|
|
||
Николай Максимов |
|
ПОСЛЕДНИЕ ДНИ МАМЫ На Вышеславские Поляны мы с мамою с горы глядим. Коровы в пойме да бараны, костра пастушеского дым. А на мосту - дымят машины. В их кузовах одни мужчины, и каждый с бритой головой. Увидели их люди - вой в деревне, причитанья, вопли. Ни кепки. Нет уж мужиков. Помахиванья лишь платков. Вверх руки - как телег оглобли: когда телеги без коней - оглобли на верхах плетней, К плетням вплотную передками телеги прижимают, чтоб не заняли они задками мощёных шашечками троп. А боком их тулить - тогда там, в проулочке-то тесноватом, и двух телег никто б не смог поставить в ряд, не то чтоб дрог. Все женщины села на шашках, все-все вопят. А детвора кричит отцам с телег: 'Ура!' И старички кой-где, в рубашках навыпуск, их всего лишь пять: пришлось и им ведь воевать... Уже и вдовы есть в Полянах. И мама, ставя хлебы в печь, в слезах о немцах окаянных заводит горестную речь. Не с кем-нибудь - сама с собою. Вдруг хлоп лопатой под трубою, схватиться хочет за шесток, лопату бросив, да каток бьёт по рукам. Ни шага с места не сделав, зацепив дежу, упала. В ужасе слежу, как ноги заливает тесто. Тяну за руку: 'Встань, мамуль!' Но обморочна, подниму ль... А вечером, чтоб скрасить горе, закрыла дом, ключ под крылец, пошла со мной за мост, на взгорье... 'Сюда любил всходить отец... Тут легче станет нашим душам: тут постоим, сынок, - обсушим глазную мокрядь на ветру...' - 'Мамуль, глаза уже не тру'. - 'И хорошо, что ты не трёшь их. Дай бог, чтоб и не тёр их впредь. Дай бог и мне не умереть. Дай, бог, побольше дней хороших, пусть вырастит при мне сынок, не рушь меня, как ныне, с ног...' Меж тем автомашин колонна в Богоявление вползла. А в том селе есть храм. Там звоны. 'Мамуль, зачем колокола?' - 'Колокола благословили призывников, чтоб не убили на фронте их, - сказала мать. - А нам отца, знать, поминать... Как жить, сынок, без папы нам, а?' Не сохнут слёзы на ветру. И я рукой глазёнки тру. Не плакал бы. Но плачет мама, отвёртываясь, пряча взор. Не завести ль с ней разговор? 'Да что ж тут нравилось отцу-то?' - 'Как что?! Да тут же - вы-ши-на! Как на ладони же отсюда деревня целиком видна. Смотри, раскинулась глаголем: одна часть меж рекой и полем, другая - с двух сторон шоссе. Три тысячи дворов, и все на правом берегу Сурёнки. На левом - лишь дворец, изба, ветряк и фермы городьба, да школа, да ещё в сторонке давно не мелящий ветряк: не сыщут жерновов никак... Всё, что до фермы, - Кочетовка. Тут барин жил Кочетовской. А ферма в городьбе - Дубровка. И там жил барин, но другой. Дубровникова Ольга Львовна - дом рядом с речкой, в глине брёвна, без кровли крыша на дому, старушка - дочь была ему. Дубровниковы половиной владели той, что вдоль реки, включая склад и парники, но лишь за Лёгиной долиной. Теперь стал хлевом барский дом: в мороз телят спасают в нём... А остальная часть - вот эта, где мы, вся наша слобода, театр (без сельского совета, его там не было тогда) и шлюз, что блещет из-за тала, и мельница - принадлежала Кочетовским. Вот их дворец. С резным балкончиком щипец, карнизы сплетены из реек...' Тут смолкла, снова плачет мать: в машинах на мосту опять поверх плащей и телогреек рядками головы видны, как на плотине валуны... 