Маки алый и белый
Самиздат:
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Обзоры]
[Помощь|Техвопросы]
Мак алый и белый
В приютской спальне гуляли сквозняки и выносили последнее тепло из не протопленного толком помещения. В окна без занавесей глядели тусклые звёзды.
У Марины заледенели плечи и пальцы, но нельзя спрятать руки под одеяло - не положено. За этим строго следили дежурные няньки, которые по нескольку раз за ночь заглядывали в спальню. Упаси Господь спутать правила поведения или нарочно их не соблюсти - мало не покажется, заставят в чулане сидеть на хлебе и воде, спать на полу или стоять на коленях. На горох, правда, ушаковских не ставили. А вот тех, кто жил на другом берегу реки во Введенском приюте, - постоянно.
Оттого Маринка и молилась Богородице после смерти матери - только бы не попасть во Введенский. Божья Матерь явила милость, сироту взяли в Ушаковский. За это можно было вытерпеть и вечный холод в громадных каменных помещениях с тёмными от времени потолками, и спазмы голодного живота, и головную боль от зуботычин и постоянных окриков, и зубрёжку, и шитьё исколотыми пальцами простыней и наволочек для госпиталя.
Холод пробирался под покрывало из крашенины, реденький от стирок лён простыни. Не спасала и рубашка, ношеная-переношенная ещё до того, как достаться Марине.
Холод пил жизни воспитанниц.
Холод добивал больную Дарью Уткину, от кровати которой разило мочой. У соседки было застужено всё нутро. Она ворочалась во сне и глухо стонала.
Наверное, к утру найдут остывшее тело.
Маринка отвернулась. Звать няньку бесполезно, всё равно доктора не будет. А вот воспитанников поднимут и заставят полураздетыми до утра читать молитвы. Гулкая от недосыпу голова будет плохо соображать на арифметике, и злая учительница надаёт пощёчин. На шитье запутаются нитки; игла, сделанная из стали с заусеницами, исколет пальцы. Если мало нашьют, их лишат ужина.
Только и осталось молиться за рабу божью Дарью.
Дыхание соседки стало хриплым и редким.
Маринка принялась окоченевшими губами читать "Отче наш..."
- Верхозина, ты чего бормочешь? - раздался хриплый голос с противоположного ряда коек.
Это Татьяна Саенко по прозвищу Сайка спросила. Она прекрасно знала о болезни Дашки; знала, как отходят к Господу в холоднющей спальне те, у кого недостало сил жить. Знала и о том, что это страшно - слышать рядом последнее дыхание умирающего. В больницу-то забирали только с переломами да заразой.
Маринка ответила после слова "Аминь", ибо во время молитвы нельзя отвлекаться, зевать, а уж прерывать её -- тем более:
- Уткина кончается.
- Что ей сделается-то, - грубо и громко сказала Сайка. - Больная, больная, а горбушкой не поделилась, сама слопала.
Маринка не заметила, как замолкли звуки от соседней койки, повернула голову, едва дыша от страха, посмотреть, что с Дашкой. Несмотря на холод, по шее потекли струйки пота.
Покрывало откинулось, и Дашка встала со своего вонючего ложа. Маринка даже слова не смогла сказать от удивления: в слабеньком свете от окна соседка выглядела немного иначе. И без того бледная, она стала как брюхо дохлой рыбы.
Дашка медленно, скользящим шагом двинулась к койкам напротив.
- Ты чего, Утка? - спросила Татьяна.
И было в голосе всегда храброй и хитрой Сайки что-то такое, отчего у Марины от страха перешибло дыхание.
Дашка протянула к Татьяне сложенные лодочкой ладони и сказала:
- Вот тебе горбушка.
Сайка со слезой в хриплом голосе отказалась:
- Пошла вон, Утка! Сейчас няньку позову!
В углу заплакала новенькая воспитанница, рёв поднялся ещё на нескольких койках.
- Опять не спят, вражье отродье! - рявкнула от двери самая свирепая нянька, Мария Николаевна.
Мощное тело толстухи обтягивала ночная рубашка из хорошей материи, простоволосая голова блестела от репейного масла.
- Замолчите, пока я вас на розги не вывела!
В спальне сразу стало тихо.
"Вывод на розги" - так называлось самое суровое наказание. Всех строили в зале, нянька указывала розгой на виновницу и полосовала ей спину и ягодицы. Потом перенёсшая порку должна была указать на другую девочку. И так до пяти или шести кругов.
Говорили, что в столице, под крылом у Государя-батюшки, девочек не пороли. А в далёкой губернии наказывали всех, даже самых маленьких.
- Понабрали сюда всех, кто по-скотски орёт средь ночи, спасть мешает. А ну говорите, кто зачинщица? - прорычала Мария Николаевна, идя между рядами и при свечном свете всматриваясь в девочек, которые зажмурились изо всех сил.
В спальне повисло вымученное молчание.
- Ох, Матерь Божия! - завопила Мария Николаевна. - Скончалась!
Когда Марина позволила себе открыть глаза, истопник и дворник выносили закрытую крашениной Дашку.
Тотчас, как носилки скрылись в двери, раздался рык Марии Николаевны:
- Подъём, бестолочи, лентяйки, скотское отродье!
Марине отчего-то стало ясно, будто в уши кто шепнул: Марии Николаевне влетит за то, что проворонила смерть Уткиной.
- А ты чего разлеглась? Порядок не про тебя писан? - перешла от рыка на гневные вопли нянька. - Развалилась, барыня! Подъём!
