...Мальчик толст и неуклюж. В руке тяжёлый потёртый портфель. С трудом забирается на пятый этаж. Давит рукой на кнопку звонка и не отпускает до тех пор, пока не открывается дверь и не показывается женщина со спутанными, слегка подкрашенными хной волосами.
-- Ах, это ты! -- говорит она, пропуская его в прихожую. -- Звонишь, как сумасшедший. У тебя же ключ. Что, опять потерял?
-- Нет, -- отвечает он еле слышно, ещё с трудом справляясь с дыханием; бросает портфель к стене, тот бухается тяжело, будто набитый кирпичами. Нога об ногу мальчик стягивает ботинки и, не глядя на мать, уходит к себе. А вдогонку несётся:
-- Сколько раз говорить, чтоб ботинки так не снимал, а расшнуровывал! Ты что ль деньги зарабатываешь на них?! Зарабатывал бы, так бы не делал! И забери портфель!
Мальчик возвращается, перешагивая через распахнутые чемоданы и разбросанные в беспорядке вещи. Это он делает несколько замедленно и смотрит на них, как смотрят на опавшие осенние листья сидящие на парковых скамейках старики...
В своей комнате -- зайдя в неё, он осторожно прикрыл дверь -- он тихонько вынимает из портфеля дневник, открывает и разглядывает жирно выведенную в нём тройку по арифметике (за тройки его ругали), будто по дороге домой она могла куда-то исчезнуть.
Странно, ему до сих пор не удалось перевести дыхание, сердце внутри так и обмирало -- волнение как перед прыжком в пропасть... "Это из-за тройки, наверно", -- думает он.
Удивительно, на его Крыше у него не было такого заячьего трепыхания, там ему было легко, там он был свободен, а если и было волнение, когда он подходил к самому последнему краю, то совсем другое -- гордое и счастливое. Там он был лёгким, большим и честным. Здесь -- неповоротливым, маленьким и гадко трусливым, увиливающим от карающей родительской десницы...
Голос матери за дверью:
-- Что ты там закрылся?!
Он тут же захлопнул дневник и стал судорожно запихивать его в набитый до предела портфель, -- унявшееся было сердечное трепыхание снова вернулось к нему, он метнулся в сторону от портфеля, к столу и, ничего не видя, принялся наобум листать какую-то книгу -- ждал: вот-вот распахнётся дверь, и ворвётся она, -- вслух он называл её "мама" или "ма", а когда был обижен и зол на неё, произносил про себя резкое "мать!", и сам же невольно ужасался -- это было для него наивысшим её оскорблением.
Но она не появлялась. И он понял, что она это между прочим, по привычке... У него отлегло от сердца, он отошёл от стола, вздохнул устало и тихонько опустился на маленький диванчик, откинулся назад, взглянул на потолок.
Одинокая муха чистила крылышки, захватывая их задними лапками.
Он представил, как па придёт с работы и будет ей выговаривать:
-- Ну зачем нам столько тряпок! Так нам чемоданов не хватит!
А она невозмутимо ответит:
-- Ничего, завтра ещё купим.
Па разведёт руками:
-- Ну куда ж нам ещё-то? Не понимаю, зачем это всё тащить с собой...
-- Ничего, донесём.
-- Нет, так дело не пойдёт. Сколько тебе можно объяснить...
И они уйдут, закроются на кухне и ещё долго будут препираться. Потом дойдёт и до крика. А он, притаившись, будет сидеть за своим столом, "смотреть в книгу, а видеть фигу" (её выражение), и ему опять будет сначала жарко, а потом холодно...
Почистив крылышки, муха побежала дальше, потом резко сорвалась с места, пулей пронеслась по всей комнате и с лёту врезалась в окно, и стала метаться, биться в него головой, и долго так металась и билась, и зудела, панически зудела, и это нетерпеливое зудение напомнило ему бор-машину -- это страшное орудие пыток, -- и теперь у него заныл зуб. Мальчик сморщился мучительно, -- зуб болел у него уже несколько дней, но он молчал об этом -- если они узнают, сразу поволокут на пытку.
А настырная муха всё билась, всё зудела, будто орала истошно, она и в самом деле орала -- видела свободу и не понимала, почему она не может обладать ею.
Зуб его заныл ещё сильнее, и тогда он встал, подошёл к окну и отворил форточку. Но муха, несмышлёная, не поняла его -- всё так же билась на том же месте. Свобода же была теперь совсем близко! Ну лети же, давай! -- нет, она совсем ничего не понимала, дурёха. Ну до чего глупое создание!.. Он начал загонять, направлять её к форточке, но она увёртывалась, будто привязанная к старому месту. Он уже начинал злиться на её дурацкую настырность, раскрыл форточку до отказа, так, что та хрустнула, и опять начал выгонять муху на свободу. Но нет! Она снова не давалась. Она хотела сама!..
Зуб ныл уже вовсю, и мальчик на секунду совсем отчётливо увидел перед собой жужжащее жало бор-машины; и тогда он решил поймать эту муху и выпихнуть в форточку силой, -- загнал её на край стекла, накрыл рукой и... хрусть! -- раздавил. Нечаянно... Зудение прекратилось. Мальчик отдёрнул руку. Повернулся, чтобы не видеть... На руке было что-то липкое. Не глядя, вытер её о брюки и тут же начал их расстёгивать, чтобы переодеться.
