Литван Роман Ильич : другие произведения.

Рассмеяние злобы

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Проблема отцов и детей в современном мире. Для человека невероятно трудно переломить себя, перейти из состояния злости - к чувству внутренней радости, любви, прощения всех и себя.

 

1

 

Удивительно, как быстро может счастье - долгожданное счастье - перейти в раздражение и обиду. В особенности, если сойдутся неудачно обстоятельства, когда малейший пустяк начинает восприниматься как глобальная неприятность, чуть ли не крушение всей жизни.

Пожаров Василий Харитонович дождался возвращения сына из армии. Два года он дрожал от мысли, что сына могут отправить в Афганистан, а чем там может закончиться, об этом страшно было даже подумать. Он и не думал; зажался и просто ждал. И вот дождался.

Сын служил на Кавказе, удалось ли ему там понюхать пороха, он не рассказывал, и вообще он мало рассказывал; у него пропала потребность откровенничать. Но то, что он резко изменился, стал загрубелый, странный какой-то, чужой и в чем-то примитивный, не очень сперва удивляло Василия Харитоновича, отслужившего в свое время полный срок: ему все это хорошо было знакомо.

Он знал, что через время - полгода, год - вся эта армейская муштра, затупленность и все издевательства и унижения человеческого достоинства, какие могли там случиться, поблекнут, отодвинутся, Игорь опять сможет тонко чувствовать, видеть красоту жизни вокруг, и с души упадет заскорузлый, налипший за два года грубый покров - так же как очистится и просветлеет словно пропитанная казарменной грязью кожа лица и рук.

Но сейчас он был излишне замкнутый, неприятно отчужденный. Вел себя очень и очень странно; ускользал от разговоров, старался сбежать из дома. Сторонился общения. Очень быстро Василий Харитонович подметил, что Игорь избегает называть его папой, к маме еще иногда обращался по-сыновнему, а к нему - эй, ты мне дай, скажи... в третьем лице - он, ему, даже слова отец не употреблял; больно ранило самолюбие, да и тревожно сделалось, потому что непонятно: какая-то озлобленность, непримиримая жесткость - это к нему-то, отцу, всем сердцем сопереживающему, болеющему, одних посылок и денег сколько переслал, бегал доставал продукты и вещи, самые любимые, самые лакомые, каждый ли достанет сегодня в разоренной Москве? Клюква в сахаре; апельсины; просьба американские сигареты "Кемел", невероятным старанием и везением взял два блока; просьба фотоальбом дорогой рублей за двадцать и телефонный аппарат кнопочный за девяносто, не спрашивая зачем, все нашел - все туда, в казарму, любимому сыну (от девяноста рублей немножко поддернуло внутри, но махнул рукой, купил и отправил).

Неблагодарность, обидно.

Временами казалось, что Игорь свихнулся, - делалось страшно.

Он был один у них; второго ребенка так и не собрались они с Татьяной.

Она пришла на кухню в час ночи и плачущим голосом с возмущением сказала:

- Вася, ты с ума спятил?.. Мне завтра рано утром вставать!.. Ты думаешь, я двужильная? Совсем ты совесть потерял: обо мне никогда не думаешь...

- Иди, иди ложись, - он ответил с таким же раздражением, - ложись, говорю!

- Никогда не думаешь обо мне!..

- При чем тут это? - старая песня. Надоело!

- Ну, возьми и убей меня.

Натянутые нервы, казалось, тянули, чтобы сохранить себя и не порваться, к истерике, тревога, состояние изматывающего недосыпания толкали к взрыву; но он удержался, понимая, что то же и у нее.

Он перевернул страницу "Огонька" и, глядя в журнал, но не читая, сказал как мог примирительно:

- Я все равно не засну. Я дождусь его. Надо когда-то поговорить...

- Но не посреди ночи!

- А когда!.. Я его не вижу. Утром я ухожу - он дрыхнет. Вечером я ложусь - его нет. Мне тоже рано вставать...

- Но я не могу, понимаешь, не могу, когда... что-то не так в доме: у меня ощущение, что что-то не так, и я не могу спать. Если ты ляжешь, я засну.

Он встал, громыхнула отодвинутая табуретка, подошел к плите и выключил газ. Тихо было по-особенному, как всегда бывает ночью: ни звуков лифта, ни транспорта за окном; за стенами и сверху, и снизу - мертвая была тишина.

- Налей мне тоже, - сказала Татьяна.

- С заваркой?

- Да, немного. Эх...

- Пропадать, так с музыкой? - Он улыбнулся ее этому "эх", наблюдая, как она берет кусок отрезанного хлеба, подвигает масленку, зачерпывает ложкой варенье из банки. - Вот, если сейчас придет, удивится на нас.

- Хорошее у меня клубничное варенье получилось. А? - без паузы спросила она.

- Да, да, отличное. Ты - наша кормилица. Танюша, попей чаю, ложись. Только меня не дергай. Я тоже на пределе. Ложись... Постарайся заснуть.

- Я не засну, пока ты не ляжешь. Не могу. Вот какое-то чувство, если кто-то не лег, значит, в доме не в порядке... ну, не закончено что-то...

- Это только так кажется. А ты настрой себя, что все хорошо, все в порядке, и будешь спать. И, прошу тебя, не дергай меня!..

- Да я тебя не дергаю. Я боюсь, чтоб ты не вспылил: с ним нельзя сейчас...

- Я потом тихо-тихо приду. Тебя не потревожу...

- Нет, не могу.

- А то, что Игорь ночью приходит, тебе не мешает? Она вздохнула.

- Я привыкла... Я слышу дверь, на минуту проснусь, а потом засыпаю.

- А я не засыпаю!.. Я и на работе злой стал, как собака, сам вижу.

- Что-нибудь не так?

- В нашем министерстве всегда не так. И эта врачиха-протезист; вот кого я прибить готов! Она меня бесит.

- Что-то его грызет, - сказала Татьяна. - Что-то... Не знаю - это все не просто так.

- Да брось. Дурость... лень мозгов.

- Нет, Вася. Я ничего не знаю, но я чую.

- Вот именно...

- Я не ошибаюсь: я чувствую.

- Совсем перестал интересоваться литературой, - сказал Василий Харитонович. - Помнишь, перед армией? Мы с ним Анатоля Франса обсуждали, Диккенса. Гельвеция читал... Сейчас эти пустые журнальчики - и все. Серьезные вопросы его не занимают. Чем он живет, я вообще не пойму. Неужели только выпивки, компании? пустое шатание?., неосмысленное?.. И это мой сын?

- С ним сейчас ни в коем случае... Вася, нельзя с ним резко...

- Что с ним делать? Как с ним?.. Хмыкнул неопределенно, когда я про Вадима сказал... раньше событие было! Он бы все бросил, чтобы побыть с Вадимом, послушать... Так и не появился. И потом эти вот его рывки. С ним же невозможно говорить. То он поступает в МИФИ. То на мехмат МГУ - его там ждут!.. То вдруг вовсе на подготовительные курсы в какой-то Текстильный институт. С чего? зачем? кто его тянет? Своего ума у человека нет?.. Дурость!.. То один план, то другой план, тут же еще два-три плана... в результате ничего не делается вообще, сплошная каша, пустобрехство. Ни один его прожект не реализуется. Ужасно это изматывает.

- Ну, что? Пусть живет, как хочет. Я так решила. Это его жизнь, и мы не должны вмешиваться.

- И то, что совершенно идиотский, ненормальный режим дня? В два-три ночи ложится, в семь утра вскакивает, и не один день, не два - а неделями? Это какой же организм выдержит?.. А потом в воскресенье спит до трех часов дня! Встает опухший, на папу-маму глаз не подымает, садится, сжирает яичницу из пяти яиц, полмасленки масла - убийство! - и опять намыливается из дома. До ночи!.. Идиотизм! ненормальность...

- Ну, что? Наверное, он не один. Для них это нормально. Такой период у них.

- Ты считаешь, что это нормально?

- Ну, понимаешь, все относительно. Все равно ничего нельзя сделать. Только совсем оттолкнуть его. Если для них такая жизнь нормальна, то с их точки зрения наш с тобой режим тоже может показаться ненормальным? Так что лучше пока... он взрослый человек - дать ему свободу, и не вмешиваться.

- Ужасно... Ужасно. Я, действительно, сойду с ума.

- Это твой сын. Терпи.

- Вон. Без четверти два. А мне в восемь выходить.

- Мне в пол восьмого.

- Пять часов сна остается. Но я его сегодня дождусь.

- Вася...

- Отстань!

- Я только хочу сказать...

 

 

2

 

Они услышали щелчок открываемого замка входной двери и замолчали, переглянувшись настороженно и несколько смущенно.

Было слышно, как Игорь со всею возможной аккуратностью прикрыл дверь и завозился в прихожей, раздеваясь.

"Все относительно", повторил про себя Василий Харитонович. Он вдруг с непонятным раздражением вспомнил философствования Вадима, ближайшего приятеля, с которым учился вместе в институте, - о жизни и смерти, о цели жизни, о цели существования всего мира. Всегда с любовью, с необыкновенно теплым чувством воспринимал он все, что относилось к Вадиму: весь его облик и мягкие, почти женственные, манеры, его светлый ум еще в институте, и затем уход в тихую, неяркую, отрешенную жизнь, сродни отшельнической, с книгами, с углубленными раздумьями и собственными рукописями, где не было никакой служебной суеты или стяжательства; сам Василий Харитонович разделил участь большинства бывших однокашников - карьерную, суматошную, хотя в душе оставался неизменно островок, где не угасал взволнованный отклик на широкий мир в целом и на проблемы устройства общества, на красоту природы, хорошую книгу, музыку: коллеги на работе почти абсолютно все не подозревали о такой стороне его умонастроения. Тем с более трепетной радостью, по-детски очарованно ждал он встреч, времяпровождения с Вадимом - единственным правдолюбивым и искренним, нелукавым, бескорыстным, кому можно доверять без оглядки; это общение было как глоток воздуха, как отдушина в тюремной темнице, как побег на свободу и свободное проявление, по-видимому, важной составляющей его натуры.

Да нет, Вадим, конечно, ни при чем: просто раздражение переутомленных и встревоженных нервов. Конечно, человек, если он разумный человек, живет для добра, для служения светлому и справедливому началу - не для накопительства, не для грызни, туда ничего не заберешь, кроме тех добрых воспоминаний, которые останутся здесь - в памяти остающихся живых - о тебе; но дело даже не в этом, живя как добрый человек, страдая и радуясь, и любя жизнь и других людей и Природы в широком смысле - сохраняешь в гармонии и чистоте душу свою; потом, придя туда, она приблизится к сфере духа и вольется в наиболее гармоничную, просветленную ее часть.

Вадим говорил о физической и духовной сфере - или уровне, - об энергетическом уровне, о чувственном уровне живой жизни. И все они сопряжены в человеке, но разумом он не полностью может их осознать, а что касается сферы духа, души, никогда не может осознать ни один из живущих людей.

- Вот посмотри на облако, - говорил Вадим. - Отделяясь от него, капельки влаги под действием силы тяжести летят на землю. Отделяясь, каждая становится обособленной, отдельной капелькой. Но в облаке нет капелек, оно все - однородное, неделимое тело. Потом, совершив круговорот, свою земную судьбу, капельки снова возвращаются в облако и сливаются с ним. Во мне сейчас моя душа. В тебе - твоя душа. Но в плане того, что было с нами до и что будет после - такого краткого и прекрасного мига жизни нашей - и ты, и я, и любой подонок, валяющийся в грязи, все мы - одно. Через ту общую сферу, пронизывающую все миры и пространства, находящуюся, как и материя, как электромагнитные волны, в каждой точке Вселенной, мы все едины, односортны, и нечем нам гордиться друг перед другом, и тщеславиться, и воротить нос. Разные наши физические облики; но душами все мы опять сойдемся воедино.

Но только сфера духа не похожа на земное облако. Она - бесконечна, она всюду; а с точки зрения наших ограниченных восприятий и ощущений - нигде. И все-таки вот что я тебе скажу. Едины-то мы едины, но как в материальной сфере властвует закон гравитации, так в сфере духа во всем мире царит великий закон нравственности. И почему бы не предположить, что если материя вечно существует в прошлом и в будущем, - так же существует вечно духовная сфера, управляемая законом нравственности? Да-да, Добро и Зло - с большой буквы, если уж говорить о Вселенной. Плохо, хорошо, подло, честно, и так далее. Кто-то хапает, попирает окружающих, злодействует, ублажая одного себя: жажда власти, богатства, утробных удовольствий. Кто-то тихо идет, незаметно, не принося вреда и ни пользы никому живому. Кто-то напрягает силы души, страдает... вот, пожалуй, страдания - это то самое, за что душа человеческая снискивает наивысший балл, независимо от результата; это мое убеждение. Но все-таки наибольшая заслуга у того, кто не осуждает, не злобствует, с любовью и добротой глядит из себя вовне и, главное, делает так.

- Значит, души бывают разные? - спросил его Василий Харитонович. - Добрые и злые?

- Люди разные. И души у них разные.

- А как же единство?.. Единое, так сказать, облако, из которого все они выделились и в которое в итоге вольются?

- Все очень просто. Капельки тоже, разлетаясь в разные стороны, набираются разной грязи: угольной или кирпичной пыли, древесной плесени, или мазута, или крови...

- И возвращаясь в облако, несут в него всю эту дрянь? загрязняют его вселенскую нравственную чистоту? - с усмешкой спросил Василий Харитонович.

- А чистилище на что? - серьезно ответил Вадим. - Конечно же, надо понимать, что то, что мы называем добром и злом, для Природы не более чем контрасты. Все равно как для нас контрастные цвета - зеленый, красный. Но и в сфере духа существует, пусть не совсем такой как у нас, критерий Добра и Зла: нравственный закон главенствует во Вселенной. А наши представления о добре и зле рождены нашими треволнениями, к которым Природа равнодушна. Но впрочем, не знаю, быть может, человеческие чувства тоже небезразличны для сферы материальной, влияют как-то на нее, видоизменяют ее... Наверное, так, есть доказательства.

- Значит, мы разные? Как же тогда мы едины? ты сказал, односортны?

- Физическое тело... земные условия воплощения каждой души оказывают влияние на нее, это несомненно. Наше тело - это жилище, храм духа, а его мы не осознаем: наши знания, память, наш разум - земной разум. Жизнь духа за пределами земного сознания, он как бы в нас, и в то же время он спрятан от нас же: некоторые могут только слабо чувствовать начальную связь своей души с всемирной душой, присутствующей повсеместно, но в другом измерении; но этот контакт постоянный и нерушимый. В то же время условия, в широком смысле, и само тело человека, и в том числе состояние его ума, сердца, его деятельность и отношения с окружающими, со всем внешним миром - все это оказывает влияние на душу, скрытно пребывающую в нем. Для него - скрытно; но для нее любое его проявление не проходит бесследно. Многие коверкают, зажимают свою душу; так и живут с зажатой душой. Злоба грязнит ее. Доброта раскрепощает; добрый поступок, даже через унижение, нет, не даже, а особенно через унижение и страдание, - если определить в наших понятиях, доставляет ей счастье. А я всегда помню, что вслед за этой жизнью - земной - будет другая жизнь, без этого тела со всеми его инстинктами, искажениями, памятью, призрачными целями и глупейшим умствованием; там другой разум - разум духа, с которым сольется освобожденная душа. Наше жадное поглощение информации, наши знания, наша эрудиция, весь наш сегодняшний разум - имеют очень и очень слабое касательство к нему.

- В чем тогда цель человеческой жизни?

- Цель - пробиться к изначальной сути.

- К душе, запрятанной во мне? - спросил Василий Харитонович. - Но это невозможно для человека, пока он жив.

- Совершенно верно. И здесь открывается путь к постоянному и бесконечному совершенствованию человека, если он человек.

- Вадим, и ты скажешь мне, зачем существует всё, весь мир?

- Этого никому не дано знать. С нашими ограниченными земными представлениями? с нашими животными реакциями? Нет... Может быть, блаженство, подлинное счастье всемирного духа?..

- И отдельных душ?

- Человеческих душ. Только человеческих (ты понимаешь, дело не в словах? я этим словом фиксирую приверженность возвышенному существованию). Закон нравственности существует в мире, я верю в него.

И развивая это соображение, он в другой раз мог говорить о новых воплощениях души в зависимости от предыдущих ее опытов, о характере воплощений - также и в другом мире, отличном от земного.