Марине в первый раз стало жалко наглую и боевую Сайку, потому что нянька схватила чью-то простынь, ловко сложила в несколько раз и перекрутила её, так что получилась дубинка. И ею можно было очень больно поколотить ослушницу.
Распалённая Мария Николаевна стала бить недвижную Сайку по ногам, сопровождая каждый удар утробным хеканьем. И тут же отбросила орудие наказания: Татьяна недвижно лежала на постели, уставив в потолок равнодушный взгляд.
К вечеру шепотки донесли новость: у Сайки рот был полон непрожёванного хлеба. Видать, выпросила или наворовала корок, стала есть ночью и задохнулась.
Только Марина понимала: Сайку умертвили самым важным для вечно голодной девчонки. И сделала это другая воспитанница, тихая и всеми презираемая Уткина Даша. Будучи мёртвой.
После такого Марина сочла себя умалишённой. У неё начала "гореть" душа. Так она называла странное состояние не то муки, не то ожидания мучений, на пике которых кружилась голова, сквозь шумы и гомон мира доносились голоса, в груди набухал болезненный нарыв и стремился вскрыться через слова. Эти слова нарывавшей правды приходилось держать в себе.
Но она могла и взорваться изнутри, разнести напрочь реальность. Впервые это произошло, когда в Ушаковском приюте готовились к визиту губернаторши Надежды Юрьевны.
Денно и нощно скоблили полы, столы и стены, белили потолки, развешивали занавеси на окнах. Стали лучше топить, и вечно стылый воздух спальни наполнился райским теплом. Про еду и говорить нечего: перед сном раздавали по стакану молока. Воспитательницы и няньки заставляли девочек повторять хором слова благодарности, много раз проверяли знание молитв.
Но самое главное - выдали новую одежду! Марина очень радовалась тёплой байковой рубашке. А вот башмаки подкачали, оказались на два размера больше. Пришлось затолкать в носок смятые бумажки.
С визитом что-то не заладилось, потянулись дни ожидания. Няньки потеряли бдительность, учительницы снова принялись за рукоприкладство, а воспитательницы сделались рассеянными и всё время говорили о расформировании приюта и о том, куда им идти.
Воспитанницы воспользовались неизвестностью, стали затевать во время рекреаций шумные игры, строго запрещённые раньше.
Во время одной из нехитрых игр Марину кто-то сильно толкнул в спину. В руке была зажата раскрашенная лучинка, которую нужно было передать другой девочке-"воробышку" и защитить от нападок "ворон". Марина полетела кувырком, ушибла лоб о высокий порог, ободрала щёку, растеряла башмаки и... выстелилась как раз у душистых шёлковых юбок.
Подняла в ужасе глаза: на неё смотрела прекраснейшая из женщин.
- Ты не расшиблась, милая? - спросила она чудесным голосом.
Его звуки не прекращались, а длились, застывали в воздухе и потом начинали плясать вокруг Маринки разноцветными блёстками.
Сразу закружилась голова, её наполнил беспощадный свет, который стал нестерпимым. А потом раздался гул. И мир перед глазами разлетелся пылью. А после обернулся чужим домом.
Маринка запуталась в видениях и тут же постаралась забыть их. Но сказала губернаторше самое важное:
- Сонечка и Андрейка любят вас. И всегда будут любить.
Все разом загалдели:
- Откуда ты это знаешь?
- Надежда Юрьевна, что с вами?
- Принесите воды!
- Эта грязнуля что-то сказала Надежде Юрьевне!
Выкрики сыпались на голову Маринки, а она только хлопала глазами.
Через некоторое время её допросили в кабинете управляющей Ушаковским приютом. Маринка рассказала всё, что запомнила. Губернаторша при этом закрывала лицо расшитым платочком, а в другой её руке дрожал стакан с бледно-жёлтой жидкостью и нестерпимо вонял на весь немаленький кабинет.
Маринку увели вдруг ставшие ласковыми воспитательницы, которые обмолвились, что губернаторша распорядилась доставить девочку к ней в дом и начала работу с бумагами по усыновлению. От этого вечно мёрзшая Маринкина душа наполнилась ласковым теплом, а глаза защекотали радостные слёзы.
Весь день к ней приставали воспитанницы: что да как. Маринка отмалчивалась, она ждала, когда секретарь Надежды Юрьевны отвезёт её в новую семью.
И вот наконец под вечер за ней пришла сама управляющая приютом. Пока она провожала Маринку до парадного, всё шептала ей в ухо какие-то наставления. И намочила летящей изо рта слюной и ухо, и волосы. Маринка строптиво отстранилась и заметила, как стушевалась всесильная ранее управляющая.
- Извозчик за оградой. Идём, - сухо и неприязненно обратилась к Маринке секретарь губернаторши Александра, высокая женщина с пышной причёской и светло-серыми глазами. Марина не стала медлить и робко протянула руку. Чистую, конечно, но со страшными обкусанными заусенцами на пальцах.
Александра взяла узелок с пожитками и подарками от воспитанниц, железной хваткой сжала Маринкину руку и почти поволокла её к кованым приютским воротам.
Выйдя, осмотрелась и фальшиво сказала:
- Прохор куда-то отъехал. Придётся пройтись немного.
Маринка яснее ясного увидела, сколько коварства и зла таится в красивых светлых глазах этой женщины, и так ей захотелось назад, под каменные тёмные своды приюта, что выступили слёзы.
И тут рука секретарши разжалась.
Грубая, вонявшая лошадиным потом и шерстью ладонь закрыла Маринке рот, кто-то сзади подхватил её под мышки и потащил.