Тут дверь резко распахнулась. Мальчик вздрогнул.
-- Ты что, оглох?! Сколько можно повторять, иди обедать!
-- Иду.
-- Ты что, ещё не переоделся?! -- И уходя: -- Ну что за ребёнок растёт!..
* * *
-- Борщ будешь?
-- Ну ма-а-а...
Мальчик сидит на любимом своём месте у окна.
На плите стоит кастрюля с ненавистным борщом.
-- Зря я, значит, разогревала?
-- Ну ма-а-а...
-- А если отец узнает?
-- Не узнает... Ну ма-а...
Она вздыхает и открывает холодильник. Мальчик доволен. Гречка с молоком -- это совсем другое дело. Это не борщ.
Отец считает, что настоящий мужчина должен обязательно есть на обед щи или борщ. Хорошо, что он сейчас на работе, а то опять бы пришлось через силу, не глядя, впихивать в себя это.
А тут и зуб наконец отпустил -- было от чего подняться настроению.
По двору слоняется Сашка Ненахов, какой-то немного грустный, -- не знает, небось, чем заняться. Подходит к старому клёну. Зачем-то разглядывает его со всех сторон. Отмечает взглядом несколько желтеющих листочков.
Мальчик заворожено смотрит на Сашку, -- такие повадки как-то с ним не вязались, -- знай он, что за ним наблюдают, не стал бы так делать...
-- Ма, это мно-ого...
-- Ничего-ничего, ешь!
Ну что ж, попробуем. Вкуснотища! Это вам не борщ!..
Сашка куда-то пропал... Уже не лето, но ещё и не осень. Бабье лето. Почему вот только "бабье" -- непонятно. Бабье... бабье... Нет, непонятно.
Хорошо, папки нет. А то бы щас как... Хотя сегодня суббота, и он может прийти раньше обычного...
Мальчик поднял глаза от тарелки и вдруг увидел маму и её взгляд... И не просто взгляд -- во всей её фигуре было сейчас столько жалости, столько нежности -- она вся тянулась к нему, но их будто разделяла невидимая преграда...
У него защипало в носу, и он услышал:
-- Как-то ты теперь будешь без нас...
Он молчал. Он не мог ничего сказать.
-- Ты хоть понимаешь, что мы не можем тебя взять? -- она уже почти срывалась на плач.
Он не мог ничего сказать. Он только кивал, непрерывно кивал головой. Когда с мамой случалось такое, он становился совсем слабым и податливым... С трудом удержавшись, чтобы не заплакать, она поспешила успокоить его:
-- Ну ты ешь, ешь... -- и вышла из кухни.
Но он не мог больше есть. Он сидел, сжимая ложку в руке, и смотрел прямо перед собой. Белое пятно холодильника дёргалось и расплывалось перед ним. И когда оно приняло свои обычные линейные формы, мальчик снова посмотрел в окно.
Старый и уже слегка желтеющий клён устало шевелил листьями, доживающими последние летние дни. Сашка Ненахов занимался уже своим привычным делом -- вместе с мальчишками гонял по площадке обшарпанный мяч и делал это с таким восторженным азартом, что ему можно было позавидовать. Мальчик вспомнил про ложку и положил её на стол.
* * *
На скамеечке возле клёна со своими газетами удобно устроился пенсионер дядя Вася. Он как раз развернул первую газету, когда мальчик проходил мимо, пряча под пиджаком толстую книгу. При виде её Сашка Ненахов не преминул бы посмеяться над ним. И остальные мальчишки тоже стали бы тыкать в него пальцами и кричали бы в спину -- "профессор кислых щей! жиртрест!"... И, досадуя на то, что он притворяется глухим, могли бы ещё кинуть в него камнем (такое уже бывало). Дядя Вася, конечно, отложил бы газеты и стал бы за него заступаться, не покидая однако насиженной скамейки (и это бывало)... Но лучше сразу пройти незамеченным. И на этот раз это, кажется, удалось -- мальчишкам сейчас было явно не до него.
* * *
Мальчик шёл, как всегда неуклюже неся грузное своё тело. Приютившись под мышкой, хоть и сильно зачитанная, но без страха плыла с ним его заветная книга. Ей по душе было это каждодневное плавание, ведь не зря была она самой заветной его книгой...
Мальчик шёл среди субботней толчеи, и заветная книга под мышкой уже помогала ему потихоньку забывать свою неповоротливость и одышку. Этого не было бы, конечно, если бы он не знал, что на Крыше его ждёт высокая и чистая свобода.
Высота -- его опора, его твердь, -- только там он чувствовал себя уверенно, там ему не было холодно, там ему ничто не угрожало, там он мог быть самим собой.
На высоте заветная книга утешала и баюкала в нём того слабого и ранимого мальчика, каким он был там, на той земле.
И вот перед ним этот старый дом.
Мальчик забирается на последний этаж, отворяет чердачный люк, и вот через несколько мгновений он на Крыше.
Вот они, его владения. Вот он, его простор. Его небо.
Мальчик не спеша, наслаждаясь, обходит свою Крышу, и с каждым шагом душа его наполняется раскрепощением, -- нервное напряжение отпускает его, недетское лицо просветляется, шаг его лёгок и воздушен, и -- какая там одышка! -- дыхание становится естественным, чистым и глубоким -- ведь именно с ним вплывает в него прохладная весёлая свобода.
