: "Ай, нехорошо пить водку! Ай-яй-яй, дядя!". И вдруг напился сам?
Сквозь доски изгороди я первый увидел дурачка, лежащего головой в клумбе смятых роз. Могло показаться, что он уснул, но лужица рвотной массы возле его лица, само лицо, ставшее непривычно спокойным и сосредоточенным в своей ледяной неподвижности, неудобство позы и места для сна вызвали в наших маленьких сердцах тревогу и страх. Все мы, вся детвора разных дворов, поняли, что он не просто спит. Наступила тишина, совсем несвойственная для большого скопления детей, и от этого стало ещё страшнее. Я и мой брат перелезли через забор, и подошли к распростёртому огромному телу, которое не за страх, а за любовь служило всем детям. Запах роз в воздухе был невыносим. И к нему примешивался ещё какой-то незнакомый мне в то время, но очень жуткий запах.
Запах смерти.
Запах смерти - это не запах разложения, не стоит путать эти понятия. Я не знаю, как описать первый, но вероятно, это предсмертный страх, пот, ужас агонии, мука, паника и сожаление о незаконченном и оставленном. Может, это и не запах вовсе, а повисшие в воздухе обрывки страшных эмоций и горестных чувств, остающиеся на месте, пока какой-нибудь астральный ветер не унесёт их в никуда?
Подробности смерти дурачка стали известны позже.
Иногда мы с ребятами скидывались своими медными сбережениями, шли в аптеку и покупали упаковки-столбики таблеток аскорбинки с глюкозой, делили между собой это лакомство и, конечно же, угощали юродивого. И Юрка питал к нему неземную страсть и испытывал прямо-таки благоговейный трепет при виде белых таблеток.
Случилось, что он наткнулся дома на упаковку с сильнодействующим снотворным, которое принимала его нервная мать, утащил в сад и там попробовал одну таблетку, удивляясь, что вкус отличается от любимой им аскорбинки. Тогда, быстро сбегав домой за сахаром, он продолжил жевать таблетки, засыпая горстями в рот вместе со снотворным сахарный песок. Почему он не прекратил это жуткое пиршество сразу, как почуял горечь вместо сладости? Что заставило этого несчастного проглотить все таблетки до единой и потом, затаившись в пахнущем розами палисаднике, медленно умирать в одиночестве? Если бы я не знал Юрку как доброго и жизнерадостного человека, то решил бы, что он покончил с собой.
Так или иначе, а Юрка был мёртв. Сколько прошло времени, как он умирал? Скорее всего, подозревая, что происходит что-то неладное, он заволновался, но в паническом ужасе даже не догадался позвать кого-нибудь на помощь. Да и кого он мог позвать? Его сторонились все, никто не знал, чего ожидать от дебильного существа, его боялись, к нему относились настороженно. А он был лишь маленьким испуганным ребёнком, одним из нас, и умер как маленький мальчик, от страха спрятавшись головой в заросли роз.
Всё это пришло в голову мне в один миг, как озарение, и я, не успев даже вспомнить о том, что на меня смотрят поклонники со всей улицы, присел на корточки около нашего большого друга Юрки и заплакал. Я плакал о нём, и об этой своей слабости не жалел никогда в прошлом и никогда не пожалею в будущем.
И Юрка в ответ пожалел меня в настоящем.
- Не грусти, Саня, - сказал он.- Мне было хорошо с вами. Вы были моими друзьями. У меня никого не было, кроме вас, моих друзей. И если бы потребовалось, то я украл бы всё печенье в магазинах нашего города и даже в самом Новгороде, и перепорол бы моим трёпаным старым ремнём всех дворников на свете, лишь бы вам со мной было тоже хорошо.
- Юрка, прости меня.
- Прости себя, Санька, а я на тебя не обижался. Не на что мне обижаться.
Он повернулся и побежал прочь, весело подпрыгивая в своих больших сапожищах, а я смотрел ему вслед и на душе становилось радостнее и веселее - от его слов и от его беззаботного, счастливого и, конечно же, дурацкого вида. Юрка остался Юркой, даже поумнев после смерти.
Пепел вокруг становился бело-розовым. Он уже не шелестел, он не был сухим. Хлопья уже не были хлопьями, они больше напоминали лепестки каких-то диковинных цветов, и мне показалось, что я начинаю ощущать их незнакомый, но на удивление приятный аромат. Я закрыл глаза и втянул носом воздух...
- Натянули маски и резко выдохнули! Я сказал, выдохнули после того, как противогаз надет, дебилоид!
