"Иннокентий Петрович человек уже не молодой, но он все еще крепок и подвижен, в определенном смысле это даже удалой человек, и не упустим случая сказать, что умеет он пускать пыль в глаза, хотя это далеко не главный из его недостатков. Он горазд показать себя блестящим, будто бы прекрасно образованным господином, отлично разбирающимся в хороших манерах и вообще в существенных отличиях хорошего от скверного, глубоко интересующимся искусствами и всевозможными плодами людской умственной деятельности. Но сдал в последнее время, стал то и дело выкидывать довольно странные штуки, и это правда как она есть. Так, не где-нибудь, а в собрании общества самых в высшей степени приличных, жаждущих интеллектуальных исканий, выводов и наслаждений людей сделался вдруг Иннокентий Петрович способен, например, дико прокричать петухом или громогласно изобразить звук охотничьего выстрела, при этом стараясь оказаться над ухом какого-нибудь аккуратно задумавшегося старичка или за спиной даже не предполагающей возможность чего-либо подобного девушки.
Итак, только вообрази, дорогой читатель, с одной стороны неравнодушные, вдумчивые люди, от свершений ума и сердца которых в значительной, если не превосходящей все прочее, мере зависит будущее страны, элегантные и галантные люди выставок, театральных премьер и философских диспутов, а с другой - вот этот самый округляемый и обобщаемый нами Иннокентий Петрович, выглядящий почтенным, положивший за идеал пользоваться заслуженным уважением в знающих толк кругах, с глубочайшим вниманием вникать в проблемы, аспекты и неувязки эпохи, этот несносный, неудобоваримый Иннокентий Петрович, пожелавший выучить - курам на смех! - общедоступный язык международного общения эсперанто, чтобы в оригинале знакомиться с тончайшими и, главное, великолепными достижениями современной человеческой мысли, идеями вселенского масштаба, как его разумеют нынче..."
***
- Эсперанто? - не вытерпел я. - Выучил? Я - и эсперанто? И много еще всякого? Даже странно, что я у вас еще жив и не утонул в этаком-то море чепухи и вранья!
Торф с неудовольствием оторвался от листка, с которого зачитывал мне свою, как он сам выразился, "едва ли не первую пробу литературного пера". Ему хотелось продолжать и, видимо, непременно добиться у меня своего рода успеха и признания, но моя внезапная горячность убедила его, что условия для продолжения пропали, и он, придав своему, надо признать, приятному лицу выражение деликатной готовности ко многим, если не к любым, уступкам, отложил в сторону вызвавшую у меня взрыв негодования рукопись.
- Не знаю, кто вы такой, - возмущался я, - и каким это образом я вдруг оказался так хорошо вам известен... вплоть до того, что вы, еще не видя меня, уже знали мое имя и взялись, так сказать, за перо в полной уверенности, что вам предстоит описать не абстрактного или выдуманного, а вполне конкретного человека... человека из плоти и крови... Так вот, вы ошиблись или намеренно решили подпустить элементы гротеска, а, может быть, замахнулись вообще на невозможное и с этой целью вздумали искажать факты, подсовывать нам тут в корне неверную картину или вообще нечто карикатурное. Я действительно уже пожилой человек и несколько раз, забывшись, проделал вслух то, что творилось у меня внутри, и можно согласиться, что это были звуки, носившие прикладной... Но при чем же тут петух, а тем более охотничий выстрел, даже если характер тех звуков был не совсем понятен окружающим, а то и прямо нехорош? И когда это я, чтобы проделать то самое, специально пристраивался к какому-то там старичку или заходил, как вы это определяете в своем опусе, в тыл к неискушенной и ничего дурного не подозревающей девушке? Но совсем уже, знаете ли, ни в какие ворота не лезет Бог знает где и с какой целью откопанный вами язык международного общения... Я, дескать, учил эсперанто! Когда, в каком сне вы это увидели? Скажите, объясните нам, вашим слушателям, - я ткнул себя пальцем в грудь, а затем указал на смиренно тушевавшуюся в уголке Ксению.
Вдохновение вскормило его высокомерие, а в это мгновение он, Торф, даже вознес надо мной совершенно грубую надменность и уже на достигнутой высоте позволил себе снисходительную усмешку.
- Вы заметили, а? Заметили, как я морщился, неприятно изумленный напыщенностью вашего красноречия? Кто же нынче так высокопарно выражается и закручивает такие мудреные длинноты? Уши вянут, слушая вас. - И теперь уже литератор поморщился с полной очевидностью, демонстративно, бросая мне вызов. - Но вернемся к нашим баранам. Вы в состоянии втолковать мне, грешному, зачем вы уделили столь много внимания допустимым и вполне вероятным совпадениям? Я ставлю этот вопрос ребром, - сказал он с чувством. - К тому же в данном случае каждое из будто бы подмеченных вами - да еще с каким апломбом! - совпадений имеет свое достойное объяснение и нисколько не противоречит ни логике жизни, ни ее правде.
- Правде? - крикнул я. - Но правде чего - логики или жизни? Вы куда сунули тут правду и к чему ее применили?
- Я вполне ясно выразился, там имеется, я бы сказал, местоимение...
- Нет, - перебил я, впадая в возбуждение уже несколько болезненного толка, - местоимение не спасает, и нечего вам за него цепляться. Тоже мне писатель! А куда годится вставка относительно апломба? Или вам угодно назвать ее репликой? Апломб, апломб при чем тут? Вы, сдается мне, путаете слова, и бывает немножко невпопад...
Вдруг Торф, а он с каждой минутой выглядел, по крайней мере в моих глазах, все гаже, прилизаннее и, как ни странно, величавей, заговорил где-то вне поднимаемых мной звуковых волн и недосягаемо для них:
- Ну, имя... Ба! Ничто не мешает нашим вольностям, и предположим, что в известном смысле я пишу действительно о вас. Хотя бы вот почему. На всякое имя - его можно и невзначай выплеснуть - обязательно и почти мгновенно найдется субъект, а случай, он мастер на всякие проделки, и мы в любое мгновение рискуем встретить его...
- Мастера?
Скрывать нечего, я дал петуха; меня бросило в жар, и мое лицо, я это сполна почувствовал, залила такая горячая краска, что я отшатнулся от него, как от чего-то внешнего и непригодного для человеческого существования.
- И с каким удовольствием, с каким, пожалуй, возмущением отзовется он в качестве нашего или вашего тезки и даже вроде как по всем параметрам соответствующего двойника!
- Вы задались целью свести меня с ума? - воскликнул я словно в беспамятстве, просто в каком-то выбросе неприкрытого и ничем не защищенного изумления.
Торф рассмеялся, и это был его ответ. Я подумал, что овладевшее мной возбуждение "не похоже на меня", искусственно, его мне навязали. Стерши пот со лба и постаравшись взять себя в руки, я выговорил с посильной сейчас для меня проникновенностью:
- Отказываюсь продолжать дискуссию, пока вы не объяснитесь относительно апломба. Я апломба как раз не замечал у себя, и мне странно, когда, повторяю, относительно апломба некоторые со стороны...
Высказавшись (и будто в бессвязном сне воображая, что довел свою мысль до конца), я повернул лицо к девушке, притащившей меня в это гнездо завиральной литературы и бессмысленных споров, взглянул пытливо, с надеждой встретить у нее поддержку, однако Ксения явно витала в облаках, беззаботно отстранившись от завязавшейся у меня с Торфом распри.
- Но подумайте, что было бы, очутись мы с вами в мире каких-то непреодолимых иррациональностей, - произнес Торф задумчиво. - Вы наверняка вообразили бы, что в каком-то смысле вас зовут и Африканом, если бы мне вздумалось так назвать своего героя. Между тем мы в совершенной обыденности и проза вокруг нас носит сугубо реалистический характер, так что нет никакого резона что-то такое накручивать в связи с тем простым фактом, что на страницах моего повествования - а это, напоминаю, едва ли не первый мой литературный опыт - возник некто Иннокентий Петрович. А уж кем и чем получится малый сей - героем нашего времени, дилетантом нашего времени или его врагом - Бог весть.
- Пусть так, но вы...
- Я не закончил, - остерегающе поднял руку Торф, - я еще хочу высказаться о петухе и выстреле. Это тем более следует сделать прямо сейчас, что, может быть, в дальнейшем ни о чем подобном не будет и помину или вдруг в самом деле окажется, что моя повесть никакого непосредственного отношения к вам не имеет. Итак, петух, а главное - выстрел, то есть нечто такое, что может звучать благозвучно, значительно, патриотически, метко и определительно, как если бы речь шла о своевременно и убедительно поставленной точке.
- Учтите, если ружье появилось на сцене или было упомянуто, пусть даже вскользь, оно должно выстрелить, - сказал я внушительно.
- На самом деле перед нами большой простор для всякого рода соображений и отнюдь не следует скидывать со счетов возможность неких высоко забирающих предположений о том, что, например, отчего бы не раз воплощавшимся в жизни и помянутым в моей повести звукам не подразумевать и довольно-таки сомнительные, даже прямо непотребные вещи, скажем... Или пока воздержимся, не скажем. Вы уже легонько позволили себе признать, что не все у вас с теми звуками чисто, но хотелось бы куда более громкой и патетической покаянной нотки и даже своего рода поэзии, рвущейся из глубины страждущей, а с какого-то момента и подстреленной души.
***
Некоторые отдельно взятые вещи и положения вскоре прояснились перед моим мысленным взором, как бы озаренные светом какой-то особой умственности, и я понял, что Торфу не убедить меня. Что бы он ни сказал, я буду по-прежнему и, может быть, все глубже и глубже подозревать его в художественных покушениях на мою личность! И благо еще, тешил бы он мой богато насыщенный литературный вкус, одарял бы перлами изящной словесности, так ведь этого нет, куда там! Я уже сильно мучился оттого, что услышанный отрывок писан кое-как, а дальше наверняка будет еще хуже. Подмывало хорошенько высказаться на этот счет, но я как взял себя в руки, стерши пот со лба, так и держал с завидным упорством, и уже одно это укрепляло меня в мысли, что литературная критика в настоящий момент неуместна. Торопиться же с догадками и даже утверждениями по поводу дальнейшего не следовало - зачем без всяких на то оснований выставлять себя человеком суетливым и легкомысленным, если не вовсе дураком?
Судя по всему, самое время объяснить, как случилось, что я неожиданно оказался в гуще если не событий, то уж по крайней мере обстоятельств, странным образом деливших события надвое: на одном берегу - более или менее прозаическое и нисколько не многообещающее знакомство с неким Торфом, с другой - мое в высшей степени подозрительное и, не исключено, совершенно непотребное присутствие на страницах опуса, этим самым Торфом созданного.