Какая всё-таки она прекрасная -- Крыша! Его владение. Его царство. Его планета Фаэтон. Если бы не было этой Крыши, трудно сказать, как бы долго смог он вынести вынужденную лживость своей повседневной жизни. Хотя об этом он как раз и не задумывался: если бы не было Крыши, он бы её выдумал.
Доброе предосеннее небо было здесь совсем близко, и облака проплывали совсем рядом -- на расстоянии вытянутой руки.
Крыша. Его Необитаемый Остров.
Небывалая первозданная тишина царила здесь. И время плыло замедленно, мягко и нежно обволакивая и отдаляя его Необитаемый Остров от жестокостей земной жизни.
Каждый раз, взобравшись на свою Крышу, мальчик обходит её со всех сторон, и каждый раз смотрит на неё и на длинную, уходящую вдаль цепочку других крыш, и на покатые поля, что с другой стороны, и на блескучую змейку реки, и на деревушку возле неё, и на монолитное здание завода сбоку от деревушки, смотрит на небо, всё и вся облекающее и округляющее собой, смотрит каждый раз новыми и свежими глазами, чтобы снова и снова раствориться в этом глубоком и лёгком просторе, где ты, вольный странник и безоружный стрелок, одинаково мудр и наивен, безмерно простосердечен и невесомо высок...
Вот что такое Крыша.
Стоило взобраться на неё, и всё душное, гадкое, горькое становилось мелким и смешным. А если и оставалась горечь, то здесь она только ещё отчётливее оттеняла безоглядную волю великого простора. Горечь и боль -- на земле они были невыносимо липкими и занудными. Здесь же, на высоте они вплетались в счастье полёта летучим и щемящим чувством, здесь они были гордыми и сладкими, без их светлой безысходности свобода не была бы столь желанной.
Крыша... Ниша пространства и времени. Стоило взобраться на неё, и он становился античным богом, сильным как Геркулес и отважным как Персей.
Крыша... Это была его тайна. Страшная тайна. Это была его душа...
Обходя Крышу, мальчик любил иногда подойти к самому её краю и ощутить головокружительное и запретное дыхание бездны. Он искушал судьбу. Он вызывал её на бой...
Он был почти уверен -- ещё один шаг, и он взлетит, взмоет ввысь, и широкие его крылья будут ощущать малейшие колебания воздуха, и тогда уж он стал бы ещё сильнее, ещё выше.
Впрочем, он подходил к опасному краю всего на мгновение, а потом уже воображение, освобождённое от земных оков, продлевало это мгновение до тех пор, пока понятие времени не потеряет всякий свой смысл...
Эти опасные мгновения наполняли мальчика новой энергией, они сразу обогащали его мир во сто крат, он и видел уже вокруг себя во сто крат больше, и обретал такое понимание, которое для его возраста показалось бы невероятным.
И вот, наконец, обойдя владения, наполнив себя пространством и выпустив душу свою из душных тисков обыденщины, мальчик облегчённо вздыхает, садится на нагретую солнцем Крышу и открывает заветную книгу...
"...Я, несчастный Робинзон Крузо, потерпев кораблекрушение во время страшной бури, был выброшен на берег этого угрюмого, злополучного острова, который я назвал островом Отчаяния. Все мои спутники с нашего корабля потонули, и сам я был полумёртв...
...Я заброшен судьбой на мрачный, необитаемый остров и не имею никакой надежды на избавление...
...Я как бы выделен и отрезан от всего мира и обречён на горе...
...Я отдалён от всего человечества; я отшельник, изгнанный из общества людей...
...Я беззащитен против нападения людей и зверей...
...Мне не с кем перемолвиться словом, и некому утешить меня..."
Странно, но становясь Робинзоном, мальчик обретал такую внутреннюю стойкость, о какой там, внизу, не мог и мечтать. Его утешало ещё и то, что, выходит, не с ним одним такое...
И хоть потихоньку, но уже проникало в него знание, предощущение будущих своих несчастий.
Впереди была огромная жизнь, а значит и несчастья. И побольше теперешних. И чтобы не истлела сама возможность жизни, сознание во что бы то ни стало должно было найти им светлое противодействие, прибежище. Сейчас таким прибежищем, таким утешением для него была его Крыша. Его надмирное одиночество.
...На следующий день родители уезжали на море, передав его на попечение бабушке, что жила в той самой деревушке у реки. Они опять не взяли его с собой. Ну что ж... У бабушки было неплохо...
1982
ПЕРВЫЙ ДЕНЬ,
или
ОДИН ДЕНЬ ИЗ ЖИЗНИ ЭГОИСТОВ
Только вчера мы с Игорем приехали в этот город (Моздок) по распределению, а уже сегодня с утра оценивали пиво местного пивзавода.
В нашем распоряжении был всего один свободный день, и мы, не преисполненные ещё предстоящей ответственностью, решили провести его свободно и бездумно, по принципу "шалтай-болтай".
-- Ну и жарища! -- воскликнул Игорь, когда мы подходили к пивному ларьку у вокзала, где уже с утра пораньше толпились и перебрасывались репликами жаждущие пива и зрелищ здешние мужики.
