Думал, человек человеку друг, товарищ и брат, и родственќничков не нашёл. Верил в коммунизм и понял не наступит. Поќтому что все скоты. И я скот. И капитализм-социализм здесь ни при чём...А дядя Саша-коммунист во дворе учил нас быть хорошими. А дядя Саша-коммунист субботники устраивал. В колхоз мы ездили с дядей Сашей. А потом квартиру получил в новом районе. Хорошую. Мы ему вещи таскали. Бесплатно. Даже без выпивки. Любили мы дядю Сашу. А дядя Саша провода все обрезал. С собой увёз. Чтоб чужим не достались. А получал дядя Саша двести рублей... Кому верить?
И любовь. Думал. Они нежненькие. Думал, они чистые. Думал, я ей про мужчину и женщину буду рассказывать, а она ничего этого не знает. И краснеть будет по инстинкту. И через десять, пятнадцать лет будет краснеть. А у ней изо рта нехорошо пахнет. И раздевается она сама. Опытно, расчётливо. Чтоб ничего не помять. А трусы под подушку. И колени задирает... Влагалище склизкое, там нечистоты. И оттуда, из нечистот, проклятье её выползет, ребёнок. А всего ей девятнадцать лет, но знает она об этом больше меня. И любит, когда её бьют. Нет. Я не женюсь. Никогда.
Думал, писателем буду. Или журналистом. Известным. И ни хрена из меня не вышло. На работе меня терпят. Писатель, говорят, шишка. Учусь я на пятом курсе журналистики. Через год кончу. И останусь работать на прессах. Они ведь засмеют. Плевать в меня будут. Идиот! И никуда не годный. Работаю я плохо. Восемьдесят рублей получаю. А они сто двадцать. Только факультет журналистики и спасает. А тогда как? Ведь не возьмут меня. Никто меня не возьмёт. Даже паршивой многотиражке я не нужен. И скажут мне на работе:
Дурак ты. Кругом дурак. И в работе дурак, и корреспондент оказался некудышный. Не берут тебя. А мы сто двадцать получаем.
Потому что я безталанный. Я понял. Я ведь как думал? Ну не может быть, чтоб у человека столько минусов было. Работать я не умею, неприспособленный я к работе. Простых вещей сообразить не могу: гвоздь в каменную стенку. Там нужно пробку ножом из дерева аккуратно. Мне нянька нужна. Рассеянный, хилый. Я и подумал: раз столько минусов, должен же быть хоть один плюс. А вот нет. Я безталанный...
Жизнь меня обманула.
Это был я.
2
Здоровый, добрый бугай. Как телёнок. А полюбил проститутку. Её весь двор тянул. А он ничего. Думал перевоспитает. Ему все говорили:
Я её тянул.
И я.
И я...
А он ничего...Женился. Сынишка хороший. Три года. Ему скажешь:
Давай дружить.
Глазёнки, как звёздочки, засмеются:
Давай!
Забавный такой мальчуган. А через четыре года она художника одного окрутила. Проститутки они хитрые. А если замуж выйдут, уверенность получат: я теперь не проститутка и кого хочешь, окрутят.... Он плакал, бугай, в ногах у неё валялся. А она ему кулаками в морду тыкала, смеялась нахально и с яростью:
Я, говорит, вас, дураков, ненавижу. Вас, дураков, тыкать надо. Мордой. В навоз.
И ушла с художником. А если б он на ней тогда не женился, на ней бы никто не женился. Он потом запил. Всё пропил. Пустая комната. Кроме аквариум... И мастером он был. Это тоже. Человек не человек, собака не собака.
И это был Сашка Рыбак.
И жизнь его обманула.
3
И стояли мы у ворот пьяненькие. И деваться нам с ним было некуда. И уже стали мы отцветать. Проходили мимо молодые, нахальные, плечами нас отталкивали, а для нас уже стало всё проходить. Уже четвёртый десяток, и ничего хорошего больше для нас не будет. И жизнь нас в общем-то обманула и изувечила. И лучился из нас, из пьяненьких, пьяный стон, страшный и горький стон. На всю бы Москву хватило. Скулили мы друг на дружку, будто блевали.
Ну что ты там такого в жизни потерял, кретин-пьяница? Какое у тебя горе? Нет у тебя ничего. Это ты сам придумал. Подумаешь, в жизни разочаровался. С жиру ты бесишься, вот что! Это ты сам виноват. Пить тебе хочется, вот и придумал. А ты в жизни чего-нибудь потерял? Отвечай потерял?
Потеря-а-ал, потеря-а-ал. Ничтожество! Тебе ли понять, что я потерял? Ты будешь доволен собой и женой, своей конституцией куцей, а вот у поэта всемирный запой, и мало ему конституций! Ничтожество, это Блок. Жалкое ничтожество это Александр Алексаныч Блок. Гени-и-й! Тебе ли понять мою скорбную душу, мещанин! Потеря-а-л.
Нет, ты не то, ты совсем не то. Ну что ты потерял? Этого ж нет. Это ж в голове. А ты пощупать можешь? А я сына потерял. Сына тёпленького потерял! Вот он был, и он есть, а для меня его нет. Ты понимаешь? Для меня. Только для меня. Я не могу! Я могу, конечно, никто мне не воспретит. Любому шею сверну! Понял? Но я не могу. Там она. Она! Не тебе чета.
Жалкий человек. Тебе приятно рыло своё подставлять. А потом слюнить: "Во! Кровь идёт из носу". Сам виноват, простофиля! Тебе б жить да радоваться, пироги с галушками... А я не то. Я совсем иная статья, недоступная твоему визгливому умишку. У меня душа течёт! Я веру потерял. Веру, дурак! А верно, было мне предназначение высокое, потому что чувствую в душе моей я силы необъятные. Понял? Ни хрена ты не понял. Саш, ты сильней меня физически, но ты слабей нравственно. А нравственно больше всех страдают. А ты ещё заулыбаешься, ещё найдётся б..., которая морду тебе разобьёт... Я ещё немного поживу и повешусь.
Ты?..
Но нам было нельзя больше так стоять. Или бы мы закричали: "Люди! Вы все такие здоровые да счастливые. Дайте же и нам кусочек счастья! Пожалейте нас. Мы жалкие. Мы пьяницы. И некому нас пожалеть! Нет у нас никого. Люди! Ну неужели же у вас ни грамма совести нет? Ну скажите одно только слово! Девушки! Погладьте нас только раз по волосам и щеке и идите ко всем чертям. К возлюбленным".
Но это было бы смешно. И потом нас бы забрали в милицию. И мы поняли, что нам надо куда-то идти.
Мы подошли к ним. Они сидели на лавочке у уборной. И одна была лицом, как ребёнок. Или как Сикстинская мадонна. А другая очень красивая. А лицо надменное.
4
Кто она? Немка или не немка? Скорей всего, немка. Потому что когда наши вошли в Германию, и освободили лагерь и детей у них вроде детдома было на ней не было номерка. У славян были номерки.
А может, не немка? Она не знает. Она всю жизнь хочет узнать. Может, живёт у неё старушка-мать, богатая капиталистка в Мюнхене? Может, плачет по-бабьи, по-русски, как все плачут, во всём мире: "Где ты, моя доченька, где ты моя родненькая?"
Она б поехала, хоть в ФРГ. Разве важно это: капитализм-соќциализм когда мать? Они газеты пишут. А они понимают? У них мать есть. Или была. Им можно ругать добрую старушку из ФРГ. Капиталистку, которая жаждет реванша.
А наплевать. Она пахнет так же, как и она. Руки у неё ласкоќвые, как сено...
И никого больше она не любила. Всю жизнь. И замуж вышла за офицера не любила. Нарочно уходила из дому. И ходила по улицам часов до трёх. Одна. Чтоб его позлить. Ну кто ж ночью одна ходит? Он её колотил за это. А она смеялась. Чтоб его позлить. Она всех любила позлить. А одна плакала. Зло и горько. Как дети плаќчут. Рычала. И стихи писала:
Дни осенние, мысли разные,
Настроение безобразное.
Ей было двадцать пять лет, а лицо детское. Только двух людей она в жизни любила. Не хотела от мужа рожать. Он решил, что она бесплодная. А развелись от первого встречного родила, чтоб доказать. Сына назвала Алёшкой. Сказала:
Он у меня вырастет старомодным.
И в дом ребёнка пошла посудомойкой. Чтоб Алёшку кормили. Она пила... А пальто носила старушечье, ниже колен.
И ещё любила она Люську. Люська была старше на три года. Когда её из Германии привезли, то в детский дом в Лит ве сунули. А Люська была там. И на три года старше. Как мать маленькая была. Русскому обучила. И умываться. Стихи. А теперь немка ей как рабыня. Ей и сыну.
5
Глазки у нас налились. Глазки у нас сделались плотоядными. Если б усы были, можно было бы покрутить. И я сказал:
Красавицы! Разрешите нарушить ваш двойной уют.
Стало легко. Как будто я был боксёр. И противник перестал сопротивляться. И я его бью, а он меня не бьёт.
А они сказали:
Купите нам по стаканчику.
Десять стаканчиков! ответил Сашка.
И они встали.
В своих мыслях я уже снимал чулки (я люблю, чтоб всё сам. И платье, и чулки, и лифчик, и трусы. Когда гордая. Хорошо... Трудоголик). И мы пошли. Люська ноги вкось, а тело как маятник. Она оказалась хромоножка. Красивая. От этого и пила. Она была сейчас совсем в дугу. А говорила складно. Так бывает. А когда они на пятнадцать суток попали, Валька-немка за неё полы мыла. Ей же нельзя, хромой. Валька и пила с ней из-за неё. Как будто она виновата, что Люська хромая...
В магазине, в разлив, толпились мужики, стоял пар и крики, ругань. Иногда капала кровь. На девок внимание.
Ха! За сорок копеек хочут пистон поставить! Ты хромую, хромую, она подмахивает хорошо.
Я плеснул вином в морду. А хромая повисла на мне. Думала меня защищает. Он меня тузит, а я не могу Люська висит. А Сашка спиной стоит, стакан допивает. А Валька ему про немку из ФРГ бубнит. Люська визжала и плакала. Я матюгнулся на неё и выплюнул кровь. Тут Сашка мой допил наконец и сделал из его лица кашу. Мы закусили конфеточкой и пошли ко мне. Мне было стыдно немного с хромой по улице. Меня знают. И интересно. Огонёк зловещий в душе избитой подымался. А как это хромую? Интересно... Все вы сволочи! А почему я должен быть хорошим?
6
Когда она сидела, я забывал. Я видел её красоту и целовал. А когда вставала, мне становилось противно.
А она тоже меня презирала. Я ведь здоровый. И в жизни разочаровался. Что я в ней понимаю? Как я смею? Ведь я здоровый! Жить так хорошо. Я даже слышал раз, как она прошептала: "Гадина!"
А то ей вдруг тоже хотелось быть женщиной. Она прижималась ко мне, клала голову мне на грудь и слушала, как бьётся сердце, и шептала:
Милый, ты люби меня, ладно? Я тебе буду как собачонка, я тебе буду ноги мыть сама. Ты и по женщинам можешь, что ж, я не понимаю? Ходи, пожалуйста. Только не бросай меня. Ты знаешь, говорят, если много-много денег, на юг, мою болезнь можно вылечить, ты слышал? Ты будешь писателем, а я красивая, у тебя будет красивая жена, милый, тебе будут завидовать, вы, мужчины, это любите...
А Валька Сашке говорила:
Понимаешь ли ты, что это значит всю жизнь с чужими? И ни одного доброго человека. Никто мне никогда слёз не утёр с глаз. Кроме вот её... Я сына воспитаю, чтоб он любил Бетховена, и Генделя. Ты любишь Бетховена?
Я не знаю.
Дубина.
Валечка! Я тебя понимаю. Я тебя всю понимаю. Ну что я по сравнению с тобой? Я маленький. Я ведь ничего не пережил ещё. Я думал я пережил. Жена от меня ушла, подумаешь. А ты всю жизнь... И он тебя бил. Я ему шею сверну! Я тебе модное пальто куплю. А поработаю как следует, и пианино куплю. Я всё могу. И будешь ты нам с Лёшей Бетховена играть. Ты ничего делать не будешь, только Бетховена играть. И... Брамса. И своего Сашку возьму... Заживём!
Тоже мне купец.
Милая!
Дурак ты вонючий!
Милая!
Ми-и-лая. И до чего же ты пресен! Я его оскорбляю, а он "милая"! Ты ударь меня, слышишь? Ударь. Я тебя тогда, может, и полюблю. Не будь только пресным. Пресным не будь! Ну на что ты мне такая преснятина? Даже ударить как следует не умеет. Ми-и-лая! Много я вашего брата перевидала, но такого урода... Уходи! Мне с тобой и говорить-то противно, не то что спать... И во сне, небось, храпишь. Ну, отвечай честно: храпишь?
Храплю...Только, Валечка, зачем спать? Давай лучше погуляем по городу!
Дурак! Значит, и подлец. Это уж обязательно. Слушай, как тебя? Саша? Чего ты там насчёт пальто плёл? У тебя, правда, есть деньги?
Есть, милая, есть. Я вчера в кассе взял, думал... Да ладно, ничего со мной не случится. Я принесу.
Быстрей!
Я мигом, мне на этаж ниже!..
Злость побежала по мне. Если б справился, я б его сейчас избил. Ни за что ни про что отдать пьяной проститутке...Таких расстреливать надо.
Дураков учат, подмигнула мне Валька.
И у таких нормальные ноги, сказала хромая и заплакала...
На! сказал Сашка, когда пришёл. Валька пересчитала. Десять червонцев.
А теперь уходи. Я на твои денежки кадриться сейчас поеду. Ха-ха-ха-ха.
Валечка, зачем ты меня так!
Ну ладно, ладно. Я пошутила. Пальто себе завтра куплю. А сейчас уходи.
Валечка, а когда мы встретимся?
Встретимся? Зачем? Ха-ха-ха-ха! Встретимся? Ха-ха-ха-ха! Обманули дурака на четыре кулака! Ха-ха-ха-ха! Ну, что? Денег стало жалко? Может, назад возьмёшь? А? Ты ж меня купить хотел! Да я не продамся! Я другому за так дам! Сама куплю стакан дам! А тебя и за тысячу близко не подпущу. А он уж обрадовался, тихой нюней прикинулся. Я ж говорила, что ты подлец. Ну что глаза вылупил? На твою сотню и убирайся!
Она швырнула в него деньгами. Сашка зарыдал и выбежал из комнаты. Было тягостно смотреть на рыдающего бугая. Он потом две недели пил не переставая. С работы его выгнали по сорок седьмой...
Мы смотрели на деньги, рассыпанные на полу, и нам было противно взять. Я поэт. Мне тоже жесту захотелось. Я подошёл и порвал. И ничего мне они не сказали...
Ну, я поехала. Счастливо, Лю, сказала Валька и нежно-нежно поцеловала. А ты мне смотри, ты её не обижай, а то шею сверну, комически грозно нахмурилась она на меня и вышла...
Ну и женщина, я вам скажу, друзья мои, оказалась хромая! Я такого ещё в жизни не видел. Как будто улететь хотела и воспарить в небо к горним вершинам. Я даже забыл брезгливое своё обыкновенное чувство...
Заснули мы с ней только под утро, измождённые и счастливые. И засыпая, я думал, что утром совершу подвиг. И будем мы с хромой, два людских отброса, мужем и женой, и плюнем на общество, и любовная идиллия. Ведь, верно, было мне предназначение высокое, потому что чувствую в душе моей я силы необъятные... А она спала и улыбалась так нежно и масляно. И рот приоткрыла...
А утром я проснулся. Не по себе. Что это со мной за сороконожка лежит? Я ей рукой на шею надавил, и она проснулась, улыбнулась так по-хорошему и только стала свои белые ручки вкруг моей шеи закруглять, а я ей в глаза посмотрел страшно и отчётливо произнёс:
Хромая п..., пошла вон.
Она встала и стала одеваться. Была она вся голая. Минут пять одевалась и не плакала, потом долго ковыляла к двери, шаркая правой ногой, как балерина, а в дверях посмотрела на меня... (Я этот взгляд всю жизнь не забуду. Я после этого и в Бога верить стал). Она посмотрела на меня, как, наверное, в лагерях жертвы, которым нечего терять, смотрели на гитлеровцев...А верно, было мне предназначение высокое. Но я ж не гадина? Я за весь мир страдаю. Почему же так?
7
А на работе днём мне один дал по харе, потому что я с ним не согласился, что Черчилль и Троцкий имели общих родственников.
Умный стал? Смеёшься над рабочим классом, рухлядь?
Я пошёл умываться. Моё раздавленное человеческое достоинство стояло комком в горле и тошнило. За что? Что я ему сделал? Сказал правду? Я ж не виноват, что он мало учился?
А когда я подошёл к воротам своего дома, меня поджидала Валька-немка.
Подлец! патетически взвизгнула она и харкнула мне в лицо.
Дура она. Сама ж Сашку дураком называла. Я вытерся и пошёл домой...
А сверху смотрел на нас Бог. И плакал. И страдание исказило лицо Его неба. И во Вьетнаме началась война. Мы в ней были виноваты. Мы четверо. И нас почему-то не судят. Хотя судить-то некому, кроме Бога. Он и судит. И скорбит. И мы, четверо сирот, четверо отбросов, не знали Его лица. А Он был нам так нужен. Он единственный, Который мог понять и меня, и Сашку, и Вальку, и Люську хромую, и соединить. Потому что кому как не нам четверым было соединиться, коммуну организовать. Мы ж несчастные. А мы делали друг дружке мелкие и крупные пакости и презирали.
Ночлег
...Подошла загулявшая сорокалетняя женщина, круглая как бочонок.
Что, хлопцы, опоздали?
Опоздали.
Плохо ваше дело.
Плохо
Утром, небось, на работу?
На работу.
Эх вы, молодость. Думать надо...Идите по дороге километров пять, будет Клунёво. В проходной укроетесь. Всё лучше, чем на улице. А утром на электричку сядете... А то ко мне айда. Надо же вам поспать-то.
Трое зашушукались.
Я пешком пойду, сказал Володька. Все люди сволочи у меня система. И я не хочу, чтоб из-за одной нелепости, из-за какой-то пьяной дуры стройность миросозерцания пропадала.
Двадцать километров!
Лучше двадцать километров и ясность в голове. И ушёл.
А что ж приятель-то ваш?
Ему надо пораньше быть в Москве.
Ну, к утру дойдёт, клубничная башка. Ха-ха-ха-ха. Пошли, недотёпы.
Пришли в финский домик. Женщина выставила на стол что было.
А я у соседки пересплю. Ложитесь. В шесть разбужу...
Валерк, а может, у неё шайка? Зазывает. А потом приходят и трупы в Москва-реку выбрасывают. Что она ни с того ни с сего, что ли? Так не бывает.
Мне самому странно. Что-то здесь не то. По-моему, это старая шлюха. Извращенка. Для виду к соседке ушла, а сама придёт и заставит себя удовлетворять.
А чтобы этого не случилось, мы сейчас на крючок закроемся... Ну вот. Нам не страшен серый волк...
На столе лежал кошелёк.
Утром женщина разбудила, напоила чаем, и они уехали. В электричке Валерка сказал:
А я у неё кошелёк спёр.
Ты что! Ну это уж подлость.
А чтоб в другой раз неповадно было. Что мы ей родственники? А кошелёк я сейчас выкину. Ты меня знаешь. Я бескорыстен.
А, ну если так... А я, наоборот, ей трёшник положил.
Это ещё зачем?
А не хочу никому быть ничем обязанным...
Странное время.
Медовый месяц
Поженились и уехали в горы.
Люблю! Люблю! Люблю! Люблю!
Ничего больше не хочу, пусть так будет!
Хочу ребёнка, хочу, чтоб был второй ты!
Хочу вечности...
Дорогая, надень мою куртку свежо.
Милый, сегодня я приготовлю плов...
Однажды женщина оступилась и повисла над пропастью. Она не упала, потому что была привязана к мужчине верёвкой. Он попробовал подтянуть её к себе, но не смог.
Ночью мужчина дрожал, женщина синела. Говорить было не о чем, а врать не было силы. Утром хотелось пить. Ночью женщина кричала. А мужчина сказал:
Я обрежу верёвку.
Женщина перестала кричать. Ей показалось, что она не расслышала:
Что, милый?
Я обрежу верёвку.
Я умру?
А что я могу сделать?
Но ведь я не хочу умирать... Вместе, милый.
Мужчина замолчал. Женщина материлась. Мужчина обрезал верёвку. И всё.
Хулиган
Сенька Батон курил сигарету у метро. Веня Лапшин шёл по улице. Он купил зимние ботинки. Раньше они жили в одном доме. Увидел Сенька Веню, прищурил свой крючковатый нос и загалдел на всю улицу?
Здорово, Вениамин! Лёгок на помине. Сегодня ночью ты мне во сне приснился: сначала тебя укусила собака, потом ты потерял деньги в парикмахерской, а под конец увлёкся горнолыжным спортом и сломал ногу... Как я рад, что ты живой!
Здорово, ответил Веня.
Пять лет они не виделись. Дал он Сеньке свой телефон, сказал, что Сенька здорово изменился, и обещал Сенька позвонил.
В три часа ночи телефон позвонил и сказал:
Хелоу, май френт! Я не очень поздно? Звоню с работы. Делать сейчас нечего дай, думаю, позвоню. Как говорится, для милого дружка не жаль серёжки из ушка. Или можно сказать: для мирного дружка не жаль простецкого звонка. Ха, ха, ха, ха. Не лишено, не правда ли?.. Слыхал? Киевляне вничью сыграли, а динамовцы, позорники, пенальти не забили. Ну их к чёрту совсем. В следущем году болею за Локомотив. Да, я тебе не рассказывал? В среду на бегах был. Подзалетел на червонец. Решил больше не ездить. Вот только отыграю, что проиграл, и баста. Ты ещё не ужинал?... Поужинал уже? Молодец! Ну тогда, как говорили наши великие предки, после ужина надо посидеть у камина и пофилософствовать с полчасик. Камина у тебя нет, а голова есть. Философствуй! Днями загляну.
Днями он, действительно, заглянул и остался ночевать. Это такая детская привычка. С годами люди от неё излечиваются, особенно, если у друга приходится спать на полу, но он не излечился, а ночью разбудил друга и спросил, нет ли у него такой пластинки Брызги шампанского.
Утром, когда все люди спешат на работу, у Сеньки испортился желудок. Через полчаса, когда он вышел из помещения,, предназначенного для желудков, соседи в коридоре с угрюмой болью смотрели на него. Они молчали. Молчание было непереносимым.
Здравствуйте! сказал Сенька и юркнул в комнату.
Больше он не приезжал ночевать. Сказал, что соседи действуют ему на седалищные нервы. Веня обрадовался и сводил его в шашлычную. Сеньку это растрогало. Он стал заботиться о Вене, как о маленьком ребёнке. В ночную смену Сенька работал часто и обязательно звонил:
Ну как, Веня, тебя не отягощает твой мочевой пузырь?... Нет? Ну, слава Богу. А то у меня душа не на месте. Хожу по цеху сам не свой, всё из рук валится.
Он всё больше привязывался к Вене и стал звонить и по два и по три раза за ночь. Делился своими мыслями и планами на будущее, интересовался успехами Вени в работе, убеждённо спорил, спрашивал, как сыграл гроссмейстер Дус-Хотимирский в тридцать пятом году в ответ на Сало Флор 21. К f 5 g 3, сообщал, что видел на базаре кильки стоимостью двадцать восемь копеек за килограмм, просил посмотреть в энциклопедии название дикорастущего кустарника из шести букв...
Соседи стали поговаривать про отделение милиции. Что-то должно было случиться. И случилось.
Веня какой человек? А такой. Пальца в рот не клади. Иногда такое человеку впопыхах наговорит, что потом самому стыдно. Ведь вот когда тот ему очки разбил, который крикнул, что кто в очках, тот жулик, вы думаете, Веня ему ничего не ответил? Ещё как ответил-то, хлёстко, по-аглицки:
Умнее вы ничего не могли придумать?
А когда гитарист его гитарой по голове стукнул, а потом извиняться стал, Веня никаких извинений не принял и уехал не попрощавшись...
Всю ночь Веня не спал, и когда раздался звонок, он вскочил с дивана, подбежал к телефону и быстро-быстро заговорил:
Семён! Мой мочевой пузырь в полном порядке, чего и тебе от души желаю...А теперь выслушай меня и постарайся быть мужчиной.
Понимаешь, не знаю, по чьей вине, скорее всего по моей ты ведь знаешь, в последнее время я стал ужасным циником но с некоторых пор я перестаю тебя уважать. Появились какие-то сомнения в вещах, которым я раньше верил безоговорочно. Я уже сомневаюсь в том, что ты, действительно, прыгал когда-либо с Москворецкого моста. Твой излюбленный тринадцатый вариант защиты Каро-кан стал мне казаться несколько устаревшим. Я всё чаще и чаще начинаю копаться в нашем детстве, и мне теперь кажется, что Люська из дом семь предпочла тогда тебя только из-за закона противоположности (чёрные волоса тянутся к белым и наоборот). В трубке раздалось лёгкое позёвыванье, но Веня ему не поверил. А звонить мне больше не стоит. Понимаешь, надоели мне все эти наши холостяцкие пьянки-гулянки, потянуло к семейному очагу... В общем, чтоб не тянуть резину, скажу прямо: жениться решил, а у моей невесты тройной пуант, осложнённый артрозным холициститом. Сам понимаешь ей требуется совершенный покой. Особенно по ночам. Извини, что не приглашаю на свадьбу. У неё в Москве итак пятьдесят три родственника. Согласись, что будет несколько тесновато. К тому же, не обижайся, но ты так ужасно чавкаешь за столом... Ты меня хорошо слышишь?..
Да, насчёт твоей коронной улыбки, когда ты пьёшь водку. Знаешь, по-моему, она какая-то вымученная. Хотя, может, конечно, я и ошибаюсь, раз, как ты уверяешь, она производит такое неотразимое впечатление на женщин, я ведь близорук. И последнее. Что ты умеешь угадывать мысли на расстоянии я просто не верю. Для этого надо много и серьёзно учиться. Ещё раз прошу тебя быть мужчиной и стойко перенести ту горькую правду, которую я тебе сказал.
Тут Веня прислушался и обратил внимание, что в трубке раздавались короткие гудки.
Оставьте меня в покое
И пошёл зализывать свои нечистоты. Бухнулся на коленки так слаще ещё на коленках, и чтоб под конец, когда выходить, руку священнику поцеловать, обязательно. Стою молюсь, а сверху солнечный столп опускается, а я молюсь, и душа моя с Богом разговаривает. Скулит, жалуется, как собака на луну смотрит и повизгивает, какая она хорошая а её все обижают, рассказывает. По столпу солнечному извивается, как по канату, хочет туда залезть... Падает, ушибается, снова жалуется... И не может залезть! Невмочь ей одной! Хоть бы кто плечо подставил для разгону. А другие поодаль стоят, на неё смотрят и не помогают.
Господи! Пожалей меня, Господи! Пожалей меня, душу раба Твоего Владимира! Я добрая, знаешь, какая я добрая? Если б я была тогда, я б Тебя не распяла и не отреклась, как Пётр...Господи, Господи! Доко-ле! Доко-ле!.. Ведь от меня жена вчера ушла, Ты же знаешь? Любимая жена! Я у ней панталончики стирал. Вот так! Кто-то снимал, а я стирал! Я ей позволял э т о . Потому что как же не позволять? Ты не позволишь, а она совсем уйдёт. Я на всё пошёл. А выгадал я что? Всё равно ж ушла. Вчера, в шесть часов вечера после войны. Навсегда улетела птичка, и ей совершенно всё равно повешусь я из-за неё или не повешусь. Даже лучше, если повешусь. Самолюбию приятно: А из-за меня муж повесился!.. А ты стоять будешь и плакать над покойничком, платком батистовым слезу утрёшь, не плачь, не плачь, падруга моя милая, ты друга новова себе найдёшь... Доколе! Доколе! Вот! Вот как они все! Если ты ей антипатичен, так она каменная! Ты её своими истериками и ползаньем на коленках...ты у неё своими истериками и ползаньем на коленках ни один мускул в лице не шевельнёшь!
А сосед по неделям пьяный валяется и дома не ночует, а она, баба его, подберёт да на себе тащит. А улыбнётся он она и не знает, что сказать, зажгётся и расцветёт. Стоит как дурочка...
А почему? А почему так? Почему ж это не согласно купленным билетам? Почему я полтинник заплатил и должен на балкончике ютиться, а он за двадцать копеек в партере? Ну уж нет, пусть он лапу сосёт.
Тут душа моя понимала, что она уже с Богом спорила. Тюкалась испуганно, мешкалась, замолкала. Только искосяка взгляды трусливые и злые по сторонам кидала. На платочки раздражалась:
Ну что вы понимаете в Боге?
А на свечки деньги дают. По две, по три свечки. Дома, небось, за газ за свет дерутся, а здесь что церковь с человеком делает никто их не тянет, сами дают. Тридцать копеек свечка, а то и пятьдесят, а то и восемьдесят. Не то что наш профорг-бедолага. А некоторые из передних деньги назад передают, чтоб им свечку сюда передали. Не боятся. Небось, в магазине не скажет:
Выбейте мне пять кило картошки я за молоком схожу.
Да это всё... Доко-ле! Доко-ле! Опять. И опять. Опять душа моя из себя свиную отбивную делает...
Хористы пели, как Ангелы. Женщины Ангелы добрые, ласкающие, мужчины суровые, спрашивающие.
А потом мы сами запели:
Отче наш, иже еси на небесех...
И звуки ввысь взметнулись, к Богу. И мой голосёнок, и я со всеми, и я не хуже всех и не лучше. Я вместе. Мы все одно. Не я, и не она, и не платочки. Мы все. Мы все вверх поплыли. В облака. Голоса наши обнялись, души наши обнялись, и моя душа со всеми поползла по солнечному столпу. Не поползла, а поплыла, без усилий, ласково. И я силой налился посильней силы. Я всё смогу. И это, и это самое переборю. С нами Бог, а я не один, я со всеми и мы братья. Без вина лёгкие расширились, и грудь колесом, и ростом выше. Вон иконка та, Серафима Саровского, свысока откуда-то на меня смотрела, а теперь вровень с глазами...
А потом священник толстенький Евангелие читал: Тогда заплеваша лице Его и пакости Ему деях, овие же за ланиту удариша, глаголюще: прорцы нам, Христе, кто есть ударей тя... И совлекше Его, одеша Его хламидою червленою; и сплетше венец от терния, возложиша на главу Его, и трость в десницу Его; и поклонишеся на колену пред Ним, ругахся Ему, глаголюще: радуйся, Царю Иудейский. И плюнувше на Него, прияша трость и бияху по главе Его. И егда поругашася Ему, совлекоша с Него багряницу, и облекоша Его в ризы Его, и ведоша Его на пропятие...
...Да я и сам сволочь! Но только мне от этого не отчаянно стало, а тепло. Слёзно и тепло. Как будто Он этого только и ждал, Спаситель, чтобы я понял, а простить, Он нас давно простил. Мы над Ним наиздевались вдосталь и убили (потому что, что ж, евреи, какие особые что ли? И мы б были на их месте распяли, да ещё хуже, потому что нам только позволь убивать мы и кусочка живого на теле не оставим, драться будем кто в очередь, кто без очереди), а Он нас простил.
И священник проповедь сказал. Он ничего особенного не сказал, но он говорил убеждённо:
Братья и сёстры. Вот говорят некоторые умные головы, что вот де, какой-то Адам согрешил, а я в ответе, а какого-то Иисуса распяли, и я очистился, я прощён. Где логика? вопрошают эти умные головы. Они думают о человеке и забывают о человечестве: и то, которое есть, и то, которое было, и то, которое будет, это единое, сложное, но крепко-накрепко связанное существо. И то, что сделал один человек самое незаметное или большое посадил ли он дерево или убил человека всё это в нас, во всех нас отдаётся. И если Адам согрешил это я согрешил, и если Христа распяли это я распял, и если Христос был, значит, и я.
И вот при рождении нашем в нас все: и Адам, и богоубийца, и Бог, и Апостол-мученик, сначала оступившийся, а потом окрепший, основавший Церковь Божию, а потом распятый вниз головой. Я белое поле. Я могу стать всем, а становлюсь одним редко злодеем, ещё реже святым-мучеником и почти всегда Адамом, и никогда больше Христом. Вот почему Бог и медлит со страшным судом. Ведь когда один человек будет судиться это все мы будем судиться, и если брат мой наказуется это я наказуюсь, та часть меня, которая он, наказуется.
У нас перед Творцом нашим, давшим нам возможность быть совершенными, есть великое оправдание наше из нас вышел Христос, та его часть наша, человеческая с живым телом и чистой, безгрешной душой, но сколько, надо сказать, пакостей сделали мы за время нашего существования, и не кто-то другой мы, христиане, сделали и продолжаем делать. Так будем же помнить, что не только каждый из нас будет отвечать за себя каждый отвечает за всех. И может, посаженное нами одно единственное дерево, чтоб дети наши дожили, чтоб дети наши отдыхали под его густыми зелёными ветвями от палящих лучей солнца, одно хотя бы не для себя дело за всю нашу грешную жизнь потянет весы в нашу сторону. Так давайте делать добрые дела! Посильные. Не те, которые мы потом поймём, что не потянем, а то, что можем, не смущаясь их малостью. Бог всё учтёт. И если ты подымешь из грязи, разврата, пьянства человека, одного только человека так, что и ничего другого не успеешь сделать, значит, ты сделаешь всё. Потому что мы часто гонимся за количеством и ничего толком не делаем, а душа арифметикой не мерится спасший одного спас нас всех, и да хранит нас Бог. Во имя Отца и Сына и Святаго Духа. Аминь.
И мы все в обнимку, умилённые и растроганные, пожелали ему хором: Спаси Вас Господи!..
И пошли крест целовать. И руку. Кто хотел. А кто не хотел, руку не целовал. Я раньше тоже не целовал. И на коленках не стоял. А теперь целую. Она всю гордость из меня вышибла, спасибо ей, дряни, я смелее стал, и теперь на улице от нескольких не убегу, а раньше бегал. Ну отлупят, разве это уж так страшно? Она меня хуже лупила. Я раньше смеялся, когда ко мне офицер насчёт жены своей выспрашивать приходил: спал я с ней или не спал. Ну, я сказал, что спал, а он:
Спасибо, друг, хватит! Ухожу я от неё. И не ушёл.
А потом оказалось, я то что прощал и подумать страшно. Я с ней совсем тряпкой стал. Вот тебе и смешки. Ничего мы не знаем, себя не знаем, не то, что...
Поцеловал я крест, поцеловал руку, ничто не раздражало. Старушки чуть живые норовили вперёд пролезть, а я пропускал, пусть их...
И пошёл. И с каждым шагом страшней становилось. Здесь бы остаться! Здесь хорошо. Здесь любить учат. Два часа подряд учат любить. Только здесь! Здесь оазис. А там, за оградой? Там страшная жизнь, безчеловеческая жизнь. Туда я не хочу! машины и люди...
Но нельзя ж здесь было вечно оставаться. И я шагнул на улицу, в тот мир. Прошёл по переулочку мимо людей, которые были как всегда, которые там не были, где я был, которые там никогда, почти никогда не бывали, и очень удивились бы, что я там был, что там можно бывать не на бегах, не на стадионе, не у ворот, а там, два часа или больше убить.
И я вышел на свою родную улицу, которая раньше была моим кумиром, а теперь стала мне ненавистной. Улица, где я всё прожил, и хоть я и ненавижу, а хотел бы и умереть на ней. Потому что я не её ненавижу, а своё прошлое на ней ненавижу, то, чем она для меня была, ненавижу меня, уличного, восторженного парня.
По этой улице когда-то трамваи с открытыми дверями ходили, и я, маленький мальчишка, вместе с другими маленькими мальчишками спрыгивал с них на ходу у моста. А потом как-то вдруг, как цветок распускается, мы, мальчишки, заметили, что уже водку пьём стаканами, и троих из нас уже нет в живых. Я ненавижу то время, когда ходил по ней ленивой развалочкой, как по комнате, и каждый встречный уличный парень здоровался со мной. И меня поили в течение месяца задарма, а два или четыре раза в месяц поил я, так, что мне и на сигареты потом не оставалось. И это было по мне, и это был мой идеал, московского д"артаньяна, который я сейчас так ненавижу...
А у винного магазина опять толпа. Какие у них свиные, подлые рожи! Подлые рожи! Свиные и подлые! Стоят, курят, блюют. Вон тот у стены мочится в открытую. Женщины по мостовой обходят, как будто извиняются. Они уже смирились, наши женщины, они уже сами, если Московскую в магазине выбрасывают, по пять, по шесть бутылок берут, потому что ведь нельзя же мужчине не пить. Они философками стали, наши женщины, их теперь ничем не удивишь нельзя же мужчине не пить, а как выпил, нельзя же ему не пописать. Ведь надо же ему пописать, раз хочется, уж лучше на стену, чем в штаны. Ведь лучше, правда?
А свинячьи рожи (и у меня была такая рожа) стоят руки в боки и всем своим видом показывают: А вот так! А может, кто чем недоволен? Ну выпили, ну и что?
А я в церкви был. Я в церкви был, а вон тот блюёт. И как мне ему сказать, что я в церкви был? Что там всё не так? За шиворот что ль тащить? Ещё поколотят, что лезу. А мы, может, не хотим, хотим грязными, какое твоё собачье дело? А ну, катись, пока цел...
А на той стороне на такси очередь, и интеллигент с портфелем женщину с ребёнком отпихивает, потому что она без очереди хотела, а ребёнку больше года. Он знает, они, с такими портфелями, всё знают. И ему сейчас на всё наплевать он очередь отстоял он за такси убьёт, ребёнка у неё выхватит и об землю шмякнет, раз на то пошло...