Мимолетное и глубокое воспоминание о Вадиме, его разговоре, мягких, неспешных движениях резко противоречило тому примитивному, недоброму, что надвигалось на Василия Харитоновича. Покашливание, посапывание, возня в прихожей и шум приближающихся шагов любимого сына, с которым надо было вести расчетливую игру, - вот что рождало раздражение. Не было в душе Василия Харитоновича покоя, радостного расслабления, эти словно осязаемые колючки недоброты усиливали раздражение. Вместо того, чтобы легко и открыто общаться с сыном, он должен был реализовать заранее составленный план, затеять и подвести под искусственный разговор, он это ощущал как что-то злонамеренное, нечистое. Но он все продумал заранее и решил твердо добиваться намеченной цели: тревога за благополучие сына отнимала возможность к отступлению.

Игорь так же настороженно и с веселой усмешкой посмотрел на родителей и быстро отвел глаза; как-то боком, рывком присел к столу. Долговязый, худющий, угловатый.

- Ну, вы заужинались, - весело сказал он.

На секунду показалось Василию Харитоновичу, что наполняется кухня волнами понимания и любви, как всегда раньше; казалось, обостренный интерес друг к другу, подлинный заботливый интерес сближает их всех, и самый воздух делается теплее, пронизывается светлым излучением. Он уже приготовился, что сейчас все трое они, так же как в прошлом, испытают счастливый подъем, веселие сердца от одного лишь того, что сидят они вместе, разговаривают по душам и у них одна общая компания, дружба, семья.

Ему захотелось протянуть и положить руку на затылок Игорю, легонько прикоснуться, пошевелить ладонью и знать, что Игорю приятно это прикосновение, и они оба одинаково думают и чувствуют, они едины.

Василий Харитонович размышлял, как лучше заговорить: спросить, как дела, пустой вопрос; что нового? - и перевести на его дела, режим, образ жизни, планы... Лучше всего начать совсем о другом, например, о своих занятиях средневековой астрологией, о магии и науке предсказания, да, да, мальчишке это должно быть интересно. И при этом сладко щекотало в груди самолюбие, приятно было похвалиться успехами в такой причудливой области, и было чем похвалиться: Василий Харитонович писал книгу, в стол, без малейшего шанса опубликовать ее в наше запретительное, охранительное время; это была его тайна, секрет довольно небезопасный, ему хотелось сразу многого - чтобы сын оценил его таланты и смелость, и вошел в курс дела, так как именно ему доверялось принять к сохранению труд Василия Харитоновича и после смерти его, с печалью и гордым самопожертвованием думал Василий Харитонович, если времена переменятся, наконец, к лучшему, - передать людям.

С удовольствием он смотрел на сына, отмечая, что тот абсолютно трезв: ни капли не было запаха спиртного; по крайней мере, одну тревогу можно было отбросить.

Татьяна налила заварку и кипяток в большую чашку, его, Игоря, чашку, протянула ему - и слабо вскрикнула: нечаянно дрогнула рука, большой шлепок воды из чашки плеснул на пол.

- Ты сиди, сиди, - торопливо сказала она Игорю. - Я вытру.

Игорь сделал движение навстречу ей; прежде чем он успел отвести глаза, Василий Харитонович смог заметить у жены и у сына одинаковое, какое-то жалобное выражение во взгляде. Они словно оба знали - или угадывали - друг о друге нечто такое, неизвестное ему, что позволяло им одинаково понимать и сочувствовать друг другу. Даже кольнуло легкой завистью, оттого что поворачиваясь к матери Игорь убирает с лица маску безразличия, непритрагиваемости.

Игорь отрезал два толстых куска хлеба, стал намазывать маслом. Открыл холодильник и достал сыр.

Он пил из чашки и откусывал от бутерброда. Он снова сидел серьезный и словно зажатый, скованный неотступным напряжением, и смотрел в стену перед собой отсутствующим взглядом, мимо родителей, как будто боялся вступить с ними в какой бы то ни было контакт. В то же время, Василий Харитонович готов был поручиться, боковым зрением мельком наблюдал за ними, скрытно, затаенно, как чужой.

- Сынуля... ты чего такой молчаливый? Расскажи, как дела.

- Все нормально, - прожевывая торопливо, после паузы обронил Игорь. И еще сильнее нахмурился.

- Нормально!.. - повторил Василий Харитонович: он предчувствовал, сейчас сын подхватит остаток бутерброда и убежит из-за стола. Чтобы успеть сказать, он заговорил торопливо: - Рассказал бы, что нового... Что видел? Что слышал? Сто лет не виделись...

- Ты когда завтра встаешь? В семь, да? Разбуди в семь, - грубовато, но с вполне любезной интонацией попросил Игорь.

- Ну, может, выспишься один раз...

- Надо. - Игорь поднялся, сделал шаг, не желая больше разговаривать, и его уже не было в кухне.

Они слышали, как он берет телефон в прихожей и уносит в свою комнату и плотно прикрывает дверь; потом стал слышен приглушенный голос.

- Ненавижу! - воскликнул Василий Харитонович. - Я его ненавижу!..

- Тихо... тихо, - сказала Татьяна, испуганно оглядываясь.

- Глубокая ночь!.. Утро почти... Какому идиоту?.. или какой девице можно звонить в это время! Представляешь, какая это девица?!.. Мы что, в прислугах у него? Пришел, нагадил и убежал! Как варяг!.. Он за собою чашку не может помыть?! - Василий Харитонович, показывая пальцем на крошки, оставленные Игорем на столе, схватил его большую чашку и с свирепым видом замахнулся, чтобы ударить ею об пол. Татьяна вскрикнула. Щеки Василия Харитоновича горели от злой обиды: - Я его выгоню к чертям!.. с его погаными привычками!!..

Более всего возмущала грязная чашка и несколько крошек на столе, и за стеной приглушенный голос с неразборчивыми словами. Все нервы, все существо Василия Харитоновича трепетало от злости. Он продолжал греметь словами и раз даже стукнул кулаком по столу. Но оставалась в сознании область, равнодушная и трезвая, которая строго контролировала ситуацию, и Василий Харитонович, казалось, без остатка отдавшийся порыву злости и обиды, знал, что может смело следовать ему наедине с женой, в отсутствии сына, который ничего не услышит и не узнает о злых словах, прозвучавших в его адрес. Впрочем, и чашку он с сожалением вернул невредимо на место.

 

 

3

 

Два года назад Игоря призвали в армию. Три года назад, то есть за год до призыва, он окончил десятый класс, пытался поступить в университет на филологический, но не прошел по конкурсу. Он увлекался литературой, ни в какое другое место поступать не захотел. Отец предложил по знакомству устроить на редакторский факультет в полиграфический институт, Игорь заупрямился - институт не нравился, использование знакомства не нравилось - Василий Харитонович отступился, несмотря на пугающий призрак армии, с некоторой даже гордостью думая о твердой позиции сына: "Мое воспитание".

Поехали всем семейством на Селигер, с рюкзаками, с палаткой. К ним присоединились давние приятели, муж и жена, Борис и Полина Суворовы, он - поэт и геолог, она - преподаватель музыкального училища.

Вечерами у костра Борис читал стихи. Полина играла на гитаре и пела; у нее был замечательного тембра голос, Василий Харитонович определил как бархатный, а Игорю он представлялся нежным и вместе шероховатым, отчего Полинины песни поднимали его в полет, в высокое парение, как поэзия Полонского и Апухтина, этих двух еще недавно полузапретных поэтов.

- Смотри-ка, - Борис открыл книгу на последней странице, - стотысячный тираж. Сумасшедшее дело: дожили. Где достал?

- Папа подарил.

- Васька! - крикнул Борис Василию Харитоновичу, который привязывал лодку на ночь. - Ты почему мне не купил Апухтина?

- Да ты что, родимый? Говорят, там убийство было.

- Василий Харитонович подходил из темноты, неся весла на плече. - Я не сам покупал. Мне сотрудник мой купил.

- В одну книжечку обоих втиснули. Но, кажется, все основное есть. - Борис перелистал и возвратил книгу Игорю:

- Завидую. Нравится?

- Очень! - с чувством ответил Игорь.

- Борька, ты его спроси... но, чур, после ужина. Он Апухтина всего наизусть заучил.

- Да-а?.. А Николая Степановича не познали? У меня есть - гро-омадная книга. Нетутошняя.

- Кто это Николай Степанович?

- Николай Степанович Гумилев. Редкий поэт: кумир равно посвященных и непосвященных. Поэт беспримерной выразительности, красочности и глубины. Убитый еще страшней, чем Лермонтов и Пушкин.

- Дадите? - с загоревшимся взглядом спросил Игорь. - Про него была статья в "Огоньке"?

- Да, была. Слава Богу. После шестидесяти лет абсолютного, тотального умалчивания, под страхом концлагеря: контрреволюционная деятельность.

- Дядя Боря, дадите?

Борис вздернул плечи, склонив голову набок, - недвусмысленная жестикуляция; но он добавил и слово:

- Дам!

Три года назад им повезло с погодой. На четырехвесельной лодке объездили острова Селигерского озера, по Селижаровке сплавились в Волгу и прошли еще два озера - Волгó и Пéно, впечатляющее путешествие, целый месяц.

Два года назад Игорь ушел в армию. И год назад, в казарме, к нему подошел старшина роты, приказал идти в штаб полка.

- Доложишь дежурному по штабу. Он тебе укажет. Тебя ждут.

- Ждет? Зачем?

- Не он ждет, а ждут. Там узнаешь. Давай срочно! Ждут.

В штабе ему показали комнату. Он постучался и вошел. За столом, поставленным в глубине комнаты, спиной к окну сидел незнакомый старший лейтенант. При виде Игоря он встал навстречу, небольшого роста, с бледным, одутловатым лицом, и удивительное дело - протянул руку. Поздоровавшись, пригласил Игоря сесть на подготовленный заранее стул, так что Игорь оказался против света. И отрекомендовался:

- Начальник особого отдела полка.

 

 

4

 

Придя вечером домой, Василий Харитонович после ужина посмотрел программу "Время", благо, она сделалась вполне серьезной и достоверной, да так потом и сидел с включенным телевизором, устало раздумывая о разных своих проблемах и не обращая внимания на экран. Татьяны в комнате не было. Игорь еще не приходил.

С тоскою думал, что, как и в прошлую ночь, сын заявится где-то возле двух часов, сон будет перебит. Как повелось последнее время, он не властен стал над собой, над своим беспокойством. Для него необходимо было каждый день взять в руки хоть ненадолго хорошую книгу; в настоящее время он читал вересаевского "Гоголя в жизни". Лежа без сна прошедшей ночью, он включил ночник и читал до прихода Игоря. Так и в семидесятые-восьмидесятые годы, мрачные и удушающие, по всей стране интеллигентные люди спасали психическое здоровье, сохраняли себя от разрушения. Но сейчас он настолько устал, что продолжал лениво сидеть в кресле, раздумывая и задремывая незаметно.

Телефонный звонок разбудил его.

Он услышал, что Татьяна успела взять трубку, и остался сидеть. На экране какие-то люди, едущие в машине, схватили молодого парня и начали его душить; потом машина остановилась на берегу моря.

- Кто там? - крикнул он.

- Девушка, - сказала Татьяна. - Спрашивает Игоря.

- А он где?

- Он... она же этого не может знать.

- А кто знает?

- Ну, ладно. Не ворчи.

- Не ворчи... поворчать нельзя...

- Выключить? - спросила Татьяна.

На экране девушка подняла обеими руками револьвер и выстрелила в спину мужчине. Обильно полилась кровь.

- Смачно отснято, - усмехнулся Василий Харитонович. - Выключай к чертям. Я тогда, может быть, пойду делом займусь.

- Ой, какой фильм. Что же ты меня не позвал? Никогда не позовешь.

- Да я не смотрел. Ей-богу. Выключи ты этот ящик. Я уйду.

- Ну, иди. А я посмотрю.

- Прррелестный ящик, ррвотное экранное изобилие. Подходите, гр-раждане, бесплатно и бессмысленно!

- Тихо, помолчи, пожалуйста. Не мешай.

- Телефон... - Он направился в прихожую. Не успел он ответить, чтобы парень позвонил Игорю завтра после восьми утра, - входная дверь отворилась, Игорь вошел в дом, и он протянул ему телефонную трубку.

- Приве-ет, - Игорь с полуулыбкой сказал отцу: улыбка осветила нахмуренное лицо, хотя смотрел он, как всегда, вскользь, мимо; в первое мгновение встречи он был приветлив и словно обрадован, но уже на второй минуте улыбка исчезала с лица и оставалась лишь нахмуренность, закрытость. Василий Харитонович помахал рукой, улыбаясь тоже нахмуренно и молча - это было влияние сына - уходя к себе в комнату, услышал, как тот говорил, притворяясь солидным: - Святослав Николаевич, милый, поздновато ты выступаешь со своим предложением... Сейчас? - полдвенадцатого... Старик, давай до завтра...

"Поздновато-ты-выступаешь", повторил мысленно Василий Харитонович. "Книг не читает, знакомства убогие: соответственный лексикон". Если б он мог заподозрить, как часто Игорь в своем угрюмом отстранении возвращается памятью к тем далеким селигерским вечерам с Борисом и Полиной Суворовыми, с чтением прекрасных стихов, пением под гитару, - он мог бы развеселиться, и удивиться одновременно. Почему он так замкнут? безразличен внешне к глубоко любимым вещам? Армия закончилась, отодвинулась: как долго будет эта заскорузлая, серая пелена облекать душу, искажая духовные устремления?

Отец ушел к себе. Но уже через минуту дверь его комнаты приоткрылась, Игорь, не входя, просунул голову; он так и не разделся, на нем была новая куртка, которую родители на днях купили ему.

- Ухожу. Ночую у приятеля. Не волнуйтесь, не ждите меня. До завтра.

- Так поздно?..

- Надо. Дело одно.

- Очень срочное? - хмуро спросил Василий Харитонович. Игорь дернул шеей, почувствовав подковырку:

- Нужное!

- А-а... На подготовительных курсах как?

- Нормально.

- Успеваешь заниматься?

- Ну, я пошел. - Игорь помедлил одну секунду. Василий Харитонович молчал. - Спокойной ночи.

- Матери скажи. - Он услышал, как Игорь позвал: "Мам!" Дверь оставалась открытой, Василий Харитонович подошел и прикрыл ее. Он стал ходить по комнате, снимая напряжение. Были слышны охи и ахи Татьяны, обычное женское кудахтанье.

- Да, сын. Вот это у нас сын, - вполголоса вслух произнес он.

Ему, когда он сам служил в армии, повезло никогда не встречаться с начальниками особого отдела. Сейчас на работе он, конечно, имел нужду разговаривать с сотрудниками первого отдела, в том числе и с начальником, который, кстати, вполне нормальный был человек, бывший гебист на пенсии, - но то были разговоры сугубо служебные, деловые.

 

 

5

 

Василий Харитонович ходил по коридору и ждал. Нельзя сказать, что он ждал в очереди, потому что очередь была сама по себе, а он сюда попал по рекомендации к хорошему протезисту - по знакомству - и вот теперь около трех часов дня он все еще ждал, хотя ему было назначено и он пришел к часу. Очередь, наверное, успела за эти два часа смениться дважды, и протезист работала до трех, и Василий Харитонович на втором часу ожидания кипел от злости, несколько раз заглядывал к ней в кабинет, напоминал о себе, а сейчас ходил по коридору и уже не кипел и не напоминал о себе; он впал в состояние некоего изнеможения ненависти, когда человек перескакивает предел разумного и должен двигаться, двигаться, чтобы нейтрализовать напряжение, не дать ему взорваться, он не мог поручиться за свои слова и поступки и сильней всего боялся наотмашь высказать этой красоточке все, что о ней думает или следует думать о ее беспрецедентно наглом, издевательском поведении. Ведь это она ему обтачивала зубы, кровянила десны, и в ее власти было причинить ему большую или меньшую боль, а теперь с обточенными зубами он был целиком в ее власти. И с обточенными зубами ему нечем было жевать, в течение месяца, дольше - пяти недель, он приходил сюда на второй этаж, в этот ненавистный коридорчик, приходил не два, не три - раз восемь-девять, и почти всегда его заставляли терпеть унижение и издевались над ним.

Он уже знал здесь все номера на всех дверях всех комнат, все надписи и содержание всех плакатиков, табличек и расписаний на стенах, цвет стен и повороты и тупички узенького коридорчика, и особенности одноместной уборной, осаждаемой толпами посетителей, и не только москвичей, из Тулы, из Ярославля, из Хабаровска ходили люди, здесь была платная стоматологическая поликлиника.

Но вот то, что происходило здесь с ним, это было удивительно. Фантастично. Никогда в прошлом ничего подобного не случалось ни у него, ни у его знакомых, и ни о чем мало-мальски похожем не было слышно никогда, нигде.