Когда мы встали в очередь, я спросил у Игоря:
-- Ну что, чем сегодня займёмся?
-- Слушай, давай не будем пока ничего планировать; предадимся внешним обстоятельствам и внутренним страстям.
Так ответил мне Игорь. Он был весел, беспечен и молод. Почти как и я, хотя по характеру я более занудлив и меланхоличен. Молодость (мы оба были двадцатилетние оболтусы) -- вот что нас по-настоящему роднило. Остальное -- маловажные на первых порах детали.
С пузатыми гранёными кружками пенистого пива мы отошли в сторону. Ловко сдув пену, Игорь сделал первый глоток.
-- Холо-одненькое, -- блаженно протянул он и вопрошающе уставился на меня.
Ну конечно, кто же пьёт пиво молча, да ещё и в компании? Вон вокруг -- кто про Китай, кто про мясо, кто о сазанах и зеркальных карпах, кто про карбюраторы и коленвалы разлагольствует. И какая-то совершенно своеобразная логика во всех этих разговорах: то об одном говорили, а то вдруг, глядь, уже о другом, то о малом и ничтожном, то о большом и важном. Как в жизни -- переплетение микро- и макро-...
А мы что, лыком шиты? И мы могём. Главное -- дать затравку.
-- Нет, ты только посмотри, Игорёк, жара-то какая, а? Чуешь?
-- Чуешь... Конечно, чую, -- слегка обиженно откликается Игорь, -- я же не бревно какое-нибудь бесчувственное...
-- Ну да, конечно. Я вот только думаю, мы же к парилке такой непривыкшие, нам же ещё акклиматизироваться надо.
-- Это да-а, -- с умным видом кивает Игорь. -- Кавказ всё-таки. Моздок -- это, сударь мой, не Холмогоры.
-- Ясное дело, -- констатирую я и делаю попытку перевести стрелку разговора на новые рельсы: -- А интересно, -- говорю, -- всего три часа на самолёте, и мы здесь. Как десантники, разведчики. Всё новое -- и климат, и люди.
-- Ну ты и скажешь, -- усмехается он. -- Люди сейчас везде одинаковые.
-- Это почему же?
-- По кочану да по капусте.
-- А всё же...
-- Ну ты будто с луны свалился...
-- Нет, ты говоришь, люди везде одинаковые. Слово -- птичка, выпустил, не поймаешь. Раз сказал, объясни.
-- Вот пристал, в самом деле...
Он, видимо, не хочет отвечать. Он слишком увлечён своим пивом -- и вот уже выдувает свою кружку до дна.
-- Фу-у, -- выдыхает он с удовлетворённым облегчением и спрашивает: -- Ну что, по второй?
-- Ты бери, а мне, дай бог, это выпить, -- говорю я, показывая глазами на свою с трудом ополовиненную кружку.
Тут к нам подваливает весьма долговязый молодой человек, что стоял со своим пивом неподалёку и, как я заметил, тайком поглядывал на нас.
-- Ну что, парни, -- непринуждённо обращается он к нам, будто мы давным-давно знакомы, -- повто?рим?..
Они, Игорёк с этим долговязым, идут "повторять" и скоро возвращаются, довольные и затаренные. Мы знакомимся. Долговязого зовут Юрой. Он после окончания института уже четыре года как полноценный инженер-мелиоратор. Четыре года -- это уже серьёзный стаж, по крайней мере, для нас, зелёных, необстреленных салаг со стажем ноль целых ноль десятых.
Чудно? как-то -- мы болтаем прямо-таки без умолку, языки наши развязываются, будто жаждущие свободы крылья диковинных заморских птиц, мы кидаемся от одной темы к другой, и тараторим всё, тараторим, опасаясь будто бы некоей внешней силы, могущей в любой момент прервать наше такое желанное, такое блаженное раскрепощение. Пиво полноводными реками льётся в наши бурдюками раздувающиеся животы (тут уж и мне, бедолаге, пришлось "повторять"), радостное позванивание мелочи в наших липких ладонях сменяется мышиным шорохом небезызвестных бумажек (купюр), а солнце-то, солнце, знай, выдаёт себе плавку за плавкой и льёт на бедные наши затылки свой раскалённый металл, своё золото 999-ой пробы.
Жара! ЖАРА!!! Ну и что! Подумаешь, жара! Плевать нам на эту жару! С нашим Юриком не только про жару, а вообще обо всём, к чёрту, забудешь! Бывают же люди!.. Их магия такова, что сто?ит им небрежно взглянуть на нас и лишь начать приоткрывать велеречивый рот для произнесения каких угодно слов, как мы уже всем существом своим тянемся к ним, с неописуемой надеждой заглядываем в этот рот, нисколько не сомневаясь в том, что оттуда стройной чередой польются вековые формулы жизни, и если даже объект нашего притяжения, как говорится, сморозит какую-нибудь глупость (что нередко случается со всеми нами), мы и тогда, оберегая неприкосновенность сокровенного знания, норовим любую нелепицу, исходящую из драгоценных златых уст, облечь в несокрушимые стены придуманных нами аллегорий и несуществующих подтекстов. А что? Если один человек спрашивает у другого "у вас продаётся славянский шкаф?", то одному богу известно, что у него на уме -- шкаф ли славянский, то ли что-нибудь совсем другое...