2. С горы мы в пойму сходим с мамой. Слышны гармонь, частушки, пляс там где, дворец оконной рамой в три солнца ослепляет нас. Не в пойму я смотрю: не кони меня влекут, не ржанье их, а визг расстроенной гармони да крики пьяных и нагих. Аж пыль под липой над пригорком встаёт столбом от босых ног. Гармонь фальшивит, но с восторгом дивлюсь я и пляшу - прыг-скок: 'Мамуля! Пляс на Кочетовке! Вон там, где липа и бурьян!'. - 'Ой, бог мой, пляшут без одёвки!' - 'А кто играет?' - 'Дядя Ян. Приехал в гости дядя Гриша, он дяде Яну брат родной, и празднуют. Да не пляши же! Укатишься с горы крутой'. - 'Трр-рам, трр-рам, трр-рам, трр-рара... А почему не падекатр, как я в театре?' - 'Славна пара Григорий с Леной!.. Что? Театр? Какой театр! Тут просто пляшут, на радостях, кто как горазд: топочут ноги, руки машут, а сами крутятся, как шаст'. - 'Ой, мама! Что там?' - 'Нет, не пара гиппопотаму лань-то, нет! Свернём, чтоб не видать кошмара. Отправит девку на тот свет. Ой, зверь! С каким остервененьем! Не через мост пойдём домой, а перейдём вон по каменьям пред мельницею водяной'. Идём к плотине. Но боится мамуля зря их - голяков: ведь дядя Гриша из столицы, он, бают, из большевиков известных. Сам товарищ Сталин, сказал мне Кимка, с ним знаком. А мама в страхе, взгляд печален, мы с ней бежим, а не идём. 3. Прижатый к плюшевой жакетке, смотрю без страха с вышины, как робко мамины баретки становятся на валуны. А валуны по всей плотине. Потом мосточек через шлюз. Без крыши мельница в низине, в грибах вся, словно в снизках бус. А чуть подальше и повыше дом пятистенный из кряжей. Он с голубятнею на крыше. Ух, сколько же там сизарей! А на скамье у пятистенки две тётеньки - перед рекой. Одна глядит к себе в коленки, на Кочетовку взгляд другой. Одну не знаю. А другая - другая ходит в гости к нам, как скрипка, песни напевая. А ныне что-то плачет там. 'Забрили Бореньку...' - 'Да, сношка. Война. Все в горе на селе. А у Придуряков - гармошка! Вот жизнь кому! Навеселе!! Как я завидую их бабам! Мне с мельником не повезло. Сойтись бы с Гришкой мордорябым - так зажила бы веселó! Ух! Гусем Ленка! Дарья тоже вприсядку пробует. Да где! Свалилась набок. Встать не может. Катается по лебеде. Не пляшут только Ким да бабка, да гармонист - убогий Ян. Ой, бог мой! Ленка-эскулапка что так визжит?! Гришан, знать, пьян: схватил её да вверх тормашкой поставил в кадь из-под сельдей и делает, сияя ряшкой, шприцом для смазки клизму ей. Ну и забавник! На потехи его тянуло и в парнях. Теперь у Ленки вековехи по горло солидол в нутрях. Ты глянь-ка, Муза, глянь-ка, Муза, да глянь-ка - будешь хохотать: как накачает Ленке пузо, так разорвёт она им кадь!' - 'Забрили Бореньку... Когда же дождусь... Ужели никогда...' - 'Ну и даёт мужик! И Даше он так же...' - 'Ох, беда, беда...' Промок у плачущей платочек, и блуза алая сыра. А на хохочущей двух квочек трясёт - сухой живот-гора: расшита курицами кофта, меж клювами краснеет брошь: 'Григорьюшка! Из мужиков ты мне всех милей. Что ж не придёшь? Да подолби дупло-то, дятел! Нежней, чем в прошлый раз, приму. Из-за любви ж ко мне запятил ты мельника на Колыму'. Здоровалась хоть громко мама, но промолчали та и та: одна в подол глядит упрямо, другая ж очень занята тем, как две тёти Лена с Дашей присели спешно в лебеду, а дядя Гриша, шприц кидавший, потом купаться стал в пруду. 