В мае 1943 года, в очередной детсадовский карантин мама стала брать Алёшу к себе на работу в госпиталь, где, усадив в углу своего физиотерапевтического кабинета, давала ему в руку карандаш, выкладывала перед ним на стол несколько бланков, на чистой обратной стороне которых можно было что-то рисовать и, строго наказав ему никуда из кабинета не выходить, предоставляла его надолго самому себе. Сменяя друг друга, в кабинет заходили раненые, которые на топчанах, установленных за ширмами в дальнем конце кабинета, какое-то время лежали, а мама прилаживала им какие-то штуки и говорила им строгим голосом: "Лежите и не шевелитесь!" И они маму слушались. Ещё бы, маму не слушаться - ведь она была здесь главной. Алёша теперь стал лучше осознавать право мамы разговаривать с ним и Лидой "командирским" голосом. Он, правда, маму не очень боялся, меньше боялся, чем тётю Зою, родную старшую мамину сестру, которая вместе со своим сыном Сашей - двоюродным Алёшиным братом, появилась в их доме в феврале этого 43-го года. Тётя Зоя с Сашей прожили с семьёй Алёши до конца апреля, пока им в этой же гостинице, на время войны ставшей общежитием для эвакуированных семей воюющих офицеров, не дали однокомнатный номер, расположенный этажом ниже. Впервые появившаяся в их доме тётя Зоя была, по мнению Алёши, старой, и ужасно хрипела. С собой, кроме своего сына, она привезла ворох каких-то бумаг и писем, которые мама с Лидой вечерами читали, и при этом плакали. Лида потом сказала Лёше, что письма эти от бабушки, умершей в блокаду, а тётя Зоя и Шурик выжили благодаря бабушке, которую они "съели". Алёша вытаращился на свою младшую тётку с испугом:
- По-настоящему, съели? - спросил он.
- Да нет же - глупый ты! Бабушка делилась с ними своим хлебом, а сама умерла от голода. Никто бабушку не ел. Это просто так говорится - съели!
Алёшка после этих слов Лиды успокоился, но всё равно с опаской поглядывал на тётю Зою. Саша был всего на два года старше Алёши, и серьёзных опасений у него не вызывал, тем более, что у Саши и зубов-то во рту половины не было. Куда ему съесть Алёшку!
Незадолго до появления у них в доме тёти Зои с Шуриком, мама с работы пришла весёлой и сказала Лиде, что Ленинградскую блокаду "порвали" и что скоро город освободят совсем. Лёша, не очень понимая, что такое блокада, приставал к Лиде с расспросами, на что Лида отвечала слишком длинно, и не очень вразумительно. Поправляя Лёшкино слово "порвали" на "прорвали", она суть сказанного ею Алёше - не прояснила. Какая разница, решил он, всё равно, получается дырка. Лида, в конце концов, махнула на бестолкового Алёшку рукой - пусть будет дырка! Тем разъяснение сути прорыва блокады для него и завершилось.
Тётя Зоя с момента приезда в город Горький постоянно болела. У неё обнаружили туберкулез гортани, и, поэтому, на работу она устроиться не могла. Так и получилось, что на пять человек, объединённых в одну семью, четыре карточки были "иждивенческие", и одна рабочая. Жить стало сложней. С едой было много проблем, и её катастрофически не хватало. Что Шурик, что Алёша - оба они были с выраженной дистрофией, и, когда мама Алёши как-то на работе пожаловалась на свою жизнь подруге, медсестре с отделения травматологии, а та, в свою очередь, предложила маме отправить тётю Зою с Сашей и Алёшей на лето в деревню к своей матери, Лёшина мама за эту идею ухватилась.
- Пусть, - говорила Раиса Степановна, - дети и твоя сестра побудут лето на свежем воздухе, попьют свежего молока и поедят овощей. Я, - добавила она, - маме напишу, и она примет ваших у себя. Живет она одна, и, чем сможет, обязательно им поможет.