Она попробовала сопротивляться, но проклятые башмаки второй раз за день свалились с ног - не ударишь каблуками. Укусить всё же удалось, и рот наполнился влагой с железистым привкусом. Если б знать в тот миг, чем обернётся эта попытка защитить себя!..
Тогда её ткнули в шею ребром ладони. И вечерний свет померк в глазах Маринки.
Очнулась она со связанными впереди руками. Привычный холод дышал ей в лицо, а ночь с царственным размахом рассыпала над головой искристые звёзды.
В уши, несмотря на темень и явно поздний час, назойливо лезли детский и женский плач, выкрики мужчин, звуки ссоры, конское всхрапывание и отдалённый вой, пронзительный и горестный. Ноздри раздражал запах вонючего варева, глаза слезились от дыма.
Звякнуло отброшенное ногой ведро, к телеге подошли двое.
- Саша правду сказала? Не верится, что эта доходяга может что-то уметь. И даже не рыжая. Может, для другого сгодится? - сказал хрипловатый бас, перемежая русские и чужие слова.
Безжалостные пальцы ущипнули за грудь, проверили толщину Маринкиных бедёр. Раздался разочарованный свист, а потом слова:
- Пусть Одноглазая посмотрит. Если что, можно изуродовать и отправить просить милостыню. Ох и спрошу я тогда с Саши! На такое подбить - и остаться без ничего!..
Через некоторое время Марина ощутила приближение белого огня, который в приюте распылил в прах обычный мир, а из его остатков выплавил новый. После мучительного гула и головокружения почудилось, что телега - это лодка, которую раскачивают волны. Марина открыла глаза: по сторонам стояли Даша и Татьяна. Уткина в руке держала белый маковый цветок, а Саенко - алый. Бутоны были громадными.
Маринка поняла, что должна выбрать какой-то из цветков. Даша, которая закормила призрачным хлебом Татьяну до смерти, показалась зловещей и недружелюбной. А хамоватая Саенко со своим алым цветком, наоборот, тёплой и близкой. Марина протянула руку к нему.
Но Уткина открыла в беззвучном крике рот и ткнула Марине в лицо ослепительно белый мак. Его чёрная сердцевина разрослась и заслонила мир. Марина потеряла сознание.
Небытие прервалось, когда костлявые пальцы с длинными ногтями больно впились в Маринкин подбородок. Она снова смогла видеть.
Призрачный лунный свет заслонили чьи-то космы, а жуткие глаза, один с красноватым зрачком, другой - с мерцавшим бельмом, так и впились, прожигая, ей в лицо.
- Ну, рассказывай, что увидела, - приказала уродливая старуха, которая, видимо, незаметно подкралась к телеге. - Да только не ври, от этого твоя судьба зависит.
Маринка ответила ей ненавидящим взглядом. Скопище воров, обманщиков, детокрадов, за копейку готовое прирезать любого! Она никогда не подчинится им. Перед глазами заколыхался дар Уткиной - слепяще белый цветок. Он такой же, как огонь - холодный и разрушающий. Отведай-ка его, карга!
Старуха, наверное, поняла несказанное лучше, чем слова. Цыгане по ошибке украли и привезли в табор свои несчастья.
Она испустила змеиное шипение, воздела рукава над телегой. Тёмные небеса заскрежетали, треснули.
В змеившиеся разломы хлынул адский свет.
Земля подпрыгнула.
С пальцев старухи сорвались иголки и вонзились в Марину. Каждая жгла, словно пламя. Марина почувствовала, что глаза заплыли страшными отёками, но всё же успела увидеть кожу своей руки, которая сползала лоскутами. Из-под неё блестели от сукровицы мышцы. А потом пришла бесконечная мука.
Марина знала, что подчиняться нельзя. Но сдалась. За это ей было позволено очнуться.
Вот если бы знала, чем обернётся освобождение от страданий, лучше бы умерла.
Она сидела в луже собственных нечистот. Ветхое рубище не скрывало обезображенных язвами рук и ног.
Своё лицо Марина увидела, когда её собрались помыть, то есть облить водой, и поставили рядом ведро. В колыхавшейся глади отразилась чудовищная рожа со струпьями вместо век, ноздрей и губ. Глаза были покрыты красными прожилками и беспрерывно слезились. Марина бы закричала, но язык отнялся, из саднившей глотки не вырывалось ни звука.
Её никто не обижал, как других калек, не забрасывал мусором, не плевал в её плошку с водой. Наоборот, отгоняли от еды пса, который повадился воровать у убогих пищу. Её не таскали куда-то по жаре, не били. Просто не замечали. Как выяснилось, до поры до времени.
Однажды в табор прикатила коляска, запряжённая парой гнедых. Из неё вышла Александра, секретарь Надежды Юрьевны.
Сердце Маринки больно стукнуло в грудь: нужно кричать, обратить на себя внимание, чтобы женщина вызволила из плена. Но ведь Марина пока (или навсегда?) немая... Может, стучать миской о поилку? Или бросать мелкие камешки?
Однако порыв быстро угас. А что мешало секретарше спасти Маринку, когда её похищали? Может статься, высокая темноволосая красавица сама передала несчастную в руки цыган-детокрадов.
- Саша, поклон тебе, дочка, - сказал гекко, старшина табора, с серебряными головой и бородой, но чёрными бровями и смоляными усами.
Глава амала по-родственному обнял секретаршу.
Саша? Та, о которой говорили в первую ночь похищения? Кто ж она такая?