Я смотрел на старшего сержанта Климова сквозь заляпанные стёкла древнего, мерзко пахнущего резиной противогаза, а он сверлил меня в ответ ненавидящим взглядом своих поросячьих глазок. Наша ненависть друг к другу была взаимной и жуткой. Когда он пришёл на срочную службу, в части "бугрили" мои земляки - мурманчане, мирно уживавшиеся с эстонцами, литовцами, грузинами и узбеками. А вот москвичу Славику Климову и его товарищам из столицы нашей Родины доставалось от моих землячков по первое число. Все любят москвичей. Впрочем, это отражение любви москвичей ко всем.
Но "деды" отслужили и уехали домой, позабыв несчастного Славу, а вот обиженный Слава не позабыл весёлых мурманчан. Мурманск теперь для него ассоциировался не только с Полярным кругом, северным сиянием, ледоколом "Арктика" и Ледовитым океаном, но и с определённым типом людей - злых, жестоких, острых на язык и резких на кулак. Климов решил мстить. Мстить всем новичкам, прибывшим в часть из проклятой Мурманской области. Отступать ему было уже нельзя - позади него стояла дембельская Москва.
Я по каким-то неизвестным причинам с первых дней своего появления в подразделении стал его "любимцем" для издевательств и зуботычин. Используя мою растерянность от резкой смены условий быта и жизни, подавленное состояние от разлуки с домом, он вгонял меня в состояние панического страха и, чувствуя это, ожесточался ещё больше, наслаждаясь своим превосходством и властью. Унижая и избивая меня, он постоянно оглядывался на своих друзей, он угождал и им, давая бесплатные представления, развлекая московскую братву видом забитого и запуганного мурманского салаги-придурка.
Только этот салага-придурок один раз пытался убить родного отца, но Славик ведь не знал об этом...
Примерно через месяц, во время утреннего умывания, старший сержант чистил зубы и, разевая бело-пенный рот, отпустил мерзкую шутку по адресу моей матери. Зря он сделал это. Мог бы и больше ума набраться в своей Москве. Половина зубной щётки встала ему поперёк горла, а лицо с вытаращенными от удивления глазами в следующую секунду врезалось в фаянс раковины, отчего в отверстие слива хлынула красная жидкость из Климовского носа. А я, упершись ладонями в его затылок, подпрыгнул и ещё раз всем весом резко вдавил ненавистную морду в умывальник. Слава только хрюкал и булькал, а я зверски убивал его на глазах у перепуганных "стариков" - москвичей,- убивал по-настоящему, и все это чувствовали, - и был остановлен моими однопризывниками только тогда, когда попросту хотел перерезать ему горло куском разбитого зеркала.
"Резко выдохни, Слава. Просто резко выдохни и забудь. Честно заработанное - приятно получать, сука"...
Меня не просто оставили в покое - меня стали бояться. С опаской начали относиться даже те, с кем у меня завязывались дружеские отношения. И от этого я ещё больше озлобился, теперь моя злоба распространялась на всех, и вдобавок стало понятно, как можно управлять людьми. Страхом. Слава Климов был жалким учителем, но то, что я вынес из его уроков, послужило удобрением для всего мерзкого, что дало всходы в дальнейшей моей жизни.
Люди бояться непонятного. Если хочешь, чтобы к тебе относились настороженно и с опаской - будь непонятным. Но приготовься к одиночеству: непонятные не имеют друзей - нельзя дружить с тем, кого не понимаешь.
Самым страшным из того, что произошло тем утром в умывальнике казармы, было то, что мне жутко понравилось убивать Славу...Впрочем, без разницы кого - мне просто понравилось убивать.
Дальше было страшнее.
Как-то раз, несколько лет назад, я зашёл в гости к брату и застал его в состоянии каких-то возвышенных раздумий. Лицо его было театрально одухотворённым, а на кухонном столе, рядом с пепельницей и дымящейся сигаретой, лежала раскрытая книга "Основы православной веры". Братец шагал прямой дорогой к святости.
После получаса тщетных попыток завести обычный непринуждённый веселый разговор, я высмеял его очередной "бзик" и собрался уходить.
- Ты не обижайся, - сказал мне на прощание Алёшка и, усмехнувшись, с нарочитым пафосом добавил:
- Я, кажется, к Богу иду.
Я надел куртку и вышел в подъезд. Остановился, повернулся к брату и ответил:
- Удачи. Заходи, я всегда рад тебя видеть.
И только на улице понял, как двусмысленно прозвучала фраза.
Где мой Бог? Где ТОТ, кто будет судить по делам моим? Какой приговор ждёт меня?