Я уже продолжительное время живу в обстоятельствах, очень мало чреватых для меня риском быть уволенным, арестованным, ограбленным или внезапно вдохновиться на некий возвышенный труд или удариться в поиски способной осчастливить человечество истины. Это что-то едва ли не вне так называемого социума, что-то такое, видимо, со мной происходит. И вот я оставил свой дом ради обычной, ничего худого, как и просветлений каких-либо, не обещавшей прогулки. А случилось так, что я в течение теплого и еще солнечного вечера неожиданно оказался в изумительном по красоте месте. Заходящее солнце озаряло крыши домов, громоздившихся над рекой. Мое внимание привлекли два довольно высоких краснокирпичных здания, отделенных друг от друга узкой и круто бравшей вверх улочкой, и обильно исчерканных вывесками, приглашениями и предложениями, как бы естественным образом соблазнительными для современного, куда как проникнутого потребительскими наклонностями человека. Я же, тяготеющий к старине, сосредоточился на куполах, маковках и крестах церквей, где-то там, на горе, глядевшихся прекрасной и немножко баснословной резьбой, неожиданно украсившей не слишком-то приятную пустоту пространства. Вся эта красота находилась на противоположном берегу, и мне пришлось подняться на узенький пешеходный мостик, а он, когда я был уже почти на середине, внезапно изогнулся, раскрывая внизу, под ногами, бездну мутной воды, встопорщился перед моими глазами, словно хищный и готовящийся к прыжку зверь, - так могло показаться, - и оттого вся церковная картина резко взмыла вверх, что тоже, конечно, было странно и едва ли поддавалось разумному объяснению. На мгновение я совершенно обессилел и потерял всякое представление о возможности обладания разумом и душой. Тем не менее и я вынужден был причудливо изгибаться вслед за этим мостиком, выворачивать шею и на как будто немыслимо удалившиеся, вознесшиеся храмы смотрел, получается, снизу вверх.
- Что за шутовство! - крикнул я, и все стало на свои места.
На самом деле я лишь хотел или мог крикнуть, и впрямь в каком-то смысле крикнул, но внешне форма и содержание этого моего высказывания выразились разве что в качестве слабого звука, в лучшем случае - более или менее выразительного мышиного писка. Довольный быстрым восстановлением и укреплением действительности, я поспешил дальше, стараясь как можно скорее оторваться от предательского мостика. С трудом одолел я улочку, крута она была, а уже на горе изящно громоздилось некоторое множество других краснокирпичных домов, порой куда более вычурной архитектуры, чем те, стоявшие на набережной, и в иных случаях даже радовавших глаз зрелищем всевозможных башенок, шпилей и непонятных, но явно намекающих на некую роскошь выступов. У меня сразу возникло ощущение растворения в каком-то вездесущем орнаменте, ибо повсюду на красном кирпиче маячили белые, возможно гипсовые, завитушки, едва ли не иероглифы или даже тайные знаки, и все это обладало способностью мотать меня, что называется, туда-сюда, заставлять меня плыть Бог весть куда по всяческим извилинам, в непостижимой глубине некоего воплотившегося в кирпиче и его прикрасах мозга. Но стоявшие напротив этого всплеска архитектурной фантазии церкви возвращали к действительности, всем своим превосходно обузданным, безукоризненно правильным видом указывая, между прочим, и на вполне твердое положение вещей, не в последнюю очередь заключавшееся в том, что за бесцельное и бессмысленное погружение в выдуманный мир можно здорово поплатиться. Тут беспечно залюбовался, а там за это угодишь на сковородку, мол, нечего отвлекаться попусту от действительно насущного. С этой мыслью я успокоено ступил в церковную ограду.
Храмы, их было два, стояли рядышком, и я почти сразу вспомнил, что уже бывал в этом местечке, но тогда здесь царило запустение, поражала этак простецки утоптанная, заросшая травой и загаженная разными отходами земля, где можно было, если уж довелось присесть на покосившуюся лавчонку или мхом покрытый валун, погрузиться разве что в уныние, в безысходную меланхолию. Все глядело с мелочной и оттого словно категорической провинциальностью, все пронизывалось гнетущим сходством с небытием, лишь прикидывающимся, да и то без всякой цели, существующим. Это тогда, давненько уж, а сейчас вовсю кипели восстановительные работы, храмы, и без того горделивые, выглядели свежо и даже как-то особенно свежо высились надо мной, убитую, казалось бы, навсегда землю ловко накрыли гладкие и блестящие плиточки, и кое-где виднелись, несмотря на выходной, рабочие с огромными лопатами в руках. Энергичные, стремительные, они, казалось, заменяли собой некую армию бульдозеров и экскаваторов и при этом не производили впечатления мучеников. О нет, они, может быть, тоже выкапывали пресловутый котлован, но ровным счетом ничего не было в них худосочного, испитого, тщедушного, жалкого, как то порой водится в выставленной, под термином русский роман, на всемирную знаменитость литературе. Эти, скорее, ошеломляли меня своим сытым и уверенным видом и отпугивали, мешали мне сосредоточиться на подлинном созерцании церковных красот, как если бы все тревожило меня опасение, что я, чего доброго, стану путаться у них под ногами и препятствовать их определенно добросовестному и хорошо оплачиваемому труду. Несколько разочарованный, я осмотрелся внимательнее, с затосковавшей по разным идеальностям и совершенствам любознательностью, - эта-то внимательность и привела к знакомству с Ксенией. Добавлю еще вот какое соображение: церквам стоять бы в уединении, на четко возвышенном месте, и чтоб к ним с преодолением трудностей ходьбы постоянно стекался богомольный народ, да к тому же чтоб было пестро, красочно до буйства, в высшей степени живописно. Эх! Здесь и сейчас, однако, в отношении человечества, тем паче во что-то свято верующего, было довольно пустынно, и всего лишь высились вокруг, с претензией на обособленность, более или менее замысловатые сооружения явно недавней постройки, зарешеченные, тщательно охраняемые и наверняка заполняющиеся в трудовые дни массами вовлеченного в распределение мировых капиталов люда. Я решил отправиться восвояси, и действительно ушел бы, когда б не упомянутая внимательность, разразившаяся вдруг необычайной зоркостью и тем помогшая мне заметить в окне обычного, чудом сохранившегося старого домика очаровательную девушку.
Она подавала мне знаки. Давно уже не случалось со мной подобного чуда! Главное, она была на редкость хороша собой, мягкие черты ее бесконечно красивого лица непринужденно сочетались в то невыразимое обаяние, в котором так и тянет раствориться, словно придумать ничего иного уже практически невозможно, - да, окунуться с головой и покончить со всеми своими воззрениями, с памятью и совестью, вообще с собой, лишь бы находиться безвылазно в этом удивительном существе. Она легко шевелила пальчиками, как бы подманивала рукой, вот что я имел ввиду, обронив о посылаемых мне знаках, и мне бы подчиниться, побежать сломя голову, невзирая на всю свою устарелость, но я, обескураженный, потрясенный, словно прирос к месту и только глупо таращил глаза. Тогда девушка, потеряв, видимо, терпение, вышла из домика и уже весьма резким жестом велела мне приблизиться.
Теперь я бросился к ней, на ходу любуясь ее стройной фигуркой и несказанным, волшебным личиком. Она была в темном длинном до пят платье, и в ее облике проглядывало что-то откровенно не нынешнее, не то чтобы древнее или как-то там нарочито старинное, даже стилизованное под старину, а вневременное, я бы так это определил. Из другого мира, определил я наспех, и тотчас почувствовал, что существенно укрощен, а там и некоторый страх шевельнулся в сердце. Но чтоб, одумавшись и встрепенувшись, схватить ее за волосы или за щеки и сдирающе рвануть, тем самым обнажая ее истинное обличье, - это мне в ту минуту, конечно же, на ум не взбрело. Мы без промедления отправились куда-то. А минута, что и говорить, выдалась отменная, словно я уже достигал, уже хватался за край земли обетованной, а мгновение-другое спустя окажусь в некоем эдеме и, выпущенный на кисельные берега молочных рек, буду высматривать в повсеместных пышных кустах змея, готового порекомендовать отраву искушения моей несколько неожиданной и безусловно новой подруге. Я, странное дело, не испытывал потребности в процедуре знакомства, у меня, напротив, было такое чувство, будто мы, поспешающие выбраться из уголка краснокирпичных изысков и восстанавливаемой церковности, давно и хорошо знакомы, однако я все же не удержался и спросил у девушки ее имя, хотя бы и придуманное специально для меня.
Ксения, отпечаталось в моем заметно воспалившемся мозгу. Так ее звали. Допустим... Она, в общем, представилась, и не успел я произнести сакраментальное "очень приятно", а затем и самому назваться и тут же повести речь о моем внезапном интересе к ее призыву и в то же время желании постичь, что же за причина в действительности побудила ее столь впечатляюще позвать меня и присоединить к своему походу, - коротко сказать, не успел я и рта раскрыть, как она буквально сразила меня следующими словами:
- Нечего вам и дальше там крутиться. Я про те церкви. Вы ведь уже бывали в этих местах, а я проследила, и не раз я смотрела, усмехаясь, в окно, как вы там отираетесь непосредственно возле церковок, словно это вам игрушки. Но когда я увидела, к чему такого рода игры приводят некоторых вам подобных и, конечно же, в особенности вас, выразившегося вдруг с неподдельной и выбивающей из колеи конкретностью... Мне вас жалко стало, больно стало смотреть, до чего по-человечески и прежде всего умилительно вы повалились, скукожились и поникли. У вас ведь появилась к этому склонность, едва вы повадились навещать это местечко. Видела я и никогда не забуду, как вы с опущенной головой сидели на какой-то кочке, и хотела еще тогда вам крикнуть, смотрела и впитывала, как вы бродите, бродите в развалинах, и совсем невмоготу стало, когда вы, бывало, забьетесь в темный уголок да и пригорюнитесь возле иконостаса, на самом деле давно утраченного...
- Погодите-ка, - перебил я, - не так шустро, я бы предпочел сразу кое-что уточнить. Вы, собственно, о чем толкуете? Когда это, рассказанное вами, происходило на самом деле и происходило ли вообще?
- Зачем вы заостряете лицо? Прямо скальпель... Это такое любопытство? Вы, может быть, скажете, что описанного мной не было вовсе? - усмехнулась Ксения.
- Не скажу... Утвердительно не скажу, но вопросы остаются и даже нарастают. Было, то есть я действительно наблюдал что-то подобное, да только во сне. Снилось, и не раз... И как при этом могло быть, что вы тоже видели меня, причем, если верить вашим словам, наяву...
- Да тут вообще странные места, тут и не такое можно увидеть. Знаете ли вы эту часть города, эти дома? Я могу указать вам на довольно-таки фантастические достопримечательности. Скажем, не соприкасающиеся фасады, за которыми, однако, простираются в глубину темные и словно замшелые стены, внезапным соприкосновением образующие острый угол и по сути ужасающий тупик. А что вы скажете о церковного вида воротах, за которыми нет ничего достойного внимания? Вы идете по улице, и вдруг перед вами возникают эти ворота, они высоки, у них имеются маковки и крестики и допустимое сходство с колокольней, это, надо признать, мрачные и, если можно так выразиться, многозначительные ворота, но за ними всего лишь пустырь и самые обыкновенные домишки в отдалении, а никакой не монастырь, так что ведут они фактически в никуда. Дорога в никуда. Читали одноименный роман Грина? Впрочем, если не желаете вдруг как бы ни с того ни с сего приступить к литературе, можете не отвечать.
Между тем мы все шли и шли, постепенно спускаясь к реке, на близость которой указывал громоздившийся еще в каком-то удалении от нас длинный мост с несущимися не только над водой, но и над домами машинами. Там торжествовала современность, и прекрасным фоном ей служила череда высоких и в той или иной степени вычурных зданий на противоположном берегу. У нас же, в пространстве нашего движения, среди нелепых современных коробок проплывали частенько не слишком-то приукрашенные и тем не менее выразительные корпуса, то низенькие и как бы заглохшие в своей неизбывной старости, то высокие и мощные, определенно свидетельствующие о своем гордом дворцовом происхождении.
- Мне не нравится, Ксения, искусственная легкость ваших речей, - сказал я раздосадовано, - не по душе ваша размашистость. Можно подумать, вы нарочито поверхностны и заставляете меня тоже скользить по поверхности, пряча глубину и возможные подвохи, чтобы в конце концов столкнуть в какую-то темень.
Уже образовались сумерки, и мы очутились в парке, красиво, перспективно вытянутом в длину, где Ксения, сославшись на свою усталость, а также на нежелание увидеть меня, пожилого человека, изнемогшим и пригорюнившимся, предложила немного посидеть над рекой, прежде чем мы продолжим свой странный и совершенно необходимый ей путь.
- Пора от общих слов и не всегда уместных, хотя по-своему и полезных намеков, - сказала она, как только мы расположились на скамейке и взглянули на противоположный берег с его широко раскидывающейся, по-городскому впечатляющей панорамой, - переходить к внимательному и кропотливому рассмотрению насущных дел, в которые я теперь, раз уж так случилось, раз уж так все сошлось, не могу не считать замешанным и вас.
- Это не темные дела?
- Это дела любовные.
- Ах вот как! Ну... интересно.
- Не надо вам меня бояться, - произнесла Ксения с чувством. - Как человек пожилой и, должно быть, видавший виды, вы в естественном порядке боитесь всего на свете, но тут у нас, поверьте, не тот случай, поскольку я ровным счетом ничего скверного против вас не замышляю. Я всего лишь хочу донести до вас свою беду, поделиться с вами своей драмой.
- Но у вас был довольно веселый вид, когда вы меня позвали, следовательно, у меня были основания думать, что зовете вы меня совсем не для того, о чем теперь говорите...
Девушка нетерпеливо взмахнула рукой.
- Эти основания до сих пор остаются?
- Видите ли, основания можно и отодвинуть куда-нибудь в сторону, забыть о них... Но как быть с картиной в целом? Ходил себе человек, осматривал церкви - и вдруг его непринужденно и, как я уже говорил, с довольно-таки веселым видом призывают, ведут куда-то, ничего не объясняя... действительно ничего, если не считать объяснением что-то сказанное вами о соприкосновении домов и Бог знает для чего уцелевших воротах... Я-то считаю, что никакое это не объяснение.
- Вот только не сердитесь. И не отчаивайтесь, не тоскуйте. С вами по-прежнему все хорошо, чего не могу сказать о себе. Я по уши влюблена в одного человека... Торф!
- Торф?
- Такая у него фамилия.
Я вдруг лихо рассмеялся:
- Но это может быть и экзистенция в своем роде, а то даже целая субстанция!
- Ради Бога, прошу вас, я могу обидеться и уйти, а вы ведь не хотите этого... Выслушайте меня, и перво-наперво о Торфе, он же, скажу я вам, любвеобилен, как... как черт, иными словами он просто-напросто черт в любви. Он по-своему горяч, но слишком часто целует меня, дрянь такая, холодно и пренебрежительно. Он вовсе не собирается в ближайшее время бросать меня, но все, что происходит со мной по его вине, заставляет меня метаться от одного сомнения к другому и безнадежно страдать. Поймите, когда влюбленный человек не сидит пень пнем, а мечется, и с ним, соответственно, что-то постоянно происходит, то не может быть так, чтобы это происходящее не ложилось в качестве вины на плечи того, в кого он влюблен. Такого же рода вина лежит, естественно, и на моих плечах, вина перед Торфом, но Торф совершенно не мечется, тогда как у меня доходит до судорог, до того, что кажется, еще шаг - и я сорвусь, или что-то еще более мощное, чем я, слабая, неопытная девушка, сорвется страшной лавиной, после чего полное безумие и мрак. У меня беда, истерика, мысли о самоубийстве, а Торф невозмутим и в рассуждении души неприступен. Так к чему это может привести? Как, спрашивается, мне, мне, горячо жаждущей, нетерпеливой, готовой напролом стремиться даже и к невозможному, заполучить этого человека, если он практически холоден и слишком часто смахивает на заурядного обывателя, которому и дела нет до девичьей романтической влюбленности? Ведь тут напрашивается аналогия с несовместимостью неба и земли, которые если и соединяются где, так только в линии горизонта, а это, само собой, никакое на самом деле не соединение и один лишь оптический обман. И можно еще обратиться к философии, утверждающей, что человек непредсказуем и это, мол, видно из его поступков, когда он действует вопреки собственной выгоде или велениям совести. Совесть ему внушает быть добрым, заботливым семьянином, а он отправляется к любовнице или просаживает последние деньги в кабаке.
- Это не самый яркий пример, - возразил я.
- У меня примеров много, - Ксения прелестно, трогательно передернула плечиками. - Ну, человеку, например, папе римскому выгодно отречься от христианских догм, не заморачиваться ими и жить себе в полном обладании духовной, а то и материальной властью над людьми, - так нет же, он знай бубнит что-то там богословское и то и дело предстает перед некой паствой смиренной овечкой. Опираясь на эту философию человеческой непредсказуемости и бушующего в мире хаоса, я могла бы уверовать в светлое будущее, в то, что Торф будет мой и никуда от меня не денется, как бы ему ни хотелось улизнуть. Но куда там! Меня ведь раздирают сомнения, меня в бешенство приводит даже самая крошечная мысль о том, что Торф весьма и весьма предсказуемо и без всяких колебаний бросит меня и случится это в минуту, когда я буду менее всего ожидать чего-либо подобного. И знаете, дорогой, знаете что, когда я отчетливо сознаю, что вина виной и некая взаимность вины для нас с Торфом обязательна, но если Торф меня бросит, винить мне его, по большому счету, будет не в чем, когда это со мной происходит, закрадывается у меня очень неприятное, да что там, страшное, жуткое, подозрение, что Торф, не исключено, еще тот негодяй. Маленький или большой, дюжинный или недюжинный... в любом случае - негодяй, а пристало ли мне водиться с негодяем? Его, может, сам лукавый подослал, так что же, мне молодость и по-настоящему взрослую жизнь начинать с возни с этаким посланцем и в конечном счете профукать?
Выпучив глаза, простушкой смотрела на меня Ксения в ожидании капитального ответа. Я сказал:
- И вы, заметив меня нынче... или еще когда-то даже в давние времена... решили, что я помогу вам разобраться, смогу разрешить все ваши сомнения и муки?
- Но если вы сидели там и размышляли, пригорюнившись...
- Нет, это вы так увидели, что я будто бы сидел, а я что-то подобное видел во сне, тогда как на самом деле я и на секундочку не присел, я все только хотел сосредоточиться и хорошенько рассмотреть те церкви. Но беспокойные и, надо отдать им должное, чрезвычайно уверенные в себе рабочие, которые в том церковном дворе...
- Как бы то ни было, - перебила Ксения горячо и нетерпеливо, - вы производите впечатление человека думающего, и от вас исходит дух размышления, особой вдумчивости, как если бы вы один из глубочайших и всесторонних философов. А это значит, что подобные философы не только не перевелись, как думают некоторые в наше время, но и могут неожиданно оказаться в поле зрения, и, следовательно, было бы грешно с моей стороны не воспользоваться случаем, не понадеяться на вашу действенную помощь.
- Что-то тут не так, - пробормотал я, в сомнении покачивая головой. - Что-то даже мерещится... И не удивляйтесь, если в моей глупой голове мелькнет мыслишка, что это вас, а не Торфа, подослал лукавый.
- Но зачем бы ему подсылать меня к вам, а не к Торфу? - расхохоталась мою бедующая и по-своему веселая собеседница.
- А я, по-вашему, не представляю для него никакого интереса?
2
- Пора! - воскликнула Ксения, вскакивая. - Уже стемнело, и это самое время, самое удобное, Торф нас примет, он почти всегда так, не гонит меня, если я прихожу в темноте. Он ночной. Он считает, что ночь лучше защищает человека от опасностей и мучений жизни, чем день. Не знаю как, но вы поможете мне... во всяком случае, я не теряю надежды на вас. Вы размышляющий. Вы наверняка и чувствовать способны, и я полагаю, я почти уверена, вы ночью размышляете и чувствуете ничуть не хуже, чем днем. Мне нужен такой человек, как вы. Общение душ, понимаете? С Торфом не выходит, так с вами... Я не могу, я не имею права упустить вас. Я поняла это, стоя у окна и наблюдая, как вы у тех церквей словно молитесь каким-то своим богам, а у самого глаза на мокром месте и крик застрял в горле. Я решилась! Я позвала... Вы, кажется, единственный, кому я готова довериться, как не доверилась бы даже родному отцу.
- А у вас есть этот отец?
- Нет никого, я одна, все равно что гостья в чуждом и опасном мире или странница в пустыне, а вокруг мрак и никто мне не внемлет... Пойдемте! Ради Бога, поторопитесь! Будет нехорошо, если Торф решит, что я запаздываю, и рассердится.
Я уже мучился бредом этой девушки и, правду сказать, изрядно досадовал, но я каким-то образом оказался у нее в плену и не имел ни малейшего шанса вырваться. Из парка мы тихо, без особо бросающихся в глаза признаков движения перетекли в улицу, о которой я тогда не знал, что она коротка и с полной прямотой спускается к реке. Я приметил, что в доме напротив, а это было огромное сооружение, с массивными колоннами, раскинувшееся на целый квартал, отсутствует всякое внутреннее освещение, как если бы он внезапно вышел из употребления или уже давно заброшен и предается унынию. Это было примечательно для меня, любителя архитектурных красот и в прямом смысле слова влюбленного в наш город человека; а учтите еще мою возрастающую с годами сентиментальность, и станет ясно, что я готов был расплакаться, глядя на погибающий, судя по всему, дом. Сторону, по которой мы продолжали свое удивительное путешествие, обозначали два или три веселых домика, этакие лихие особнячки, что-то добродушно и в хорошем стиле сообщавшие прохожим о прелестях и сдержанных, не лезущих в глаза строительных изысках отечественной старины. Но главное, о чем я хочу сказать, это вот какая штука: впереди чуждо, бессмысленно, несокрушимо стояла стеной тьма, - я ведать не ведал (словно мне напрочь отшибло память), что там река, и мог лишь тревожно вглядываться да воображать нечто фантастическое и чудовищное.
- Разве здесь не тупик? - воскликнул я с неподдельной тревогой.
Ксения, отвечая мне, не удержалась от некоторого смеха.
- Со мной не пропадете, - сказала она не без внушительности.
Мне и стыдно было, что я чрезмерно беспокоюсь, и как-то очень нехорошо, несладко, как если бы причины моей тревоги, скорее всего ложной, на самом деле превосходили собственные чары и мое разумение и могли, материализовавшись, прихлопнуть меня, словно муху. Ксения же просмеялась коротко и совсем не зло, не обидно для меня. Я, разумеется, должен был довериться ей и в каком-то смысле даже поверить в ее силу и находчивость, хотя она сама, по ее словам, искала помощи и защиты. Мы молча нырнули в едва проблескивающую лучиками невесть откуда падающего света темноту между особнячками, и, как ни странно, вопреки моим ожиданиям неприятного конца пути очутились в сносно освещенном уголке пространства, на каком-то пятачке с видами на смутные силуэты больших и все как будто удаляющихся от нас в некую глубину зданий. Совсем немного осталось, пробормотала себе под нос Ксения. Я, положим, навострил уши, но это не дало результатов, я так больше от своей спутницы и не услышал в то мгновение ничего. Она смущена, я еще нисколько не помог ей выкарабкаться из растерянности, ее разбирает страх, она не уверена, что правильно поступила, решив взять меня к Торфу. Выходит дело, все, и не в последнюю очередь внезапная молчаливость Ксении, настраивало меня на уразумение, что момент наступает решающий, и соответственно на худшее, и, не скрою, я неожиданно струхнул и досадная робость овладела мной. К этому подобраться нелегко, я подразумеваю: от достаточно обоснованной тревоги к признанию в собственной трусости, - но делать нечего, пришлось... Все складывается как-то негодным для пожилого человека образом, - так я подумал, протискиваясь между черными стенами вслед за Ксенией по узкой и круто бравшей вверх лестнице, погруженной, как мне казалось, в непроглядную тьму. Вдруг Ксения до того оказалась наверху, надо мной, что словно даже принялась топтаться и вышагивать на моих плечах, едва ли не маршировать, и, заметив близко ее туфельку, я уже определенно в безумии, страхе и умоисступлении вообразил ее способом, который как раз и поможет мне выбраться из переделки. Я протянул руку, точно ребенок за спрятанным старшими лакомством, и схватил бы, но в это мгновение скрипнула дверь, и мы ровно, без помех и в то же время с некоторой торжественностью ступили в просторную, залитую ярким светом комнату. У окна, склонившись над книгой, сидел мужчина средних лет и читал, шевеля губами. Ксения стала объяснять, что привела меня в качестве почетного гостя и, возможно, будущего общего доброго друга, а Торф - это был, понятное дело, он - стоял и внимательно слушал, опять же шевеля губами, как если бы предпочитал не слушать, а вычитывать в воздухе слова, произносимые его подругой.
Благородство и неповторимость наружного вида Торфа поражали, глубоко, я бы сказал, уязвляли, он был как монумент, как истукан, которого поди еще научись рассматривать и воспринимать, этакий сфинкс с его жестокими и каверзными вопросами. Все было довольно неприятно в ситуации этого неожиданно завязавшегося у меня знакомства с абсолютно ненужным мне и даже пугающим человеком.
- Ну, не будем рассусоливать, - остановил Торф разговорившуюся девушку, - все совершенно ясно и запечатлевается должным образом. Разобрались? - вопросительно взглянул он теперь на меня.
- В чем?
- Вот и прекрасно. И если все уже как полагается, то тянуть нечего, сразу и приступим. Чаю? Ты, Ксенечка, сооруди там...
Ксения юркнула в отдаленный угол комнаты и присела на тюфячок; не похоже, чтобы она думала о приготовлении чая. Положив ногу на ногу, она смотрела на нас как в пустоту, и лишь когда ее взгляд останавливался на Торфе, в глубине ее глаз вспыхивали зловещие огоньки - и это при том, что вся ее фигурка выражала расслабление и беспомощность!
Торф, повторяю, был человек благородной наружности, несколько манерный, несомненно скорый на решения. Что на нем было из одежды - уже в следующее мгновение, стоило отвлечься, отвести взгляд, и не вспомнить, но, разумеется, что-нибудь значительное и впечатляющее, какие в этом могли быть сомнения! Уставившись на меня с неопределенной ухмылкой, он сказал:
- Мой добрый друг, чувствуйте себя как дома, присаживайтесь, я вам буду читать.
- Зачем мне читать, я не маленький! - сразу завертелся я протестующе, забунтовал по-мещански глупо и невразумительно.
- Садитесь, садитесь! - Он взялся руками за мои плечи, подталкивая к стулу, приставленному к столу, а затем и усаживая с прочностью, будто загонял гвоздь в довольно твердый материал и хотел, чтобы это устроилось на века. Завершив работу, он приосанился. - Часто приходится слышать, что многие явления жизни, а в целом и бытия, настораживают и даже нудят.
- Нудят? - переспросил я, изумленно откидываясь на спинку стула.
- Нудят, - подтвердил Торф. - Нудят ту отборную категорию жильцов, которые испытывают социально-философскую и культурную озабоченность, которым присуща ответственность как за собственное существование, так и за судьбы мира, где им выпало жить. Я же, будучи человеком, давно избравшим свой особый путь, не хочу выглядеть белой вороной, ни среди озабоченных, ни среди тех, что держатся в стороне. А сама по себе озабоченность и чувство ответственности не исключают преобладание огромного числа людей беспечных, ограниченно-недалеких, полагающих, что они будут словно бы вечно плыть в расписной ладье вниз по течению, а если нет, так им, мол, на все плевать, даже и на собственное бытие. Но посмотрите, дружище, какая тревога царит в стане озабоченных, сколько страхов изо дня в день переживают ответственные и какими жалкими, скукожившимися они порой смотрятся. И я предпочитаю, на таком-то фоне, добиваться не только ясности мысли, но и известной утонченности соображений, ведущей к отнюдь не голословным выводам. И что же я предпринял для основополагающего достижения этой своей цели? В какой-то момент у меня мелькнуло вполне резонное предположение, что я, обладающий даром извлекать - и извлекать недаром - полезные сведения из книг, иначе сказать, будучи талантливым читателем, очень даже могу обладать и писательским дарованием. Вскоре я уселся за письменный стол - вот он, у вас перед глазами, твердый и внушительный, как сама онтология, - и тут же попытался описать свои впечатления от некоторых прочитанных в книгах эпизодов, а также истины, давно мне известные или внезапно представшие мне в таком виде, как если бы они сами собой готовы капнуть с пера на бумагу. Но... листок за листком полетели в мусорную корзину! Я чувствовал: не то, не то... Мне пришло в голову объявить себя ирландцем, они с давних пор ловко пишут, с большой фантазией, и пляшут преотлично. И если в первом случае примером ирландской письменности могут послужить небезызвестные саги и последовавший за ними Джойс, то во втором нельзя не охватить всю их нацию поголовно. Мной овладевала боль, я искал отдушину, метался из угла в угол, я томился в недоумении и терзался сомнениями, пришли страх и трепет. Что было делать?
Я, поддавшись искушению заговорить, наконец, с толком и не всуе, разъяснил:
- Вы наверняка пытались выразить обуревавшие вас чувства в тех или иных философских категориях, почерпнутых из книжек, а надо было изобразить их так, чтобы даже бумага ужаснулась, почувствовав, в каком смятении вы пребываете.
Торф кивнул:
- Думаю, к этому и шло. К тому же Бог настойчиво сигнализировал: действуй, давай, круши, жги, ломись, шествуй напролом! А это что-нибудь да значит, когда всевышний так поторапливает. Но не складывалось у меня... До поры до времени мусор, попавший в корзину, - а она тут поблизости, я при случае покажу ее вам, - я сжигал, не желая оставлять так называемые архивные следы переживаемой мной драмы. Я хотел сразу начать с удачного творения, хотел, чтобы с первых же строк и абзацев у меня в сфере писания все пошло как по маслу. Надо было для этого стать тоньше, отощать маленько? Я стал. Возникло требование поменьше отвлекаться на постороннюю литературу и прямо приступить к душевным излияниям, раз за разом выплескивая их на бумагу? Я удовлетворил этим требованиям. И все же... Вот я прекрасно понимал, что приспело время брать быка за рога, иными словами, садиться за главный труд жизни, по крайней мере текущего ее периода, а все почему-то медлил. Сяду, натренированным умом вперюсь в бумагу, черкану фразочку-другую, выплесну что-то там, - а главное-то не дается, нет как нет задуманного и мысленно отшлифованного главного труда! Опять больно. Хоть караул кричи. Я и кричал. Со временем как в тонком сне явилась идея промежуточной повестушки, которая не станет, положим, моим первым значительным сочинением, зато выступит едва ли не первой моей пробой пера на скрижалях подлинного литературного опыта. И дело пошло, повалило, если поточнее выразиться...
3
Торф, рассказав, как он пробирался в литературу, тотчас принялся читать упомянутую повестушку, а после того, как я возмущенно прервал его и в результате получил крепкий авторский отпор, хотел было продолжить чтение, но тут я заметил медленное и странное ускользание Ксении. Она буквально растворялась, рассеивалась в проеме двери, и мне это не понравилось. Под удивленные и негодующие возгласы литератора я бросился за девушкой вдогонку, - и вот я уже ловок, расторопен, в известном смысле игрив. Не ручаюсь, что точно, мол, отмахнулся с небрежностью от Торфа, призывавшего меня остановиться и дослушать его, но что его бесчеловечный ум затронула и оцарапала истина моего отрицательного и, что особенно важно, презрительного отношения к состряпанной им повестушке, это факт несомненный. Теперь лишь бы не упустить Ксению! Мне казалось, миновала целая вечность, пока Торф таранил мой слух своей повестушкой и тем отнимал у меня добрый кусок жизни, и от него, устроившего мне еще ту ночку, я выбегу не иначе как в ослепительно яркое утро, а там уж, настигнув беглянку, надеру ей уши (так!), чтоб в следующий раз не вздумала оставлять меня наедине с пакостным графоманом. В целом же я был настроен оптимистически и благожелательно, полагая начавшуюся погоню заведомо успешным предприятием и сущим пустяком для столь проворного господина, каким вдруг заделался. Но насчет вечности и утра я рассчитал, если впрямь был у меня какой-то расчет, ошибочно, и мог бы этому подивиться, если бы куда более поразительным не вышло то обстоятельство, что я, едва за мной захлопнулась дверь торфова жилища, оказался на темной и скудной площадке с маячившими там и сям строениями, то есть в каком-то дворе, определенно противоречившем моим воспоминаниям, тем самым, которые вели меня к Торфу по невероятно тесной лестнице, а громко топавшую впереди Ксению выводили в авангард и даже ставили мне на плечи. Но размышлять об этой странности, да еще превращать ее в головоломку или непосредственно в головную боль, было некогда. В темноте зашевелилась большая собака, пометившая свое присутствие тяжелым дыханием и слабым еще, начальным только, но от того не менее устрашающим рыком. Вздыхая и фыркая, она выбрала на близком от меня расстоянии более или менее освещенный пятачок и, усевшись в его окружности на зад, вздернула удлиненный нос с показательно раздувающимися ноздрями и уставилась на меня погибельным взглядом.
Я засеменил прочь, стараясь убедить собаку, что не придаю ей ни малейшего значения, а следовательно, не боюсь ее и даже не намерен обращать на нее внимание. При первой же возможности я свернул за угол, однако это не помогло мне оторваться от четвероногого преследователя; присутствие собаки по-прежнему чувствовалось, она шла за мной и в любой момент могла напасть. Запахло грязной шерстью, зловонное дыхание зверя настигло вдруг. Мне пришло на ум, что Иннокентий Петрович из повестушки Торфа в подобных обстоятельствах непременно высказался бы в том духе, что, дескать, вот и повисла его жизнь на волоске. Сам Торф все еще представлялся мне балаганным шутом, но поскольку очень приглаженной, да, невыносимо гладкой, скажу больше, без намека на швы, случилась поверхность моего стремительного скольжения от него к суровой ночной собаке, решившей взяться за меня, я начинал мало-помалу воображать и то, что Торф, пожалуй, способен на вполне серьезные фокусы и что он предстает, в сущности, искусным чародеем, для которого не велик труд превратить собаку в злейшего врага человека.
Я блуждал в каком-то постылом, страшно утомлявшем лабиринте, и собака дышала у меня за спиной все громче и тяжелей, словно раздувалась в немыслимое чудовище. Я быстро выбился из сил. Видимо, эта поспешность объяснялась тем, что коль уж на сей раз я предназначался в питание зверю, мое сопротивление должно было иссякнуть скорейшим образом, уступая место беспрепятственному преображению моей плоти в благоприятное для собачьего пищеварения вещество. Расселины, которыми я уходил от Торфа и его собаки, были удушающе тесны, словно кишка змеи, а стискивали меня шершавые, лишенные окон и дверей стены, и я не сомневался, что от этих сооружений непонятного мне в ту минуту назначения исходит отравляющий смрад. Стены, внезапно касавшиеся моих рук и щек, были влажны, и их влага была, я убежден, ядовита.
На исходе сил, когда голова безвольно клонилась долу, а ноги приходилось подтягивать и волочить, я неожиданно увидел, как в озарении, щель еще одного прохода, почему-то внушившего мне надежду и странно играющую сердцем бодрость. Озарений у меня прежде, насколько я могу судить, не бывало, поэтому выше я привел сравнение, может быть, просто с поразительной неопытностью, поспешно и суетно, как ученик, торопящийся скакнуть выше собственной головы, что не удавалось, ясное дело, даже его учителю. Но что оживленно запрыгало сердце и что у меня прибавилось сил, едва я завидел в темноте упомянутый проход, сомнению не подлежит, и если что удивительно, так то, говорю я, то самое, что я сумел-таки Бог знает как разглядеть его в практически кромешном мраке. И вот я уже не задыхаюсь, не падаю с ног, не прошу смерти. Но пробудившийся при этом оптимизм дорого мне обошелся. Я бросился в приглянувшийся мне, показавшийся спасительным проход - и тут же попал в капкан, в треугольник, образованный сходящимися под острым углом домами; это был, судя по всему, тот самый странный и жуткий тупик, о котором говорила, или предупреждала меня, Ксения. Мои быстрые восторги сменились истошным воплем, когда я оказался в узеньком и вдруг вовсе исчезающем пространстве между высоко взгромоздившимися надо мной стенами. Назад пути не было, там ждала уже меня проклятая псина. Я затрепыхался и закричал так, будто меня с остервенением били, хотя меня никто не бил, и кричать я мог лишь оттого, что испугался, как ребенок, как дитя, столкнувшееся с совершенно неизвестным ему явлением. Влага потекла по стенам учащенно, а шершавость их ожила и забавлялась, щекоча меня, тонко заползая в мою шевелюру и напластовываясь у корней волос с увлекательными для нее замыслами о будущей, и скорой, замшелости всей моей головы.
Так муху заворачивает в какую-то слизистую паутину паук, предвкушая близкий ужас (а для него вообще-то упоение, ликование, творчество) потребления ее плоти. Я решил бежать, пренебрегая хищными порывами собаки, но в это время над моей кишащей плесенью головой вспыхнул свет, и в раскрывшееся с треском окно длинно просунулась предлагавшая мне помощь рука. Попав снова к Торфу, а это именно он с необычайной легкостью, словно пушинку, поднял меня к себе, я рухнул на стул и, нагнувшись к полу, принялся в неистовстве вытряхивать из головы скопившиеся в ней мерзкие вещества. О, так, так! Я нимало не сомневался, что шершавость и порожденные ею существа, чудовищного вида насекомые, проникли внутрь моей головы, а теперь, когда я весь как в припадке сотрясаюсь, перетряхивая свое бесконечно утомленное тело, они лавиной сыплются из меня, водопадом низвергаются на пол. Краем глаза заметив, что Торф благодушно усмехается своим наблюдениям над моим поведением, я раздосадовано, если не злобно, проскрежетал зубами.
- Продолжим? - спросил он.
- Дайте прийти в себя, - возразил я.
- Как вам у нас? Романтично? Порядочная гофманиана, а?
Я покончил с шершавостью и, посвежевший, едва ли не обновленный, решительно утвердился перед Торфом.
- Ваша повесть - неслыханная чушь, фальшивка, коллапс, рецидив уже не однажды испытанной человечеством ущербности, травма для возможной в потенции гениальности, - грозно провел я линию на критику и ее основные определения. - Продолжения не будет. Я ухожу. И впредь не путайтесь у меня под ногами. Прощайте, Торф!
- Нет, я вас не отпущу! - крикнул Торф. - Вы что это такое возомнили? Вы не во что ставите пролог...
- К черту пролог! - прервал его я. - Вы с самого начала заврались, используя меня при этом как марионетку. Вот и весь ваш пролог!
- А рука помощи, которую я вам только что благородно и бескорыстно протянул? А правда? А справедливость? Честь? Добавлю еще, что не всякому дано проникнуть в тайны моего творчества, а вам я подарил такую возможность, и вы, просочившийся, теперь повязаны со мной обязательным и незаменимым чувством ответственности.
Я улыбнулся, стараясь придать этой своей улыбке особую остроту и не стыдясь наглости.
- У меня в настоящем случае нет такого чувства, - сказал я.
- Оно будет. Вот эта беззастенчивость, которую вы с каким-то даже удовольствием сейчас демонстрируете, она не может длиться вечно. Чувство ответственности появится и победит ваше подленькое стремление проявить по отношению ко мне неблагодарность.
- Говорю вам, я ухожу, - и я сделал шаг к двери.
- Отставить! - снова возвысил голос литератор. - Будьте благоразумны и не совершайте необдуманных поступков. Думаете, с вами приятно возиться? Вы весь в грязи, от вас дурно пахнет, вы мокрый - полагаете, с вами таким доставит какое-то наслаждение драка?
- Неправда, никакого запаха нет, и грязи тоже, а с вполне вероятными насекомыми я покончил у вас на глазах. Так что не препятствуйте. А если вздумаете драться, я вам сразу все напрочь пообломаю и вырву с корнем. Я знаю такие тычки, что вам и не снились.
Когда я был уже у самой двери, Торф схватил меня за шиворот. Я взвизгнул:
- Но это же абсурд! Взрослый человек, а лезете и нарываетесь!
- Я не собираюсь драться, - возразил у меня за спиной Торф торжественным голосом. - Я только отомщу.
- За что?
- Явились Бог весть зачем, расселись тут у меня, а слушать мое произведение отказываетесь. За это. За свинство, за скотское поведение, не свойственное порядочному человеку.
- Вздор! Я порядочнее вас, я никому не навязываю свои произведения. Не будем брать в расчет, что их у меня нет. Были бы, я бы все равно не навязывал, и это высшая степень порядочности, благородства и изысканных манер...
Он не позволил договорить, толкнул меня в спину. Дверь распахнулась, и я полетел в темноту. Снова приходилось удивляться отсутствию лестниц, этажей, порожков, прямому попаданию на асфальт крошечной площадки, где уже однажды подстерег меня охраняющий здешний мрак цербер.
***
Прошло несколько времени, затрачен был труд на ходьбу, воспринятый теперь без раздражения, почти равнодушно, и я уверился, что возвращаюсь домой, прекращая всю эту дикость своего неожиданного и удивительного ночного приключения. Направление к дому было, однако, не совсем ясно, а вернее сказать, ясности в этом вопросе не было вовсе никакой, так что даже промелькнул и обдал холодком страх, известный человеку, вдруг осознающему, что он заблудился. Я остановился в раздумье.
Там, куда я внезапно взглянул, катилась под уклон необычайно мрачная улица. Ее пересекала другая, не менее мрачного вида, столь же темная и пустынная, и я бестолково, без сколько-то ясного представления, где нахожусь, в голове, стоял, или словно бы обмирал, на перекрестке, переводил взгляд с одного неказистого сооружения на другое, и ничего подобного какой-либо сносной перспективе не вырисовывалось предо мной. А прямо перед глазами громоздилась довольно широко раскинувшаяся церковь, и я отчетливо видел, что одна половина ее подновлена и выглядит прекрасно, а другая словно едва держится и в любую минуту может развалиться. Сама по себе эта раздутая, как бы пузатая церковь навевала не что иное, как безотрадные впечатления, однако именно она в этом неожиданном для меня месте, не то полном допотопной, очаровательной в своем изощренном уродстве фабричности, не то грозившем какой-то окончательной, опустившейся на самое дно злачностью, подавала мне надежду на благополучный исход моих ночных блужданий, к этому моменту уже принявших, пожалуй, характер неоспоримо бессмысленных. Внезапно в лунном свете резко обозначился силуэт моей прекрасной незнакомки. Вертя головой на обнаженной тонкой шее, она быстро смотрела в одну сторону, в другую и слегка пожимала плечами, так же, как и я, не находя, видимо, верного пути.
- Ксения! - позвал я.
- Как хорошо, что я вас встретила, вы мне нужны, нужны... - взволнованно заговорила она, подбегая ко мне. - Вы не должны пропадать, я не должна вас терять. Торф сказал...
- Зачем же вы убежали у этого Торфа... да еще, кстати, как вы это провернули, как потаенно и эгоистично, вы ведь от меня хотели улизнуть, не правда ли?.. но зачем, Ксения? - перебил я.
- Я не убегала, я пошла за чаем в кухню.
- Все равно это дикие выходки, и мне странно, что вы, позвав меня, стали вдруг несуразно выкидывать коленца... Да там и не было никакой кухни. Я бросился за вами - и сразу очутился в переулке или в каком-то узком и темном дворе.
- Кухни вы просто не заметили. Я решила приготовить чай, пока Торф болтал, рассказывая о своих творческих подвигах...
- А они вам неинтересны, эти подвиги?
- Что мне ваш мужской идеализм, и какая нужда в иллюзорном! - воскликнула Ксения с удивившей меня странной горечью.
Я насторожился, предчувствуя возможную подготовку к укреплению духа, к его становлению на уже отчасти готовом у девушки фундаменте.
- Означает ли это вашу предрасположенность к тому, чтобы я разобрался с Торфом по-мужски? - осведомился я со всей возможной в моем положении тонкостью, понимая хрупкость девичьих настроений и ту сугубую деликатность, с какой Ксения выстраивала наш фактически любовный треугольник. - Я поставлен вами вроде как судьей Торфу, а он успел пихнуть меня, нанес мне предательский удар в спину. Вот какое мое положение, - разъяснил я.
- Мне интересен сам Торф. Он талантлив как личность и живет талантливо, а его писательское дарование, если оно у него действительно есть, это в любом случае пока еще что-то бесконечно от меня далекое. Я могу страдать, если он поцелует меня холодно, мелко, не вкладывая души, а от того, что ему не удался тот или иной эпизод, какой-нибудь абзац в его пресловутой повести, я могу разве что расстроиться и недовольно скривиться, но страдать не буду. А что я страдаю, вы уже слышали. И мне хотелось, чтобы вы, разобравшись в этом человеке, подсказали мне, как я должна его понимать и что вообще следует об этом человеке думать.
- Кто он, откуда пришел, куда идет? - Я болезненно, ни на мгновение не забывая о заданном мне Торфом пинке, рассмеялся. - Но как я мог все это сообразить, если он тут же заставил меня слушать его дурацкую повесть? А дальше - больше. Он и пихается... Извините, но это уже чистая уголовщина, и ваш Торф - тать в ночи.
- Безумная затея! - подхватила девушка. - Я просто-напросто сваляла дурака. Оторвать вас от ваших дел, отнимать у вас драгоценное время... с какой стати? во имя чего? чем я, глупая, руководствовалась, когда позвала вас? Торф смеялся бы, если б вник, с чем я привела вас к нему, но сейчас, слава Богу, некоторые странные обстоятельства мешают ему вникнуть. Он говорит, что неожиданно появился человек, особенный, не равнодушный ко мне человек, который непременно хочет побыстрее меня найти и готов даже к преследованиям, к настоящей охоте на меня.
- Вы скрываетесь, что ли?
Девушка запрокинула голову, как бы специально для того, чтобы луна помогла мне получше разглядеть выражение смелости и насмешки над причудами бытия на ее прекрасном лице.
- Нет, до этого пока не дошло, - сказала она. - Но ситуация в сущности удивительная и настораживающая. Этот человек, по словам Торфа, горяч и настроен решительно, а какая у него цель, любит ли он меня или же по каким-то причинам хочет со мной разделаться, все это неизвестно.
- Как же зовут этого человека?
- Его зовут Иннокентием Петровичем.
- А, я так и думал. Но это я, обо мне речь, и я вас вовсе не преследую. Вы что, совершенно не слушали, когда Торф читал свою повесть? Этот Иннокентий Петрович оттуда... Но как Торф догадался, что вы не слушаете? Тем не менее... Какой наглый обман! Вымышленного персонажа подкинуть вам в качестве живого, предложить вашему вниманию, пугать им...
- Но и вы меня пугаете.
- Я?!
- Я начинаю думать, что вам не зубам Торф и вы никогда его не раскусите. Это пугает. Итак, вы и есть тот самый Иннокентий Петрович?
- Не берусь судить, - возразил я сухо, - тот ли самый, но я действительно Иннокентий Петрович, и уж, конечно, никакого зла я вам не желаю, а что мы как будто связаны, бродим этой ночью по незнакомым улицам, встречаемся вдруг и все словно вертимся вокруг этого нелепого Торфа... Да, простите, но я так вижу! И к тому же некоторые толкаются, пихают... Так вот, пришла пора напомнить вам, с чего все началось. Не вы ли позвали меня, когда я пытался сосредоточиться...
- Вы говорите правду? - воскликнула она. - Все куда как странно! Вы так говорите, что я вас позвала, как будто я втянула вас, причем насильно, заталкивая, словно вы тряпка и надо вами заткнуть дыру... Но вы взрослый, самостоятельный человек. И я хочу разобраться до конца, не только в Торфе, но и в вашей сущности. Вы действительно тот человек... и вас зовут Иннокентием Петровичем?
- Наконец-то полностью познакомились, - усмехнулся я. - Да, я именно Иннокентий Петрович. И это меня вы повели к своему Торфу, а тот, между тем, успел сфабриковать рукопись, в которой создал, так сказать, мой, опять же, образ, фальсифицируя некоторые детали и искажая вещи, которые совершенно его не касаются. Мы, - я сжал правую руку в кулак, потряс кулаком в воздухе, - мы и подраться с ним успели, пока вы, Ксения, где-то якобы занимались чаем. Я же говорю, он толкнул меня. Торф - отъявленный негодяй.
- Ой, боже, - вскрикнула она, - подраться успели? Ему сильно досталось? Вы его били?
- Ничего с ним не случилось. Это еще тот гусь. И ведь как безбожно врет, утверждая, будто я преследую вас и намерения мои неясны!
- Дорогой, - пуще прежнего заволновалась девушка, - ваши слова вносят некоторую ясность, но по большому счету ничего не объясняют. Если говорить о мотивах, даже не так говорить, как говорит о них Торф, а с определенной и благоразумной целью распутать клубок каким-то образом сложившихся противоречий... Ну вот скажите, вы в самом деле любите меня?
- Что за вопрос! - крикнул я. - С какой стати... Вы помешаны на Торфе, а я уже стар, и у меня никаких шансов, хотя, не скрою, вы мне приятны. Вы мне отрадны. Эти душеполезные беседы... Вот если бы без Торфа...
- Нет, я спрашиваю, любите ли вы меня по-своему, достоверно, как человек, который тосковал и валялся у известных нам обоим церквей, или это любовь странного и, не исключено, опасного незнакомца, о котором толковал мне Торф?
Я невольно улыбнулся:
- А чего вам больше хочется?
- Ответьте вы сначала, - потребовала она и топнула ногой.
- По всему видно, - ответил я, - что вы необыкновенная девушка, действительно не от мира сего, и все ваши рассуждения как нельзя лучше это подтверждают. Я бы только... ну, как это выразить... я бы вычеркнул из них Торфа, потому что он как-то неуместен, не красит вас и ваше существование и порой, поверьте, в буквальном смысле слова повергает в оторопь.
- Знаете, то, что мы встретились и теперь уже довольно крепко сошлись, отнюдь не случайность. Когда я в прошлые разы видела вас возле тех церковных развалин, видела, как вы там корчились и тосковали в невыразимой печали...
- Но это происходило разве что в моем сне, или в снах, если случались повторения, и затрудняюсь определить, как вышло, что вы тоже увидели.
- Зачем вы на этом настаиваете? Не надо. Но допустим. Только не будем забывать, что не все, что происходит во сне, случается потом и в действительности, а это, как бы вы тут ни спорили, все же случилось. А теперь еще появляется кто-то несколько посторонний, и это, соглашусь с вами, ваша же отслоившаяся, отторгнутая от вас Торфом часть, и сколько же ороговения, мертвенности я чувствую в ней. Неужели это Торф так поработал, так топорно, что ли? Эта ваша часть, пусть всего лишь выдуманная Торфом, неспособна любить меня, а мне нужен живой, данный в ощущениях и любящий, и я вижу теперь ясно, что это вы, пусть, опять же, усеченный, немножко изуродованный Торфом, а все-таки тот самый, я только, ей-богу, все больше сомневаюсь, что вам под силу разобраться в моем друге и возлюбленном. Вот вы говорите, что Торф вас ударил, так неужели вы думаете, что я вам не сочувствую? Или что я могла не посочувствовать вам, когда вы жалобно копошились у церквей? Что даже более того, что у меня не пошла голова немножко кругом? Ведь то мое созерцание, в котором вы предстали таким одиноким, горестным и человечным, было все равно что близость, и я должна была полюбить вас. У меня отзывчивое сердце, Иннокентий Петрович, а это, в свою очередь, означает, что его можно обидеть и даже растоптать, но нельзя отозвать из него и запросто отшвырнуть куда попало однажды поразившую его влюбленность.
- Предположим, что так, - сказал я, - но еще это означает, что мне все равно не сравняться никогда в вашем воображении с Торфом. Вы можете сильно распространять на меня свое поразительное обаяние и даже использовать меня в своих целях, как Торф может описывать меня в своих повестях и одновременно лезть на меня с кулаками, хватать меня за шиворот, но, как бы то ни было, я всегда буду среди вас лишним.
И я остановился, показывая, что готов мгновенно удалиться, если она сочтет, что мое время вышло. Ксения возразила с живостью:
- А никто и не говорит, что у вас есть шанс поменяться местами с Торфом. Тут дело совсем в другом. Послушайте меня, я говорю вам не о так называемой плотской любви, а о человечности, которая, явившись однажды в виде вашего зрелища на кочке возле церковных руин, заставила меня полюбить вас душой. Я ведь и подхожу-то к вам исключительно в духовном смысле, совершенно далеком от того, с чем я корплю возле Торфа и словно безумная занимаюсь им. Я вам говорила, что я одинока, невзирая на то и дело возникающее присутствие Торфа, и что я фактически беззащитна и беспомощна, так что вы, если уж на то пошло, мой ангел-хранитель. Не отпирайтесь, прошу...
- Я и не отпираюсь, но...
- Вы все же хотите отказаться от своего предназначения? Это обидно! - снова она затопала, и вдруг даже громко до небывалости, а в какой-то момент и обеими ногами сразу.
- Нет, я не отпираюсь и не отказываюсь, и вам обижаться на меня нечего, - поспешил я успокоить ее, приблизившись к ней, изображая жестами объятия. - Единственное, что меня смущает, так это что я уже в самом деле немолод и мне может не хватить прыти на все случаи, когда вам потребуется хранитель, или что я рискую не сообразить своевременно, что происходит, то есть нужно ли мне впрямь защищать вас или я могу еще побыть в покое...
***
Рассуждая так, мы шли и шли куда-то, а улица была как будто все та же, было по-прежнему мрачно, таинственно и непредсказуемо. Нигде не огонька, ни в одном окне, а фонари, они редкие и тусклые до неправдоподобия, пробормотал я, вслух выражая какое-то затаившееся в душе опасение. Зато луна хороша, луны достаточно, возразила Ксения и взглянула на меня с видом единомышленника, готового вплести в уже состоявшееся единство жесткие и отнюдь не лишние, на его взгляд, планы неких злоумышлений. Ее обаяние беспредельно, и ничто ему не вредит, подумал я в очередной раз. Вмененная мне обязанность быть ангелом-хранителем такой прелестной и самобытной девушки, как Ксения, льстила моему самолюбию, и в то же время я не мог не радоваться, что пока эта новая роль не обременяет меня какими-либо по-настоящему срочными и существенными задачами.
Впрочем, не надувательство ли утверждать, будто улица та же? Совершенно неверное утверждение! Убогие, казалось бы, невозможные в нашем чудесном городе кварталы сменялись кварталами величественными и даже пугающе бездонными, и то же наверняка происходило и с улицами. Бездонность в данном случае носила либо условный, либо какой-то метафизический характер, и, разумеется, как в том, так и в другом случае нельзя было не признать уязвимость такого понимания, то есть некую надуманность моего восприятия условий и задач градостроительства, тем более в его подлинном виде, который никуда и никак не мог исчезнуть только потому, что мы с Ксенией путались среди всевозможных странностей и недоумений. Но я ведь чувствовал...
Наступила, однако, и минута, когда некоторое утомление и совершенно очевидная опустошенность заставили меня довольно решительно осознать, что я вновь не ведаю, куда иду, или, лучше сказать, куда меня ведут, и как раз тогда мы свернули в какой-то дворик, - это могло случиться лишь по инициативе Ксении, мне и в голову не пришло бы туда свернуть, - и перед нами просторно и празднично засияло весьма внушительных размеров окно. Тяжкие подозрения закопошились в душе, запуская щупальца во все стороны и даже как будто во внешний мир, а вместе с тем энергично внедряя в сознание отчетливый образ спины, еще так недавно отведавшей позорного тычка.
- Так это... - пробормотал я.
Было ясно, что Ксения не ответит. Она свое дело сделала, а может быть, следует сказать, что она задуманное в тиши головы или навязанное извне дело как делала, так и будет с неизменным упорством делать впредь, и происходит это у нее, по крайней мере по отношению ко мне, просто, бездумно, механически. Я испытывал ужас, ну, меня разбирали неприятные ощущения и осаждали досадные впечатления, а ноги, тем не менее, понесли меня к окну, и очень скоро мои подозрения самым что ни на есть очевидным образом подтвердились. В помещении, где со мной уже случились некоторые приключении и с наибольшей убедительностью памятном моей спине, восседала чинно отменного качества (это сразу бросалось в глаза), отборная публика, а Торф говорил с какого-то возвышения, с несомненной патетичностью жестикулируя левой рукой и крепко сжимая уже существенно знакомую мне повестушку в правой.
- Все, с этим пора кончать, я больше не потерплю, - с дрожью в голосе сказал я неспешно подошедшей Ксении.
- Надо прежде послушать, - возразила она.
- Здесь ничего не слыхать.
- На этот счет беспокоиться нечего, сейчас мы все устроим, - сказала Ксения.
Она привела меня в тускло освещенный одной-единственной лампочкой коридор. Лампочка отличалась какой-то запыленной мертвенной желтизной, и помещалась она над дверью, противоположной той, в которую мы вошли, - таким образом, это был своего рода сквозной коридор, как бывают сквозные комнаты и залы, которые называют также проходными. Печаль, царившая в нем, побеждала все, что я мог в этот момент вообразить или почувствовать, опрокидывала душу, сводила на нет и Бог знает куда затаптывала печальное чувство, с каким я несколько минут назад встретил понимание, что опять блуждаю бесцельно и бессмысленно. Она была настолько невыразима, глубока и неотвратима, что говорила скорее о небытии, чем о тяготах, пустоте и несовершенстве жизни. Я взглянул на Ксению, то ли в надежде найти у нее поддержку, то ли чтобы просто высмотреть, каково ей и, собственно, понимает ли она, чувствует ли, какая невероятная тоска возможна и практически неизбежна в этом коридоре, на первый взгляд таком обычном, привычно-нищенском, ютящем всякие пошлости и, скорее всего, мелкие гадости.
Естественно, я не открывал в данном случае ничего нового, я наверняка уже читал некогда или даже сам рассказывал о подобном коридоре, да и они, этого рода вместилища неподъемной меланхолии и скорби, совсем не редкость; уж они-то умеют подстерегать и всюду раскиданы как ловушки. Но когда ты попадаешь в очередной из них и на тебя обрушивается властвующая в нем страшная тоска, разве не может дело сложиться таким образом, что эта тоска, существующая независимо и оригинально - она непременно будет, когда я сам уже давно исчезну из этого мира, - вдруг найдет в тебе отчаянно свежего и необычайно нового выразителя, хотя ты уже не раз переживал ее? А что Ксения определенно не разделяла моих чувств и нисколько не готовилась заделаться достойным выразителем - ну, беда ли? Это лишь подчеркивало, что бывают положения, когда индивидуальности вдруг проступают резко и с особой тщательностью очерчиваются и важно в таких ситуациях не соседство другого, а насколько ты сам способен отражать и выражать. С себя спрашивай! и я послушно заглянул в собственную душу, уже старую и бывалую.
Унылый коридор, серенькая, точно сморщенная и мешкообразная душа, безграничная тоска, сигналы сердца, предупреждающего о чем-то скверном и мертвенном, гибельном, сером тоже, гадком, дурно пахнущем, обособленность спутницы, на которую успел положить глаз... Картина и сюжетно прилагающаяся к ней история стары, все в них старо как мир, а ведь можно об этом рассказать и, опять же, выразить все так, что прежние рассказы, и твои в том числе, покажутся бледными и слабыми, а сам ты предстанешь уже не обычным жильцом, заурядным и недалеким потребителем земного существования, но небожителем, ангелом, по-настоящему готовым к бесконечному, праздничному, нимало не утомительному созерцанию Господа. Вот когда можно ожидать истинного сюжета! Пожав плечами на унылое равнодушие Ксении, я взгромоздился на табуретку, предусмотрительно приставленную к крошечному и ужасно пыльному оконцу, к которому я и потянулся, уже без тревоги и гнева, скорее с мудростью, собираясь внять вполне ожидаемой, если принять во внимание мой недавний опыт, сценке. А оконце и приоткрыто было - великолепная, но отчасти и подозрительная предусмотрительность! - и я все сразу отлично услышал.
"Искушенный и, разумеется, в первую голову убедительно талантливый писатель, - читал Торф, - приступая к труду - назовем его главным трудом всей жизни этого писателя - знает, что, как он ни гениален, ничего нового, неслыханного, небывалого не скажет. Но он ведь литературный хлопотун, сочинитель, и он не успокоится, пока не выдаст некой свежести. И это еще далеко не все. А все уже сказано с давних пор. Но можно попробовать зайти с другого боку и сказать так, с такой, я бы сказал, страстью и, если уж на то пошло, экзальтацией, что сказанное вдруг покажется чем-то абсолютно новым и неслыханным. Мою мысль лучше всего пояснит пример Достоевского и созданного им героя, а именно князя Мышкина. Нов ли этот князь, не бывало ли их таких же примерно самых? Все бывало! Но посмотрите, что мы имеем и в каком положении очутились. Давно померший Достоевский, стоит нам о нем припомнить и подумать, представляется таким, знаете ли, довольно обыкновенным человечком, спускавшим все свое имущество в игорном доме, эпилептиком к тому же, тогда как Мышкин все живет и живет и даже набирает силу, главным образом за счет актеров сцены и жизни, всегда готовых подхватить его и сыграть изо всех сил, то бишь как нельзя лучше. В чем же дело? В том лишь только, что этот Мышкин явно претендует на бессмертие и уже, можно сказать, почти завоевал его, в отличие от нас, смертных? Нет, думаю, все дело тут в том, что сила бессмертия через автора, а им в данном случае оказался упомянутый выше Достоевский, высказалась о князе так, что нам только и есть, что совершенно некуда деваться. И мы сознаем - вольно или невольно, другой вопрос - что полкопейки не дадим, чтобы встретиться в жизни с подобным князем, зато полжизни охотно отдадим за возможность почитать о нем".
- Но ведь это ворованные мысли, я где-то читал подобные высказывания, - сказал я, удивленный, Ксении и, повернув к ней лицо, увидел, что она сидит на полу с опущенной головой и совершенно не предполагает откликаться на мои слова, что бы они ни подразумевали.
"Я, Торф, фамильно лежащий в основании, составляющий, все равно как у Гераклита, почву для вещей огненных и растущих, знаю, что так же, как о Мышкине, следует высказаться и о положении в моем творческом сознании героя моего произведения Иннокентии Петровиче, - продолжал чтение Торф. - Я полушки не дам, волоска с ноги не вырву и капелькой пота с тела моего не расплачусь за право повстречаться с ним в жизни - сдался он мне! - но вот вам мое решающее и окончательное слово, служащее прекрасной завязкой в отношении дальнейшего хода событий. Я все отдаю, рубашку там последнюю и прочие детали имущества, куска хлеба готов лишить себя - понимаете? - я жизнь кладу на алтарь, прямо под нож, и под ним самоотверженно и самозабвенно отдамся на заклание, принося себя в жертву, - только не мешайте мне, только дайте мне порассказать с подробностями и с присущим мне вкусом об этом, по правде сказать, отнюдь не достойном и вовсе не почтенном господине.
Нет, а давайте-ка и впрямь рассудим, и не просто как-нибудь, а по человечеству, - ну достоин разве сей, с позволения сказать, субъект тяжелейших жертв и лишений, на подспудную возможность которых я только что намекнул? Куда там! Иннокентий Петрович пуст, ординарен, ограничен, эгоистичен. Чаще всего его времяпрепровождение заключается в том, что он не знает, как и чем занять себя. В его уме нет места оригинальным суждениям, радикальным открытиям, сколько-то заметным озарениям. Встав поутру и выпив кофе, он долго и с натужно-веселыми криками гоняется за принадлежащими ему кошками, расценивая это не столько как кошачье, сколько как свое собственное развлечение. Читает затем немножко у окна, то и дело отвлекаясь, чтобы посмотреть на проходящих мимо девушек.
Он воображает себя находящимся в эпицентре главнейших диспутов современности, он бывает, чаще всего по случаю, в модно прогремевших театрах, на выставках и вернисажах, мыслит себя не последним в череде персон, решающих наболевшие о нынешнюю пору проблемы и вдруг запрокидывающих головы, чтобы взглянуть на самые высокие, уже космического масштаба задачи. В его скромном уме теснится давняя идея, которую сам он находит оригинальной и плодотворной и которая в действительности представляет собой пустой звук, а случись ей как-то воплотиться в жизнь, то представляла бы она уже не что иное, как детский лепет. Эта идея заключается в намерении последовательно изучать один за другим районы нашего великого города, с прицелом на вероятное в будущем усердное описание, географическое, архитектурное и бытовое, которое, де, поставит его талант в один ряд с людьми, занимавшимися чем-то подобным в нашем славном прошлом. Поэтому Иннокентий Петрович выходит, ближе к вечеру, на прогулку и отправляется в места, в которых он, как ему чудится, никогда прежде не бывал. Он пристально во все всматривается, он пытливо заглядывает в глаза каждому встречному и прикидывает, что мог бы этот человек рассказать ему о своей жизни, о месте своего проживания, вообще об истории и перспективах уголка, в котором сосредоточилось его существование. В этой настойчивости и искательности бросаемых, иной раз и сурово, взглядов выражается не одна лишь любознательность нашего героя и претензия на некую научность, в гораздо большей степени они свидетельствуют о его одиночестве и мучительной потребности в общении. А он страшно одинок, и общение ему, как правило, не удается.
Но почему он выбирает для своих прогулок позднее время и поспешает едва ли не в ночь? Да, он не трус, но в этом ли одном все дело? Похоже, он ищет приключений, ему все еще, невзирая на преклонный возраст, интересны женщины, возможно, он не прочь заняться девушками, поохотиться за одной из этих прелестниц, которые Бог весть с какой целью и сами иногда снуют ночной порой по пустынным улицам. Не все однозначно в жизни нашего героя. Он отважно устремляется в горнило ночи, где всякое может стрястись и не всегда удается благополучно унести ноги, и мы готовы приветствовать его отвагу, - но, может быть, он как раз хочет получить по шее? может быть, это даже доставило бы ему удовольствие? А девушки? На что они ему? Уж не тянет ли его на преступление, уж не намерен ли он разделаться с одной из них, затащить в укромный уголок, сорвать одежды, совокупиться под девизом изнасилования и под лозунгом промискуитета, или как оно там называется, это похабное начинание, а затем исчиркать ножиком, задушить, расчленить? И все это с неистощимой маниакальностью..."
***
Я ворвался в помещение, гением Торфа превращенное в читальный зал, и литератор, завидев меня, тотчас, не раздумывая, закричал:
- Остановите это чудовище! Защитите меня от него!
Кто-то схватил меня за плечо, строго спрашивая:
- В чем дело, товарищ? Вы что-то потеряли здесь?
Высокий взлохмаченный человек втягивал меня в бесцветную пучину своих едва ли не мертвых глаз, вся внутренняя сила которых, странным образом не угасая окончательно, блуждала в необъятном мире неподвижности и неумолимо продолжающегося давления извне; оставшаяся у него способность задавать вопросы, а, возможно, и сознавать торфово чтение удивляла и могла ужаснуть. За его спиной всплывали еще лица, по большей части необыкновенные, приметные. На одном, я его особенно приметил, в узких черных щелочках между веками мелькали отблески зажженного Торфом огня, и на раздувавшихся щеках там и сям лежали пятна копоти. Ускорялось до хаотичности брожение затолпившихся вокруг людей, всей этой так называемой окололитературной публики, на которую подлец Торф, судя по всему, умел влиять, толкая ее в нужном ему направлении, просто пихая как ему заблагорассудится. И впечатления у меня складывались самые неблагоприятные, ощущения вырастали, что и говорить, болезненные, отвратительные наощупь, если можно так выразиться, я словно попал в слизь, и не понять было, когда же я оступился, в общем, неудивительно буравящее меня опасение потерять рассудок. Долго говорить о всех этих вещах и явлениях нечего, мерзость, а по сути чепуха выходила первостатейная. А все по вине Торфа! Я стал отбиваться от хватающих меня рук, вертелся, как ужаленный, потея среди людей, скорее всего далеко не глупых и вовсе не одержимых, однако обманутых, введенных в заблуждение прохвостом, расхитителем чужой письменности, человеком, задавшимся целью оболгать меня и купаться в море удовольствия, издеваясь надо мной. Я уверял окружающих, что пришел отнюдь не для того, чтобы творить хаос и абсурд в обстановке, и без того уже накаленной, в довольно-таки отравленной атмосфере. Моя цель, говорил я, если действительно успевал говорить, проста и человечна, она заключается в том, чтобы отстоять свою честь и побиться за правду, за достоверность изображения, превратно кое-кем истолкованную, покончить с писательским произволом, помещающим меня в уродство и неслыханные искажения. Торф небрежными взмахами руки, свободной от удержания колеблющей и мутящей разум рукописи, отметал мои выкладки и утверждал с импровизированной сцены:
- Это шокирующий проходимец, бездельник и остолоп. Он снова здесь? А ведь уже являлся, и я дал ему заслуженный отпор, отшвырнувший его далеко прочь. О, дикость и разнузданность мракобесов, чья пагубная поэзия не знает угомону! Так проучите его, покажите ему, где раки зимуют!
Литератор щедро отпускал метафоры уже мне в спину. Меня выкинули за дверь, опять послужившую прямым выходом в открытое пространство, и я несколько времени оцепенело, как бы замертво, лежал на спине. Голос извращавшего действительность писаки стихал постепенно, таял вдали. Он все еще возвещал, что выходит на главное по важности и непреходящему значению место в литературе и берет с собой самых верных и лучших своих почитателей, а мне отводится провонявший сивухой и кислой капустой уголок, мне предстоит нахлобучить шутовской колпак и плясать перед чистой публикой. Первое, что я увидел, открыв глаза, было прекрасное лицо склонившейся надо мной Ксении; само по себе это зрелище олицетворяющей озабоченность и тревогу девушки было прекрасно и, наверное, неповторимо и незабываемо, и в ту минуту оно сильно подбодрило меня.
- Теперь ты видишь? - воскликнул я, оживленно вскакивая на ноги. - Теперь улавливаешь, что это за человек, уясняешь?
- Я начинаю понимать, - кивнула девушка.
- Вот! Отлично! Если хочешь, мы можем про то, что я будто бы охочусь на девушек...
- Про это не надо.
- Мало ли какие у меня привычки! Да, я выхожу прогуляться вечерами...
- Хватит, забудь этот вздор, - опять перебила она.
- Хорошо, очень хорошо, - заговорил я воодушевленно, с предполагающим некоторую суетность возбуждением, - ты правильно расставляешь акценты и на действительно нужное делаешь ударение. Еще вопрос... и это вопрос памяти, определяющий верность или неверность следующей за ним оценки и мешающий скатиться к дурацким выводам... Да, примерно так, определяющий верность, а тут же и неверность. Но скажи, отчего же не вернуться мысленно к началу нынешних событий и не посмотреть, производил ли я впечатление человека, вышедшего на охоту, этакого завзятого соблазнителя девушек? А там и решим окончательно и бесповоротно, тот ли я, кто способен расчленить такую красавицу, такого во всех отношениях замечательного человека, как ты.
- Мне гораздо интересней твои соображения и решения относительно Торфа, - сухо возразила Ксения.
Я вскипел:
- А почему так холодно? откуда этот официальный тон?
- Я хотела как обычно и думала, что получится, но если получилось... Послушай, давай выпутываться.
- Да мне бы очиститься сначала от грязи! - не унимался я. - Мало меня поваляли, словно я им свинья? И какое ведь сам по себе болото этот Торф! Кого хочешь засосет! Вон сколько обманутых им кругом, и все какие-то ночные, а почему бы, скажи, им не таскаться туда-сюда и не читать книжки при свете дня?
- Я понимаю, тебе обидно, ты оскорблен до глубины души, тебя пихнули, и теперь ты немного бредишь... но для меня-то важнее всего разобраться в Торфе и решить все о нем до конца, независимо от твоего нынешнего состояния и личных чувств!
- Так, надо же... - Я осуждающе и насмешливо покачал головой. - А я-то, наивный, полагал, что ты действительно поняла. Ты ведь сама сказала... Но ты попыталась ввести меня в заблуждение. И зачем же? Да еще не впервой! Хорошо, повторюсь, выражусь яснее, доходчивее. Торф держит тебя на привязи, запугивает, науськивает, он манипулирует тобой, а меня он в своей гнусной, наполовину сворованной повести выводит олухом каким-то, тупорылым обывателем, искателем сомнительных приключений, законченным мерзавцем. Кошки ему, видите ли, понадобились для его творческих экспериментов! Ну да, есть у меня кошки, и я порой с ними играю, а почему бы и нет? Что в этом худого, отрицательного? Я и гоняюсь за ними, когда они бедокурят, дерутся между собой или крушат мебель. Задаю жару. Потому как нечего шалить!
- Так что же Торф? - потеряла терпение моя спутница. - Говори наконец!
- Торф - негодяй.
- Это твое последнее слово?
- В отношении Торфа - да, - решительно отрезал я.
Она смотрела прямо перед собой, и можно было бы подумать, что она, как бы между прочим, смотрит и в некую даль, но какая же даль у ночи? Все было куда как близко, темно и страшно. Я думаю, теперь ночь, опускаясь все глубже в неуемные, порой вулканически клокочущие недра нашего существования, нашей возни, не миновала и души этой беспокойной девушки, облекла ее в черные одежды.
- И как же дальше жить? - пролепетала она.
- Мы можем еще встретиться, а потом больше и больше, ходить где-нибудь, совершать прогулки, вылазки, - высказался я неопределенно, сам толком не сознавая, что говорю.
- Я так его любила!
Я встрепенулся:
- Главное, не думать, будто я тут между вами ловлю удачу, вообще как-то там запускаю свои мерзкие обывательские ручонки в мутную водицу, надеясь на какой-то знатный улов. Это Торф так думает, что ж, на то он и мерзавец, а нам не следует, мы другие, так что если что... лучше сразу выбрось из головы!.. Вот ты выразилась, родная, о своей любви так, словно она уже в прошлом, мол, любила, вроде как, знаешь, было да сплыло, было да быльем поросло, и сразу приходит на ум вопрос, не обязывает ли это к чему-то. Первое, что в данном случае похоже, в какой-то мере, на ответ, это соображение, что омерзительного Торфа, его-то уж точно ни к чему не обязывает. А мы? Как быть с нами? Или вот непосредственно со мной... вопрос-то именно ко мне обращен!
- Но не было никакого вопроса.
- Почему это так вдруг? А о Торфе? Не ты ли призывала меня...
- Я просто высказалась в духе признания, - пояснила Ксения. - Была любовь, да еще какая!
- В прошлом? То-то и оно! И это прямо до безумия заостряет внимание, мое и твое... мое в особенности... Мы еще не поставлены в исключительные условия, но мы уже без Торфа, вне Торфа, и это несомненно придает довольно-таки исключительный характер складывающимся обстоятельствам и мало-помалу возникающим перспективам. Было бы смешно думать, будто мы, лишившиеся Торфа, обездолены, ничего подобного, что нам действительно необходимо, так это подтянуться, взглянуть бодрее...
Ксения вдруг с несколько неожиданной, впрочем, отнюдь не вымученной, живостью воскликнула:
- О, смотри, да ведь это те самые ворота в никуда, о которых я тебе говорила!
4
Я взглянул, неприятно пораженный ее радостным вскриком, вообще тем, что она могла радоваться, хотя бы и архитектурному чуду, после беды у Торфа, представлявшейся мне общей для нас обоих: мне наподдали, ей же открылось, наконец, каков он, этот Торф, ее возлюбленный. Я хочу сказать, что, взглядывая, я волей-неволей постремился к той колокольне, раз уж девушка вскрикнула и явно попыталась привлечь к ней мое внимание, но я не только увидел девушку прежде этого сооружения, я и смотрел на него как бы сквозь нее и видел разве что смутные очертания. Мне почему-то с трудом даются воспоминания об этой минуте, и я вряд ли смог бы описать ее с необходимыми и воссоздающими полную картину подробностями, добавлю только, может быть и не совсем кстати, что и взгляд-то я поднимал с трудом, впрямь с большими физическими затруднениями, словно застопорился мой внутренний мотор. Наверное, я успел слишком увлечься надеждой окончательно оторвать Ксению от Торфа, так сказать, перетянуть ее на свою сторону, а она вдруг показала, с какой легкостью способна выскользнуть из-под моей опеки, и это меня совершенно обескуражило. Первое, что меня поразило, когда я стал оглядываться, следуя похожему на приказ возгласу Ксении, это что мы были уже где-то далеко от логова Торфа, все это время мы, оказывается, шли, будто все еще преследуя некую цель. А колокольня была, в сущности, вполне обыкновенная, насколько я могу судить, взглянув на нее в темноте и среди каких-то сомнительных, отчасти и таинственных сполохов. Но она помогала мне в нелегкой работе восстановления ориентиров. Кстати, не место и не время теряться в догадках и докапываться до истины - ворота? колокольня? - я оценивал так, Ксения утверждала что-то другое, так что же с того? Странность этого сооружения, сохранившего, как говорят в таких случаях, следы былой красоты, заключалась прежде всего в том, а может быть только в том, что оно одиноко возвышалось, прерывая вдруг череду фасадов, среди абсолютно заурядных строений, и в глубине за ним нечего, думаю, было искать что-либо отвечающее ему по духу и тем составляющее с ним некое единство.
- Войдем? - спросила Ксения робко, видимо, предчувствовала мое сопротивление или даже уловила мое недовольство ее чересчур быстрым переходом от горечи разрыва с любимым человеком к едва ли не туристическим восторгам.
- Зачем? Чего мы там не видели? - азартно запротестовал я, сам не понимая, что могу иметь против скрывающегося в темноте за воротами пустыря.
Мой твердый и безусловно склоняющийся к какой-то косности протест заставил Ксению сменить тон и снова взяться за ухватки взбалмошной девчонки, из кожи вон лезущей, лишь бы убедить окружающих в своем упроченном повзрослении.
- Да все равно теперь! - с обреченностью, подкрепленной эффектной вибрацией голоса, махнула она рукой.
- Нет, не все равно, - уперся, как бык, я, - не все равно, и я тебе моментально это докажу. - Что ж, я видел: она не в себе. Она, подбоченившись, хохотала, скашивая хитрые глазки на мою будто бы раскрывающуюся в смехотворном убожестве персону. Но я не уступал. Она сумасшедшая, но я со своими доказательствами пойду напролом и в конечном счете дорвусь до ее истинной и уже непременно здоровой сущности. Все мое существо в его самости и подлинной самостоятельности, в его таинственной глубине, если имеющей дно, то уж, как пить дать, хоть сколько-то, а обладающее признаками материальности, встало на дыбы под мощным напором такой трудной и прекрасной задачи. Я весь словно встопорщился, взъершился, стал одержим фактически на ее, Ксении, манер. Я говорил: - Жизнь, - слова, конечно, не выдерживали и не выражали всего, что я в это мгновение чувствовал и думал, однако были все же значительны, - жизнь может предстать абсурдной и бессмысленной, особенно когда потери и поражения, а все же всякий раз, что бы на нее ни наваливалось и что бы ни препятствовало, продолжается. И то, как она в целом протекает, то, с какой силой натиска движется ее течение, можно разглядеть лишь с реалистической точки зрения, прочувствовать - только с позиций реализма. Да другое и не дано. Все прочее - вымыслы, пустые фантазии и грошовые иллюзии, обман, нонсенс.
Я потряс кулаками в небольшом, смахивающем на особый резервуар, остатке пространства между нами.
- Да ты как на миниатюре, как комическая фигурка! - хохотала девушка.
На мои угрожающие телодвижения, а я тотчас зашевелился, задергался, как только услышал ее определения, она возразила: