Львова Лариса Анатольевна : другие произведения.

Чистоземельщик

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Вторая и третья часть. Первая - "Человек" - кромсается.


   Чистоземельщик
   Часть вторая
   Около Ильшета на встречке показалась похоронная процессия. Как ни странно прозвучит, словно из детства. Картинка и впрямь была ностальгической, ибо это действо - "навеки провожают всем двором" - осталось именно в том времени.
   А похороны тогда случались с частотой, которая удивительным образом совпадала с церковными праздниками. Они, конечно, были официально запрещены, их отмечали разве что в бревенчатых избах, поставленных ещё в девятнадцатом веке, где проживала престарелая часть ильшетцев.
   Сам городок был поделен трактом, который потом превратился в шоссе, на две половины. Так вот, сначала обтянутые красным сатином гробы проплывали во главе процессии на одной половине Ильшета, затем на другой. Старушенции шептали о "смертельном поветрии", о проклятии, которое пало на город из-за сноса церкви, на месте которой был возведён клуб "Железнодорожник".
   Я несколько раз посмотрел в зеркало заднего вида -- процессия выглядела длиннющей, точно все ильшетцы вышли проводить кого-то в последний путь. Однако у поворота к городу чуть не ударил по тормозам -- шоссе оказалось пустым.
   Абсолютно!
   Зато над ним - какие-то невиданные чёрные птицы, которые летели траурной вереницей, медленно, степенно, поднимаясь вверх и закрывая солнце. При каждом взмахе огромных встрёпанных крыльев сыпались перья, точно хлопья сажи. Я зажмурился.
   Что за чертовщина? Наверное, из-за переутомления, четырёхчасовой дороги... Попытался выбросить видение из головы, но не сумел. Перед глазами стояли чёрные крылья, которые роняли перья.
   Съехал на обочину и остановился попить минералки. Её вкус показался отвратным, тухлым.
   В Ильшете я не был лет семь и поразился запустению. Оно беззастенчиво выставляло напоказ пустые оконные проёмы двухэтажных домов на окраине, вросшие в землю трамвайные рельсы, малолюдные улочки, заколоченные киоски.
   Но ещё более тоскливой, мерзкой, была какая-то бестолковость.
   В годы моего детства посреди города источала миазмы и тучи комаров болотистая низина с озерцом густо-кофейного цвета. Окрестный люд избавлялся на "берегах" от мусора, и по весне мутные, кисельные от ила воды колыхали всё, что обычно можно найти на свалке. Мы там ловили пиявок, жуков-плавунцов. Строили из всякой дребедени плоты и, отталкиваясь шестами от топкого дна, совершали заплывы. Мама всегда безошибочно определяла по запаху, когда я возвращался с озера. Кричала, грозила, плакала -- но бесполезно. Гигантская лужа грязи притягивала нас, как магнит.
   Низина вносила существенный вклад в пополнение ильшетского кладбища новыми могилами.
   Так вот, она оказалась засыпанной, и на её месте возникли четыре пятиэтажки. Трудно представить, как жилось людям, если зыбкая почва вздрагивала, когда проносились составы по расположенной рядом железной дороге; если даже в такую жару окна были либо закрыты, либо серели противомоскитными сетками. А уж запах, ворвавшийся в мою машину, был мама не горюй!
   Здесь я оказался по поручению областного начальства. Пожары в Ильшете случались настолько часто, что их можно было изобразить на городском гербе. Но этот был особенный. Он вынудил меня посетить город детства, который я хотел бы безвозвратно забыть.
   С момента печальных событий городок не раз содрогнулся от нашествия прессы. Его прошерстили различные комиссии. И вот теперь я должен был на месте проверить материал для публичного заявления губернатора. На всё про всё -- двадцать четыре часа. Но два-то из них найдётся на друга детства?
   Я свернул влево от центральной площади, по направлению к частному сектору, где проживал Витька Лихоносов, мой школьный товарищ, которого судьба снова забросила в Ильшет после службы в армии, мединститута и работы на севере. Мы не теряли связь друг с другом, но не виделись давно, с его последней свадьбы в начале века, когда сорокалетний Лихой в очередной раз подвергся приступу матримониальной лихорадки.
   Я созвонился с ним сразу после трагедии. Лихой был пьян и прощался с жизнью. Вчерашний разговор показал другое: Витька был полон решимости бодаться до конца. Я уговорил его дождаться моего приезда.
   Друга, конечно, было жаль. Но ведь всегда обнаружатся вещи поважнее, к примеру, жалость к самому себе. Если исполненное поручение придётся не ко двору, то мне больше ничего не останется делать, как сожалеть о прервавшейся карьере. Или поболее того...
   Лихой ждал меня, стоя на середине дороги напротив распахнутых ворот. Так поступают старики в деревнях, когда караулят приезд родственников. Сердце ворохнулось: стало быть, друга припечатала не только беда, но и одиночество. А как же семейство? Сейчас узнаю...
   Но всё стало ясно после первого взгляда на двор и дом. Пустота... Уж сколько раз сталкивался я с нею! Даже по запаху научился узнавать.
   Сразу после обнимашек Лихой повёл к по-холостяцки накрытому столу, быстренько, без тостов накатил несколько стопок и приступил к делу. Точнее, это он думал, что к делу, а я поначалу принял его излияния за городские сплетни.
   - Серый, я нашёл документы позапрошлого века в нашем архиве. Он-то уцелел, потому что всё перед ремонтом перетащили в пристройку, - говорил он, размахивая перед моим носом огурцом, насаженным на вилку. - Среди них было вот это.
   Витька вытащил из нагрудного кармана старенькую фотографию -- бледно-коричневую, с белыми изломами и тёмными точками, словно засиженную мухами.
   - Ну, - сказал он, взглядываясь мне в лицо, - ну же, Серый! Ничего не напомнило?
   Я откинулся на спинку плетёного стула.
   Конечно, напомнило. Ещё как! Такое не забудешь. Можно похоронить под фактами, событиями, жизненным опытом. А оно возьмёт да вылезет. Точно зомби. И понеслось...
   И как быть? Признать и оказаться втянутым в Витькину паранойю? Пока я размышлял, Лихой всё понял по моему лицу и облегчённо сказал:
   - То-то же...
   ***
   Мы выросли в этом Ильшете, посёлке при железнодорожном узле, который по ошибке приобрёл статус города. Учились в трёхэтажной школе из красного кирпича. Здание было своеобразной достопримечательностью в приземистом деревянном Ильшете.
   Школу посещали ребятишки из нескольких деревень и воспитанники интерната для детей с особенностями поведения. Бывшие отказники роддомов, беспризорники, словом, осадки общества развитого социализма. Синий форменный костюм не мог уравнять нас, живших с родителями, и обладателей протокольных рож - малолетних нарушителей закона, бродяжек и прочих девиантов.
   Не нужно, думаю, объяснять, что школа трещала и грозила рухнуть от конфликтов. Источник же холодной войны -- интернат - однажды стал горячей точкой. В прямом смысле.
   Всё началось с появления новой училки биологии. На её первом же уроке интернатские устроили соревнование в пердеже.
   - Здравствуйте, ребята, - произнесла худая, высокая и плоская, как спица, училка. - Меня зовут...
   - Трр-дыр-др... - раздалось с задних парт.
   - Валентина Ивановна...
   - Тррр-ппух!.. - отсалютовали ей.
   - Скотный двор, - холодно и презрительно сказала биологиня и удалилась, хлопнув дверью.
   Конечно, через минуту-другую влетела завучиха, вечно мёрзшая тётка с шалью на плечах. Она разверещалась во всю мощь лёгких и возможностей навеки сорванного учительского голоса. Мы настолько привыкли к её крикам, что потихоньку занялись своими делами: кто-то вытащил журнал, кто-то -- колоду карт. Некоторые занялись домашним заданием по математике. Матешу мы любили -- её вёл престарелый учитель, бывший первокурсник Петербургского университета, который был сослан в Ильшет и по непонятной причине осел в нём.
   Любителей пука отвели к директору. А мы весело обсуждали события на других уроках. Бедолаги-учителя радовались: не по их поводу веселье, и ладно.
   Вообще мы замечали, что уважаемые педагоги любили слушать о подлянках, которые мы устраивали время от времени их коллегам: делали постное лицо, бормотали что-то с укоризной. Но никто из них не грохнул кулаком по столу и не оттянул нас так, как мы этого заслуживали.
   Мы осознавали свою силу и бессилие их увещеваний. А учителя крепили ряды и организовывали ответные подлянки. Кто хоть раз побывал в учительской, где они, как гагары, поднимали крик, или на педсовете, когда родители прятали глаза из-за шквала негодующих воплей, поймёт меня.
   На следующий день интернатские на занятия не явились, и всё пошло своим чередом. Валентина Ивановна спокойно отвела свой урок, мы его отсидели и даже кое-что записали в тетрадях.
   Через неделю интернатских привёл в школу их старший воспитатель, инвалид одного из военных конфликтов Союза. Все четверо пердунов были обриты на лысо, мрачны и подавлены.
   Новости в нашей школе находили пути к массам скоро и затейливо, как тюремные малявы, и вскоре стало известно, что интернатские проснулись без волос на следующий день после первого конфликта с биологичкой. Отмазки - не мы, ничего не помним -- не прокатили. Интернатские отбыли дисциплинарное наказание и отправились в школу под конвоем. Но вроде бы среди них назывался виновник внезапного облысения -- новая училка.
   Если верить болтовне всезнаек, которые в курсе как раз наиболее таинственных и неосвещённых событий, в то она явилась к ним ночью в облике жуткой ведьмы с опасной бритвой. Никто и шевельнуться от ужаса не смог. А биологиня, поигрывая лезвием перед глазами несчастных, больно и кроваво сняла патлы, которые засунула им в рот.
   Сами понимаете, признать себя терпилой в таком антураже означало покинуть интернат и переселиться в дурку. Она находилась в соседнем районе и славилась в качестве верной тропы на тот свет.
   Перед уроком биологии все замерли в предвкушении событий.
   Заводилой пердунов был Вовка Пугалов. Он имел безобидное и смешное погоняло Пугало, через год должен был справить совершеннолетие. Из-за кульбитов судьбы учился только в восьмом классе. Перспектив на окончание учёбы вовсе не имел. Была единственная надежда на то, что учителя закроют глаза на полное отсутствие знаний, ибо "дать аттестат" проще, чем возиться с ним до армии. Директор местного ПТУ заявил, что Пугало появится в училище только через его труп.
   Пугало показал всем огромный красный кулак, вытащил газетный свёрточек из авоськи, которая почему-то лежала под партой подальше от его ботинок, и потёр им дверные ручки. Швырнул газетёнку в мусорное ведро. Остро запахло дерьмом.
   Кто-то из девчонок бросился открывать форточку. Пресечь хулиганство никто не пожелал. Не только потому, что можно было самому отведать принесённых Вовкой какашек. Школьная жизнь была невообразимо скучна.
   Пугалов уселся на своё место, принял задумчивый вид.
   За минуту до звонка вошла биологичка, закрыла за собой дверь.
   Принюхалась, опустив голову и перебирая пальцами, только что касавшимися дверной ручки.
   И...
   Вытащила из мусорки газету, спокойно и чётко зацокала каблуками между рядов допотопных парт. По всей стране школы были оснащены по-современному, только в нашей в классах громоздились уродины, тяжеленные, неудобные, но зато с крышками, которыми было здорово хлопать, доводя учителей до истерики.
   Всем, мимо кого шествовала училка, стало почему-то не по себе.
   Вовка Пугалов сосредоточенно изучал поверхность парты. А Валентина Ивановна шла именно к нему.
   Вовка поднял на неё глаза и только успел спросить: "Чё?.."
   Свёрточек с дерьмом оказался у него во рту, меж толстых губ, которые никогда не закрывались по причине аденоидов, сломанного и искривлённого носа, а также вечной простуды.
   Вот это да!
   Вовка хэкнул, выплюнув газету, подскочил, громко взревел и страшно размахнулся. Почему страшно? Да потому, что он без всяких тренировок по запрещённому правительством восточному единоборству мог проломить кулаком деревянный забор. Ходили слухи, что Пугало пришиб до смерти какого-то взрослого пьянчужку.
   Но подумать только - Валентина Ивановна, не сделав ни одного движения, оказалась вне зоны чудовищного удара. Все видели, но никто не может сказать, как ей это удалось. Просто мослатый огромный кулак пролетел мимо. Вовка упал животом на парту, а учительница спокойно направилась к двери, которую открыла носком туфли.
   Вовка заорал так, что заглушил звонок на урок, и выбежал следом. Вскоре его рёв послышался во дворе. Навеки зафоршмаченный искал обидчицу.
   К вечеру гудел весь посёлок. Некоторые из взрослых неожиданно встали на Вовкину сторону. Я по непонятной причине оказался под домашним арестом.
   Только к вечеру пробился к телефону и набрал дружка Витьку Лихого. Он восторженно сообщил, что к школьным событиям проявила интерес поселковая ментовка и наш участковый отправился на мотоцикле искать Вовку, который, похоже, сбежал.
   - Да он её уроет! - сообщил звеневшим от возбуждения голосом оптимист Лихой.
   Кстати, я с ним был согласен: за такое следовало непременно урыть.
   Однако урыли вовсе не оборзевшую училку.
   Оказывается, с участковым отправился на поиски старший воспитатель интерната (его имя, увы, не запомнилось). Вместе они обнаружили Вовку в огородах возле двухэтажного деревянного общежития, где и проживала биологичка. Понятно, готовилась кровавая месть. От неё Пугалова отговорили и увезли в интернат, поместили в изолятор при медпункте.
   А утром Вовка оказался синим и окоченевшим. Мёртвым.
   У школы и интерната возникли большие проблемы. Районное начальство прописалось в посёлке на две недели; учителя стали чрезвычайно ласковы и терпимы к нашим выкрутасам; ученики приобрели право голоса и смогли оторваться во время анкетирования, в котором следовало оценить работу коллектива учителей. На двух родительских собраниях присутствовало не три-четыре человека, как обычно, а чуть ли не весь посёлок. Начальство отбыло, Валентина Ивановна осталась в школе, хотя поначалу ходили слухи, что её уволят. Училка приобрела уважение у всех, кто натерпелся от поселковой молодёжи.
   Что творилось в интернате, нас не интересовало. Главное произошло: интернатские сидели на уроках тише воды, ниже травы, нас не доставали. Дошли слухи, что о Вовке горевал только старший воспитатель, что он самолично изготовил деревянную пирамидку и установил её на могильном холме без цветов и венков.
   И ещё одна странная до жути случайность: на пирамидку воспитатель поместил Вовкину фотку, взятую из его дела. Тогда Пугало имел всего двенадцать годков за плечами, был тощ, в рубашке из приюта. А реально под стеклом Вовка выглядел таким, каким его хоронили: бугаём в свитере. Тоже лысым, конечно. И в свете закатного солнца казалось, что его глаза закрыты.
   Смерти в интернате не прекратились: ещё один Вовкин дружок вскоре переселился на кладбище. Он числился в шизиках, потому что его фантазии перехлёстывали особенности ребяческих, и всё время чего-то боялся, видел чертей ли кого там видят все ненормальные. Так вот, бедолага утверждал, что Вовка погиб от рук биологички, которая на самом деле -- ведьма. Плакал, орал, боялся остаться в интернатском медизоляторе ночью в одиночестве. Но кто будет слушать малохольного? Уж точно не медсестра, мать огромного семейства, младшему члену которого исполнилось полтора года.
   Шизика она обнаружила бездыханным с чёрными следами на шее. Её задержали, но вскоре отпустили. Семейство тут же покинуло Ильшет, несмотря на приобретённый недавно дом.
   На его похороны, в отличие от Вовкиных, вышла вся школа.
   "Самоубийство", - слышали мы от взрослых.
   "Это Пугало за ним явился. У него ж такие лапы -- не то что задушить, голову оторвать может", - шептались интернатские.
   "Видишь ли, Сергей, больной ребёнок вполне может сам перекрыть себе дыхание", - рассуждал мой отец, знакомый с поселковыми ментами. Он берёг меня, потому что незадолго до этих событий я потерял маму.
   ***
   - И что? - спросил я Лихого. - Биологиня наша. Только фотка какая-то потёртая.
   - Нет, Серый, ты на дату глянь, - торжествующе заявил Витька и перевернул фотографию.
   Я присвистнул: ничего себе! Тысяча девятьсот седьмой год.
   - Ну, тогда это не наша, - я попытался отшутиться, а если честно, то сбить Лихого с совершенно верных рассуждений. - Чужая.
   - В том-то и дело, что наша, - сказал Витька. - Ты же помнишь, Алексей Петрович ходил к бабке Григорьевых. Так она ему рассказала...
   - Вить, начнём с того, что я не помню ни Алексея Петровича, ни Григорьевых. Из детства мне запомнился только ты. Особенно как ночью на озеро сбегали... - ещё раз попробовал выкрутиться я.
   - Да где тебе, - отчего-то рассердился Лихой. - Ты ж сразу откололся от наших, знать никого не захотел, на встречи не ездил. Ну, слушай. Алексей Петрович -- старшой из воспитателей при интернате, бывший военный.
   Я кивнул и ощутил лёгонький укол. Витька всегда был внимательней к людям. И любим всеми. А я -- успешней. Словно умение забыть, не видеть, вычеркнуть помогало мне, толкало вверх по лестнице жизни. Недавно обнаружил, что ещё и отнимало... Но это уже совсем, как говорится, другая история.
   - Так вот, - продолжил Лихой, - до ареста и смерти Алексей Петрович (тут я вопросительно поднял бровь, но Витька махнул ладонью: потом, потом) пришёл к Григорьевым, у них батя был начальником станции, а бабка -- старожилкой, когда-то работавшей в психушке. Да-да, в здании интерната до революции размещался сумасшедший дом. А после всего сделали санаторий. И представь, она сказанула Алексею Петровичу, что наша биологиня вместе с ней трудилась. Вроде Валентину Ивановну сослали по политической статье и обязали там отбывать повинность. И что ты думаешь: среди умалишённых начался мор. Поначалу погибли трое буйных: проснулись однажды без волос, а через энное время были найдены в кроватях задушенными. Закончилось всё пожаром.
   - Слышь, Лихой, - равнодушно откликнулся я. - Про переселение душ не готов балакать ни с тобой, ни с кем другим.
   А сам почувствовал, что не остановись Витька сейчас, произойдёт что-то ужасное. Точнее -- непоправимое. Нельзя, ни в коем случае нельзя ворошить прошлое. Но откуда об этом знать Витьке, который сейчас озабочен лишь одним -- доказательством своей невиновности? Откуда ему знать, что мы виновны уже с самого рождения только в том, что появились на свет в этом проклятом городишке?
   - Какое там переселение! - разъярился друг. - Она это была, собственной персоной! Бабка её однажды в окно увидела и слегла после этого. Успела рассказать Алексею Петровичу, а наутро...
   Витька выдержал паузу и брякнул:
   - Нашли бабку мёртвой, обритой, со срезанными лохмами во рту!
   Я промолчал, разглядывая рисунок на скатерти.
   - Серый, ты же должен помнить о пожаре в интернате, - как-то просительно, умоляюще сказал Лихой.
   Я покачал головой.
   - Обвинили во всём Алексея Петровича. Какая-то тварь донесла, якобы вечером старшой был пьян и ходил возле корпуса с канистрой бензина. А как заполыхало, Алексей Петрович детей спасал. Следователи его спрашивали: как это он в одежде, пропитанной бензином, сам не вспыхнул? Но вот не вспыхнул... Ребята его защищали, рубашки на себе рвали: с нами он был, с нами! Да кто им поверил-то? - выпалил Лихой.
   - Ну и как всё связано с пожаром в твоём санатории? - спросил я.
   - А вот как! - воскликнул Витька и вытащил из-под скатерти большую фотку коллектива в белых халатах. Шлёпнул её передо мной.
   Я рассеянно оглядел улыбавшиеся лица Витькиных сотрудников, его самого в центре... ага, вот она.
   - Узнал? - плачущим голосом спросил друг.
   Я постарался скрыть дрожь рук и спросил:
   - Ну как ты-то не узнал её вживую, так сказать?
   - Узнал. Уже после, - сказал Витька и налил по последней. - Когда всё отпылало. Когда за жабры взяли, нашли нарушения пожарной безопасности, отключенную сигнальную систему и мониторы. Её дежурство было. А теперь -- ищи-свищи! Я виноват!
   Я проглотил водку и примиряюще рассудил:
   - Хорошо, Лихой, хорошо. Скажем, есть такая дама, инфернальная пироманка, что ли. Не стареет, не помирает, является в казённое учреждение с промежутком так лет в пятьдесят и совершает там поджог. Ну, не угодили ей чем-то сумасшедшие дома, интернаты. Может, считает, что без их обитателей жизнь станет лучше. Но твой-то санаторий при чём?
   - Да он фактически дом престарелых, - устало заметил Витька, а потом быстро заговорил: - Да, местечко не то что хлебное, икряное. Господдержка, пожертвования родствеников, платные услуги. У областной администрации словно за пазухой -- ремонт, оборудование. Это тебе не районную больницу поднимать.
   Я понимающе покивал.
   - И вот разом: хлоп, и нету! - взгрустнул Лихой. - Не поверишь, мне людей жаль. Так жаль, что вот здесь (Витька хлопнул себя по груди) прямо Вечный огонь какой-то.
   - Не поверю, - подумал я, но не высказался вслух.
   Потому как Витькин контингент отчасти проходил через мои руки. Отец Румасова, главы Верхнеудинского района. Маразматик, друг старины Альцгеймера. Родственник Петьки Лесных, директора алюминиевого комбината. Спятивший упрямец, которого по суду никак не смогли лишить владения пакетом акций. Коля Сурменок, под которым ходила областная ОПГ, ставший овощем после ранения в голову.
   Да этот санаторий должен был сгореть. А кому-то суждено оказаться козлом отпущения. И этого не изменить.
   Вот он - судьбоносный для Витьки момент. Сейчас Лихой либо спокойно примет свою участь, получит после суда условный срок, пойдёт терапевтом на участок, но останется живым и с запасом "икры". Либо мой лучший друг детства сам окажется клиентом психушки. Возможно, с перспективой встретиться с незабвенной биологичкой. И мне очень, очень удобен второй вариант. И не только мне...
   Лихой выбрал "либо". Брызгая слюной, разорался, что успеет до суда опубликовать все найденные материалы, что он невиновен... Что это бывшая, то есть вечная, биологичка пускает красного петуха.
   Я посмотрел на часы. Впереди ещё встреча с верхушкой администрации. Отвлёкся и не понял, почему лечу куда-то. Потом второй страшный удар в затылок превратил мир в кромешную темноту.
   ***
   Надо мной колыхалось нечто серое, облезлое в тёмной размытой рамке. Затем рамка разрослась, точно съев серое до пятнышка. "Сужается поле зрения", - мелькнуло в голове. Помираю, что ли? Или лежу на операционном столе -- руками-ногами не шевельнуть. Не было возможности разлепить губы, они стали чужими, деревянными. Руку ужалила боль. Темнота.
   Снова серость в разводах над головой. Голоса.
   - Жри, мразь!
   - У-у-у-у-у...
   Я чуть повернул голову. Движение отозвалось перекатыванием камней в мозгу, который вообще-то не ощущает боли. Но камни так давили, вонзались острыми краями...
   "Сосуды... вкололи что-то сосудистое", - подумал я. Перед глазами прояснилось. Серое оказалось потолком с грибком в углах, облупившейся побелкой.
   - Жри!
   - У-у-ы-у...
   Набрался сил и перекатил голову набок. Широкая спина в зелёной униформе заслонила соседнюю койку.
   - Гхай! Гха...
   - Тьфу, падла! - заорал зелёный и вскочил, одновременно отпрянув в мою сторону.
   Чуть не уселся мощным задом мне на грудь из-за тесноты прохода между койками.
   Я увидел желтоватый профиль, измазанный серой, под цвет потолка, кашей, вытаращенные глаза, дёргавшееся горло. Понятно, больной подавился пищей. Не просто подавился!.. Вздувшиеся вены шеи, высунутый язык, кашлеобразные звуки... Чёрт подери, да он сейчас задохнётся!
   Я захотел крикнуть, но не смог. Да что это такое?.. И только потом пришла мысль: где я?
   Меж тем больной по соседству побагровел, пустил из синих губ пену и затих. Санитар, спокойно и недвижно наблюдавший за ним, взял с тумбочки полотенце, вытер сначала свою форму и руки, потом лицо несчастного и отправился прочь как ни в чём ни бывало.
   - Слышь, Фёдорыч, этот Лихоносов-то, кажись, того... - Раздался его голос за решёткой, которая, видимо, заменяла дверь.
   - Повезло ему, - откликнулся неведомый Фёдорыч.
   Голоса ещё побубнили, раздался отдалённый смех.
   Я дёрнулся изо всех сил -- руки и ноги привязаны. Путы крепки. Покалывание, а потом и онемение в конечностях дало понять, что обездвижили меня отнюдь не медицинскими ремнями, а по старинке -- рваной на полосы тканью. Или бинтами. Или верёвками.
   Чёрт, где же я? Попытался заорать -- и услышал тихое сипение. Усилия пошевелиться, подать голос вызвали ещё больший приступ боли. Из уголка рта потекла едкая слюна. Сглотнуть невозможно -- жидкость всё прибывала и могла хлынуть в дыхательное горло. Ладно уж... Я представил, как выгляжу со стороны -- пускающий слюни, фиксированный к койке идиот.
   Скорее всего, я там, где таким только и место -- в психушке... На глаза навернулись слёзы, защипало в носу. Ох, только не это -- слюна плюс сопли прикончат меня так же верно, как каша моего соседа.
   Только тут дошло, что рядом остывает труп. И заберут его не раньше, чем через три-четыре часа. Но ведь заберут же? И я попрошу объяснить, что случилось, позвонить в администрацию губернатора, связаться с Ильшетским мэром, в конце концов. Меня должен осмотреть врач, с ним можно поговорить... Самое главное -- показать свою адекватность, умение вести диалог.
   От соседней койки послышались утробные звуки. Ясно, у почившего отошли газы с содержимым кишок. И точно -- завоняло дерьмом.
   Как его назвал санитар? Лихоносов? Неужто Лихой?..
   Я вновь повернул голову. Нет, не может быть... Хотя... Желтизна-то от лекарства. Оно же запросто может вызвать острую печёночную недостаточность.
   Мускулы на руке трупа дёрнулись. Меня это не смутило -- посмертные изменения в тканях. Гораздо хуже духота, прямо пекло... Так и свариться можно на этой койке.
   Отчего же никто не зайдёт сюда? Позвать? Но горло издало бульканье и еле слышный вой. Ну уж нет, такого никто не должен услышать. Только ясную, чёткую речь. А также увидеть полную ориентацию в происходящем и готовность понимать собеседника.
   Эх, Лихой, Лихой... Что произошло на веранде твоего дома? Дома... До...
   Ночь. Душный вонючий воздух, словно ватой, запечатывал ноздри и рот, который, как и глотка, был полон корок от засохшей слюны. При дыхании они издавали шум, похожий на поскрёбывание.
   От поста санитаров тянулась по полу полоска света. На стене -- лунное пятно, поделенное на квадратики оконной решёткой.
   Вот гады! Они не унесли из палаты труп!
   А его уже чуть- чуть разбарабанило. Неудивительно в такой жаре. Вздутые, как сосиски, пальцы шевельнулись.
   Не может быть! Ещё не кончилось время окоченения... Впрочем, чего только не привидится под воздействием таких лекарств.
   - Сссе -рый... - послышалось в какой-то нереально плотной тишине.
   Э-э, да у меня слуховые галлюцинации. И мёртвыми телами не испугать -- как-никак Коля Сурменок с его ОПГ -- мои старые знакомые и клиенты. Надо добавить, бывшие. Но этого никто...
   - Сссерый... она знает... - донеслось явственно с соседней койки.
   Звуки точно обрели материальность и тяжко придавили мою грудь. Стало реально трудно дышать. Сердце как будто увеличилось и из последних сил бухало в рёбра.
   Нет-нет, это мозг, отравленный лошадиной дозой нейролептиков, занялся созданием своей реальности.
   Во рту трупа булькнуло, и я различил звуки:
   - И я... знаю...
   Да боже ж мой, где санитары-то? Разве можно оставлять тело в такой парилке? Я сжал веки и попытался отключиться.
   Кто и что знает? Да пусть знает. Я же как нижний камень в основании пирамиды: убрать, и всё рухнет. Так что лучше не шевелить.