При первой встрече протезист с большой предупредительностью и вежливостью приняла его в ту же секунду, что он поздоровался и назвался. Внимательно слушала, смотрела, расспрашивала и снова смотрела. Они, похоже, понравились друг другу. И улыбнулись, и пошутили о чем-то - все было приятно и по-человечески. Любезно, по-деловому она сказала, кончив осмотр:

- Вам это обойдется в пятьдесят рублей. Деньги принесете в следующий раз, и сделаем примерку. Сейчас я вам сниму слепок.

Разумеется, деньги он передал ей в руки: по рекомендации, по знакомству так было принято. И это предполагало для него то удобство, что он мог рассчитывать на повышенное внимание, сжатые сроки и, конечно же, прием вне очереди, без ощутимой траты времени. Последнее было очень кстати, если он приходил к ней днем, он мог затем опоздать слегка после обеденного перерыва на работу.

Деньги она взяла. Приступили к примерке.

В следующий раз, когда он пришел в назначенное время, она была долго занята, приглашала одного за другим своих пациентов; ему показалось, некоторые из них - новые посетители, то есть те, от кого она ожидает плату за протезирование. Он сидел как на иголках, и не мог отойти позвонить на свою службу. Было что-то унизительное в том, что он сидит и ждет, когда она вызовет его. В конце концов, никого не осталось в коридоре. Василий Харитонович, не дождавшись приглашения, сам вошел к ней в кабинет.

Мост был готов, соединен и отполирован. Но при установке обнаружилось, что получилось не совсем так, как надо. Протезист нажимала изо всей силы, потом просила прикусить; но что-то заклинивало. Все-таки удалось довольно глубоко посадить опорные коронки. Она взяла инструмент и стала поддевать протез, причиняя Василию Харитоновичу боль, поранила десну.

Наконец, протез соскочил. Василий Харитонович сплюнул кровавую слюну. Попросил дать ему полоскание для дезинфекции.

Врач протянула руку с фрезой и включила машину.

- Откройте рот.

- Зачем это? - спросил Василий Харитонович, отшатываясь от фрезы.

- Нужно еще подточить.

- Еще подточить!..

Он колебался мгновение. Но он был застигнут врасплох и, несмотря на дикое нежелание, открыл рот: он был не готов членораздельно объяснить, почему он не хочет, чтобы ему дальше стачивали зубы. Он подумал со злостью, сидя с открытым ртом, надо сказать ей, это безобразие, она не должна так делать, можно десять, двадцать протезов переделать, если бракованный, а новые зубы у меня не вырастут... она не имеет права портить мой зуб!..

Я не хочу!.. не хочу, с унылым раздражением повторял он мысленно и сидел с открытым ртом, слушая завывания машины.

Она опять попробовала установить протез. Его еще больше раздражало, что она торопится и нервничает.

- Неудача? - спросил Василий Харитонович, улучив момент, и с ненавистью улыбнулся.

- Ну, вы же не даете мне обточить как следует! - с не меньшим раздражением, презрительно проговорила женщина. Он чувствовал, какая она злая. Ничего себе, хороший протезист: он уже не видел ни того, что она красивая женщина, ни вообще, что она женщина. Она перебирала злодейские приспособления в эмалированном корытце, сбоку на столике ему было не видно, и ее приготовления внушали ему страх. - Вы мне позволите закончить работу?.. Я из-за вас перерабатываю Бог знает сколько времени.

- Может, не надо больше обтачивать? Разумнее сделать новую конструкцию...

- Вы себя любите очень? да?

А ты себя не любишь! взорвался Василий Харитонович. Это говорит врач... доктор! И хотя он промолчал, она, видимо, все прочла по выражению его лица.

Зубы она ему, все-таки настояла, сточила до узеньких пенечков, и если раньше он с горем пополам мог использовать их для жевания, то теперь они полностью ни на что не годились. Потом он не мог прийти несколько дней, нужно было дать отдых деснам, и за это время протез, который все равно пришлось отдать на переделку, потерялся. Его искали, или делали вид, что ищут, в кабинете, в мастерской на первом этаже - и техники, и сестра, и санитарки - но не нашли.

Хороший протезист извинилась сухим тоном, сделала новый слепок.

Василий Харитонович, чувствуя себя почему-то виноватым, негодуя и злясь, молча позволил примерить и еще раз подправить и примерить новый протез; но опять что-то не ладилось. Установили протез временно без цемента на полнедели; десна опухла и кровоточила. Врач посоветовала полоскать горячим шалфеем.

Василий Харитонович проснулся ночью: боль проникала в среднее ухо и отдавалась в мозгу. Было ясно, что все объяснения врача не соответствуют действительности.

Виною не качество протеза, говорила она, больные десны или, может быть, воспалительный процесс в корнях зубов дают такое ощущение.

Василий Харитонович ходил на прогревание. Сделали рентген. Потом послали его к терапевту. Все это отнимало уйму времени. Десна опухала, и, казалось, дергающая боль на самом деле охватывала корни зубов, проникая в самый мозг. Василий Харитонович вспоминал, что до истории с протезом ничего подобного не было. Но врач твердым голосом решительно возражала:

- А кирпич на человека падает... Вот ничего не было, здоровый человек - а кирпич упал на голову, и конец. Понимаете? Зубы - это живое тело. Они живут, болеют, умирают... Вчера не болели - а сегодня заболели. Ничего тут нет особенного. У вас слабые десны.

- У меня всегда были нормальные десны!

- Кровоточивость - признак слабости десен. Надо вам укрепить полосканием коры дуба: в аптеке продается. И зубы надо лечить. Вам надо три зуба депульпировать. Видите, какое неудачное наложение - и десны, и зубы... На снимке хорошо виден процесс в корнях.

Терапевт, к которому она его повела (и говорила наедине, прежде чем войти ему), неспешная полнолицая женщина, - неуверенно повертела рентгеновский снимок перед осветителем и как-то неловко и смущенно начала говорить о больных зубах, осеклась, виновато глянула на Василия Харитоновича и порывисто перешла к соседнему креслу; там она стала советоваться с другим терапевтом, ему показалось, заговорила торопливо и многословно, чтобы скрыть смущение. Ему она не сказала ничего определенного...

Василий Харитонович ходил по коридору и ждал. Часы показывали без пяти три, через пять минут она заканчивала работу. Сегодня ему было назначено к часу, должны были принять окончательное решение.

"Она просто издевается надо мной! подумал Василий Харитонович. Взяла деньги - теперь я ей не нужен!.."

Он приоткрыл дверь в кабинет. Его красоточка была одна; расслабленно и не спеша перебирала предметы на стеклянном столике. Он, не замечая сознанием, ощутил специфический запах зубоврачебных процедур, и как-то само собой негодование его уменьшилось. Прояви она к нему хоть каплю человеческого внимания, и он, пожалуй, тут же перескочил бы от гневных подозрений к чувству широкому и благодарному. А пока что он ощущал специфический запах, в то же время всем существом своим почувствовал возникшее поле напряжения.

- Лариса Дмитриевна... - Он начал скромно, сниженным тоном.

Она с удивлением подняла глаза на него, недовольно нахмурилась.

"Красивые глаза у нее, симпатичная баба: фигура..." Он не так дал волю мужскому, кобелиному чувству, сколько хотел нарочно настроить себя на дружелюбный и доброжелательный лад. Не везет с зубами - повезет в любви, усмехнулся он: а что? Ему вдруг захотелось подмять ее, по-звериному сдавить и лечь сверху. Игорь, жена Татьяна возникли в памяти не долее секунды.

Она слегка, будто бы извиняясь, раздвинула руки, но сказала сухо и недовольно:

- Поздно сейчас... я очень тороплюсь!.. Тороплюсь!.. Понимаете? я опаздываю...

- Как то есть... опаздываете?..

- Потом... нужный техник все равно не пришел сегодня... Некому работу делать, даже если бы потребовалось.

Невыносимое напряжение сдавило ему голову. Единственно, что он видел, не различая цвета и крутизны, - бездонную пропасть глаз, в которые он впился своими глазами; он проваливался, летел вниз, в эту пропасть; в голове столкнулось столько проклятий, обвинений, воплей, они теснились, сбивались в кучу, онемелый язык отказал ему. Мычание вырвалось из глотки. Он сделал шаг, приближаясь к женщине, стыдясь нечленораздельного мычания; пожалуй, стыд остался главным его переживанием.

Ему было стыдно за свое недостойное поведение, стыдно за обман, унижение, за всю эту мерзкую историю.

- Вы... вы, - наконец, он выговорил первое слово, - вы зачем?.. Зачем меня держали!.. Я занятый человек... Разве не могли сразу мне сказать, что техник не пришел! Я у вас весь день здесь!..

- Ну, знаете! - сказала Лариса Дмитриевна. - Вы всегда с претензией. - И быстро порхнула за стеклянный столик.

Василий Харитонович переместился так, чтобы отрезать ей путь к двери.

Она заметила его маневр и смотрела на него с интересом, немного со страхом; но и сейчас он замечал в ее взгляде какое-то пренебрежение, презрение.

"За что же ты, гадина, невзлюбила меня!.. он подумал со злобой, хладнокровно и трезво; суровое спокойствие сошло на него. - Или это не меня - свою неудачу... бездарность свою невзлюбила?.."

Ему представилось, как он подходит к двери, поворачивает ключ. Потом возвращается к ней:

"- Ты ведь этого хотела?.. Ну, что ж, иди ко мне... золотце мое, красоточка... Иди, иди".

Я - с претензией! Вот дрянь, подумал он.

- У меня десна болит так, что я на стену лезу. Посмотрите, что там такое, наконец.

Мрачный, спокойный тон, каким он говорил, подействовал: без промедления она сказала:

- Садитесь в кресло. - Закончив осмотр, она, причинив ему снова резкую боль, но, кажется, ненамеренно, подцепила, сняла протез, и предложила предоставить десне недельный отдых. - В следующую среду вам удобно? К часу?.. Приходите к часу, все решим с вами. Окончательно.

- Но вы меня примете точно в час? Точно в час, или как сегодня?.. уже не в первый раз...

- Что ж вы за человек такой. Никак без претензий. Никак не можете...

Непечатные выражения, разрывающие ему гортань, он проглотил, суровый, набыченный, с опущенными в пол глазами, не желая глядеть на неприятного человека, мрачно попрощался. Он больше не хотел притворяться - был самим собой.

Врач демонстративно повернулась спиной к нему.

Василий Харитонович покинул кабинет, вышел из поликлиники на воздух, и всю дорогу до метро сознание его металось в поисках выхода из этого уму непостижимого тупика, в растерянности, в унынии, оттого что придется еще раз приезжать, и может быть не в последний, и даже не в предпоследний. Он чувствовал себя на грани истерики.

Прохожие, казалось ему, замечали, как вибрируют его мысли и нервы, и опасливо смотрели на него как на сумасшедшего.

Эта женщина не шла из головы. Уныние было такое обессиливающее, что появилась мысль о смерти: "Хочу умереть... смешно... я дурак - пропади она пропадом!.. Но, в самом деле, жить не хочется..."

Как трудно взрослому человеку оставить себя в беззаботности, в спокойствии. Так же трудно, как в детстве удержать в себе ответственность и тревогу, они, порой, являются ненадолго, но юный человек с легкостью все отстраняет от себя и погружает свое сознание в отдохновенную, царственную лень, все ему легко и спокойно. Взрослого человека все заботит, мучительная тревога не отцепляется, раз пристав, тиранит и лишает сна, и сил, и жизненной энергии.

На работе, только он вошел в отдел, Лелеко сообщил ему, что Новицкий, член коллегии, звонил дважды, интересовался степенью готовности доклада, который они готовили для него. Новицкий через неделю летел в Канаду на международные торги. Материал был чрезвычайной важности. Новицкий хотел обсудить какой-то вопрос со специалистами из отдела Василия Харитоновича.

- Вы договорились с ним?

- Без вас я не мог. Он все время повторял: где Пожаров?

- Что вы ему сказали?

- Что вы будете через полчаса.

- Когда? - спросил Василий Харитонович, опускаясь в кресло за своим столом. Чтобы не видеть сморчковатого Лелеку, он посмотрел поверх его головы, высокий потолок с лепниной и громадная хрустальная люстра в вышине в другое время давали иллюзию умиротворения, как при взгляде в голубой, бесконечный купол неба; сейчас они не смогли переломить в нем ощущения обвала вниз, в пропасть. - Когда вы ему сказали?

- Было два часа... около двух.

- Какого же черта вы числитесь у меня старшим специалистом и не можете сделать самой простой вещи!.. Если вы некомпетентны в материале!., вы могли сообразить!., что если звонит член коллегии!.. Член коллегии! - повторил Василий Харитонович, отбрасывая кресло и вставая на ноги, так что Лелеко оказался где-то далеко внизу под ним. - Вы могли сообразить договориться с ним конкретно!..

- Я... Он вас... - залепетал Лелеко, бледнея и сморщиваясь, как от удара.

- Не он, а я вас выгоню в шею! - грохотал Василий Харитонович, окончательно потеряв способность владеть собой, понимать свои поступки и сопереживать ощущениям постороннего человека. "Идиот! кретин!.." - Он уже не понимал, ругается ли он про себя или произносит вслух. Случайно он посмотрел на помертвелое лицо подчиненного и плотно сжал зубы, при этом больная десна напомнила ноющей болью. Он сел и, глядя в сторону, махнул рукой, хмурый, мрачный, но затихающий. - Идите... Но чтобы в будущем...

- Я все, как надо... Я сделаю. Скажите, что надо, - лепетал Лелеко.

- Ладно... - Василий Харитонович поставил правый локоть на стол и кистью сделал примирительный жест, освобождая Лелеку, затем положил ладонь на лоб, отдыхая и словно спрятав лицо за широкой ладонью.

Но тут из глубины памяти выплыла основная его боль - сын Игорь, отчужденность, полнейшее безразличие, как будто он был не отцом, а чужим, незнакомым и неинтересным субъектом, незаинтересованность, отбрасывание, так не должен был и не мог поступать родной сын. Он его ненавидел. А Игорь не злился, не добивался ничего; отец ему был просто неинтересен, не нужен. Ненавидя сына, он остро переживал его неудачи, то, как он тает на глазах, ведя самоубийственный образ жизни; и не в его власти было что-либо изменить, как-то повлиять на Игоря. Власти над сыном не было. Авторитета никакого не было. Это и бесило больше всего, и в прямом смысле лишало сна.

Больно было вспоминать, как он любил его когда-то.

И сын Игорь, и Новицкий, член коллегии, и потерянный зуб, убитое напрасно время, красоточка ненавистная вспоминались, зажимая злобой, болью, отчаянием, даже дышать становилось труднее. Внутренняя зажатость и напряжение не давали отдыха душе. Просторная комната давила словно тесный склеп.

 

 

6

 

Дождливым, хмурым ноябрьским вечером, около пяти часов, три молодых человека поднялись Столешниковым переулком от Петровки, пересекли Пушкинскую улицу, здесь на углу заворачивалась длинная очередь, чуднó составленная из одних исключительно мужчин разного возраста, различной степени интеллигентности или потрепанности, очередь тихо и скромно шевелилась ближе к стене здания, оставляя место прохожим на узком тротуаре, и головой своей исчезала в тесном провале в земле, огражденном по периметру низкой решеткой, спускалась по ступенькам вниз, в провал, если считать тротуар и нижнюю площадку, было ровно десять ступенек, а там время от времени отворялась коричневая деревянная дверь и вышибала в белой обшарпанной куртке бросал коротко: "Двое", или "Четыре", или - "Десять человек", и тогда очередь перемещалась вперед, строго в соответствии с названной цифрой, подвигалась, изменяя свою позиционно-качественную структуру, но нисколько не изменяясь по общему качеству и количеству. Трое заглянули в провал, внимательно вглядываясь в лица, затем, так же вглядываясь и не пропуская ни одного очередника, двинулись от головы к хвосту, сначала по Пушкинской, на углу свернули в Столешников, глаза их щурились все более разочарованно; так они дошли до самого конца очереди, не встретив никого знакомого, к кому они могли бы пристроиться, и возле третьей от угла водосточной трубы заняли свое законное место. Через пять минут за ними уже стояло несколько человек, а через час они, лениво разговаривая, глядя тоскливо на дождливое небо, на перекопанный Столешников, грязные заколоченные окна ремонтируемой булочной напротив, достигли угла и могли увидеть уменьшающиеся фигуры мужчин на ступеньках провала, так что сначала стояли фигуры с отрезанными ногами, потом видны были спины, плечи, головы, а от самых передних счастливчиков виднелась только макушка с насквозь мокрыми волосами да верхушка шляпы.

