Лесина Екатерина : другие произведения.

Часть 4. Время боя (главы 5-9)

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


Глава 5. Снова о гостях.

   Неспокойно было моховой старухе. Сидела она денно и нощно в подвале, слушала, как бродит пиво, отфыркиваясь брызгами плесневыми, подкармливала жуков да пела ведьмам. Ведьмы подпевали сиплыми голосами и скрипели пальцами, истончившимися в вековой сырости.
   Подкормленное кровью живой, пиво ходило ладно. Гулял хмель, норовя разломить котлы, и туман, выползавший в систему вентиляции, попахивал дурманной горечью. В другой раз Моссакеринген поднялась бы, проверила, как там люди - род слабый, на дурь падкий - не помутились ли разумом, не прикипели ли к заводу больше обычного. Но то - в другой раз. Ныне же неспокойно было.
   О приближении Курганника рассказали шустрые жуки и тотчас спрятались в пористые стены, страшась не то гнева хозяйского, не то самой встречи, каковая грозила бедой обернуться.
   - Идите, - велела Моссакеринген ведьмам, но в кои-то веки послушные, привычные как сама эта пещера, финнки не шелохнулись. Лишь старшая выпятила губу с бородавкой и прошлепала:
   - Нету уходу.
   Она говорила на своем родном, ныне забытом наречии, и музыка слов согрела бездушное тельце моховой старухи.
   - Тогда не мельтешитеся! - она и ложкой взмахнула, притворно грозя ослушницам. - Тихо сидите!
   Ведьмы замерли, сделавшись неотличимыми от древних, покрытых мхом коряжин. Коряжины обвивала клюква, а из седых волосьев, словно из гнезда, торчали веточки багульника.
   Багульник!
   Моссакерниген отломила пару листочков и, растерев, бросила в котел.
   - Ходе, ходе... - она наклонилась к пиву, такому сладкому, такому глупому. Оно ныне - дитя нерожденное. И как знать, доносит ли плод утроба железная, смилостивится ли Хозяин Земель над глупой старухой, а если не над нею, то над творением ее?
   Заворчали ведьмы... а с ними-то как быть? Сколько лет уж помогают? Растят дурман, лелеют белену, собирают аконитовы слезы да мягкие гнилушки. Стары стали? Но кто молод? Было да, было время, когда скакали финнки по кочкам резвые, что козы, разворачивали темные папоротники, зажигали в них огненные цветы. Когда песни пели и хороводы водили, манили белыми ногами, летящими волосами воинов, вели тайными болотными тропками да приводили к зеленым окнам трясины. И нырнув в нее, хватали дерзкого за ноги, тянули вглубь, поили тухлой болотной водой, допьяна, досмерти...
   Славное было время.
   Стена разверзлась, как брюхо издохшей коровы. Сизыми кишками вывалились мертвые корни, посыпались черви и жучиная мелочь, которую Хаугкаль ловко подбирал, засовывал в рот и хрустел.
   - Ох и горький нынче жук пошел, - сказал он, вытирая куцую бородку.
   - Экология плохая.
   Моссакеринген, как велят долг и честь хозяйки, протянула гостю ковш с пивом. Дрожали руки в локтях, но крепко держали пальцы костяную ладью с черным варевом. Хаугкаль разглядывал резьбу, цокал языком, будто бы в восхищении, но потом-таки принял подношение. Выпил до дна и, вернув ладью, сказал весело:
   - А вот пиво у тебя крепенькое, хозяюшка. И сама ты хороша, как косточка свежая. Крепка, что клюква по осени, а личиком - ну чисто яйцо перепелиное...
   У Моссакеринген от сердца отлегло: не будет Хаугкаль воевать, не сегодня. Правда и словам его сладким веры нету, но лучше уж пусть языком чешет, чем землю подымает.
   - ...так бы и остался с тобою на веки вечные.
   Он без приглашения уселся на старую коряжину и, вытянув ноги к огню, сцепил руки на лысом животе. Живот дергался, то подпрыгивая к самому подбородку Хаугкаля, то пустым мешком растекаясь по коленям.
   - А что? Жил бы в уголочке, пиво пил бы... правда, горьковато оно стало. Так может, я отвыкший?
   - Отвыкший, - ответила Моссакеринген, присаживаясь на краешек старого котла. - Но ты, гость дорогой, лучше сразу скажи, с чем пожаловал. Только, как говорить станешь, вспомни, кто я.
   - Моссакеринген, Старуха Моховая... я ж всех помню. И тебя тоже. Хочешь поглядеть?
   Не спрашивая, он вдруг вывернулся ужом и вылупил глазища, побелевшие, помертвевшие. А в глазищах тех седое море волны катит. Ярятся дочери Эгира, грызут борта, пальцами ледяными трогают, слабость выискивая. И хохочет Ньерд-хозяин.
   От смеха его дубовые доски трещат. Тяжко морскому коню, того и гляди захлебнется он горькою пеной, встанет на дыбы и, переломившись надвое, сгинет на веки вечные.
   Но крепкою рукой узду держит Харальд-конунг. Задубело от соли лицо его, а ноги вросли в самое кожу драккара. И дочери Эгира, залюбовавшись, уже не бьют - ласкают красавца. Крылья лебяжьи белопенные перекрываются, перекликаются, накрывают с головой. Но снова и снова вырывается Харальд-конунг, выводит коня на простор, на гору.
   - Хорош... хорош... - шепчут хофру - девы морские, и летят бурливым следом.
   - Хорош, - соглашается Ньерд.
   И жена его великанского рода в кои-то веки улыбается. Скади-холодная умеет ценить храбрецов. И девочка-рабыня, привязанная к борту, почти захлебнувшаяся горькой водой, плачет уже не от страха.
   А после конь моря находит землю, выбрасывается на пологий берег, промяв его острой грудью. Лапы-весла кореньями древесными вяжут чужое с чужим, и хрипят рога, предупреждая - Харальд тут!
   Тогда стояли, валили могучие сосны и тонкоствольные березки с молодой прозрачною листвой. Стругали доски, топили деготь, драли и сушили белый мох... а чтобы не обиделась хозяйка земли новой, незнакомой, отдали ей ту самую рабыньку.
   Вымыли ее, одели нарядно, чтоб не подумали, будто бы скуп Харальд-конунг. Семь перстней нанизал он на пальцы тонкие, воском горячим закрепив, чтоб не соскальзывали. Серьги тяжелые в уши вдел, ожерелье ромейское рисованное на шею повесил.
   Сам и омут выбрал в зеленом травяном убранстве.
   Сам и горло перерезал, благословляя будущее жилье. Приняла земля подношенье, открылась для рабыни да и сделала ее свободной. Годы прошли. Сгинул Харальд, прозванный Свирепым. Ушел ли в Вальгаллу, попал ли в хоромы Хель - Моссакеринген не знала. Помнила лишь тоску по нему и то, как царапала гнилые стены омута, силясь выбраться, то как падала, обессиленная, плакала и злилась. Слезы становились семенем, которое прорастало дурманом да беленой, хмелем ядовитым и синим аконитом, который в этих землях одолень-травой звали.
   А с травами росло и понимание. Минула сотня лет, и задышало болото сытными туманами. Поднялись перины моховые, украсились клюквяными узорами...
   - Давно это было, - хриплым голосом сказала Моссакеринген, заталкивая вглубь памяти прошлое свое имя, слишком уж по-человечьи звучало оно.
   - Давно, - согласился Хаугкаль, обгрызая ноготь.
   - Чего? Чего тебе надобно?
   Дарена ее звали. Дареная. И подаренная. Бывает и такое.
   - Попрощаться, - тихо сказал Хаугкаль.
   - Убить меня вздумал? Убивай! Вот она я! Что сидишь? Иль думаешь, что пощады просить стану? Не стану! Не нужна мне твоя пощада! Не нужна и милость! Без нее живется неплохо! А что помогла ему, так и вовсе не жалею!
   От голоса Моссакеринген затрещали стены пивоварни, зазвенели котлы и, вдруг треснув разом, выплеснули кипящее пиво на огонь.
   Немо заголосили ведьмы, меняя обличье. Слетали с них годы, сползали невзгоды, гадючьими шкурами устилая дно пещеры. Пиво шкуры плавило и обращало в склизкую болотную гниль.
   - Не я тебя убиваю, - сказал Хаугкаль. - Ты себя убила. Твоя кровь дарена была. И не тебе кровью подарки принимать.
   Горькое пиво, жгучее пиво... выше и выше, больше и больше. Юбки мокры и расползаются лохмотьями рваными.
   - Я все одно не жалею!
   Она задрала подбородок высоко, обнажая шею, некогда лебяжьебелую, а ныне - морщинистую, короткую, обвитую бусами из зубов.
   Но вот зубы становятся звеньями ромейского ожерелья. Наросты костяные на пальцах - перстнями. Плети клюквы - нитями драгоценными...
   - Бывай, Моссакеринген, - Хаугкаль поклонился, как кланялся некогда Харальд-конунг, прозванный Свирепым. - Не желал я смерти твоей.
   Воющая ведьма закружилась, рождая водоворот. Завертелись сестры ее, тугими косами исхлестали стены. И каждая рана открылась водой.
   Пускай. Не пыталась бежать Моссакеринген. Стояла, руки раскрыв широко, обнимала свое болото.
   - Идите! - сказала она финнкам и, последние силы тратя, подхватила троих на ладонь, вытолкнула на поверхность. Сама же сорвала с груди ожерелье, сняла серьги и содрала перстни.
   Ничего не нужно ей боле.
   Вспомнилась вдруг белозубая, хорошая улыбка Харальда да светлые его глаза.
  