Мама Раисы Степановны жила в деревне, где-то на реке Ветлуге, куда в первых числах июня и поехали: тётя Зоя со своим сыном Сашей и племянником Алёшей, а сопровождала их, Алёшина мама. Она должна была довезти их до места, и, сразу же, вернуться в Горький - на работу. В военное время, опоздание на работу могли расценить едва ли не как дезертирство, что, безусловно, влекло карательные последствия. Кстати, эта форма дисциплинарного воздействия на работников любой отрасли, ещё многие годы после окончания войны продолжала существовать, держа людей в унизительном страхе. Но, я отвлёкся от темы. Алёша позднее не очень хорошо помнил дорогу до той деревни. Он помнил только фрагмент её, когда, видимо, не попав в переполненный вагон поезда, они все четверо ехали на его подножке: Алёша с Сашей сидя на его ступеньках, прижатые к ним телами своих матерей, а Алёшу, сидевшего с краю, у самого поручня, за воротник рубашки придерживал какой-то мужчина, загородивший ногой широкую дыру под поручнем, чтобы Алёша не выпал в неё под колеса вагона. Их матери стояли на нижней ступеньке подножки. Через несколько остановок они попали в тамбур, и на этом волнения мамы и тёти Зои за своих сыновей, по-видимому, исчезли, как и стёрлась из памяти Алёши вся дальнейшая их дорога до нужной им деревни. Деревня, в которую они, в конце концов, попали, Алёше, в общем-то, не запомнилась, так как в основной её части ни сам он, ни его двоюродный брат Саша практически не бывали, а жили они в избе на самом дальнем её конце, стоящей как бы на отшибе от остальной деревни, если не считать соседней с участком их хозяйки избы, проходя мимо которой Алёша увидел высокую костлявую старуху, стоявшую перед своим домом в длинной серого цвета юбке с коротким тёмным фартуком поверх неё. Её ладони свисали на фартук спереди, как бы придерживая его. Взгляд старухи, разглядывающей их, - проходящее мимо неё семейство, Алёша внутренне расценил как угрюмый или, по крайней мере, не обещающий ничего хорошего от близкого знакомства с самой этой женщиной. Между остальной деревней, и домом этой угрюмой женщины, был ещё один дом с забитыми крест - накрест досками оконными ставнями и дверями, да густо заросшим травой двором и огородом. Следующий двор, самый близкий к деревне, был также пуст, но, уже по другой причине. Вместо дома, судьба которого, видимо, была решена случайным пожаром, в центре этого пожарища одиноко стояла закопчённая русская печь, с трубой, словно перст указующий, направленной в пустынное в этот день небо. Встретившая их у последнего дома женщина, по мнению Алёши, отличалась каким-то "сырым" и мятым лицом, смотревшимся под тёмной косынкой почти белым пятном, с провалившимся ртом и массой морщин, сбегающих к нему со всех сторон. Нос женщины напоминал собою пробку, как будто приставленную к лицу, вместо нормального носа. Пока мама разговаривала с хозяйкой дома, Алёша с Сашей пошли за огород на небольшую полянку, где увидели привязанную к вбитому в землю колу козу, которая уставилась на ребят выпуклыми желтыми глазами и даже сделала в их направлении несколько шагов, но натянувшаяся веревка врезалась ей в шею, и не пустила её к ребятам. Дети все же опасливо отступили от неё подальше. Их заинтересовал козлёнок, находившийся на этой же небольшой полянке, но в стороне от взрослой козы. Козлёнок сам направился в сторону ребят, и Алёша, чуть отвлекшийся разглядыванием внезапно заблеявшей взрослой козы, неожиданно получил ощутимый удар ниже поясницы. От неожиданности Лёша упал на четвереньки и снова получил удар в ту же точку, после чего он растянулся в траве, скользнув по ней носом. Он обернулся, и, увидев стоящего позади него козлёнка, видимо, намеревавшегося ещё раз боднуть его, тут же вскочил на ноги. Саша подошел к козлёнку сбоку, но тот сразу переключился на нового противника, и напал уже на него. Ребята сразу поняли, что козлёнок играет с ними, и эта игра их захватила, заставив временно забыть, зачем, и к кому они сюда приехали. Шурка вставал на четвереньки, а козлёнок, отойдя от него на несколько метров, круто разворачивался, и бежал к выставленной Сашкой заднице, в которую бил лбом, после чего Сашка, как правило, падал носом в траву, а козлёнок застывал над ним в намерении повторить атаку. В это время голос Алёшиной мамы позвал ребят в дом, куда ребята и побежали, преследуемые козлёнком, не остановившимся даже после того, как коза вновь призывно заблеяла. Забежав во двор последним, Алёша захлопнул перед носом козлёнка калитку и показал ему язык.
Подходя к дому, ребята увидели у крыльца самовар, у которого, из изъеденной ржавчиной дырявой трубы шел дым, а сам самовар, странно пищал. Алёшка, впервые увидевший самовар, очень заинтересовался им, но мама повторно позвала его в дом. Войдя из полутемных сеней в комнату, Лёша увидел в ней всех: маму, тётю Зою, Шурика и старушку, встретившую их на улице. Почти все, кроме мамы сидели за столом, на котором в центре стояло блюдце с колотым кусковым сахаром и тарелка с баранками, мамой накануне отъезда принесёнными в дом, и предназначенными для пользования как лакомством, для такого, как сегодня, торжественного случая. Перед каждым сидящим за столом было блюдце с чашкой, и только перед двумя из них никто не сидел, и он понял, что это его и мамины места. Повинуясь маминому приказу, он сел за стол, разглядывая то хозяйку, то маму. Мама, кажется, намеревалась сказать что-то важное для Алёшки и Шурика; не зря же их позвали в дом. И верно, мама не заставила долго себя ждать. Она сразу сказала, что торопится на поезд, и потому, сразу после чая уйдёт, а пока хочет, чтобы дети познакомились с хозяйкой дома и выслушали её, чтобы знать, что можно делать в доме, чего нельзя. Сначала она назвала хозяйку Ефросиньей Анемподистовной, и Лёшка сразу понял, что запомнить столь мудрёное имя и отчество хозяйки ему будет сложно, что он и подтвердил первым же своим к ней обращением, сделанным получасом позже. Лёша назвал её тётей "Подистой", на что эта, в общем-то, как я теперь понимаю, ещё не очень старая женщина отозвалась сразу, улыбнувшись Лёшке абсолютно беззубым ртом, обнажившим розовые голые десны. Но это было потом, после отъезда мамы. Сейчас же, мама строго посмотрела на своего сына, за которым знала привычку сокращать непонятные ему слова, а из этих сокращённых им слов, временами получались не совсем приличные слуху окружающих, иной раз, и просто вульгарные буквенные сочетания. Алёша на этот мамин взгляд отреагировал пожатием плеч, как бы давая понять ей, что её волнения то ли, необоснованны, то ли, не несут в себе смысла, так как Лёшка всё равно всё переврёт, и будет называть и вещи и людей так, как это будет ему удобно. Кстати говоря, с лёгкой Лёшиной руки все: и он сам, и Шурик, и даже тётя Зоя, умершая в 1951 году, вспоминая то, 1943 года лето и хозяйку, приютившую их в своем доме, иначе эту хозяйку как "Подистой" не называли. Правда, тётя Зоя называла её так только "за глаза", не позволяя себе вольностей своего племянника и сына. Мама, опять же, строго посмотрев на своего сына и Сашу, перевела взгляд на окно, глядя в которое обрисовала им обоим границы, в черте которых им было дозволено гулять: край близкой сосновой рощи, скорее, - перелеска, полянка, где они только что были, и улица, вернее, примыкающая к палисаду дома её часть.