Когда Юрке было шестнадцать, у него умер отец, а вскоре за ним умерла и мать. Юрик стал жить у тётки, а вскоре закончил десятилетку и, спешно собрав чемоданчик (где кроме прочего было две книжки -- стихи С.Есенина и один из томов Жюля Верна), умчался к чёрту на кулички. Вы спросите, куда это -- "к чёрту на кулички"? А про Находку вы что-нибудь слыхали?.. Юрка работает докером в порту. А потом, подышав немного терпким морским воздухом и послушав крикливых чаек, поступает в тамошнюю мореходку, но затем (и здесь наступает самый непонятный в Юркиной истории момент) неожиданно бросает её, когда до выпуска остаётся всего-то каких-нибудь пять месяцев. Невероятно! Мы с Игорьком не можем ничего понять, но в ответ на наши расспросы Юрка неуклюже отшучивается...
Так вот. Юрка приезжает сюда, в Моздок, устраивается работать в управление "Водоканал" и поступает в институт на заочное... Скоро он женится, но через неделю после свадьбы жена сбегает от него в неизвестном направлении. Юрка продал родительский дом, а вырученные от продажи деньги бездарно прогулял и теперь живёт на частной квартире... За раз может выпить восемнадцать кружек пива...
Читает только стихи и фантастику...
Любимый цвет -- лиловый, то бишь фиолетовый...
Любимый композитор -- Бела Барток...
Любит сухую таранку и блондинок, а также лошадей...
Любит сибирскую зиму (особенно метель) и не любит стопроцентно положительных людей...
Юрке, оказывается, уже почти тридцать. Для нас это стариковский возраст, но Юрка -- простецкий парень, широкая душа -- держится с нами на равных.
Мы едем куда-то в автобусе, а куда и сами пока не знаем. Кстати, Юрка не смог самостоятельно забраться в автобус, что-то у него там с ногами...
Юрка просит нас рассказывать о себе. А что мы с Игорьком можем рассказать? Нам даже смешно становится. Рождение -- школа -- вуз. Вся биография в три слова умещается. Самая обыкновенная, самая заурядная биография. Но Юрка с нами не соглашается, нет, говорит, обыкновенных биографий, каждая хоть чем-нибудь, но уникальна, интересна, а то и фантастична, надо только, дескать, поглубже копнуть, внимание заинтересованное проявить. Что ж, может быть, может быть...
Попутно Юрик не забывал показывать нам достопримечательности города. Здесь, оказывается, бывали и Пушкин, и Лермонтов, и Лев Толстой, и кто здесь ещё только не бывал. Даже есть гипотеза, что сам Александр Македонский проходил здесь со своим войском -- эдаким обиняком, чиркнул слегка левым флангом своей армады по здешним предгорьям (до Екатерины Второй, по чьему высочайшему повелению здесь был заложен форт для усмиренья непокорных абреков, здесь вроде бы никто не жил).
Наконец мы вывалились из автобуса (я помог Юрику спуститься на землю), и пред наши очи предстала аккуратненькая стекляшка с размашистой неоновой вывеской наверху -- "Ресторан ТЕРЕК".
-- Ну что, робя, -- подмигивает Игорёк, -- осеним присутствием?..
И мы осенили... Я, правда, пробурчал, что, мол, если мы будем всё время шататься по ресторанам, то надолго ли нам хватит до первой получки остатков наших подъёмных денежных боеприпасов...
Итак, зашли мы в этот ресторан. Что же мы там брали? Шашлык, хинкали, люля-кебаб... Ещё салатик... Ну и колбочку беленькой. Или две колбочки?.. Сильно проголодавшись, мы набросились на всё это хищно и рьяно.
И вдруг в самый разгар сего пиршества меня будто долбануло по башке, я отстранился от владеющего нами мгновения, поднялся высоко над землёй, и мне стало легко и просторно... Посмотрев вниз, я увидел ковыльную, продуваемую всеми ветрами бескрайнюю степь. И вот -- я свободно полетел. Куда? Зачем? Не знаю... Только этот полёт неожиданно прервался, когда я, как летающий гроб в гоголевском "Вие", вдруг натолкнулся на незримое препятствие, но присмотревшись, разглядел внизу прямую черту, что разграничивала огромное степное пространство на две видимые части. Я ещё пару раз попытался проникнуть сквозь исходящую от этой черты невидимую преграду, но безуспешно. Что же то такое? К чему всё это?.. И тут я понял, меня осенило, что степь -- это моя жизнь, и вся она разделена на этапы-отрезки, каждому из которых отведено своё определённое время. Судя по всему, там, за горизонтом простирается ещё несколько подобных невидимых стен, преодоление которых означает переход в новое качество и новый полёт. А пока, что ж, я подлетел лишь к концу первого этапа, самого первого, начального, но, должно быть, не менее значимого, чем тот, что окажется потом в самом конце, когда предстоит оглянуться и понять, чего ты достиг и чего ты поистине значишь... А покуда, что ж, впереди вся жизнь, все её отрезки и просторы, и вот я подошёл, подлетел к началу нового этапа, но как в него влететь, вбуравиться, ворваться, как преодолеть рубеж меж старым и новым, чтобы всё не испортить, не наломать дров? Видимо, для этого нужны уже какие-то иные крылья, иные силы -- иное сознание? Но какие крылья, какое сознание?! Если бы знать, если бы знать... На этом этапе жизни тайна этого знания спрятана в золотом сундуке за семью замками, а сундук сей покоится до времени на дне моря-окияна, куда добраться предстоит мне в свой черёд, когда я узнаю почём фунт лиха и научусь не только бездумно парить, но и лихо плавать по волнам жизни и нырять за её перлами, за её жемчугом в самые кромешные глубины ея...