Ответ на вопрос быстро прояснился: гекко вытащил из-за пазухи ассигнации и передал Саше. Глаза красавицы хищно сверкнули, когда она прятала деньги в ридикюль, а потом спросила:
- А как ведёт себя последняя? Что говорит о ней Одноглазая? Судя по тому, что я видела в приюте, девчонка - сильнейшая ведунья. Обучить - и цены ей не будет.
- Одноглазую закопали. Она попыталась девку обуздать, но не сдюжила. Когда решила убить, то сама упала замертво. А девка... пойдём, покажу, - ответил гекко, и по его голосу было ясно, что он напуган.
И гекко с Сашей направились к остову кибитки, возле которого сидела Марина, стараясь прикрыться рогожкой и лишь скользя по ней изуродованными пальцами. Из обложенного язвами отверстия, которое раньше было ртом, впервые за время плена послышалось тихое гнусавое мычание.
Саша издала гневный гортанный звук и обрушила негодование на гекко:
- Вы что натворили-то? Не догадались, чего мне стоило передать вам девку? Губернаторша до сих пор её ищет, все рома под подозрением. Меня чуть не выгнала. И ради чего? Ради калеки!.. Отправьте её теперь к церкви за милостыней. Пусть до кончины хоть какую-то пользу принесёт.
В воскресное раннее утро, когда бледные тени звёзд исчезали в заспанном рассвете, Марину повезли в город. Её усадили у церковных ворот, поставили перед ней гнутую посудину. Сгорбленная старая цыганка время от времени убирала подаяние и рассказывала жалобную историю о смертельной болезни её внучки-сиротки.
И богатые дамы, и мещанки роняли слезу, щедро наполняя посудину.
Маринке было плохо от любопытных, жалостливых, гадливых взглядов, от слепившего солнца, под которым её уродство выглядело особенно отвратительно, от желания изгоя помереть тут же, не в силах вынести страшное людское милосердие. А потом свершилось и то, что она считала самым ужасным.
- Бедное дитя... - сказала Надежда Юрьевна, и её глаза заблестели слезами.
- Бедное дитя... - эхом прозвучали слова Саши, которая стояла позади губернаторши и сухими алчными глазами обводила ряды убогих, которые выставили перед всеми свои культи, язвы, шрамы и паршу.
Несколько крупных ассигнаций упали в посудину, и все звуки вокруг стихли: это была неслыханная щедрость.
Надежда Юрьевна внезапно сняла с шеи цепочку, на которой переливался маленький крестик с камнями, искрившимися огнём. Губернаторша подошла к Марине и, не морщась от отвратительного запаха, не боясь заразы от сочившихся гноем язв, тонкими пальцами в кружевных перчатках повесила ей на шею баснословную драгоценность.
- Это крестик усопшей Сонечки. Он не помог моему несчастному ребёнку. Может быть, привлечёт милость Создателя к этому. Молитесь за рабу божью Софью, - сказала Надежда Юрьевна и, не утирая залитого слезами лица, прошла в ворота.
Саша, щека которой дёргалась и кривила всё лицо, последовала за ней.
Вокруг Марины выросла толпа. Люди завистливо глазели на нищенку-калеку.
Горбунья махнула кому-то в толпе рукой, крепко обхватила Марину за плечи. Изъязвлённую кожу, прикрытую рубищем, засаднило. Выступила сукровица, грубая ткань прилипла, причиняя боль. Вырваться недоставало сил, и Марина гнусаво заплакала.
Толпа подступила ближе, раздались фальшивые охи и ахи, предложения увести больную калеку в хорошее место. И тут людскую толчею, как лодка волну, раздвинула железная тележка. Её с усилием толкал вперёд чернявый подмастерье.
Он шустро подхватил Марину, посадил в тележку, передал горбунье, у которой вдруг исчез горб, мешок с инструментами. Бывшая старуха молодцевато накинула кафтан с рукавами-буфф, и они заспешили прочь не по мостовой, а в узкий переулок между каменными домами. На голову Марине накинули мешок.
А через некоторое время потянуло речными запахами.
Марина неплохо знала город и сначала подумала, что её переправят на другой берег. Отнимут крестик и оставят на улице. И попадёт она во Введенский приют, который до недавнего времени был для неё самым страшным местом на земле. А сейчас заведение, где умирал каждый третий приёмыш, показалось ей самым желанным.
Мешок сняли, бережно разомкнули цепочку. Марина было вздохнула с облегчением, но её, грубо переваливая с боку на бок, обернули мешковиной. Боль была неимоверная, но она была последним ощущением, что довелось почувствовать Маринке, приютской девчонке, которой не повезло в очередной раз.
Речная волна приняла горемычное тело с привязанной к ногам котомкой, полной камней.
***
Прошло три месяца, на выстуженную землю с косыми порывами ветра летели белые мухи, в стремительном течении мчалась река, а за ночь кромка берега покрывалась сахарным ледком. Грустное солнце не могло разогнать утренние синеватые туманы, и лишь к полудню у реки рассеивался морок.
Именно тогда спешили к мосткам бабы из слободы. Солдатка Пестерева Анна, которая жила со свёкрами в ближнем к реке доме, не любила толчеи и ходила стирать потемну. Свекровь предупреждала её: туманы коварны, и вовсе не нечистью и нежитью, а тем, что скрывают головников и ворьё. Пусть не нажила Анна ребят с мужем, уже три года как забритым в солдаты, но ведь свёкры на ней - не будь невестки, кто о них позаботится, покормит-обмоет и глаза закроет, как час придёт?