   Завод "Северная марка" ушел под землю вместе с цехами, складами, автопарком и привычным уже белым забором. Болотная зыбь, прорвавшаяся, как прорывается старый нарыв, проглотила и семерых человек, в числе которых значилась и бессменная хозяйка завода. Ее-то и признали виновной в ненадлежащей эксплуатации здания, а также нарушении правил застройки, что и привело к прорыву подземных источников в верхние слои почвы.
   Два дня котлован бурлил, качал щепу и дышал характерной кислой вонью перебродившего солода, на третий вода стала спадать, уступая место туману. Он же расползался по району, заглядывал в окна и подкатывался к дверям. Туман вздыхал и плакал, словно горюя о ком-то. Тот, кому удавалось преодолеть страх и открыть окно, слышал женские голоса.

- Спи, моя деточка, глазки свои закрывая,

Спи, моя деточка, птичка моя полевая,

   Тени пели колыбельную на языке, которого никто не знал, но странное дело - каждое слово было ясно. И люди засыпали. Некоторые - насовсем, другие, чтобы проснуться изменившимися.
   А тени все не уходили.

Сон наклонился с дремотой и шепчет сквозь ветку:

"Есть ли здесь деточка? Я убаюкаю детку.

   Они ждали чего-то, упрямо кружась над озерной гладью. Манили. Тянулись к людям тонкие руки, мяли воду босые ноги, а неестественно длинные косы-плети сами просились в руки.
   И находились дураки, которые хватали.
   Озеро собирало жертвы.

Спит ли здесь деточка в мягкой своей колыбельке?

Славно ли, деточка, в теплой уютной постельке?

   На девятый день туман наполнился собачьим лаем, конским хрипом и гортанными голосами, перебивавшими песню. А на утро туман ушел, озеро же оцепили штакетником. На берегу появилась табличка: "Токсично. Купание запрещено".
   Ниже слов клеймом горела министерская печать.
  

Глава 6. След для гончей.

   Мальчишку привезли из центра, и тот, кто был нужен Инголфу, должен был отметиться здесь.
   Двенадцатиэтажный дом возвышался над прочими, как башня. Основание ее было широко, а вершина терялась в сизом городском смоге. Когда тот расползался, становились видны ленты балконов и узкие оконца. Инголфу они представлялись этакими летками в огромном пчелином улье, притихшем в ожидании грозы. Набухшее небо слабо громыхало, изредка роняя капли-слезы, и редкие прохожие спешили укрыться. Когда первая молния хлестнула наотмашь, улица вовсе опустела.
   Инголф стоял, сначала просто, затем на коленях. Растопыренные ладони упирались в грязный асфальт, а нос дрожал, спеша выбрать все запахи.
   Люди... люди... еще люди... тысячи людей - бледные тени самих себя.
   Булка. Майонез. Сосиска. Кот бродячий.
   Собака.
   Ее метка заставила Инголфа отпрянуть, сдерживая рык. Он обошел столб стороной, подвигаясь к подъезду, куда протянулся тот самый, нужный запах.
   Швейцар в куртке с золотыми пуговицами наблюдал за Инголфом сквозь стекло. И взгляд его в кои-то веки выражал не прописанное дружелюбие, но явное презрение.
   А громовые птицы кружили в поднебесье. И молнии предупреждали: уже скоро.
   Инголфу надо время, ведь запах-след раздвоился... нет, не двое - лишь слабое эхо исконного, хрустальное, но неправильное, как если бы хрустальной бумагой обернули... грязь? Тину речную?
   Закрыв глаза, Инголф всецело отдался новому аромату. Он ловил его на кончик языка, наслаждаясь сладостью, перекатывал к корню и сплевывал, чтобы схватить новую порцию.
   Струи дождя ударили залпом.
   Инголф с сожалением наблюдал, как угасает запах, сначала новый, затем старый, слишком живучий, чтобы сразу раствориться в желтоватой кипучей воде. Гудели трубы, извергая пенные потоки на асфальт. Лужи разрастались, сливаясь друг с другом, превращаясь в одного диковинного зверя. Он летел, унося мелкий городской мусор, спеша накормить им канализационные стоки.
   Шагнув под козырек парадного входа, Инголф постучал по стеклу. Швейцар скрутил фигу, и удостоверение его не переубедило. Он махал руками, корчил рожи и что-то говорил, но для Инголфа оставался беззвучным, как рыбина, запертая в аквариуме холла.
   Ждать скоро надоело. Завтра сюда явится кто-нибудь - Инголф еще не знал, кому поручит этот разговор и, признаться, не особо задумывался. След был старым.
   Зверь не вернется в это логово, следовательно, появилось время для отдыха.
  
   В супермаркете Инголф долго, придирчиво выбирал мясо. Он обнюхивал каждый кусок, не обращая внимания на ворчание хмурой продавщицы. Она самодельным крюком вытаскивала куски с витрины, плюхала на раскрытую ладонь и вытягивала, приговаривая:
   - Хороший... берите уже... хороший кусок.
   Инголф сдался и взял самый свежий из имевшихся. От куска почти не разило падалью и химией, да и выглядело мясо розовым, нежным. Дома, не удержавшись, Инголф отрезал тонюсенький ломоть и, положив на язык, прижал к небу. Слюна мешалась с мясными соками, живой рекой стекала в глотку, дразня желудок. Инголф глотал, глотал, пока мясо не стало безвкусным, как бумага. Обесцвеченное, оно плюхнулось в урну.
   Оставшийся кусок Инголф разрезал на толстые ломти, которые кинул на сухую раскаленную сковороду. Жарил мало, страшась убить то живое, что было в мясе. Ел быстро, обжигаясь и облизывая жирные пальцы. Сковороду кинул в мойку, похлебал воды и, сняв плащ, побрел в комнату. Сытость вызывала сон. Инголф был рад.
   Он любил спать, особенно когда приходили сны.
   Его постель - старый продавленный матрац и несколько простыней, одинаково грязных, сбитых в ком - стояла в самом темном углу комнаты. Сквозь заклеенные газетами окна пробивался ленивый свет фонаря, но Инголф слишком устал, чтобы его беспокоили подобные мелочи.
   Стащив ботинки, он рухнул в постель, обнял подушку, придавив ее коленями, и уснул.
   Он снова был собакой, гончей с мощными лапами и сильной спиной. Полуслепые глаза его лишь мешали, тогда как нос наполнял окружающий мир сотнями и тысячами ароматов.
   Нужен лишь один.
   Мертвые подковы на земле - холодное железо и влажная грязь. Плевок наездника - человек мертв, хотя держится в седле. Странно? Не имеет значения. Снова железо, но иное. И третье. Катышки конского навоза. Заяц. Чистотел. Полынь. Кошачья трава. Дохлый тетерев. Его аромат дурманит, и гончая забывает о том, что надо бежать.
   Она застыла. Напряженный хвост дрожал, передние лапы уперлись в землю, а задние загребали, подталкивая к волшебным миазмам.
   Ближе... еще... прилечь на траву, измаранную гнилью, вытянуться на ней, прижимаясь всем телом. Шерстинками поймать чудесный запах и, покорившись ему, кувыркнуться на спину, упасть и кататься, скуля от удовольствия, втирая в шкуру, становясь иным...
   Обессилев, гончая легла и лежала. Ее глаза слезились, а из открытой пасти текла слюна.
   Инголф открыл глаза. Он точно знал, где искать новый след.
  
   Свалка раскинулась бескрайним морем. Маяком вздымалась над ним старая вышка, тянула руки в стороны, держала провода и жирных осоловелых по жаре ворон. Застыли под зорким оком солнца волны из мусора, и древний горб - зарождающееся цунами - не спешил обрушиться на остов автомобиля.
   На свалке воняло. Не льдом и хрусталем, не тетеревом из сна, а обыкновенно - гнилью.
   Инголф шел по проложенной кем-то тропе, уверенный, что тропа эта выведет к нужному месту. Она же закончилось у грязной норы, прикрытой листами картона. У норы на зеленой эмалированной кастрюле сидела старуха.
   Она?
   Инголф разглядывал старуху - несколько юбок, напяленных одна поверх другой, и длинные костлявые ноги в черных колготках. Руки прямые, пальцы - скрюченные. Руки шевелятся, и пальцы ерзают по грязной тряпке, бывшей некогда ковром.
   - Чего? - она почуяла присутствие Инголфа и содрогнулась. - Чего надо?
   - Мальчишка твой?
   Старуху хотелось взять за шею и тряхнуть, выбивая и дух, и информацию. Инголф сдержался, даже руки в карманы сунул, подальше от искушения.
   - Какой мальчишка? Я не знаю никакого мальчишки!
   Она не пыталась убежать, должно быть, догадываясь, что бегать от гончих - бесполезно.
   - Не знаю я... не знаю...
   Инголф присел и, наклонившись, заглянул в светлые старушачьи глаза. В них, пленкой на молоке, плавали бельма катаракты.
   - Убью, - пообещал Инголф.
   - Напугал! Ой напугал! Матушка Мо боится! Матушка Мо трясется! Посмотри! Посмотри! - она попыталась поднять руки, плечи задергались под старой кофтой, но ладони не оторвались от земли. - Не боюсь смерти! И ничегошеньки не боюсь! Кому я теперь нужна? Ай, повелась... ай одна осталась... одна-одинешенька! Сирота несчастная!
   Отвислые веки полнились слезами, старуха причитала.
   - Мальчишка твой? - повторил вопрос Инголф и зацепился-таки за старушачий взгляд.
   - Чужой. Как есть чужой. Пришел. Сел. Сидел. Сдох бы, если бы не Матушка Мо. Добрая она... - старуха запнулась и выдавила из себя правду. - Он попросил приглядеть. Я приглядела. Мальчишечка хороший. Хороший... я его выходила. И говорить начал. Поначалу-то ни-ни. А я пригрела, словечко сказала и... жили-поживали, добра наживали. Нажили полный дом. И где награда-то? Как он Матушке Мо отплатил?
   - Мальчишка?
   Обычно Инголф не задавал вопросов, боясь нарушить связь с объектом, но старухе поводок не требовался - крохотного толчка хватило.
   - Воробей славный... славный Воробышек... я была к нему добра... я была добра к нему! Я сделала все... и отдала мальчишку. Хотела предупредить. Хотела... сказала бы - беги, Воробей. Но куда ему бежать? Чему должно - то и случится. И ты, гончак Рейсо-Ровы, не побежишь дальше, чем поводок отпустят. Думаешь, сам идешь? Ведут! Меня вели-вели и привели... бросили... позабыли... сироту-сиротинушку.
   Скулила она без прежнего надрыва, хотя плечи продолжали дергаться, вырываясь из паралича.
   - Наклонись... скажу... хочешь знать? Все тебе скажу.
   Инголф наклонился. От старухи смердело скорой смертью, и запах этот шевелил волосы на затылке, но Инголф был сильнее запаха.
   - Не бегай. Жди. Он не оставит мальчишку. Придет. А там ты. Вот потеха будет, правда?
   - Правда.
   - Только ты ж побежишь... глупая гончая. Себя не переломить, верно? Сделай доброе дело, а? Убей старушку! Убей, убей... я устала тут сидеть. Устала и вот... а он не отпустит.
   Убийство не входило в компетенцию Инголфа.
   - Ты сама умрешь, - подумав, ответил он.
   - Умру? Чуешь? Это хорошо. Славный песик. Не уходи. Посиди рядышком. Рядом, рядом... Я тебе скажу... все про него скажу. Лжец! Ложь убивает мир. Хорошо, что собаки врать не умеют.
   Инголф сел на ковер и скрестил ноги.
   - И я врать не стану. Скажи, ты знаешь, зачем богам нужны дети?
  

