Чистоземельщик
Самиздат:
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Обзоры]
[Помощь|Техвопросы]
|
|
|
Аннотация: Вторая и третья часть. Первая - "Человек" - кромсается.
|
Чистоземельщик
Часть вторая
Около Ильшета на встречке показалась похоронная процессия. Как ни странно прозвучит, словно из детства. Картинка и впрямь была ностальгической, ибо это действо - "навеки провожают всем двором" - осталось именно в том времени.
А похороны тогда случались с частотой, которая удивительным образом совпадала с церковными праздниками. Они, конечно, были официально запрещены, их отмечали разве что в бревенчатых избах, поставленных ещё в девятнадцатом веке, где проживала престарелая часть ильшетцев.
Сам городок был поделен трактом, который потом превратился в шоссе, на две половины. Так вот, сначала обтянутые красным сатином гробы проплывали во главе процессии на одной половине Ильшета, затем на другой. Старушенции шептали о "смертельном поветрии", о проклятии, которое пало на город из-за сноса церкви, на месте которой был возведён клуб "Железнодорожник".
Я несколько раз посмотрел в зеркало заднего вида -- процессия выглядела длиннющей, точно все ильшетцы вышли проводить кого-то в последний путь. Однако у поворота к городу чуть не ударил по тормозам -- шоссе оказалось пустым.
Абсолютно!
Зато над ним - какие-то невиданные чёрные птицы, которые летели траурной вереницей, медленно, степенно, поднимаясь вверх и закрывая солнце. При каждом взмахе огромных встрёпанных крыльев сыпались перья, точно хлопья сажи. Я зажмурился.
Что за чертовщина? Наверное, из-за переутомления, четырёхчасовой дороги... Попытался выбросить видение из головы, но не сумел. Перед глазами стояли чёрные крылья, которые роняли перья.
Съехал на обочину и остановился попить минералки. Её вкус показался отвратным, тухлым.
В Ильшете я не был лет семь и поразился запустению. Оно беззастенчиво выставляло напоказ пустые оконные проёмы двухэтажных домов на окраине, вросшие в землю трамвайные рельсы, малолюдные улочки, заколоченные киоски.
Но ещё более тоскливой, мерзкой, была какая-то бестолковость.
В годы моего детства посреди города источала миазмы и тучи комаров болотистая низина с озерцом густо-кофейного цвета. Окрестный люд избавлялся на "берегах" от мусора, и по весне мутные, кисельные от ила воды колыхали всё, что обычно можно найти на свалке. Мы там ловили пиявок, жуков-плавунцов. Строили из всякой дребедени плоты и, отталкиваясь шестами от топкого дна, совершали заплывы. Мама всегда безошибочно определяла по запаху, когда я возвращался с озера. Кричала, грозила, плакала -- но бесполезно. Гигантская лужа грязи притягивала нас, как магнит.
Низина вносила существенный вклад в пополнение ильшетского кладбища новыми могилами.
Так вот, она оказалась засыпанной, и на её месте возникли четыре пятиэтажки. Трудно представить, как жилось людям, если зыбкая почва вздрагивала, когда проносились составы по расположенной рядом железной дороге; если даже в такую жару окна были либо закрыты, либо серели противомоскитными сетками. А уж запах, ворвавшийся в мою машину, был мама не горюй!
Здесь я оказался по поручению областного начальства. Пожары в Ильшете случались настолько часто, что их можно было изобразить на городском гербе. Но этот был особенный. Он вынудил меня посетить город детства, который я хотел бы безвозвратно забыть.
С момента печальных событий городок не раз содрогнулся от нашествия прессы. Его прошерстили различные комиссии. И вот теперь я должен был на месте проверить материал для публичного заявления губернатора. На всё про всё -- двадцать четыре часа. Но два-то из них найдётся на друга детства?
Я свернул влево от центральной площади, по направлению к частному сектору, где проживал Витька Лихоносов, мой школьный товарищ, которого судьба снова забросила в Ильшет после службы в армии, мединститута и работы на севере. Мы не теряли связь друг с другом, но не виделись давно, с его последней свадьбы в начале века, когда сорокалетний Лихой в очередной раз подвергся приступу матримониальной лихорадки.
Я созвонился с ним сразу после трагедии. Лихой был пьян и прощался с жизнью. Вчерашний разговор показал другое: Витька был полон решимости бодаться до конца. Я уговорил его дождаться моего приезда.
Друга, конечно, было жаль. Но ведь всегда обнаружатся вещи поважнее, к примеру, жалость к самому себе. Если исполненное поручение придётся не ко двору, то мне больше ничего не останется делать, как сожалеть о прервавшейся карьере. Или поболее того...
Лихой ждал меня, стоя на середине дороги напротив распахнутых ворот. Так поступают старики в деревнях, когда караулят приезд родственников. Сердце ворохнулось: стало быть, друга припечатала не только беда, но и одиночество. А как же семейство? Сейчас узнаю...
Но всё стало ясно после первого взгляда на двор и дом. Пустота... Уж сколько раз сталкивался я с нею! Даже по запаху научился узнавать.
Сразу после обнимашек Лихой повёл к по-холостяцки накрытому столу, быстренько, без тостов накатил несколько стопок и приступил к делу. Точнее, это он думал, что к делу, а я поначалу принял его излияния за городские сплетни.
- Серый, я нашёл документы позапрошлого века в нашем архиве. Он-то уцелел, потому что всё перед ремонтом перетащили в пристройку, - говорил он, размахивая перед моим носом огурцом, насаженным на вилку. - Среди них было вот это.
Витька вытащил из нагрудного кармана старенькую фотографию -- бледно-коричневую, с белыми изломами и тёмными точками, словно засиженную мухами.
- Ну, - сказал он, взглядываясь мне в лицо, - ну же, Серый! Ничего не напомнило?
Я откинулся на спинку плетёного стула.
Конечно, напомнило. Ещё как! Такое не забудешь. Можно похоронить под фактами, событиями, жизненным опытом. А оно возьмёт да вылезет. Точно зомби. И понеслось...
И как быть? Признать и оказаться втянутым в Витькину паранойю? Пока я размышлял, Лихой всё понял по моему лицу и облегчённо сказал:
- То-то же...
***
Мы выросли в этом Ильшете, посёлке при железнодорожном узле, который по ошибке приобрёл статус города. Учились в трёхэтажной школе из красного кирпича. Здание было своеобразной достопримечательностью в приземистом деревянном Ильшете.
Школу посещали ребятишки из нескольких деревень и воспитанники интерната для детей с особенностями поведения. Бывшие отказники роддомов, беспризорники, словом, осадки общества развитого социализма. Синий форменный костюм не мог уравнять нас, живших с родителями, и обладателей протокольных рож - малолетних нарушителей закона, бродяжек и прочих девиантов.
Не нужно, думаю, объяснять, что школа трещала и грозила рухнуть от конфликтов. Источник же холодной войны -- интернат - однажды стал горячей точкой. В прямом смысле.
Всё началось с появления новой училки биологии. На её первом же уроке интернатские устроили соревнование в пердеже.
- Здравствуйте, ребята, - произнесла худая, высокая и плоская, как спица, училка. - Меня зовут...
- Трр-дыр-др... - раздалось с задних парт.
- Валентина Ивановна...
- Тррр-ппух!.. - отсалютовали ей.
- Скотный двор, - холодно и презрительно сказала биологиня и удалилась, хлопнув дверью.
Конечно, через минуту-другую влетела завучиха, вечно мёрзшая тётка с шалью на плечах. Она разверещалась во всю мощь лёгких и возможностей навеки сорванного учительского голоса. Мы настолько привыкли к её крикам, что потихоньку занялись своими делами: кто-то вытащил журнал, кто-то -- колоду карт. Некоторые занялись домашним заданием по математике. Матешу мы любили -- её вёл престарелый учитель, бывший первокурсник Петербургского университета, который был сослан в Ильшет и по непонятной причине осел в нём.
Любителей пука отвели к директору. А мы весело обсуждали события на других уроках. Бедолаги-учителя радовались: не по их поводу веселье, и ладно.
Вообще мы замечали, что уважаемые педагоги любили слушать о подлянках, которые мы устраивали время от времени их коллегам: делали постное лицо, бормотали что-то с укоризной. Но никто из них не грохнул кулаком по столу и не оттянул нас так, как мы этого заслуживали.
Мы осознавали свою силу и бессилие их увещеваний. А учителя крепили ряды и организовывали ответные подлянки. Кто хоть раз побывал в учительской, где они, как гагары, поднимали крик, или на педсовете, когда родители прятали глаза из-за шквала негодующих воплей, поймёт меня.
На следующий день интернатские на занятия не явились, и всё пошло своим чередом. Валентина Ивановна спокойно отвела свой урок, мы его отсидели и даже кое-что записали в тетрадях.
Через неделю интернатских привёл в школу их старший воспитатель, инвалид одного из военных конфликтов Союза. Все четверо пердунов были обриты на лысо, мрачны и подавлены.
Новости в нашей школе находили пути к массам скоро и затейливо, как тюремные малявы, и вскоре стало известно, что интернатские проснулись без волос на следующий день после первого конфликта с биологичкой. Отмазки - не мы, ничего не помним -- не прокатили. Интернатские отбыли дисциплинарное наказание и отправились в школу под конвоем. Но вроде бы среди них назывался виновник внезапного облысения -- новая училка.
Если верить болтовне всезнаек, которые в курсе как раз наиболее таинственных и неосвещённых событий, в то она явилась к ним ночью в облике жуткой ведьмы с опасной бритвой. Никто и шевельнуться от ужаса не смог. А биологиня, поигрывая лезвием перед глазами несчастных, больно и кроваво сняла патлы, которые засунула им в рот.
Сами понимаете, признать себя терпилой в таком антураже означало покинуть интернат и переселиться в дурку. Она находилась в соседнем районе и славилась в качестве верной тропы на тот свет.
Перед уроком биологии все замерли в предвкушении событий.
Заводилой пердунов был Вовка Пугалов. Он имел безобидное и смешное погоняло Пугало, через год должен был справить совершеннолетие. Из-за кульбитов судьбы учился только в восьмом классе. Перспектив на окончание учёбы вовсе не имел. Была единственная надежда на то, что учителя закроют глаза на полное отсутствие знаний, ибо "дать аттестат" проще, чем возиться с ним до армии. Директор местного ПТУ заявил, что Пугало появится в училище только через его труп.
Пугало показал всем огромный красный кулак, вытащил газетный свёрточек из авоськи, которая почему-то лежала под партой подальше от его ботинок, и потёр им дверные ручки. Швырнул газетёнку в мусорное ведро. Остро запахло дерьмом.
Кто-то из девчонок бросился открывать форточку. Пресечь хулиганство никто не пожелал. Не только потому, что можно было самому отведать принесённых Вовкой какашек. Школьная жизнь была невообразимо скучна.
Пугалов уселся на своё место, принял задумчивый вид.
За минуту до звонка вошла биологичка, закрыла за собой дверь.
Принюхалась, опустив голову и перебирая пальцами, только что касавшимися дверной ручки.
И...
Вытащила из мусорки газету, спокойно и чётко зацокала каблуками между рядов допотопных парт. По всей стране школы были оснащены по-современному, только в нашей в классах громоздились уродины, тяжеленные, неудобные, но зато с крышками, которыми было здорово хлопать, доводя учителей до истерики.
Всем, мимо кого шествовала училка, стало почему-то не по себе.
Вовка Пугалов сосредоточенно изучал поверхность парты. А Валентина Ивановна шла именно к нему.
Вовка поднял на неё глаза и только успел спросить: "Чё?.."
Свёрточек с дерьмом оказался у него во рту, меж толстых губ, которые никогда не закрывались по причине аденоидов, сломанного и искривлённого носа, а также вечной простуды.
Вот это да!
Вовка хэкнул, выплюнув газету, подскочил, громко взревел и страшно размахнулся. Почему страшно? Да потому, что он без всяких тренировок по запрещённому правительством восточному единоборству мог проломить кулаком деревянный забор. Ходили слухи, что Пугало пришиб до смерти какого-то взрослого пьянчужку.
Но подумать только - Валентина Ивановна, не сделав ни одного движения, оказалась вне зоны чудовищного удара. Все видели, но никто не может сказать, как ей это удалось. Просто мослатый огромный кулак пролетел мимо. Вовка упал животом на парту, а учительница спокойно направилась к двери, которую открыла носком туфли.
Вовка заорал так, что заглушил звонок на урок, и выбежал следом. Вскоре его рёв послышался во дворе. Навеки зафоршмаченный искал обидчицу.
К вечеру гудел весь посёлок. Некоторые из взрослых неожиданно встали на Вовкину сторону. Я по непонятной причине оказался под домашним арестом.
Только к вечеру пробился к телефону и набрал дружка Витьку Лихого. Он восторженно сообщил, что к школьным событиям проявила интерес поселковая ментовка и наш участковый отправился на мотоцикле искать Вовку, который, похоже, сбежал.
- Да он её уроет! - сообщил звеневшим от возбуждения голосом оптимист Лихой.
Кстати, я с ним был согласен: за такое следовало непременно урыть.
Однако урыли вовсе не оборзевшую училку.
Оказывается, с участковым отправился на поиски старший воспитатель интерната (его имя, увы, не запомнилось). Вместе они обнаружили Вовку в огородах возле двухэтажного деревянного общежития, где и проживала биологичка. Понятно, готовилась кровавая месть. От неё Пугалова отговорили и увезли в интернат, поместили в изолятор при медпункте.
А утром Вовка оказался синим и окоченевшим. Мёртвым.
У школы и интерната возникли большие проблемы. Районное начальство прописалось в посёлке на две недели; учителя стали чрезвычайно ласковы и терпимы к нашим выкрутасам; ученики приобрели право голоса и смогли оторваться во время анкетирования, в котором следовало оценить работу коллектива учителей. На двух родительских собраниях присутствовало не три-четыре человека, как обычно, а чуть ли не весь посёлок. Начальство отбыло, Валентина Ивановна осталась в школе, хотя поначалу ходили слухи, что её уволят. Училка приобрела уважение у всех, кто натерпелся от поселковой молодёжи.
Что творилось в интернате, нас не интересовало. Главное произошло: интернатские сидели на уроках тише воды, ниже травы, нас не доставали. Дошли слухи, что о Вовке горевал только старший воспитатель, что он самолично изготовил деревянную пирамидку и установил её на могильном холме без цветов и венков.
И ещё одна странная до жути случайность: на пирамидку воспитатель поместил Вовкину фотку, взятую из его дела. Тогда Пугало имел всего двенадцать годков за плечами, был тощ, в рубашке из приюта. А реально под стеклом Вовка выглядел таким, каким его хоронили: бугаём в свитере. Тоже лысым, конечно. И в свете закатного солнца казалось, что его глаза закрыты.
Смерти в интернате не прекратились: ещё один Вовкин дружок вскоре переселился на кладбище. Он числился в шизиках, потому что его фантазии перехлёстывали особенности ребяческих, и всё время чего-то боялся, видел чертей ли кого там видят все ненормальные. Так вот, бедолага утверждал, что Вовка погиб от рук биологички, которая на самом деле -- ведьма. Плакал, орал, боялся остаться в интернатском медизоляторе ночью в одиночестве. Но кто будет слушать малохольного? Уж точно не медсестра, мать огромного семейства, младшему члену которого исполнилось полтора года.
Шизика она обнаружила бездыханным с чёрными следами на шее. Её задержали, но вскоре отпустили. Семейство тут же покинуло Ильшет, несмотря на приобретённый недавно дом.
На его похороны, в отличие от Вовкиных, вышла вся школа.
"Самоубийство", - слышали мы от взрослых.
"Это Пугало за ним явился. У него ж такие лапы -- не то что задушить, голову оторвать может", - шептались интернатские.
"Видишь ли, Сергей, больной ребёнок вполне может сам перекрыть себе дыхание", - рассуждал мой отец, знакомый с поселковыми ментами. Он берёг меня, потому что незадолго до этих событий я потерял маму.
***
- И что? - спросил я Лихого. - Биологиня наша. Только фотка какая-то потёртая.
- Нет, Серый, ты на дату глянь, - торжествующе заявил Витька и перевернул фотографию.
Я присвистнул: ничего себе! Тысяча девятьсот седьмой год.
- Ну, тогда это не наша, - я попытался отшутиться, а если честно, то сбить Лихого с совершенно верных рассуждений. - Чужая.
- В том-то и дело, что наша, - сказал Витька. - Ты же помнишь, Алексей Петрович ходил к бабке Григорьевых. Так она ему рассказала...
- Вить, начнём с того, что я не помню ни Алексея Петровича, ни Григорьевых. Из детства мне запомнился только ты. Особенно как ночью на озеро сбегали... - ещё раз попробовал выкрутиться я.
- Да где тебе, - отчего-то рассердился Лихой. - Ты ж сразу откололся от наших, знать никого не захотел, на встречи не ездил. Ну, слушай. Алексей Петрович -- старшой из воспитателей при интернате, бывший военный.
Я кивнул и ощутил лёгонький укол. Витька всегда был внимательней к людям. И любим всеми. А я -- успешней. Словно умение забыть, не видеть, вычеркнуть помогало мне, толкало вверх по лестнице жизни. Недавно обнаружил, что ещё и отнимало... Но это уже совсем, как говорится, другая история.
- Так вот, - продолжил Лихой, - до ареста и смерти Алексей Петрович (тут я вопросительно поднял бровь, но Витька махнул ладонью: потом, потом) пришёл к Григорьевым, у них батя был начальником станции, а бабка -- старожилкой, когда-то работавшей в психушке. Да-да, в здании интерната до революции размещался сумасшедший дом. А после всего сделали санаторий. И представь, она сказанула Алексею Петровичу, что наша биологиня вместе с ней трудилась. Вроде Валентину Ивановну сослали по политической статье и обязали там отбывать повинность. И что ты думаешь: среди умалишённых начался мор. Поначалу погибли трое буйных: проснулись однажды без волос, а через энное время были найдены в кроватях задушенными. Закончилось всё пожаром.
- Слышь, Лихой, - равнодушно откликнулся я. - Про переселение душ не готов балакать ни с тобой, ни с кем другим.
А сам почувствовал, что не остановись Витька сейчас, произойдёт что-то ужасное. Точнее -- непоправимое. Нельзя, ни в коем случае нельзя ворошить прошлое. Но откуда об этом знать Витьке, который сейчас озабочен лишь одним -- доказательством своей невиновности? Откуда ему знать, что мы виновны уже с самого рождения только в том, что появились на свет в этом проклятом городишке?
- Какое там переселение! - разъярился друг. - Она это была, собственной персоной! Бабка её однажды в окно увидела и слегла после этого. Успела рассказать Алексею Петровичу, а наутро...
Витька выдержал паузу и брякнул:
- Нашли бабку мёртвой, обритой, со срезанными лохмами во рту!
Я промолчал, разглядывая рисунок на скатерти.
- Серый, ты же должен помнить о пожаре в интернате, - как-то просительно, умоляюще сказал Лихой.
Я покачал головой.
- Обвинили во всём Алексея Петровича. Какая-то тварь донесла, якобы вечером старшой был пьян и ходил возле корпуса с канистрой бензина. А как заполыхало, Алексей Петрович детей спасал. Следователи его спрашивали: как это он в одежде, пропитанной бензином, сам не вспыхнул? Но вот не вспыхнул... Ребята его защищали, рубашки на себе рвали: с нами он был, с нами! Да кто им поверил-то? - выпалил Лихой.
- Ну и как всё связано с пожаром в твоём санатории? - спросил я.
- А вот как! - воскликнул Витька и вытащил из-под скатерти большую фотку коллектива в белых халатах. Шлёпнул её передо мной.
Я рассеянно оглядел улыбавшиеся лица Витькиных сотрудников, его самого в центре... ага, вот она.
- Узнал? - плачущим голосом спросил друг.
Я постарался скрыть дрожь рук и спросил:
- Ну как ты-то не узнал её вживую, так сказать?
- Узнал. Уже после, - сказал Витька и налил по последней. - Когда всё отпылало. Когда за жабры взяли, нашли нарушения пожарной безопасности, отключенную сигнальную систему и мониторы. Её дежурство было. А теперь -- ищи-свищи! Я виноват!
Я проглотил водку и примиряюще рассудил:
- Хорошо, Лихой, хорошо. Скажем, есть такая дама, инфернальная пироманка, что ли. Не стареет, не помирает, является в казённое учреждение с промежутком так лет в пятьдесят и совершает там поджог. Ну, не угодили ей чем-то сумасшедшие дома, интернаты. Может, считает, что без их обитателей жизнь станет лучше. Но твой-то санаторий при чём?
- Да он фактически дом престарелых, - устало заметил Витька, а потом быстро заговорил: - Да, местечко не то что хлебное, икряное. Господдержка, пожертвования родствеников, платные услуги. У областной администрации словно за пазухой -- ремонт, оборудование. Это тебе не районную больницу поднимать.
Я понимающе покивал.
- И вот разом: хлоп, и нету! - взгрустнул Лихой. - Не поверишь, мне людей жаль. Так жаль, что вот здесь (Витька хлопнул себя по груди) прямо Вечный огонь какой-то.
- Не поверю, - подумал я, но не высказался вслух.
Потому как Витькин контингент отчасти проходил через мои руки. Отец Румасова, главы Верхнеудинского района. Маразматик, друг старины Альцгеймера. Родственник Петьки Лесных, директора алюминиевого комбината. Спятивший упрямец, которого по суду никак не смогли лишить владения пакетом акций. Коля Сурменок, под которым ходила областная ОПГ, ставший овощем после ранения в голову.
Да этот санаторий должен был сгореть. А кому-то суждено оказаться козлом отпущения. И этого не изменить.
Вот он - судьбоносный для Витьки момент. Сейчас Лихой либо спокойно примет свою участь, получит после суда условный срок, пойдёт терапевтом на участок, но останется живым и с запасом "икры". Либо мой лучший друг детства сам окажется клиентом психушки. Возможно, с перспективой встретиться с незабвенной биологичкой. И мне очень, очень удобен второй вариант. И не только мне...
Лихой выбрал "либо". Брызгая слюной, разорался, что успеет до суда опубликовать все найденные материалы, что он невиновен... Что это бывшая, то есть вечная, биологичка пускает красного петуха.
Я посмотрел на часы. Впереди ещё встреча с верхушкой администрации. Отвлёкся и не понял, почему лечу куда-то. Потом второй страшный удар в затылок превратил мир в кромешную темноту.
***
Надо мной колыхалось нечто серое, облезлое в тёмной размытой рамке. Затем рамка разрослась, точно съев серое до пятнышка. "Сужается поле зрения", - мелькнуло в голове. Помираю, что ли? Или лежу на операционном столе -- руками-ногами не шевельнуть. Не было возможности разлепить губы, они стали чужими, деревянными. Руку ужалила боль. Темнота.
Снова серость в разводах над головой. Голоса.
- Жри, мразь!
- У-у-у-у-у...
Я чуть повернул голову. Движение отозвалось перекатыванием камней в мозгу, который вообще-то не ощущает боли. Но камни так давили, вонзались острыми краями...
"Сосуды... вкололи что-то сосудистое", - подумал я. Перед глазами прояснилось. Серое оказалось потолком с грибком в углах, облупившейся побелкой.
- Жри!
- У-у-ы-у...
Набрался сил и перекатил голову набок. Широкая спина в зелёной униформе заслонила соседнюю койку.
- Гхай! Гха...
- Тьфу, падла! - заорал зелёный и вскочил, одновременно отпрянув в мою сторону.
Чуть не уселся мощным задом мне на грудь из-за тесноты прохода между койками.
Я увидел желтоватый профиль, измазанный серой, под цвет потолка, кашей, вытаращенные глаза, дёргавшееся горло. Понятно, больной подавился пищей. Не просто подавился!.. Вздувшиеся вены шеи, высунутый язык, кашлеобразные звуки... Чёрт подери, да он сейчас задохнётся!
Я захотел крикнуть, но не смог. Да что это такое?.. И только потом пришла мысль: где я?
Меж тем больной по соседству побагровел, пустил из синих губ пену и затих. Санитар, спокойно и недвижно наблюдавший за ним, взял с тумбочки полотенце, вытер сначала свою форму и руки, потом лицо несчастного и отправился прочь как ни в чём ни бывало.
- Слышь, Фёдорыч, этот Лихоносов-то, кажись, того... - Раздался его голос за решёткой, которая, видимо, заменяла дверь.
- Повезло ему, - откликнулся неведомый Фёдорыч.
Голоса ещё побубнили, раздался отдалённый смех.
Я дёрнулся изо всех сил -- руки и ноги привязаны. Путы крепки. Покалывание, а потом и онемение в конечностях дало понять, что обездвижили меня отнюдь не медицинскими ремнями, а по старинке -- рваной на полосы тканью. Или бинтами. Или верёвками.
Чёрт, где же я? Попытался заорать -- и услышал тихое сипение. Усилия пошевелиться, подать голос вызвали ещё больший приступ боли. Из уголка рта потекла едкая слюна. Сглотнуть невозможно -- жидкость всё прибывала и могла хлынуть в дыхательное горло. Ладно уж... Я представил, как выгляжу со стороны -- пускающий слюни, фиксированный к койке идиот.
Скорее всего, я там, где таким только и место -- в психушке... На глаза навернулись слёзы, защипало в носу. Ох, только не это -- слюна плюс сопли прикончат меня так же верно, как каша моего соседа.
Только тут дошло, что рядом остывает труп. И заберут его не раньше, чем через три-четыре часа. Но ведь заберут же? И я попрошу объяснить, что случилось, позвонить в администрацию губернатора, связаться с Ильшетским мэром, в конце концов. Меня должен осмотреть врач, с ним можно поговорить... Самое главное -- показать свою адекватность, умение вести диалог.
От соседней койки послышались утробные звуки. Ясно, у почившего отошли газы с содержимым кишок. И точно -- завоняло дерьмом.
Как его назвал санитар? Лихоносов? Неужто Лихой?..
Я вновь повернул голову. Нет, не может быть... Хотя... Желтизна-то от лекарства. Оно же запросто может вызвать острую печёночную недостаточность.
Мускулы на руке трупа дёрнулись. Меня это не смутило -- посмертные изменения в тканях. Гораздо хуже духота, прямо пекло... Так и свариться можно на этой койке.
Отчего же никто не зайдёт сюда? Позвать? Но горло издало бульканье и еле слышный вой. Ну уж нет, такого никто не должен услышать. Только ясную, чёткую речь. А также увидеть полную ориентацию в происходящем и готовность понимать собеседника.
Эх, Лихой, Лихой... Что произошло на веранде твоего дома? Дома... До...
Ночь. Душный вонючий воздух, словно ватой, запечатывал ноздри и рот, который, как и глотка, был полон корок от засохшей слюны. При дыхании они издавали шум, похожий на поскрёбывание.
От поста санитаров тянулась по полу полоска света. На стене -- лунное пятно, поделенное на квадратики оконной решёткой.
Вот гады! Они не унесли из палаты труп!
А его уже чуть- чуть разбарабанило. Неудивительно в такой жаре. Вздутые, как сосиски, пальцы шевельнулись.
Не может быть! Ещё не кончилось время окоченения... Впрочем, чего только не привидится под воздействием таких лекарств.
- Сссе -рый... - послышалось в какой-то нереально плотной тишине.
Э-э, да у меня слуховые галлюцинации. И мёртвыми телами не испугать -- как-никак Коля Сурменок с его ОПГ -- мои старые знакомые и клиенты. Надо добавить, бывшие. Но этого никто...
- Сссерый... она знает... - донеслось явственно с соседней койки.
Звуки точно обрели материальность и тяжко придавили мою грудь. Стало реально трудно дышать. Сердце как будто увеличилось и из последних сил бухало в рёбра.
Нет-нет, это мозг, отравленный лошадиной дозой нейролептиков, занялся созданием своей реальности.
Во рту трупа булькнуло, и я различил звуки:
- И я... знаю...
Да боже ж мой, где санитары-то? Разве можно оставлять тело в такой парилке? Я сжал веки и попытался отключиться.
Кто и что знает? Да пусть знает. Я же как нижний камень в основании пирамиды: убрать, и всё рухнет. Так что лучше не шевелить.
Не шевелить, не шевелить... Ни прошлого, ни настоящего...
Меня снова выбросило из забытья. Тело словно окаменело, а язык заполнил весь рот и грозил запасть в глотку.
Зелёная фигура нависла надо мной.
- Кормить больного пора, - весело сказал санитар. - Нуте-с, рот откроем или?..
Он показал мне толстую резиновую кишку.
Они что, сами умом двинулись? В палате уже дышать нечем от трупных миазмов. Унесите же мертвеца! Где врач?!
- Вот, молодец, ам-ням-ням... - с усмешкой сказал санитар и поднёс к моему рту, который открылся против воли, ложку с горкой чего-то странного, шевелившегося.
Но я смотрел на самого санитара. Уж больно знакомой показалась рыхлая, в оспинах и шрамах, физиономия. Шалые, широко расставленные глаза с косинкой, рыжие брови, отвисшие губищи, меж которыми -- редкие, словно изъеденные ржавчиной зубы. Настоящее пугало.
Пугало?! Вовка Пугалов? Не может быть. Он же остался в восьмидесятых прошлого века, в никому не нужной могиле. Задолго до того времени, которое всю страну заставило барахтаться в яме...
- Ну? - посуровел санитар, и его гляделки почти исчезли за отёчными веками, а брови сдвинулись.
Я напрягся изо всех сил, оторвал от взмокшей подушки голову и поддал носом протянутую ложку. А вот хрен тебе, Пугало! Или какой другой человек, да куда там человек -- садист, напяливший на себя личину давно мёртвого отморозка. Врача сюда!
Ринувшийся к моему лицу кулак погасил дневной свет.
***
Пугало появился в школе, когда мы учились в седьмом классе. И сразу же всё изменилось: интернатские, которых мы игнорировали, стали силой, а наш пацанский коллектив распался. Несмотря на то, что не только мы, но и отцы выросли вместе. В маленьком посёлке нечего было делить: всё как у всех, а "место в обществе" и уважение к каждому словно бы переходило по наследству. Я, сын путейца, пробившего лбом высшее образование, просто не мог не быть отличником в учёбе. А Лихой, отпрыск председателя местного комитета, - не иметь поручения старосты.
"Костяк класса" о котором всегда тепло говорила наша класснуха, обрёл текучесть. Кто-то взялся шестерить перед интернатскими, ценой унижения и лишения некоторых значимых для мальчишек вещей зарабатывая себе спокойную жизнь. Кто-то навечно стал "палевом", потому что попытался найти защиту у взрослых.
Меня же и Лихого взяли в оборот. Наверное, интернатским, которые привыкли держаться стаей, не нравилась наша независимость. А ещё уважительное отношение учителей, стабильное положение в ребячьем коллективе. Или сыграла роль вечная ненависть к "благополучным" той части человечества, которая в чём-то сочла себя обделённой.
Отец отучил жаловаться ещё в детском саду, подсказав два способа "налаживания контакта" - договор и честную драку. Только вот он не мог и предположить, что с Пугалом не может быть договора на равных условиях, а драка -- гиблое дело.
Однако при первом же избиении, которое произошло за школьными мастерскими, я нашёл выход: если нельзя противостоять, а подчиниться -- гаже некуда, то можно... перевести стрелки. Пугало оказался послушным механизмом. Лихому тогда досталось -- мама не горюй.
Я уболтал дружка сказать родителям, что нас измордовали старшаки, кто именно -- не видели, так как наши головы оказались в матерчатых мешках для сменной обуви. Пошёл даже на то, чтобы расстаться с кроссовками "Адидас", выпущенными ленинградским "Скороходом", которые привёз отец из командировки. По тем временам -- дефицит, предмет гордости и вожделения не только школьников. Вельветки Лихого выбросили на пустыре, мои "адидасы" сунули в кучу деревянных болванок для уроков труда, где на следующий день их обнаружил трудовик.
Если бы наши матери обратились в милицию, то история бы получилась совсем другой. Но они кинулись к тому, кто заменял в Ильшете священника с тысяча девятьсот двадцатого года, - директору школы, всех знавшему и всем задававшему направление в жизни Илье Николаевичу. Старик за шесть десятков лет педагогической деятельности стал дитятей не только душой, но и головой, и поверил в наши бредни. Прошёл по классам, сея "разумное, доброе", стыдя и взывая. А исходившим слезами родительницам рассказал об ужасной судьбе Вовы Пугалова.
Раньше меня не так, как сейчас, раздражало объяснение преступных действий человека тяжёлым детством. Уж очень много довелось знать отморозков, которые с рождения были окружены любовью близких и достатком, кому не приходилось надрываться, чтобы добыть кусок хлеба или вожделенные ребячьи штучки, а всевозможные конфликты с миром во время отрочества и юности были подавлены в зачатке авторитетом, возможностями чадолюбивых родителей.
Всегда казалось, что главное -- путь, который человек изберёт в жизни. Мой определился, как только я понял: человек человеку не друг, товарищ и брат, а всего лишь средство, материал, которым можно мостить свою дорогу; рельсы-шпалы, по которым летит локомотив. Сочти иначе -- и окажешься под откосом.
Я подслушал вечерний разговор родителей. Подумать только, мама заплакала точно так же, как во время моих болезней, когда поведала отцу о страданиях хулигана, избившего её сына! Моему скрытому возмущению не было предела, но я сдержался и запомнил всё от слова до слова.
Так вот, Пугало родился в многодетной семье: восемь детей от разных отцов. Восемь прожорливых ртов, в восемь раз большая потребность в одёжке и обуви. А ещё восемь лишайных побирушек, которых ненавидела вся улица зажиточного курортного местечка. Их всячески шпыняли, колотили и взрослые, и дети. А они всё лезли на глаза, шарили по мусорным бачкам, тащили всё подряд в загаженную халупу, воровали в садах и огородах. На них валили всё, что случалось плохого: тяжело заболел ребёнок -- так с одним из "этих" постоял рядом; обтрясли сливу -- не иначе как "эти" постарались; сломали забор, разорили курятник, угнали велосипед, сорвали антенну -- виноваты "эти".
Младшие и разговаривать-то путём не умели, только подвывали, раззявив щербатые рты, когда бывали схвачены на месте "преступления". Или в руках пьянчужки, которому не на ком было сорвать злость. А пуще всего раздражала людей безответная слабость и добродушие: "эти" никогда не давали сдачи обидчикам; а мозги дегенератов заставляли улыбаться тому, кто прибил, но тут же пожалел и дал конфетку. Или не пожалел, а решил посмеяться над ущербными. Ведь так человек всегда ощущает своё превосходство над ближним.
Матери они были не нужны. Всему миру не нужны. Но не старшенькому Вовке. Единственный нормальный в семье защищал выводок дебилов со страстью и свирепостью, которой мог бы позавидовать зверь. Его реально боялись даже мужчины. А ещё Вовка с девяти лет работал (ну и воровал, конечно) на рынке, пытаясь заткнуть голодные рты. Особенно трудно было зимой, в отсутствие курортников. Тогда Пугало шёл в разнос. Но повязать его не удавалось. Не шёл он и под криминальные группировки.
Подвела мать-пьянчужка: её нашли на пляже возле зарезанного приезжего мужичка, которого ограбили до трусов. Она лыка не вязала и не смогла объяснить, откуда в её руках окровавленный нож. Мать загремела на пятнадцать лет. А как иначе пресечь рост преступности в стране, где она невозможна по определению?
И если раньше удавалось отбиться от социальных работниц и опеки, то теперь Вовке пришлось расстаться с братьями и сёстрами.
Слушая маму, я подивился тому, что человек может пойти на такие лишения ради неполноценных дурачков, которые, может быть, забыли о нём в ту же минуту, как оказались за столами детдомов с их баландой, пусть и регулярной; на чистом, хотя и плохоньком постельном белье. Пугало выбрал не тот путь. И расплатился за это.
Но он вполне годился для того, чтобы стать рельсами-шпалами для моего локомотива.
После подслушанного вечернего разговора отца и матери в моих руках оказался самый надёжный рычаг воздействия на Пугало. Вовка мечтал накопить денег, сорваться из интерната, добраться до Дальнего Востока, найти там свою мать и вытрясти из неё душу, чтобы узнать, в какие места необъятного Союза развезли многочисленных братьев и сестёр.
Откуда мне было знать в те годы, что ничто так не сближает, как общая мечта, идея или любая другая дурь? Однако я создал миф о влиятельном родственнике, начальнике над всеми колониями Хабаровской области, о том, что после восьмилетки поеду именно туда за длинным рублём и удачей. И Пугало клюнул! Я рисковал, конечно: в Ильшете все знали про всех, и я мог прослыть треплом. Или того хлеще -- отец бы пришиб за враньё.
И Пугало однажды сунул мне награбленное - рубль с мелочью:
- Слышь, Серый... У нас шмонают, как в тюряге. Прибереги. Насобираю бабок -- вместе на Дальний двинем.
Я поднял на него недоумённый взгляд, хотя сердце пело: игра дала результат!
Так я стал тайным товарищем главного школьного хулигана, можно сказать, серым кардиналом и богачом по совместительству. Теперь от меня зависело, какой урок пройдёт спокойно, а какой будет сорван; кого потрясут, а кого выхлопают. Хорошо, хватило ума не потратить содержимого глиняной кошки-копилки (всем известно: хочешь что-то спрятать, положи на видном месте). А ведь был соблазн, был, особенно когда после лагерной смены Пугало притаранил восемьдесят рублей -- стыренную зарплату полоротой вожатки.
С Вовкой меня связал не только "общак на двоих". Странное приключение словно бы заставило нас поучаствовать в противостоянии смерти. И кабы не Пугало...
В конце августа родители срочно уехали в деревню к деду. Железнодорожник-орденоносец решил на пенсии потрудиться для страны на ниве сельского хозяйства. Вступил в какое-то не то предприятие, не то просто шарашкину контору и занялся выращиванием телят. Долго не продержался: загнулся от тяжёлой работы и невыносимых условий прежде молодняка, который тоже вскоре благополучно передох. Ибо ни кормов, обещанных по весне, ни телятника, ни зарплаты, ни техники, ни рабочих рук не оказалось.
Папа с мамой поехали вызволять деда, но не успели. Я же впервые в жизни оказался в своём собственном распоряжении и отрывался по самое "не могу".
Витька прихворнул и не смог составить мне компанию в ночной вылазке на грязевое озерцо. А говорили, что ночью по его берегам (считайте -- мусорным залежам) бродят синие огоньки. И вроде бы там, где они появятся, лежит труп. Или кости. Этот мертвец стережёт клад. Если прочитать над ним "Отче наш...", покойник рассыплется прахом. И тогда загребай схороненное, богатей, покупай себе мотоцикл "Урал" или "Днепр", а то и видеомагнитофон. Молитвы, естественно, никто не знал, но это ведь не повод отказаться от прогулки на озеро?
Пугало воспользовался неразберихой и суматохой, главным образом, отсутствием старшего воспитателя в интернате перед началом нового учебного года и примкнул ко мне. Разбогатеть он хотел как никто другой.
Что тут сказать? Придурки, и не иначе. Но с моей стороны это был вызов обстоятельствам, если хотите, судьбе. Я искал свой путь, и поиски шли в самых странных местах.
Над загаженной водой, политой лунными лучами, проносились едва слышные звуки: вздохи, посвисты, шепотки, которые возрастали до бормотания, а потом внезапно обрывались. Храбрец Пугало трясся мелкой дрожью. Я был спокоен: папа однажды поговорил со мной и объяснил все особенности грязевого озерца, которые ему были известны с малолетства. Бояться стоило только обрушения мусорных куч и топи.
Вдруг Вовка издал хриплый горловой крик и прижался ко мне. Чёрт подери, он хотел спрятаться за моей спиной!
По воде, которая была чернее ночного неба, к нам плыл синий огонёк!
Я крепко зажмурился. Но и под сжатыми до невозможности веками сияющая точка приближалась, а от неё расходилась рябь столетиями травленого озера.
Этого не может быть!
Вот сейчас открою глаза...
Но огонёк никуда не делся.
Пугало взвыл и -- мать честная! - забубнил молитву.
Я сунул одеревеневшую руку в карман и вытащил фонарик, свет которого помог нам добраться до гадючьего озера.
Холодным и словно задубевшим на морозе пальцем нажал кнопку.
Живой желтоватый луч заплясал, но всё же остановился возле огонька.
А потом я успокоился и спокойно навёл его на синюю звёздочку.
И она исчезла!
Ещё поводил лучом фонарика по воде, горам хлама -- ничего.
Пугало шумно выдохнули отлип от меня. Постоял и пробасил: "Идём отсюдова. Байда эти клады. Ну их к бесу".
Мне захотелось приколоться над Вовкой, сказать что-нибудь едкое, уничижительное, припомнить его молитву, но возле наших ног что-то сильно плеснуло.
Содрогнулось нагромождение брёвен и пружинных сеток выброшенных кроватей, встала ребром ржавая стиральная доска. Пугало схватил меня за ворот куртки и сильно потянул назад.
И вдруг ярчайшая вспышка какого-то потусторонего света ослепила нас.
Фонарик вырвался из руки, загрохотал по залежам мусора.
И меня потащило вперёд, в сиявшую бездну.
Через миг голову, руки, а потом шею и туловище будто сжало. Когда я ощутил холод и намокшую одежду, то понял, что ухнул в плотные воды озера.
Странно, что не было боли в груди от нехватки воздуха. Ещё более странно, что глаза видели стремительно приближавшееся дно. Пузырьки газа поднимались над похожим на мех илом, колыхались какие-то тряпки, а может, растительность этих гиблых вод. Скользили чёрные тени неведомых созданий. И фосфорически светился угол маленького чемоданчика, наполовину увязшего в иле.
Вот он, клад!
Я протянул руку.
Но тут же какая-то сила поволокла меня назад.
Лёгкие обожгло, сердце стало громадным и зашлось от пронзительной боли. Голова словно взорвалась. Я потерял сознание.
Пришёл в себя между колёсами локомотива и рельсами. Меня жутко плющило и колотило.
Оказалось, это Пугало положил моё бездыханное тело на своё колено и со всей дури лупил по спине.
Сначала я не мог вздохнуть, но потом проблевался и глотнул вонючего воздуха, от которого снова скрючило в приступе рвоты. Так меня ещё никогда не полоскало! Но как бы то ни было, оказался жив-здоров. С металлическим чемоданчиком в руке. Очень маленьким, меньше того, с которым приезжает фельдшер неотложки.
Клад! Мой клад!
Грудь дышала тяжело, рывками; руки ходили ходуном, болело всё тело. Но я был по-настоящему счастлив.
- Давай делить, - сурово сказал Пугало.
Ну вот, я словно второй раз в омут угодил. Поднял на него взгляд: Вовка возвышался надо мной, как монолит, в который спёкся всяческий хлам. Только с недюжинной силой и чугунными кулаками. И тупой башкой, которая не в силах сообразить: владеет кладом тот, кто его взял. Но не спорить же с придурком? Отнимет чемоданчик, а меня швырнёт назад в тухлую воду.
Ну, разделим мы мой клад. А куда Пугало денет свою долю? В мой схрон, разумеется. А там видно будет.
И я проникновенно сказал, заикаясь от нервной трясучки, холода и какого-то странного возбуждения:
- Спасибо, вытащил меня... брат. Если б не ты, лежал бы с дырявыми башмаками и ржавыми утюгами на дне. Клад твой, брат.
Пугало, видимо, опешил. Думал, что я буду биться за находку, уговаривать его или стращать взрослыми. А слово "брат" от нормального пацана он, наверное, никогда и не слышал. Может быть, имелись у него какие-то принципы, которые заставили Вовку заявить:
- Поровну!
Однако разделить не удалось. Потому что ноль пополам не делится. В чемоданчике оказались две обгорелые тетрадки и почерневшая брошка или значок - похожая на ворону птица с распахнутыми крыльями.
Вовка почему-то не расстроился. Его вполне устроил пшик вместо куша. Он весело трещал всю обратную дорогу, сыпал дебильными интернатскими шуточками и даже начал гундосить песню. Утешал меня, что ли? Или привык к тому, что все похождения в его непутёвой жизни заканчивались именно так -- полным пшиком?
Тетради и чемодан мы выбросили; значок Пугало благородно оставил мне.
Я отмочил в керосине, отшлифовал так тяжко доставшуюся мне безделушку. Судя по всему, она была из алюминия. С уроков химии было известно, что в конце девятнадцатого века этот металл, недавно открытый, считался драгоценным. Стало быть, вещица дорогая. А если учесть, сколько ей лет, то и бесценная. Продать или поменять значок я не захотел. Оставил в качестве талисмана. И он срабатывал, чёрт побери!
Вовкино отношение к "серому кардиналу" стало трепетным. Действительно, на грани братской любви. Я же с удовольствием помыкал "названым братом".
Моя незримая власть рухнула внезапно и страшно. В начале сентября, когда я пошёл в восьмой класс, отцу как передовику производства выделили "Москвич" в обход всех очередников. И моя мама, полагая, что сынок будет не в обиде, а полном восторге, грохнула кошку, пока я был в школе. И разбитое нутро явило потрясённой родительнице колоссальную сумму -- полторы отцовских зарплаты.
Мама бросилась в школу, вызвала меня с урока и стала трясти за плечи, брызгая слезами и заикаясь от чувств: где взял? Скажи сейчас же! Какой позор! Отец позвонил, счастливый... машину выделили. Уважение и почёт. А сын -- вор!
Всё тело потеряло чувствительность. Еле шевеля одеревенелыми губами, я сказал, что сейчас пойдём домой, и там я всё объясню. Мама разрыдалась.
Я вошёл в класс, двинулся к своему месту, собрал портфель, обронил географичке: "У нас ЧП" и направился к двери.
Но бросил взгляд на заднюю парту.