   Не шевелить, не шевелить... Ни прошлого, ни настоящего...
   Меня снова выбросило из забытья. Тело словно окаменело, а язык заполнил весь рот и грозил запасть в глотку.
   Зелёная фигура нависла надо мной.
   - Кормить больного пора, - весело сказал санитар. - Нуте-с, рот откроем или?..
   Он показал мне толстую резиновую кишку.
   Они что, сами умом двинулись? В палате уже дышать нечем от трупных миазмов. Унесите же мертвеца! Где врач?!
   - Вот, молодец, ам-ням-ням... - с усмешкой сказал санитар и поднёс к моему рту, который открылся против воли, ложку с горкой чего-то странного, шевелившегося.
   Но я смотрел на самого санитара. Уж больно знакомой показалась рыхлая, в оспинах и шрамах, физиономия. Шалые, широко расставленные глаза с косинкой, рыжие брови, отвисшие губищи, меж которыми -- редкие, словно изъеденные ржавчиной зубы. Настоящее пугало.
   Пугало?! Вовка Пугалов? Не может быть. Он же остался в восьмидесятых прошлого века, в никому не нужной могиле. Задолго до того времени, которое всю страну заставило барахтаться в яме...
   - Ну? - посуровел санитар, и его гляделки почти исчезли за отёчными веками, а брови сдвинулись.
   Я напрягся изо всех сил, оторвал от взмокшей подушки голову и поддал носом протянутую ложку. А вот хрен тебе, Пугало! Или какой другой человек, да куда там человек -- садист, напяливший на себя личину давно мёртвого отморозка. Врача сюда!
   Ринувшийся к моему лицу кулак погасил дневной свет.
   ***
   Пугало появился в школе, когда мы учились в седьмом классе. И сразу же всё изменилось: интернатские, которых мы игнорировали, стали силой, а наш пацанский коллектив распался. Несмотря на то, что не только мы, но и отцы выросли вместе. В маленьком посёлке нечего было делить: всё как у всех, а "место в обществе" и уважение к каждому словно бы переходило по наследству. Я, сын путейца, пробившего лбом высшее образование, просто не мог не быть отличником в учёбе. А Лихой, отпрыск председателя местного комитета, - не иметь поручения старосты.
   "Костяк класса" о котором всегда тепло говорила наша класснуха, обрёл текучесть. Кто-то взялся шестерить перед интернатскими, ценой унижения и лишения некоторых значимых для мальчишек вещей зарабатывая себе спокойную жизнь. Кто-то навечно стал "палевом", потому что попытался найти защиту у взрослых.
   Меня же и Лихого взяли в оборот. Наверное, интернатским, которые привыкли держаться стаей, не нравилась наша независимость. А ещё уважительное отношение учителей, стабильное положение в ребячьем коллективе. Или сыграла роль вечная ненависть к "благополучным" той части человечества, которая в чём-то сочла себя обделённой.
   Отец отучил жаловаться ещё в детском саду, подсказав два способа "налаживания контакта" - договор и честную драку. Только вот он не мог и предположить, что с Пугалом не может быть договора на равных условиях, а драка -- гиблое дело.
   Однако при первом же избиении, которое произошло за школьными мастерскими, я нашёл выход: если нельзя противостоять, а подчиниться -- гаже некуда, то можно... перевести стрелки. Пугало оказался послушным механизмом. Лихому тогда досталось -- мама не горюй.
   Я уболтал дружка сказать родителям, что нас измордовали старшаки, кто именно -- не видели, так как наши головы оказались в матерчатых мешках для сменной обуви. Пошёл даже на то, чтобы расстаться с кроссовками "Адидас", выпущенными ленинградским "Скороходом", которые привёз отец из командировки. По тем временам -- дефицит, предмет гордости и вожделения не только школьников. Вельветки Лихого выбросили на пустыре, мои "адидасы" сунули в кучу деревянных болванок для уроков труда, где на следующий день их обнаружил трудовик.
   Если бы наши матери обратились в милицию, то история бы получилась совсем другой. Но они кинулись к тому, кто заменял в Ильшете священника с тысяча девятьсот двадцатого года, - директору школы, всех знавшему и всем задававшему направление в жизни Илье Николаевичу. Старик за шесть десятков лет педагогической деятельности стал дитятей не только душой, но и головой, и поверил в наши бредни. Прошёл по классам, сея "разумное, доброе", стыдя и взывая. А исходившим слезами родительницам рассказал об ужасной судьбе Вовы Пугалова.
   Раньше меня не так, как сейчас, раздражало объяснение преступных действий человека тяжёлым детством. Уж очень много довелось знать отморозков, которые с рождения были окружены любовью близких и достатком, кому не приходилось надрываться, чтобы добыть кусок хлеба или вожделенные ребячьи штучки, а всевозможные конфликты с миром во время отрочества и юности были подавлены в зачатке авторитетом, возможностями чадолюбивых родителей.
   Всегда казалось, что главное -- путь, который человек изберёт в жизни. Мой определился, как только я понял: человек человеку не друг, товарищ и брат, а всего лишь средство, материал, которым можно мостить свою дорогу; рельсы-шпалы, по которым летит локомотив. Сочти иначе -- и окажешься под откосом.
   Я подслушал вечерний разговор родителей. Подумать только, мама заплакала точно так же, как во время моих болезней, когда поведала отцу о страданиях хулигана, избившего её сына! Моему скрытому возмущению не было предела, но я сдержался и запомнил всё от слова до слова.
   Так вот, Пугало родился в многодетной семье: восемь детей от разных отцов. Восемь прожорливых ртов, в восемь раз большая потребность в одёжке и обуви. А ещё восемь лишайных побирушек, которых ненавидела вся улица зажиточного курортного местечка. Их всячески шпыняли, колотили и взрослые, и дети. А они всё лезли на глаза, шарили по мусорным бачкам, тащили всё подряд в загаженную халупу, воровали в садах и огородах. На них валили всё, что случалось плохого: тяжело заболел ребёнок -- так с одним из "этих" постоял рядом; обтрясли сливу -- не иначе как "эти" постарались; сломали забор, разорили курятник, угнали велосипед, сорвали антенну -- виноваты "эти".
   Младшие и разговаривать-то путём не умели, только подвывали, раззявив щербатые рты, когда бывали схвачены на месте "преступления". Или в руках пьянчужки, которому не на ком было сорвать злость. А пуще всего раздражала людей безответная слабость и добродушие: "эти" никогда не давали сдачи обидчикам; а мозги дегенератов заставляли улыбаться тому, кто прибил, но тут же пожалел и дал конфетку. Или не пожалел, а решил посмеяться над ущербными. Ведь так человек всегда ощущает своё превосходство над ближним.
   Матери они были не нужны. Всему миру не нужны. Но не старшенькому Вовке. Единственный нормальный в семье защищал выводок дебилов со страстью и свирепостью, которой мог бы позавидовать зверь. Его реально боялись даже мужчины. А ещё Вовка с девяти лет работал (ну и воровал, конечно) на рынке, пытаясь заткнуть голодные рты. Особенно трудно было зимой, в отсутствие курортников. Тогда Пугало шёл в разнос. Но повязать его не удавалось. Не шёл он и под криминальные группировки.
   Подвела мать-пьянчужка: её нашли на пляже возле зарезанного приезжего мужичка, которого ограбили до трусов. Она лыка не вязала и не смогла объяснить, откуда в её руках окровавленный нож. Мать загремела на пятнадцать лет. А как иначе пресечь рост преступности в стране, где она невозможна по определению?
   И если раньше удавалось отбиться от социальных работниц и опеки, то теперь Вовке пришлось расстаться с братьями и сёстрами.
   Слушая маму, я подивился тому, что человек может пойти на такие лишения ради неполноценных дурачков, которые, может быть, забыли о нём в ту же минуту, как оказались за столами детдомов с их баландой, пусть и регулярной; на чистом, хотя и плохоньком постельном белье. Пугало выбрал не тот путь. И расплатился за это.
   Но он вполне годился для того, чтобы стать рельсами-шпалами для моего локомотива.
   После подслушанного вечернего разговора отца и матери в моих руках оказался самый надёжный рычаг воздействия на Пугало. Вовка мечтал накопить денег, сорваться из интерната, добраться до Дальнего Востока, найти там свою мать и вытрясти из неё душу, чтобы узнать, в какие места необъятного Союза развезли многочисленных братьев и сестёр.
   Откуда мне было знать в те годы, что ничто так не сближает, как общая мечта, идея или любая другая дурь? Однако я создал миф о влиятельном родственнике, начальнике над всеми колониями Хабаровской области, о том, что после восьмилетки поеду именно туда за длинным рублём и удачей. И Пугало клюнул! Я рисковал, конечно: в Ильшете все знали про всех, и я мог прослыть треплом. Или того хлеще -- отец бы пришиб за враньё.
   И Пугало однажды сунул мне награбленное - рубль с мелочью:
   - Слышь, Серый... У нас шмонают, как в тюряге. Прибереги. Насобираю бабок -- вместе на Дальний двинем.
   Я поднял на него недоумённый взгляд, хотя сердце пело: игра дала результат!
   Так я стал тайным товарищем главного школьного хулигана, можно сказать, серым кардиналом и богачом по совместительству. Теперь от меня зависело, какой урок пройдёт спокойно, а какой будет сорван; кого потрясут, а кого выхлопают. Хорошо, хватило ума не потратить содержимого глиняной кошки-копилки (всем известно: хочешь что-то спрятать, положи на видном месте). А ведь был соблазн, был, особенно когда после лагерной смены Пугало притаранил восемьдесят рублей -- стыренную зарплату полоротой вожатки.
   С Вовкой меня связал не только "общак на двоих". Странное приключение словно бы заставило нас поучаствовать в противостоянии смерти. И кабы не Пугало...
   В конце августа родители срочно уехали в деревню к деду. Железнодорожник-орденоносец решил на пенсии потрудиться для страны на ниве сельского хозяйства. Вступил в какое-то не то предприятие, не то просто шарашкину контору и занялся выращиванием телят. Долго не продержался: загнулся от тяжёлой работы и невыносимых условий прежде молодняка, который тоже вскоре благополучно передох. Ибо ни кормов, обещанных по весне, ни телятника, ни зарплаты, ни техники, ни рабочих рук не оказалось.
   Папа с мамой поехали вызволять деда, но не успели. Я же впервые в жизни оказался в своём собственном распоряжении и отрывался по самое "не могу".
   Витька прихворнул и не смог составить мне компанию в ночной вылазке на грязевое озерцо. А говорили, что ночью по его берегам (считайте -- мусорным залежам) бродят синие огоньки. И вроде бы там, где они появятся, лежит труп. Или кости. Этот мертвец стережёт клад. Если прочитать над ним "Отче наш...", покойник рассыплется прахом. И тогда загребай схороненное, богатей, покупай себе мотоцикл "Урал" или "Днепр", а то и видеомагнитофон. Молитвы, естественно, никто не знал, но это ведь не повод отказаться от прогулки на озеро?
   Пугало воспользовался неразберихой и суматохой, главным образом, отсутствием старшего воспитателя в интернате перед началом нового учебного года и примкнул ко мне. Разбогатеть он хотел как никто другой.
   Что тут сказать? Придурки, и не иначе. Но с моей стороны это был вызов обстоятельствам, если хотите, судьбе. Я искал свой путь, и поиски шли в самых странных местах.
   Над загаженной водой, политой лунными лучами, проносились едва слышные звуки: вздохи, посвисты, шепотки, которые возрастали до бормотания, а потом внезапно обрывались. Храбрец Пугало трясся мелкой дрожью. Я был спокоен: папа однажды поговорил со мной и объяснил все особенности грязевого озерца, которые ему были известны с малолетства. Бояться стоило только обрушения мусорных куч и топи.
   Вдруг Вовка издал хриплый горловой крик и прижался ко мне. Чёрт подери, он хотел спрятаться за моей спиной!
   По воде, которая была чернее ночного неба, к нам плыл синий огонёк!
   Я крепко зажмурился. Но и под сжатыми до невозможности веками сияющая точка приближалась, а от неё расходилась рябь столетиями травленого озера.
   Этого не может быть!
   Вот сейчас открою глаза...
   Но огонёк никуда не делся.
   Пугало взвыл и -- мать честная! - забубнил молитву.
   Я сунул одеревеневшую руку в карман и вытащил фонарик, свет которого помог нам добраться до гадючьего озера.
   Холодным и словно задубевшим на морозе пальцем нажал кнопку.
   Живой желтоватый луч заплясал, но всё же остановился возле огонька.
   А потом я успокоился и спокойно навёл его на синюю звёздочку.
   И она исчезла!
   Ещё поводил лучом фонарика по воде, горам хлама -- ничего.
   Пугало шумно выдохнули отлип от меня. Постоял и пробасил: "Идём отсюдова. Байда эти клады. Ну их к бесу".
   Мне захотелось приколоться над Вовкой, сказать что-нибудь едкое, уничижительное, припомнить его молитву, но возле наших ног что-то сильно плеснуло.
   Содрогнулось нагромождение брёвен и пружинных сеток выброшенных кроватей, встала ребром ржавая стиральная доска. Пугало схватил меня за ворот куртки и сильно потянул назад.
   И вдруг ярчайшая вспышка какого-то потусторонего света ослепила нас.
   Фонарик вырвался из руки, загрохотал по залежам мусора.
   И меня потащило вперёд, в сиявшую бездну.
   Через миг голову, руки, а потом шею и туловище будто сжало. Когда я ощутил холод и намокшую одежду, то понял, что ухнул в плотные воды озера.
   Странно, что не было боли в груди от нехватки воздуха. Ещё более странно, что глаза видели стремительно приближавшееся дно. Пузырьки газа поднимались над похожим на мех илом, колыхались какие-то тряпки, а может, растительность этих гиблых вод. Скользили чёрные тени неведомых созданий. И фосфорически светился угол маленького чемоданчика, наполовину увязшего в иле.
   Вот он, клад!
   Я протянул руку.
   Но тут же какая-то сила поволокла меня назад.
   Лёгкие обожгло, сердце стало громадным и зашлось от пронзительной боли. Голова словно взорвалась. Я потерял сознание.
   Пришёл в себя между колёсами локомотива и рельсами. Меня жутко плющило и колотило.
   Оказалось, это Пугало положил моё бездыханное тело на своё колено и со всей дури лупил по спине.
   Сначала я не мог вздохнуть, но потом проблевался и глотнул вонючего воздуха, от которого снова скрючило в приступе рвоты. Так меня ещё никогда не полоскало! Но как бы то ни было, оказался жив-здоров. С металлическим чемоданчиком в руке. Очень маленьким, меньше того, с которым приезжает фельдшер неотложки.
   Клад! Мой клад!
   Грудь дышала тяжело, рывками; руки ходили ходуном, болело всё тело. Но я был по-настоящему счастлив.
   - Давай делить, - сурово сказал Пугало.
   Ну вот, я словно второй раз в омут угодил. Поднял на него взгляд: Вовка возвышался надо мной, как монолит, в который спёкся всяческий хлам. Только с недюжинной силой и чугунными кулаками. И тупой башкой, которая не в силах сообразить: владеет кладом тот, кто его взял. Но не спорить же с придурком? Отнимет чемоданчик, а меня швырнёт назад в тухлую воду.
   Ну, разделим мы мой клад. А куда Пугало денет свою долю? В мой схрон, разумеется. А там видно будет.
   И я проникновенно сказал, заикаясь от нервной трясучки, холода и какого-то странного возбуждения:
   - Спасибо, вытащил меня... брат. Если б не ты, лежал бы с дырявыми башмаками и ржавыми утюгами на дне. Клад твой, брат.
   Пугало, видимо, опешил. Думал, что я буду биться за находку, уговаривать его или стращать взрослыми. А слово "брат" от нормального пацана он, наверное, никогда и не слышал. Может быть, имелись у него какие-то принципы, которые заставили Вовку заявить:
   - Поровну!
   Однако разделить не удалось. Потому что ноль пополам не делится. В чемоданчике оказались две обгорелые тетрадки и почерневшая брошка или значок - похожая на ворону птица с распахнутыми крыльями.
   Вовка почему-то не расстроился. Его вполне устроил пшик вместо куша. Он весело трещал всю обратную дорогу, сыпал дебильными интернатскими шуточками и даже начал гундосить песню. Утешал меня, что ли? Или привык к тому, что все похождения в его непутёвой жизни заканчивались именно так -- полным пшиком?
   Тетради и чемодан мы выбросили; значок Пугало благородно оставил мне.
   Я отмочил в керосине, отшлифовал так тяжко доставшуюся мне безделушку. Судя по всему, она была из алюминия. С уроков химии было известно, что в конце девятнадцатого века этот металл, недавно открытый, считался драгоценным. Стало быть, вещица дорогая. А если учесть, сколько ей лет, то и бесценная. Продать или поменять значок я не захотел. Оставил в качестве талисмана. И он срабатывал, чёрт побери!
   Вовкино отношение к "серому кардиналу" стало трепетным. Действительно, на грани братской любви. Я же с удовольствием помыкал "названым братом".
   Моя незримая власть рухнула внезапно и страшно. В начале сентября, когда я пошёл в восьмой класс, отцу как передовику производства выделили "Москвич" в обход всех очередников. И моя мама, полагая, что сынок будет не в обиде, а полном восторге, грохнула кошку, пока я был в школе. И разбитое нутро явило потрясённой родительнице колоссальную сумму -- полторы отцовских зарплаты.
   Мама бросилась в школу, вызвала меня с урока и стала трясти за плечи, брызгая слезами и заикаясь от чувств: где взял? Скажи сейчас же! Какой позор! Отец позвонил, счастливый... машину выделили. Уважение и почёт. А сын -- вор!
   Всё тело потеряло чувствительность. Еле шевеля одеревенелыми губами, я сказал, что сейчас пойдём домой, и там я всё объясню. Мама разрыдалась.
   Я вошёл в класс, двинулся к своему месту, собрал портфель, обронил географичке: "У нас ЧП" и направился к двери.
   Но бросил взгляд на заднюю парту.
   Каким бы доверчивым дуралеем ни был Пугало, но чуйка у него сработала. Выражения его лица я не забуду никогда. А также то, что его могучие плечи, обтянутые старым свитером -- Пугало был единственным, кто не носил школьную форму ввиду отсутствия нужного размера -- угрожающе приподнялись.
   До дома мама шла, подволакивая ногу и причитая, что новость убьёт отца, что он не перенесёт позора, что деды и бабки перевернутся в гробах. И ни одного слова о том, что происшествие можно скрыть не то что от милиции, но и от отца!
   Я бормотал что-то утешительное, старался увести её подальше от школы, так как маме ничего не стоило ринуться к педагогам и Илье Николаевичу, начать прилюдные разборки с Вовкой.
   А дома уяснил: деньги окажутся в милиции, Пугало -- там же. Отец захлестнёт -- это точно. Не потерпит ворья в доме. Для меня нет места в его душе, в ней только "рабочая честь и гордость советского человека".
   Однако рассказал маме всю историю. На что я надеялся, непонятно. На то, что дочь секретаря партийной организации, бывшая пионерская вожатая, простая и прямолинейная, как древко знамени, понимавшая звуки горна и тексты газеты "Правда" лучше, чем другого человека, поймёт своего ребёнка?
   Она раскричалась, рванулась бежать назад, но присела у стола и попросила принести сердечные капли.
   Я налил на кухне стакан воды. До сих пор помню, как взял из шкафчика пузырёк с прозрачной пахучей жидкостью. Но глаза не отрывались от стоявшей рядом бутылочки с жёлтой этикеткой и красной полосой -- средством для расширения зрачков. Маме два дня назад прописали очки, и, чтобы подобрать правильные диоптрии, она закапывала лекарство, о ядовитости которого я был неоднократно предупреждён. В бутылочке оказалось предостаточно капель...
   Рука потянулась к бутылочке. Красная полоса пересекла бы на время тягостный разговор.
   Мне просто нужно время, чтобы всё обдумать, переговорить с Вовкой.
   Бутылочку с ядом лучше взять не голой рукой, к примеру, обернуть её кухонным полотенцем.
   Мама немного приболеет, отвлечётся и успокоится.
   Жидкости требуется перелить из одного флакона в другой. А потом пузырёк, на котором будут мои отпечатки -- как-никак я частенько давал маме лекарство, - снова заполнить сердечными каплями.
   А после маму можно будет склонить на свою сторону. Она, конечно, согласится скрыть эту историю от отца... пожалеет меня -- Пугало и убить может.
   Мама успокоится...
   Однако всё произошло не так, как мне представлялось. Втиснувшись в угол между сервантом и телевизором, я в течение нескольких часов наблюдал за тем, как может забрать человека смерть. С судорогами, пеной из рта, со страшными хрипами и содранными о пол ногтями.
   Через пять дней я шёл за гробом. Мне пришлось онеметь от ужаса -- таким, белым, как мел, с вытаращенными глазами и открытым безмолвным ртом - меня и нашёл отец. Версию следствия -- усопшая из-за капель видела всё размытым, нечётким и перепутала сослепу бутылочки - на все лады повторяли ильшетцы, вздыхая о превратностях судьбы. А ещё жалели меня...
   Как и Пугало. Он подошёл ко мне, когда я через десять дней появился в школе, и сказал:
   - Ты это... возьми чё-нить из схрона. Мать у тебя нормальная тётка... была...
   Я скорбно опустил голову и прижал стиснутый кулак к груди.
   Пугало неожиданно всхлипнул и тут же отошёл.
   А через две недели заявил, чтобы я держал наготове весь оставшийся схрон. Он собрался "встать на лыжи" тотчас, как кончится первая четверть. Пока не на Дальний Восток, а немного ближе -- из Читинской области пришло покаянное письмо от его матери.
   Я не был виноват ни в его смерти, ни в гибели интернатского придурка, который видел чертовщину.
   А вот в инциденте с биологичкой -- да, поучаствовал. Но даже не советом, а пожеланием. Бедный Пугало не знал, как отвлечь меня от страданий по матери и прямо из кожи вон лез, устраивая одну школьную заваруху за другой.
   ***
   Сознание слишком медленно возвращалось. Но и удар был чудовищным -- словно лбом о бетонный столб. Сперва я обрёл слух.
   - Ээх... Серый, Серый... И что, никакой надежды? - спросил знакомый до жути голос.
   - Ну... я читала об обратимости таких состояний, - ответила женщина. - Зря я позволила тебе посмотреть на него. Может, таблетку?..
   - Всё своё ношу с собой, - попытался пошутить мужчина. - Ты это... Нельзя сказать: сделай, как для себя или родни, но... в общем, приложи усилия. Уход там, препараты. Если что нужно достать, только скажи.
   Моё тело окаменело, а голову просто рвал бессильный и беззвучный крик:
   - Уроды! Идиоты! Я в полном сознании! Слышу вас...
   И уже вижу. Около изножии кровати стояли двое в белых халатах. Их лица медленно обретали черты. Лихой?! Но ведь ты же...
   С неимоверным трудом я скосил глаза вправо. Труп на соседней койке расплавился, растёкся бурой массой, которая прямо кипела от шевеления опарышей. Из неё торчали жёлтые рёберные кости, а на том, что раньше было плоской больничной подушкой возвышался голый череп.
   Сволочи! Мрази! Да уберите отсюда эту пропастину!
   Мужчина, похожий на Лихого, шагнул вперёд.
   - Ты что? Нельзя! - женщина уцепилась за рукав его халата.
   Но он мягко отстранился, вытащил из кармана платок, подошёл к койке и вытер что-то тягучее с уголка моих губ.
   - Серый, ну что ж ты так, друг? - сказал чуть ли не со слезой и быстро вышел, задев женщину плечом и бросив платок в угол. Наверное, в мусорное ведро.
   Она последовала за ним, но обернулась.
   Я узнал эти внимательные, серьёзные глаза... В них мог бы глядеть вечность. Если бы не некоторые обстоятельства...
   ***
   Витька познакомился с Леной во время наших вступительных экзаменов в мед. Она сдавала в универ на исторический. Друг ухнул с головой в юношескую влюблённость, целыми днями где-то пропадал. Являлся за полночь, взбудораженный, голодный, жаждущий кого-то, кто бы выслушал -- ах, какая она! А что ему, он знал чёртову химию лучше нашей училки, имел пять баллов в аттестате.
   Мне же последние два года в школе было не до учёбы: приходилось бороться с запойным отцом, которого давно бы попёрли с работы, если б не славное железнодорожное прошлое нашей семьи. Держали ради призрака рабочей династии да ещё меня -- выпускника, подававшего надежды. Сироты.
   Лихой просто не мог не познакомить меня с Леной. И хоть внешне он со мной и рядом не стоял -- коренастый рыжий увалень, "метр с кепкой", но не побоялся. Я ведь слыл его лучшим другом, а Витькины родители не раз ставили в пример сыну моё благоразумие и самостоятельность. Кормили обедами и ужинами, приглашали заночевать во время приступов отцовой "болезни". Да что там, Лихой тоже считал меня своим братом.
   Когда я по-товарищески сжал Ленины хрупкие пальцы в ладони, она глянула на меня так, что я испугался глубины серых, с золотыми искорками глаз. Они пронзили меня до солнечного сплетения. А там, как утверждали ильшетские богомольные бабки, жила душа. Мне показалось, Лена в тот же миг узнала обо мне абсолютно всё. Что я не только предатель, ловкий манипулятор людьми, но ещё и убийца собственной матери. Это был единственный миг в моей жизни, когда я почувствовал, что совесть -- не просто слово.
   Но через полчаса разговора я понял: Лена только кажется такой проницательной. Она смотрела человеку в душу, но видела только дикую смесь, которая существовала в её голове: человек-это-звучит-гордо и возлюби-ближнего-твоего. Я потерял интерес к Витькиной девушке.
   До того момента, когда оказался в громадной квартире её родителей.
   Центр областного города произвёл на меня убойное впечатление ещё во времена школьных экскурсий. Театры, музеи в каменных зданиях дореволюционной постройки, многоквартирные дома, у которых раньше во владельцах числились и председатель Дворянского собрания, и губернатор, и знаменитые на всю Россию купцы... Показалось, что здесь обосновались богатство и благородное происхождение, всеобщая известность и власть. Застыли на века...
   Появилось желание во что бы то ни стало входить с правом хозяина в громадный подъезд с колоннами, подниматься по широченной лестнице, смотреть на мир из окон-великанов. Меня не привлекли ни дурацкие высотки, ни советское барокко. Только старинные здания, облицованные гранитом, в которых время и пространство образуют особенную субстанцию, которая отгораживает человека от шумного суматошного мира.
   Лена жила именно в такой квартире. Подумать только, одна кухня размером с две наши комнатёнки в ильшетском деревянном доме!
   Я понял, что не хочу уходить отсюда. А для этого нужно было поступить в институт. И я принялся за дело!
   Отсиживал все консультации на первом столе перед преподавателями, задавал вопросы, на которые, в принципе, и без того знал ответы. Демонстрировал таким образом свою старательность и увлечённость. После занятий толкался в приёмной комиссии, деканате, коридорах. Знакомился со всеми подряд, помогал таскать стопки каких-то документов и амбарных книг, просто вертелся под ногами. Угощал куревом студентов, сдававших хвосты, шестерил, где только можно, старался выделиться среди абитуры. И скоро почувствовал: я свой здесь, в трёх корпусах мединститута и пятиэтажной общаге. Меня стали узнавать, приветствовать рукопожатием.
   Однако этому ощущению чуть было не пришёл конец. На экзамене по химии попалась задача, которую я не смог решить. А мне нужна была только пятёрка, ибо уже имелось "хорошо" по физике. В те годы выпускникам школ без медстажа полагалось иметь не больше одной четвёрки. Иначе - "ждём вас в следующем году".
   Я переписал условия задачи, свернул бумагу в комочек и бросил её на стол Лихому, который сидел за мной. Друг быстро решил её. Но по рассеянности попытался передать листок просто так, не сделав "пульку", отправлять которую в любую точку пространства мы были великие мастера ещё с пятого класса.
   В эту минуту все преподы, которые отвлеклись на тихий междусобойчик, вдруг уставились на нас.
   Бумага со спасительным решением прошелестела за моей спиной и упала возле ножки стула.
   Разразился обычный экзаменационный скандальчик. Лихому не повезло: он пропустил все консультации и был незнаком преподам; задача оказалась точно такой же, как в моём билете; заложить друга детства он не смог.
   Я тоже промолчал в деканате. Только покаянно опустил голову, когда председатель приёмной комиссии сказал:
   - Ну что молчишь, партизан? Решил вытянуть товарища ценой собственного поступления в вуз?
   Меня отправили за дверь, но я услышал: сирота, добросовестный, общественник, прекрасный аттестат... нужно дать шанс.
   Мне позволили взять другой билет и подготовиться заново. Материал я знал, с практической частью справился, преподы отчего-то были чрезвычайно расположены к нарушителю. Пятёрка по химии распахнула передо мной двери института.
   Лихой, который был старше на десять месяцев, загремел в армию. А я занял его место рядом с Леной. Когда Витька демобилизовался, мы были уже женаты.
   Моё ухаживание сначала было похоже на попытки войти в запертую дверь. Лена тосковала по Лихому, ежедневно писала ему письма, порывалась ехать аж на Дальний Восток. Как я ни изощрялся, не мог привлечь её внимание, повернуть к себе душу влюблённой дурочки. Но потом подобрал ключ к этой бронированной двери.
   Люди позабудут свои принципы, пожертвуют многим, если их как следует разжалобить. Жалость, как и любовь-ненависть, отключает мозги. И, подобно червяку, выедает эмоциональную сферу. А там недалеко и до подчинения своей жизни чужой. Только сильное свободное мышление лишено постыдного чувства дискомфорта, неловкости за своё благополучие на фоне чьего-то страдания. Лишено боли. Лишено порывов к бестолковым и бесполезным действиям, ибо мира, в котором бы не было гибели слабого во имя жизни сильного, не существует.
   Я подкараулил Лену у корпуса исторического факультета. Пьяный (так легче лицедействовать, да и люди почему-то больше верят выпившим, нежели трезвым), в распахнутом пальто, с взъерошенными холодным мартовским ветром волосами.
   Лена привыкла меня видеть другим -- причёсанным-прилизанным, одетым с консервативной аккуратностью. Никаких кроссовок и джинсов, только наглаженные брюки и туфли. Это был мой стиль, который подражал тем, кто был наверху -- над молодёжью, рядившейся в попугайные импортные шмотки.
   Лена обменялась со мной "приветами", но всё же вышла из своего обычного состояния погружённости в любовный дурман.
   - Серёжа, что-то случилось? - спросила она.
   И золотые искорки в её глазах сверкнули не для далёкого Лихого, а для меня.
   - Пришёл проститься, - нагло соврал я. - Бросаю институт, уезжаю в Ильшет. Хочу до весеннего призыва по-человечески похоронить отца.
   - Он умер? - испугалась Лена.
   - Всё равно что умер, - ответил я, не пожалев пока ещё здравствовавшего батю. - Допился до того, что отказали почки. Помрёт на гнилом матрасе, соседи по запаху найдут, закопают, как собаку.
   Лена отшатнулась. У неё самой была лежачая бабка. И семейство денно и нощно дежурило у смердящего тела. Что было тому причиной - денежные накопления, пенсия, которую за бабку получала Ленина мать, завещание, - мне неизвестно.
   Но смертельная болезнь отца была фактом, который Лена могла понять и прочувствовать. Она не стала отговаривать, более того, одобрила моё решение! Взяла под руку, стала делиться приёмами по уходу за паралитиками, советовать, что нужно закупить, возмущаться соцзащитой и государством, которое уделяло преступно мало внимания тем, кто всё равно помрёт. Но до этого как следует изведёт родственников.
   Сколько вариантов изготовления подгузников из разных материалов мне было предложено! Сколько способов кормления, массажа и умывания вынесли мне мозг! Но Лена провела со мной полдня и ни разу не заговорила о Лихом.
   Часть вопросов по уходу решено было перенести на завтра. И под лозунгом - "Проветривать чаще, но кровать прикрывать развешанной простынёй!" - состоялось наше первое свидание.
   Отцу, конечно, пришлось срочно "умереть". А мне потребовались утешение, поддержка. Это было так трудно для Лены! Но я хотел к маме и отцу, потому что очень страшно, страшно и больно оставаться одному на белом свете.
   Особенно порадовал Ленин аргумент, который должен был прогнать мысли о самоубийстве из моей головы: ты станешь врачом и сделаешь всё, чтобы люди как можно реже теряли близких. Ха!
   Мы очень подробно обсудили мою дальнейшую жизнь без любимых родителей. И как-то так случилось, что Лене в ней отводилось место. И она к этому привыкла.
   Я приложил много трудов и истощил весь словарный запас, чтобы пробиться к Лениному женскому естеству, которое было завалено, точнее, задавлено тоннами принципов, книжных и самостоятельно выведенных идей. Чёрт подери, я даже полюбил её за этот непрекращавшийся бой!
   Образ Лихого отодвинулся на второй план, стал меркнуть, а потом исчез. Всего дел-то: заплатить умелым ребятам за фотографии, якобы сделанные во время свидания очень красивой, но беременной девушки с солдатом-срочником.
   Думаю, измену Лена смогла бы простить, но оставить ещё не рождённого ребёнка без отца -- нет, никогда, это же смертный грех!
   А она всё тянула и тянула с ответом на моё предложение руки, сердца, скромной жизни в качестве супруги участкового терапевта. И тогда я атаковал Лениных родителей.
   Боже, если бы все крепости, которые мне приходилось в жизни брать с боем, сдавались так же легко! На Лену чуть ли не силком нацепили свадебную фату.
   Семейная жизнь складывалась тяжело. В огромной четырёхкомнатной квартире всё же оказалось слишком много народу. Парализованная бабка требовала присмотра, братец-шалопай -- контроля, родители -- материальной помощи, так как девяностые годы обнулили нажитое и, ложась вечером спать, семья не знала, что будет есть завтра.
   Тести, школьные учителя, пилили Лену за выбор вуза и намекали: не худо бы оторваться от учёбы и поработать в продуктовой палатке на улице. И денежки, и какие-никакие харчи. Им самим не с руки перед пенсией уходить из школы. Братец увлекался наркотиками. Бабка всё держалась за жизнь, отравляя квартиру миазмами полумёртвого тела.
   И только я был светом в окошке: не пил и не курил, работал после учёбы и в больнице, и на скорой, мотался по частным вызовам. Пропадал сутками, а возвращаясь, совал тёще пару-другую тысячных: "Вот, мама, немного принёс..." Она благодарила, будто держала в руках миллионы. О суммах, оседавших в моём кармане, никто не знал.
   Ленин брат сгинул в одном из притонов, бабка всё же благополучно скончалась. Когда я заканчивал ординатуру, инсульт и сердечный приступ переправили тестей к месту вечной прописки на семейном участке кладбища.
   Жена, аспирантка родного универа, сказала: "Серый, у меня иногда такое чувство, будто с нашей семьёй чистоземельцы поработали".
   Вот тогда-то я и узнал об уникальном явлении в истории нашего края, о подпольной группе революционеров радикально-экстремистского толка "Чистая земля". Ребята, помимо свержения монархии, были увлечены идеей чистки народа от всех, кто не смог бы строить новую жизнь -- больных, калек, дегенератов разного рода. Предлагали этакий ускоренный естественный отбор. А все, кто не смог его пройти, должны превратиться в перегной -- питательную среду для роста нового мира.
   Во главе группы, как ни странно, стояла женщина, дочь крупного промышленника. Её прокляли родители, осудили за организацию поджогов в нескольких больницах и домах призрения, приговорили к каторжным работам.
   Лена рассказала легенду об ужасном конце чистоземельщицы, и случился он -- кто бы мог подумать? - в моём родном городишке, который был тогда всего лишь станцией при российской железной дороге. Вроде бы каторжанки, шедшие с ней по этапу, связали её и поджарили на медленном огне из подручных материалов -- одежды, войлока, всякого мусора. И никто из охраны не услышал криков, не почуял дыма, словом, не заметил казни. Обгорелый труп исчез, расследование уткнулось в непреодолимую преграду -- события семнадцатого года.
   - Да ну, ерунда, очередная байка, - сказал я тогда.
   А сердце странно торкнулось в груди. Оно-то знало, что это самая настоящая правда. И с этой чистоземельщицей я встречался. Не единожды. Она сама нашла меня. Как и почему? "Темна вода в облацех".
   - Вот уж нет, - ответила Лена. - Даже у Лескова есть наброски рассказа, сделанные на основе записей следователя. Но я не об этом. Вся моя семья оказалась негожей, лишней в жизни. Стала перегноем. А что ждёт меня?..
   До сих пор в памяти её серьёзные глаза, в которых не было ни обиды, ни отчаяния, только желание понять...
   - Ты мой прекрасный реликтовый цветок, - отшутился я. - Дождаться бы хоть одного семечка!
   Тут я покривил душой: никаких плодов и семян я не хотел. Не ко времени. Да и сама женитьба оказалась ошибкой -- столько лет тянул на своём горбу занудливую, слезливую, погружённую только в свои переживания, ни на что не годную учительскую семью. Предотвращал, так сказать, превращение в перегной... Вот если б не огромная квартира в областном центре!
   Лена занедужила после каких-то событий на работе, в которые я никогда не вникал. Сдала анализы. Я через своих поинтересовался результатами. Это был приговор.
   Я пришёл домой ещё засветло, что само по себе было непривычным и тревожным для Лены.
   Сел на сто раз перетянутый пуфик в прихожей. Оглядел громадные, в потолок, старинные шкафы из тёмного дерева, которые Лена всё порывалась выбросить и называла гробами. Я, конечно, не позволил. Они олицетворяли собой время, когда их владельцы были знатны, богаты, обладали властью. И слабый, на грани ощущений, запах, издаваемый древней мебелью, делал меня причастным ко всему, что отличало потомственного дворянина от черни. Эти "гробы" были мне роднее любого, кто когда-либо жил в квартире.
   Лена вышла из кухни, не поднимая глаз. Потом всё же решилась посмотреть на меня и всё поняла. Тихо спросила:
   - Лейкоз?
   Я опустил голову так, что подбородок уткнулся в грудь.
   Разыграть горе не составило труда: я сам оказался в очень сложной ситуации и мог пойти не свидетелем, а обвиняемым по делу о распространении наркотиков.
   И загреметь на нары было не самым плохим исходом.
   Гораздо хуже -- составить компанию тестям на кладбище. Или вообще оказаться вечным сторожем несуществующего клада на городской мусорной свалке.
   По щекам потекли слёзы. Я растёр их ладонью.
   Лена подошла и стала гладить меня по волосам, стильно подстриженным в одном из первых городских салонов красоты. Его владелица, моя любовница по совместительству, лично приложила руку к созданию имиджа "нового русского интеллигента".
   - Серый, это жизнь... - прошептала Лена. - Она не вечна. Хотелось бы как можно дольше быть рядом...
   Лена заплакала.
   Я уткнулся лбом в её грудь и зарыдал громко, но вполне искренне.
   Дурь всегда была нужна людям. Где человек, там и она. Государство уразумело нелепость и колоссальный вред андроповщины, распустило таможенные пояса, залило народ пойлом, которое хуже не только дури, но и любой другой отравы. Чинушам можно, а мне нельзя?
   И потом, каждый волен отказаться от наркоты. Ну не силком же заставляем её покупать! А если есть потребность, стало быть, рядом и производство. Кто и когда пытался отменить законы рынка? И где он теперь?.. Жизнь всё равно возьмёт своё.
   И я -- я! - виноват в том, что люди изначально склонны к пороку?
   Лена целовала мою макушку, пыталась успокоить. Но её слова были беспомощны, и она это знала. На лечение за границей нужны громадные деньги, которых никогда не найти в семье преподавателя университета и врача. Тому же государству раньше было недосуг разглядеть проблемы онкобольных. Ибо оно смотрело в космос. А уж теперь...
   Я был безутешен. Мы обливали друг друга слезами и признаниями в любви. Итог был таким, какой мне хотелось бы видеть -- Лена смирилась и раскаялась в том, что испортила мне жизнь.
   Однако лечащий врач заставил её пересдать кровь. Оказалось, что произошла ошибка.
   Я долго смотрел на листочки, которые обещали моему "реликтовому цветку" долгие годы жизни и перспективу "плодоношения". Смял их и поджёг в пепельнице.
   Лена ушла из жизни по своей воле. Благородно и интеллигентно - с предсмертной запиской и признанием в вечной любви верному мужу и другу, то есть мне.
   Наверное, какая-то часть людей сама стремится к тому, чтобы стать перегноем. А те, кто выберет иное, неизбежно окажутся чистоземельщиками. Вот тогда-то все поступки, которые я совершил в жизни, обрели не только название, но и смысл.
   Именно этого смысла не хватало в существовании людей, которых я лишил жизни.
   Мама? Я любил её. Но как бы мама приняла новые времена, когда рухнуло всё, во что она верила с детства? Загнулась бы так же, как дед-орденоносец, секретарь партячейки, который не смог смириться с пенсионным покоем и во что бы то ни стало хотел быть полезным обществу.
   Отец? Мы всегда были далеки. Нет, он, конечно, занимался мною, учил всему, что умел сам; разбивался в лепёшку, доставая в годы тотального дефицита копеечные конструкторы, развивающие самоделки, добротные импортные вещи; выколачивал в месткоме подписки на книги, путёвки в лагеря на море. Он многое делал для меня и ради чего для себя лично не шевельнул бы пальцем.
   Но пути у нас были разные. Я отчаянно не хотел следовать его жизненной дорогой.
   А потом он спился.
   Ещё до свадьбы с Леной я приехал в Ильшет, чтобы заставить его приватизировать нашу двушку в старом деревянном доме. Увы, отец ждал не меня, а смерти, ибо уже не мог не только шевелиться, но и говорить.
   В квартире, пропахшей сивухой, блевотиной и псиной, не было ни крошки еды, только бесчисленные пыльные бутылки. Сколько же дней он не ел? Сколько времени мычал, не в силах позвать на помощь? Вряд ли отец узнал меня. Скорее всего, принял за один из глюков, которые продуцировал его отравленный мозг.
   Я решил: лучшая неотложка -- это время, потому что справедливо и неизбежно приближает к человеку то, что он заслужил.
   Отправился в ЖКУ, заплатил за квартиру. Знакомая бухгалтер трещала и плакалась на ильшетское житьё-бытьё не менее часа. Потом прикупил конфетные коробки понаряднее и отправился по инстанциям. Всё происходило по одной схеме: радостная встреча, стенания и просьбы, спешно и небрежно сделанная справка. И собачьи глаза побитых жизнью, брошенных, никому не нужных людей, которые глядели мне вслед, провожая в другую, сытую, успешную, праздничную жизнь.
   А я и не старался разуверить людей -- зачем им знать, что повсюду одно и то же? Выживает сильнейший.
   Вернулся под вечер.
   Отец был ещё тёплым.
   Похороны вышли скромными -- поить его дружков задарма я не собирался. А нормальные люди избегали печальных проводов -- ну как заявиться к гробу с пустыми руками (цветочки-веночки ого-го сколько стоили), если зарплаты не видели уже полгода?
   Я прошёл за обитым красным ситцем гробом среди соседей и нескольких отцовых сослуживцев. И тут же уехал, захватив из родительского дома только детский талисман -- алюминиевую птицу.
   За яркими образами родителей встали смутные тени. Много теней. Но кем они были в жизни, чтобы вспоминать о них?
   ***
   Плоп... пф-ф...
   Плоп-плоп... пф-ф...
   Показалось, что рядом со мной тяжко вздыхала гигантская опара, пузырилась, поднималась, грозя перехлестнуть через край посудины.
   Глаза заплыли, волосы на затылке прилипли к подушке. Но я исхитрился глянуть вправо. Соседняя койка с постелью, взявшейся коркой, еле заметно колыхалась в море буро-коричневой жижи. Так... Это не опара, а смердящая масса заполняла всю палату. Пыхтела, тёрлась о мою кровать. Ещё немного времени, и я утону в ней.
   Голоса по-прежнему нет.
   Я вдохнул едучий, плотный от миазмов, жирный воздух, напряг голосовые связки. Изо рта вырвалось еле слышное сипение.
   Неужто так и сдохну здесь?!
   Нет!!!
   Слава Богу, дверь открылась, и вся мерзость с сосущим "фссс..." устремилась в неё. Молодой медбрат с лоточком направился ко мне. Как же долго он преодолевал какие-то два метра!
   Гнилая жижа оказалась ему по колено, она пропитала светло-голубые штанины, испятнала их чуть ли не до паха ошмётками лопнувших пузырей.
   Но медбрат улыбался, будто увидел родню или близкого друга.
   Какие же они здесь все шизики, уроды, твари!
   Медбрат поставил мне на живот лоточек, взял один из шприцов и ловко всадил иглу в предплечье -- я ничего не почувствовал. Зато нахлынуло тёплое спокойствие. Потом он перетянул мою руку жгутом, и снова умело уколол, стал медленно вводить желтоватую жидкость.
   Я поперхнулся и -- о чудо! - смог издать первый звук, нечто вроде "а-а-а".
   Бог ты мой, неужто после укола заговорю?! Уж я выскажу им всё...
   Я сфокусировал взгляд на лице этого дарованного мне судьбой медика. Первого, кто реально мне смог помочь.
   Но...
   Его светлые, пустые глаза со зрачком, сжавшимся до точки, смотрели куда-то поверх моей руки. Улыбка слишком бледных губ была неподвижной, словно наклеенной.
   Чёрт! Да он же под кайфом!
   Прозрачная тягучая слюна плеснула изо рта медбрата, ниткой повисла над моей рукой.
   Бляди! У вас даже инъекции делают конченые наркоманы! Прочь! Прочь! Прочь!
   Что вы мне вкололи?!
   Торчок не глядя вытянул иглу, но не положил использованный шприц в лоток, а так и застыл надо мной. Что он собирается делать?
   Уходи, наркосос поганый! Уходи! Мразь лопоухая!
   Лопоухая?
   В памяти шевельнулись ещё воспоминания: Ленин братец так же замер после дозы, которую я ему принёс прямо в подвал, где он прятался от всех разом: родителей, ментов, таких же торчков, обозлённых пушеров. Привалился лопоухой башкой к кирпичной стене. Я сидел на ящике и наблюдал за тем, как ползёт по его лицу солнечный зайчик, который проник в зарешёченное окошко. Вскоре края ненормально больших ушных раковин начали синеть. Всё.
   Так это он?!
   Вот точно мразь! Не подкинь тогда я ему "золотую дозу", тести могли лишиться квартиры.
   Так, а чего это они -- Пугало, Лена, её придурочный братик -- роятся возле меня? Чего им нужно?
   Вас же нет! Вы давно стали перегноем, распались на микроэлементы, которые уже переработаны всеми -- от червей до корней растений. Вас по кусочкам растащили клещи, живущие в почве, сожрали бактерии.
   - Вас нет! - это были мои первые слова, произнесённые в чёртовой психушке.
   Кровь точно забурлила в венах, стало необыкновенно жарко. Пылавшее, громадное сердце погнало к каждой клеточке тела энергию. И от неё словно можно было взлететь. Вместе с койкой! И я взлетел.
   ***
   Смерть Лены словно бы освободила меня. От чего? От камня, который тянул ко дну. Именно камнем были её взгляды на жизнь, отношение к миру и людям. Она сама -- такая правильная, готовая уступить, покаяться, извиниться, всех простить, во что-то искренне верить, и терпеть, бесконечно терпеть -- тоже была камнем.
   Я смеялся втихомолку, про себя: духовные ценности, которые она собиралась хранить ценой жизненных лишений, распродавались оптом и в розницу.
   Я сам, да-да, чьи делишки были во сто крат чернее "золотой дозы" для братца-наркососа, зарабатывал на то, чтобы она училась, а не торговала селёдкой в ларьке.
   Я спас единственное достояние этой чокнутой семейки -- громадную квартиру в доме дореволюционной постройки. Ради сохранности этих исторических ценностей, ибо отдал её под музей. Отдал, продал -- за исключением нюансов, суть одна. Главное -- сохранил. Не прожрал, не променял на дозу, не пустил по ветру, как оно могло бы случиться.
   И судьба подарила несколько лет полёта. Я ушёл из больницы, занялся закупками медтехники, страховой медициной, потом политикой. Но быть чистоземельцем оказалось нелегко. Рядом всегда находились те, кто мог запросто сунуть меня в общую кучу. Разровнять, утоптать, прикрыть плёнкой, лишив кислорода для быстроты, так сказать, биохимических процессов.
   А прессовали меня здорово! Причём на самом взлёте, когда казалось, что всё получилось.
   Однажды, готовя годовой отчёт, я подумал: доколе?!
   И организовал свою страховую компанию. С нуля. Деньги у меня, конечно, были, и немалые. Но какой идиот будет рисковать собственной мошной? Точно не я.
   Прикинулся энтузиастом, набрал ораву безработных молодых агентов, вдохновенно наврал им о том, что друзья временно дали офис в безвозмездное пользование, но с условием обязательного выкупа через год. А вот когда у нас будет своё помещение, тогда, ребята, заживём! Зарплата до небес, помощь компании в приобретении жилья, бесплатный отдых. Бесплатный сыр, короче. А пока вывернитесь-ка наизнанку, приволоките клиентов, и помните: всё, что вы делаете в компании, вы делаете лично для себя.
   Да, нужно потерпеть с выплатой зарплат. Да, компания будет благодарна, если вы вложите свои сбережения или привлечёте инвесторов. Да, очень тяжело. А мне-то каково!
   В принципе, я ни на шаг не отходил от схемы, по которой государство десятилетиями выжимало все соки из населения. А зачем готовить новые сани, когда старые отлично едут?
   И лошадки повезли! Да ещё как! Все удивились, понабежала пресса, сняли фильм. А я, любя форс, время от времени сам впрягался. Вполне закономерно оказался народным любимцем и избранником (ими становятся все, у кого хватает ума на щедрые посулы и подачки), депутатом Думы, завёл знакомства в столице. В планах было губернаторство. Но...
   Сколько ни питай из своих тайных источников гадючье озерцо прессы, для существования ему нужна грязь. Залежи мусора по берегам. Зарытые скелеты. Иначе оно будет не нужно обывателю. Где-то недокормил, недосмотрел -- и нате-получите материальчик накануне выборов.
   Дураки, какие же дураки! Недаром есть поговорка: не осуждай чужого прошлого, ибо не знаешь своего будущего. Зря они о нём не подумали, связавшись со мной. Обсосали всё, что я сделал. Но не просчитали то, что могу сделать. С ними и их семьями.
   Фактически меня вынудили прочистить себе дорогу огнём. Не щадя никого, как не пощадили меня.
   Чёрт подери, я даже не знал многих устранённых с моего пути, как не знали полководцы имён тех, кто погиб в сражениях.
   В итоге я оказался всего лишь советником губернатора.
   Зато живым.
   И ещё... Я никак не мог встретить ту, которая бы была достойной стать матерью моих детей. Близкую по духу, целям, умению ощущать жизнь. Нет, в интрижках -- от быстрого перепихона на работе до курортных романов -- недостатка не было. Как и в длительном совместном проживании. Заканчивалось всё тем, что мой дом пустел. Но вид и запах пустоты становился даже приятным, ибо он означал свободу, то, что я не дал себя утрамбовать, выжать соки, пустить на перегной. Какая разница, что взрастёт на моих сгнивших останках, если не будет меня самого?..
   По-видимому, всякий чистоземельщик обречён на одиночество. Я часто вспоминал событие, которое произошло, когда я учился в десятом классе, и понимал, что моя скоропалительная женитьба на Лене была ошибкой. Ну да, проживание в отдельной, хотя и перенаселённой квартире, перспективы, которые оно мне открывало, были весьма хороши. Но стоили ли они того, что я потратил на них часть жизни?
   Тогда, в восемьдесят пятом году прошлого века, прямо во время урока свалился наш математик. Вот забыл, как его звали. Помню, что мы были поражены, когда узнали, что ему уже под сто лет.
   А ведь ходил без трости, сохранил остатки седых кудрей на затылке, имел ясное мышление, чёткую выразительную речь и неиссякаемое чувство юмора. Его сутулость превратилась в горб, но корпус двигался легко и свободно. Руки не тряслись. Морщины, конечно, были, но лицо сохранило по-мужски приятные черты.
   Как ему разрешили преподавать, неизвестно. Только в нашей школе вечно не хватало учителей. К примеру, рисование, музыку, ритмику и труд вели бывшие выпускники, не поступившие в вуз и не пожелавшие работать ни на шпалопропиточном заводе, ни на железке, ни в сфере бытовых услуг.
   Математик был любимцем всей школы, потому что ему не нужна была тишина на уроке. Он никогда не ставил двойки, говорил: "Кто может, тот научится. А если не может, пусть пробует. Не наказывать же человека за неудачные попытки? А вдруг других не будет?"
   В результате сильные ребята побеждали на олимпиадах, а дегенераты типа Пугало всё-таки умели решать простейшие задачи.
   Старик отказался лечь в больницу, и многие ломанулись его проведать. Мы с Лихим притащились под вечер, причём инициатором визита был я. На носу выпускные экзамены, составление класснухой характеристик. Как пропустить дело, которое сулит бонусы?
   К нашему удивлению, математик при свете лампы читал книгу. Без очков! На уроках они болтались чуть ли не на кончике носа, но старик всегда смотрел поверх них смеявшимися прищуренными глазами.
   Толстая тётка, которая ухаживала за болящим, предупредила: не утомляйте школой, не соболезнуйте, лучше расскажите что-нибудь интересное. Отвлеките, одним словом.
   По странному совпадению, я захватил с собой значок, который когда-то выудил из гадючьего озера. На его обратной, нешлифованной стороне были какие-то буковки. Мне не хватило знаний английского языка, чтобы прочесть короткие слова. Да и зачем?
   Я показал надпись математику.
   Что тут началось!
   Старик разом стал похож на живой труп.
   Из потерявших форму губ понеслись шепелявые слова: "Суум квикве... не уследил... не верил... жива" и тому подобное.
   Тётка тут же вызвала скорую. Мы помогли переложить потерявшего сознание учителя на носилки и погрузить в машину.
   Никогда не забуду поднятую вверх руку с обвисшей кожей, которая грозила кому-то.
   Тётка расплакалась. Мы её попробовали утешить: человеку почти сто лет, чего ж вы хотите?
   - Сто лет потому, что один жил. Никого не любил, ни на кого себя не тратил, - заявила тётка и отчего-то треснула кулаком по косяку двери.
   Мне запомнился урок: хочешь прожить до ста лет, никого не люби. Не трать себя. А ещё очень было интересно, кому и по какой причине грозил старик.
   Кстати, он выжил после удара и скончался в тот год, когда я женился на Лене.
   Изучая латынь, я столкнулся с переводом странных слов. Действительно, каждому своё.
  
   ***
   Чистый воздух хлынул в рот. От яркого света на миг ослепли глаза.
   Боже, дышать, дышать!.. Видеть -- и не гнойные останки, не морок из прошлого, а нормальных людей в белых халатах.
   - Кататония. ЭСТ не просто показана, она может спасти ему жизнь, - услышал я сквозь шум крови в голове. - Единственный способ вывести больного из этого состояния. Маленький, но всё же шанс избавить от вегетативного существования.
   Это обо мне, что ли? Идиоты! Коновалы чёртовы! Ни за что не подпишу соглашение на электросудороги. Хотя тупые мерзавцы запросто могут оформить бумаги по-своему. Уж кому, как не мне, это знать.
   - Не даю согласия на ЭСТ! - взревел я, но вышло слабенькое "а-а-а".
   Чёрт, почему меня не слышат? Сволочи -- они не хотят слышать!
   А если... всё это неслучайно? Если меня приговорили? Ох, как глупо влип... Подставился... Конечно, ликвидировать советника губернатора легче всего в такой дыре, как Ильшет.
   Прохладные пальцы коснулись век, пучок света ударил по зрачку, ужалил так, что отозвалось в затылке.
   - Сергей Артёмович, нужно подписать документ на лечение. Процедура безопасная, да вы это и сами знаете. И крайне необходимая: после сердечного приступа возникло очень серьёзное, угрожающее жизни состояние. И не бойтесь никаких осложнений, возможно разве что лёгкое нарушение памяти.
   Ага, вот оно что -- нужно, чтобы я забыл. Всё забыл.
   Что ж, расклад такой: отсюда мне не вырваться. Довериться врачам не могу -- запросто превратят в овощ, без чувств, воспоминаний, без потребностей. А если... ну, хоть маленький шанс -- вдруг да реально помогут? К чёрту всё, кроме главного -- жить! А там видно будет, кто я -- чистоземельщик или перегной... Но ведь я не один, не один, не один! Ведь нельзя же так -- не помогать своим! Я ведь всегда...
   Я всегда. С самого первого раза -- как тогда, тёмной осенней ночью, когда пришёл к интернату и уставился на оконную решётку медизолятора. Отец ушёл на дежурство, а весь посёлок, вдоволь нагудевшись пересудами, заснул под знобкую морось дождя. Но сквозь него я словно услышал зов -- тягостный, просящий. Может, это маялся Пугало -- опозоренный, пойманный и лишённый своей мечты. А может, подумал я тогда, просто интуиция привела меня к интернату. Сейчас-то точно знаю, что вовсе не интуиция -- я должен был пройти испытание.
   В окне изолятора появился слабый свет -- такой бывает от болотных гнилушек. А ещё сразу вспомнилось гадючье озерцо.
   Раздалось хныканье -- совсем детское. Даже не поверил сначала, что здоровенный Пугало может так гнусеть -- тоненько, жалобно. Но когда он позвал свою маму -- пьяницу и шалаву -- я признал Вовкин голос.
   Ага, ему страшно. А мне -- забавно до жути. К тому же вовсе не в моих интересах, если Пугало загремит в другое место, к примеру, в колонию для несовершеннолетних. Потому что придётся расстаться с нашим схроном. Точнее -- моим...
   Меж тем огромная тень -- до самого потолка -- заслонила свет. Пугало завопил в полный голос. И вдруг крик оборвался, перешёл в хрип.
   - Мразь! - мелькнуло в голове.
   Чьи были эти слова? Уж точно не мои, так как в эту минуту я думал о схроне.
   А когда понял, чьи -- вот тут-то пожалел обо всём разом: о сговоре с хулиганом, о жадности и трусости, которые тогда буквально разрывали меня.
   Гигантский сгусток мрака, темнее самой ночи, возвышался перед самым моим носом. От него тянуло холодом и тленом, а ещё беспощадной злобой. Каждая клеточка тела заныла в предчувствии смертных мук. И я так ясно представил свою могилу рядом с маминой. Прямо ощутил запах земли, почувствовал ногами осыпавшийся край ямы, в которую скоро лягу. Но не мог даже пошевелиться от ужаса.
   - Эй, кто тут? - раздался голос старшего воспитателя, который ещё и выполнял обязанности ночного сторожа. - Срань господня! Что за чертовщина?!
   Мрак рассыпался, улёгся угольными тенями на земле, по которой метался слабенький луч фонарика.
   - Журавлёв? Ты что тут делаешь? - крикнул сторож.
   Я рукой заслонился от света и бросился бежать. Скорее, скорее прочь! Пусть Пугало, пусть этот воспитатель, но только не я!
   Никто -- ни я, ни старшой -- не знали, что за всеми событиями наблюдал придурочный малец из окна второго этажа.
   Зато это знал кто-то ещё...
   Я был трижды не виноват в смертях Пугало и малохольного пацана, который попытался уверить ментов-атеистов в том, что Вовку погубила ведьма.
   Но почему смолчал воспитатель? Не поверил своим глазам? Или ему, не раз видевшему смерть на войне, она не могла предстать иной, как в виде пуль и снарядов?
   Я не был виноват и в поджоге интерната. И в аресте и самоубийстве старшого. Разве только в том, что плеснул бензина на его изгвазданную в копоти куртку.
   Но ведь он никогда не должен был заговорить...
   Каталку затрясло по неровностям пола. Меня везли на ЭСТ.
   Странная же здесь процедурная.
   Вместо гигиеничного кафеля -- облупленные стены, неоштукатуренный потолок. Господи, да что это за оборудование-то?! Ни аппарата вентиляции лёгких, ни кардиомонитора. А если осложнения с дыханием? Вот псы смердячие... И везде, по всей стране так: фасад - евро, а зад в дерьме.
   Меня переложили на допотопный стол, привязали руки-ноги. Э-э, стоп! А где наркоз, инъекции миорелаксанта? Вы что, блядь, хотите пустить ток без обезболивания?! Чтобы я сломал шею во время судорог?
   Суки! Грёбаные суки! Электроды-то хоть смочите!
   А-а-а!
   Четырёхсотвольтовый штырь пронзил меня от головы до пяток. Хищные молнии вцепились в тело и рванули его в разные стороны. С рёвом и чудовищным стуком наехал поезд и измолотил меня в фарш.
   - Время смерти -- двенадцать ноль-ноль...
   Какой, на х**, смерти! Я жив!
   В процедурке витал синеватый вонючий дымок, будто тряпку сожгли. Белые халаты направились к двери.
   Стойте! Я жив!
   Жи-и-ив!
   Нет, так просто для них это не закончится. За мной ещё два часа должны наблюдать врачи, в том числе и невролог. Уж кто-то из них сможет определить, что я не мёртв.
   Во, целая толпа ввалилась... Сейчас я им выдам!
   Но в груди нарастала чудовищная боль. Сдавила сердце, перекрыла дыхание.
   И всё же я заорал что есть сил:
   - Я жив!
   Но не услышал своего голоса.
   Боль метнулась в рот, стальными крюками впилась в челюсти. Изо рта плеснул кровавый фонтан, по щеке сползло что-то тёмно-лиловое... Блядь, я же язык себе откусил!..
   И вот уже вся голова взорвалась от свирепого спазма. Перед глазами мелькнули разноцветные точки и пропали в кромешной тьме...
   Меня вновь куда-то везли. В палату? Вряд ли -- мелькали бесконечные коридоры -- один за другим, один гаже другого... Они слились в грязно-серую ленту, которая пилила и пилила мозг...
   Зрение то пропадало, то возвращалось. Надо мной -- лица. Целый легион. Дождались... И ты, Пугало, и ты, Лихой. Зацапали. Тянете туда, где только хрупкие жёлтые кости могут сказать, что вы были. А вы не были -- просто коптили небо, чтобы превратиться в перегной. Я другой... Другой!
   Каталка остановилась.
   Ага, отвяли? То-то... Даст бог, сейчас придёт кто-нибудь более материальный, чем призраки. Увидит, что изо рта хлещет кровь, поймёт, что я жив. Подумаешь -- языка нет. Некоторые и без мозгов жить умудряются. И без рук-ног. Кто это?..
   Сквозь боль и бредовой абсурд я увидел громадную чёрную фигуру. Сразу вспомнилась дождливая осенняя ночь, смерть за интернатским окном и Смерть передо мной -- ждавшая новой жертвы. Уши рванул приговор:
   - Мразь!
   И мертвец в палате сказал: "Она знает..."
   Вот, значит, к кому волокла меня толпа призраков.
   Только ведомо ли им, что у нас вроде как договор с Чистоземельщицей? И я всю жизнь прожил, не нарушая его. Но ведомо ли это самой твари?
   Каталка медленно двинулась вперёд.
   Нет-нет, стойте! Я же... я же отслужил!
   А Чистоземельщица повернулась боком, как бы освобождая дорогу.
   Поток ледяного холода, который разил от исполинского призрака, сменился струёй жара. Полыхнул оранжево-красный свет.
   Там, впереди, топка! Крематорий, адское пекло, какая разница... Там огонь, смерть! Истинная!
   Так почему эта тварь позволяет мне катиться прямо в ревевшее пламя?
   Я такой же! Чистоземельщик! Я это делом доказал!
   Каталка приостановилась. Я заворочал немой головой, не в силах сказать: помогите, помилосердствуйте, спасите, чёрт побери! Мог только стонать и пыхтеть, отплёвываясь, глотая свою кровь и хлынувшее наружу содержимое желудка.
   Лихой... Ты настоящий друг. Держи меня, держи, пожалуйста-а-а!
   Мама, мамочка моя, не отдавай ей... Прости, накажи, но только не отдавай!
   Леночка!.. И ты тут! Не плачь, утри слёзы, хватайся крепче за ручки каталки. Я с тобой, навсегда с тобой, только не туда...
   Отец... хоть раз сделай то, что нужно именно мне.
   Чистоземельщица исчезла.
   Впереди было только извергавшее огонь жерло.
   Каталка рванулась сама по себе, оборвав несколько бесплотных рук, которые всё же хотели удержать её, и мою глотку опалил неимоверно горячий воздух.
   Не-е-ет!
   ***
   Не-е-ет!
   Я помотал головой.
   Серде мелко и часто колотилось о рёбра.
   В руке зажат аэрозоль. Хорошо, что успел пшикнуть под язык, а то загнулся бы тут на жаре. Руки-то как трясутся - точно у алкаша. Да и самого колотун бьёт. В мои годы сердечный приступ добром не кончается. Нужно было вообще отказаться от командировки. Пора на покой...
   Я вылез из машины. Тело подчинялось с большим трудом, точно после тяжёлой болезни.
   Э-эх, и воздухом-то подышать нельзя. Над Ильшетом поднимался столб чёрного дыма. Вот, опять... Как подгадали к моему приезду. Наверное, увидел, что городишко снова пылает, расстроился, да и схлопотал микроинфаркт прямо на дороге.
   Нет, пусть начальство шлёт сюда кого помоложе. А я сейчас разомнусь пешочком десяток метров да потихоньку-полегоньку двинусь домой. А потом в больничку... Тьфу на больницы. Позвоню старому знакомому, пусть осмотрит.
   Первые шаги дались с трудом, потом вдруг меня охватило чувство лёгкости, прямо невесомости. И вот уже перед глазами -- накренившееся шоссе, мой джип, почему-то в облаке дыма, лес вдалеке, поля...
   Чёрт, да я лечу!
   Не может быть! Продолжение бреда? Мифическое посмертие, в которое я никогда не верил?
   И тут почувствовал, что попутный ветер словно на рвёт меня, превращает в хлопья, клочки, пыль.
   И что? Упаду на землю тем самым перегноем?
   Я, чистоземельщик?! Не может этого быть! Нет!
   Но ещё более сильный поток воздуха подхватил чёрную мешанину, в которую я превращался, и понёс куда-то прочь. Исчезавшее сознание не смогло отметить -- куда.
   Чемпион
   Часть третья
   Сегодня опять горело. На дороге пыхнул джип, а в городе -- трёхэтажный частный домина. Меня с Крохотулей запрягли помогать малярам, которые красили стены в интернате, а Валерка бегала, смотрела. Приволокла с пожара чёрную от копоти железку, спрятала под подушкой. Вот будут бельё менять, ох и достанется же ей!
   Валерка -- немая с рождения девчонка, но заводная и понятливая. Здорово учится, за письменные работы меньше четвёрки не получает. Бывает, конечно, психанёт и всё поисчеркает. К ней тогда не подойти -- скрючится в углу, руками-ногами от всех отбивается, воет, как собака. Баба Женя (она мне не баба, просто интернатская кастелянша) говорила, что Валеркина мать бросила полугодовалую дочку в лесу. Охотники нашли ребёнка почти через год. Живого-здорового, только дикого. Вот и назвали Валерией, что означает "здоровая".
   И Крохотулю тоже нашли. Да половину всех интернатских где-то когда-то нашли. Сейчас Крохотуля -- гигант с огромной башкой, длинными тонкими руками и ногами. И болезнь его так и называется -- гигантизм.
   А пятнадцать лет назад дежурная по станции пошла до нужника. Глядь, у самой дверцы -- обувная коробка. А в ней что-то шевелится. "Какой крохотуля!" - умилилась дежурная. Хотела забрать себе, но не дали -- ей было уже сорок пять лет, а она всё жила в железнодорожном общежитии. Пила, конечно. Зато сейчас тётя Вера навещает Крохотулю, носит ему пряники, которые он очень любит.
   А я Саныч. Да, так зовут из уважения. Потому что помню свою семью и дом. Как погибли родители, забыл. Как очутился в детдоме, забыл. Как жил там, забыл. А вот интернатскую жизнь помню с первого дня.
   Меня привезли на старом детдомовском микроавтобусе, который так тарахтел и подпрыгивал по шоссе, что, казалось, тут же и развалится. Строгая очкастая тётка-сопровождающая схватила меня за руку, будто я собрался убежать. Только куда бежать-то?..
   В коридорах, которые пахли краской, у меня закружилась голова. Тётка перехватила поудобнее моё личное дело и снова дёрнула за руку -- шагай, мол.
   Идти было страшно. И-за какого-то непонятного розоватого цвет стен показалось, что я нахожусь в кишке.
   Раздались голоса, и из кабинета вышли мужчины. Все они суетились вокруг одного -- высокого, широкоплечего, похожего на актёра из нерусского фильма. Я его помнил, потому что когда жил дома, часто смотрел кино с родителями.
   Очкастая тётка, видимо, узнала этого мужика. Разулыбалась, громко поздоровалась, начала говорить что-то вежливое и радостное.
   А он глянул на неё пустыми глазами. Другие дядьки тотчас оттеснили очкастую и затопали вслед за пустоглазым.
   Тётка ещё злее сжала мою руку и поволокла дальше. Мы пришли в кабинет старшего воспитателя. Точнее, воспитательницы, Александры Георгиевны Стрижаревской. Чувствуете, сколько букв "р" в её имени? Оно точно рычит. Вот и Александра Геориевна постоянно на всех рычала -- говорила низким басовитым голосом с хрипотцой. Не захочешь, но послушаешься и сделаешь всё, что она скажет.
   Старшая воспитательница порычала на меня недолго и ласково, а потом позвонила другой. И меня увели.
   В первую же ночь в малышовой спальне мне устроили прописку. Сначала набросили на голову полотенце и сказали:
   - Эй, шлюп! Щас картинки увидишь. Заорёшь -- убьём.
   Поверх полотенца легла, видимо, подушка. И кто-то на неё сел.
   Картинок я не увидел. Но и не стал царапаться, биться, пытаясь сбросить подушку. Вытерпел боль. Да, удушье -- это очень больно.
   Очнулся весь мокрый, открыл глаза, но ничего не увидел, кроме темноты. А может, не захотел видеть. Я тогда подумал, что через эту боль можно встретиться с мамой и папой. А там, где они, всегда темно.
   Но услышал голоса:
   - Ты чё, ё...нулся, Корявый? Хули его так придавил?
   - Да ладно. Крепкий шлюп -- даже не дёрнулся.
   А потом по коридору протопали шаги, открылась дверь.
   За какие-то секунды душители скрылись, вероятно, под койками других ребят, потому что дежурная подошла ко мне и спросила:
   - Чего валяешься весь мокрый? Кто тебя облил? Только не ври, что сам намок.
   Не хотелось что-то ей говорить. Так и лежал, глядя в потолок.
   Дежурная взяла мокрое полотенце и вытерла мне нос. На вафельной ткани, серой от старости, заалело пятно.
   - Ну придурки, ну придурки... А ты, если молчишь, справляйся сам, - сказала дежурная и громко добавила в пустоту и гробовое молчание "крепко спавших" ребят:
   - Так и доложу Александре Георгиевне -- мол, ЧП в малышовой, но все спали, никто ничего не видел. Пусть она сама разбирается.
   Через некоторое время из-под соседней койки донеслось:
   - Тараканиха брюхатая... Только и знает стучать. Чтоб ей не разродиться!..
   Я пролежал всю ночь без сна не потому, что боялся новой подлянки. Просто знал: одна из них отправит меня к маме с папой.
   Но старшаки от меня отстали, сказали, что я ненормальный. Конечно, ненормальный. Был бы другим, обязательно вспомнил бы, что случилось с родителями, как я жил целый год в детдоме. А то ведь дыра в голове...
   Потом меня вызвала старшая, разрычалась, конечно, когда я сказал, что ничего не помню. Неожиданно пожалела. Погладила по голове и сказала то же самое, что и душители: "Крепкий шлюп". И ещё велела выучить стишок к линейке на День знаний. Дала настоящее задание, не такое, как в детдоме, когда все удивлялись: как это так? Буквы помнит, цифры помнит, слова на английском тоже, а про гибель родителей -- нет.
   Стишок со мной разучивала та "брюхатая тараканиха", которая дежурила в ночь прописки. Ей здорово досталось от Александры Георгиевны за то, что оставила меня лежать в мокрой постели и не проверила спальню старшаков, все ли на месте. Но я уже знал: там по ночам курят. Вот и воспитательница знала. И не пошла -- нужны ли ей скандалы со всякими придурками, которые горазды напакостить?
   Она удивилась, что я уже читаю и быстро запоминаю слова. Сказала, чтобы справлялся сам, и ушла, оглаживая огромный живот.
   Первого сентября нас повели в школу. В новых костюмах и ботинках. Даже с цветами -- баба Женя специально срезала астры с интернатских клумб.
   Возле школы взрослых было чуть ли не столько же, сколько учеников, а у забора -- прорва машин.
   Над всеми возвышалась чёрная, по размеру почти с детдомовский микроавтобус. Откуда вспомнилась марка - ниссан "Террано" - не скажу. Но при виде её у меня ёкнуло сердце. Лицо будто обдуло порывом холодного воздуха, по спине пробежали мурашки.
   Вот чёрная громадина несётся на меня и девчонку, которую я держал за руку. Заслоняет небо, слышится глухой удар. Я ударяюсь затылком об асфальт. В алой луже мокнут разноцветные астры. Поодаль, странно вывернув шею, лежит девчонка. С ней я должен был учиться в одном классе. Первом. Но не придётся, потому что вместо половины лица у девчоки -- красно-серая каша.
   А ниссан-убийца мчится дальше, давит, как тараканов, моих душителей, других интернатских ребят. Они пытаются спастись, но от этой машины не скроешься.
   - Ушаков! - рыкнули над ухом. - Чего стоишь, как замороженный? Иди с Танечкой туда, где стоят ребята с табличкой "1 б". Или забоялся выступления и подведёшь?
   Я оторвал от асфальта взгляд и посмотрел вверх. Веки и вправду были словно замороженные. Вот ведь какая Алесандра Георгиевна! Откуда ей знать, что я лучше умру, чем подведу кого-нибудь?
   И мы с этой Танечкой двинулись к своему классу.
   Линейка прошла здорово, мне всё понравилось. Только удивился, почему главным героем на ней оказался тот мужчина, широкоплечий, с пустыми глазами, похожий на какого-то актёра. Ему хлопали так, будто это он собрался в первый раз сесть за школьный стол.
   Да и от толпы взрослых то и дело доносилось:
   - Сергей Журавлёв... наш... вместе росли... не подведёт...
   - Реально народный депутат. Рвать других нужно. Пока на шею не сели.
   С одной стороны, я почувствовал уважение к широкоплечему -- сам никого не подведу и других за это ценю. А с другой стороны, этот Сергей Журавлёв покрасовался, поулыбался задушевно, и вновь его глаза стали пустыми -- не очень-то поверишь такому.
   И ещё вот что. Когда объявили, что сейчас прочёт стихотворение ученик первого класса Ушаков Александр, мужчина вроде бы удивился, о чём-то тихонько спросил у того, кто стоял за его спиной.
   Ширкоплечий внимательно прослушал моё выступление, хотя уже другой человек что-то докладывал ему из-за спины. И глаза Журавлёва, которые глядели на меня, не были пустыми. В них застыла тьма.
   Он мне долго хлопал вместе со всеми, а потом объявил, что дарит школе компьютер, а интернату -- телевизоры.
   Народ взревел и разразился рукоплесканиями, над головами взлетели воздушные шарики. На этом праздничная линейка закончилась. Началась школьная жизнь.
   Сейчас, наверное, этот Журавлёв был уже не депутатом, а кем-то повыше. А может, пониже. Или совсем никем. Моя же цель -- сделать так, чтобы его не стало вовсе.
   За семь лет многое изменилось.
   Главное -- интернат собрались закрывать, потому что количество воспитанников сократилось втрое. Но здание всё равно ремонтируется. Словно обряжают покойника в последний путь.
   Все наши в летнем лагере. Только мы втроём -- я, Крохотулька и Валерка -- остались по причине непрохождения медкомиссии. Подцепили странную заразу -- розоватые коросты на локтях, коленях и за ушами. Температуры нет, кашля нет, вообще ничего нет, за что могут отправить в больницу. А в лагерь нельзя.
   Но мы рады -- в конце августа придёт конец нашей дружбе. Валерка поедет в другую область в школу-интернат, где все такие же, как она, немые. Крохотулю заберут в дурку. А что делать со мной, никто не знает.
   А пока мы радуемся друг другу изо всех сил. Я был уверен, что каждый ещё найдёт себе друзей на новом месте. Но ведь старый друг лучше новых двух.
   - Эй, Саныч, - донеслось из открытого окна. - Ходи сюда, дело есть.
   Так, зря я сказал, что все наши в лагере. Оказалось, что не все -- Копчёный скипнул [убежал] и притащился за каким-то чёртом в интернат. Наверное, денег попросит. Он старшак, должен учиться в девятом классе. Поэтому имеет право взять у младших любую сумму и не отдать. И все делятся, дожидаясь, пока подрастут и сами окажутся старшаками.
   Я лёг на подоконник и высунулся. Внизу блестела розовая макушка Копчёного. Он настороженно оглядывался - не идёт ли кто. Плохо дело. Копчёный никогда не трусил, наоборот, все побаивались его. И взрослые, и ребята.
   Своё погоняло он заработал, пока бродяжничал с попрошайками. Ходили слухи, что Копчёный зажилил часть заработка. Чтобы расколоть, его держали над костром. Он утверждал, что прыгнул в огонь сам -- дескать, чист и ничего не утаил.
   Как бы то ни было, у Копчёного нет ресниц, бровей и волос. Только розовая с синими разводами кожа. А ещё бешеный норов -- если психанёт, то и убить может. И отвечать не будет, так как имеется справка психиатра. Он лютый именно из-за своей ненаказуемости. Я-то знаю: если ему серьёзно пригрозить, Копчёный сделается шёлковым.
   - Саныч, ну? - Копчёный потерял терпение. - Говорю, ходи сюда.
   Я кивнул и махнул через подоконник.
   Ну и что -- второй этаж. Пятки, конечно, обожгло болью, в коленях хрустнуло, но это ерунда. Главное, никто не увидит, что отлыниваю от работы. И ещё - люблю показать Копчёному: я хоть и младше, но тоже не лыком шит. И вообще, ещё не то могу. Но об этом, кроме Крохотули и Валерки, никто не знает.
   Серые, с белками в красных прожилках, глаза Копчёного бегали, он сопел, по разноцветной коже тёк пот.
   - Саныч, - попросил он, - глянь путь, а?
   Уж лучше бы ему потребовались деньги. Они у меня были. Средства погибшей семьи, которые теперь мои, находились под опекой. Но мне положена какая-то сумма, которую раз в три месяца привозили прямо в интернат. За неё расписывался мой законный представитель -- директор. У него и брал деньги, когда были нужны.
   Но Копчёному нужен путь!
   Ох, как же я пожалел, что однажды обманул старшаков, пытаясь спасти свою и чужую шкуры! Поставили на счётчик, по которому столько накрутилось, что мне бы вовек не рассчитаться. А вместо платы нужно было спалить баньку на дачах. Только дачи эти за тридцать кэмэ от Ильшета, так что меня с Крохотулей и Рахметчиком хватились бы ещё раньше, чем я до них добрался. И чуяло моё сердце, что та банька оказалась бы не пуста.
   В городе шла борьба за место начальника полиции с тёрками между двумя лицами. Одно из них покровительствовало Корявому, бывшему выпускнику интерната, который не забывал родные пенаты и время от времени навещал их, чтобы не забылись понятия о правильной пацанской жизни. Также он решал кое-какие проблемы старшаков (не без помощи указанного лица) и устраивал новые.
   Тогда я и придумал про этот путь, хотя был ещё один способ отбиться от старшаков. Но очень уж с неприятными последствиями.
   На запястье одного из них я заметил часы, раньше украшавшие запястье Корявого. Схватился за жёлтый браслет, закатил глаза и завыл:
   - Вижу путь! Владелец этих часов на дороге к смерти! Лежит на красном снегу! А лицо ему клюют чёрные птицы!
   Честно говоря, хотел напугать борзого старшака, который нашёл нижнее звено для преступной пирамиды. Часы у Корявого взял, и, наверное, не только часы, а на дело зарядил нас. И отвечать пришлось бы нам, потому что ни один интернатский не сдаст другого, каким бы он ни был.
   А вышло ещё лучше: ночью Корявого грохнули, и всё оказалось так, как я навыл.
   Ко мне ещё несколько раз обращались за этим путём, и не только ребята. Я сообразил, что нужно говорить только плохое, потому что в жизни хорошего не бывает. И ещё как можно непонятнее -- чтобы человек голову сломал, размышляя что к чему. Измучился, настрадался и выбрал то, что разумнее, но не сулит выгоды или чего там обычно жаждут люди.
   Стали ходить слухи, что я особенный. Вроде бы мне устроили прописку, и я задохнулся. А потом ожил. И вообще с мёртвыми говорить умею, и знаю всё на свете именно от них. А ещё могу наслать несчастья и даже смерть.
   Мне это понравилось. А кому бы не понравилось, если старшаки отлипли раз и навсегда, перестали мучить моих друзей, отбирать деньги и остерегались трогать девчонок? Конечно, только тех, кто был против.
   И я постарался добавить странностей в своё поведение. Самое смешное, что вместе с этим мне пришлось скрывать нечто, которое реально смогло бы разнести в клочья и всех борзых, и сам интернат.
   А теперь мне предстоит за это расплатиться. Вот что я скажу Копчёному, если путь у него один -- в областное казённое заведение под затейливым названием "Спецшкола для детей с девиантным поведением"? А она похуже дурки, все это знают. Если он собрался дать дёру, то что принесёт ему свобода? Ту же спецшколу с другим названием -- "Колония для несовершеннолетних". Или ещё хуже... но даже в отношении отморозка Копчёного думать об этом не хотелось.
   А если так?..
   Я положил руку ему на плечо, вздрогнул - ну, вроде в транс вошёл -- и прогундосил:
   - Вижу перепутье! Направо -- год страданий, потом новая жизнь. Налево -- месяц лёгкой жизни, а потом тьма! Кромешная!
   Пусть дурачок разомнёт мозги и подумает, стоит ли противиться уготованной ему дороге. Хотя столкнуться с тем, что творят над новичками старики спецухи, дело весьма неприятное.
   Глаза Копчёного расширились. В них реально мелькнул дикий страх. Испугался тьмы. Это он-то, кто сам -- настоящая тьма.
   За секунду передо мной пронеслись события двухлетней давности.
   Тогда только что началась моя слава как человека, который может смотреть путь, и в это же время к нам поступила Валерка.
   Её сняли с электрички на станции. Привезли в отделение полиции, стали ждать представителя приёмника-распределителя, куда попадали такие беглецы, как она. Но почему-то, по какой-то случайности или одному из странных поворотов, которые иногда всё же происходят назло правилам жизни, её отправили в наш интернат.
   Молчунья бойко изрисовала пол-альбома у психолога, написала диктант, решила задачки, с удовольствием повозила шваброй в коридоре. Оказалась на удивление здоровой и весёлой, тут же установила контакт с другими девчонками, несмотря на то, что находилась на карантине.
   Через день пришли сведения о ней аж из Саратовской области.
   Поскольку Валерке у нас понравилось и бежать она явно не собиралась, девчонку оставили. А может, произошла какая-то неразбериха.
   Короче, её определили в третий класс.
   Возрастом согласия, половой зрелости или временем, когда девчонку можно чпокнуть, в интернате считались полные десять лет. Если малолетки сами не напрашивались старшакам за подачку или покровительство.
   Знали об этом взрослые? Да. Это было тайное, тёмное, мучительное знание о тайной, тёмной и мучительной стороне жизни интерната. Поэтому они все и ненавидели свою работу, несмотря на то, что были нормальными, даже хорошими, людьми. Увольнялись, спивались, как Александра Георгиевна, превращались в вечно брюзжавших, всех подозревавших, ненавистных себе самим...
   Почему? Никто из интернатских никогда и никого...
   Этому понятию никто не учил. Оно само вползало в сердце, как только ты оказывался в стенах детского дома или интерната. Сочилось из стен, из воздуха, вползало в душу из коридоров, спален, игровых. Проникало в ноздри с запахом санузлов и столовых. Ты видел его в глазах ребят. И, если хотел выжить, принимал.
   Валерка была по-своему симпатичной. И уже не целкой, о чём быстро разнеслась весть.
   Подумаешь, невидаль. Целок старше десяти лет в интернате днём с огнём не сыщешь.
   Но Валерка -- особенная. Она как-то выжила без людей в лесу. Зверьё помогло? Если, конечно, её спасение не байки. Или не отвязное враньё бабы Жени, которая каждого интернатского была готова хоть королевским отпрыском обрядить, хоть шлемом инопланетянина прикрыть, лишь бы не обижали.
   - Кто? - спросил я.
   Валерка перестала мычать и раскачиваться, опустила голову, и я понял: все, кто сумел.
   Закуситься с кем-либо из старшаков я не мог -- не поняли бы свои же. Каждый считал время до того возраста, когда сможет творить всё, что захочет. Выступив против старшака, я оказался бы против лучшей доли любого, кто ещё не дорос. Против понятия, основы интернатской жизни. Слышал, что где-то случались бунты, но такое было не про нас.
   На свою беду, в игровую заглянул Копчёный. Видимо, искал Валерку.
   Тогда он только примкнул к старшакам и не пользовался особой властью, бывал по-прежнему бит и унижен. И выбрал молчунью для постоянных утех. Ну и для того, чтобы отыгрываться на ней за свои обидки.
   - Паша, - тихо сказал я, подойдя к нему вплотную. - Давай отойдём, я что-то тебе расскажу.
   Копчёный помедлил, размышляя, то ли дать мне в жбан, то ли выслушать. Но всё же любопытство взяло верх.
   Я зашептал в его ухо:
   - Паша, эта дичь [малолетнее лицо женского пола] из цыганского рода. Случайно узнал. Подхожу к игровой, слышу, как кто-то ей говорит: твои насильники сегодня ночью обоссутся, а если ещё раз тронут, то концы свои потеряют. Я дверь приоткрыл, а там взрослая баба, цыганка. Зыркнула на меня и тут же исчезла.
   Правду говорю, чтоб мне пропасть!
   На лице Копчёного сначала отразилось недоверие, потом сомнение и, наконец, злость. Он выкрикнул:
   - Сама дала!
   Но всё же пошёл восвояси.
   Я так смело соврал, потому что была моя очередь покупать старшакам разливное пиво, которое по распоряжению Корявого продавалось нам на вокзале разбитной бабёнкой, тоже бывшей интернатской. А поскольку пивко было за мой счёт, купил побольше. Ну и сунул в бидончик пару-другую таблеток, которыми пичкали Крохотулю. Утренних мочегонных и вечерних сонных.
   Правда, Крохотуля две ночи выносил мне мозг тупой болтовнёй, а по утрам не мог открыть глаза от отёков.
   Но после этого не только Валерку, но и других девчонок какое-то время не трогали.
   Так что вскоре Копчёному предстояло расплатиться за страх, который он нагонял на младших. И за боль.
   Я убеждён, что это справедливо.
   Когда разговаривал с Копчёным, душу сверлила одна несостыковочка: Пашку угнетало что-то ещё. Не только перспектива оказаться в спецухе и полной чашей глотнуть то, что он обычно преподносил другим. Словно смерть бросила на него свою тень.
   - Ты не всё рассказал, - заявил я.
   Глаза Копчёного почти скрылись за толстыми розовыми веками.
   - Бывай, Саныч, - сказал он и мягко, стремительно, как кошка за воробьём, бросился в кусты.
   Я смотрел вслед и знал: Копчёный выбрал третий путь. Заховаться подальше. Зашкериться. Но он унёс на себе тень. И ему не спрятаться нигде. В принципе, как и мне самому.
   ***
   Пока я учился в первом и втором классе, часто встречал странных людей. Точнее, люди-то были не странные -- всё, как обычно у тех, кто не заперт в стенах-кишке, а имеет собственный дом, семью, работу. Детей.
   Но им что-то было нужно от меня.
   Однажды зимой, когда я, закутанный из-за простуды, с завистью смотрел, как ребята, в снегу по самые ноздри, лепят снеговика, из-за ограды позвала меня незнакомая женщина. Средних лет, хорошо одетая, с умным лицом и приветливыми глазами:
   - Сашенька! Ушаков!
   Я подошёл. Угостит чем-нибудь? Или денежку даст? Вот такие мысли были у мальца, который за полгода пребывания в интернате отвык от сладкого и тех ребячьих забав, что можно купить за деньги.
   Женщина спросила:
   - Ты меня помнишь, Сашенька?
   Я помотал головой, глядя исключительно на её руки и сумочку.
   - Совсем-совсем не помнишь? - докопалась незнакомка.
   Я кивнул. Ну открывай же скорее сумку, пока во дворе не показался Корявый с дружками.
   Женщина вздохнула, потеребила ручку сумочки.
   Моё сердце сладко замерло. Лучше, конечно, денежка.
   Но тётка развернулась и зашагала прочь.
   Я тоже. К боли от несбывшихся ожиданий уже привык. Труднее привыкнуть к голоду по вещам, которые были привычны раньше.
   - Чё, обломила? - сквозь шапку, шарф и заложенные уши раздался голос вездесущего Корявого.
   Я мотнул головой.
   - Мрази, - поддержал Корявый. - У них всего полно, так жадничают, трясутся за каждый рубль. А чё за баба? Знакомая твоих родаков?
   - Не знаю, - прохрипел я из-под шарфа.
   Если бы и знал, то не сказал Корявому, который постоянно у всех что-то выпытывал. Позже я понял: так он отрабатывал должки за свои похождения вне интернатских стен. Служил кому-то.
   А ещё он заставлял малышню клянчить деньги у прохожих. Не все оказывались "мразями", кто-то совал монетки в ручонки, которые тянулись из-за прутьев ограды. Корявый забирал подачки.
   Вот и тогда он несильно стукнул меня по шапке и сказал:
   - А ну проси пожалобнее копеек двадцать. Ещё лучше - полтинник.
   Удар был слабый, но в больное ухо словно стрела вонзилась.
   И я стал просить, не слыша своего собственного голоса.
   Корявый из-за дерева наблюдал.
   Мужчина с сетками пустых бутылок, который торопливо шёл мимо, замедлил шаг. Подошёл и спросил:
   - Тридцать копеек хватит?
   Я кивнул.
   Мужчина вытащил мелочь и поинтересовался:
   - Небось, шоколадку захотелось?
   - На папиросы, - буркнул я.
   Мужчина сунул мелочь в карман и отправился своим путём.
   И правильно, пусть Корявый тоже обломится.
   Незнакомцев, которые интересовались, не помню ли я их, было человек двенадцать.
   А ещё лично ко мне приходили психологи, студенты, какие-то стажёры. Даже появлялся один врач. Его хорошо знал Крохотуля. А я -- нет.
   "Не помню", - твердил я. Они недоумевали и злились. А что делать, если в моей голове почему-то отсутствовала часть меня самого?
   Зато было нечто другое. Но хватило мозгов промолчать. Иначе стал бы таким же, как Крохотуля. Он без лекарств даже поссать не сможет. А чтобы по-человечески заговорил, его два месяца лечить нужно.
   Вот как раз Крохотуля и помог мне понять про нечто в моей голове.
   Началось всё весной, ночью. Крохотуля, ростом с пятиклассника, извивался вьюном в своей койке. Всё бормотал какие-то странные слова, выкрикивал слоги. То весело, то угрожающе.
   Дежурный воспитатель, студент-заочник, не мог ни сосредоточиться над учебниками, ни по-людски поспать. Он рассердился и завязал рот психованного полотенцем, а руки тряпками прикрутил к кровати.
   Вскоре спальня наполнилась сопением и храпом. Все ведь тоже не могли заснуть, но подать голос и пожаловаться на Крохотулю было западло. А теперь можно выдрыхнуться.
   Не тут-то было! Крохотуля стал выбивать дробь длинными ногами - ударять о спинку кровати ступнями.
   Дежурный привязал и ноги. Ненадолго стало тихо.
   Но Крохотуля и тут нашёл выход. Стал трясти сетку кровати с жидким матрасом, похожим на длинную коровью лепёшку -- коричнево-зелёную и такую же вонючую.
   Всем-то побоку, а мне такой сосед мешал.
   И тогда в моей голове что-то словно разрослось -- того и гляди, треснет череп. Но я отчего-то знал: это можно выпустить прямо в Крохотулю. И он, дебильная мразь, ни на что не годная тварь, всем мешавший урод, сдохнет.
   И ещё -- Крохотуля почувствовал мои мысли. Как-то догадался, что я до смерти его ненавижу и готов убить. Потому что по его щеке скатилась слеза. Одна, другая...
   Вообще-то психа любила тётя Вера. И он её тоже. И вовсе не из-за пряников.
   Убивать придурка расхотелось. Я попытался загнать нечто внутрь головы -- не получилось, стало очень больно. Что делать?
   Крохотуля затих, уставив глаза в потолок.
   Я тоже стал смотреть вверх.
   - Отпусти... - вполне членораздельно шепнул Крохотуля.
   Кого отпустить? Чего отпустить? Нечто снова стало давить на череп.
   - Отпусти... - ещё тише сказал Крохотуля. - Помогу...
   Я почувствовал, что нечто чуток ослабло. И начал потихоньку стравливать ту силу, что грозила разнести мою башку на шматки подобно тому, как лопается переспелый арбуз об интернатскую стену.
   В спальне зажёгся свет. Да что там в спальне, он вспыхнул во всём здании. Но я этого не узнал, потому что вырубился.
   Сторож, который поднял тревогу и побежал по этажам, нашёл много интересного: Корявого у девчонок; физрука полуголым в спортзале; в коридоре, ведущем в спортзал -- практикантку-англичанку, тоже в неглиже; повариху, которой потребовалось среди ночи осмотреть крысоловки, в кладовой; Александру Георгиевну у себя в кабинете за столом с пустой бутылкой водки. Только она да мы с Крохотулей спали аки агнцы в яслях во время всеобщего переполоха.
   С тех пор я и псих, от которого хотели, да не могли избавиться, стали неразлучны. Ведь если б рассказал, что одолевает меня с момента гибели родителей, кто бы поверил?
   А Крохотуля не верил, он знал. Потому что и его терзало нечто, но только другой природы. Оно появилось не от матери-преступницы, бросившей младенца возле нужника. От добрейшего, но забитого жизнью человека -- тёти Веры. Ей было всё равно, каким вырастет дитя. Она сразу полюбила его не за будущие хорошие оценки или поведение, не за помощь, которую он ей может оказать уже взрослым, а просто так. Твердила в милиции, в органах опеки: "Господь послал". И заливалась слезами, когда ей раз за разом отказывали в усыновлении. Не понимала доводов -- у ребёнка тяжёлая патология нервной системы, он ненормален и нормальным не будет.
   А если разобраться, кому Крохотуля нужен? Тем людям, которые станут лечить его в дурке? Там он быстро превратится ходячую иллюстрацию своего недуга. В интернате он почти такой, как все.
   Так плюньте на правила и законы. Отдайте Крохотулю тёте Вере. Неет.
   Моё -- иное.
   Вторглось в самый ужасный момент жизни, перевернуло весь мой мир. Взамен дало силу, смекалку, жёсткость. И безнаказанность -- если б я захотел, смог бы убить без улик.
   Но я гнал плохие мысли. Если им дать волю, то исчезнет та малая часть меня самого, что осталась после смерти родителей. Она помнит дом, папу за работой, маму у гладильной доски или на кухне. Прогулки у дома, смешные и трогательные праздники. Помнит то, что даже сейчас делает меня счастливым и гордым, -- у меня были хорошие родители!
   Было трудно. И страшно.
   Особенно по ночам.
   Спал я или нет, мой мозг перелистывал события дня. И нечто прямо кричало: уничтожь! Расправься!
   Если бы можно было вычистить всех мразей из интернатских стен! Они бы перестали напоминать кишку, в которой растворится всё и вся. А на выходе окажется... ну, все поняли.
   Но если начать чистку, то вряд ли всё закончится интернатом, так как он -- лишь малая часть мира. Сколько сволочей преспокойно здравствует на свободе! Из-за них пополняется наш гадючник, как называют интернат некоторые горожане.
   И кто, безгрешный и праведный, тогда останется на земле? Вряд ли её можно сделать чистой. А вот пустой -- запросто.
   Да, Корявый, Копчёный, подросший Рахметчик были настоящим дерьмом. Крали, насильничали, избивали, издевались. Рахметчик вообще стал убийцей. Они мешали всем. Без них было бы лучше.
   Но случай с Крохотулей меня многому научил.
   Лучше зажечь свет, чем позволить тьме забрать часть мира. Какой бы он ни был, пусть с несправедливостью, потерями и болью, но его нельзя терять. Так как то, что появится взамен, может оказаться ещё хуже.
   Над тем, что всё в жизни неоднозначно, я размышлял часто.
   К примеру, завпроизводством нашей столовой, тётя Катя, толстая бабища с воровато бегавшими глазами, часто орала на нас, особенно когда не съедались водянистые тушки минтая с макаронами:
   - Зажрались, скоты! Мои внуки мяса неделями не видят, а вам государство в пасти кладёт! А вы ещё и морды воротите!
   Действительно, нас кормили сносно, давали и фрукты, и сладкое. Мясо же полагалось пять раз в неделю. И мы его получали в виде жилистого гуляша, котлет, которые липли к языку и нёбу, сухих печёночных оладий, истушённого до полных непоняток (а что это было?) рагу. Или курицы, на которой мы никогда не видели аппетитной румяной корочки, пахнувшей чесноком и приправами. Была толстая шкурка: сверху пупырышки, снизу -- точно мыльные плёнки.
   Интернатскую пищу просто не хотелось есть, потому что она была приготовлена не мамиными руками, не для любимого чадушка, а громогласной и злой поварихой для всех.
   Но та же тётя Катя вела бесконечную войну с предприятиями, которые доставляли продукты, с управлением образования, заключившим договоры с ненадёжными поставщиками. Ходила в администрацию города, орала там: "Не свои дети, государственные, так можно чем попало кормить?"
   А ещё никто из именинников не оставался без пирога. И в медизоляторе во время эпидемий ОРВИ всегда был кисло-сладкий морс, даже если ягоды отсутствовали в разнарядке.
   Тётя Катя не была безгрешной и кристально честной.
   Она была человеком.
   Наливала суп в баночку, клала в пакетик котлеты для уборщицы, которая ютилась с тремя детьми в одной из комнат интерната, потому что сбежала от мужа-изверга, осталась без жилья и без средств. Опекала поварих, как правило, девчонок из училища, которые увольнялись, как только находили другую работу вне сферы общественного питания. Пыталась вправить им мозги: "Раньше так говорили: накормил сироту -- бог тебя голодным не оставит. А за прилавком до божьей милости не настоишься. Зарплата та же, ну, тяжельше, так что? Зато хозяин не обманет. Да и вы никого не обманете, опять же к богу ближе".
   Но тётя Катя была жестока. В первый год интернатской жизни я увидел, как она заставляет съесть две порции манной каши ту Танечку, с которой за руку пришёл на линейку в День знаний.
   Девчонка кривилась, глотала через силу. А потом поперхнулась, и её вырвало прямо на стол. Тётя Катя рявкнула: "Жри, зараза, жри свою блевотину!" Схватила огромной ручищей хрупкий затылок и ткнула несчастную лицом в желтовато-белые разводы на столе.
   Если бы нечто в моей голове тогда оказалось таким же сильным, как год спустя, я убил бы тётю Катю.
   А потом бы жалел. Просто она увидела, как тихоня Танечка плюнула сначала в тарелку своей соседки, потом в другую...
   А после случая с Рахметчиком я вовсе заклялся однозначно судить о людях.
   Маленький чернокудрый ангелок Рахмет, с громадными карими глазами и загнутыми вверх ресницами, не умел толком говорить по-русски. И вообще казалось: он случайно свалился с небес, где всё любовно-правильно, нет зла и плохих людей, настолько проникновенным и мягким был его бархатный взгляд.
   Рахметчик всем старался услужить и уступить, пристально вглядывался в лица ребят и взрослых, робко улыбался, искренне радовался любому при встрече. Не жаловал только девочек, даже не смотрел в их сторону и не отвечал, если кто-то из них к нему обращался.
   Когда его шпыняли, то Рахметчик с кротким недоумением на лице отходил в сторонку и стоял, одинокий и печальный, до тех пор, пока эта картина не пронзала зачерствевшее сердце кого-либо из интернатских. И тогда глаза Рахметчика снова начинали лучиться любовью и преданностью.
   Рахметчик стал моей тенью. Всегда был рядом и ничего не требовал взамен. Протягивал мне свои конфеты или шоколадку, которые дважды в неделю нам давали после ужина. Не спал за компанию во время моих жестоких приступов бессонницы. И с ликующей радостью принимал любой знак внимания.
   Ко второму классу все знали: обидеть Рахметчика -- западло.
   Но однажды в летнем лагере он исчез на полдня. Я отправился на поиски. Если б кто знал, что я почувствовал, увидев Рахметчика в окружении старшаков с Корявым во главе!
   Мой безответный, добрый Рахметчик беззвучно плакал, а на его скуле сочилась кровью ссадина. Из его громадных глаз катились такие же огромные слёзы, стекали по щекам, обильно окропляли разорванный ворот рубашки.
   Корявый трясся от злости, а у его ног лежала задушенная проволокой кошка. Рядом валялись, словно разноцветные тряпочки, котята с отрезанными головами.
   Кто бы мог подумать, что это дело рук анелоподобного Рахмета!
   Я не захотел его видеть. Рахметчик сох от горя, не ел, норовил спрятаться от всех.
   И тогда Александра Георгиевна рассказала мне, что Рахмечик родился в горах и кровь и кинжал запомнились ему так же, как нам запоминаются наши любимые игрушки. Его отец резал при нём баранов. Может, не только баранов -- в горах шла вечная война одного рода с другим. А потом убил мать Рахметчика. Малыша нашли у её тела. Увезли очень далеко от родных мест, опасаясь мести отцу, которая распространялась и на его сына.
   Кровавые гены напомнили о себе как раз перед тем, как дошли слухи о закрытии интерната.
   Рахметчик иногда бегал помогать бездетным старикам, жившим возле вокзала. Они души не чаяли в невысоком проворном парнишке, который с неизменной улыбкой носил воду из колонки, помогал колоть дрова, белить и красить довольно большой дом, ухаживать за пятачком земли. Подумывали о том, чтобы после выпуска из интерната переписать на застенчивого сироту своё имущество и зажить одной семьёй.
   Старик обезножел, и Рахметчик вовсе стал незаменим. Только однажды женщина нашла мужа с перерезанным горлом. И счастливого сироту рядом. Он разглядывал кухонный нож, поворачивая его так и этак. С лезвия стекали густые тёмные капли.
   Рахметчика увезли.
   Я окончательно разуверился в своей способности понять этот мир. И устал защищать его от того, что таилось во мне.
   ***
   Моё проклятие обрело зримый облик после того, как нас свозили на трёхдневную экскурсию в областной центр. Её устроила и оплатила одна политическая партия.
   Старшаков не взяли, опасаясь побега. В миллионном городе спрятаться легче, чем в крохотном Ильшете. Да и не заслужили: учились из рук вон плохо, поголовно состояли на учёте в инспекции по делам несовершеннолетних.
   Я же, отличник, речистый и ответственный, был первым кандидатом на поощрительное мероприятие. И вид приличный, и манеры, и выступить со словами благодарности смогу, и не подведу родной интернат.
   Но я отказался ехать без Крохотули. Нет, и всё. Да, гигант имел вид дурковатый и пугающий: под два метра ростом, с огромным лбом, нависшим над пронзительно-синими глазами, маленьким широким носом, который странно западал в переносье, и непропорционально длинным, острым подбородком.
   И что? Все кругом красавцы? В моём присутствии у Крохотули не было приступов, когда он трясся и нёс всякую чушь. А рядом с другом я мог не только контролировать содержимое своей головы, но и управлять им. Чем ближе был статус старшака, тем труднее было укрощать рвавшееся наружу нечто.
   Договорились,что Крохотуля поедет, но останется в гостинице, пока группа будет присутствовать на открытии музея сибирской игрушки. Предполагалась встреча с членами партии, которая облагодетельствовала поездкой интернат. А где эта партия, там и телевидение, пресса. Видок Крохотули может оставить неприятное впечатление.
   Я был с этим категорически не согласен, но друг сам попросил меня не ерепениться.
   Вот зря боялись, что кто-нибудь ударится в бега. Зря не взяли старшаков. Потому что большой город будто облагородил нас красотой и величием. Хотелось всё впитать, запомнить, насладиться каждой минутой рядом с застывшей в памятниках историей и культурой. Где уж тут готовить побег. Хотя всем, кроме меня, больше понравился цирк. Никакого сравнения с теми группами не пойми каких артистов, которые, проезжая чёсом по стране, заворачивали и в наш Ильшет.
   Я впервые увидел вживую хищников и слонов. Они мне не понравились. Уж очень напоминали нас, интернатских, -- в клетке и на поводке. Нехотя исполняли то, что требовал дрессировщик, а стремились, наверное, только к одному -- освободиться. А дай им свободу... Выйдет то же самое, как если бы мы получили её. В итоге -- смерть или новая клетка.
   Я расстроился, размышляя о том, что все эти колонии, спецухи, детские дома -- лишь временные клетки, из которых рано или поздно вырвутся на волю стаи окрепших и возмужавших хищников. И берегитесь тогда, люди, ибо плётка и решётка запоминаются лучше, чем еда в миске и жалкий кров.
   Крохотуля был счастлив. Его глаза сияли особенным блеском, вечно слюнявый рот не закрывался и был сух от полноты чувств. Господи, ему даже уродские клоуны понравились! Но его радость передалась мне, и участь пленных хищников, худющих замедленных обезьян, бывших хозяев тайги, которые стали рабами хлыста, забылась.
   Утром последнего экскурсионного дня нас заставили переодеться во всё глаженое-чищеное, и сами мы засияли, как только что отдраенный линолеум.
   Я повторял речь, которую должен сказать перед камерами: "Мы особенно благодарны Сергею Журавлёву, который..."
   Журавлёву?.. Тому человеку с пустыми глазами, которого я увидел семь лет назад? Вспомнился глюк - чёрная машина, давящая ребят с цветами.
   Почудилось, что под ложечкой возникла дыра, и из неё понесло холодом. Им я могу заморозить весь мир. И первым -- пустоглазого Журавлёва.
   Господи! Отчего во мне столько ненависти к этому человеку? Может, он вполне нормальный, такой, как все.
   Холод превратился в стужу. Затрясло так, что застучали зубы.
   Я почувствовал ладонь на плече. Это Крохотуля подошёл согреть. Спасибо, друг! Как я буду без него там, перед камерами?..
   Крохотуля похлопал меня и сказал: "Саныч - чемпион!"
   Стало весело, и предстоящее выступление показалось пустяком, ненужным, но обязательным приложением к интересной экскурсии.
   Микроавтобус, выделенный нам на время поездки, с большим трудом запарковался возле красивого старинного здания. Весь город съехался на открытие музея, что ли?
   Оказалось, что наша группа никому не нужна. Александра Георгиевна бегала куда-то, спрашивала, возвращалась с покрытым пятнами бледным лицом. Расстроенная.
   Нас оттеснили за спины хорошо одетых серьёзных людей. Артистов в народных костюмах, с балалайками, трещотками и гармошкой, пропустили вперёд. Кадетов в новенькой форме тоже. Но хоть посмотреть-то на древние сибирские игрушки дадут или нет?
   Кто-то из малышей захныкал. Александра Георгиевна непривычно тихо шикнула на него. И тут со мной случилось что-то странное.
   Я ощутил присутствие -- плечо к плечу -- разноцветного "красавца" Копчёного, задушевного друга Крохотульки, который остался в гостинице, дэцэпэшницы Ирки из девятого класса, изнасилованной немой Валерки. Ещё кто-то толпился рядом, но лица были вроде незнакомые.
   Оттолкнул Александру Георгиевну, ввинтился между серьёзными людьми и вывалился прямо к ограждению возле ковровой дорожки, которая вела к подъезду.
   - Ушаков! Саныч! Назад! - донёсся писк Александры Георгиевны.
   Ага, покомандуй ещё мне. Мы не навязывались, нас сюда пригласили. И не за спинами ютиться, а на экскурсию в новый музей. А права своих не отстоять -- западло. Вот так-то, Александра Георгиевна.
   Меня тут же схватили за обе руки, как воришку, и поволокли в сторону. Ни один из интернатских приёмов по освобождению "из захвата" не сработал. Стало быть, специалисты.
   - Что за безобразие? - спросил басистый голос.
   Я глянул вверх и увидел великана, куда там Крохотуле, с майорскими погонами.
   И тут же доложил:
   - Ученик седьмого класса Ильшетской школы-интерната Александр Ушаков. Прибыл на экскурсию. Разрешите нашей группе и старшему воспитателю Александре Георгиевне пройти в помещение музея.
   Великан разглядывал меня секунду-другую, а потом сказал людям в штатском, крепко державшим меня:
   - Ребята, вы уж сами разберитесь.
   И отвернулся, стал смотреть поверх голов. Весь такой бдительный и суровый.
   Один из "ребят" выпустил мою руку и сказал:
   - Вали к своим. Живо!
   Я не двинулся с места.
   А второй напомнил напарнику:
   - Нам через пятнадцать минут нужно на камеры подать приютских. Где они находятся?
   - Хрен разберёшь в такой толпе, - ответил товарищ и внимательно посмотрел на меня: - Так ты из этих?..
   - Нет, - буркнул я.
   Повернулся и скрылся меж аплодировавших людей.
   Из динамиков грянула русская народная.
   Ничего себе приглашение! "Подать приютских"! Словно мы какая-нибудь селёдка на блюде. А подавиться не боитесь, деловые?
   Навстречу мне уже другие "ребята" вели старшую воспитательницу и нашу группу.
   - Саныч... - только и сказала Александра Георгиевна.
   И я смирился. Потому что подводить своих нельзя.
   И не подвёл. С ясным лучистым взором, которому научился у Рахметчика, чётко и громко произнёс в микрофон речь, написанную Александрой Георгиевной, просто помешанной на этой партии благодетелей. Широко и радостно, как Крохотуля тётиным Вериным пряникам, улыбнулся толпе.
   Мне захлопали так же громко, как и другим. Донеслось:
   - Родился для трибуны...
   - Детдомовец? Не верится. Из лицея кто-то, ряженый, как и многие здесь.
   Ряженый? Под ложечкой заворочался холод, пронзил меня ледяными щупальцами. Но я ещё раз улыбнулся всем.
   Хотел уйти, но кто-то позади придержал меня за локти.
   Оказалось, Сергей Журавлёв приготовил нам подарок.
   Изрядно поседевший Журавлёв с чуток оплывшей фигурой встал рядом со мной. В его руках был громадный глобус. Он завёл волынку о том, что дети -- будущее страны, что партия много работает над тем, чтобы передать потомкам чистую планету. Не только экологически, но и нравственно. И поэтому он дарит ребятам из Ильшетского интерната глобус, планету, Землю. Чистую Землю.
   Мои и его ладони соприкоснулись.
   Я кое-что понял: он не передал музею свою квартиру, как говорила в поезде Алесандра Георгиевна, а продал. И он тоже убийца. Но не как Рахметчик или ныне покойный Корявый, а ещё хуже. Именно он убил...
   Дальше понять не удалось. В голове ворохнулось нечто. Меня будто разодрало на две части. От жуткой боли я чуть было не взвыл.
   А Журавлёв удивлённо на меня уставился. Понятно, увидел слёзы. Подумал, наверное: это я от радости и гордости обрыдался, что со мной разговаривает такой человек, как он.
   Фотовспышки так часто забликовали, что дневной свет превратился в искусственное сияние.
   Нечто стало расти, давить изнутри на глаза и уши.
   А Крохотули не было рядом!
   Господи! Помоги мне сдержаться, не подвести!
   "Саныч -- чемпион".
   И я смог справиться. Одолел и нечто, и холод.
   Александра Георгиевна, сама заплаканная, подхватила глобус, помогла мне устоять на ногах.
   А потом нас повели на первую экскурсию в стенах музея, который занимал весь первый этаж каменного дома. Но на этот этаж вела ого-го какая лестница!
   Журавлёв, видимо, получил выгодный ему фотокадр -- детдомовец со слезами на глазах принимает подарок -- и решил дождаться ещё одного. Поэтому он взял меня за руку и повёл к экспонатам. Но сообразил, что это уж совсем наигранно, и переложил руку мне на плечо.
   Вот зря это он сделал.
   Потому что я позволил невидимым ледяным змеям неторопливо переползать под его пиджак. А нечто вроде бы совсем покинуло меня. Потому что голова стала какой-то пустой, свободной. Не от мыслей, нет. Они, наоборот, хлынули потоком.
   А у Журавлёва, по всему видно, затрещала от боли башка.
   Экскурсовод рассказывала о деревенских самодельных куклах.
   - Вылитый Пугало, правда? - спросил я Журавлёва, когда нам представили игрушки из соломы.
   Откуда взялись слова, я не понял. Просто пришли и всё. Даже не представлял, человек этот Пугало или нет. Но знал: Журавлёв причинил ему много зла.
   Широкая круглая рожа с кривым носом таращилась на нас нитяными глазами.
   До этого Журавлёв сдерживался, чтобы не морщиться, дёргал бровью, старался незаметно потереть висок.
   А после моих слов вздрогнул. Махнул рукой свои сопровождающим. Ему принесли воды.
   - А нет ли в стакане атропина? - поинтересовался я. - Можно умереть. Всё-таки яд.
   И про атропин я ничего не знал, кроме того, что это смерть.
   Журавлёв застыл, как помешанный, видно, решил, что глючит с перепою.
   Его частое дыхание стало смрадным, запах перегара перебил аромат туалетной воды.
   Стакан оттолкнул, но не догадался отстать от меня, чтобы я ходил с ребятами, а не с ним. Снова зря.
   - Раньше в этой комнате жила Леночка? - спросил я.
   Господи! Никакая Леночка не была мне знакома. Однако сердце так и заныло за неё.
   На губах Журавлёва выступил белый налёт, синие тени залегли в подглазьях.
   Он бросился вон, свита -- за ним.
   А экскурсия оказалась очень интересной.
   Дома нас встречали, как героев. Все видели выпуск новостей. И прониклись.
   Меня -- семиклассника! - тут же назначили возглавлять какой-то молодёжный парламент, или как там называлась новая чепуха, придуманная администрацией города. Из неё, кстати, тоже пришли подарки. Александра Георгиевна написала статью в газету. Её тут же пригласили на какую-то конференцию по воспитательной работе в другую область. И главное -- она перестала выпивать! Но мне ни до чего не было дела.
   Крохотуля не отходил ни на шаг, смотрел в глаза и вздыхал. Он понимал, что мне больно и страшно. Нечто не ушло. Теперь я весь -- это нечто.
   Ночью в поезде, в тесноте плацкарта, вдруг стало очень тихо. Пропали все звуки -- стук колёс на стыках рельсов, скрип, который издавал старый вагон на поворотах, шуршание и шорохи. Только на нижней полке застонал и завозился Крохотуля.
   Стало морозно, и у рта появился едва заметный парок.
   Я задрожал от лютого холода, попытался было закутаться в жиденькое одеяло, но не смог и рукой шевельнуть. Подумал, что ледяные змеи вернулись.
   Но это были не они. Вагонный сумрак уплотнился, тени стянулись ко мне, слились в чёрную фигуру.
   Она стояла возле моей полки.
   Тьма, мрак, часть преисподней.
   Стало страшно.
   Это раньше я хотел туда, в непроглядную черноту. Потому что надеялся найти в ней маму и папу.
   А теперь -- нет. Не хочу умирать. Крохотуля, Валерка слишком много отдали мне. Не только они -- люди вложили в меня часть своей жизни. И я задолжал. Не могу расстроить и обидеть их своим уходом.
   Они очень дороги мне, все -- и ласковые, как баба Женя, и злющие, как тётя Катя, и заплутавшие в своих страстях, и просто выполнявшие работу -- научить, вырастить, открыть мир.
   Мама и папа тоже дороги, но по-другому.
   И главное: если умру, то что останется от них в жизни? Их путь не пройден, пока не разберусь, что с ними случилось.
   Господи! Да я сам себе дорог! Но не настолько, чтобы причинить близким страдание.
   Убирайся, призрак! Не трогай!
   Фигура вроде бы побледнела, тёмная субстанция заколебалась, что ли. И почему-то возникла уверенность: если не увижу её глаз, то всё обойдётся. Морок сгинет, останется только головная боль. Но это можно вытерпеть, пережить.
   А вот если посмотрит... Всё!
   И она открыла глаза!
   Тусклые, багровые огоньки прямо напротив моего лица.
   Они приблизились.
   И я перестал видеть.
   Меня всего обдало жаром. Я ощутил, как трещат волосы.
   И тут же перестал слышать.
   Дикая боль опалила с ног до головы.
   И я перестал дышать.
   В небытие проникла мысль: "Саныч -- чемпион".
   Если есть мысль, значит, и я ещё есть? При голове, в которой живёт нечто?
   Я или не я, словом, какие-то остатки, останки, или просто части человека после смерти, начали стравливать нечто в пустоту.
   Спасибо Крохотуле!
   Мир потихоньку начал обретать прежние формы.
   Сначала я ощутил самого себя, скорчившегося на верхней полке вагона. Воздух был душным от испарений спящих людей. Но я набрал полную грудь. Стало теплее.
   Потом увидел: передо мной кто-то по-прежнему стоит.
   Но не призрак.
   Багровые огоньки сменились двумя синими звёздочками.
   Крохотуля!
   Верный друг, который не поддался смертному огню-морозу, который прогнал адово порождение!
   Я хотел сказать, что чувствую сейчас, но только захрипел.
   Крохотуля провёл рукой по моему лицу. Его ладонь сразу стала мокрой.
   - Саныч, всё хорошо. Спи, Саныч, - сказал Крохотуля.
   И я послушался его, как послушался бы Александру Георгиевну, старшаков, маму с папой, если бы они были живы.
   Уснул, чтобы отдохнуть после какого-то тяжкого труда. Наверное, так отдыхают женщины, родившие дитя. Или ребёнок спит после мучений выхода на белый свет.
   Я пережил почти такое же.
   Стал другим.
   ***
   У нашего интерната были сложные отношения с православием и верой в Бога.
   Клубу "Железнодоржник", под который когда-то была переделана церковь, вернули прежний облик и назначение. Ильшетцы вздохнули с надеждой: ну всё, город снова под крылышком у Спасителя. Однако гробов меньше не стало; горькие пьяницы превратились в бомжей, их "поголовье" не сократилось; нужда и проблемы глухой провинции по-прежнему давили народ с упрямством локомотивов, которым, как известно, человек на путях не препятствие. Да и можно ли ждать покровительства Бога, если каждый день многократно гадить ему в душу?
   Александра Георгиевна была лютой атеисткой и сопротивлялась тому, чтобы интернатские нацепили на шеи крестики. Пока лидеры её любимой партии не показали пример.
   Ильшетскому батюшке Петру тут же был открыт доступ к душам воспитанников.
   А нам было фиолетово, во что верить. Потому что само состояние веры было недоступно ребятам, которые при жизни побывали в аду. Да и знаете же правило всех "крыток", будь то тюрьма, колония или государственное казённое учреждение для детей, - "Не верь, не бойся, не проси". Но если крестик на шее давал некоторые бонусы, то почему бы и нет?
   А ещё подкупило то, что батюшка принял активное участие в благотворительных сборах в нашу пользу и не потребовал ничего взамен. Не то что городские власти, которые за любую подачку под предлогом трудового воспитания заставляли то улицы мести, то убирать территорию вокзала, то ехать на сельхозработы. Или перебирать картошку в холоднющем овощехранилище, что было гаже всего.
   Батюшка познакомился чуть ли не с каждым из нас. На свою беду. Обвести вокруг пальца реально добрейшего и честнейшего из людей для интернатских пройдох не составило труда. И он стал вечным соответчиком в органах полиции. При каждом приводе тот или иной отморозок вопил: "Да вы чё?! Не я! Батюшку спросите!"
   А я верил только в ангелов. Причём тех, которые были не в небесах, а рядом, на грешной земле.
   В Крохотулю.
   В дебиле, шизике, психе, необучаемом, жило то, чего не было даже у проницательнейшей Алесандры Георгиевны -- подвижницы, которая обрекла себя на одиночество, посвятив жизнь нам. И вообще, каждый иной, будь он дауном или идиотом, сохранил большую часть личности Создателя мира, нежели мы, обычные люди.
   Ещё в Валерку.
   Как я уже сказал, она появилась в интернате чудесным образом, вопреки всем правилам и законам.
   После того, как я отвадил от неё сексуально озабоченных старшаков, Валерка стала приносить мне рисунки. Сначала я посмотрел на них, как на мазню. Потом заметил: мазня складывается в историю. А позже догадался -- история -то моя...
   Сперва Валерка изобразила какую-то мешанину из всех оттенков чёрного. Показалось, что она отразила своё состояние после изнасилования. Я вернул ей рисунок. Она обиженно вздохнула и ушла.
   Потом сунула рисунок, при виде которого сердце стукнуло: это знак! Красивое, яркое пламя. Над ним -- густой дым, который рассеивается, уходя в облака. И среди них -- конуры женского и мужского лиц. Они смотрят вниз, на чёрную фигурку малыша.
   Впервые нечто в моей башке показалось нужным. Потому что оно способно задавить всё. В том числе и память. Я отчаянно не хотел вспоминать!
   Пришлось вернуть рисунок Валерке.
   Она понимающе покачала головой.
   Следующей была настоящая картина из трёх частей.
   На первой огромный чёрный человек мучил таких же, но поменьше. Они извивались на поводках, а он лупил их плёткой.
   На второй эти человечки стояли вокруг машины. У каждого над головой был шарик, в которых были нарисованы кроватка с ребёнком, пистолет, недостроенный дом.
   А на третьей -- мужчина и женщина в машине. Из открытой дверцы ещё одна чёрная фигура вытаскивает за руку малыша.
   Это был не знак. Настоящий рассказ о том, что произошло до второй картинки, с пламенем и лицами родителей над спасённым ребёнком.
   Валерка хотела, чтобы я всё вспомнил.
   А я -- нет.
   Поэтому молча сунул ей символичное "произведение" и ушёл.
   Но как уйти от своих мыслей? Волей-неволей стал думать о прошлом. Когда становилось невмоготу, расстраивался и призывал нечто. После этого в интернате происходили странные вещи: что-то обязательно выходило из строя, взрывалось, рушилось, причиняло вред, наносило травмы.
   Пришло понимание: я -- настоящая мразь. Спасся, а должен был погибнуть вместе с мамой и папой. От этого всем плохо. Так же, как стало плохо людям от Корявого, Копчёного, Рахметчика. Уж лучше бы Корявый меня придушил в первую ночь во время прописки.
   Я всё-таки заметил, что Крохотуля совсем извёлся, а Александра Георгиевна чуть ли не поминутно проверяет, где я нахожусь и что делаю. А что проверять-то? Сижу насупившись или на уроках, или в спальне. Чувство вины стало невыносимым, но я уже не мог без самокопания.
   И тогда Валерка приволокла новую картину: посередине листа гигантская открытая дверь. Какие-то уродцы входят в неё строем. Среди них я разглядел и великана Крохотулю, и Валерку, и Рахметчика, и себя. А выходят из неё взрослые красавцы. Некоторые оборачиваются и с улыбкой машут уродам.
   Картина насмешила. Во так Валерка! Ей хоть сейчас надеть прикид батюшки Петра с массивным крестом и взять в руки кадило с ладаном! Утешила, называется.
   Но ведь утешила! На сердце полегчало, и я снова стал прежним.
   Валерка -- точно ангел.
   И мои ангелы пришли на помощь, когда меня захотели убить.
   После поездки в область я оказался старшаком досрочно. Нет, не унижал и не вымогал. Сами предлагали, сами прогибались. Даже учителя и воспитатели. Александра Георгиевна рычала на меня значительно мягче, чем на других.
   В Ильшете вдруг возродились первомайские демонстрации. А я вообще не знал про такой праздник -- День всех трудящихся.
   Старшая провела беседы во всех группах, напрягла историчку, которая распиналась о Первомае на каждом уроке.
   От меня Александра Георгиевна потребовала, конечно же, не только участия в шествии, но и выступления. Сама идея показалась фиолетовой, но чего только не сделаешь ради чудачки, которая денно и нощно билась за то, чтобы мы выросли людьми.
   Многим захотелось закосить от демонстрации. Не потому, что было лень. В принципе, это шествие ничуть не хуже любого другого ежедневного мероприятия, которыми мы обожрались, точно мухи дерьмом на навозной куче.
   Но оно публичное!
   А люди шарахались от интернатских. Ведь всякий нормальный человек сторонится несчастий. От нас, казалось, исходил запах беды, страдания, одиночества. Да ещё одежда... У нас были вполне добротные вещи, которые мы получили от благодетелей или родственников, у кого они остались. Но домашний ребёнок и воспитанник интерната, одетые одинаково, всё равно будут отличаться! Может, такие мысли крутились только в моей голове.
   Как бы то ни было на самом деле, я оказался единственным из старшаков в куцей колонне малышей.
   Крохотулю, который буквально прилип ко мне с вечера, естественно, никто не позвал. Александра Георгиевна знала, как мой друг любит бывать в обществе, дала ему красный бантик, такой же, как и всем, и посадила перед телевизором в холле. Велела смотреть репортажи о Первомае из других городов и махать рукой. Крохотуля свято верил в то, что если он видит людей в телевизоре, то и они видят его. В остальном, кроме припадков, непонимания математики и прочих абстракций, Крохотулин мир ничем не отличался от нашего.
   Но друг был обеспокоен. Твердил то "Саныч -- чемпион", то "Берегись автомобиля". Я ещё подумал, почему название фильма, который мы не раз смотрели по интернатскому видаку, налипло на Крохотулин язык?
   Валерка же встала рядом со мной во главе колонны, хотя старшая хотела прогнать её к малолеткам. Я крепко взял Валерку за руку. И Александра Георгиевна отцепилась. То ли почувствовала в поступке немой девчонки какой-то знак, то ли Валерка, хорошенькая, как картинка, разодетая в чужие тряпки, не нарушала общего вида колонны. И даже символизировала некое единство старших и младших, которого воспитательница добивалась всю свою нелёгкую педагогическую жизнь.
   На городской площади играла музыка, далеко разносилась над старыми приземистыми постройками, путалась меж новых пятиэтажек и затухала где-то в районе частного сектора.
   Идти под задорный маршевый ритм было весело. Те горожане, которые тоже собрались на демонстрацию, улыбались нам и кричали: "С праздником!" Малышня вопила заученное: "Мир, труд, май!" - и трясла прутиками с искусственными цветами.
   Шоссе, которое вело к площади, пересекалось с дорогой из старого города. У тротуара стоял автомобиль ДПС.
   - Саныч, ты реально чемпион, - раздался незнакомый девчачий голос. - До свидания, Саныч.
   Я первым делом глянул на Валерку. Губы немой были плотно, до белизны, сжаты. Карие глаза из-за расширенных зрачков показались чёрными. Нет, она и рта не раскрывала.
   И тут время - секунды, минуты, - шоссе, дэпээсники, прохожие на тротуаре перемешались в каком-то диком калейдоскопе.
   Пока всё вертелось, пришло понимание: сейчас слева вылетит чёрная машина. По мою душу.
   Но Валерка оттолкнёт меня в сторону.
   А её тело шлёпнется в трёх метрах дальше на шоссе. И в красной луже намокнут первомайские искусственные цветы.
   Ну уж нет, голубушка. А тому, кто отправил для моего спасения хрупкую немую девочку, я скажу: "Фак ю!"
   И я подхватил Валерку на руки. Сейчас отброшу её...
   Но каким бы понятливым и всемогущим ни было нечто, заменившее меня, оно не успело.
   Потому что раздался дикий крик, и мы с Валеркой оказались на тротуаре, у ног обалдевших прохожих.
   А на шоссе не было трагично-прекрасной картины цветов, тонувших в луже крови.
   Там лежало тело Александры Георгиевны. Плащ задрался на голову. Ноги были искривлены под каким-то немыслимым углом. Туфли валялись метрах в десяти. Белели пятки в порванных колготках.
   Страшно, дико и отвратно приходит настоящая смерть. Совсем по-другому, не так, как в видениях.
   Ещё более отвратен ты сам. Ибо пока думал и решал, путая действительность и не-действительность, земной, вполне реальный человек совершил поступок. Отдал свою жизнь за тебя, никчемного. Освободил место на планете для придурка, чья голова вспухла от личной трагедии и тупых переживаний.
   Как теперь жить без нашей Александры Георгиевны?..
   Мы хоронили её почти через неделю. Не плакал только Копчёный. Но подойти к нему и заговорить было страшно даже мне.
   Виновника убийства не нашли. Зато хозяин машины сам явился в полицию. У главврача психоневрологического санатория, а по-нашему -- дурки, угнали автомобиль прямо со двора его особнячка. Он в это время предавался мудовым рыданиям по поводу развода. За бутылкой, естественно. Кстати, развод случился почти год назад. Но кто запретит человеку печалиться столько, сколько ему нужно?
   Как ни странно, но интернатская жизнь быстро вошла в колею. Но, как говорится, вошла не тем концом. Должность Александры Георгиевны заняла историчка. Замужняя женщина, мать троих детей. Наше времяпрепровождение стало более упорядоченным, без авралов, бестолковых шумных мероприятий, суетливых подготовок к акциям разного рода, без воспитательных экспериментов и прочей суеты.
   Первым делом новая старшая проверила, как и на чём мы спим. Прежние матрасы-блины увезли на свалку. Затем обновилась игровая. Дежурные по столовой надели фартучки, косынки и колпаки. А дежурство по спальням стало чисто номинальным, ибо в бюджет были заложены деньги на помощников воспитателей, сиречь уборщиц. Ранее всё уходило на проведение акций.
   А когда поняли, что давно не было политинформаций, то оказалось, что они отменены. Ну не поднимать же детей за полчаса до зарядки дважды в неделю, чтобы посмотреть новости и обсудить их? Ушли в прошлое так называемые трудовые десанты, когда нам подыскивалась какая-нибудь работа вне стен интерната.
   Мы впервые почувствовали что-то непривычное -- щадящий режим или материнскую заботу. И всё же устроили новой старшей пару провокаций, покуражились. Чисто для порядка. И в память тоже.
   Тогда же мы потеряли Копчёного. В переносном смысле, конечно. Он явно связался с кем-то со стороны. Пню понятно, что эту связь скрепил криминал. Но ночевать приходил в интернат. А ведь сколько раз директора или Александру Георгиевну вызывали в полицию: Копчёный родился ночной птицей и своей природе никогда не изменял. А вот теперь стал другим.
   Ещё у него появились деньги. Похоже, немалые. Самое удивительное -- он больше не пил пиво и не нюхал клей. Раньше от его одежды постоянно несло химией.
   Мы все обалдели, когда он первым вышел на зарядку, от которой прежде косил, точно призывник от армии.
   А когда он попросил меня вместе побегать дистанцию на школьном стадионе, я понял: дело плохо.
   Мои предположения подтвердились. Именно там, с непривычки мучаясь одышкой, он спросил:
   - Слышь, Саныч, этого лепилу из дурки ведь даже не арестовали? Допросили, и всё?
   Я кивнул.
   - Суки. Весь этот городишко ссучился. Правды не найдёшь, - умозаключил Копчёный.
   - Не заводись, - ответил я. - Тачку реально могли угнать. Да верняк, что угнали. Лепила-то -- известный синяк. Ни дня без пузыря. С х** ли ему утром в нерабочий день на тачке рассекать?
   - А вот не пил бы, так машину бы в гараж загнал, под замок. И... - начал на чистом русском языке Копчёный, но неожиданно "дал дрозда" в голосе: - Она была бы жива...
   Я уже знал, что Копчёный задумал мстить и решил предостеречь его. Хоть он и отморозок, каких поискать, всё же не хотелось, чтобы мир утратил и его. Дурень дурнем. Как дикий зверь, опаснее которого нет в лесу, попадается в силки, раскинутые слабым человеком, так и Копчёный сгинет ни за что.
   - Паша, ты знаешь: я вижу путь. И ещё знай: если из жизни выпилить человека, останется дыра. Из неё может нагрянуть такое, что хотел бы не видеть, но придётся, - сказал я в духе своих прежних опытов по "видению пути".
   - Ну ты даёшь, Саныч, выпилить... - засмеялся Копчёный и дурашливым голосом пропищал фразу из юмористической телепередачи: - Танки в городе! Танки в городе!
   Я тоже рассмеялся. Но не потому, что Копчёный меня разубедил. Пусть я останусь в его глазах паникёром-недоумком.
   Через два дня сгорела дурка. А Копчёный стал ещё богаче.
   ***
   Почти в это же время, когда нынешний сумасшедший учебный год катился к завершению, громом грянула весть: нас закрывают.
   Хлынули разные комиссии, с каждым воспитанником побеседовали, прошли шумные педагогические сборища, на которых была решена участь всех.
   Мы пожалели, что на них не было Александры Георгиевны. Она могла своим хриплым рыком поставить на место любого проверяющего. Просто задавить его.
   Директора переводили с повышением в соседний город; старшей предложили должность заместителя начальника отдела образования в муниципалитете; всем служащим интерната посулили спокойные и денежные рабочие места.
   Кто будет заступаться за интернатскую семью? А ведь именно ею, правда, неблагополучной и недружной, раздираемой противоречиями, источенной преступными наклонностями и дурными нравами, было наше "казённое заведение для детей, оставшихся без попечительства родителей". Что, среди всех других российских семей нет таких? Есть. Но их стараются сохранить. Даже когда этого не следует делать.
   Мы отнеслись к закрытию точно так же, как к смерти дорогой Александры Георгиевны. Приняли, и всё. Как с малых лет научились принимать жизнь, какой бы она ни была.
   Но я-то чуял, что всё это неспроста. Ко мне подбиралась беда, норовила утянуть в небытие.
   Накануне дня, когда должна была состояться беседа инспекторов со мной, Крохотуля вдруг изрёк: "Не пей из копытца". Представляете, собирал пазл, до которых был большой охотник, и вдруг ляпнул такое. Это был не бред, припадки в последнее время друга не мучили. Вообще.
   Допытываться было бесполезно. Нечто, занявшее всего меня, сыто молчало.
   Утром я вошёл в кабинет старшей. Ну и народу собралось! Врач, старый знакомец Крохотули, мужчины и женщины с папками документов, директор, старшая, кто-то из городской администрации.
   Старшая стала читать характеристику.
   Бог ты мой, неужто всё это про меня! А слабо ли вам поставить мне при жизни памятник? Из золота? Не, врач помешает. Как-никак сложный случай амнезии после душевной травмы. И ещё что-то труднопроизносимое. То-то он с меня глаз не сводит.
   Именно он воспрепятствовал моему усыновлению. А ведь раза три за всё интернатское время меня домогались бездетные пары. Состоятельные, между прочим. На таких тачках приезжали -- дивитесь, люди, и обзавидуйтесь.
   Потом мною позанимались специалисты-предметники. Подсунули тесты. Остались довольны.
   Отпустили и сказали надолго от кабинета не отлучаться.
   Через какое-то время вышел математик и поинтересовался, почему я не участвовал в олимпиадах.
   Нет, вы слышали -- в олимпиадах?! У меня такие тёрки с математичкой, что хорошо, если один урок в неделю пройдёт без скандала. Я для неё -- интернатское быдло. Но этому быдлу она не смеет снизить оценку -- свои же заклюют. Помню, как в пятом классе Александра Георгиевна ей пригрозила: соберу независимую комиссию для реальной аттестации знаний, умений и навыков, причём всех учащихся. Как математичка завертелась! С тех пор, когда она глядит на меня, то напоминает овчарку в наморднике.
   А всё из-за Крохотули. Ну не способен человек к математике, так что ж теперь, не жить ему?
   Говорят, раньше в школе был учитель, у которого задачи решали все крохотули или даже те, кто был ещё похлеще моего друга.
   Я, конечно, промолчал, не наябедничал на математичку. У неё - своё, с моим теперь не пересекающееся.
   Когда меня вызвали, лица у всех были розовые, а врач аж посинел. Пахло отбушевавшей грозой.
   Мне объявили, что будут рассматривать мою кандидатуру на бесплатное обучение в лицее для одарённых детей в областном центре. На полном государственном обеспечении!
   И тут во мне ворохнулось нечто. Я хорошо знал настоящую одарённость изнутри. Это то, что может разнести твою башку на части. То, что видит наперёд. Шарит в прошлом и людских головах. Делает изгоем. А в реальности называется шизофрения. Ведь такой диагноз поставил врач моему другу, который не один раз буквально спас меня?
   Я объявил:
   - Буду учиться со своим братом Воронцовым Григорием Александровичем! Там же, где и он.
   Директор чуть не выпал из кресла и вякнул:
   - Ушаков, у тебя нет брата!
   - Есть, - возразил я. - У него погоняло Крохотуля. Вы этого не знали?
   И вышел.
   Потом старшая мне сказала, что решение относительно моего дальнейшего обучения пока не принято. Но ходатайство насчёт лицея будет.
   А мне плевать.
   Кому было бы дело до лицея, если б он знал, что сегодня его снова придут убивать?
   Я отправился в спальню к младшим девчонкам. Они на полу раскрашивали какой-то плакат. Валерки не было. Цыкнул на них (старшак я или нет?). Дичь как ветром выдуло из помещения.
   Разворошил содержимое Валеркиной тумбочки, нашёл рисунки. Устроился на её кровати и стал думать.
   История вполне прозрачная: есть некое зло. Чёрный человек, служащий ему, заставил своих подчинённых взорвать или поджечь машину моих родителй. Скорее всего, взорвать. Какая-то чёрная женщина, явно противостоящая мужику, спасла меня.
   Теперь нужно выяснить, что означает чёрный цвет. Родственники? Нет... просто одной природы или отношения ко злу.
   Чем вызвано противостояние? Никаких намёков, никаких данных для вывода. Рискну предположить, что борьба. За что или кого? За меня?
   Вот если бы я смог додумать во время экскурсии продолжение фразы "Именно он убил...". А ведь это было о чёрном, то есть о Журавлёве!
   И я припомнил, как он удивился во время линейки после объявления -- стихотворение прочтёт Александр Ушаков. Как убийце, наверное, вдарили по мозгам наши с отцом одинаковые имена! Меня должны были убить раньше. Но я же ничего не помнил. Сто раз, наверное, убедились. И поэтому я ещё жив. И даже слегка безумен -- врач добросовестно меня обследовал.
   Я дурак, трижды дурак, что позволил себе поиздеваться над Журавлёвым. Как новой игрушкой, побаловался новыми способностями. И по-идиотски похвалился ими. Перед кем -- перед лютым врагом! Подставил всех, кого знал и любил. Из-за меня погибла прежняя старшая. Из-за меня, чтобы отомстить, Копчёный связался с криминалом. Скольких мне ещё придётся сгубить?
   Я не увидел, как вошла Валерка.
   Она, наверное, уже долго стояла передо мной.
   И знала, какие мысли крутятся в моей голове, какие чувства раздирают сердце.
   Память и прозрение пришли вместе. И стали мучить не слабее, чем нечто.
   Я горжусь своим папой. Он был журналистом. Таким же очумелым в деле, как Александра Георгиевна в своей работе. И имена у них были одинаковые. Со значением "победитель, победительница". А я -- чемпион. Смешно, не правда ли. Победители мертвы, но что ждёт чемпиона?
   Папа всего лишь выполнил свою работу так, как привык это делать -- скрупулёзно, с полной самоотдачей и объективной оценкой. В народе говорят про такую -- раскопал. Но это не верно. Правильнее сказать -- исследовал.
   Так уж случилось, что это исследование стало поперёк дороги Сергею Журавлёву. И он отомстил чужими руками. Многим, не только моей семье. И, между прочим, совершенно зря. Просто не в силах был поверить, что человек может провернуть такое исследование темы не за плату, не на заказ, не из личной выгоды, а из любви к своему делу и истине.
   Что же случилось восемь лет назад?
   Мы сели в машину. Я увидел в окно человека, который был вхож в наш дом. Он раньше играл со мною, обещал подарить радиоуправляемый вездеход. И сейчас в его руках был пульт!
   Я открыл другую дверь и выскочил к нему.
   Грохнул взрыв.
   Меня отшвырнуло, как порывом ветра относит пёрышко.
   И наступила тьма.
   Благодатная.
   В ней не было боли, страха, горя. И я не захотел расстаться с ней. Носил её в голове и сердце. Знал: пока она со мной, всё будет в порядке. Не позволял никому рассеять её.
   Свои силы я почерпнул из тьмы. Нечто тоже оттуда. Да и плевать, какого цвета то, что спасло меня. Наверное, я всё могу повернуть вспять. Если нужно будет моим близким, обращу свою личную тьму против тьмы же. Должно быть, забавно получится.
   Но что теперь делать с девчонкой, которая отняла у меня возможность забыть прошлое ради будущего?
   Что делать с немым ангелом, который был готов расстаться со своей короткой земной жизнью, хотя вечной про запас ни у кого нет и не будет?
   И вот что странно: мои ангелы -- Крохотуля и Валерка -- действовали в противоположных направлениях. Крохотуля словно отодвигал тьму, а Валерка толкала ей навстречу, точно для боя. И какой путь правильный?
   - Ты ведь со мной? - спросил я её.
   Валерка кивнула.
   Всё встало на свои места.
   Мы вместе вышли из спальни.
   Догадайтесь с трёх раз, кого увидели под дверью.
   Конечно, "брата" Крохотулю.
   Расхохотались, сами не зная чему.
   И тут ко мне подлетела дежурная воспитательница, из новеньких. Защебетала: тебе, Ушаков, за блестящие результаты собеседования подарок от директора.
   Подарок -- это хорошо. Но с какой стати директор, которого очень редко видели в интернатских стенах, вдруг расщедрился на него?
   Я прошёл за воспиткой в их служебную комнату.
   На столике возвышалась огромная бутылка "Фанты" и манил взгляд маленький тортик в пластиковой коробке.
   Во дела! К вещам, даренным кем бы то ни было, относились спокойно, но продукты... Они контролировались жёстко. Не приведи Господь, инфекция или отравление.
   - Ну же, бери, - сказала воспитка. - А мне нужно вести в столовую малышей.
   - Вы ведь не думаете, что я буду угощаться один? - спросил не без задней мысли.
   Если подарок травленый (недаром Крохотуля предупреждал о копытце), то вряд ли воспитательница позволит загнуться другим ребятам со мной за компанию.
   Она поощрительно улыбнулась и вытолкала меня за дверь.
   Крохотуля взял из моих рук тортик, и мы отправились в игровую.
   Ребят там не было. И куда все подевались? Ну да ладно, пусть обламываются.
   Крохотуля нежно и печально посмотрел на "Фанту"... прошёл к раковине и вылил.
   Я понял всё. Хотел завернуть торт в один из старых плакатов, которых была прорва за шкафами, и выбросить в мусорницу.
   Валерка остановила. Открыла коробку, и не успел я заорать: "Ты чё, сдурела?!" - съела маленькую розочку.
   Ага, умна. Вся в этом: Крохотуля отгоняет беду, а она прёт буром навстречу. А как иначе выяснить, кто преподнёс отраву?
   Мы с Крохотулей тоже отколупнули по кусочку. Вкуснятина!
   Я с сожалением выбросил торт и пустую бутылку в ящик с отходами у чёрного входа.
   Наверное, зря, потому что с нами ничего не произошло. Ни вечером, ни ночью.
   А утром мы покрылись розовыми зудящими корками.
   Я с удовольствием рассказал медсестре, а потом и врачу о подарке директора, который передала воспитательница.
   Директор вполне ожидаемо от всего открестился. Воспитательница сказала, что от его лица напиток и торт ей дал незнакомый мужчина. В интернате было полно людей, неизвестных всякой мелкой сошке вроде неё, поэтому виновника нашей жестокой аллергии не нашли. Источники её тоже исчезли -- мусорный бак оказался пустым.
   Ничего и никого не найдут.
   Журавлёв всегда действует чужими руками.
   Он сеет смерти вокруг себя, как плодовитый зловредный сорняк семена.
   Его нужно остановить. Уничтожить. Очистить землю от мрази.
   Валерка улыбалась мне. А Крохотуля был печален.
   ***
   Весь интернат кипел от подготовки к летнему лагерному сезону. Все знали, что больше не увидятся. Страдать по этому поводу никто не собирался. Привыкли к потерям. Но лето стоило провести весело.
   Только мы смотрели на этот кипеш через решётки медизолятора да слышали гомон через дверь.
   А ещё исчез Копчёный.
   Как всегда, ребят и сотрудников допросила полиция. Никто и ничего... Обычная история. Но через три дня бедолагу объявили в розыск.
   Медизолятор состоял из двух крохотных палат и кладовки, в которой сделали пост медсестры для круглосуточного наблюдения -- с пустым застеклённым шкафчиком, кушеткой и столиком. Был ещё закуток с вонючим "очком".
   В одной палате находились мы с Крохотулей, в другой -- Валерка. Кладовка была незанятой много лет: ещё чего, сидеть возле интернатских. Они же живучи, как пырей на полях.
   Страдала одна Валерка: она не выносила одиночества.
   Я читал, Крохотуля корпел над новым пазлом.
   Время словно застыло. Но принесло покой.
   Его нарушила Валерка -- заявилась с новым рисунком. По её мордашке я сразу понял: ничего хорошего, вроде уродов, которые, пройдя через дверь, превращаются в красавцев, не будет.
   Чёрт дери эту праправнучку Шишкиных-Репиных, на бумаге снова оказались все оттенки чёрного!
   Крохотуля даже головы не поднял, а я успокаивающе пробормотал:
   - Очень красиво, хоть черным-черно и непонятно. Спасибо, Валерка. Мы же вместе? Всё будет в порядке.
   Валерка бросила мазню на пол и вышла.
   Но всё же лишила меня минут очень редкого душевного равновесия. Может, я столько раз пугал людей несчастьями во время "видения пути", что сам привык ждать только плохого?
   Валерка пришла после ужина.
   С новым рисунком.
   Могильным холмиком, на котором не было венков, только деревянная пирамидка. С фотографией.
   Я всмотрелся.
   Срань господня, на фотографии было ясно и чётко прорисованное лицо. Знакомое лицо!
   Очень похожее на соломенную куклу, которую нам показали в музее.
   Стало быть, это Пугало.
   Пню понятно, кто свёл в могилу некрасивого, неухоженного парнишку, у которого не было родителей, чтобы воспитать и передать сыну что-то хорошее. Я отлично знал эти скошенные набок, искривлённые носы, которые появлялись после жестоких драк на выживание. И взгляд исподлобья -- звериный, затравленный и угрожающий одновременно. Если бы не нечто, сам стал бы таким же.
   Журавлёв. Он виновник гибели несчастного пацана.
   Ненавижу!
   Крохотуля оторвался от пазлов и жалобно предложил:
   - Саныч, давай спать.
   Ага, самое время спать -- ещё и восьми нет.
   Самое-самое время на бочок и баиньки -- как раз в ту минуту, когда узнал, что было до того, как мой мир перевернулся.
   А что это рисунок о прошлом, я догадался сразу. На похоронах Александры Георгиевны мы сначала поплакали, а потом по интернатской привычке стали шнырять по всему кладбищу. Нас еле собрали в кучу.
   Такой могилы не было, это точно. Встречались холмики с металлическими пирамидками, облезлыми, покорёженными временем и забвением. Но деревянных не было!
   Значит, над Пугалом сейчас разровнялась земля, по ней ходят люди и не знают, что двумя метрами глубже лежит жертва того, кто и сейчас сеет гибель
   И это меня окончательно выбесило.
   Валерка кивнула и вышла.
   А я улыбнулся Крохотуле и сказал:
   - Правильно, брат. Утро вечера мудренее.
   Но вид у Крохотули был самый несчастный.
   Мы завалились спать. Долго ворочались до темноты. А когда я уже не в силах был терпеть это бестолковое лежание, Крохотуля вдруг попросил:
   - Саныч, зажги свет.
   Что это с ним? Зачем свет, когда он своими фосфорическими гляделками видит в темноте не хуже кошки? А самому встать и включить слабо?
   Но потом догадался.
   Поднапрягся чуток, не вставая с кровати. В изоляторе вспыхнул свет.
   - Теперь потуши, - скомандовал Крохотуля.
   Лампочки погасли.
   Подкатило раздражение. Чего это "брат" разошёлся? Позабавиться захотел? Так я ему не клоун.
   И тут же застыдился. Крохотуля верит в то, что видит. Если клоуну оторвали красный, как пасхальное яйцо, нас -- он замрёт от ужаса. И обрадуется до слёз, когда нос прирастёт к месту.
   А видит Крохотуля гораздо больше, чем обычные люди. Больше нас с Валеркой.
   И он намного сильнее. Настолько, что может позволить себе ничего не делать. Не стремиться, не барахтаться, не обижаться, не мстить. Не вставать ни на чью сторону, не идти войной. Он как белый день, который встаёт над всеми: правыми и виноватыми, погрязшими во лжи и правдолюбцами. Убийцами и жертвами. Потому что всё, перечисленное мною, взаимообратимо. Не знаю, поймёт ли кто меня. Видимо, я слишком много размышлял о неоднозначности характеров людей и многогранности мира.
   А для всех Крохотуля -- идиот.
   Но этот идиот взгрустнул, когда почуял, что я уже не могу жить по-прежнему. Что мне и Журавлёву нет места на одной земле. Жертва станет палачом, убийцей. И это Крохотулю безмерно опечалило.
   Но я ещё и Крохотулин друг. Что он подсказал мне включением-выключением света?
   Вскоре "брат" запыхтел, засопел. Заснул. Стало быть, нам сейчас ничто не угрожает. В иные моменты его лопатой не уложишь -- всегда начеку, если чувствует, что мне станет плохо.
   Странно -- человек дневного света, солнца был выброшен собственной матерью. Хуже ненужной вещи! Это же какое изощрённое издевательство, какая невиданная жестокость -- положить ребёнка в обувной коробке к деревянному сортиру! Ну, оставила бы на остановке, на улице, в магазине. В принципе, менее жестоким было бы убийство. Топят же люди кутят. А нелюди -- ребят. Кто ж такая эта баба? Захлестнуть мало.
   А Крохотуля вон какой! Раньше говорили -- блаженный. Ему пофигу то, что важно обычному человеку. Зато он абсолютно счастлив, если видит живыми-здоровыми близких. Есть ли среди "нормальных" абсолютно счастливые?
   Даже не заметил, как мысли оборвались, и я рухнул в пустоту сна.
   Долго парил, раскинув руки, в невесомой тьме.
   Почувствовал, что снизу она уплотняется, начинает угрожающе ворочаться.
   Подумал: "Скорее вверх? К лёгкости и свободе? Или вниз... туда, где я смогу найти ответы на все вопросы..."
   Тело само, не подчиняясь мысли, стало "всплывать". Инстинкт самосохранения, ничего не поделаешь. Но он не действует там, где есть цель, идея. Любовь... или долг. Всё, что отличает человека от животного.
   Ведь из-за долга Валерка собиралась погибнуть за меня?
   А вдруг Журавлёв тоже здесь? Ведь это сон.
   Конечно, он там, где пласты мрака уже непрерывно двигались, как облака при ветре, и тихо ревели от злобы.
   И мы с ним не случайно в одном сне. Мы оба -- порождение темноты.
   Журавлёв не смог уничтожить меня -- тьма не позволила. Но это ещё не значит, что я не использую свой шанс.
   За маму и папу. За всех, кого он смёл со своего пути. За Валерку и Крохотулю. За обделённых судьбой интернатских!..
   Стоп! А они-то при чём? Конечно, каждый из тех, с кем я прожил семь лет в интернате, сталкивался с журавлёвыми разного рода. Мстить одному гаду за всех как-то нелогично, что ли.
   Тело словно сбросило некий груз и чуть-чуть воспарило вверх.
   Даже может статься, что доказательства его вины -- всего лишь игрища самой тьмы, которая сталкивает нас для неведомых целей. Покушения -- просто совпадения. Трагичные, да. Таких щедро отсыпано каждому интернатскому.
   Меня завертело на одном месте.
   Нет, я всё же найду его во мраке. Если он слабее, то проиграет. Выживает сильнейший. А если останусь здесь навсегда -- что ж, многие не могут пройти свой путь до конца. Как мама и папа...
   Тело налилось каменной тяжестью, и я, зорко всматриваясь в клубившуюся мраком бездну, ринулся вниз.
   Ага... вот и он!
   Подо мной ясно обозначилось тело.
   Сдохни, мразь!
   Я протянул руки и вцепился в чужую шею.
   Помнил интернатскую прописку и знал, что умирать от удушья больно. Но оказалось, что убивать тоже больно!
   Меня пронзила такая мука, что руки чуть было не выпустили мускулистую шею.
   Может, чуть передохнуть? Подняться наверх, набраться сил?
   Нет! Здесь и сейчас решится всё!
   От моей решимости плоть в сведённых судорогой пальцах стала какой-то жидкой, словно уменьшилась в объёме.
   И всё же гад жил! Я никак не мог прервать течение крови в жилах, умертвить мозг, спланировавший столько убийств.
   Нас медленно потянуло вниз.
   А Крохотуля говорил...
   Точно! Сейчас я включу свет! Он поможет мне уничтожить отродье тьмы.
   Сначала ничего не смог увидеть от неимоверного сияния.
   С яростным, безумным криком ещё сильнее сжал пальцы.
   Сдохни!
   Появилось зрение.
   Бог ты мой, я душил своего брата!
   Крохотулю!
   А он был уже без сознания.
   Господи! Почему я не могу разжать руки?!
   Наконец я отвалился и шлёпнулся на копчик возле Крохотулиной кровати.
   Попытался вздохнуть и не смог, словно и на моей шее был удушающий захват.
   Ну же, вставай, безмозглый придурок, спасай Крохотулю! Может, ещё не поздно. Поднимай тревогу, зови взрослых, пусть звонят в скорую!
   "А кто будет отвечать? Кого осудят за покушение? - сказал чей-то голос. - Кого залечат в дурке за попытку убить безответного Крохотулю? И ты сгинешь..."
   Да и пускай! Сгинуть -- самое лучшее, что может случиться с идиотом, мразью, психом, который чуть было не грохнул лучшего из людей!
   Или грохнул?..
   Крохотуля открыл синие веки, перевёл на меня взгляд. Белки его глаз были в красных прожилках. Он тяжело пошевелил прикушенным языком в приоткрытом рте, кхекнул, несколько раз сглотнул и сказал:
   - Туши свет, Саныч. Давай спать. Всё будет хорошо.
   Я видел на его шее багровые пятна, которые наливались фиолетовым, темнели, и не мог и слова сказать от горя.
   Затрясся, заплакал так, как не приходилось никогда.
   - Прости, Крохотуля, прости, брат, - твердил я, захлёбываясь слезами и соплями.
   - Саныч -- чемпион? - еле выговорил Крохотуля с единственно верной интонацией, которая могла бы остановить водопад солёной слизи, извергавшейся из глаз и носа.
   Вот уж не мог подумать, что крепко засну после всего.
   Но выдрыхся, как медведь в берлоге.
   А утром медсестра сказал:
   - Шуруйте на завтрак в столовую. Таскать вам ещё, как лежачим.
   Мы помчались в едальню. Или хавальню. Столы были нагромождены друг на друга, стулья навалены опасно рыхлой пирамидой. Вместо запаха молочной каши бодрил аппетит аромат жареной картошечки.
   А где все-то?..
   Тётя Катя среди выключенных котлов командовала своими подручными, которые драили кухню.
   - Бока не отлежали? - с ласковой свирепостью спросила она. - Время десятый час.
   Оказалось, наших увезли в лагерь ещё в восемь утра.
   К картофелю нам дали по солёной рыбёшке и перья лука-батуна.
   Вот вырасту, пойду работать, ни в жизнь не стану есть кашу или водянистое пюре. Только жареную картошку -- вот такую, с коричнево-золотистой корочкой, нарезанную крупными ломтиками.
   Крохотуля с одинаковым удовольствием поглощал любую пищу. С таким же удовольствием мог вообще не есть.
   Когда мы ещё были шлюпами и не водили тесного знакомства, старшаки пробовали узнать, сколько идиот продержится без жрачки. Закрывали Крохотулю на субботу и воскресенье в спальне, не давали спуститься в столовку. И что вы думаете -- он словно бы и не замечал, что не ел.
   Еда, как и многое другое, не значила для Крохотули ровно ничего. Кроме пряников тёти Веры, конечно.
   Валерка ела неожиданно доставшуюся вкуснятину, словно принимала яд. Малолетка, а туда же -- худеть. Увы, интернатская пища делала старших девочонок дебелыми, рыхлыми. А пиво, которое было положено, исходя из пацанских понятий, всем старшакам в качестве дани от шлюпов и шнуров, превращало их лица в одутловатые рожи. Да ещё сексуальные утехи, завистливость обездоленных и ненасытность прелестями свободной жизни, которые изредка всё же перепадали, прокладывали ранние морщины.
   Вот они и худели, стремились к идеалу -- тощей и плоской, как сушёная рыба, красавице, фотка которой часто появлялась в журналах. Хотя вроде не совсем дуры и не без глаз, чтобы отличить красоту от безобразия. Наверное, эту вяленую воблу непобедимо прекрасной делали её миллионы да количество преуспевающих мужиков, за которых она то и дело выходила замуж.
   Ну так готовились бы зарабатывать, искать хороших мужей, чтобы приблизиться к идеалу, зачем себя-то уродовать?
   Но Валерка пододвинула к себе блюдце с сахаром, сыпанула сразу две ложки в стакан. Не худеет. Тут что-то другое.
   Она махнула сразу два стакана приторного чая и вышла, не посмотрев на нас.
   Рассердилась на что-то? Или обиделась?
   Я почему-то не решился её остановить.
   А после нас напрягли помогать малярам, объявился и скрылся Копчёный.
   Валерка вернулась с пожара с каким-то обгорелым трофеем. Мы пообедали со взрослыми за одним столом, отправились снова в изолятор, потому что спальни стали готовить к ремонту.
   День тянулся тихо и безрадостно. Но я радовался покою. Как всегда, он случился перед бурей.
   ***
   После ужина в изолятор притопали старшая с психологом.
   Уселись, защебетали.
   Я знал, что это какое-то коварство. Эти две не ладили между собой по жизни, а коли уж в таком радужном настроении проявили полное единство, то явно готовилась подлянка.
   Спросил:
   - Есть известия о Пашке Кравчуке?
   Старшая сказала:
   - Нет, Копчёный как под землю провалился.
   И искоса посмотрела на меня.
   В душе я ухмыльнулся. Давно заметил, что воспитки иногда пользовались нашими словечками и погонялами. Словно хотели стать своими. Но этому не бывать.
   Только одна Александра Георгиевна, пересыпая речь "шнурами" и "шлюпами", говорила так, что было ясно: пусть не своя, но понимающая.
   Может, в лагере что случилось? А что там может произойти, кроме побега? В спецуху не одного Копчёного отправят. Или кому-то в голову пришла идея устроить прощальные разборки. Когда ещё биться, как не на прощанье?
   И тут распахнулась дверь.
   Батюшки святы, к нам пожаловали две тётки из инспекции по делам несовершеннолетних! Своими ножками, да не в кабинет директора, а в изолятор! Не вызвали с законным представителем в свою долбаную контору -- сами притащились.
   Нет, братцы, тут не побег и не тупое мочилово. Реальная мокруха, когда жмуров не сосчитать. Преувеличил, конечно.
   Засыпали вопросами: что и когда делал, где были Валерка и Крохотуля, не видел ли кого из ребят.
   Когда нужно, я бываю слепо-глухонемым, как все интернатские. Но ответил честно. А моя честность -- вещь растяжимая, которая легко прикрывает и визит Копчёного, и Валеркину отлучку.
   Тётки ушли с обиженно-голодными лицами. Надеялись разжиться информацией у самого примерного воспитанника. Можно сказать, городской знаменитости, которая на обнимашках с видным политиком области.
   Крохотуля вдруг объявил старшей:
   - Я голодный.
   И пустил струйку слюны из уголка рта.
   Она передёрнулась, но сказала:
   - Екатерина Викторовна уже ушла. Пойдём, Гришенька, поищем чего-нибудь на кухне.
   Крохотуля поднялся с кровати, заваленной пазлами, неуклюже шагнул и нечаянно схватился за плечо психолога.
   Она поддержала его с одного боку, старшая -- с другого. Так и вышли втроём.
   Я бухнул кулаком в стенку.
   Тут же появилась Валерка.
   Бледная, с бьющими чёрным пламенем глазами.
   - Ты весь день шлялась по двору, - сказал я ей.
   Она кивнула.
   - Неси, что приволокла с пожара, - приказал я.
   Она замотала головой.
   Я встал, отодвинул её с дороги, прошёл в другую комнатку.
   Под подушкой в пакетике нашёл железку -- не пойми что.
   - Выбрось, - сказал ей. - Сейчас же. Похоже, ищут поджигателя. Тебе нужны неприятности?
   Валерка умоляюще на меня посмотрела и метнулась к своим альбомам.
   Через минуту-другую был готов рисунок: огромная раскрытая рука, в которую летит крохотная птица.
   - Ты хочешь это кому-то отдать? - догадался я.
   Валерка часто закивала.
   - Хозяину? - я продолжил попытки понять девчонку.
   Снова кивки.
   Теперь бы понять, что это за хозяин и где его искать. Но только не в той ночной жути! Всякой чертовщиной я сыт по горло. Чуть друга не укокошил.
   - Пока побудет у меня, - распорядился я.
   Валерка не возражала.
   Явился Крохотуля. Сиявший, как майская лужа на солнце. В его руках был кулёк с пряниками.
   - Бери, Саныч, - предложил он.
   Я посмотрел на сухие даже на вид пряники с обсыпавшейся глазурью. Такие нам давали на полдник где-то месяц назад.
   Эх, старшая, старшая... А как же строжайший запрет насчёт продуктов? Нашла, что валялось где-нибудь в шкафу, и сунула парню, который не понимает разницу между свежим и чёрствым. Пряники же!
   Ну да ладно, в них хоть яду нет.
   Есть, конечно, никому не хотелось, в том числе и Крохотуле. Так для чего он приволок эти сухари? Для чего разыграл -- и ведь не скажешь, что неполноценный! - всю эту комбинацию?
   Я положился на Крохотулю: любое действие и слово друга имело смысл. Нужно просто выждать. В том, что пряники сгодятся, я не усомнился.
   Крохотуля уселся на кровать и осведомился каким-то светским тоном:
   - Что будем пить?
   Наверное, смотрел какой-нибудь фильм и подцепил фразу.
   Я кивнул на пустые стаканы и графин:
   - Вода в кране. Отвернёшь -- польётся.
   И тут друг выдал такое, отчего меня согнуло смехом:
   - Налей сто грамм, - а потом продолжил: - Много раз сто грамм в большую бутылку.
   Ага, сухари и бутылка воды. Всё ясно. Мы, скорее всего, готовимся скипнуть из интерната.
   А может, и к лучшему. В любом случае, Крохотуля органически не способен к поступку, который принесёт вред не только мне с Валеркой, но и другим.
   Я ушёл искать пустую тару.
   Когда вернулся, в комнате оказалась прорва народу.
   Крохотуля сидел на краешке кровати и с самой любезной улыбкой рассматривал двух качков, один из которых локтевым сгибом руки прижимал к своему боку Валеркину головёнку.
   Какими тонкими и хрупкими выглядели её пальчики, вцепившиеся в чёрную ветровку!
   Но в глазах девчонки не было ни грамма ужаса.
   - Где Жареный? - спросил тот, кто стоял возле Крохотули.
   "Это он про Копчёного спросил", - подумал я и сказал:
   - Отпусти дичь, она немая. А этот -- я указал на друга -- дебил.
   Крохотуля вдруг решил подтвердить мои слова и проделал ярко-синими глазами такой фокус, что куда там клоунам!
   Они стали медленно закатываться, причём в разные стороны. Доходили до внешнего уголка век и так же неторпливо возвращались обратно. Как маятники.
   Качок даже шагнул к нему, чуть нагнулся к лицу, присев и расставив ноги.
   Крохотулина длинная лапа вдруг цапнула качка за шею, притянула его голову прямо к завораживавшим своим движением глазам.
   Сцена продлилась лишь миг.
   Качок шибанул Крохотулю, и друг снопом повалился на стену. Его семиколенные, как говорят в народе, ноги взлетели вверх и угодили качку по яйцам.
   Я не стал дожидаться, пока сердитый дяденька разогнётся и придёт в себя. Взгрел его табуретом. Наверное, слишком сильно.
   Второй налётчик швырнул на меня Валерку и сказал:
   - Найди Жареного и передай, что он поступил плохо, очень плохо. Пусть явится с повинной к папе. Иначе мы тут всё почистим. Запомнил? Почистим.
   Он помог подняться второму качку, и они вышли.
   Кто ж их впустил-то? Хотя сторожа особо не напрягались: в гадюшник (интернат) желающих соваться не было. Взять нечего, а неприятностей много: ребята вступались друг за друга в исключительных случаях, но за обще добро могли постоять горой.
   Ещё Корявый, вернувшись из лагеря и не обнаружив магнитофона, устроил такие погромы на соседних улочках, что задрипанную технику вернули. Просто поставили на интернатское крыльцо. Это не помешало самому Корявому перед выпуском спереть и загнать на толкучке один из телевизоров. За что он и получил первый условный срок, хотя делишек за ним числилось ого-го сколько.
   И тут Крохотулю прорвало. Он двинул самую длинную в его жизни речь:
   - Наши, хорошие. Паша Кравчук потерялся совсем. Не потерялся, а может быть мёртвым. В городе пожары. Все думают плохо про интернат. Наши боятся за ребят. Сначала за ребят, потом за себя.
   Чужие, плохие. Дали денег Паше. Паша поджёг дурку. Паша без денег поджёг дом и машину. Это плохо. Папа сердится на чужих плохих. Зачем дали денег Паше? Нужно было жечь самим. Чужие боятся за себя. Паша им живой не нужен. Мёртвый Паша лучше.
   Конечно, Крохотуля произнёс всё нечётко, глотая слоги. Но я понял. И прибалдел: откуда у него такие сведения? И тут что-то словно торкнуло в макушку: он же прикасался к психологу и качку! И считал их мысли! Вот так Крохотуля! Но не всё, что думали эти люди, могло соответствовать действительности.
   Однако что ещё может мой друг? Наверное, всё, что и я умею.
   Валерка вдруг уселась на корточки и разрыдалась. Замотала головой, будто закричала : нет! Нет!
   Я растерялся.
   Но решение пришло быстро: Копчёного найти, предупредить, потом пусть спасается сам. Валерку и Крохотулю защитить, чего бы это ни стоило. А Журавлёв сейчас по боку. Жизнь длинная, дойдёт черёд и до него.
   Я взял кулёк с пряниками и бутылку с водой.
   Крохотуля завистливо сказал:
   - Паша пряники ест. Чай пьёт.
   Я замер. Тётя Вера?! Копчёный, гад такой, спрятался у тёти Веры? Которая сама умом всё равно что ребёнок -- все ей видятся добрыми и хорошими. Крохотулю отстоять не смогла, так теперь любого пригреет? Но Копчёный же отморозок! И кто его к ней отправил?
   Я посмотрел на Крохотулю. Нет, если уж родился со слабыми мозгами, то этого уже не исправить. Дебил он и есть дебил.
   Крохотуля вздохнул и молвил:
   - Тётя Вера хорошая. Всегда всем помогает. Сделай добро -- оно к тебе вернётся.
   Ещё хлеще! Ну что ж, у безграничной доброты тоже есть обратная сторона. Похоже, интернатские вовсю использовали тётю Веру, когда нужно было что-то скрыть. Или скрыться.
   Но ведь об этом могут узнать и люди этого долбаного папы!
   Я швырнул кулёк и бутылку под ноги Крохотуле и выбежал.
   ***
   Сторож дядя Яша храпел на вахте. Это хорошо. Первый этаж с изолятором зарешёченный.
   Чёрт, он даже дверь не запер! Или чужаки за собой поленились закрыть.
   Я взял со стола ключи и попытался использовать все три замка -- пусть Валерка и Крохотуля пока сидят под защитой ещё совковых запоров.
   И побежал к ограде, перемахнул её в прыжке, за который запросто можно отхватить олимпийскую медаль.
   Понёсся по улице.
   Скорее!
   Ильшетские фонари -- друзья всех грабителей, хулиганов и насильников. Никогда не горят.
   А вот тротуары с выбитыми кусками асфальта и ямами могут угробить каждого, кто спешит.
   Я быстро домчался до переулка, где под огромными тополями спрятался домишко тёти Веры.
   Тишина. В доме темны все окна. Но в нём люди -- это я почуял сразу.
   Толкнул калитку, прошёл к крыльцу. От него просто разило бедой.
   Дверь в сени была не заперта. Значит, здесь уже побывали чёрные люди папы. Что за папа такой? Криминальная шишка или просто прыщ?
   Густой запах -- сладковатый и выворачивающий нутро -- проник в ноздри.
   Нельзя дальше.
   Там смерть. Такая же страшная, отвратная, какую уже ты видел на шоссе в праздник всех трудящихся.
   Возможно, что в сто раз страшнее и отвратнее -- и она останется с тобой навсегда.
   Нет! Можно и нужно. Тётя Вера и Копчёный были частью моего мира. И я должен знать...
   Я вошёл в комнату, нашарил выключатель на стене.
   Крышка подпола была откинута. Пол залит кровью.
   Внизу -- гора багровых тряпок, в которых я различил душегрейку и юбку тёти Веры.
   Копчёного в доме не было.
   Не знаю, как я это определил. Просто почувствовал.
   Обошёл весь дом -- пусто.
   Ноги сами привели в дровянику. Я вошёл и дёрнул за проводок, который включал тусклую лампочку, всю в коконе присохшей пыли.
   Там, средь рассыпавшихся красных поленьев лежал Копчёный. Точнее -- то, что от него осталось. Но обструганный торс ещё не покинула жизнь.
   Я наклонился над ним.
   На разбитых губах от слабого дыхания пузырилась кровь.
   Я не позволю ему уйти.
   Никто не должен уходить до срока. Даже если сам человек делает всё, чтобы его приблизить.
   Я -- нечто. Но если во мне есть часть человеческого, я отдам её Копчёному.
   Включу настоящий свет там, где он вот-вот погаснет.
   Торс несчастного дёрнулся. Кровь из обрубков заструилась сильнее.
   - Я не... не.. делал ничего... - раздался едва слышный голос. - Деньги взял... не жёг... только деньги...
   И я поверил, как будто сам видел: жадный Копчёный берёт деньги бандюков и хочет слинять из города, чтобы не попасть в спецуху. Но горит дурка, горит частный дом, чей-то джип.
   И приходит расплата. Раньше ему удавалась ускользнуть от наказания за то, что он сделал. А теперь -- наоборот. И второе есть следствие первого.
   Кто я такой, чтобы осудить бродяжку, который был обречён с самого рождения? Он имел право жить и защищал его так, как умел, как подсказывал неразвитый мозг.
   Торс ещё раз дёрнулся.
   - Отпусти... - скорее ощутил, чем услышал я.
   И в этом он прав. Не зная, куда его отпускаю, я потушил свет. Истинный свет жизни, а не загаженную лампочку.
   За спиной кто-то появился. Но я был настолько сражён горем -- да, я горевал по Копчёному, по его дурацкой жизни, и попробуйте осудите меня! - что даже не шевельнулся.
   Да пусть хоть сам Журавлёв пришёл по мою душу, не сделаю ни одного движения!
   Человек позади подошёл ещё ближе.
   В макушку ткнулся металл.
   - Подельничек? - спросил голос. - Налюбовался?
   Пистолет (а что это могло быть иначе?) вдруг ужалил так, что я не сдержал крика. Запахло палёными волосами.
   И тут же раздался чужой дикий вопль.
   Я упал на землю дровяника, схватившись за голову. Под пальцами вспухал пузырь. Было так больно, что почти ничего не увидел из-за слёз.
   Но кому-то -- ещё больнее.
   Еле различимая фигура трясла рукой, к которой приварилось оружие.
   Бандит упал, видимо, потерял сознание от болевого шока.
   У двери стояла Валерка.
   Пришла следом и увидела то же, что и я.
   А этот раскалённый пистолет... от огня в её широко раскрытых глазах?
   И пожары, к которым Копчёный не причастен?
   Это всё она?
   Но зачем, зачем?
   Немая не расскажет, не объяснит. Но пусть хоть сама-то поймёт, что прав был именно Крохотуля.
   Валеркины глаза были уже мертвы, в них клубился пепел и не было жизни. Но она протянула руку, что-то требуя у меня.
   Наверное, железку, которую притащила с пожара.
   Я пошарил в кармане, нащупал железный огарок.
   Сказал ей:
   - Нет, Валерка. Не знаю как, но он мне пригодится. Ведь есть ещё мрази, которые подкупили Копчёного. Соблазнили нищего парнишку. Есть те, кто убил его. Есть Журавлёв...
   Валеркины мёртвые глаза не могли пролить слёз.
   Но я знал: мои слова причинили ей страшное горе.
   Пригнув голову, в сарай вошёл Крохотуля.
   Как же он так скоро добрался сюда, если его ноги путались при ходьбе и заплетались на каждом шагу?
   - Саныч, отдай, - сказал он. - Эта птица плохая. Мы вернём её.
   - Кому? - может, спросил, а может, подумал я.
   - Хозяйке, - ответил друг. - Она тоже плохая. Валерку прости.
   - Простить? - с тихой яростью сказал я. - А ты глянь, что стало с Копчёным. Валерка всё жгла почём зря, а он за это ответил.
   - Не почём зря. За тебя. Врач из дурки нажал кнопку. Так ему Журавлёв велел. Они мертвы, - попытался передать историю Крохотуля. - Валерка мстила. Мрази подохли. Ты рад?
   - Сам отдам этой хозяйке железку, - решил я. - Найду её и отдам.
   - Нет, - возразил Крохотуля. - Не ты. Мы.
   Он глянул на меня своими необыкновенными глазами, испускающими свет. Я точно ослеп.
   А когда проморгался, ни Крохотули, ни Валерки уже не было.
   - Ты рад? - ещё раз прозвучало откуда-то сверху.
   Я пошёл к соседям вызвать полицию.
  Но за моей спиной вдруг пыхнул тёти Верин дом.
  ***
  Ночной Ильшет напоминал яму с тёмной густой водой. Мёртвой водой. В ней потонули старые и новые дома, два дома культуры, больницы, задние администрации, школы, стадион — словом, всё.
  А мысли, чувства, поступки людей образовали на берегах этой гадючьей ямы настоящие свалки мусора. Так мне тогда показалось.
  Я брёл по залежам всякой дряни, подо мной скрипела, грозя обвалом, всякая бытовая дребедень. Зыбко и противно. Но иначе нельзя. Нужно двигаться, идти, балансировать, перепрыгивать. Иначе останусь здесь навсегда. И это тоже мне в те минуты казалось.
  А через некоторое время всё стало по-иному. Не помню как я добрался до интерната, открыл запертую мною же дверь.
  Дядя Яша видел, наверное, уже десятый сон. Везунчик.
  Смогу ли я когда-нибудь заснуть?
  Зашёл в медизолятор. Сел на койку. Вот как себе самому объяснить, почему я вернулся? Отчего не прыгнул в пламя, которое с особым смаком и победным треском поедало дом тёти Веры? Только потому, что надеялся на встречу с Крохотулей и Валеркой? Подумал: всё это в моём больном мозгу — растерзанный Копчёный; немая девчушка, которая впряглась сделать вместо меня самое грязное и трудное; друг Крохотуля, единственный, кто знает, как нужно и правильно...
  И вот приду в интернат, а там мои самые близкие и любимые люди... Чёрт, я впервые произнёс это слово - «любимые»! Да что там, впервые ощутил, что такое любовь. Пока я жил дома, любовью считал отношение ко мне родителей, их заботу, тот комфорт и атмосферу, которую они создавали своему единственному сыну. Лишившись всего, я почувствовал боль. А после вот эта-то тоска по утраченному и принималась мною за любовь к папе и маме.
  А сейчас я любил их по-другому. Как лучшее, что мне мог дать этот мир. Как свет впереди.
  Меня сочтут подобным другу-шизику, если скажу, что истинная любовь — это не то, что толкает человека на безумства вроде спасения любимых ценой жизни. Настоящая — это когда начинаешь любить всех людей. Весь мир. Так, как любил его блаженный Крохотуля.
  Пряников и бутылки с водой нигде не было. А я так хотел дотронуться до вещей, которых касался мой друг! Словно это могло мне подсказать, где его найти.
  Я улёгся не раздеваясь и до утра не сомкнул глаз.
  А потом началось...
  Валерку и Крохотулю хватились. Стали расспрашивать меня. Я молчал. Их объявили в розыск. Я молчал. И в другом изоляторе — временного содержания — тоже молчал. И в больнице, в которую я приехал, прикованный наручниками к качку, но не «папиному», а «маминому», служившему в родной полиции.
  Молчал, когда били, пытаясь узнать, откуда у меня ожог на голове и почему вся одежда в копоти.
  Молчал, когда искушали — расскажи, что ты сделал с Воронцовым Григорием и Бузинской Валерией, и вернёшься в интернат. Да не в тот, в котором вырос, а для одарённых детей.
  Никто не смог связать пожар в доме тёти Веры, где нашли тела Копчёного и бандита, с исчезновением моих друзей. Зато умудрились навесить на неведомого мне папу и смерть советника губернатора, и гибель при пожаре дома врача дурки, и изувеченные трупы, один из которых — воспитанник интерната Павел Кравчук. Он вроде бы сбежал, примкнул к папе. Его руками и провернули гнусные делишки, потом убили. Об этом я узнал гораздо позже, когда в больнице мне разрешили вместе с другими несчастными смотреть телевизор.
  Полгода я молчал. А потом понял — если хочу встретиться с друзьями, нужно заговорить. И заговорил на радость врачей, которые сочли это результатом терапии. Амнезия и реактивные психозы уже были в диагнозе, мне добавили ещё что-то и... выписали. Посчитали, что так я перенёс побег друга. Инвалида второй группы! Я ещё раз удивился мудрости лепил.
  Я вернулся в интернат, который не закрыли к печали всех, кто уже видел себя на новой работе, не связанной с быдлом, которое общество пытается вырастить и воспитать на горе самому себе. Оказалось, что закрытие было спешно инициировано кем-то из чиновников в аппарате губернатора. Я точно знал, кем именно. А потом делу дали обратный ход.
  Меня вдруг сделали смотрящим вопреки всем правилам и канонам пацанской жизни.
  Смотрящими становятся те, кто уже выпустился из детской «крытки», приобрёл авторитет и нужные связи в криминальном мире, имеет способности негласно управлять ребятами, держать их в узде понятий.
  В интернате я не делал ничего. Как Крохотуля. Молчал едва ли не больше, чем друг. И на уроках тоже молчал, просто выполнял на «отлично» письменные работы. Как Валерка.
  Странное дело — без влияния смотрящего интернатская жизнь утряслась сама собой. Словно в ребячьем коллективе изначально было заложено что-то здоровое, стремящееся к упорядоченности и справедливости. Или равновесию. Сильные выжили, но и слабые не пропали. Приспособились, возмужали, научились давать отпор.
  А вот с авторитетом и связями было плохо. Когда ко мне в первый раз обратились — неплохо бы пошуровать на привокзальных киосках, ибо времена трудные, нужно бы побольше дани с владельцев, но кто сейчас добровольно баблосы отстегнёт? - я почувствовал, что из-под ног уходит земля.
  Не нашёл ничего лучше, чем «глянуть путь», так как эта моя способность уже стала легендой. Но проделал всё картинно — с вращением глазами (не знаю как, но я унаследовал Крохотулин фокус), пеной изо рта и трясучкой. Согласно «видению пути» выходило, что все мы помрём. Помирать не захотели, поэтому на время отцепились.
  Более настойчивому пришлось объяснять с помощью другой легенды, уже не имевшей ничего общего с моими театральными представлениями.
  Обратился к «разговорам с мёртвыми».
  И доложил, что настойчивого в ином мире ждёт его прежний хозяин (я слышал, что папа благополучно преставился ещё во время следствия — таки убивать политиков не рекомендуется), чтобы выяснить одну важную вещь, которая привела к краху всего. Я пожалел, что раньше сторонился всего, что не касалось меня самого, — окружающей среди, как говорила наша училка по обществознанию. Но правильно рассчитал, что каждый бандюган в городе был связан с этим папой, и не прогадал.
  Посоветовал не делать лишних телодвижений — живому с тощей мошной по-всякому лучше, чем мёртвому с сомнительной перспективой разбогатеть.
  От интернатских отвязались. Мнение о наших «деловых способностях» настолько низко пало, что больше подписок не последовало.
  А я ждал знака, весточки, прозрения, наконец. Но мои ангелы, казалось, навсегда покинули этот мир.
  И проглядел момент, когда в интернате стало твориться что-то странное. Конечно, в наши стены проникала дурь. И вообще, ребята кто как мог разгоняли тоску. Вмешиваться было не принято. Действовало правило: ты сам за себя. Хочешь — нюхай, кури, колись. Не хочешь — не мешай другим. Сдерживало лишь отсутствие денег да ещё возможная потеря статуса. Шнурок, который торчит, никогда не станет старшаком. Заторчавший старшак изгонялся из клана. В этом был смысл: наркососы могли подвести всех, повесить на чужие шеи свои неприятности.
  Постоянный контроль тоже сдерживал, хотя обойти его было как два пальца об асфальт.
  Я не ожидал, что дурь так глубоко пустит свои щупальца.
  Дэцэпэшницу Ирку не выпустили после девятилетки — куда её девать? Родителей нет, родственников тоже. Девчонка страдала лёгкой формой паралича и ковыляла аж в одиннадцатый класс с сумкой на шее — руки были заняты костылями.
  Училась с азартом, но ни шатко ни валко по оценкам. Школу любила до потери пульса. И правильно — чем ещё она могла наполнить свою жизнь? Её не травили, не обижали. А если б попробовали — костей бы не собрали. Интернатские уважали её за оловянную солдатскую стойкость и справедливость.
  Ирку кто-то посадил на герыч. Она сгорела очень быстро — ей были прописаны сильнодействующие лекарства, и вместе с дурью образовался адский коктейль.
  Потом Румяный перепутал входную дверь и окно третьего этажа. По жизни он был психом и тоже на так называемой поддерживающей терапии.
  Если причину гибели Ирки определили быстро и точно, то части Румяного прогулялись до области, потом до Москвы, и, наконец, прибыл вердикт — парнишка перебрал синтетики.
  Отдал концы новенький шлюп, которого все полюбили за безбашенность. Он взобрался на высоченный тополь, возвышавшийся над трёхэтажным интернатом, как мачта над кораблём. Макушка дерева гнулась, а шлюп приглашал залезть к нему старшаков. Мол, тут, на верхушке, и устроите мне прописку. Лезть дураков не нашлось, шлюп был с одобрением принят.
  Но как ему спуститься, если начался почти ураганный ветер? Шлюп не растерялся, стянул рубаху, привязался ею к стволу. И затих, болтаясь на дереве, как зимняя груша.
  Вызвали МЧС. И что вы думаете: шлюп преспокойно дрых, когда до него добрался спасатель на пожарной лестнице. Пацан подхватил жестокое воспаление лёгких, но в больницу ехать отказался, устроил такое представление врачу скорой, что лепила велел интернатской медсестре вызвать бригаду из дурки.
  Герой и пневмонию победил так же легко и красиво, пошёл на поправку. И вдруг помер.
  Медичка нашла его утром, краше любого синяка, с засохшей пеной на губах. В недосмотре за ребёнком её не обвинили, так как отёк мозга произошёл из-за порошочка — такого, какой ни один врач больному не пропишет. Наверное, кто-то подогнал мальцу дури в качестве призовых за его геройство.
  Баба Женя, кастелянша, которую еле-еле выпроводили на пенсию, всё равно таскалась в интернат и выносила всем мозг байками про смертельное поветрие. Дескать, случается оно раз в сколько-то лет. И уносит сиротские жизни.
  Я решил присмотреться к медичке. Она была новенькой, поступила, когда я ещё пускал слюни в дурке.
  Валентина Ивановна выглядела дамой бывалой, суровой. Обвести её вокруг пальца оказалось большой проблемой для любителей закосить от школы или поваляться в изоляторе.
  Меня она сразу стала выделять из всех воспитанников. Не требовала принять лекарства при ней (да, я тоже был на этой нескончаемой терапии), сама предлагала сонных таблеток, хотя в дурке лепилы всегда норовили их зажать, боялись привыкания. В этом случае я почему-то доверял им больше. И всё, что мне было выдано, бросал в унитаз.
  С завпроизводством столовки у неё сразу же началась вендетта. Тётя Катя разоралась на весь интернат, когда медсестра, снимая пробу с блюд в первый раз, не проглотила еду, а выплюнула. И так поступала всегда. И не питалась в нашей едальне. Это было смертельное оскорбление, вызов! И понеслась п***а по кочкам. Тётя Катя скандалила красиво, громогласно, но всё разбивалось о невозмутимость медсестры.
  Был ещё один человек, который ненавидел медсестру и боялся её, как огня. Это баба Женя.
  Поначалу она просто не сталкивалась с Валентиной Ивановной. Но однажды, напившись чаю на кухне, в коридоре увидела высокую худощавую женщину в белом халате, которая важно прошествовала мимо старухи в столовую. Даже не поглядела в её сторону. Баба Женя, конечно же, была в курсе военных действий, и потрясённо замерла.
  Зашептала что-то, подняла трясшиеся пальцы ко лбу — перекреститься, но так и не смогла. Просто с ужасом глядела медичке вслед.
  Но и Валентина Ивановна замедлила шаг, начала поворачивать голову. Баба Женя, несмотря на престарелый возраст, порскнула к выходу с проворством шлюпа, который спасается от очередной подлянки старшаков.
  Я стал свидетелем этой сцены и очень удивился, так как баба Женя была старейшим работником интерната и не давала спуска никому, хотя уже и находилась на заслуженном отдыхе. Поэтому отловил старушку аж у ворот.
  - Саныч, родненький... - зашептала она, испугано озираясь, - Вот оно... поветрие-то... началось... Батюшку нужно звать. Молебен...
   Мне стало жалко бабу Женю. Одинокая старушка любила «интернатское быдло», как своих родных внуков, — не рассчитывая на взаимность, беззаветно и всепрощающе. В этом она была похожа на погибшую тётю Веру.
  Я ничего не спросил — люди, подобные бабе Жене, всё выложат сами. Причём любой факт возведут в ту степень абсурда, которая соответствует каше в их голове.
  Как оказалось, ещё в прошлом веке интернат стал очагом смертельного поветрия. Покончили с собой сразу два воспитанника. А потом был пожар, который погубил судьбу хорошего человека — старшего воспитателя Алексея Петровича, несправедливо осуждённого за поджог.
  А всё из-за учительши, которую по странному совпадению звали Валентиной Ивановной. И она вовсе не учительша, а настоящая ведьма. Так безвинно загубленные дети говорили. А ребёнок всегда скажет правду там, где взрослый смолчит.
  На мой вопрос — при чём тут медичка? - баба Женя сказала, что учительша и есть нынешняя медсестра. Она её сразу признала, и поэтому в интернат теперь ни ногой. Но детей нужно спасать!
  Я спросил, сколько же лет было учительнице-ведьме. Баба Женя ляпнула: лет на пять моложе её, восьмидесятишестилетней. Ага, в таком возрасте все имеют фигуру нынешних моделей — ни сиськи, ни письки, гладкое лицо едва перешагнувшей порог тридцатилетия женщины, легко и красиво ходят в туфлях на высоченных каблуках, руки у них без единого тёмного пятнышка и и шея без вислой сморщенной кожи.
  - Говорю же, ведьма она, ведьма! - выкрикнула старушка и заковыляла по направлению к церкви. - Не помирает, моя бабка помнила её ещё по ссылке!
  Я такой маршрут одобрил, потому что от всего сердца посочувствовал бабе Жене.
  Эх, покинули меня мои ангелы. Ни совета, замаскированного под чудаковатую выходку дурня, ни слов «Саныч — чемпион», ни рисунков. Одно только томительное ожидание беды. Ибо душу не обманешь, она знала, что всё, сказанное бабой Женей, самая настоящая правда. Пока душа боролась с рассудком, хотя чего тут противоборствовать - при моём-то нечто в детстве и последних событиях, - судьба послала ещё одну встречу.
  Тогда я стоял у свежих могил на кладбище под скуксившимся небом, которое изредка прыскало реденьким дождём. Говорили, что если тянет на погост, значит, смерть уже присматривается к тебе. Вообще-то, я уже не знал, печалит меня эта примета или радует. С одной стороны, я был крестником тьмы, которая тоже по ту сторону жизни. С другой — справедливость восторжествовала: мерзавец, сгубивший моих родителей и других людей, мёртв. И этому не бывать бы, если б не мои ангелы. И я отчаянно хотел увидеть их снова — всё равно где.
  Но кто отправил в вечную тьму Ирку, Румяного и мальца-героя? Кому понадобился тот краешек, кусочек жизни, который занимали дети, и без того лишённые родителей и всего прочего, что щедро отсыпано другим? Кому они помешали?
  - Это она... - раздался голос, который, казалось, выходил из изувеченного горла, настолько он был низким, прерывистым, с оттягом в хриплое сипение.
  Я обернулся.
  А, обычный синяк-пьянчуга, каких в городе становилось всё больше.
  Я и не собирался говорить с ним.
  Но бомжара с облезлой сумкой и пакетами — видимо, его единственным имуществом — посмотрел на меня глазами, полными пепла.
  Я вздрогнул. Это был Валеркин взгляд. Так смотрят те, кто был обманут тьмой.
  Незнакомец увидел мою реакцию и продолжил:
  - Она. Приходит, чтобы сгубить. А потом исчезает.
  - Кто? - только и смог выговорить я.
  - Чистоземельщица, ведьма. Я не поверил людям, не поверил своим глазам. Она руками своего выкормыша отправила меня в ад. На зоне нашлись те, кто всё объяснил, - ответил бомж, помолчал и продолжил: - Но выкормыш сдох в огне. По заслугам. А она вернулась. Будут ещё смерти, появится ещё один выбл*док, а может, и не один.
  Вот как! Это он, наверное, о Журавлёве. Или о враче из дурки. А что за выбл*док-то? Неужто он принял меня за отморозка-пособника ведьмы?
  - Не ты. Я наблюдал, знаю. Саныч — чемпион, - неожиданно сказал этот странный человек. - Но ты ей нужен.
  - Как вас зовут? - спросил я.
  Увы, мне было хорошо известно, какими наблюдательными психологами могут быть разные прилипалы и вымогатели. Но всё же решил вытянуть из бомжа всё до капельки. Пусть это будут байки, сказки, небылицы. Я сам — такая небылица. Знать всё же лучше, чем барахтаться в сплошном тумане догадок и предположений.
  Оказалось, что Алексей Петрович Синельников был старшим воспитателем в нашем интернате. Ещё в прошлом веке. Его обвинили в поджоге и халатности, которая повлекла смерть двух воспитанников при невыясненных обстоятельствах. Осудили на семь лет колонии. Он освободился и стал скитаться в попытках выяснить всё про Чистоземельщицу, ведь он её видел, но не смог понять, кто перед ним. Принял за помрачение рассудка, которые случались с ним после ранения. А выбл*дком оказался Серёжа Журавлёв, впоследствии — депутат Думы и советник губернатора. Это с его слов были сформированы пункты обвинения.
  Синельников не собирался ему мстить. И с ведьмой он бороться тоже не станет — для этого понадобилось бы почистить наш мир, чтобы ведьма не нашла в нём то, на чём держится её власть и сила. И вечная жизнь тоже. Нет возможности. И веры в победу тоже.
  Со мной он заговорил, потому что увидел — я могу противостоять Чистоземельщице. Захотел рассказать о том, что узнал за годы скитаний и отсидки. Предупредить, предостеречь. Больше ничем помочь не сможет.
  Я задумался: уж не на счёт ли этой ведьмы мне стоит записать исчезновение Крохотули и Валерки? А когда очнулся, то бомжа Синельникова уже не было. На невысокой густой траве остался след его латаных-перелатаных кроссовок со шнурками разного цвета. Хорошо, что реальный человек. А то уже стало страшно: гляну, а трава не примята.
  Я отправился с кладбища пешком, не на автобусе, чтобы обмозговать услышанное, кое-что сопоставить. Вовсе не для спасения мира. В моей голове были только Крохотуля и Валерка. И я очень хотел увидеть их наяву.
  Итак, баба Женя признала в медичке ведьму. О ней же говорил Синельников. Оба свидетеля, мягко говоря, не вызывали доверия. Но два — это не один спятивший. Сговорились? Вряд ли они встречались после отсидки бывшего воспитателя, иначе бы баба Женя выложила мне другие факты. Что остаётся делать? Только разобраться с этой медсестрой самому.
  Тогда мне показалось, что это не особо-то сложно. Интернат — сплошные глаза и уши, и, чтобы обмануть их, нужно быть виртуозом всякой шифровки [умения скрывать, прятаться]. Или не от мира сего, какими являлись Крохотулька, Валерка и я. Решил дёрнуть за многочисленные верёвочки-ниточки, которые пронизывали нашу жизнь и крепко всех связывали.
  Пока я шлялся по кладбищу в попытках утолить тоску по друзьям, в интернате произошло ЧП.
  Савося, Евгений Севостьянов, устроил погром. Совершенно нормальный парнишка, без всяких закидонов и справок, попал к нам из крупного села. Его отец после трёхдневной пьянки у родственников въехал на своей тойоте прямо под Камаз. Вся семья погибла, только Савося остался жив-здоров, но с хронической зубной болью, которая не прошла даже после удаления. Многодетные родственники Савосю не взяли, но не забывали и часто навещали.
  Так вот, тихоня Савося так разошёлся, что утихомирить было невозможно. Все старшаки с удовольствием поразмяли кулаки, и бедолагу закрыли в изоляторе. Но как быть с оскорблениями, нанесёнными директору, старшей, другим воспитателям? Они стали строчить документ для инспектора «конторы»[ИДН].
  Мой статус обязывал вмешаться. В работу персонала интерната, конечно, ибо придурок Савося уже огрёб заслуженное.
  Я решил навестить его. В коридоре столкнулся с бабой Женей. Она сунула мне пакет с пирожками и слёзно попросила передать Савосе. Такой уж она была — о каждом событии узнавала чуть ли наперёд всех и мчалась жалеть. Баба Женя боялась идти в вотчину ведьмы.
  Я рассыпался в благодарностях, отмахнулся от её предостережений.
  Но перед изолятором замедлил шаги: вытертый до седых проплешин линолеум не мог заглушить хрип старых половых досок. Почему-то захотелось войти незамеченным.
  А через миг стало ясно — почему.
  Послышался скулёж — это захныкал Савося. Позвал свою маму. Она на небесах, Савося, и никто тебе не поможет. Я хорошо понимал то тихое отчаяние, которое прозвучало в голосе пацана. Сам не раз звал и маму, и папу. Но справляться приходилось самому.
  А Крохотуле и позвать было некого. Он тоже всё сам. И ещё другим помогал.
  Так что не жалко мне тебя, Савося. Каждый только за себя.
  - Мразь! - резанул ухо голос, в котором ненависти было больше, чем звука.
  Я толкнул дверь.
  Савося, вытаращив белые от страха глаза, глядел на кого-то, кто был пока ещё скрыт створкой двери.
  Я вошёл.
  Медсестра Валентина Ивановна, или ведьма-душегубка, устремила взгляд на Савосю.
  Волосы пацана на глазах седели, кожа сморщивалась, веки прикрывались, и из-под них сочилась мутная желтоватая жижа. Губы пускали обильную пену, синели. Савося уже не хныкал. Он издавал хрип.
  Я хотел заорать: «Отойди от него!»
  Но не получилось. Воздух стал вязким и не проходил в горло. И вообще всё тело налилось каменной тяжестью.
  И что? Позволить ведьме убить ещё одного?
  Да никогда. Каждый сам за себя, это верно. Но Савося, все погибшие и ещё здравствующие, - это часть меня. Часть жизни, в которой не должно быть таких ведьм. И я...
  Секунды и минуты остановились, пространство тесного изолятора с двумя койками куда-то исчезло.
  Плотная взвесь колыхалась у глаз, норовила пролезть в нос, рот, уши. Давила на грудь всё сильнее и сильнее.
  Голова чуть не треснула от дикой тяжести. А может, от мыслей — чужих, плющивших сознание.
  Саныч — чемпион.
  Да какой из меня чемпион, Крохотулька. Кто я без тебя, без воительницы Валерки? Мешок размышлений, никому не нужных. Псих-одиночка. Неизлечимый шизоид.
  Саныч — чемпион.
  Ты здесь, друг? Тогда объясни мне — зачем я понадобился этой ведьме? Ведь у неё был Журавлёв. Да она найдёт толпы людей, которые с радостью отправятся чистить Землю. А я... я хочу к вам, к отцу и маме. Земля станет чище без таких, как я. Вспомни Копчёного... Александру Георгиевну.
  Саныч — чемпион.
  Спасибо, брат, что не оставляешь. И знаешь что? Я понял! Чтобы нам всегда быть вместе, потом, не сейчас, я поджарю хвост Чистоземельщице. Эта тварь травит наших — наших с тобой братьев и сестёр! Для неё они мрази, мусор, гниль, язвы. Но это не так, Крохотулька, ты всегда это знал. А теперь это знаю я. И я люблю их!
  Меня словно швырнуло об невидимые стены, а голова точно разлетелась вдребезги.
  Когда я очнулся, увидел валявшегося в обмороке Савосю.
  И горелое пятно чуть ли не во весь пол изолятора.
  Я пошёл звать кого-нибудь из взрослых, не обращая внимания на то, что обугленные доски крошатся и норовят обрушиться под моими ногами.
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"