И будет ли ОНрад моему приходу?
Серость вокруг окончательно закончила своё существование. Я стоял на ковре из кровавых листьев, и всё вокруг тоже было окрашено в цвет крови. Чья это кровь? Я понял чья, но с ужасом пытался прогнать догадку и самому себе доказать, что ошибся. Конечно, я ошибся - это не может быть кровь, нет! Или, всё-таки, может?..
Я смотрел через металлическую изгородь на пропечённый солнцем двор, где в тени абрикоса сидел старый чеченец и спокойно, даже с каким-то любопытством, ждал от меня дальнейших действий.
За мной стояли трое наших и любимец взвода Джек - немецкая овчарка,- ещё трое пацанов в это время подошли к дому со стороны сада,- я чувствовал себя уверенно и, не дожидаясь приглашения, пнул калитку и вошёл во двор.
- Глухой, что ли, рожа твоя нерусская? С тобой ведь по-хорошему разговаривают. Пока...
Говоря это, я цепко оглядывал углы и закутки, держа палец на спусковом крючке и готовый в любую секунду заставить автомат поработать. Мне даже очень хотелось этого.
- Где оружие прячешь, голова-шапка? Отвечай быстро!
- Оружий нет... Нету. - Такое честное лицо у старого барана, что не знай я их всех - поверил бы на слово.- Я старый, внук - маленка гуляет, оружий - нет.
Внук, значит, гуляет? Скорее - правнук, судя по возрасту старого пня. Внуки его бородатые по горам с автоматами, как горные козлы, скачут.
- А если найду?- Мне становилось весело. Такие задачи напоминали мне какую-то игру, и играл я в неё с охотой.- Если найду, говорю тебе, что с тобой тогда сделать, хрен лысый?
Дед отрицательно покрутил головой и ничего не сказал. С нами говорить было бесполезно, он это понимал. Мы уже начали играть и пока не наиграемся - никого не слушаем. Я не удержался от соблазна хлопнуть его ладонью по шапке и сказал своим:
- Дом выпотрошить по самые помидоры! Правила знаете - вопросов не задавайте.
Все, кто пришёл со мной, были одной командой, и правила в этой команде были весьма специфические и страшные. За старое кремневое ружьё или просто за пачку обычных охотничьих патронов над хозяевами нависала большая беда, здесь закон был на стороне того, у кого в нужный момент оказывалось больше силы. Как у зверей.
- От винта! - крикнул Мишка Волков, швырнул внутрь дома "эфку", отскочил под прикрытие стены и весело оскалился. Ему нравилось что-либо взрывать, неважно что - лишь бы грохнуло посильнее и поразрушительнее, его любовь к взрывам была почти маниакальна.
Внутри дома "тумкнуло", и со звоном брызнули стёкла. Грохнулась сорванная с петель входная дверь, вывалилась одна из рам. Джек злобно залаял. Мишка и Татарин влетели в чеченское кирпичное жилище и через пару минут вернулись.
- Чисто, Санёк... Что ж ты, дед, в доме такой сральник устроил? Убрался бы...
Ребята, обогнувшие дом с тыла, уже прочёсывали сараи, ковырялись в летней кухне. Кто-то что-то уже жрал на ходу, кто-то сбивал прикладом автомата замок с гаража. Злобно лаял и скалился на чеченца красавец Джек. Меня всегда поражала способность собак впитывать в себя все привычки и повадки хозяев: Джека никто специально не учил ненавидеть местное население, но он всё же ненавидел. Как и я. Как и мои товарищи.
Всё происходящее в тот день что-то сильно напоминало мне. Где-то я всё это видел. Но где? Я никак не мог вспомнить, но в душе появился гнусный осадок от происходящего, и это мешало развлекаться.
Старик, как каменный, сидел на табурете под абрикосом и смотрел куда-то вдаль. Казалось, что он сам одеревенел, как ствол абрикоса, и морщинистая кожа его лица впрямь напомнила бы мне кору дерева, если бы не бледность. Старый чеченец с трудом сдерживал кипевший в нём гнев, я это видел. Мне хотелось "достать" его, спровоцировать на поступки, чтобы иметь моральное право наказать.
- Что надулся как мышь на крупу, урюк? - спросил я, глядя прямо в лицо старику.- Не нравится, старый пердун, что русские теперь вас в задницу дерут? Думал всю жизнь молча будем утираться от ваших ублюдочных фантазий? Привыкай, перец, нашим от вас так же несладко было! Кстати, а где "внук-маленка" бегает? Как бы ненароком не пришить мальчонку...