Наконец я вернулся в свою прежнюю оболочку, какую оставил на время своего астрального улёта, и увидел, что Юрик с Игорёшкой, уже поддатые, оживлённо о чём-то спорят.
Игорёк:
-- ...Ну что ты, Юрик, окстись, она конечна... Напридумывали всякого... И нечего тут мудрить, это предрешено, она конечна, как всё всегда и везде! Раз было начало, Большой Взрыв, то и конец так же неизбежен, как это начало! Взрывом всё началось, взрывом и закончится, усёк?!
Юрик:
-- Не согласен, нет. Законы макро- и микромира, они же практически одинаковы, взять хотя бы закон Кулона для электрических зарядов и закон тяготения Ньютона, они же, по сути, ничем не отличаются, это же очевидно. И такую аналогию можно проследить на всех уровнях -- всегда есть что-то меньше меньшего и больше большего, и всё это вдобавок непрерывно саморазвивается и самоулучшается, то есть всё усложняется и усложняется беспредельно во все стороны по всем параметрам, а самое сложное, что есть в мире, это жизнь, это то, до чего дошла эволюция вселенной, значит её составляет бесчисленное множество живых организмов, которые между собой тотально взаимосвязаны, а значит и сама вселенная оказывается и супер-, и супра-, то есть над-организмом, настолько сложным, настолько живым и разумным, что нам это трудно понять... То есть она по всем измерениям и параметрам бесконечна и вечна, как и мы с вами, неотъемлемые части и миры её необозримой мозаики...
Я, удивлённый, спрашиваю:
-- Кто это "она"?
Игорёк:
-- Кто-кто, вселенная...
Я:
-- Я просто не совсем понял, о чём вы спорите. Оказывается, про вселенную.
Игорёк:
-- Да. Вот он грит, что она бес... бесконечна, а я... я грю, что конечна. Кто прав, рассуди!
Я слегка помялся и ляпнул:
-- Ну, вы оба правы по-своему. Она одновременно и конечна, и бесконечна... Конечность, когда надо, переключается в режим бесконечности, и наоборот -- бесконечность сворачивается в конечность, как змейка-ДНК в свой улиточный хромосомный домик...
Игорёк улыбается:
-- Ого-го! Ловко ты нас при... при... примирил!.. Ну что, ещ-щ-щё пэ... пэ... по стопарику?..
Мы поднимаем наши стаканы, Игорёк, слегка запинаясь, произносит тост про вселенную, и мы пьём за неё, какой бы она там ни была.
Потом мы ещё долго о чём-то болтаем, зловредная жидкость в нашей пузатенькой колбочке незаметно подходит к концу, а когда мы уже опрокинули по последней, Игорёк, приободрившись, вдруг выдал такое:
-- А ведь мы с вами, чуваки, страшные эгоисты! Мы в этой вселенной, конечной-бесконечной, ищем себе своё укромное тёплое местечко, всё время ведь ищем, как бы нам в ней поудобней устроиться, ведь так? О-о, мы страшные, страшные эгоисты...
Покинув ресторан "Терек", мы отправились в паломничество к подлинному Тереку, вечному и древнему, как жизнь и смерть. Проводник наш Юрик указывал нам дорогу, хотя и хромал сильнее прежнего.
А вот и он, да-да, тот самый Терек -- несёт свои бурливо-повстанческие воды, несёт так стремительно и так беспорядочно, что нам с Игорем, привыкшим к тихим северным речушкам, было и увлекательно, и жутко на всё это глазеть с обрывистого берега, поросшего полупожелтевшей травкой.
Моздокские аборигены, в основном, загорали на берегу, но кто-то из них время от времени отважно бросался в мутные воды, чтобы побороться с кручёным настырным течением, бессмысленным и беспощадным, как всякий бунт, вызванный безумным порывом стихии слепой и беспутной... Хотя была ли эта теречная стихия такой уж слепой и беспутной? Точного ответа, пожалуй, не дал бы никто. А что, если нет ничего случайного, ничего напрасного, и всё что ни есть на земле для чего-нибудь да надобно: благословен и день забот, благословен и тьмы приход...
-- А не пора и вам в первый день пребывания на Кавказе охладиться в суровых водах буйного Терека? -- торжественно обращается к нам Юрик, наш гид и единственный здешний товарищ.
Мы вынуждены с ним согласиться и спешно сбрасываем с себя взмокшую от пота одежду. Наши измождённые южным климатом, далеко ещё не жаропрочные тела так и тянутся к блаженной речной прохладе...
И вот мы уже в одних трусах и намылились уже броситься во все тяжкие, а Юрка только-только, покряхтывая, сумел наконец сесть на выгоревшую траву и начал обстоятельно и как-то неуклюже стягивать брюки. Переглянувшись, мы с Игорьком деликатно отступаем в сторонку и начинаем рассуждать о том, что, дескать, сразу в воду бросаться, пожалуй, всё же не стоит, надо сначала остыть и немного размяться... И мы начинаем разминаться -- машем руками, делаем наклоны, повороты, приседания...