- И, чтобы к реке без тёти Зои не подходили! - добавила она.
Алёшкина вытянутая шея, чтобы увидеть эти границы дозволенного им для прогулок пространства, маму насторожила.
- На соседний участок не заходить, и по огородам не лазать! - Это её дополнение было не только лишним, но, и очень вредным. Давно известно, что лучшей формой поощрения к совершению какого-либо правонарушения, у определённой группы людей (как взрослых, так и детей), является запрет.
Со времен ведических, и, даже раньше, ограничения на что-либо, определяемые словом "табу", нарушение которого каралось нашими дальними прапращурами строго, вплоть до смерти, всегда, у определенной части любознательных соплеменников вызывало обратную запрету реакцию: увидеть то, - что запрещено, узнать и попробовать то, - чего нельзя. По всей вероятности, мама Алёши этих тонкостей характера своего сына ещё не знала. Знай, она об этом, не было бы её столь неосторожно прозвучавшего запрета, и, возможно, меньше бы было у Алёши с Сашей минут неприятных контактов с соседкой, - той старухой, которую они видели, подходя к дому "Подисты".
Коротко, после мамы выступила "Подиста", и у неё слово "нельзя" не прозвучало вовсе. Она сказала, что, как только в её огороде что-то будет созревать, это что-то, можно будет рвать и есть, желательно, в уже созревшем виде. Пока, правда, кроме лука, укропа и редиски, рвать было нечего. Вздохнув, она пожаловалась, что морковь разве что к концу лета можно будет есть, так как нынешняя посадка у неё поздняя. Жаль, конечно! Алёша очень любил морковку. Но, что поделаешь: на нет, как говорила мама, и суда нет.
После чая, с едва заметной заваркой разбавляемой кипятком из внесенного в дом хозяйкой самовара, мама Алёши быстро собралась, и ушла из дому, оставив Алёшу на попечение своей сестры. Тётя Зоя, после чаепития вытурила детей во двор, а сама занялась приготовлением обеда. Во дворе, кроме кур с цыплятами, никого не было. Ещё за столом "Подиста" сказала о том, что петуха почти месяц назад у неё стащила лисица, а корову, в прошлом году объевшуюся лебедой, пришлось забить. Тетка грустно улыбнулась: "С Машкой, козой своей, сейчас вместе маемся, а теперь вот, и Розка у меня появилась - козочка маленькая. Не могли не видеть! Ну, да Бог милостив, - не оставит нас без щедрот своих!" - сказала она непонятную Алёшке формулу выживания. В тот же вечер Алёшка убедился в том, что Бог на земле есть. Свидетельством тому было появившееся в их доме молоко, и его было явно больше, чем хозяйка надоила от своей козы. Лёшка видел сам своими глазами, сколько "Подиста" надоила днём от Машки. Не слишком много!
- Розка, - сказала она, - ещё из матери тянет. Так ведь, - малая пока.
Вечером, к ним в дом зашли две тётки, какие-то неулыбчивые, как определил Алёша. Войдя в горницу, одна из них передала в руки хозяйки бидон, а вторая, положив на Лёшкин затылок шершавую ладонь, и глядя одновременно на Сашку, спросила: "Эти, что ль, Ленинградцы?" "Подиста" кивнула головой. Шершавая ладонь женщины скользнула по Алёшкиному затылку и шее, неприятно царапая её кожу. Тётка вздохнула, и, сказав "Подисте": "Заходи, если что, Фрося"! - вышла вместе со второй женщиной, забравшей свой, уже пустой бидон. Позднее, зашла в их дом и соседка, - та самая, костлявая, и, совсем уж угрюмая женщина, которую хозяйка назвала при встрече Серафимой. Серафима, опять назвав хозяйку почему-то Фросей, позвала её за собой, и с ней вместе тут же вышла из дома во двор, откуда, не выходя со двора на улицу, а раздвинув прутья плетня, разгораживающего их участки, они обе пролезли в огород костлявой старухи. Пройдя его, они очутились в соседском дворе, а оттуда, уже в доме этой самой Серафимы. Наблюдавший за их перемещениями Лёшка, подошел к только что обнаруженному лазу, которым, видимо, пользовались давно и постоянно, так как сухие прутья, закрывавшие его, скользили легко в своих пазах и исполняли, скорее всего, бутафорскую роль, демонстрируя внешне выглядевшую монолитом изгородь, разъединявшую соседние участки. Дважды, за короткий промежуток времени услышанное Лёшей ещё одно новое имя хозяйки, слегка обескуражило его, но не исключало в дальнейшем возможности пользования им, что, признал он сам, было более удобным инструментом в личном общении с хозяйкой. В дальнейшем, так и получилось: в личном общении хозяйку он звал тётей Фросей, а за глаза, по-прежнему "Подистой". От Серафимы "Подиста" вернулась быстро. Она принесла с собой мешок, заполненный на треть чем-то вроде картошки, а во второй руке несла банку, опять же, с молоком. Лёшка молоко очень любил, и уже вечером он им упился до того, что в животе стало подозрительно громко урчать, и хозяйка заставила его проглотить сухой голубоватого цвета порошок, предложив Лёшке запить порошок всё тем же молоком. Порошок, смоченный молоком во рту Алёшки, размазался по нёбу и был неприятно скользким и пресным. На Лёшкин вопрос: "Что это за порошок он проглотил?" - хозяйка ответила коротко: "Глина", - чем вызвала у него гримасу, похожую на отвращение. Заметив её, хозяйка улыбнулась и сказала, что от глины ещё никому плохо не стало, и никто от неё не умер. Что должно было бы быть, не съешь Алёша глину, он так и не узнал, потому что, тот факт, что его в тот день слегка "пронесло", мог быть спровоцирован Сашиным обманом Лёшки.
Вскоре после обеда он пошел обследовать границы дозволенного мамой участка для его и Шурика игр. Он прошелся краем узкой, но длинной сосновой рощи, держа в поле зрения дом "Подисты", а когда дом исчез, то эта граница уже определялась им по ещё видному дому их соседки Серафимы. Он пересёк поперек обследуемую им рощу и, выйдя на противоположный её край, увидел блеснувшую серебром между деревьев ленту речки, оказавшуюся совсем близко от их дома. Это открытие Лёшу обрадовало. Голос Шурика, звавший его, вывел Лёшу из созерцательного оцепенения, и он пошел на голос брата. На Сашу он вышел совсем для себя неожиданно. Шурка что-то держал в кулаке, а из него он, похоже, что-то клал себе в рот, наверняка, что-то вкусное, потому что, пережевывая это неизвестное пока Лёше "нечто", Сашка сладостно щурился и доверительно, как казалось Лёшке, улыбался ему.
- Что ты ешь? - с неподдельным любопытством, спросил он Сашу, ожидая, что Саша поделится с ним по-братски. И Саша "поделился", предварительно спросив у Лёшки: "Конфет хочешь?" Что за вопрос?! Он конфет хотел всегда, но ему за последний год перепало разве что несколько конфет "подушечка" обсыпанных колючими кристаллами сахара, да однажды в мамином госпитале ему как-то, вскоре после Нового года, один из докторов принёс пару шоколадных конфет, одну из которых, Лёша сразу съел, а вторую положил в карман, надеясь дома угостить ею маму и Лиду. Конфета в кармане растаяла, и, хорошо, что была она в фантике, по которому и растеклась. Мама отказалась её есть. Отказалась и Лида, но Лёшкины слезы, вызванные обидой на их отказ, вынудили Лиду соскрести с фантика размазанный по нему шоколад, и съесть злополучную конфету. Таким образом, Сашин вопрос, естественно, был лишним для него. "Какие?" - спросил он наивно.
- Шоколадные! Драже, - добавил, улыбаясь, брат, и раскрыл свою ладонь, на которой влажно поблескивало несколько штук тёмно-коричневых, слегка продолговатых конфет. - Бери сразу в рот, - сказал Саша, - а то, - в руке растают. - Алёша, уже знакомый с последствиями таяния шоколада, открыл свой рот, куда брат высыпал все "конфеты" сразу. Предвкушая вот-вот должную наступить сладость во рту, и пока не ощутив её, он раскусил пару из находящихся в нём конфетин, но и теперь никакой сладости не ощутил, скорее, наоборот, он ощутил что-то неприятное, никак своим вкусом не напоминающее, даже приблизительно, конфету. Он выплюнул на свою ладонь все "конфеты", и, увидев на ней желтовато-зелёную их "начинку", глянул в лицо своего брата. Сашка же, коротко, через плечо, бросив в Лёшкин адрес: "Дурак!"- уже бежал от него к дому. От обиды, Алёша заплакал, сев в траву на той самой полянке, где паслась коза Машка с козлёнком Розкой. Словно нарочно, демонстрируя Лёше его глупость, и коварство его брата, Розка, задрав хвостик, выдала в траву целую горсть "конфет", только что побывавших у него во рту. Этот факт неожидаемого от брата коварства, его расстроил, вызвав в нём чувство нанесённой ему незаслуженной обиды, о которой он напомнил как-то Саше, будучи уже в десятилетнем возрасте. Саша вновь посмеялся над незадачливостью Алёши, после чего услышал от своего кузена не совсем ожидаемый им вопрос, с явно прозвучавшим в нём недвусмысленным предложением: "А в нос, хочешь?!" Саша, знакомый с возможностями своего брата раздавать долги, от предложения Алёши скромно отказался, и быстро закрыл тему воспоминаний о днях минувших.
Тётя Зоя с хозяйкой, занимались в огороде, пропалывая выращиваемые в нём овощи. С особым вниманием ребята наблюдали за прополкой и прореживанием моркови, пока своим видом никак не походившей на настоящую. Другое дело, виденная ими морковка у тётки Серафимы, которую она безжалостно выдёргивала и кидала в междурядье грядок. Пусть и тонкие, чуть толще карандашного грифеля, но зато розовато-желтые морковки, явно годившиеся для того, чтобы их съесть. Обратиться к Тётке Серафиме (Фиме, как определил поначалу её имя Алёшка) с подобной просьбой мальчики не посмели, откровенно боясь её довольно суровой внешности. Лёша довольно долго наблюдал за пропалывающей грядки с морковкой тёткой Фимой, согнутая спина которой долго маячила перед его носом, которым он упирался в узкую щель в неплотно подогнанных прутьях изгороди. Лёша надеялся, что выдернутые при прополке маленькие морковки тётка оставит на месте, откуда ему будет легко их утащить, резонно, как он полагал, считая, что взятую, всё равно выбрасываемую зелень, считать воровством, даже мама, - не стала бы. Однако, тётка Фима, закончив прополку моркови, собрала с междурядьев всё, что она выполола, и унесла за зады своего огорода двум козам, пасшимся, как Подистина Машка, будучи привязанными каждая к своему колу, вбитому в землю. Коварство тётки Фимы расстроило Лёшку, потратившего пару часов на изучение возможности завладения лакомством. И всё, как оказалось, - впустую. Было, отчего расстроиться! Мучительное желание Лёши, и не меньшее, пожалуй, Сашино желание попробовать морковки тётки Фимы, стало для ребят навязчивой идеей, но упиралось в этические нормы, словно паразитирующий червь, въевшиеся в сознание Алёши: воровать нельзя - и этот запрет, всякий раз останавливал его желание на пока доступном для совести рубеже, которым стала изгородь, разделяющая два участка соседствующих домов. После прополки, на морковных грядках тётки Фимы ботва пошла в рост, вызывая у Лёши что-то вроде видений. В них, ему удавалось заглянуть под землю, в которой прятались заманчивые желто-оранжевые конусы столь желанных морковок. Лёшка исходил слюной, с трудом отрываясь от созерцаемого им огородного богатства старухи. Однажды, он был застигнут врасплох за ставшим привычным для него занятием - заглядыванием в соседский огород. От прозвучавшего за его спиной голоса тётки Фимы, Алёша едва не описался от страха.
- Ну, и что ты там хорошего увидел?
Лёша обернулся. Над ним возвышалась тощая фигура тётки Фимы, глубоко посаженные глаза которой смотрели на него серьёзно, без тени улыбки. Продольные глубокие борозды её морщин на бурого цвета коже лица, создавали ощущение, что лицо её отделывали если не топором, то уж, по меньшей мере, - ножом, что у Алёши вызвало внутреннее содрогание. Он откровенно боялся этой суровой старухи, которая, кажется, никогда не умела улыбаться. Лёшка, заранее страдая от невозможности соврать ей, чуть приподнял голову, глянул исподлобья в лицо страшной старухи, и тихо ответил: "Морковку увидел!" Тётка Фима как-то странно всхлипнула над его вновь опустившейся головой, и, отрубая всякие сомнения в истолковании сказанного ею, сказала: "Пока морковка не вырастет, трогать её я вам обоим не разрешаю! Если поймаю на грядке, - надеру ваши зады крапивой! Так оба и знайте!" Повернувшись к Лёше спиной, она прошла в дом "Подисты". Опасаясь повторной встречи с тёткой Фимой, Алёша сбежал со двора, и вскоре присоединился к Саше, ходившему по сосновому перелеску с корзинкой в руках, в которую он собирал сосновые шишки и мелкие сухие веточки для хозяйского самовара. Алёша присоединился к брату, и они довольно быстро наполнили всю корзинку сухими сосновыми шишками. Отнеся их в дом, ребята вернулись в сосновый перелесок. Дойдя до противоположного его края - туда, куда Алёшина мама ходить им вроде бы запрещала, оба они увидели недалекую от них речку, ту её часть, которую Алёша уже видел. Ни минуты не задерживаясь, но с оговоркой Лёши, как бы прощающей их нарушение маминого запрета: "Мы ненадолго!" - словно мама могла их слышать, они спустились к берегу речки, где застали компанию сельских ребят, большинству которых было не многим более лет, чем им самим. Только один мальчик выглядел значительно старше всех остальных. Ему было не менее десяти - одиннадцати лет. Этот мальчик, как потом оказалось, приехал на лето к своей бабушке из Саратова, и, оказывается, хорошо знал и саму "Подисту" - тётю Фросю, и её соседку - тётку Фиму, назвав её почему-то Самураихой. Алёша, желая, как всегда, сократить непонятное название чего-либо, тут же обозвал её "Сараихой". Мальчик, правда, его поправки не принял, и вновь повторил, видимо, уже устоявшееся в мальчишеской среде прозвище тётки Фимы. "Са-му-ра-и-ха", - по слогам и внятно втемяшил он в сознание Алёшки новое для него прозвище страшной тётки. Обосновывая возникновение этого прозвища, мальчик пояснил, что самураи живут в Японии, и обязательно режут себе животы ножиками. Чтобы умереть, - добавил он. Лёшку даже передернуло от страха. Понятно, подумал он, если уж сами себе самураи режут почём зря животы, то уж таких, как он - Лёшка, резать эти самые самураи, могут целыми пучками. Ребята в этот день долго были на реке в компании деревенских ребят. Саратовский мальчик лазал под берегом реки, в мелководной её части, и вылез из воды с десятком перловиц в руках, с ними, по его словам, он знал, что делать. Мальчишка явно был из тех, кого называют "бедовый", а, значит, он имел кой-какой жизненный опыт, позволявший ему руководить мелюзгой вроде Сашки и Алёши. И коробок спичек, и складной ножик в карманах у мальчика имелись, видимо, для заранее планируемого им действа. Он скомандовал своему малолетнему отряду, чтобы ребята принесли сухих веток для костра, а сам, ножом срезал несколько тонких прутиков ивы, заострив их с одного конца. Затем, он разбил камнем все раковины перловиц, откуда вытащил бледные комочки тел моллюсков, и насадил их на прутья. Лёша с интересом наблюдал за его действиями, гадая, для чего мальчишка всё это проделывает.