При упоминании о внуке чеченец поднял на меня взгляд и ответил спокойно, словно перед ним стоял не ненавистный враг, а добрый сосед:
- Гуляет с друг. Зачем смотреть это? Гуляет.
- Ну-ну. Только бы не с бородачами вашими гулял, гуляка херов.
- Слушай, солдат,- вдруг сказал старик.- Мне много-много лет, на война был, немец видел. Меня тогда русский звали, а ты немец сейчас.
И я понял, что напоминал сегодняшний день.
Фильмы про войну, в которых немцы входили во дворы наших сёл, деревень, начинали стрелять собак, грабить и орать: "Матка! Водка, куры, яйки!". Не хватало только губной гармошки, тогда бы...
- Слышь, русский-глаз узкий, рот бы закрыл! - Чтобы не показать смущение я повернулся к своим: - Нашли что-нибудь?
- Да нет пока.
- Лучше ищите! Быть не может того, чтобы у этих обезьян ствола не нашлось.
- Есть! - вдруг радостно заорал один из моих с дальнего конца двора, от груды беспорядочно сваленных досок и кусков фанеры.- Есть пушка!
И он весело помахал рукой, в которой был зажат "Макаров".
Старик стал ещё более бледен, но даже не шевельнулся и не посмотрел в сторону орущего.
- Вот тебе и нету,- я сочувственно покачал головой.- Эх, гражданин, что же вы, а? Что же нам теперь с вами делать-то?
Чеченец никак не реагировал на мои слова и поведение. Это бесило - он не собирался играть по моим правилам, требовалось заставить его, все права для этого у меня уже были.
- Что делать будем, урод?- заорал я ему в лицо и с размаху ударил тяжёлым ботинком в голову. Старик упал на твёрдую горячую землю, шапка покатилась в сторону. Он попытался подняться, но Сашка нанёс удар прикладом между лопаток. Дед застонал и больше не шевелился. Не мог.
- Ты думал я с тобой шутки шутить пришёл?- я снова чувствовал себя правым и сильным.- Так думал, да? Ну, черножопый, сейчас будут тебе шутки...
Мишка уже приготовил хороший кусок верёвки и показал головой в сторону сада. Верно, там крепких сучьев много, покачаем хрыча. Татарин вместе с ещё одним пацаном за руки поволокли чеченца через двор в сад, а я обернулся и окинул взглядом безлюдную улицу - лишние глаза нам ни к чему. Ванька Хохол стоял рядом, за спиной у него шипела радиостанция.
- Ты слушай, слушай, Ваня. Вдруг к нам гости захотят пожаловать?
- Я слушаю. Если что - ребята предупредят.
- Вот и славно, а то нам здесь только "замполитов" не хватало. Эй, тунеядцы! - крикнул я двоим, жрущим у летней кухни краденые лепёшки.- Вас что, не кормят, что ли, нехватчики? И смотрите мне - ещё обдрищетесь с этой хавки, потом штаны будете в руках таскать! Приготовьте-ка пока всё для салюта!
Они улыбнулись (почему улыбки здесь так напоминают хищные звериные оскалы?), оставили жратву в покое и, гремя амуницией, побежали к дому.
В саду пахло розами.
Дед сидел, прислонившись к стволу яблони. Из его уха текла кровь, но лицо оставалось бесстрастным. Он смотрел на меня спокойно и строго, как учитель на ученика-двоечника, который сделал кучу ошибок в решающей годовой контрольной. Он не шевельнулся и не сказал ни слова даже тогда, когда Мишка накинул и затянул на его шее петлю.
Появилось незнакомое и оттого неприятное чувство непоправимости совершаемого. Раньше оно не появлялось. Я попробовал отмахнуться, но это чувство не уходило, не заглушалось, оно прилипло намертво.
Когда тело старика взметнулось вверх, и ноги оторвались от земли, когда мои ребята весело заулюлюкали, я внезапно подумал: где я? Я ли это? Ощущение тяжёлого затянувшегося сна, желание проснуться в хорошем добром месте превращались в навязчивую идею.
Меж зелёных травинок, по сухой земле полз муравей, волочащий за собой непонятный маленький груз. Маленький для нас, но очень тяжёлый для него. И муравью было наплевать, что над ним сейчас качаются ноги человека, повешенного другими людьми, ему было всё равно - идёт война или уже наступил мир на этой земле, для него существовала цель - донести свой груз до родного муравейника. Донесёт - счастья будут полные штаны, не донесёт - наступит ночь, и кердык муравью.
Я потряс головой.
- Всё в порядке? - спросил Миша.- Ты, случаем, не перегрелся?