'Мамуленька, а почему так - та горько плачет, этой смех?' - 'Как нам с тобой, той не до шуток, как нам с тобой, не до утех. Как нашего отца, забрали и мужа Музы... Ох, в войну вдове ль не плакать от печали! Не раз ещё и я всплакну... А горя-то нет у свекрови: ей Музин Боря не сынок. Не жаль ей неродной-то крови, глядит на дурь, и - хохоток'. 4. Хворает мама. Тётя Муза приходит покормить меня. Затопит печку - станет блуза ещё краснее от огня. Когда идёт к нам - вслед за нею пускаюсь из толпы ребят: теперь не беленькому змею, а тёте Музе в алом рад. А ходит быстро: хоть и близко промчится мимо - не догнать. А догоню - склонившись низко, поправит мамину кровать, и говорит с ней, говорит с ней, с мамулей плачущей моей, то с похвалой, то с укоризной: 'Вот молодец! Фу, слёз не лей!' А ныне в чёрном, взгляд свой прячет, бледным-бледна, а не как мак: 'Ох, Машенька, свекровку, - плачет, - убил Григорий Придуряк. Схватил за ноги да в колоду бедняжку головой воткнул, держал, пока не захлебнул, потом носил по огороду, потом в бурьян её хлобысть и стал живот зубами грызть. Ревел, что хищный зверь, над трупом, зубами вырвал кожу с пупом - все внутренности на виду. Потом принялся за еду. Разверзнув грудь, кровь пил из сердца. Когда напился, печень грыз. Когда изгрыз, спустился вниз: печонкой-то, знать, не наелся. Насытился он, выев пах. Свалился и уснул в репьях', - услышал я, вбегая в сени, и замер: страшная же речь. В дверь глянул - слёзы на полене, что тётя Муза кинет в печь: 'Когда приехали кубанки, он спал. В крови со лба до пят. 'Ну, накромсал кусков по пьянке Григорий Яныч!' - говорят. Нашли трусы его, надели. Из тёса сколотили щит и понесли на нём. В постели у брата Яна изверг спит'. - 'Не арестован?!' - 'Кто посмеет? Он вон ведь на каком посту! Дал генеральскую звезду ему сам вождь. Вот и хамеет, насильничает у нас тут. Дрожит пред ним бесправный люд. И прокурор пред ним немеет: коль вякнет - так ему капут... Все в страхе. Даже перед сонным благоговейнейшая дрожь в главнейшем легаше районном: 'Не разбуди! Не потревожь!' - шептал. Несли-то - с остерёгой, без тряски, на шести плечах. Молчком командовал, но строго начальник, в тину влез, чавк, чавк: им на плотине узковато, могли бы по мосту, ан вброд переносили супостата - там, где перегоняют скот. Боялись, что ль, того, что люди в крови увидят пьянчука - и скрыть ли, что убил при блуде вдову товарищ из ЧК... До причиндалов попромокли. Жаль дурней стало - и кричу: 'Куда ж ты?! По мосту не мог ли? Там и почётней палачу'. И вздрогнул командир, со страху в грязюку ухнул до груди, губёнки пальцем, будто плаху пилою, пилит: не буди... Назад не семеро, а восемь: с Еленою - с врачом тюрьмы. Все семь подмётками трут оземь, не отводя глаз от сурьмы: лобок ей вычернив, Елена позирует и так и сяк. Топыря вычурно колена, потом кричит: 'Присядь, Исак! Ты смотришь-то всех вожделенней: все с жёнами, ты холостой. Присядь, присядь между коленей: посмотришь - всхочешь, будешь мой!' Ни совести и ни стыда нет в ней, в стерве наглой... А Исак, казалось мне, вот-вот достанет наган, пристрелит. Но иссяк в нём гнев. Такою-то скотиной не возмутится ль в нём душа: ведь парень он ещё невинный. Как мех кузнечный, задышал, вскраснел, вздул глазенапы - с блюдца, ан о траву подошвы трёт, чтоб грязь поснять, не поскользнуться, когда по валунам пойдёт. Пошли - ворчат: 'Как ходят люди?!' А Ленка вздумала поссать. Начальник ойкнул, плюх! В запруде. Все шестеро за ним - спасать. Ура! Я Машу рассмешила рассказом о пошлячке Сель: и веки Маша осушила, ни слёзки не течёт в постель. И у меня глаза просохли, а то не видела и стен. Хорош ли он, рассказ мой, плох ли, но коль смешит - благословен. На берег вылезли в бессилье. Начальник: 'Тьфу, насквозь тетрадь!' Другие - тряпок попросили, оружье стали протирать. Потом к ним на велосипеде примчал из Дерьми прокурор, хоть и выписывал мыслете, но трезво начал разговор, когда в сад стулья принесла я, и он уселся на одном, откинулся, живот вздувая, ягнячьим блея голоском: 'Снохой доводитесь покойной. Вы с нею ссорились, дрались, всё не хотели быть покорной, набрасывались, словно рысь, на ненавистницыно тело то с дерева, то со двора, чтоб грызть ей горло оголтело. Вчера дошло до топора...' Такой мороз нагнал мне в душу, такую поднял в ней метель, что я тряслась, смотря на тушу... Да заступилась Ленка Сель. 'Марк Исаакович! - сказала. - Ущербность есть в твоей зуде, ведь станет достояньем зала забава Гришина в суде. Свалить, конечно, можно всё на невинную Чупрову-Надь. Да нет особого резона. Я предлагаю всё замять. Зачем нам суд, копаться в факте? Не на руку нам этот факт. Давай причиной смерти в акте, как врач, я назову инфаркт'. Уговорила прокурора, и отказался тот от зла. Не то б меня вся эта свора сейчас в тюрягу увезла...' 5. Как радостен лик тёти письмоноши в квадрате солнечном в избе! 'Пляши, Мария! - хлопает в ладоши. - Письмо от Фёдора тебе!' Мать не плясала, только острый локоть в подушку ткнула. Ей ли встать, но всё ж в глазницах, в чёрных словно дёготь, цветенье васильков видать. Раскрыла письмоноша треугольник, и стал он клетчатым листом. Читает мать, ведь я ещё не школьник, хоть и больна, цветёт лицом. Известно стало вскоре всем Полянам, что не в плену три земляка, что Фёдор с Михаилом, с Андрияном бьют в Белоруссии врага. Где Белоруссия на карте, знаю. 'Вот тут, - и другу показал, пришедшему к нам в гости Николаю - бьёт немцев папа-партизан'. 6. Бегу к Вязкам, глаза руками тру, тру, а слёзы не опнуть: кидаюсь в ров-то к мёртвой маме. Ком в горле, ком - не проглотнуть. Больною мать арестовали. Но довезли лишь до Вязков: убили, а труп раскачали и сбросили с машины в ров. Лоб с вмятиною, кровью залил глазницу мамимну и бровь. Я вытер кровь - а глаз-то замер, была уже холодной кровь... 7. Как жутко вспоминать поминки! Сперва скорбят, едя кутью, - кто по усопшей, кто по 'милке, осиротевшему дитю'. А после третьей стопки водки, когда все съедены блины, - и даже речь попа о лодке, что утопили пацаны. 'Ох, сколько бед от них - от шмольни, от распустившихся сирот! То бьют в набат на колокольне, то заберутся в огород'. Лишь две согбенные старушки, упрятав в траурный наряд и лбы, и волосы, и ушки, об убиенной говорят: 'Народу не вредила вроде. С чего же вдруг народу враг?' - 'Писала Феде, как в колоде топил Глафиру Придуряк'. - 'А, вон за что! Ох, Пелагея, пообезнравствовел народ: хоронит жертву, а злодея, жизнь отнявшего, не клянёт. Убил Глафиру - ты об этом и даже мужу не пиши'. - 'Да, ахнул изверг пистолетом - не стало Машеньки-души...' 1979. |
|
Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души"
М.Николаев "Вторжение на Землю"