- Есть хочешь? - спросил его наконец мальчик.
Алёша сглотнул слюну, потому что есть он хотел почти всегда, а время обеда, незаметно уже наступившее, не заменило ему самого обеда. Он согласно кивнул мальчику головой. Да, есть он хотел!
- Сейчас поешь! - сказал мальчик, не сказав, правда, слова "поедим", что демонстрировало; либо широту его натуры, либо - наклонности экспериментатора, желающего найти себе объект, на котором можно проследить последствия проводимого эксперимента. Если этот заморыш, съев перловицу, - выживет, значит, можно будет и самому попробовать это блюдо. А пока, можно демонстрировать щедрость своей души. Через двадцать минут, первый импровизированный шампур с насаженными на него телами перловиц, был отдан в руки Лёше. Обжигая пальцы, Лёша стянул с палочки почти полностью обуглившийся кусочек мяса, и передал палочку, с остальными, почерневшими от копоти кусочками моллюсков, своему брату. Остальные дети не слишком демонстрировали желание присоединиться к их трапезе. Они окружили братьев, и, часть из них, задумчиво ковыряя в своих носах, с нескрываемым любопытством следила за тем, что произойдёт дальше. У Лёши, после того, как он обшелушил обуглившуюся перловицу, осталась микроскопическая её часть, годная для еды. Жевнув, для приличия, пару раз этот маленький кусочек мяса, Лёша проглотил его, и потянулся к брату, за следующим, оказавшимся при дегустации, вполне съедобным, но, при отсутствии соли, почти безвкусным, о чём он и сообщил собравшимся вокруг него мальчишкам. Остальные три перловицы с первого шампура Шурик успел съесть сам, оставив без комментариев своё отношение к съеденному. Следующие пять перловиц слопали окружавшие их дети. Сам инициатор пиршества - их не ел. Видимо, он хотел проследить за последствиями проводимого им эксперимента, так как, наверное, считал, что сам экспериментатор должен остаться при любом исходе эксперимента живым, чтобы свидетельствовать перед обществом о возможности употребления в пищу этих моллюсков. В пользу этого предположения говорит то, что уже на следующий день, этот мальчишка сам скушал большую часть добытых им перловиц, не оставляя, правда, своими заботами первых участников проведенного им эксперимента.
На обед, они оба: Саша и Алёша - опоздали, и появились в доме "Подисты" с перемазанными сажей лицами. Тётя Зоя выдала обоим по увесистому подзатыльнику, упреждающему объяснения причин их опоздания к обеду. Понимая, что сажа на лицах обоих мальчишек может быть следствием огня, тётка обследовала карманы огольцов, и, не найдя в них спичек, успокоилась.
С этого дня, ребята довольно часто проводили время на речке в компании деревенских ребят, не забывая, правда, и компанейскую Розку, у которой на лбу прорезалось два костяных бугорка, которыми она исправно пользовалась, молотя ими в подставляемые ей задницы мальчишек. Не забыли ребята и про морковку Самураихи, на которую Алёша продолжал смотреть сквозь прутья плетня, но только тогда, когда он во дворе видел тетку Серафиму. Позволить себе влезть к ней в огород, Лёшка уже не мог, окончательно перестав себя тешить такой возможностью. У Саши, как тот понимал, моральных ограничений перед Самураихой не было, и он настойчиво предлагал Лёшке совершить набег на соседский огород. Лёшка, прямое свое участие в набеге на огород отметал категорически, но под воздействием уговоров брата согласился на роль наблюдателя, предупреждающего опасность появления противника на приграничной территории своего участка.
В первой декаде августа, средь бела дня, мальчишки совершили разбойный набег на огород Самураихи. Аккуратно расширенный лаз в плетне, которым соседствующие хозяйки регулярно пользовались при визитах, наносимых друг другу, стал естественными воротами в мир криминала, на стезю которого ребята неосторожно ступили. Шурик скользнул в лаз, и сразу залег в междурядье грядок с морковкой. Не поднимая головы, он, действуя рукой вслепую, находил пучок ботвы, и за неё выдёргивал морковку. Иногда, морковка не выдёргивалась, и в Сашкиных руках оставался только пучок ботвы, а сам вожделенный объект их "трогательного" внимания оставался торчать там, где ему и положено было находиться, - в земле. Ребята увлеклись процессом воровства, и Алёша, обязанный следить за домом Самураихи, поздно заметил её появление на крыльце жилища. Возможно, тётка Фима так и не заметила бы проделки мальчишек, но, запаниковавший Лёша достаточно громко оповестил Шурика о грозящей ему опасности, а тот, не нашел ничего лучшего, как вскочить на ноги, и кинуться к расширенному лазу, прижимая к груди пучок морковки. Самураиха отреагировала на акт агрессии почти мгновенно, и кинулась в огород, приподняв до колен свою длинную юбку, чтобы ей было удобнее бежать за ребятами. Шурик, обогнав тихоходного Алёшку, бежал впереди него, теряя на ходу злополучную добычу. Он первым влетел в дом "Подисты", пробежал мимо оторопевшей матери в комнату и, метнувшись к открытому окну, вывалился через него во двор, ещё раз, уже на прощанье, выронив несколько морковок под подоконником, у самого изголовья стоящей у окна кровати. Не обладая прытью старшего брата, и уже слыша топот босых пяток Самураихи в сенях, Алёша с разбегу нырнул под кровать, в надежде укрыться за свисающим с неё покрывалом, забыв, правда, убрать под неё свою ногу, вызывающе торчащую наружу. Когда он обнаружил свою оплошность, было уже поздно что-либо исправлять, - в комнату влетела Самураиха с грозно прозвучавшим вопросом, обращенным к тёте Зое: "Где супостаты?!" Алёшка замер. Самураиха подошла к окну, и в десятке сантиметров от своего лица он увидел её босые ноги и, что хуже, раскачивающийся перед его лицом пучок крапивы, который страшная тётка умудрилась-таки сорвать на бегу. Затем, её рука, с узловатыми в суставах пальцами и вздувшимися венами на тыле кисти, подняла с полу оброненные Шуриком морковки, и что-то глухо стукнуло по столу. Самураиха, отходя от кровати, под которой съёжился Алёшка, задела своей босой ногой его торчащую стопу, будто не обратив на это никакого внимания, и, уже подойдя к двери, обратилась к тёте Зое: "Зоя Николаевна, после обеда пришлите ко мне своих супостатов - пусть отрабатывают потраву!" С тем она и вышла в сени, а оттуда, и на улицу.
Через двадцать минут в дом вернулся Саша. Он, вместе с Алёшей, получил от своей матери словесный нагоняй, с определяющей суть совершенного ими преступления характеристикой: воришки! Алёше было очень стыдно за себя. Что-то скажет мама, когда узнает о его участии в воровстве. Он старался не смотреть на злосчастную морковку. Её, подобрав с полу, Самураиха положила на край стола, как напоминание об их неблаговидном поступке. Словесную выволочку сыну и племяннику тётя Зоя закончила приказом явиться после обеда к Самураихе, о чём Лёша уже знал, и заранее паниковал, не представляя себе, чем может закончиться их визит к страшной тётке. Небось, не ограничится дранкой крапивой, подумал он, но промолчал.
Почти сразу после обеда они оба были выставлены тёткой на крыльцо. Она посоветовала не тянуть с вынужденным визитом, носящим отнюдь не светский характер. Скосив глаза в сторону дома Самураихи, Лёша увидел её саму, стоящую во дворе у своего крыльца в той же позе, которая ей, видимо, была присуща: руки поверх короткого фартука, прижимают его к бёдрам. Тётка Серафима ждала их! Они оба пошли к дому Самураихи через улицу, игнорируя лаз в плетне, которым пользовались соседки, а сегодня, для воровской акции, использовали они. Войдя во двор Серафимы, они остановились напротив страшной тётки, а та, нагнетая вселившийся в них страх, принялась молча разглядывать их стриженые макушки. Наконец, прекратив созерцание их голов, Самураиха взяла в руки жестяную двухлитровую банку, стоявшую на крыльце, и подала её Саше. К банке была приделана проволочная ручка, обмотанная тряпкой.
- Пошли! - скомандовала тётка, и сама пошла впереди ребят. Она привела их на зады дома, туда, где была конической формы неглубокая яма, наполовину заполненная водой. Тётка спустилась в яму, в которой воды было менее чем по её колени.
- Снимите обувь! - скомандовала она, и, после того как дети сняли свои сандалии, она, протянув руку, сцапала Алёшку и поставила его перед собою на дно ямы. Что-то скользнуло по ногам Алёшки, и он от неожиданности подпрыгнул.
- Не бойся! Здесь у меня живет большой карась, и я хочу его выловить, а потом, и съесть. В воде мне его не поймать. Вот этой банкой вы вдвоем выкачаете из ямы всю воду, а потом, поймаете карася. Пока работу не выполните, никуда отсюда не уходить. Я проверю!
У Лёши после её слов о том, что она хочет съесть карася, не осталось сомнений в её способности слопать и его самого, в случае, если карась не будет пойман. Шурика она поставила на склон ямы, сказав, что из подаваемой ему банки, он должен будет выливать воду за края ямы, с тем, чтобы выливаемая вода обратно в неё не скатывалась. Сама она сразу ушла в дом, из окна которого могла наблюдать за действиями ребят, не тревожа их понапрасну своим присутствием.
Сначала, работа у ребят шла довольно бойко, но уже минут через пятнадцать Лёша устал поднимать, становившуюся с каждым разом всё тяжелей и тяжелей жестяную банку с водой, и, наконец, он перестал вовсе поднимать её. Видимых изменений в уровне воды в яме Шурка не отметил, но довольно быстро сообразил, что нужно поставить какую-нибудь вешку в воду, чтобы знать, насколько она убывает в процессе производимой ими работы. Алёшка выбрался из воды и сел в траву на краю ямы, а Шурик ушел куда-то, но, вскоре вернулся с палкой в руках, которую, спустившись в яму, загнал в её дно до приметного сучка, едва касающегося поверхности воды. Слегка передохнув, дети снова принялись за прерванную работу, вновь длившуюся не более десяти - пятнадцати минут, после чего последовал очередной отдых. Снова Саша спустился в яму, и после того, как из нее выбрался Алёша, с удовлетворением отметил, что уровень воды в яме упал на несколько сантиметров. Так, с перерывами, они работали ещё около часа. Воды в яме осталось совсем немного, и ребята, которым работа изрядно надоела, решили руками поймать карася, уже постоянно скользившего по ногам Алёши, всякий раз вызывая у него не очень приятные ощущения. Под ногами он ощущал что-то плотное, на чём он почти постоянно стоял, используя это "нечто" как надежную опору для ног. Карась в руки не давался, и перемазанные грязью ребята, в конце концов, были вынуждены продолжить своё занятие по откачке воды из ямы, что потребовало ещё около получаса работы. Наконец, в яме осталась только жидкая грязь, и в ней возился приличных размеров карась, в конце концов, перегруженный Сашей в банку. С ней Сашка и отправился к тётке Самураихе. А та уже стояла на крыльце, ожидая ребячий улов. Алёшка в это время пытался что-то извлечь из грязи, в которой он перевозился столь основательно, что даже родная мама вряд ли смогла бы узнать его в этом чумазом чучеле. Скользя руками по невидимому в грязи предмету, Алеша добрался до его более узкой части, оказавшейся круглой железякой, за которую он и потянул его на себя. Извлеченным из ила предметом оказалась старая, проржавевшая винтовка, вызвавшая у Алёши удивление. Пальцами ног он нащупал что-то, что покалывало его подошвы, и выудил на свет божий ещё несколько патронов, наверное, от этой же винтовки. Подошедшая с Шуриком к краю ямы Самураиха, увидев винтовку и патроны, криво усмехнулась, и, вытащив их наверх, бросила винтовку в траву, а патроны высыпала в уже пустую банку. Ребят, изрядно вымазавшихся в грязи, она заставила снять трусы, и Алёшка с ужасом подумал, что сейчас она начнет заключительную часть карательной акции - расплаты за воровство морковки. Не иначе, она вознамерилась драть их задницы крапивой - и это её, предполагаемое Лёшей коварство, едва не заставило его заранее всплакнуть. Однако, Самураиха, вместо того чтобы выдрать мальчишек, по очереди облила их водой, взятой из нагретой солнцем бочки, стоящей под стрехой дома. Снятые мальчишечьи трусы она тут же во дворе выполоскала и отжала, скомандовав: "Наденьте! На вас скорее высохнут!" Заключительный аккорд воспитательной акции Самураихи поразил детей. Из дома, куда она на минуту отлучилась, вернулась на крыльцо Самураиха, и в каждой её руке было по большому пучку морковки, которую она и передала ребятам со словами: "Всё воздаётся по трудам нашим!.. А воровать, ребята, нехорошо! Не красит воровство человека! Идите гулять! Не сержусь я на вас!"
Вечером, она, как обычно, зашла в дом к "Подисте", занеся к ней банку с молоком? и в авоське молодую картошку. О прошедшем инциденте она не обмолвилась ни словом.
Ребята никогда больше не навещали огорода тётки Серафимы, да и она, ежевечерне одаривая их пучком сладкой морковки, уже не торопилась покидать их дом сразу после своего дарственного визита, а усаживалась на скамейку, стоявшую вдоль стены комнаты, под самым её окном, и молча глядела на мальчишек хрустящих принесенной ею морковкой.
В конце августа, в доме Ефросиньи Анемподистовны появилась мама. Она приехала вместе с Лидой, взятой с собою, в надежде, прикупить в деревне овощей для их немалой теперь семьи. Всего того, что было принесено деревенскими женщинами в этот день в их дом, они не смогли взять с собою, и денег с них, никто из деревенских женщин не взял. Тётка Серафима пришла последней, принеся с собою две самодельные котомки с лямками, наполненные морковкой. Обе эти котомки были размеров позволительных для детских спин Саши и Алёши. Покидавшую деревню семью, и тетка Серафима, и Ефросинья Анемподистовна крестили в спину: Серафима широко и размашисто, а Ефросинья, - мелким и частым крестом. До станции их подвезли на телеге.
Так и остались в памяти Алёши эти две женщины: одна мягкая, уютная и домашняя - тетка Ефросинья, вторая, - Серафима, помнится чётче. Её худая, высохшая фигура, словно вытесанная из старого проморенного дерева: сухого и уже потрескавшегося, до сих пор грезится Алексею, и необязательно в сонных видениях. Её неулыбчивое лицо полно скорби и понимания, широты души и бескорыстной щедрости. Оно было полно величия и осознания человеческого долга.
СПАСИБО ЭТИМ ЖЕНЩИНАМ!
P.S. В этом рассказе использованы воспоминания тёти Зои, моей мамы, и мои собственные фрагменты памяти.
Ленинград, С. - Петербург, ст. Новолазаревская - 2006 год