- Нет, всё хорошо. Опустите его.
- Зачем? Он ещё дрыгается.
- Опустите.
Старик упал на землю, с тяжким хрипом втягивая воздух.
Солдаты молчали, не понимая причин, заставивших меня прервать "веселуху". Они переминались с ноги на ногу, ожидая объяснений, которых я дать не мог. Даже самому себе.
- Чья "пушка", дед? - спросил я у чеченца, когда тот отдышался. - Отвечай, не бойся. Спрятана по-дурацки - ясно, что не ты прятал. Правнук сопливый?
Старик посмотрел мне в глаза и, видимо, увидев в них что-то человеческое, едва заметно кивнул.
Я вздохнул и поднялся. Господи, как же я устал! Солнце стояло почти в зените, жарко. Меня задолбала эта бесконечная жара, я хотел домой, в Заполярье. По ночам мне снился холодный ветер с дождём или пухом снега, во сне я не мог надышаться холодом севера, но, едва открывая глаза, вновь оказывался в этом чёртовом пекле. И какого чёрта я сюда припёрся?
Муравья в траве уже не было заметно, наверное, успел смыться. А может, в суматохе и раздавили... Война всё-таки...
- Мой дед тоже был на войне. Даже на двух - на финской и на Великой Отечественной. Что же вы, дедушки - молодцы, нас так плохо воспитывали, а? Этак внучата вас всех прикончат когда-нибудь. А правнуку всыпь ума хорошенько, чтобы всякую срань в дом не волок.
Спрятав найденный пистолет в карман, я повернулся к своим лоботрясам:
- Всё, уходим.- и добавил:
- Салюта не нужно. Без салюта.
- А как...- начал было один, но Мишка ткнул его в спину, и мы вышли из двора. Не поджигая дома.
Весь обратный путь ехали в полном молчании.
Вечером я купил "палёной" водки и нажрался. Как свинья. СD-плейер голосом Юры Шевчука допоздна пел "Последнюю осень", и слёзы сами наворачивались на глаза и приходилось лежать на койке лицом вниз, чтобы подушка скрыла это зрелище от посторонних.
Я не знал, как мне вернуться. Вернуться домой. Вернуться в мирную жизнь. Вернуться в доброту и любовь.
Я понимал, что они есть, что они где-то рядом, но дороги к ним для меня были неизвестны. Как будто в чёрной ночи я видел прекрасные огни какого-то города вдалеке, но не было ни тропинки к нему, ни шоссе - как хочешь, так и топай. И куда ни ступишь - повсюду грязь, трясина, колючие цепкие заросли.
Но время начинать этот путь пришло.
Я чувствовал, что приближается конец войне.
Правда, невдомёк мне было, каким этот конец окажется для меня.
- Никто не виноват, что ты так далеко забрался в тёмные дебри, кроме тебя самого, - сказал отец. Я опять находился в бабушкиной гостиной, снова вечернее солнце робко заглядывало в окна, снова тёплый ветерок качал занавеску на балконной двери. Бабушка сидела за стрекочущей швейной машинкой, глядя на работу сквозь стёкла знакомых мне больших очков, которые в детстве я часто примерял на свой маленький нос.
- Никто не виноват, - повторил отец и достал из пачки папиросу. Чиркнул спичкой, прикурил, выпустив сизый дым в сторону балкона и, по своей неизменной привычке засунул сгоревшую спичку обратно в коробок с обратной стороны, хотя рядом на столе стояла пустая пепельница. Такие, казалось бы, мелочи, но они часть человека и, глядя на них, приятно узнавать его.
- Тебе бы сразу тогда вернуться домой, Сашенька,- сказала бабушка, подняв на меня свой взгляд.- Может, всё обошлось бы...
- Теперь поздно гадать, что было бы тогда,- прервал её папа.- Там всё уже случилось. Знаешь, что обидно, Александр? Обидно то, что в тебе много хорошего, но ты это хорошее почти не использовал в жизни. Постоянно ты пользовался своей тёмной, не лучшей стороной души, так что же удивляться, что оказался в темноте?
Он затянулся своим "Беломором", снова выпустил облако дыма и потушил папироску. Потом посмотрел на меня, сидящего на краешке дивана, притихшего, улыбнулся и озорно подмигнул:
- Не дрейфь, сынок! Выше нос!
Я поелозил на своём месте и почесал затылок.
- А чего мне дрейфить-то? Уже всё, что могло, случилось - теперь я ничего не решаю. Узнать бы, что меня ждёт здесь...
Отец смотрел загадочно. Бабушка перестала стрекотать машинкой.