Анна спускалась по тропинке, прижимая к животу одной рукой шайку с бельём, другой - тяжёлые вальки. Не грохнуться бы на ледке - костей не соберёшь, как вниз с горы свалишься. И вдруг ей в лицо словно дохнула сама смерть - стыло и безжалостно.
Анна остановилась, перевела дух. Отпустило вроде. Пошла дальше, но обернулась, пытаясь понять: а что же это такое с ней приключилось? Или в самом деле костлявая была рядом? И тут же шайка и вальки полетели у ней из рук.
В шаге от неё стояла девчоночка лет десяти-одиннадцати. Синяя, как туманы над рекой. Почти голенькая, в рубище, через которое видно тело. Ноготки на руках и ногах чёрные от холода. Голова чуть обросшая - беленькие кудряшки топорщились на ветерке.
- Ты откуль такая? - спросила Анна, позабыв про имущество, которое обронила. - Как звать-то? С какого двора? Или, поди, приютская?
Девчонка кивнула.
Анна спохватилась: конечно, приютская, и чего было спрашивать? Введенский вон распустить не успели, как смертельное поветрие случилось, поумирали почти все. А уцелевшие разбежались и попрятались. Так чего она встала, как корова? Нужно хватать дитятю да тащить в тепло, отогревать и кормить.
Анна, женщина высокого роста, вровень с мужиками-богатырями, и такой же силушки, сначала взяла на руки девчушку. А потом только спросила:
- Жить ко мне пойдёшь? Солдатка я, со свёкрами мыкаюсь.
Девчонка снова кивнула. Анна обиженно отметила, что в её прозрачных серых глазах, не отразилось ни радости, ни довольства, вообще ничего. Словно бы это не дитё, а кукла.
Но обида тут же прошла, потому что через тёплый кафтан и две кофтёнки-самовязки Анна ощутила смертельный холод, который шёл от тела девчонки. Вот как есть она, взрослая женщина, солдатка, жалкая дура: какой-то радости захотела от замёрзшего ребёнка.
Свёкры поахали, но разрешили оставить дитя. Божеское это дело - кров сирому и убогому предоставить. А девчонка именно убога - не говорит.
Анна ожила, стала чаще улыбаться, а уж на хозяйстве волчком закрутилась. Свекровь даже всплакнула от радости: теперь-то точно жена Прохора дождётся. А то после проводов три года как живая покойница ходила.
Однако дитятю нужно было вылечить, покрестить и обучить домашнему обиходу. А то и попытаться вернуть речь. Это всё были приятные родительские хлопоты, и Анна была счастлива ощутить себя матерью.
Но однажды ночью она внезапно проснулась, поднялась с кровати, которую подарили свёкры на свадьбу, подошла к печке. Родители бодро похрапывали. Глянула в тёплый угол, где на широкой лавке обычно спала приёмная дочка, крещённая Надеждой, и обмерла. Лавка пустовала.
Анна бросилась в сени, на крыльцо, во двор - ребёнка как не бывало. Пошла одеться, и в сенях её что-то настигло с улицы. Словно бы ледяная глыбища рухнула на простоволосую голову, заморозила шею, спину, ноги. Или помирают так - чувствуя, как холод сковывает всё тело? И Анна померла.
Очнулась под утро на пороге избы. Со двора доносилось недовольное мычание коровы, меканье овец.
Анна, преодолевая одеревенелость всего тела, поднялась.
Надёжка лежала на своей лавке, свесив во сне тонкую ручонку. Анна подошла к ней, чувствуя, как радость наполняет душу: исчезновение помстилось, привиделось. Подумать страшно, чтобы случилось с ней, если бы она потеряла эту богоданную дочку.
Лицо ребёнка сияло сказочной белизной и красотой. Только из уголка рта стекала брусничная струйка.
- Надёжка... - нежно прошептала Анна, вытирая пальцем багровый след.
- Я Маринка... мама, - проговорила девочка, открыв глаза.
Анна поднесла палец к губам и лизнула его. Ощутила солоноватый вкус крови. Чуть слышно откликнулась:
- Маринка... Ты ж немая была.
- Теперь буду говорить, - пообещала девочка.
Но сердце подсказало Анне: не очень-то обычное дитя, эта приёмная дочка. Скорее всего, выросший где-то обменыш; или ещё какая нечисть, которая любит обживаться среди людей, питаясь их силами.
И что теперь делать? Выгнать ребёнка, назвавшего её мамой? Никогда! Во всяком случае, не раньше, чем из её груди достанут сердце.
Анна занялась хозяйством, Маринка-Надёжка поднялась и стала помогать. Неловко шоркая веником-гольцом, подняла тучу пыли, отчего на печке раскашлялись свёкры. Разжигая печь, напустила полную избу дыму. Принялась чистить картошку и обрезалась.
Анна увидела, что из рассечённого пальца не показалось и капли крови, но смолчала. А что тут говорить-то? У кого всё отнято в жизни, начинает искать недостающее в смерти.
В этот день Анна отправилась полоскать замоченное в щёлоке бельё днём, когда у мостков собрались бабы чуть не со всей слободы. Она издалека услышала, как верезжит громкоголосая кума Пестеревых:
- Устя ко мне до свету постучалась, чернее тучи! Младенчики у ней в колыбельке навсегда уснули. Такое горе! Неделю назад сын-трёхлетка, а сегодня - двойня.