Облезлые стены домов, вдоль которых подвигалась очередь, в сумерках казались однотонно-серыми, но даже сумерки не могли скрыть их запустения и убожества, там дальше на стеклянных витринах нарисованы были, если знать, что это такое, мужские электробритвы, "фирменный знак" размещенной там ремонтной мастерской, вывеска нового кооперативного кафе торчком выпирала над входом, а тут, перед спуском вниз, в провал, на стену было наклеено объявление, отпечатанное на машинке:

Предприятию Питания

Требуются:

Повара - 2

Уборщица - 1

Швейцар - (1) 2

Последнее исправление было сделано от руки.

- Ну, что, Пожар, пошли в швейцары?

- Вон с Костей давайте. Не по моей части, - ответил самый высокий и худой из трех.

- Брезгуешь?

- Я лучше в очереди постою, а этот в куртке меня пускай впускает.

- Пообщаться можно. Смотри, народу... И друзей, вроде нас, облагодетельствуешь. - Приятель с усмешкой смотрел на него.

- Нет, в казарме я навидался. Хватит с меня общения с народом.

- К Игорю не приставай, - сказал Костя. - Он вспыльчивый.

- Хватит с меня, - повторил Игорь с каким-то особым выражением: - Я вышибалой никогда не был и никогда не буду!

- В школе он не был вспыльчивый, - сказал первый. - Покладистый был мальчик.

- Значит, переменился, - сказал Костя.

- Покладистый... и поболтать по душам с ним можно было. За что я его люблю...

- Нет, трепаться он не любит.

- Со школы много воды утекло, - рассеянно провожая глазами бегущие в одну сторону автомобили, Игорь сказал: - Елин не меняется. Ты все такой: по душам поговорить - помнишь?

- Еще бы! Я не меняюсь.

- Всю дорогу приставал ко всем: по душам поговорим? По душам...

- А ты помнишь? Помнишь? Молоток! - Елин рассмеялся. - Зачем меняться?.. Ты, Пожар, правда, какой-то не такой стал.

Ты какая-то не такая,

Я какой-то не такой...

Я тебя совсем не знаю,

Разговор у нас пустой...

Туристская песенка. Знаешь?

- Нет. Мы такие не пели.

- У-у, совсем мрачный какой. Скорее бы вниз: там повеселеешь... А я не могу меняться. В гробу я видал всех наших соучеников: разве они люди? Лучше одному быть. Для них главное - посытней устроиться; каждый сам по себе. Першин в каком-то ресторанчике официантом; летчиком мечтал стать. Х-ха!.. Громов по блату в МИМО пролез. Важный ходит вперевалочку как сука беременная перед опростанием. Говорит только не спеша, солидно - перед каждым словом полминуты раздумывает. Попкеля глистообразный за три года стал завсектором в районной конторе по учету и обмену жилплощади, к нему не подступись - на взятки, представляешь, красную "тойоту" купил, автомат!.. Этот совсем не разговаривает, только пасть откроет, промычит и закроет. Фальшь, фальшь! переломать бы их всех, четвертовать - кто не захочет человеком быть. А мне от одиночества - смерть, нож вострый в печенку! но общение с такими вонючками в миллиард раз хуже!.. Они полулюди. Они меня не вспомнят. И тебя, Пожар, не вспомнят. Скукотища... Жить скучно...

Костя недружелюбно посмотрел на болтливого Елина. Он приехал в Москву из Электростали, одного из городков, которые можно отнести к сателлитам столицы, с большим процентом приблатненного, отпетого народа. Там существовали свои традиции, свой образ общения. Там он работал слесарем пятого разряда. Ему показалось, что Елин не по-доброму разговаривает с Игорем. Широкие челюсти сомкнулись, напряглись, желваки проступили - он приготовился без лишних слов защитить армейского дружка.

- Да. Жить скучно, - сказал Игорь. Елин рассмеялся.

Костя продолжал смотреть подозрительно и недружелюбно.

- Нет, мы просто не умеем жить нескучно внутри себя, - возразил Елин Игорю и себе. - К тому же...

- Нет, не спорь, - сказал Игорь. - Я хочу умереть.

Костя теперь смотрел удивленно на него, но смолчал; но его пудовый кулак, опущенный книзу, расслабился и разжался.

- К тому же соки бурлят... молодые соки: есть такое слово - похоть. Хотим мы это осознавать, или не осознаем, но это так. Да и питание самое разнузданное. В семнадцать лет - да. Тогда острое, страстное желание переломать всех и вся, быть вместе, главное, вместе, вариться в одном котле. А теперь я все понял: неосознанно бурлят молодые соки... У тебя сколько было?

- Чего?

- Девчонок.

- Ты же сам сказал.

- Я сказал?

- Что я мальчик. Только что.

- Не заливай.

- Я старый и больной человек, меня женщины не любят.

- Ну, Пожар, ты даешь. Стране угля. Не верю.

Костя, в круглой непокрытой голове которого имелось, будто в вычислительной машине, только два положения переключателя - да―нет, белое―черное, свой―враг - удивительным образом не замечая сходства, соответствия слов и жестов, и мимики двух приятелей, воспринимал давнего своего дружка из той особенной, армейской, жизни с великою приязнью, а третий их компаньон, чужак, все время отбрасывался у него в сознании на поле нет, черное, враг. Так вот и терпел он его присутствие, скрепя сердце, опять-таки потому лишь, что тот был другом его дружка: святое понятие, по его представлениям. Но уж очень этот третий был столичный, рафинированный (конечно, Костя не знал такого слова, но он так почувствовал), говорливый - до отвратительности.

И он немного стеснялся этого столичного хмыря; а может быть, не немного. А Игорь был привычен ему: они вместе вскакивали на подъеме - в одном взводе, и в карауле валялись на одних нарах. И все-таки он тоже был столичный. Костя ощутил себя не в своей тарелке.

- Бывает, мужик на нее залезет. А бабе это не надо ни нá хер. Ее тошнит. Понял? Муж при ней есть, а ей не надо. От мужика не зависит: такой, или такой. - Согнув правую руку в локте, Костя отмерил ребром ладони от запястья до сгиба локтя; рассмеялся хрипло и громко от смущения: - Маленький херок в п... королек.

Столичные приятели смотрели весело, но один только Елин поддержал его смех.

Игорь, снова нахмурясь, топтался на нижней ступеньке; наклонил голову к левому плечу и несколько раз - справа налево - смахнул рукою воду с волос.

- А чем вы в своей Электростали занимаетесь в свободное время?

- Чем? чем? Тем же самым...

- Ну, чем народ занимается? - Елин снял шляпу на секунду и отряхнул ее от воды.

- Да пьют, чего еще? С бабами занимаемся...

- Есть симпатичные? Можно в гости к тебе приехать?

- У нас ребята серьезные. Отобьют все, чего есть. Могут до смерти, если чужой кто явится. В клуб лучше не заходить.

- Ты где живешь? В общаге?

- Ладно. Э!.. Раз поскольку мы с тобой теперь вроде корешей - пить сейчас вместе будем... Всё! Корешей я всегда... прорвемся. Я за тебя держать буду. Понял?

- Ну, спасибо, - небрежно и легко Елин сделал ручкою, и Косте это понравилось, судя по его радостному хохоту. - Хочу электростальскую девку.

- Приезжай. Койку всегда тебе найду.

- Найдешь? Молоток.

- Кодлы у нас серьезные: напьются - ничего не видят и не соображают. Э!.. прорвемся... Давай пять.

- Давай. - Они пожали руки друг другу, сидя уже за столом в подвале, и Елин долго тряс растопыренными пальцами после этого знака скрепления дружбы. - Ну, ты леший... Ну, ты медведь... Во дает!..

Костя хохотал радостно.

- Болванку сто килограммов без помощи, сам беру на плечо, - не скрывая гордости, он повторил дважды.

- Теперь пощупай у него бицепсы. Сталь. А здесь чугун. - Игорь костяшками пальцев довольно крепко постучал Костю по узкому лбу, но тот нимало не обиделся. - Если б были мозги, с его силой цены бы ему не было. Не убили бы... кое-кого...

- Я никого не убивал.

- Да! да! да! - нервно выкрикнул Игорь. - Это я... но что я один мог сделать?

- Чего такое? - спросил Елин.

- Да так. - Игорь замолчал и, взяв новую кружку, стал пить горьковатое фирменное пиво, хмуро смотрел перед собой невидящим взглядом.

Костя некоторое время молчал, выковыривая непослушными пальцами розовое мясо из мелких креветок, нагромождая кучу панцирного мусора перед собой.

- Столько времени психуешь? - спросил он.

- Столько времени?

- Больше полгода прошло. С зимы. - Игорь ничего не ответил. Костя глядел на него с преданным и жалобным выражением. Протянул руку и выбрал на тарелке еще парочку вареных креветок, стараясь отыскать среди мелочи покрупнее. Неожиданно он сгримасничал презрительно: - Гиренко - шмакодявка. Тьфу!.. Городские его убили...

Игорь нахмурился и продолжал пить пиво.

Елин снова заговорил о страстном стремлении в молодости переломать все, изменить, чтобы все были вместе, в тесном общении, в равном и братском единении.

- Есть теория, что можно жить вообще без мяса и без рыбы. И даже без молока, оно вредное. Ну, а уж пиво... все горячительное, чай, кофе - смертный грех. А мы как свиньи, все вперемешку. Вот я и говорю: бурлят соки... Вон человек два раза в день ест, причем, на обед съедает одно яблоко. И все!.. На ужин - горсть каши, или горсть гороха. И так день за днем всю жизнь. Здоров как лось. Трехпудовую гирю одной рукой запросто. Пятнадцать раз; двадцать пять раз. Вся сила, говорит, у нас на переваривание лишней пищи уходит. А у него вся сила в свободном состоянии. Собирается до ста пятидесяти лет жить. Молоток какой мужик, хотя, конечно, я попробовал, но... То вот пива хочется попить... То... в Электросталь смотаться... Главного-то я вам не сказал, чтобы вы не сбрендили от удивления. Он голодает каждые полгода по две недели, а раз в году - месяц. Тридцать дней ничего не ест. Только чистую воду пьет. Каждые полгода - две недели, каждые три месяца - неделю, и раз в месяц - три дня. Полный голод. Молоток, а?

- А молоток у него работает? - спросил Костя.

- У него будь здоров работает. Он таким методом племенных быков омолаживает. - Костя закатился в хохоте. Елин посмотрел на него с досадой. - Бывает, я целый день тоже на одном салате сижу: капуста, морковка, на яблоках вот пару раз провел по дню...

- Диета.

- Нет, не диета. Это такой образ жизни. Знаешь, как мозги прочищает? О, светлая голова становится. Все вижу и в прошлом, и в будущем. Ну, и для жиров полезно...

- Немножко, может, тебе и надо, - сказал Костя. - Для жиров.

- Да. Но знаешь, Константин - как тебя?..

- Альбинович.

- Альбинович, - не моргнув глазом, повторил Елин.

- А тебя?

- Святослав Николаевич, в честь Рериха-сына.

- Но на вы не будем переходить?

- Нет, Константин Альбинович. Остаемся на ты... Знаешь, как я сброшу пару кило... однажды яблоки ел и ходил весь день пешком, километров сорок прошел... четыре кило сбросил... А потом как набросился, и все килограммы вернулись, и еще добавились.

- Терпеть не умеешь.

- Ну, ты поголодай - тогда скажешь. Такая легкость была. Такая обида... Сердце поет. Это вам не понять. Пожар, зачем мы пьем? Зачем жрем? - капризным голосом спросил Елин. - Брюхо набиваем. Я ненавижу набитое брюхо!..

- Не жри, - произнес Игорь.

- Легко сказать. Легко сказать.

- Слаб человек? У меня знакомый есть, дядя Вадим. Он тоже почитатель Рерихов. Мужик... потрясающий. Не знаю, постится он по месяцу, или без этого постоянно на облаке пребывает. Могу повторить тебе его мысль. Слаб человек, это он про себя: где уж там к Богу подняться... не соскользнуть бы к дьяволу.

- Никакой надежды?

- Перемени вон... жратву на Электросталь. Поручаю тебя Косте. Он не подведет.

- Не подведу. Я всегда... За корешей я... Прорвемся! - как-то даже суетливо заерзал Костя, обрадованный, что дружок его оттаял на минуту и разговорился. - Раз поскольку это Игорь - всё! Понял? Всё! Игорь - это... челове-ек... Понял?

- Спасибо тебе, друг. Спасибо. Я все понял, - сказал Елин. - Так я что хочу сказать. Пожар... То что соки бурлят и одиночество, и неумение жить нескучно внутри себя, это одна причина. А вторая... Ну, ты не понимаешь? - я о том, что в молодости все разгромить хочется, всех людей переломать, переделать. Поубивать половину, только чтобы всем вместе, чтобы в одном котле вариться и всё по-доброму и поровну... Вторая причина - от недомыслия. Я теперь все понял. Человек становится твердый и... зверская жесткость... Жесткий, жестокий, ничего знать не хочет, как будто он зверь дремучий, а не человек: от узости представлений. Он не умеет... не знает, что такое "сопереживать", "сострадать", и помнит одну только свою цель, свое желание, и ничего кроме. Желания других людей, страдания и даже смерть людей - это чужое: стопроцентный, абсолютный эгоцентризм. Вот эти две причины вместе... обе вместе - зачинают максимализм в юности. А?

- А как же, по душам?

- Не знаю. Я не меняюсь; но если я хочу, а ты не хочешь, я заставлять не имею права.

- А если заставляют?

- Надо вскочить и бежать.

- А если бежать нельзя?

- Убежать всегда можно.

- Ну, это ты не понюхал. Армия, дисциплина. Там не убежишь: дезертирство. Военный трибунал. Не знаешь, как пахнет?.. А мы с Костей знаем, как оно, когда надо, хочу... а нельзя!..

- Ты не знаешь!.. - угрожающе произнес Костя и ударил могучим кулаком по столу.

Звякнули пустые кружки.

На них обернулись от соседних столиков. Там, дальше, за мнимой чертой, намеченной толстыми колоннами, делящей подвал как бы на три помещения, плавали под низким сводом пары тумана вперемешку с табачным дымом, и люди по ту сторону колонн были видны словно в отдалении, словно размытыми.

- Ты не знаешь!.. - сказал Костя и неожиданно поднялся на укороченных ногах, широкий, небольшого роста, почти квадратный. Он пошел к столику у правой колонны. - Чего уставился? - спросил он у человека лет тридцати в очках. - По очкам захотел?

Человек был худощав и нервен, но не без гордости. Без особого труда можно было заметить, что Костя гораздо моложе него.

- Вы... Я вас не знаю! - с вызовом произнес мужчина и выпрямился на стуле.

- Чего это он? - успел спросить Елин у Игоря с любопытной усмешкой, не проявляя ни малейшего беспокойства.

Игорь сделал безразличный жест рукой, хмуро и равнодушно следил за Костей одними глазами, не поворачивая головы.

И в этот момент Костя ударил человека по лицу кулаком. Тот опрокинулся вместе со стулом, раздался грохот, звон, слабые выкрики.

- Ну, что? где твоя милиция? - спросил Костя зло и злорадно, повернулся, не глядя на противника, пошел к своему столу. - Я его маленько... слегка, - сказал он Игорю, - будет жить. А то уставился, как!..

Мужчина вскочил на ноги, с перекошенным, сердитым лицом побежал в направлении стойки:

- Сейчас!.. сейчас!.. Сейчас я позову! - но не пробежав и пяти шагов, остановился и так же стремительно вернулся, наклонясь под стол, принялся шарить на полу. Затем он выпрямился, в руках у него были очки, он их протер носовым платком, водрузил на нос. Сел на прежнее место и затих, изживая возбуждение; только лицо оставалось неестественно бледным.

Никто из присутствующих не пошевелился. Многие вовсе не обратили внимания на инцидент. Посетители меняли пустые кружки на полные, прикуривали от спички, или от сигареты соседа.

- На, - сказал Игорь, подвигая Косте тарелку, - займись своими креветками.

Елин, кажется, более, чем пострадавший мужчина, возбужденный и ошарашенный, во все глаза смотрел то на Костю, то на Игоря, и снова на Костю, потом он опять посмотрел на Игоря с тревогой, поправил галстук, руки его слегка подрагивали.

- Это ты всегда таким образом... развлекаешься? Пожар, - пытаясь быть веселым и ироничным, он спросил,

- вы, часом, не психи? Как же ты его не остановил!.. Ты что?.. в своем уме?.. Ну, он... ясное дело. А ты? ты?.. Что с тобой стряслось?

- Меня нет, - после паузы сказал Игорь. - Я тоже... мертвый...