Глава 7. Кое-что о варгах.

   Доктор Вершинин подходил к дому с опаской. Недавний дождь отмыл здание почти добела, оставив лишь смоляные разводы на торцевой стене. Там же старый куст сирени выкинул белую свечу, словно капитулировал перед скорой осенью.
   Капитуляция - неплохая в сущности идея. Кошмары исчезнут. Жизнь наладится. А совесть... как-то же с совестью ладят.
   Парню и вправду не выжить.
   Но вдруг случится чудо?
   - Вдруг? - спросил Вершинин котенка, который за прошедшие дни вытянулся и порыжел. По хребту его протянулась золотая полоса. Ворсинки были жесткими, колючими, как если бы и вправду сделанными из металла.
   - Но вот скажи, что мне от этого чуда? Если разобраться, то... смысла в чудесах никакого.
   Есть не хотелось. Вершинин плеснул в кружку спирта, подумал и вылил в умывальник, смывая этанолом грязь с единственной целой тарелки. На душе было тошно, и урчание Аспирина ничуть не унимало тошноту.
   Много ведь не потребуют... просто отвернуться.
   Он и отворачивался, не желая видеть каменные лица, которые вырастали на стенах пещеры, как волдыри на обожженное терракотовой шкуре. И волдырями же лопались, выплескивая смесь гноя и кремния. Осколки били прицельно, по губам, по глазам.
   - Узнаешь? - его мучитель сидел в кресле, и каменные во?роны привычно хранили его покой. - Ты узнаешь этих людей?
   Сегодня Варг был особенно бледен. Его косы слились с плащом, а по шерсти белых соболей скакали крохотные молнии статических разрядов.
   - Узнаешь?!
   Очередное лицо набухало на выступе. Пробивался из камня нос, тянул за собой узкие щеки и массивные надбровные дуги. Последним выбрался скошенный подбородок со старым шрамом.
   - Уссснаешь? - спросили губы, с трудом проталкивая слова. И следом за ними - рвоту.
   Его и в человечьем обличье рвало, долго, мучительно, насухую. И в самом конце - кровью.
   - Зачем ты их показываешь? - Вершинин сумел посмотреть в глаза мертвецу и только тогда понял - мертвец слеп. Веки его прочно сшиты камнем.
   - Затем, что хочу тебя понять. Ты убил этого человека. Ты убил и остальных.
   - Я не сумел помочь.
   - Убил, - Варг взмахнул рукой, останавливая движение камня.
   - Нет!
   - Морозова Анна. Пятнадцать лет. Ожог четвертой степени.
   - Сепсис... мы не справились.
   - Ты не справился, Борис Никодимович. Ты. Алтуфьев Геннадий, пятьдесят четыре года.
   - Инфаркт миокарда...
   - Он ведь жаловался на боли в груди. Или вот Сигизмундова Татьяна и ее ребенок.
   - Родился мертвым.
   - Пересмешкин Антон. Трушина Валентина. Заславский Игорь...
   Он говорил и говорил, втыкая имена, как иглы. Несправедливо! Люди умирают! У всех умирают. У хирургов чаще, чем у других...
   - И это твое оправдание? - поинтересовался Варг.
   - Я не оправдываюсь! Я многих спас... многих... больше, чем... судьба.
   Вершинин заставил себя заткнуться. Не следовало злить Варга? Пусть так, но теперь и Вершинин был зол. Не за себя, а за людей, которые ушли и теперь вернулись, упрекая его в бездействии. Но это не они - иллюзия, взятая из Вершининской памяти. Он не знал, как такое возможно.
   - Возможно, - заверил Варг. - Ты и представить себе не можешь, сколько всего возможно.
   - Кто ты?
   - Варг.
   - Это имя?
   - Это преступник. Тот, кто совершил нечто, не имеющее прощения. Ему не откупиться вирой, хоть бы он принес все золото цвергов. Ему не защитить свою честь в круге хольмганга, потому что никто не пустит его в этот круг. Варг - волк, которого гонят, силясь уязвить. И тот, кто добудет волчью шкуру, станет славен. Знаешь, сколько из было? Тех, кому не давала покоя моя шкура?
   - Много.
   - Чуть больше, чем убитых тобой, - Варг оскалился, и во?роны над его креслом обменялись взглядами. - Варг - клятвоотступник. Варг - бьющий в спину. Варг... повешенный. Но и сам Всеотец висел на древе мира, а после вешал многих во славу свою.
   Каменный ворон раскрыл клюв:

Легко отгадать,

где Одина дом,

посмотрев на палаты:

   Этот голос исходил не от статуи, а из стен пещеры, он перекликался сам с собой. И себе же отвечал, хотя вторая птица повторила движение первой:

варг там на запад

от двери висит...

   - Откуда ты родом? - спросил Вершинин.
   - Оттуда, где виселицу зовут деревом варгов, а хозяином над ним - Всеотец. И это правильно. Он же предавал. И бил в спину. Если ас стал варгом, то станет ли варг асом? Как ты думаешь?
   И Вершинина вытолкнуло в черноту. Не осталось в ней ни пещеры с переменчивыми лицами, ни воронов, ни самого Варга, как не было и Вершинина. Его тело распадалось на молекулы и атомы, перемешиваясь с благим небытием и питаясь покоем.
   Бездна ласково обняла гостя.
   А потом отпустила.
   - Иди, - сказала она напоследок, - я еще подожду.
  
   Человек в белом меховом плаще появился у больницы под утро. Он несколько раз обошел здание посолонь и, остановившись перед ступенями, крикнул:
   - Выходи, маленький Ниссе.
   От звука его голоса затрепетали сонные розы, растопырили шипы в тщетной попытке защититься и умерли, замерзнув насмерть. Стекла задребезжали, а одно треснуло, просыпав стеклянную пыль на подоконник. Осиное гнездо покачнулось и упало переспевшим яблоком. Варг поймал его, крутанул на пальце, замораживая, и подбросил к самой луне.
   - Выходи, - повторил он.
   Осиное же гнездо пробило крышу.
   - Последний раз повторяю, - Варг коснулся стены, и по ней поползла трещина.
   - Прекрати! - Ниссе выскочил из окна и бросился к трещине. Он вцепился пальцами в края ее и, поднатужившись, стянул. Серебряная игла заплясала по кирпичу, лунной нитью дыру латая.
   Варг не мешал. Присев на лавочку, он наблюдал за работой и растирал меж ладоней мертвую розу.
   - Еще разок прихвати, - посоветовал он, когда игла сделала последний стежок. - А то мало ли... вдруг рухнет.
   Ниссе прислушался к дому. Тот, пусть и раненый, рыдающий от боли, стоял и вовсе не собирался падать ни сейчас, ни в ближайшем будущем. Что же до будущего далекого, то Ниссе в него не заглядывал. Во-первых, не умел, а во-вторых, опасался.
   - Чего тебе надобно? - он когтем обрезал нить и, намотав на иглу, спрятал в кармане халата. - Убить меня хочешь?
   - Хочу, - ответил Варг.
   - Думаешь, что я помру, и тебе дорожка откроется? - Ниссе все ж попятился, готовый в любой миг исчезнуть за стеной. - А не откроется! Сюда тебе хода нету! Нету хода! Сам Хаугкаль дорожку запечатал...
   - Знаю.
   Роза превратилась в пыль, а пыль - в иней.
   - Я буду рвать твой дом. Начну с крыши. Там уже есть одна дыра, а добавится и другая. За ней и третья. Прячься. И слушай, как трещит шифер. Почти как кость, правда?
   - Ты... ты...
   - А закончу с крышей - возьмусь за окна. Буду выбивать по одному. Хлоп... хлоп... вот так.
   Варг хлопнул в ладоши, и стекло выстрелило сотней мелких осколков.
   - Или лучше, чтоб внутрь? Ты же не только дом слышишь, верно, мой недруг Ниссе? Как тебе понравится, когда те, кого ты приютил, закричат? А люди теперь кричат легко. Совершенно не выносят боли. Слабые, правда?
   - Чего ты хочешь?
   - Справедливой цены. Я возьму тебя, но не трону дом. Или я возьму дом, но не трону тебя. Живи, томте-ниссе, отстраивайся, если выйдет.
   - Но почему?
   - Потому что я лишился того, кого мог бы назвать другом. Теперь черед Курганника. Так будет справедливо.
   - Варг Безымянный, Варг Беззаконный желает справедливости? Смешно.
   - Тогда отчего ты не смеешься, томте-ниссе, домовой человек? Но раз уж ты сам назвал меня беззаконным, то... - фляга появилась из-под снежно-белого мехового покрова. Сделанная из кожи и рога нарвала, упрятанная в доспех серебряной чеканки с девятью рунами, она застила все, что было вокруг. И томте-ниссе, сам того не желая, шагнул к заветному сосуду.
   - ...то я предложу тебе третий выбор.
   Варг снял крышку и перевернул сосуд. Одна-единственная капля выпала из него и алым рубином засверкала на бледной ладони.
   - Возьми.
   - Это...
   - Это кровь моя. Она даст тебе силы.
   - Отравит! - Томте-ниссе глядел на оскверненную флягу, в которой некогда Всеотец хранил воду из Урда священного.
   - Изменит.
   - Как изменил Брунмиги? Я видел его! Я... не желаю быть таким, как он!
   - Хорошо, - Варг стряхнул драгоценный камень на землю. - Я уважаю твой выбор.
   Теперь Ниссе мог бы исчезнуть. Достаточно отступить в тень дома, туда, где начинается старый фундамент. По нему и в подвал, к камням предвечным. И самому превратиться в камень, чтобы не слышать агонию дома.
   - Ты... ты хочешь справедливости, тогда знай, - Ниссе принял человечье обличье, потому как человек, его носивший, сумел умереть достойно. И у Ниссе получится. - Не Хаугкаль убил Моховую старуху, а ты! Ты отравил ее пиво и ее дом. Корни его иссохли. Он же пришел попрощаться, как приходит ко всем. И к тебе явится.
   - Я буду ждать.
   За миг до того, как тонкие пальцы Варга коснулись горла домового, земля разошлась, как расходится молния на брюках. И томте-ниссе ушел в разлом, чтобы смешаться с глиной. Последнее, что видел он - красные глаза Хаугкаля.
  
   На другой день сотрудники городской больницы номер три заметили удивительную перемену, случившуюся с розовыми кустами. Стебли их лишились листвы, но обзавелись длинными, с мизинец, шипами, а цветы из нежно-розовых стали багряными, почти черными.
  

Глава 8. Новые лица старых знакомых.

   Семен Семенович Бояринов ждал новостей. Ждал как никогда жадно, из последних сил удерживаясь в разуме. Домашние, чувствуя его неспокойствие, приноровились обходить Бояринова стороной. Одна лишь Аллочка не опасалась приближаться, то ли по врожденной глупости, то ли по новообретенным упрямству и рассеянности.
   - Сегодня Сашенька очнется, - говорила она каждое утро, прежде чем сесть за стол.
   Стол был длинным, в три метра, и узким, словно сделанным из одной черной доски, которую выпилили из самой сердцевины дуба. Во всяком случае Бояринова уверяли, будто бы стол дубовый и стильный, подходящий для большого человека.
   Некогда ему казалось важным окружать себя именно такими, подходящими вещами.
   Сейчас стол раздражал и длиной, и шириной - локтей и то не поставишь - и цветом. А еще тем, что Шурки за ним не было. Прежде как - Аллочка за одним концом, Семен Семенович - за другим. И Шурка посередине. Семья.
   Куда ушла? Шурки нет, но Аллочка осталась, сидит себе, тарелку разглядывает. С такого расстояния и не разглядишь, что в этой тарелке.
   Вот нахрена в доме такой стол?
   - Семен. А ты заплатил доктору? - спросила Аллочка. И Семен ответил:
   - Нет.
   Сказал и удивился: всегда ведь платил. Как только деньги появились, так и начал платить, потому что так легче и всем понятно. Если отказываются - надо больше предложить. Если бегут и хвостом виляют - надо было давать меньше. Постепенно научился угадывать цену по физии, и не случалось еще ошибаться.
   Почему же доктору не дал? Со злости? Или по другой причине?
   - Просто я подумала, что... А если ты заплатишь и Сашенька...
   - Заплачу?, - пообещал Бояринов, подавляя злость.
   Сашенька, Сашенька... вечно она ворковала, перевирая нормальное имя. Сашенька, Санечка, Шурочка, котичка, ласточка... сама она заинька пергидрольная, болонка безмозглая. Сидит, нервы треплет. Небось, Юлькина мамаша из больницы, считай, не вылазит. Потому как любит дочку. Аллочка же любит комфорт. И стол этот идиотский. И тарелки серебряные. И жратву свою диетическую. И...
   - Я беременна, - Аллочка вжалась в спинку стула.
   - Что? - Семен поднял взгляд. Ему показалось: ослышался.
   - Беременна я.
   Беременна. Нашла время, как будто других забот мало. Шурка того и гляди умрет, а эта...
   - Просто вот... получилось. И я подумала...
   Думать она никогда не умела. Точнее думала, но о какой-то такой запредельной хренотени, которая совершенно не имела смысла.
   Аллка беременна. Беременна.
   Ребенок.
   У Семена уже есть ребенок. Зачем второй?
   - Ты лучше покричи, - сказала она, улыбнувшись ласково-ласково. - Ты же всегда орешь, когда не знаешь, что сделать. Я привыкла.
   Чертов дубовый стол разломился-таки от удара.
  
   В центре перекрестка вопреки всем законам логики стоял столб, который словно соединял две дороги, весьма друг на друга не похожие. Одна - желтая, песчаная, с мелким камнем, застревавшим в протекторах шин. Вторая - асфальтовая, но щербатая, как старуха. Из трещин не росла трава, да и вообще не росла, и потому столб оставался единственной живой деталью.
   Когда-то навершие его украшал фонарь, дававший свет скудный скупой. Но ныне лампочку разбили, и столб остался столбом.
   Семен Семенович Бояринов помнил это место хорошо, да и как забудешь, если шрам дергает, крутит, меняет руну за руной, и тени у подножия фонаря пляшут, отзываясь на знакомую кровь.
   Из багажника машины Бояринов достал козла. Животное было спутано по ногам, а морда увязана в сатиновую наволочку с цветочками так, что наружу выглядывали лишь уши и массивные желтые рога. Козел упрямо дергал головой, норовя зацепить обидчика, но Бояринов держал крепко, умело.
   До положенного срока оставалось прилично. Но Аллочка - дура дурой, а говорит метко - права. Нечего орать, делать надо.
   Бояринов положил козла на перекрестье и вернулся к машине. Коробка с ножом. Плошка. Кисть. Серая кость, обернутая волосяной нитью.
   Костью он выводил на песке знаки, стараясь каждый вырисовывать с максимальной аккуратностью. И пусть работа была нетяжелой, но Бояринов взмок. Он снял пиджак и галстук, расстегнул рубашку и закатал рукава по самые локти. Ботинки Семен Семенович оставил по-за кругом, сунув в левый мобилу, в правый - бумажник.
   Последнее действо требовало опыта.
   Бояринов стянул наволочку с козлиной морды и, вцепившись в рога, надавил. Копыта пропахали асфальт, козел упал, поднялся и попытался ударить.
   - Шалишь...
   Нажим Семен Семенович усиливал постепенно, ломая пальцами жесткую оболочку рогов. И захрипев, козел сдался. Он задрал голову, шея напряглась, как и тонкая гортань в обрамлении артерий.
   - Кровью плачу, слышишь? - Бояринов сел на козла, зажимая узкое тело его коленями. Левой рукой перехватил рога, не давая вывернуть, а правой вытащил нож. Резал широко, зло, пытаясь открыть обе артерии с первого удара. В последний миг козел заорал совершенно по-человечьи, но крик захлебнулся в дымящем потоке.
   Бояринов держал. Смотрел. Багряные струи заливали землю, скрепляя дороги прочнее, чем держал их столб. И песок пил свежую кровь, и трещины асфальта норовили урвать свое. Знаки плыли на багрянце, как если бы были не выцарапаны костью, но нарисованы на этой ровнопокровной луже.
   - Я зову тебя, - сказал Бояринов, разжимая руку и колени. Козел повалился набок, и темный глаз его, смотревший на человека с укором и недопониманием, стал вдруг белым.
   - Я зову тебя!
   - Кого именно, - поинтересовались у Бояринова.
   Кошка сидела на столбе. И устроилась там с тем небрежным удобством, с которым умеют сидеть лишь кошки. Всеми четырьмя лапами она упиралась в остатки фонаря, а хвост обвивал металлическую его опору.
   - Всегда надо уточнять, кого зовешь. А то мало ли... откликнутся, и сам не рад будешь.
   - Здравствуй, Советница.
   - И тебе здоровья, - отозвалась она, принюхиваясь.
   - Спускайся, поговорим.
   - А нам есть о чем говорить?
   - Сама знаешь.
   - Знаю. И понять не могу, чего же ты от меня услышать хочешь? - она вытянула лапу, нащупывая опору. Когти пробили металл, и Шшеа перетекла в положение вертикальное. Спускалась она нарочито медленно, позволяя и любоваться, и удивляться чудесному своему умению.
   В другой раз. Сегодня Бояринов был не в настроении.
   - Я все ждала, когда же ты решишься. Прежде, духу в тебе побольше было, - сказала она, спрыгнув на кровь. - Но годы... стареешь... умирать скоро.
   - Еще поживу.
   - Поживешь. Двадцать лет? Сорок? Шестьдесят? Больше? Аун-конунг хотел долгой жизни и отдал Всеотцу собственного сына. Просил прожить столько, сколько было прожито. И Всеотец принял жертву. Шесть десятков лет прожил Аун-конунг. Но мало стало ему. Снова созвал он воронов. Снова бросил волкам кости того, в ком текла его кровь. И отозвался Всеотец. Пообещал, что если так страшится Аун-конунг смерти, то пусть платит за каждые десять лет жизни по сыну.
   - Не заговаривай мне зубы.
   - Жаден был конунг. Хитер Всеотец. И как принял седьмую жертву, так и отнялись у конунга ноги. Но еще сидел Аун на престоле, а рабы тот престол носили. Когда же пришел срок, отдали Всеотцу восьмую жертву. Еще десять лет прожил Аун-конунг, но лежал пластом, не властный над руками своими. Однако же мало было ему. Девятого отдал. И прожил отведенные десять лет беспомощным, как младенец. Ослеп. Оглох. Зубов лишился. Турью сосал из рога, который ему к груди привязывали. А потом все-таки умер...
   Кошка коснулась крови и облизала лапу.
   - Зачем ты мне рассказываешь?
   - Ну... он прожил мало, а ты еще меньше. Как знать, вдруг тебе однажды захочется продлить годы... или уже сейчас? Мы бы договорились.
   - Вряд ли. Сына я не отдам.
   - Почему?
   - Потому... потому что он - мой сын!
   - Любишь его? - она села у края лужи и посмотрела на Бояринова с нежностью. - Любишь, да?
   - Конечно.
   - И я своих детей люблю. Любила бы... только вот мертвыми они рождаются. А если и живут, то день-два... даже ульдрино молоко не спасает. Слишком мало в Ниффльхейме жизни осталось, чтобы жизнь поддержать. Нынешним летом я выкормила найденыша, просто оттого, что невыносимо раз за разом терять.
   - Но разве я виноват в твоих потерях?
   - А разве нет?
   - Ты сама тогда сказала, что у меня есть выбор! Я выбрал.
   Он хотел остаться и трон Хель, прозрачный, сделанный не то из цельного алмаза, не то просто из глыбины льда, вовсе не выглядел страшным. Тогда в Семене не оставалось места страхам. Он просто выбрал.
   - И убил моих детей, а теперь хочешь просить, чтобы я пожалела твоего.
   - Значит, месть? - Бояринов опустился на козлиную тушу, которая воняла и влекла вонью сине-зеленых мясных мух. - Ты забрала его, чтобы причинить боль мне?
   - Я приходила в твой дом. Я смотрела, как твой сын растет. Твоей женщины не было рядом. И тебя не было рядом. А те, кто был, не слишком-то хорошо выполняли свою работу. И я могла бы спуститься в его колыбель и лечь на лицо. Я могла бы перегрызть ему горло. Или привести маленький народец. Ильветте любят шутить. Как бы тебе понравилось обнаружить в кроватке тролля? Но разве сделала я хоть что-то?
   - Тогда почему?
   - Потому, что я хочу жить.
   - Как тот параличный конунг?
   - Я уже как он, - Советница как и прежде, не избегала разговоров. - Но у меня еще есть надежда.
   Бояринов потер переносицу, думая, что делать дальше. Козлиная кровь начала сворачиваться, и темные трещины асфальта пролегали на ней причудливым рисунком.
   - Хорошо. Я должен был. И сделаю. Верни Шурку, и я все сделаю. Теперь даже лучше. Я не боюсь. Я взрослее, сильнее...
   - Больше, - ответила кошка. - Ты слишком тяжел для меня. И слишком увяз в этом мире. Моих сил не хватит.
   - А если... если я принесу другую жертву?
   - Коня? Быка? Человека? О, я смотрю, с тебя станется... чужая кровь мне бы пригодилась. Но и великая жертва Упсалы не согреет Хвергельмир. А собственных моих силенок на тебя не хватит.
   - И что мне делать?!
   - Ждать.
   - Сколько еще?
   Бояринов знал ответ, и Советница знала про его знание, а потому сказала:
   - Если и вправду хочешь помочь, то приглядывай за Вершининым, да и за другими... Варг хитер.
   Она повернулась к столбу и одним прыжком оказалась на его вершине.
   - Погоди! - Бояринов и сам вскочил. - У них хотя бы будет выбор?
   - Нет, - ответила Советница и исчезла, оставив человека наедине с козлиной тушей, кровью и неразрешенными вопросами.
  

Глава 9. Предопределенность.

   В этом сне Инголф шел по снегу. Снег был глубоким. Острая кромка наста полосовала подушечки лап, а шерсть меж пальцами смерзалась. Каждый шаг причинял боль, но Инголф шел.
   Он был один. Ветер скользил против шерсти, вбивая в кожу льдины-иголки.
   Скулило море. Изредка оно решалось поднять голову, но тотчас пряталось за серой пеной.
   - Ди, ди, ди... - кричала чайка, понукая.
   Ее запах, как и все прочие, не мешал, потому что теперь Инголф не только чуял, но и видел цепочку крупных волчьих следов. Огромные лапы зверя проломили наст, но проломы уже успели затянуться свежим льдом, как рана затягивается пленкой сукровицы. И кожа снежной пороши почти скрыла их.
   Но не настолько, чтобы Инголф пропустил.
   Рывком вырвался он из очередного пролома и лапы уперлись в камень, скользнули по камню, как будто серый гранит не желал помогать. Инголф лег и принялся вылизывать разрезанные лапы. Бока его ходили ходуном, хронометром другого мира постукивал хвост, и боль отдавалась в крестце. Не обращая на боль внимания, Инголф выкусывал лед меж пальцев и думал, что совсем скоро он догонит врага.
   Надо идти вверх, в горы.
   Инголф поднялся. Он бежал, глотая ледяной жесткий воздух. Когти сухо цокали по граниту, изо рта лилась слюна, которая вымерзала на камне, рисуя собственный, Инголфа, след.
   А волчья тропа вела выше и выше... узкой каймой поднялась она над обрывом. Где-то внизу кипело море, осмелевшее, гиблое. Оно играло кораблем, перебрасывая с волны на волну, и тонкая мачта, опасно кренилась, черпала парусом-крылом воду. Кораблю давно бы погибнуть, а он держался, летел в каменную глотку, из которой клыками торчали рифы.
   Но разве дело Инголфу до корабля? След остывает.
   Бежать.
   Быстрее. Подгоняя себя своим же хрипом, ноющими мышцами и кровавыми отпечатками. Забивая глотку рыком.
   Волк вылетел навстречу и, ударив в грудь, почти опрокинул. А когда не удалось, отскочил сам, ввинтившись в расщелину. Зверь был огромен, куда больше Инголфа.
   - Р-р-рад? - спросил он.
   Шерсть вздыблена. Уши к голове прижаты. И губы подняты, оскалены. Узкий язык лежит меж зубами, а с него свисает нить слюны. Волк сглатывает, и нить дергается.
   - Р-р-рад? - повторил он.
   - Р-р-рад, - ответил Инголф.
   - Умр-р-решь!
   - Умр-р-ру.
   Волк боялся. Не Инголфа, но боялся. А значит, был не так силен, каким выглядел. Инголф поджал хвост и попятился. Он отступал медленно, открывая правый бок, и соперник не выдержал. Звериная натура толкнула его вперед. Клацнули клыки, взрезая шерсть и кожу. Инголф взвыл и упал на живот, чтобы вывернуться и самому вцепиться в тощее брюхо. Волчья шерсть забила нос. Волчья кровь полилась в рот, утоляя жажду.
   - Хитр-р-рец, - сказал Волк, оказавшись по другую сторону тропы. - Не поможет.
   В серой шерсти зияла проплешина. Инголф сплюнул клок шкуры и сказал:
   - Посмотрим.
   - Как скажешь.
   Он метнулся серой молнией, ударил, опрокинул с силой, которой в нем прежде не было. И волчьи челюсти сжали глотку капканом. Пробитая гортань засипела.
   Инголф умер.
  
   Открыв глаза, он увидел потолок, серый, с проплешиной обвалившейся штукатурки и пауком, из проплешины свисающим. Паук покачивался и грозил упасть. Сердце билось. Дыхание присутствовало. Инголф был жив. Только полностью осознав этот удивительный факт, он скатился с кровати и на четвереньках пополз в ванную комнату.
   Воду удалось открыть. Тонкая струйка ее бежала по накатанной дорожке, добавляя хлористо-мелового осадка, и скрывалась в норе водосточной трубы. Воду Инголф черпал рукой и пил. Капало на штаны, на свитер и постепенно в ванной разрасталась лужа.
   Коврик, давно утративший первозданный вид, слабо впитывал воду.
   Соседи вновь придут жаловаться.
   А Инголф погибнет.
   Он мокрой ладонью вытер лицо и, уцепившись за край ванны, встал. Осколок зеркала в круглой пластиковой раме отразил перекошенную физиономию и красные глаза. Вода текла по щекам и капала уже на умывальник, оставляя розовые пятна.
   Смерть - закономерна.
   Раздевался Инголф, с трудом преодолевая брезгливость перед собственным телом. Лишенное искусственных покровов, оно было белесым, мягкокожим, слабым. И струи холодной воды, стекавшие по коже, вызывали спазмы.
   Инголф заскулил. И все собаки дома лаем отозвались на его голос.
   Собаки тоже любят жизнь.
   В пять часов сорок минут Инголф Рагнвалдович Средин покинул свою квартиру. Его путь лежал к старому кладбищу, некогда бывшему далеко за городской чертой, но ныне попавшему почти в самый центр. Земля эта многих манила доступностью и кажущейся бесполезностью. Город кружил, примеряясь к добыче, но медлил с ударом. Он словно ждал мига, когда растворится в утреннем тумане кладбищенская ограда, а старые плиты уйдут в землю, унося с собой и тех, память о ком призваны были хранить. И уж верно тогда поползла бы по жирной землице техника, завизжали бы пилы, убирая ненужные тополя, и рухнула бы клубами известковой крошки старая церковь.
   Она и так уже почти обвалилась, стояла без креста и крыши, в слабом покрове строительных лесов, которые были гнилы и лишь давили на тонкие кирпичные стенки.
   В церкви Инголф сел на алтарный камень. Святые с истлевшими лицам глядели на него печально. Не помнили? С них станется. У святых множество забот, где уж припомнишь человечка, хоть бы им и случалось видеть его смерть.
   Инголф развязал платок и провел по толстому шраму, до сих пор сохранившему бурый, свежий цвет. Шрам пересекал шею и жутко чесался.
   - Не стоит.
   У него вновь не получилось увидеть, как она входит. Черный жеребец сипел, роняя пену на грязные листья. Расколотые копыта его ступали мягко, а черный хвост слался веером.
   Жеребца не существовало, как не существовало и ее самой.
   - Только если тебе так хочется думать, - она сидела боком, упираясь ногой в острый крюк, с которого свисали вязанки голов, ссохшихся, пожелтевших, похожих издали на луковые. Луковые косы плела бабушка Инголфа.
   Странно, что он забыл о бабушке.
   Она ходила в церковь по воскресеньям и на праздники, украшала бумажными цветами ветки вербы и хранила деревянный иерусалимский крестик. Ей бы не понравилось, что Инголф сидит на алтаре.
   Почему он забыл о бабушке?
   - Выпей, - женщина протянула кубок, тяжелый, как если бы в костяных стенах его уместилось целое море. - Выпей и тебе станет легче.
   Он уже пил, когда задыхался на этом самом алтаре, и кровь текла реками, ручьями, топила меловые знаки и свечи из черного воска. Когда тело слабело, мерзло и злости, оставшейся внутри, не хватало. Он, не умея молчать, кричал. И рвался, растягивая веревочные петли, выдирая руки, ярясь, что проиграл. А тот, другой, стоявший в изголовье, перекрывал крик речитативом латыни.
   Потом она сказала, что в этой книге нет смысла.
   Инголф поверил. Как можно не верить ей?
   - Выпей, - сказали ему и, приподняв голову, поднесли кубок.
   Он видел коней и людей, слышал храп и хрип, не зная, умер уже или нет. Он синими губами глотал горький напиток и смеялся, зная, что теперь будет жить. А тот, другой, кричавший латынью, метался в круге, отгоняя псов посохом.
   - Подчинитесь! - кричал он. - Я повелеваю! Я отдал вам его кровь! Подчинитесь!
   Псы скакали, норовя ухватить за одежду. Узкие тела их терлись друг о друга, и шерсть клоками валилась на пол.
   - Почему я? - спросил Инголф, когда снова смог заговорить.
   - Потому что она так хочет, - ответил ему древний старик в истлевшем доспехе. Вспухшие веки его были костяными крюками к бровям приколоты. Из-под век сочился гной, застилал глаза, делая их белыми, слепыми.
   - Почему я?
   Визжали псы, хрипели. Влажно чавкал посох, опускаясь на спины, кричал человек.
   - Почему я?!
   Инголф рванулся, треснули веревки, повиснув ошметками на растертых докрасна запястьях. А шею схватило шрамом, точно ошейником.
   - Потому что, - улыбнулась Рейсо-Рова, змеехвостая дева. - Ты сам меня позвал. Пей до дна!
   - Пей до дна! Пей до дна! Пей...
   Свита заглушила собачий вой и человечий визг. Инголф пил и пил, глотал, чувствуя, как разрывается нутро, плавится железной рудой в открытом горне и тут же застывает, уже иное, переменившееся.
   Потом ему рассказывали всякого. Будто бы нашли Инголфа едва живым. Будто бы лежал он в луже крови, вцепившись в алтарный кубок, и пальцы не получилось разжать даже у врачей. Будто бы врачи эти сказали, что Инголфу судьба одна - на кладбище, а он взял и выжил. Безумец же, колдуном себя вообразивший, напротив, помер прямо там, в церкви.
   Считали - бог покарал. Инголф знал правду - разорвали собаки.
   Он и рассказывать пытался - не поверили. В отставку думали отправить, но после вдруг забыли.
   - Я помогаю своим детям, - сказала Рейсо-Рова. - Если хочешь - остановись.
   - Не смогу.
   - Тогда пей.
   На сей раз напиток был сладким. От него пахло вереском и тем самым морем, что перебрасывало с ладони на ладонь корабль.
   - Я умру.
   - Боишься? - она, сидя верхом, глядела в глаза, выглядывала до сердца.
   - Нет. Не смерти, а... - Инголф попытался ухватить мысль. - Я не справлюсь! Ты ведешь меня! Ты знаешь все. Кто он такой. Что ему надо. Где он живет. И как его взять. Почему ты молчишь?
   Потому что ей нечего сказать, а ему - не дозволено спрашивать. Кто Инголф такой? Гончая ее стаи, одна из многих, обреченная идти по следу, гнать добычу... убивать... умирать. Есть ли в этом смысл?
   Пей, Инголф, пей.
   Забывай. Оставляй предопределенность ледяного следа и собственной смерти, которой ты и вправду не боишься. А пока еще помнишь - говори...
   - Я нашел женщину. Она спросила: Зачем богам дети? И ответила. Чтобы есть. Едят - чтобы жить. Все просто.
   - Все просто
   Рейса-Рова коснулась волос, провела, выбирая из прядей пыль и труху.
   - Все просто, - повторила она. - Все предопределено.
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"