- Так Устька сама едва не померла, их рожая. Цыганка Ада, та, которая с рынка, ещё тогда сказала, что цену великую заплатит за то, что выжила. Вот и заплатила... - добавила толстая молодка.
- Поветрие это, настоящее поветрие, - перекрыла хор голосов кума. - Началось всё с Введенского! Сколько раз я говорила, что приют - рассадник всякого зла. И работники в нём злыдни, и воспитанники. Не потерпел Господь непотребства. И вот нас зацепило!
- Ада ещё летом говорила, что у нас завёлся мулло. Ну, это кровопивец, упырь по-нашему. Но никто её и слушать не стал, - вставила своё толстуха.
Анна подошла к бабам, сурово кивнула им, стала молча раскладывать вальки.
- Что-то ты как белёное полотно, Аннушка. Прямо выцвела вся, - настороженно сказала кума и прямо засыпала вопросами: - Не хвораешь ли? А как приёмыш ваш? Послушна ли? Старикам, поди, докучает?
Анна, стоя на коленях у воды, повернула голову и подняла на неё ненавидящие глаза:
- Ты, кума, ровно кузнечик в траве стрекочешь. Не болит ли язык-то?
Кума оскорблённо отвернулась и занялась своим делом. Бабы зашушукались.
Анна яростно молотила бельё и думала о том, что её материнское счастье будет недолгим.
Вечером, как помыли посуду и подсадили стариков на печь, Анна обняла холодные плечи Маринки-Надёжки, сгребла в ладонь вечно зябкие дочкины пальцы. Спросила, стараясь удержать слёзы:
- Как жить станешь, коли меня не станет?
Девочка помолчала и ответила:
- Помнишь, что ты подумала, когда я в первый раз заговорила?
Анна еле вымолвила, ужасаясь тому, что ребёнок может знать несказанное:
- Помню. Пусть мне сердце вынут, только тогда с тобой расстанусь.
Дочка наклонила голову к сплетённым рукам и прошептала:
- Я давно так живу. Только рядом с тобой ощутила сердце в груди, мама...
Анна ожидала, что на руки упадут слёзы, но напрасно: мулло плакать не умеет. Но это не значит, что ничего не чувствует.
- Я никого не выкормила своим молоком, - горько проговорила Анна. - Но могу отдать кровь. Не ходи более в слободу, дочка.
Девочка подняла на неё бездонные глаза, точно заполненные серо-голубым льдом:
- Меня один раз уже убили. Когда нас придут жечь, беги, мама. А меня закрой связанную по рукам-ногам в избе.
Анна прижала к себе богоданное чадо и взмолилась в мыслях Всевышнему:
- Не допусти людского поругания, дозволь самой сделать должное.
И не увидела, как Надёжка-Маринка, словно подслушав материнские мысли, широко раскрыла глаза. Из них исчез речной лёд, на смену ему пришла чернейшая ночь.
Когда под утро в избу к Пестеревым заглянула соседка - спросить, отчего это скотина на улицу выбралась и почему ворота и двери нараспашку, нашла лишь три бездыханных тела. На шеях несчастных алыми маками распустились рваные раны. Приёмыша не было.
Слободу окружили постами, не велели носа высовывать за оцепление. Стали ждать рождественских и крещенских морозов, которые изничтожат заразу, что выкосила половину людей, а потом уж расследовать нападение на семью Пестеревых дикого зверя. Власти к тёмному и суеверному народу не прислушивались.
А в Ушаковском приюте появилась новая воспитанница - Пестерева Надежда, сирота, немая и глухая. Там уже забыли и про Верхозину Марину, взятую в губернаторский дом на воспитание; и про Уткину Дашку; и про Таньку Саенко, выпросившую себе смерть.
Ночами новая воспитанница лежала, вытянув руки над одеялом, как полагалось, и смотрела в потолок. Если бы её взгляд мог воздействовать на сто лет небелёные доски, в них уже была бы дырка.
Чтобы выживать, нужно было убивать. Материнской любви оказалось мало, чтобы Надёжка-Маринка перестала губить людей.
Рядом послушалось клокотавшее, неровное дыхание.
Маринка глянула на ближнюю койку, где, съёжившись от холода, спала такая же новенькая, как она сама. Откуда эти жуткие звуки, уже слышанные в этой спальне-леднике?
Маринка повернула голову. Вот оно что... Уткина Даша...
Что ж не бежишь отсюда, несчастная? Где все те ангелы, которые должны принять душу страдалицы и доставить к небесным вратам?
- Я не могу тебе помочь, Даша, - тихонько сказала Маринка. - Нечистая я теперь, молитвы мой рот не выговорит. Или ты пришла накормить меня горбушкой? Не получится, мертва я так же, как и ты.
Но бесплотная мерцающая Уткина снова протянула ей белый цветок мака. Маринка усмехнулась и покачала головой.
Будь ты проклята, Уткина, со своим даром. Одни страдания от него. Неужто все, кто мучился при жизни, начинают изводить друг друга и после смерти? Эх, была бы здесь Татьяна. Маринка приняла бы её цветок - алый, как кровь... Тёплый, как жизнь.
Она вспомнила и губернаторшу, и предательницу Сашу, и своих убийц - ряженную горбуньей цыганку и её напарника. Что ж они так - поленились нож запачкать, живой в воду кинули?
Но она найдёт Сашу, которая своей жадностью и жестокосердием повернула Маринкину жизнь. Саша должна заплатить за всё. Марина больше не выпьет ни капли крови. Она будет питаться ненавистью.
И главное: она вспомнила день и миг, когда её похищали и она впилась в руку цыгану-детокраду. Стало быть, кровопийц в таборе много - они же передают друг другу эту напасть. Но искать нужно Сашу, она главная. Так думалось Маринке.
О том, что Саша - отступница и предательница, хотя и принадлежит к древнейшему роду, который одним из первых появился на земле, Марина узнает позже. Вся её недолгая жизнь пройдёт в поисках истинной представительницы народа джат кале мануш. Только у джат серые, как придонный лёд, глаза и рыжие волосы, хоть и прозывается народ "кале" - чёрные.
***
Минуло семь лет. Губернский город казался одним гигантским приютом для сиротствующего без Бога люда. Промышленные окраины покрывались густыми дымами из труб, кишели преступностью, нарывали недовольством со стачками рабочих. Городские рынки выбрасывали в вены-улицы тьму жаждавших убить за грош, надругаться над слабым и сильным, выпачкать в грязи недостаточно замаранное. И жизнь в каменных особняках почти ничем не отличалась от жизни предместий - всё та же тоска в преддверии нового века, всё то же отчаяние и безверие. Иное время клаксонами автомобилей и рёвом паровозов будоражило тину веков, поднимало наверх муть со дна жизни, кружило души в вихре смертельных заблуждений.
На улице Минина и Пожарского двухэтажный особняк отгородился от суеты и пыли небольшим садиком с двумя скамейками и клумбами. Из окон кухни по утрам не пахло кофе и свежевыпеченной сдобой, а к обеду - щами. В нём почему-то вообще не было кухарки. Только мрачная и бледная горничная мелькала иногда возле высокого крыльца, раздвигала занавеси на окнах, встречала подённых работниц. Массовые увольнения рабочих заставляли их жён бродить по городу, пытаясь перехватить даже самую плохонькую работёнку, которая бы помогла семьям протянуть ещё один день. Только вот беда - в этот особняк каждый раз нанимали новых подёнщиц.
А проживала в нём Верхозина Марина, колдунья, гадалка и медиум.
В шесть часов июльского утра, которое и дымы над заводскими трубами, и облака превращало в золотисто-розовую сахарную вату, что продают в кондитерских магазинах, у гадалкиного дома было людно.
Перед крыльцом чёрного входа толпились подёнщицы. На скамье расположились две дамы, одетые почти одинаково, как средней руки компаньонки, обитающие в купеческих или мещанских домах. Однако, судя по часам на цепочке, изящным башмакам и маячившей за воротами сада коляске, дамы были более чем обеспеченными. Кто знает, с чего им приспичило устраивать маскарад.
Одна из дам действительно была из самого что ни на есть высшего общества губернского города. Её супруг, архитектор, снискал славу за здания двух театров - драмы и оперы и балета, отстроил вокзал, три музея и пребывал душой в мире искусства и интриг внутри губернаторского кабинета.
А жена на пятом десятке полюбила молодого офицера, который не только годился ей в сыновья, но и являлся внебрачным сыном самого губернатора. А ещё он был женат на пренеприятной особе низкого происхождения, правда, сказочно богатой, любил роскошь и спускал сотни тысяч в заграничных поездках и за игрой в карты. На женщин не тратился, вся отпущенная ему страстность ушла в игру. Женщины сами давали ему средства для неё.
Но не постыдное увлечение привело архитекторшу к особняку гадалки, а вопрос жизни и смерти.
Когда бледная, как снятое молоко, горничная Вера поманила посетительниц от особой двери, которая вела к крутой лестнице на второй этаж, архитерторша даже встать не смогла от потери сил из-за душевного волнения. Вторая дама, её двоюродная сестра, обнищавшая и вынужденная просить приюта у богатых родственников, помогла ей подняться и чуть ли не поволокла по дорожке.
Вера подхватила архитекторшу под другую руку, и несчастная была совместными усилиями доставлена к гадалке.
Марина сидела за самым обычным столом со стаканом травяного чая. Комната тоже была самой обычной, без роскоши и всяких жутких атрибутов деятельности гадалки, как-то: черепов и других частей скелетов, мумий загадочных существ со всей земли, диковинных чучел и россыпи фальшивых драгоценностей.
Гадалка надменно спросила:
- Чему обязана счастьем видеть вашу светлость? Чем могу угодить столь высокочтимой гостье?
Архитекторша зарыдала:
- Спасите! Помилосердствуйте! Протяните руку помощи к погибающей женщине! Не княгиня я урождённая, а проклятая Богом грешница. Несчастнейшая из живущих...
Одного носового платка "несчастнейшей" не хватило, родственница тут же подсунула ей свой.
Марина со скукой наблюдала за дамами. Надо же - когда-то архитекторша, разодетая, с бонной и сыном, проезжала в коляске мимо девчонки, просившей подаяния. У этой оборванки умерла мать, других родственников не было. Еды тоже не было, о деньгах и речи не шло. А когда девчонка несолоно хлебавши вернётся домой в избу на двух хозяев, то найдёт новый замок на своей двери. И ночлега у неё не будет. Эта девчонка не станет завывать: "Помилосердствуйте! Спасите!" Найдёт стог сена и заночует в нём. А утром отправится на рынок - подбирать упавшее на землю зерно, картошку, всякую съедобину. И будет схвачена конной стражей. И примется молиться Богородице, чтобы не попасть во Введенский приют...
- Хорошо, я открою вам будущее. Предупреждаю... - начала Марина, но её прервал вопль архитекторши:
- Нет, не надо! Я без вас знаю, что будет: муж обнаружит пропажу облигаций и акций, ценных бумаг и денег. Потребует мои драгоценности. Они уже не мои, а невесткины, должны были перейти к ней после женитьбы сына. А их тоже нет... - изображая умирающую, а может, ощущая себя таковой, прошептала архитекторша и, закатив глаза добавила: - И... выгонит меня.
Марина с трудом удержала улыбку. Ей-то были хорошо известны наказания, которыми карается воровство.
- Придётся мне доживать свой век в саратовском имении отца, - проговорила дама и посмотрела на Марину: как отреагирует гадалка на столь бедственное положение клиентки?
А колдунья замерла. Вся её жизнь промелькнула перед ней: и предсмертные муки, и посмертные. А теперь, кажется, появилась возможность отомстить.
Высоко, очень высоко взлетел человек, сыгравший зловещую роль в её судьбе. Нет Марине ходу в покои губернатора. А Саша, его невестка, отгородилась от мира, стала затворницей при муже, повесе, игроке и ловеласе. К этому ли она стремилась, убивая и грабя? Но выйти из покоев ей и в самом деле опасно: только там она может быть под защитой от ограбленного ею народа джат кале мануш. Только там её заслонят стены и личная охрана от сотен обиженных людей.
Но чтобы достать её сиятельство, самой Марине не нужно появляться во дворце губернатора.
Марина ответила архитекторше долгим взглядом. Зрачки её льдистых глаз пульсировали: сжимались до точки и расширялись. В такт этому стала дышать высокочтимая дама.
- Что ты хочешь от меня? - прямо спросила Марина.
Архитекторша не отреагировала на унизительное обращение.
- Смерти для Антона и его жены, - заявила она.
Марина в душе возликовала, но печально и строго задала вопрос:
- Ты отбираешь у Бога его право распоряжаться жизнью человека. За что ты так возненавидела губернаторскую семью, что хочешь отнять жизнь?
- Я полюбила Антона так, как любят Бога в монастырях, как любили его святые, совершая во имя Его подвиги. Со страстью крестоносцев, рвавшихся в Иерусалим. С уничижением хлыстов и скопцов, терзавших свою плоть, - стала перечислять архитекторша, и Марина скривила губы: слова дамы отдавали дешёвыми книжками и чужими чувствами.
- Ясно, - прервала она архитекторшу и обратилась к Вере и родственнице дамы: - Выйдите все!
Не успела стрелка на часах обмиравшей от страха приживалки пройти четверть круга, как дверь распахнулась.
Бедняга радостно вскрикнула: уж очень странным был взгляд горничной, которая всё время ожидания пристально смотрела на приживалку. "Будто укусить хочет", - подумала родственница архитекторши. Она никогда не узнает, как была права.
Вышла её госпожа. Чепец сбился, причёска рассыпалась, шарфик туго намотан вокруг шеи. В руке она несла флакон, а вслед ей нёсся тихий голос Марины:
- Найди способ подлить капли в питьё Антону и его жене. Он будет любить тебя как никогда. В последний раз - запомни это. Потом ты должна будешь отпустить его. И можешь заказывать траурный наряд для похорон.
Гадалка поморщилась: она терпеть не могла бульварные страсти, но для пущей доходчивости с княгиней следовало говорить именно так. Она должна думать, что капли сгубят врагов. Вряд ли осознает, что орудием убийства станут её зубы и ножичек для разрезания страниц романов.
Через два дня город бурно обсуждал новости: сын губернатора и его жена погибли в своём особняке, предположительно, от нападения бульдогов, которых они разводили ради охраны и боёв. Говорили, что для четы не было лучше удовольствия, как спустить свору на бедолаг, соблазнившихся богатством дома. Пятнистые твари появлялись в тот же миг, когда кто-то пытался проникнуть через кованую ограду на участок. И начиналась потеха, которая стоила больших денег: покалеченных убрать и уголовное дело замять.
Следствие столкнулось с загадкой: морды псов были чистыми, а сами животные жутко перепуганными. Но ведь кто-то мог наказать, а потом обиходить собак после нападения? Правда, пока не нашли этого человека.
Предполагалось хоронить пару в закрытых гробах, потому что шеи и лица несчастных были изорваны в клочья. Ушить раны не представлялось возможным. Даже родственники не решались подойти близко к пышно украшенным домовинам.
Когда в густом от благовоний воздухе храма растаяли звуки хора, троекратно пропевшего "Вечная память", к гробам протолкалась странная фигура. Мало кто сразу признал в ней архитекторшу.
Головы присутствующих на панихиде завертелись: а где же супруг, компаньонка? Вокруг женщины, похожей на пьяную, сразу образовалось свободное пространство.
А она словно бы и не заметила отчуждения, погрозила лаковым крышкам и возгласила:
- А вы знаете?.. Ха-ха, вы ничего не знаете! И Бог не знает! Покойница-то сначала извела родных деток губернатора, потом его жену, при которой состояла секретарём! Купила моего дорогого Антона награбленным добром! Она воровка, много лет собирала и прятала всё, что зарабатывали кочевавшие цыгане. А потом предала! Донесла на них.
Батюшка в богатом облачении недоумённо повернулся от столов с кутьей, которую он благословлял. Церковные служки направились к архитекторше.
Послышался гневный выкрик из толпы родственников и знакомых:
- А вам откуда знать?
- Я теперь всё знаю. Про всех, - заявила несчастная сумасшедшая и снова погрозила гробам.
Поднялся шум. Двое жандармов прошли от выхода, подхватили архитекторшу под руки и насильно потащили за собой.