 

 

7

 

Он физически ощущал, он видел течение минут, прохождение времени. Ничего ему не надо было, потому что он слишком хорошо понимал и видел течение времени. Он, не двигаясь с места, видел, как он выпивает пиво, все эти десять кружек - его доля - его порция в этот вечер - ну, сколько? полтора, два часа - тяжелеет особым пивным захмелением, свинцом наливаются ноги при тяжелой и ясной голове, мучительные заботы надавливают ему на плечи и проваливаются вниз, в колени, в голени, в подошвы ног, пропадают, будто бы, о них можно не помнить - сколько? два-три часа - потом встает и уходит отсюда, в тюрьму улиц, и уходит, теряется хмель и покойное расслабление, и он снова попадает на прежнее место, в заботы и в мысли, и остается с унылой тоской, как прежде. Зачем это нужно, если все равно это закончится, и так скоро? Приятели и мрачный подвал и захмеление - все пройдет. И опять пустота. Вопрос - зачем? - главное, что толкало к пассивному и абсолютному бездействию. Игорь исчез - и возник - на одну секунду - из этой секунды переместился в давнюю, прошлую, доармейскую, когда он не подозревал, не видел течения времени: и мгновенно рассуждения Елина зажгли его; неуправляемое движение Кости, неспособного подавить в себе наваждение, он бросился и пресек в зародыше, в самом начале, благодарный очкарик остался в очках и не шарил рукой, разыскивая их под столом; но зачем? зачем? - он с удивлением наблюдал за собой, как он сидит, ничего не предпринимая, да и удивление было такое слабое, что можно было смело принять, что ничего не было; он наблюдал пассивно и вяло, и безразлично.

Он вспомнил родителей, отца было жалко, самую малость.

Он не мог рассказать ему откровенно ни о чем.

Не то чтобы он презирал отца, или был низкого мнения о его способности понимать и правильно откликаться, но отцу он не мог рассказать всё. Одну сторону, одну ниточку бессмысленно было рассказывать: в слишком тесный клубок сплелись события и его собственные поступки и чувства. Отец не был чужой или враждебный, но он был другой - взрослый? - Игорь сам был взрослый, по ощущениям, едва ли не старый и дряхлый, - он был из другой жизни, другой среды; Игорь не знал, с чего начать, он... стеснялся начать. Невозможно было в одной фразе вместить весь клубок, чтобы отец сразу понял и дальше каждое объяснение было понятно ему. Непонимание, неправильное понимание было бы невыносимо. И главное, сказать самое для него главное, особенно маме, - как объяснить? он гнал мысль о них обоих, зажимался и не думал о них в связи с тем самым страшным, по-видимому, для них, что сверлило ему мозг. Дико было представить себе, как он садится и спокойно, будто бы вчерашний хоккейный матч, или погоду, или подорожание цен в магазине, обсуждает с ними это. Особенно с мамой. Не хотелось думать; глухая стена вырастала в сознании.

Когда он расстался с приятелями на углу Столешникова и Тверской, было около двенадцати. Прохожих почти не было. Холодный дождь припустил сильнее. Он распрощался быстро и без сантиментов, они надоели ему, он хотел остаться один. Перед этим они втроем бежали, тяжело переступая пивными ногами. А еще раньше Елин хватал его за плечо там, в подвале, кричал ему на ухо, как глухому:

- Пожар! кончай!.. Нас заметут... милиция... Давай быстрее!..

- Шмакодявка, - говорил Костя, - шмакодявку вспомнил... Гиренко... Городские его убили... - Он упрямо повторил, раздвигая кружки на столе и кладя на него полукругом вытянутые руки.

- Нет!..

- Городские!..

- Нет!!.. - Игорь со всей силой, подняв сначала на уровень головы, шмякнул, пустой к счастью, кружкой об стол, и она рассыпалась. - Нет!!.. Нет!!..

Он махнул рукой с зажатым куском стекла, скинул еще две кружки на пол.

- Пожар!..

- Я не убивал! - сказал Костя.

- Я!.. Я, и ты!.. Мы убили! - крикнул Игорь.

- Я не убивал! Городские...

- Пожар!.. - Елин тащил за плечо.

- Мы! Мы убили!..

Наконец, они переместились в гардероб, Елин кинул пятерку на стол, который они покинули, взяли куртки, а он плащ и шляпу, выбежали на улицу.

Игорь пошел в сторону Пушкинской площади. Перед Елисеевским магазином свернул направо в переулок, там впереди был проходной двор к скверу перед кинотеатром "Россия": он не хотел идти по деревянному тоннелю, тесному и грязному, мимо обгорелого здания ВТО. Он направился к проходному двору.

Ему казалось, что внутри его стягивает, скукоживает непреодолимая сила - тоска - внутренности были полны и, кстати, запредельный объем пива включил нечто вроде автоматического насоса, срабатывающего через определенные, весьма короткие промежутки времени и требующего интимного уединения, тоска свербила в незримой глубине души, беспокоила, тянула внутренности.

Гиренко был презренный тип. Он и Костя, и Игорь были в одном взводе, человек тридцать пять, не так уж тесно, если нет желания, можно даже не общаться. Все они были рядовые. Во всем взводе был единственный ефрейтор - "выслужился", перманентная подковырка - здоровенный бугай Егоров, зав каптеркой, может, действительно всерьез сказать: выслужился. А Гиренко был хлюпик. Нытик; он, и еще такие же - в огромном гарнизоне бывает сколько-то парашютистов - таскались через день-два в гарнизонный госпиталь. Слюнявый, жалобный болтун и симулянт: пытался сыграть под парашютиста, на общечеловеческом языке - симулировать хроническую дизентерию, хотел комиссоваться. Чего-то они глотали, получался сильнейший понос, но анализы не подтверждали дизентерию. Болтун и кретин - о его идиотском поносе знал не только взвод, не только вся рота и весь батальон до последнего человека, но, кажется, без преувеличения, весь гарнизон: все солдаты всех полков, какие в нем дислоцировались. Похоже, знало и начальство. Во всяком случае, особняк старлей (особый отдел полка) очень лихо расспрашивал о его симуляции. Лепил дело. И быть Гиренке под военным трибуналом, если бы один наивняк, сначала замороченный особняком и подписавший бумагу на сотрудничество, получивший первое (и последнее) задание: выяснить, чем дышит этот кретин Гиренко, какое, мол, у него "настроение", о чем "агитирует" других солдат, - не схватился тут же, как только вышел от особняка, за голову, не бросился искать этого кретина Гиренко и не запугал насмерть грозящей тому опасностью; конечно, он ничего конкретного не сказал, кто и зачем, такому болтуну - это было бы равносильно доносу на самого себя, ведь старлей взял с него подписку о неразглашении.

Он сидел на стуле, как особняк усадил его, лицом к свету. Бесконечные повторения расшатывали силы противодействия. Неожиданный вызов к начальнику особого отдела, и характер разговора, внезапного, похожего на нападение, - смутили в самом начале и заставили растеряться; Игорь никогда прежде не видел его, никто не говорил о нем, до этой встречи его словно не существовало.

Сперва ни слова не было сказано о доносительстве.

В течение нескольких часов особняк убеждал его в необходимости послужить в разведке, только в разведке, именно его помощь нужна разведке, и было упомянуто о переброске в другую страну, - вновь и вновь взывал к его патриотизму, его участию в благородном деле служения Родине, совести комсомольской и советской, а он чуял, чем оно обернется, его еще смолоду предупреждали честные люди, взрослые, имеющие опыт, но оказалось, в главном не научили они, как и что отвечать.

Если бы ему угрожали, избивали - он бы укрепил защитную стену и миллион старлеев не сломали его за глухой стеной.

- Почему вы отказываетесь? Вы что-то затаили против советской власти?

- Нет, ну, что вы, - поспешил опровергнуть Игорь.

- Может быть, у вас какая-то обида? неудовольствие?

- Нет никаких обид.

- Тогда я не понимаю. Вы ведь честный человек?

- Я надеюсь... конечно...

- И комсомолец.

- Понимаете... Я и без зачисления к вам на службу... если что-то узнаю, увижу... я тут же сделаю все, что только смогу.

- Мы хотим, чтобы вы у нас были на полном, так сказать, основании. Вы любите Родину?

- Конечно.

- Родине от вас не требуется ничего особенного. Правильно?

- Да.

- Я не вижу никакой причины, никакой причины, почему... Вы отказываетесь помочь Родине?

- Я не отказываюсь помочь Родине.

- В таком случае почему вы не хотите принять наше предложение? Все мы делаем одно общее дело... Вот, поразмыслим вместе. Вы сами сказали, что никаких обид нет. И если честный человек действительно любит Родину - разве он откажется ей помогать? Значит, либо этот человек не честный, либо у него есть обиды, либо... он не желает блага своей стране, своему народу. А следовательно...

Игорь напряженно вслушивался и вдумывался в слова старлея, не замечая уже топорности его выражений, потому что логические построения, в которые постепенно затянул его особняк, оборачивались какой-то дьявольской дилеммой: предательство-честность: оставаясь по-настоящему честным, он становился предателем в глазах старлея, а будучи честным для него, он по-настоящему делался предателем.

Многочасовой разговор гипнотизировал.

И год спустя он помнил, как сидит напротив особняка и брезгливое чувство от его бледного, мучнистого лица, и особенно тупые, словно обрубленные, пальцы с плоскими ногтями без малейшего намека на закругление, отчего особняк мерещился чем-то вроде мясника, или палача, он сидит и вяло думает, ну, что ж, если он так сильно настаивает, в разведку, что же, в разведку это никакой подлости, не страшно, и он отвяжется, наконец.

В утомленном сознании затемнился смысл происходящего, как в театре в тот короткий момент, когда притушивают свет в зале, а занавес еще не открыт, пропала острота зрения, и он в какое-то мгновение, которое все приближалось, и он уже долго был под гипнозом уверенности, что оно не может не наступить, вдруг сказал - да. И вот после того, как он сказал "да, согласен", он написал все, как продиктовал ему старлей: ощущение было связанности словом, свершившегося падения в пропасть. Необратимости, невозвращения к начальному состоянию.

"В особый отдел государственного комитета... - диктовал старлей. - Прошу принять меня на..."

Игорь записывал.

"Обязуюсь доносить обо всех случаях..."

- Нет, я это не буду писать.

- Почему? А если заговор с целью диверсии? Саботаж? Антисоветская пропаганда? Мы все обязаны доносить. Разве нет?

- Иначе как-нибудь... написать...

- Нельзя иначе. Такая форма. Всегда пишем по форме.

До смешного обернулось так, как он предугадывал: встречаться, заводить разговоры, сообщать, а точнее - доносить. Задавать наводящие вопросы, слушать - и доносить!

Он не спал ночь. В воспаленной голове прокручивался без перерыва, фраза за фразой, весь разговор, стоило лишь возникнуть слову доносить, обязуюсь доносить, обрывало внутри. Постоянно обрывало сердце, и холодом стягивало желудок. Голова горела как в огне, а по спине и до самых ног катила ледяная волна. Дыхание останавливалось: он не мог вынести страха позора, воображение рисовало картину обнародования его поступка - преступления? - ничего постыднее не мог совершить человек. И в то же время острое чувство обиды овладевало, порой, потому что он ничего еще не совершил.

Только что, утром, - только что он был как все люди, чистый, светлый, ничего не должен был скрывать - а сейчас из-за клочка бумаги и нескольких слов, написанных его рукой, он был отброшен в разряд зловредных, отверженных париев, для которых свет дневной запретен и страшен.

Он услышал, как на стекле, через две кровати от него, бьется и свербит рано ожившая муха. Солдаты рядом спали, кто легко и неслышно, кто с храпом или тяжелым дыханием, в огромной казарме не слышно было ничьих шагов, кажется, и дневальный заснул где-то там в конце коридора, у входной двери. Единственным бодрствующим существом во всей казарме была муха, и он поймал себя на зависти к ней, слушая, как она рокочет медленно и упорно, пытаясь вылететь наружу сквозь стекло, а потом звук начинает вибрировать и ускоряться, поднимаясь до визга, он подумал, она не погибнет, эта глупая муха может уйти в пространство казармы, или попробовать пролететь через дверь, а ему уже не выбраться: для него все выходы захлопнуты наглухо.

Он твердо знал, что-либо бесчестное, подлое не сделает никогда. Но нужно было что-то придумать. Он не мог существовать в том положении, в каком оказался. С тоскою поворачивая так и этак, он лежал неподвижно с открытыми глазами и спрашивал, как и почему это случилось, почему он дал втянуть себя - почему, почему!! - и спрашивал: "Что сделать?" Как и что можно сделать, чтобы поправить этот худший из дней, черный день его жизни, вычеркнуть, забыть и чтобы никто никогда не мог вспомнить? Поздно, никакой надежды вернуть назад. Хотелось поделиться, посоветоваться, и вдруг он подумал, что ни одному человеку не может довериться отныне.

И тогда он принял решение: пусть они меня застрелят, случайно задавят танком - я откажусь! Это - свобода, это - честь. Я откажусь: это единственный выход. Ничего не поздно! Но внимание: рядовой Пожаров, чтобы не быть тупым идиотом, надо быть тупым и тупым, и стократ тупым, и ни в коем случае никакой логики, никакой логики, запомни: ты тупой, однословный и хмурый. Плевать мне на его мнение! Плевать мне, что он подумает обо мне, что я тупой! Чтобы победить поганого старлея, я знаю только два слова: "Не могу... Не хочу..." Я абсолютно тупой. И пусть они убьют меня.

- Что? вы так не уважаете нашу деятельность?

- Почему? Уважаю.

- Тогда в чем дело?

- Не могу...

- Вы ничего не хотите сделать для государства, которое вас выучило, воспитало?

- Хочу... Но не могу.

- Почему?

- Не хочу...

Через десять минут разговор закончился - вместо четырех часов при первой встрече; особняк не ожидал такого поворота. Это было освобождение, счастье.

Я опозорен; но я не бесчестен. Особняк не возвратил ему написанное под диктовку заявление с просьбой принять на службу в роли нештатного сотрудника. С просьбой. Любой подонок имел право не поверить ему и ткнуть пальцем. Это был дамоклов меч, нависший над ним, и на всю оставшуюся жизнь. И так же он сам не мог не подозревать отныне в любом человеке доносителя, попавшего в цепкие лапы, из которых, он знал, никому не удается вырваться живым и невредимым.

В чужую душу не залезешь.

Он один знал о себе, что он сделал, а чего не сделал. Особняк, при первом разговоре просящий, чуть ли не заискивающий, противно до тошноты, все-таки старлей - перед рядовым, это так не по-армейски, не по субординации, потом, вдруг меняя тон на уверенный, начальственно самоуверенный, когда прятал в папку слово в слово, как хотелось ему, составленный новым сотрудником текст, расцветающий покоем и довольством, словно тяжкую ношу свалил с занемевших плеч, это было заметно, как просветилось лицо, глаза заблестели радостным светом, самоуверенные жесты, будто не было только что унизительного заискивания - глядеть было противно на него - и ошпаренный внезапностью, неожиданным отказом, вдруг понурый, когда понял, что сегодня перед ним совсем иной человек, непробиваемая стена, глаза заволокло мутной пленкой, мучнистое лицо, озабоченное выражение и тон, сухой, пепельно-серый, мучнистый как лицо, но вежливый, сухо-вежливый, видимо, старлей соображал, что и как оно сработает для него, сразу не мог знать, что надо делать, как поступить, озабоченно и вежливо сказал наотрез:

- Оно останется у нас.

- Мое заявление... Я не хочу...

- Окончили разговор. Ваше заявление останется у нас. Мы - не расстаемся с нашими документами.

- А... оно мое...

- Вы свободны.

На письменном столе стояла лампа, и лист бумаги лежал, кажется, белый, неисписанный, сверху на него поставлен был чернильный прибор. Игорь - выше на голову старлея - вытянул шею и старался рассмотреть листок; старлей стоял перед ним, мешая смотреть.

- Вы свободны. - Слабая тень злорадной усмешки.

Справа в углу он мельком заметил сейф: может быть, в нем? А может, давно уже нет в этой комнате моего заявления? Оно там? - далеко? - у высокого начальства?

Лицо помертвело и вытянулось, тоскливый спазм в животе мешал дышать.

Он так хотел схватить проклятое заявление, любой ценою взять в свои руки, уничтожить, съесть его, убедившись, что это оно самое. Он медлил уходить.

Он один знал, как блестяще он выполнил задание особняка - с патриотизмом и благородством и - как еще убеждал этот тип? - с совестью комсомольской и советской, без задержки, в тот же день, после первого разговора первое (последнее) задание, других уже не могло быть. У нас... мы, говорил особняк и был не тщедушный, низкорослый, малокровный человечек в погонах с тупыми пальцами мясника - громадная махина, громадная, мощная гидра размером в одну шестую часть земного шара, необозримое тело государства простирало свои непобедимые щупальца над любым из рабов своих, над подданными, с любовью послушными, смиренными и исполнительными. Он без задержки, в тот же день - неколебимое, суровое, надчеловеческое мы и у нас, если задуматься, способно было внушить ужас - предупредил парашютиста Гиренко, болтуна и хлюпика, не открывая ничего просто напугал, тот испуганно посмотрел в глаза, на одно мгновение, и отступил, неизвестно, что подумал, но наплевать, он спас его - от военного трибунала - да! - вот так блестяще он выполнил полученное задание. После предупреждения Гиренко ни разу не увидели в госпитале; и удивительный понос прекратился, и нытье шло о чем угодно, кроме поноса, все забыли о нем.

Правда... Правда, попади Гиренко под трибунал, может быть, остался бы жив. Получил свои один-два... три года - и остался жив. Его не было бы в далеком чужом городе в ту дерьмовую ночь. Прекрасный город, окруженный горами. Их полк ввели туда для подавления населения. Все было обманом, без пуль, продумано заранее, чтобы раны получились как будто при обычной потасовке - ни колотых от штыка, ни огнестрельных от автоматов.

Его бы не убили... сучий ефрейтор Егоров и еще один мерзавец, оба удостоились доверия. Утром накануне той дерьмовой ночи Игорь был истопником, топил печи в штабе полка, за час до подъема слышал и не понял, боялся понять, как Егоров и Корнев, второй мерзавец, - удостоились доверия. Все совершалось в строжайшей тайне; никто, ни мерзавцы, ни два офицера, инструктирующие их, не подозревали, что бессловесная фигура в грязном ватнике, появляющаяся ненадолго возле очередной печи в соседнем помещении, громыхающая раскаленной дверцей и шурующая кочергою уголек, многое слышит, об остальном догадывается и только потому не надрывается в крике от ужаса услышанного, что не верит, страшится поверить ушам своим.

Ему казалось, он ослышался, этот бред, чертовщина, какими бы ни были Егоров и Корнев подонками, и снова был этот презренный Гиренко - пропади он пропадом! - не могут убить Гиренко, свои своего, неожиданно набросившись со спины. О приказе войти в город, избивать и убивать мирных жителей еще не знали в полку, объявили в ноль-ноль часов, и сразу посадили в броники и бросили в центр города. Рано утром он в самом деле не понял, когда и для чего убить Гиренко.

Он попробовал говорить с Костей, ближайшим своим соседом по койке, но квадратный и низкорослый авторитет всей роты презирал "парашютистов", плюнул, добавив крепкие слова, не желая ни во что вникать. Игорь почти никогда в прошлом не мог уговорить его что-либо сделать для защиты жалобного болтуна от притеснений.

Он стоял ночью над телом с вывороченной шеей, закинутыми в стороны неестественными руками, будто у сломанной куклы. При свете мелькающих фар бронетранспортеров и танков и редких уцелевших городских фонарей заглянул в стеклянные выпученные глаза и отпрянул, поплелся через улицу, наперерез потоку бегущих людей, криков, ругательств и молящих женских возгласов, сел у каменной стены какой-то старинной крепости, на холодные камни, сжался, просунув руки между колен, в комок, и здесь на рассвете его обнаружил помкомвзвода старший сержант Ильин. Рубка, идущая вокруг, кровавые сцены убийств, десятки трупов, все это, к счастью, прошло мимо сознания - благодаря одному-единственному трупу в солдатской шинели, цыплячья свернутая шея, возможно, это и было Игорю воздаянием за недавний честный поступок. Запах от холодной стены крепости, неявный, незамечаемый, тем не менее, через обоняние, отпечатался в памяти ощущений.

 

 

8

 

И сейчас, идя в проходном дворе - направо в переулок перед Елисеевским магазином, затем налево - Игорь непонятно почему остро вспомнил - убит Гиренко; лишь спустя время, когда сообщили "солдат пал жертвой нападения экстремистов... войска были вынуждены защищаться", ему открылось, для чего убит: сорокоградусный жар воспламенил мозги, чувство вины, наваждение остекленелых выпученных глаз - почти на месяц втиснули его в госпитальную палату. Вот сейчас этот запах проходного двора, холодные камни, намокшие стены дореволюционных старых домов, незаметно для него, потревожили память ощущений, притянутых более полугода назад изнуряющим чувством вины.

Он увидел, как две фигуры отделились от темной стены и встали в проеме арки. Сзади какой-то шорох привлек его внимание, он прошел еще шаг и повернул голову: еще одна фигура, плохо различимая в темноте двора, подвигалась следом за ним.

- Молчи, падла, - сказал один из двух, обхватывая его рукой за шею.

Игорь попытался оттянуть руку своей рукой, но в этот момент тяжелый тупой удар в болевую точку над лопаткой помутил сознание: он не понял, каким образом третий бандюга так быстро оказался возле него. И еще зверский удар спереди по голени заставил его вскрикнуть сквозь полубессознательную черноту, он бы упал на колени, но грязные и сильные руки, держа за горло, припечатали его спиной к кирпичной стене, а в это время чьи-то удары разбивали ему ноги, и он не мог увернуться.

Думать было некогда - одни ощущения, устрашающая догадка: это всерьез, не просто драка, работают сволочи на забивание - насмерть? - когда стал осознавать происходящее, попытался вырваться, казалось, они сломают ему ребра; но ни одного удара не было нанесено по лицу. И все делалось молча. После того как он вскрикнул, тот что держал за шею, прильнув близко, плотно, точно брат родной, - сдавил ему рот ладонью. Страх внезапной и необычной звериной жестокости, кажется, был не сильней брезгливого отвращения от этой грязной чужой ладони. Разум был напуган и удивлен, парализована воля, и только плоть бунтовала, инстинктивно рвалась от уничтожения и несвободы - в жизнь без боли и без страха боли.

За что? Что им надо? Они не хотят грабить?.. Забить насмерть и тогда забрать у меня все, что есть? - жуткая мысль, ощущение гибельной черноты.

Он воспользовался ослаблением хватки, держащий за горло одной рукой зажимал ему рот, - извернулся и подставил им спину, руками упираясь в стену перед собой. Тут же получил удар в правую почку: отозвалось глубоко внутри, и зажало дыхание. Он давил руками в кирпичную стену, отжимался назад. Хрипел и что-то кричал, превратившись в единое болевое и трепещущее тело. Как вдруг удары прекратились. Он прыгнул в сторону.

- Снимай куртку! Давай быстрей!

Странное и почти радостное чувство облегчения, оттого что появилась какая-то логика, что-то понятное и человеческое, хотя бы преступное. Они стояли перед ним полукругом, загородив дорогу, и один, пошевеливая кистью руки, подлавливал холодные блестки света на открытое лезвие бритвы.

- Снимай, гад, если жизнь дорога!

- Не все вам носить...

Будто холодная змейка, мелькнуло лезвие на уровне глаз.

- Отдавай!

- Поделиться надо... Не желаешь?

Игорь,  не думая,  стал  расстегиваться.   Он  торопился. Он боялся, что они переменят решение.

- Свитерок давай-ка тоже.

- Давай, давай... Москвич х...!

- Что? холодно?.. Быстрей до дома добежишь. Беги не оглядывайся.

- Оглянешься - порежу!..

Он выбежал под арку, в первую минуту не чувствуя холода. Темный сквер через дорогу, и слабо освещенная реклама на фасаде кинотеатра, и ни единой души. Он почувствовал боль, она делалась сильнее с каждым шагом, сначала прихрамывая, а затем волоча ногу, он поплелся, по временам не в силах удержаться от стона: правое колено было разбито.

Он шел прихрамывая, не решаясь направиться в метро, не представляя, как доберется домой и стоит ли вообще приходить домой в таком виде, а у Оли сейчас спят, и Елин, конечно, давно благополучно дома, и там спят, он один на городской улице, в рубашке с намокшими плечами и грудью, и спина тоже скоро промокнет насквозь. И при этом удивительное чувство пустоты, легкости, бодрой и просветленной злости, и над всем острое и срочное желание помочиться.

Он плелся медленно, тяжело ступая на правую ногу, вниз вдоль бульваров под дождем, поминутно оглядывая улицу впереди и сзади себя быстрым и внимательным взглядом.

 

 

9

 

Василий Харитонович Пожаров как будто не услышал короткого звонка в дверь. Проснулся, когда жена уже выходила, накидывая на ходу халат, из комнаты, подумал, как темно и душно, и услышал, она остановилась в коридоре у входной двери и открывает ее. И тут вспомнил, или показалось, что вспомнил, короткий звонок: отсюда тревога и раздражение, когда ложились спать, Игорь еще не приходил домой.

Душно было, потно, и какие-то душные запахи мешали успокоиться и снова погрузиться, продолжая сон. Он протянул руку и включил ночник, посмотрел одним глазом на часы: три с четвертью. Безобразие! Конечно, лучше всего, умнее всего и спокойнее было повернуться на бок и крепко заснуть до утра.

Он сел на постели. Машинально коснулся языком больной десны - больной зуб, который ему испортила красоточка, эта женщина, что теперь? придется удалить? Отличный, отличный зуб до ее вмешательства!.. Екнуло в сердце, и в желудке прошлось будто скребком, он вспомнил, что должен завтра идти на прием к ней - на издевательство. Да нет, сегодня уже!

Сегодня.

Всунул, не глядя, ноги в тапки, встал и пошел из спальни. В коридоре горел свет. Татьяна и Игорь разговаривали негромко, едва ли не шепотом - она взволнованно, а сын односложно и угрюмо; зачем-то они не отходили от входной двери.

Сейчас я ему задам! До каких пор!..

Татьяна увидела его и сложила руки на груди с мольбой: он мог бы рассмеяться в другое время, так выглядела она смешно. Игорь даже не посмотрел, наклонил голову, словно очень внимательно и пристально разглядывает у себя под ногами нечто бесспорно важное.

- Ну, что, сынуля? - хрипло со сна спросил Василий Харитонович. - Нагулялся? Нет? - Ему показалось, что Игоря покоробило слово сынуля, родительские нежности не нужны ему, противны, он не хочет знать его. - Ничего не хочешь сказать?

- Вася, пойдемте все спать, - сказала Татьяна. - И он пусть ложится. Завтра поговорим.

- С тобой, может, поговорим. Его я не увижу. Ну, что молчишь? - Еле сдерживаемая злоба характерными вибрациями проступила в голосе - и, казалось, Игорю передалась эта злоба, или наоборот, от Игоря пришла она к нему; он еще сдерживался с трудом, притворялся спокойным, но ничего не соображал, в голове была злая пелена, и слова, казалось, сразу появлялись на языке, без предварения мыслью, без подготовки. - Я тебя спрашиваю, ты ничего не хочешь сказать?!

Игорь еще ниже наклонил голову, неотрывно рассматривал у себя под ногами что-то очень и очень интересное.

Неожиданно он повернулся к матери:

- Дай мне две двушки. Я пойду.

- Куда ты сейчас? Раздетый...

- Надену старое пальто.

- Ночью...

- Мне надо.

- Постой, а где твоя куртка? - Василий Харитонович удивленно и вдруг добродушно осматривал наряд своего сына. - Ты вот так пришел? Куртку новую купили месяц назад... Пропил? Признавайся! Проиграл? в карты?..

- Вася, его ограбили.

- Врет! Ты ему веришь? Погляди на него... на его угрюмую, лживую рожу!..

- Вася, не надо... Вася...

- Я покупаю, а ты пропиваешь!..

Сын стоял с чужим и замкнутым лицом, обращенным к матери, полностью игнорируя его, это было самое обидное.

- Вася...

- Ты... зачем мне такой сын!..

- Он не тебе. Он сам по себе.

- Вражья рожа! Враг в доме!.. Что только я для него не сделал!

- Ну, хватит. Перестань!.. Игорек, пошли чай пить. Пошли.

- Он молчит! Он все время молчит! Сидит у меня на шее и презирает! Меня! - презирает! Я его не хочу знать! Ненавижу!.. - Василий Харитонович кулаком ударил в стену, так, что переборка задребезжала и чуть не подвинулась с места; топнул ногой. - Ненавижу! Я его выгоню к-к черту!.. Пусть идет работать.

- Я больше у тебя не возьму ни копейки. - С побледневшим лицом он произнес как-то коряво, неловко, не разувая туфли, прошел по коридору к стенному шкафу, и достав старое, потертое, когда-то черное пальто, резким движением открыл дверь, бросился из дома.

- Игорек, дай я тебе дам деньги, - крикнула мать. Неровные шаги удалялись по лестнице.

- Не надо.

- Зачем ты это сделал? Боже мой...

После духоты и запаха чего-то жареного в квартире - воздух на лестнице показался прохладным и свежим. Игорь застегнул пуговицы, поднял воротник. Пальто было мешковатое, обвислое - и теплое.

 

 

10

 

Позвонил из автомата на Садовом кольце возле Маяковской. Часы на другой стороне, возле памятника, показывали половину восьмого. Серенькое, сумеречное утро. Холодная трубка остудила ухо, он переложил ее к другому уху, и она согрелась.

Прохожих было еще немного, сначала удивился, а потом понял, что здесь - институты, комитеты, главки: начало работы в десять, в полдесятого; для них рано.

Придержал двушку в пальцах - чтобы не сожрал автомат - пока не щелкнуло: на другом конце сняли трубку. Тогда опустил - и разглушило объемным звучанием:

- Алло!.. Алло!..

- Оля!.. Олька!..

- Игорь!

- Ты не спишь? Разбудил, да?..

- Что ты? Мне минут через двадцать выходить. Я на лекцию...

- Я возле тебя.

- Да?

- Хочу к тебе... если, конечно, ты можешь пропустить... институт.

- А что случилось? Игорь, случилось что-нибудь?

- Ничего. Я возле тебя.

- Конечно, могу. Приходи быстрее. Ну его, этот институт. Вот счастье-то.

- Ты, правда, можешь? Ничего?..

- Могу, могу! Игорь, иди ко мне.

- Никого?..

- Никого. Светка сама Антошу повела. Мама заедет в сад после работы. Светка с Толей идут вечером в гости. До шести часов - никого!.. Игорь, ты соскучился?

- Очень.

- А я... Ох!.. Ну, зачем мы загородились этим дурацким телефоном! Бросай трубку, и я... жду тебя...

- Всё. Пока. Сейчас, через две минуты.

- Жду, солнышко мое.

- Олька... пока!

Он с треском опустил трубку на рычаг, вышел из кабинки, с силою оттолкнув дверь. Порывисто и неуклюже хромая, заспешил по улице, неожиданно радуясь - вдох-выдох, руки, голова целы, здоровы, надоедливая боль в колене - плевать! - а вокруг рассветный воздух, свежий, бодрый по-осеннему, и машины весело несутся по мостовой. Весело - и грустно внутри, в груди: тоска. Смертельная.

Но - Олька: счастье. Да, счастье, вот такое, с зажатым, ноющим, печальным сердцем. Если бы... вместе... с нею, любимой... Нет!! какое право он имеет скулить и хвататься за другого человека! тащить с собой - туда... Нельзя это.

А было бы легко. Намного легче вдвоем. С любимой.

И отпустят нытье и печаль. И сердце вздохнет свободно. Радостно.

Тяжело всё. Несправедливо. Почему не дано ему жить раскованно и радоваться жизни, как все люди? Если бы не особняк старлей. Если бы не Гиренко хлюпик, жалостливый болтун.

Если бы не бесчестье - темное и мрачное, как те животные инстинкты, хранящиеся до поры в незримой глубине души человечьей, когда, например, цепенеет затылок, и неуправляемое желание толкает тебя ударить соседа в автобусе, в метро, вцепиться в него, извиваясь и калеча, ужасаясь своему зверству, не в силах отбросить мерзкое наваждение. А сосед стоит, или сидит, спокойно покачиваясь, быть может подремывая, совершенно не подозревая ничего!

- Ты ни в чем, ты ни в чем не виноват. Игорь, не выдумывай. Ты не сделал ничего плохого...

- Бесчестье...

Они лежали под одеялом, еще и еще оттягивая начало - отправления в Электросталь, так в шутку теперь называл Игорь, вспоминая жирноватого Елина и Костю, к которому тот напросился в общежитие, - уткнулся, стыдясь своей откровенности, в плечо Оли, почти в подмышку, что-то мягкое и нежное и теплое, непередаваемо родной запах, он уткнулся всем лицом с краской стыда из-за словесного поноса, тошнотворного, как понос парашютиста Гиренко, впоследствии мертвеца, но он слишком долго держал в себе, ни с кем не делясь, ни с кем на свете.

- Никакого нет бесчестья. - Она прижималась к нему, прижималась, обхватив руками. - Ты никому не сделал вреда. Наоборот. Ты рисковал жизнью, когда отказался на них работать.

- Но я написал заявление! Сам!.. Никому не смогу ничего доказать. Представляешь, если это когда-нибудь всплывет!..

- Он, наверно, порвал и выкинул.

- Молюсь, чтоб это было так. Серьезно: молюсь сто раз каждый день днем и ночью. Только... у них все хранится, ничего не пропадает. Он, может, передавал начальству выдуманную чушь якобы от меня.

- Давай мы будем надеяться на лучшее...

- И брал деньги, себе брал - на оплату мне за мою работу. Кошмар!

- Родной... Он просто обманул тебя, задурил голову.

- Да-да, задурил. Я был слишком... открытый.

- Открытый, искренний. Любой на твоем месте попался на удочку.

- Он, скотина, ничего не говорил про доносительство. Разведка... разведка, об этом все время был разговор. И то я четыре часа не шел ни на какие уступки. Это как гипноз - четыре часа.

- Ну, ты же был молодой маленький мой мальчишка родной мой... Неужели за это всю жизнь теперь ты должен себя терзать? Игорь, не надо. Забудь.

- Как забыть? А если всплывет? Чем оправдаюсь? Гиренко мертвый. И его я предал, не смог помешать.

- Ох, так можно на себя накрутить все что угодно. Главное - твое внутреннее знание, что ты честный человек. Все твои друзья всегда поверят тебе.

- Мои друзья отвернутся от меня. Доносчик. Осведомитель.

- Но ты не был доносчик! Н-е-б-ы-л.

- А как я докажу? Если бы вот так взять с тобой... Вот так взять - и умереть вместе... - Он шепотом еле слышно договорил. - Не хочу жить... Хочется умереть...

- А я боюсь смерти. - Она тоже стала говорить шепотом. - Боюсь, как черви будут есть меня, не могу это выносить...

- Это ведь уже будешь не ты.

- Страшно. Игорь, ты разве не боишься смерти? У меня психопатство. Я не могу на лифте ездить, хожу пешком. Особенно наверх. Вниз еще могу.

- Почему?

- Мне кажется, что когда я еду в нем наверх, он однажды не остановится, полетит выше и выше, и я в нем улечу. Насовсем.

- Глупыш мой, не бойся. Это не страшно. Твоя душа улетит. А черви... это уже не ты будешь, не я - наши останки.

- Моя душа? Я-то уже не буду.

- Та душа, которая в твоем теле находится, или в моем... тело - это всего навсего храм души, это вовсе не я, не ты... Мое я - моя душа во мне, только мы, пока живем, не осознаем ее... слабо осознаем. Догадываемся, чувствуем... Жаль, ты не слышала дядю Вадима. Прекрасно все объясняет.

- Но вот я, я - с моими чувствами, привычками... меня не будет больше. Я исчезну навеки. Страшно. Игорь, объясни мне, я боюсь. И мы с тобой никогда потом не встретимся? Я не хочу так!

- Встретимся, обязательно...

- Там?.. А как мы узнаем друг друга?

- Я узнаю тебя. Олька...

- Никто не может знать точно: оттуда никто не возвращался.

- Надо верить.

- Я бы хотела верить... но, наверно, надо, чтобы с детства была привычка ходить в церковь и молиться, и... не задумываться. Знаешь, в церкви так все красиво, и поют, и вся служба - но мне чужое. Мне даже кажется, что из меня выступают колючки и я мешаю молиться рядом с собой. Как я завидую им! Какие у них лица и глаза! Я бы тоже так хотела поверить. И так же молиться страстно, самозабвенно - как... Я жуткая безбожница, прямо антихрист настоящий... Как с тобой, сейчас, вместе вот так, я ни о чем больше не помню.

- Ты не безбожница, Олька. Ты - моя любимая. Сама с собой ты ведь молишься?

- Да, молюсь. Часто.

- И веришь в добро, честность, любовь?..

- О, верю, верю. Но религия пока не для меня.

- Ты спутала разные вещи. В религии есть содержание - это принципы, по которым живет верующий человек. Есть ритуал. И есть историческое повествование о жизни Христа и его учеников, о чудесах, которые он явил людям. Можно принимать рассказанное в Евангелии за реальное, можно не принимать, но я когда читал, знаешь... вся мудрость мира собрана в нем.

- Правда. Я тоже так же...

- Ты не приемлешь ритуала. Ну, и что? Можно верить без ритуала.

- А можно участвовать в ритуале - и не верить?

- А ты погляди вокруг. Хотя бы мой отец: произносит красивые слова, а на деле... Они все говорят одно, а делают другое. Двумя лицами живут. Фальшь. Жизнь во лжи. Противно с ними со всеми!

- Какой ты умный, Игорь. Ты будешь академиком. Я буду женой академика.

- Если доносчики не помешают. Они вокруг кишмя кишат. Повсюду.

- Неужели и в нашей группе кто-то есть?

- Есть. Я теперь точно знаю.

- Как ты рассказал, каждый десятый приблизительно...

- Олька, ты слишком беззаботна. Каждый третий.

Она притихла на секунду, и вздрогнула от его прикосновения. Он ладонью медленно повел по спине вниз, к пояснице, к упругим, нежным ягодицам.

- Обними меня. Не хочу больше ничего знать, - прошептала она.

- Тебе хорошо так?

- Да, - еле слышно выдохнула она и с закрытыми глазами прижалась коленями, животом, грудью, уплывая на волнах чувственного забытья и увлекая Игоря с собой - в небытие.

- Родная моя... Самая родная... Мое счастье.

- Мой любимый. Мой муж.

 

 

11

 

Игорь проснулся и обнаружил, что лежит на кровати один, свернувшись на боку и обнимая закрученный угол одеяла, нежно и счастливо, так, будто плечи любимой Ольки, которая неизвестно когда ускользнула от него, а сейчас, он услышал, что-то двигает и ходит в соседней комнате, или на кухне, и он рассмеялся своему бережному, нежному объятию, потянулся правой стороной, затем левой стороной, откинул рывком "влюбленное" Олькино одеяло, не мешкая вскочил на ноги, ойкнул от боли и наклонился подробнее рассмотреть опухшее колено. Следующая мысль была: сколько времени? Половина четвертого. Ах, как я сладко спал; за целую неделю. Он быстро надел трусы, брюки, заправил в трусы майку, а в брюки рубашку - всё за полминуты - потер себе щеки и глаза, пригладил волосы.

И пошел вон из комнаты - искать Ольку.

Она готовила на кухне завтрак - обед? ужин?

- Ой, ты проснулся! - С разбегу прыгнула и повисла, обняв за шею.

Он поднял ее на руки.

- Я так сладко заснул. За всю неделю. Хорошо бы рожу умыть.

- А хочешь, ванну прими.

- Это долго... Это хорошо делать не спеша...

- Тогда лезь под душ.

- А твои не придут?

- У нас еще два часа. Больше. Так что можем спокойно. А хоть бы пришли - что такого? - И вдруг зашептала горячо и еле слышно в самое ухо: - Спасибо тебе, родной. А тебе тоже было хорошо? - Он сжал ее крепко. - Ой, ой... Я такая счастливая... Ты хочешь ребеночка?.. Если я забеременею, они нас поженят... Хоть бы я забеременела!..

- Олька, Олька...

- Правда, было бы здорово?

Он рассмеялся.

- Двадцатого мая поженимся.

- Я не хочу без тебя. Не хочу ни одного дня. Подумаешь, двадцатого мая. Ну, и что? После Нового года можно считать, что мне уже восемнадцать. Если я забеременею, они нас сегодня поженят.

- А меня упекут за растление малолетних.

- Значит, упекут меня, потому что я тебя растлила. Ты хочешь или не хочешь?

- О, Олька. О... О... Оля. Тройное О звучит как музыка... Ты не представляешь, как мне... с тобой... тепло.

- Родненький мой. Я тебя от всех защитю. Ты самый лучший. Хочешь, мы будем жить у нас. А хочешь - у тебя, я с твоей мамой уживусь, я девочка, хоть и образованная, - работящая и хозяйственная. Вяжу, шью, готовлю, стираю, люблю - тебя...

Он, все еще держа на руках, приник губами под ухом, и как она ни противилась, глубже и глубже забираясь между ее плечом и щекою, целовал, она смеялась, изнемогая от щекотки, наконец, он закружился и опустил ее на пол.

- Отец прав. Надо идти работать. Я нас прокормлю. В вечернем буду учиться.

- У меня стипендия.

- Только... поганый особняк: как вспомню, у меня все внутри обрывается.

Она вдруг встала на колени и обхватила ноги его, снизу вверх заглядывая в лицо.

- Ты видишь, как я перед тобой? Где я и где ты?

- Что ты? что ты?.. Олька, встань.

- Вот, что бы ни было... Что бы и когда бы ни было - я верю тебе, каждому твоему слову, каждому звуку... Помни это, Игорь. Помни, Игорь. Неужели тебе этого мало?

- Олька, вставай. Зачем ты?..

- Я хочу, чтобы ты запомнил. И перестал мучиться. Ты все время рассчитываешь на худшее. Так вот если случится худшее - разве тебе этого будет мало?

- Это много. Это... это - всё. Всё. Не надо ничего больше. Вставай.

Он поднял ее. Они обнялись и поцеловались. И щемящее чувство - счастья и грусти одновременно - оттого что эта маленькая, хрупкая девочка - его опора в темноте ночи, его вера и самая жизнь, защита против всей и всякой напасти, и оттого что она сама такая слабая и беззащитная, и вокруг них жестокость, озлобленность, грозные, мрачные силы, внушающие ужас, - разрывало его, раздирало сердце его надвое, одною целью зажигая яркий свет мира, добра, другою целью уводя в мрак, в тоску и безнадежность.

Какая же насмешка судьбы над волей человека, если он всем существом желает, жаждет покоя и счастья, и сам же он неведомым понуканием, вопреки закону самосохранения, проваливается обеими ногами в страшную, бездонную пещеру самоистязания, чреватого при определенном стечении обстоятельств для него уничтожением.

Игорь взял с подоконника книгу.

- Читаете? - Открыл на случайной странице.

- Я читаю.

- "Я больше не мальчик, не верю обманам..." Не верю! не верю!.. Молодец, Николай Степанович, светлая память ему. Ах, какой мужик. Я больше не мальчик... О, Оля, как я могу?.. Нет, ладно.

- Что? что, Игорь? Что ты хотел сказать? Ну, не хмурься, ты только что был такой веселый.

- Внешне?

- А внутри - нет?.. Ты притворялся передо мной? Игорь...

- Отстань. - Он пошел в ванную комнату.

- Раздевайся, а я принесу купальную простыню.

- Не надо. Я только умою лицо.

Она расширенными глазами с тревогой смотрела ему в спину, как он идет, прихрамывая, застыла на одну секунду, не более, - встрепенулась:

- Там дальше есть другие строчки. "Как будто не все пересчитаны звезды, как будто наш мир не открыт до конца". - Побежала по коридорчику за ним, вошла следом в дверь ванной и, пока он умывался, прильнула к выгнутой его спине, прилегла грудью, щекой, повернув вбок голову. - Солнышко мое, солнышко...

Он передернулся корпусом:

- Щекотно. - Хохотнул мрачно и нелюдимо, и даже это движение у него было какое-то угрюмое - чужое.

Она тут же убрала руки, нечаянно попавшие ему под мышки, опустила осторожно ладони на спину ему рядом с своею щекой.

- Жизнь только начинается. Игорь. Радостная жизнь. Мир не открыт до конца. Слышишь, Игорь? Слышишь меня?.. Не молчи!..

Он закрыл лицо полотенцем, вытирая с силою, и начал читать, сначала сквозь полотенце, потом переместив его для вытирания шеи, ушей:

То гвоздь несносный, муча по ночам,

В моем мозгу пылавшем шевелился,

То мне казалось, что какой-то храм

С колоннами ко мне на грудь валился...

- Кто это?

- Алексей Николаевич. - Она смотрела вопросительно. - Апухтин. В стихах можно найти все. Каждый что хочет, то и находит.

Ни жить, ни петь почти не стоит:

В непрочной грубости живем.

Портной тачает, плотник строит:

Швы расползутся, рухнет дом.

Но это - Владислав Фелицианович. Гигантский мужик.

- Я все придумала. Поступай к нам на филологический. Ты - мой самый гигантский мужик. - Она засмеялась, подсмотрев, что лесть слегка растопила его мрачность, какой-то живой лучик засветился в огромных, глубинно темных глазах. -  Ты умираешь хочешь есть? Пойдем?

- Да.

- Соловья баснями не кормят. Я получила. А ты отдал.

- Что?

- Стопроцентный белок.

Он наклонился к ней, взял ее голову в ладони и поцеловал в губы долгим поцелуем.

- Хорошо, - она услышала, что даже причмокнул от удовольствия, - с умытой рожей.

- Поступай?

- Жалкие остатки былой роскоши.

- В сравнении с нашими серенькими мальчиками, ты носитель фундаментальных знаний.

- Носитель. - Он рассмеялся. - Давай поедим? Пойду-ка я в носильщики. Там хороший заработок. И мозг пылающий повытрясет несносные, мучительные гвозди.

Снова он был в веселом настроении, а на лице оставалась тень, притушающая краски, серая, невыразительная тень, безрадостная.

Оля смотрела на него - старалась незаметно, украдкой - он присел за стол, их глаза то и дело встречались; она не могла заставить себя - сообразить - не смотреть. Набирала в тарелки суп, открывала ящики, нож, ложки, хлеб и все необходимое извлекалось оттуда, и смотрела и не могла отделаться от тревожного чувства.

И говорить больше нельзя было - закончился на сегодня, разрушен общий, сливающий воедино храм вседозволенной откровенности. А так хотелось договорить до конца, выяснить всё и докопаться до самой сути.

 

 

12

 

Конечно, не хотелось умирать. Его желание смерти было отчасти серьезно, без сомнения, на самом деле очень серьезно, а отчасти было неким поэтическим переживанием на тему о собственной смерти. И коромысло настроения перетягивалось в ту или другую сторону в зависимости от столкновений с людьми и каких-то откликов в душе, вызывающих более или менее сильные ассоциации. Впечатления могли накапливаться. Одна минута могла решить всё. Бесчестье, мертвый взгляд мертвого Гиренко и общая неустроенность жизни - все это был единый ком, получался замкнутый круг в сознании - прошлые воспоминания и сегодняшняя неустроенность взаимно усиливались. Взрослые люди, в особенности близкие, отец, спокойные, твердо стоящие на ногах, все наперед знающие и раздающие банальные советы с видом закоренелых мудрецов и несгибаемых фанатиков, - вызывали желание бежать от них в любую другую среду. Все было тошно, неудачи, денежная зависимость, сам себе был тошен. Как-то и стремления сделать карьеру не было, и никакой определенной вещественной цели не было в жизни. И при этом - отправляться в неведомое, с болью, с непредставимыми мучениями, оставить эту жизнь, небо, Ольку, привычный свет этого мира - тяжело и страшно. Иногда такой черный и плотный мрак сдвигался над ним, что страх перехода в тот мир исчезал, и тогда он будто на волоске повисал над сумрачной бездонностью перехода. Одна минута могла решить всё. В отличие от Ольки, он не боялся как черви будут есть его, просто не думал, здесь не было пищи его воображению.

Домой он приходил только чтобы переночевать, и старался прийти как можно позже, отец уже спал; а утром вставал после его ухода.

В воскресенье поневоле приходилось увидеться с ним. Отец делал вид, что ничего не произошло, но вступая в разговор с Игорем, нередко сбивался на заискивающий и чрезмерно заботливый тон, а временами тоже становился угрюмым и недобрым. Впрочем, Игорь не чувствовал в себе недоброты, единственно чего он хотел, это чтобы его оставили в покое. Он замыкался, молчал, односложно отвечал на вопросы, и ни в коем случае не хотел быть втянутым в сколько-нибудь продолжительный разговор.

"Хватит, один раз меня уже втянули. Всегда кончается одним и тем же - пакостью".

В воскресенье, когда он умылся, отец и мать сидели на кухне и ждали его к завтраку. Он сразу понял, хотят всей семьей позавтракать. А это означало для него опасность разговоров, выяснений и объяснений.

Под насупленными бровями отца, он заметил настороженный взгляд, готовый просиять радостью в ответ на малейшее проявление с его стороны сыновнего чувства. Этот могучего сложения человек - его отец - поставил свое обретение счастья в зависимость от внимания и невнимания, от прихоти сына, что производило жалкое впечатление, но не вызывало жалости. Казалось глупостью, постыдной слабостью, недомыслием - приторно было и неловко. Сразу пропали все благие намерения, он ощутил скованность, неудобство, даже дышать стало трудно. "Что ему во мне? Зачем я ему?"

Показалось, что отец хочет положить руку ему на голову, он уклонился. Не нужны ему были нежности, он ничего не хотел, кроме одного: чтобы его оставили в покое. Чувство ранимости от вмешательства в его дела. И чувство гордости, желание независимости - они кормят его, да! он готов быть благодарен им по гроб жизни, но почему они думают, что за это получают право на жесткий, плотный контроль над каждым его шагом? Какое уж тут сыновнее чувство? Какие нежности? Несвобода, тюрьма!

- А чего зарядку? не будешь делать? - спросил Василий Харитонович как можно более нейтральным тоном, чуть грубовато и в меру бодро.

Игорь пальцем показал ему на будильник на столе: было двенадцать. Он все видел - каждое слово и каждая интонация были рассчитаны, непонятно только было, почему отец не сообразит, что он все видит. Двенадцать часов и вопрос о зарядке - дальше должны последовать воспитательные наставления о правильном режиме дня и правильном образе жизни. Грубоватый тон - естественный тон прежнего, авторитетного отца, из того времени, когда маленький Игорь снизу вверх с благоговением смотрел на него. Бодрый тон, чтобы показать, что отец не раздражен, не обижен, не куксится и не помнит зла.

Игорь испытывал очень сильное желание, чтобы их обоих не было на кухне и вообще дома: он бы с большим удовольствием позавтракал в уединении, в спокойной и расслабленной обстановке. Ему хотелось побыстрее убежать от них. Он даже не чувствовал себя извергом, замечая краем глаза, как хмурится и сдержанно улыбается отец в предвкушении общей семейной трапезы. Мать тоже светилась радостью.

- Как успехи? - спросил Василий Харитонович.

- Нормально, - ответил Игорь.

Мать спросила, положить ему еще кусок мяса. Он ответил, что хватит.

Они лезли с вопросами, затягивали в разговор, не хотели оставить его в покое.

- Ну, он не маленький, сам попросит. Чего ты его пичкаешь? - сказал Василий Харитонович жене.

- Он мой сын. В другом месте его уговаривать не будут, - сказала мать и быстро посмотрела на Игоря. - Пусть дома наестся.

- Вот именно, - сказал Василий Харитонович, - где-то там его лучше кормят: мы его здесь не видим.

- Ладно, ладно. Нагуляется - придет домой. Рано или поздно, все равно все понимаем, что лучше дома нигде нет.

- Ну, разве что нагуляется...

Он молча ел, пока они говорили о нем в третьем лице - свои обычные, пошлые разговоры. Всё, всегда и неизменно было нацелено на воспитательное воздействие, настолько, что когда они что-либо произносили вовсе без задней мысли, он заранее всем существом своим противился любым их словам. Он зажался, отгородился от них и старался не обращать внимания. Но то, что он не реагировал, раздражало отца. Мать огорчалась; она никогда не злилась на него.

- Послушай, а где ты занимаешься? - спросил Василий Харитонович.

- В одном месте.

- Но ты занимаешься?

- Есть немного.

- С математикой получается?

- Она мне не нужна, - сказал Игорь, и тут же отругал себя мысленно за идиотскую расхлябанность - проще было сказать да, и никаких объяснений.

- Как не нужна? Что ты имеешь в виду?

- Я в Текстильный не буду поступать.

- А в МИФИ - там еще сильнее математика.

- Нет. Не в МИФИ.

Отец смотрел на него, и мать смотрела, а он молча жевал, ничего не объясняя, и врать не хотелось, ничего говорить не хотелось, он все пустил на самотек. Сделалась пауза.

- Ты хотел на подготовительные курсы в Текстильный институт поступить, - произнес Василий Харитонович; Игорь чувствовал тяжелое давление требовательного, недоуменного взгляда. - Ну?.. Не молчи. Объясни.

- Что объяснить?

- Чем ты вообще занимаешься?

- Готовлюсь.

- Куда? Куда?

Игорь колебался с минуту.

- Куда? Куда?

- Ну, в пединститут. На филологический.

- Филологический? Ты же от литературы совершенно отошел. Ты - математикой занимался. И вдруг на тебе: филологический. Каждый день новый план. У тебя там что, каша перемешанная? - Василий Харитонович показал себе на лоб. - Недоваренная? Недосоленная? Ты что, совсем недоделанный?

- Вася, - мать сказала укоризненно и с беспокойством.

- Что - Вася? Ну, я Вася... Вот тридцать лет назад утонул бы я в Лазаревском, и был бы тебе Вася, и Игоречек твой разлюбимейший. Ничего бы не было... И дурости бы этой - извини меня - не было... А в самом деле, мне тогда девятнадцать лет было. Я с одной девушкой отдыхал в Лазаревском, еще с Татьяной не были знакомы. Сильнейший шторм, баллов шесть, полез в море, и меня там как стало молотить. Под самую эту зону попал, где стена поднимается и обрушивается и назад откатывает. Страшная сила. На гребень вот такие камни, с голову, взметает. Меня так закрутило - вниз, под воду, два ведра воды из меня потом вылилось... вода - силища... Ее перебороть человеку нельзя. Все равно что руками грузовой состав на рельсах остановить. Мне два круга перебросили, рядом, рукой подать: пару взмахов сделать - уже не мог, совсем сил не стало. И утонул бы, если бы не парень из Ленинграда... До сих пор помню и страдаю, что не нашел его... Когда нас волна выкинула из моря, ему камнем ногу перебило, и его в больницу отвезли - пока на меня дружинники протокол составляли в своей этой кабинке спасательной. А я поминутно выбегал за крыльцо, и из меня соленой водой - как из водокачки выворачивало. Ей-богу, не меньше двух ведер. Этот парень, ленинградец, один-единственный вбежал ко мне в море. Подбросил мне круг. Еще одна волна - и все, была бы последняя. Так он-то сам остался без круга. Как она нас долбанет... меня и с кругом под воду утянуло, крутило там возле дна, я в круг вцепился, и выкинуло за стену, сюда, на берег. А его где-то закрутило и перебило ногу. От смерти в прямом смысле спас. Никто близко не подошел: море страшное стало, волны уже задолго с высоченным гребнем подходили; человек тонет; не говоря о страхе, вбежать туда - проблема... И полез. Такой парень... Даже бутылку ему не поставил. Обидно...

- Зачем ты в такое море полез? - спросила Татьяна.

- Молодой был, дурной. Интересно показалось. Все на бережку сидят, подальше - чтобы волной не достало. А эта стена встает с пяти- шестиэтажный дом, и обрушивается с таким грохотом, вода на берег бежит-бежит, под конец совсем гладенькая, тихонькая, и назад откатывает. Как оказалось, это и есть самое страшное. Она назад откатывает, под низ стены: получается обратное течение, водоворот... Я тоже сперва сел со всеми, и стал смотреть: красиво, жутко. Потом стал примериваться, можно поймать момент и поднырнуть под стену? вбежать в море? Ну, все рассчитал. Вбежал. Отплыл подальше, покачался на волнах с большим удовольствием. А когда стал возвращаться - нет. Оказалось, вбежать пожалуйста, а назад - извините. Не пускает. Я первый раз был на море, не знал этого. Недаром в шторм тонут исключительно только приезжие; местные никогда не лезут на рожон. Вот и стало меня крутить, и мочалить в этой точке водоворотной; когда вниз уволакивало и я от удушья наглатывал воды - свои два ведра - струи воды по телу буквально разрывали на части. Вот такая силища. А этот парень ленинградский, как сейчас вижу, влетел, лицо растерянное, сумасшедшее, я только голову наверх высунул, вдохнул, смотрю он рядом за круг держится, и смотрю волна идет следующая, уже из моря стеной идет, черная, страшная, я ему говорю: "Кинь круг мне... кинь", еле-еле, сил совсем не было. К счастью, страха не было, я делал свое дело, с водой боролся. А то бы - сразу конец. "Кинь круг", говорю. У меня уже руки не шевелились. Одну секунду он как-то замедлил, а потом взял и кинул: он тоже эту волну увидел. Понимаешь, одно дело с берега смотреть, и другое - одной головой из воды торчать, когда вся эта жуть вокруг тебя, и над тобой, а ты малюсенькая песчинка. А он кинул; мог себе оставить. И тут она на нас обрушилась...

Василий Харитонович остановился, возвращаясь осмысленным взглядом сюда, на кухню, к своей семье. Татьяна украдкой смотрела на сына, ковыряла бесцельно вилкой в тарелке, делала вид, что ест. Игорь загородил лицо чашкой, допивая свой кофе.

- Ну, пойду... - С усилием Игорь разорвал невидимые путы. Чтобы отделаться от чувства неловкости, полминуты помедлил, потянулся.

- Наелся?

- Да-а, - ответил матери с дружелюбной усмешкой и не спеша, но все равно вышло деревянным голосом.

- Интересно?

- Что? - Настороженно посмотрел на отца.

- Ну... шторм... В Лазаревском... Тонул я...

- Никто ведь не утонул, - с кислой миной произнес Игорь.

Василий Харитонович выпрямился на табурете, вцепляясь руками в край стола; перед ним стояла нетронутая его порция.

- Неужели тебе ничего не интересно? - после паузы тихо спросил он таким тоном, словно сдерживая внезапно прихлынувшие слезы. - Ты - мой сын: я твой отец...

Прячась от его жалобных взглядов, Игорь ерзал, стараясь не глядеть, встал, опять сел.

И тут раздался телефонный звонок.

Он вскочил и бросился из кухни, будто на пожар. Спасительный пожар.

Родители услышали, как он радостно приветствует кого-то, солидным взрослым голосом объясняет свои планы, спрашивает сам. А потом он, разговаривая на ходу, унес аппарат в свою комнату, прикрыл дверь, и они стали слышать лишь отдаленное гудение голоса.

Они посмотрели в глаза друг другу, какая-то понятная им обоим тревога сблизила в это мгновение их души взаимным сочувствием; Василий Харитонович тяжело поднялся из-за стола, молча вышел, не притронувшись к еде.

 

 

13

 

В полдвенадцатого, несколько ранее обеденного перерыва, он вышел из министерства и направился к метро, чтобы ехать к этой женщине, к протезисту, которая в двадцатый уже, наверное, раз обещала посмотреть его зуб в последний раз и принять окончательное решение. Их свидания начались перед ноябрьскими праздниками, в октябре, а сейчас был конец января. Новый год прошел, и он уже забыл о нем, а она продолжала морочить ему голову: осмотры, УВЧ, химическая обработка десны, рентген, снова осмотры, и несмолкаемая боль, боль. Так без конца. Он и сам не понимал, зачем терпит эту муку. Денег жалко? - да наплевать на деньги! какие это деньги? Одна только злоба всякий раз, когда он направлялся к этой женщине, должна была перевесить и в сто крат бóльшие деньги.

Тогда что? Принцип? Он усмехнулся... Зуб жалко, времени жалко, любые принципы не стоили того, чтобы терпеть всю эту издевательскую, болезненную историю. Нет, нет и нет!..

Что? - Рабская зависимость. Идиотизм системы, частный случай всеобщего идиотизма. И никуда не денешься. Ничего нельзя сделать ни за какие деньги. Балованные министерские стоматологи не возьмутся исправлять чужую работу, бесполезно просить. Делать заново; но недаром он захотел найти квалифицированного протезиста на стороне: все, с кем он в прошлом имел дело, выходили стопроцентными халтурщиками. Можно попасть еще хуже. Хотя, кажется, хуже некуда: его красоточка своим беспардоннейшим поведением - и всё легко, с небрежностью необычайной - затмила все прошлые за всю жизнь встречи с самыми отъявленными наглецами.

Он шел по улице Кирова, проталкиваясь между прохожими, лавируя среди грязных луж - в конце января! - и поглядывая с опаской на могучие глыбы льда, сосульки у себя над головой, а рядом по мостовой, залитой грязной жижей из снега, воды и мусора, неслись черные как из преисподней автомашины, забрызгивая пешеходов этой грязной жижей, обгоняя одна другую, сигналя, плотными рядами. Ад кромешный. Он еще только направлялся к метро, предстояло еще доехать, подняться наверх, дойти там несколько минут, а его уже трясло от злобы и отчаяния в предвкушении встречи с протезистом.

С зажатым злым комом в животе он поворотил голову налево и неожиданно, будто впервые, хотя проходил тут десятки и сотни раз, свежим взглядом ухватил фигуру насмерть перепуганного льва. Лев сидел в нише старинного дома, за несколько домов до магазина спорттоваров, - испуганно оскалился на окружающую страшную действительность, держался за щит, с ужасом глядя вокруг с таким выражением страха в глазах, словно не верил, что щит поможет ему спастись от надвигающейся и на его голову напасти. Мчались потоком автомобили, задымляя, зачумляя воздух, отравляя тысячную толпу людей, толкающуюся на узком тротуаре, не способном вместить эту тьму тьмущую, на мостовой, по которой так же тесно шли чадящие автомобили. Почернелые, убитые стены домов. Убито, кажется, небо над домами. Помертвелое, безжизненное пространство. И он один-одинешенек посреди кромешного ада. Лев ощерился, смотрел со страхом, ожидая и своей гибели.

Василий Харитонович остановился, попав ногою в лужу и не замечая этого. Его поразили живой поворот могучей головы и живое, сродни человеческому, выражение на морде у льва. Он стоял, ухватив взглядом выразительную фигуру зверя, а в голове как будто схватив за хвостик какую-то преинтересную мысль. Она еще не сформировалась отчетливо и ярко, пока еще был некий намек, зародыш мысли, но очень интересная нарождалась мысль, и Василий Харитонович забыл о грязи, о лужах, о пудовых сосульках над головой, всматривался с любопытством в удивительно созвучную скульптуру льва со щитом и прислушивался: в глубине сознания возникли представления о вечном и бесконечном, о преходящем, о взаимной их соразмерности. Он с веселым любопытством прислушивался к себе, как всегда в последние месяцы наматывая впечатления на этот многомесячный бред, на свою зубную боль и рабскую зависимость от этой женщины, и злобу из-за этой противоестественной зависимости, радостно подмечая кое-что новое в себе, в своих побуждениях, вот-вот оно должно было взрасти и встать в полный рост в нем защитой от преходящей и нелепой скверны: сиюминутной, недолговременной, легковесной как шелуха.

Это было так трудно, так немыслимо - и все-таки можно было так - не говоря о том, что нужно. Злиться на всех, на весь мир, негодовать, проклинать - простить всем и всех. Два состояния духа, и из первого во второе невыразимо тяжко перейти, когда все зажато внутри от напряжения, злости, обиды, неудовольствия и страха - сказать: "Я прощаю ему - ей", полностью простить и расслабиться. Развеселиться внутри себя.

Грубо толкнули его, он обеими ногами попал в лужу. Прохожих было так много, невероятная теснота, и колдобины, разрывы асфальта на тротуаре, полные воды, а он не к месту увлекся рассматриванием и прислушиванием, загородив узкую дорожку.

И тут рядом с кромкой пронеслась на полной скорости черная "волга", колесами попадая в расщелину как раз напротив того места, где стоял Василий Харитонович. Потоки воды из-под колес выстрелили до самых стен домов, грязная вода хлестнула по людям. Василий Харитонович посмотрел: он был залит от ботинок до плеч, и на лицо попало довольно грязи. Мгновенно злоба с силою вспыхнула в нем, но "волга" сигналила тормозными огоньками уже далеко, где-то возле магазина "овощи-фрукты", а он стоял перепачканный, вышвырнутый за борт каких-либо поездок и встреч - в таком виде! - "Проклятье!" Его красоточка, протезист, конечно, припомнилась тут же, и все унижения, и разговор сегодня подлый, ненавистный - "Не хочу!.."

Не хочу!

Он посмотрел на свое пальто и брюки. И вдруг рассмеялся. Да-а, это картина.

Надо идти назад, к себе в министерство, и в туалете отмываться. Как-нибудь. До вечера, а дома Татьяна поможет.

Вот так оно, вдруг золотая мысль. К черту эту... нет, нет... Дай ей Бог, чего она хочет и чего заслуживает. И без меня. Без меня. Это в самом деле смешно, все что было у меня с октября месяца. Смешно.

Вот оно, это настроение. Он удержит его в себе. Смешно!

Не хочу больше. Не хочу злиться. Не хочу иметь с ней дела. Зачем? Это так просто. Я свободен.

Эта "волга".

Этот лев.

Эта женщина... нет, нет. Бог с ней. Я более никогда с ней не увижусь.

Свободен!

Смешно...


 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"