А когда вспомнили про Юрика и обратили на него свои взоры, увидели то, чего никак не ожидали увидеть, хотя и догадывались уже, что какие-то проблемы со здоровьем у него имеются, -- у Юрика (который уже разоблачился и сидел, с улыбкой всматриваясь в теречное бурление) не было ног, а точнее, той их части, что ниже коротких обрубков бёдер: замещающие их протезы лежали рядом с аккуратно сложенной одеждой... А мы-то, дураки, гадали, отчего это он так хромает...
Почуяв наше смущение, Юрик весело обращается к нам:
-- Не волнуйтесь, робя, я отлично плаваю! -- чем и снимает образовавшееся между нами неловкое напряжение.
Мы подходим и помогаем ему добраться до воды.
-- Ну, ты уж слишком далеко-то не заплывай, -- напутствует его несколько встревоженный Игорёк, а я с натянутой готовностью поддакиваю...
А когда мы, два молодых жеребца, наконец бросаемся в воду, то забываем обо всём на свете, и про Юрика , и про своё смущение в том числе.
Мы изо всех сил гребём поперёк течения, но оно незаметно сносит нас вправо от нашего берега, пока мы не начинаем понимать, что нам, как бы мы ни пыжились, не удержать перпендикуляра между берегом и рекой и нас, быстро теряющих силы, вот-вот унесёт чёрт знает куда, поэтому вскоре мы поворачиваем обратно, чтобы не упустить того опасного момента, когда руки и ноги откажутся нам подчиняться.
Вконец обессиленные, мы выбираемся на берег и только тогда вспоминаем про Юрика: обеспокоенные, оглядываемся на реку, потом подбегаем к месту, где сиротливо лежит наша одежонка, оглядываем окрестности, расслабленных моздокчан, но нашего Юрика не обнаруживаем.
"Боже, неужели... неужели..." -- то и дело мелькает в наших головах, пока мы бежим по берегу вниз по течению Терека. Мы кричим, зовём, расспрашиваем встречных людей, но всё бесполезно. Мы ругаем себя последними словами, мы не должны были оставлять его одного. Эх, и дубины же мы стоеросовые! Что же нам делать?! Мы уже всё обегали, всё осмотрели, а его всё нет и нет... Одно из двух -- либо его унесло течением, либо... Но в последнее мы верить не хотели, а попросту боялись.
А когда мы понуро возвращаемся к нашему месту, вздох облегчения разом вырывается из наших запыхавшихся лёгких -- Юрик, уже полностью одетый и "обутый", сидит себе и в ус не дует. А когда замечает наши лица, искажённые одновременно негодованием и радостью, то виновато, но не без иронии, разводит руками:
-- Ну говорил же я вам, что отлично плаваю.
-- А разве можно в таком потоке?.. -- Игорёк мнётся, не решаясь задать вопрос влобовую.
-- Что? Плавать без ног? -- помогает ему Юрик и тут же сам себе отвечает: -- Ещё как можно. Руки-то остались -- вон какие грабли... Руки безногого, который, потеряв ноги, не опустил рук, со временем, чтоб вы знали, приобретают выносливость ног, ног марафонца, ибо природа всегда, по возможности, компенсирует функцию недостающего органа, а иногда, по щедрости своей, с лихвой.
По старой, колдобистой дороге мы, отдохнув и обсохнув, возвращаемся в город, периодически припадая (Юрик, впрочем, не припадал) к растущим на обочинах абрикосовым деревьям, дабы закусить диковатыми, еле сладкими плодами и поддержать тем самым жизнеутверждающий настрой, пошатнувшийся было во время исчезновения Юрика, который оптимизма не терял, но запылённые абрикосы игнорировал совсем не поэтому, а потому, что, по законам Кавказа, это явный моветон, как, например, и небольшую сдачу в магазине брать -- это тоже, как говорится, западло, ниже всякого достоинства, у какого здесь совершенно свои особые уровни и приоритеты, неведомые чужаку, живущему здесь без году неделя.
А мы с Игорьком ничего этого тогда пока ещё не знали, и поэтому он, набивая карманы абрикосами, удивляется:
-- У нас такие бы росли, давно бы ободрали, а здесь никто не рвёт!.. Как думаешь, почему?
-- А у них здесь такое изобилие витаминов, что на эту мелочь у них уже слюны не хватает! -- отвечаю я. -- Правда, Юрок?
Юрик только махнул рукой -- пока мы здесь не поживём годок-другой, всё равно ведь ничего не поймём, как ни объясняй.
Национальный характер -- вещь крайне устойчивая и труднообъяснимая. Ведь и кавказские русские -- это уже совершенно не те русские, что живут где-нибудь в центре России, это уже люди практически другой национальности, но это нам откроется много позже, когда мы сами станем полноправными моздокчанами, незаметно переняв характерные им черты, когда бросаться на придорожные абрикосы нам тогда тоже, как и Юрику, будет не с руки...
Некоторое время идём молча, а когда меня будто осеняет ангельским крылом, я вспоминаю зачем мы с Игорем здесь, в этих краях, приземлились.
-- Завтра у нас начнётся новая жизнь, -- говорю я то ли мечтательно, то ли печально, -- новая работа, новые заботы...
-- Да брось ты! -- обрывает меня Игорь, -- вот заладил!.. Давай хоть один день побудем эгоистами, забудем обо всём...
Тут мы становимся свидетелями небольшого дорожного происшествия, какого никогда бы не увидели у себя на родине. Шествующая нам навстречу небольшая ишачья повозка спотыкается на ровном месте, одно из двух её колёс от неё отваливается, и она тут же сваливается набок вместе с возницей -- седым стариком, -- который ловко поднимается на ноги, демонстрируя нам свою далеко не старческую выправку. Когда мы подбегаем к нему, ишак, подёргивая округлыми шерстяными боками с остатками прилипшего к ним сена и не обращая на нас никакого внимания, невозмутимо смотрит себе под ноги и прядает ушами. Впервые завидев такое вислоухое создание вне зоопарка, мы с Игорем (совсем ещё пацаны!) проявляем к нему понятный интерес (а Юрик, настоящий мужик, в это время уже предлагал старику свою помощь).
-- Уша-астик, -- тяну я умилённо и ласково треплю вислоухого по уютному загривку, на что тот опять же не проявляет никакой реакции. Что ж, я не в обиде -- у каждого свои слабости.
-- Что случилось, дед? -- бросает Игорь с небрежностью приезжего чужака-северянина, на что у Юрика аж спину передёрнуло -- он с трудом удержался, чтобы не наброситься на Игоря с упрёками -- здесь со стариками так не говорят...
-- Да вот, колесо... -- и старик (он и не заметил Игоревой небрежности в тоне) удручённо указывает нам на свою обезноженную таратайку. Левое колесо лежит отдельно на дороге, а небольшая арба, накренившись, выскочила из крепления, каким связывалась с оглоблями тягловой гужевой силы, которой всё было по фигу...
Мы, недолго думая (следуя примеру Юрика), берёмся за дело и скоро дружно приводим повозку в полный порядок. Обрадованный дедушка не знает, как нас за это благодарить, и тут, откуда ни возьмись, в его руках появляется литровая бутыль мутноватой араки, от которой мы, судорожно сглатывая набежавшую на дармовщинку слюну, благородно отказываемся (Юрик отказывается, а мы, щенята несмышлёные, во всём повторяем его): мол, как можно, ведь мы от души, от чистого сердца, без всякой корысти, ведь люди должны ближним своим помогать, иначе, мол, что ж тогда будет за жизнь... Но старик нипочём не желает нас просто так отпускать и открывает нам все свои заботы, лежащие у него на душе (раз мы отказываемся выпить), полагая, что хоть этим сумеет нам потрафить. Мы, вежливо делая вид, что нам эти его заботы далеко не по барабану, закуриваем, а он между тем рассказывает, что вот, отвозил домой сено, а теперь, мол, снова едет косить.
-- А где же коса? -- интересуется Игорёк, оглядев пустую повозку.
-- Коса там, на месте.
-- Прямо там и оставил? А там её, того... не уведут? -- не унимается Игорёшка.
Но, оказывается, его восемнадцатилетняя внучка может запросто присмотреть и за косой, и за прочим скарбом, чтобы не возить его лишний раз туда-сюда...
-- Да-да, конечно, -- мы деловито киваем головами, а сами уже втихаря представляем себе эту милую юную внучку во всей красе -- интересный, должно быть, экземпляр...
Короче говоря, не знаю почему, но мы тут же решили повернуть назад, чтобы, дескать, подстраховать дедусю на случай очередной поломки ишачьей его колымаги, а заодно и на прочность её испытать: представьте себе эдакую лихую отчаянную четвёрку, восседающую на утлой повозке, ведомой ослом, что рисковала потерять уже все свои колёса разом, благодаря тем жутким сотрясениям от разрывов истерического гогота, что настигали нас снова и снова после очередного игорёшкиного анекдота, на которые он был мастак.
Но по счастливой случайности чудовищно скрипучая арба уцелела и благополучно докатила нас, шалопаев и слоняльцев, до места назначения.
Идиллическая картинка. Обессиленные и буквально опьяневшие от предвечерней косьбы, мы дремлем, привалившись к стогу нежнейшего сена, и уже будто сквозь туман видим нашего лучшего в мире деда: у нас руки-ноги отнялись от усталости, а ему, прокалённому нешуточным кавказским солнцем, хоть бы хны, точит себе косу брусочком -- "вжик-вжик, вжик-вжик"!.. Видим мы также и его лучшую в мире внучку, что порхает в бликах солнца у костра, помешивая в закопчённом котелке аппетитное варево для ужина (хаш из коленок барашка), -- лёгкий ветерок доносит до нас умопомрачительный запах, будоражащий обонятельные рецепторы и желудочное воображение...
Мы по спирали уносимся ввысь, в ту лёгкую летучую страну, где всё пронизано душистым сенным ароматом, где на белом-белом облаке в небесной синеве невесомо вальсируют наш белый поджарый дед и его изящная черноволосая внучка.
Представляете? У него чёрная фрачная пара и девственно белые волосы, а у неё иссиня чёрная причёска под мальчика (типа Гаврош) и белое платье-колокол... Нет, вы себе такое представляете?..
...А утром нас разбудили душераздирающие ишачьи вопли: