Мартова Марина Владимировна : другие произведения.

Оранжевое небо

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Из предисловия. Эта книга - не fiction, но и не "взрослые" воспоминания. Я попыталась рассказать о том, что и как видел и чувствовал ребёнок, и что он считал важным. Не добавляя и не меняя ничего ради пущей художественности, но, конечно же, отбирая то, что казалось мне значимым, и пытаясь изложить это как можно отчётливее для человека постороннего. В близком жанре написана, скажем, книга "Завтра я всегда была львом". Но она рассказывает о событиях куда более драматических и о личном мире, куда более далёком от обычной психики. Тем не менее, в "Оранжевом небе" тоже есть вещи, от которых кого-то может переклинить. Буллинг, например, или странные и не особо приятные психологические состояния. По-настоящему плохих родителей здесь нет - они бывают, и для некоторых людей их описание тоже может стать триггером, но нет, это про другое. Этот текст не про типичное, не про нормальное - он про одно довольно особенное детство. Тем не менее, писала я его в надежде, что он будет кому-то интересен. Например, психологам. Например, писателям. Например, тем, кому интересны приметы ушедшего времени. Книга существенно лучше воспринимается с детскими рисунками автора и с иллюстрациями Вероники Титовой. В этих вариантах она лежит здесь: https://docs.google.com/document/d/18RSol5G-khAeOi8ZsF-OnRpSCmErMHNVZxL6vcGWol0/edit?fbclid=IwAR1wjx4MT93ZPFtHJ4WwuO4EIGz_djCBSvSSkUfWSiTc5IyOcuZKx1okKjQ https://docs.google.com/document/d/1kaXrYNVP2u4KOOOVCFc_bVyySs1rYrDUfzJWHo_zjT8/edit?fbclid=IwAR2SxI4uGX2NJ7oRoyAfaCXxUcwK7QPDDMWobzLZReYPkzrV5CrWIwaHYDE

  Необходимые пояснения
  Эта книга - не fiction, но и не "взрослые" воспоминания. Я попыталась рассказать о том, что и как видел и чувствовал ребёнок, и что он считал важным. Не добавляя и не меняя ничего ради пущей художественности, но, конечно же, отбирая то, что казалось мне значимым, и пытаясь изложить это как можно отчётливее для человека постороннего. В близком жанре написана, скажем, книга "Завтра я всегда была львом". Но она рассказывает о событиях куда более драматических и о личном мире, куда более далёком от обычной психики. Тем не менее, в "Оранжевом небе" тоже есть вещи, от которых кого-то может переклинить. Буллинг, например, или странные и не особо приятные психологические состояния. По-настоящему плохих родителей здесь нет - они бывают, и для некоторых людей их описание тоже может стать триггером, но нет, это про другое. Этот текст не про типичное, не про нормальное - он про одно довольно особенное детство. Тем не менее, писала я его в надежде, что он будет кому-то интересен. Например, психологам. Например, писателям. Например, тем, кому интересны приметы ушедшего времени.
  Даже если мы можем объяснить случившееся с кем-то с помощью нейрофизиологии, социальной психологии и гадательной системы девицы Ленорман, сам человек кроме этих объяснений будут искать ещё и смысл произошедшего, каким бы непохожим на обычный опыт и на усреднённую норму оно ни было. И наоборот, каким бы оно ни было заурядным и типичным. У каждого своя единственная жизнь, и другой для того, чтобы сделать из неё иные, правильные, выводы, ему не дано. Такие исследователи, как Александр Лурия или Оливер Сакс понимали это, но понимать такие вещи - тяжкий труд, за который мало кто берётся.
  В этом смысле фантастика как жанр в своё время освободила меня, дав возможность говорить о неправдоподобном, о том, что сложно и представить, и описать, что трудно разделить со всеми. Поэтому в тексте много скрытых и явных, вольных и невольных фантастических аллюзий. Так уж получилось, что они намного вернее и точнее описывают то, что я пережила и чувствовала. Связующая бездна для меня в определённом смысле реальнее, чем общественное мнение, а то, что со мной происходило за несколько лет до написания этой книги, походит на кризис среднего возраста намного меньше, чем на регенерацию.
  
  Город и город
  Когда строили Город, где я выросла, в нём и вокруг оставили много кусков и кусочков леса. По большей части они были слегка сорные, с лопухами, крапивой и дикой малиной, но светлые. Ходили по ним, спрямляя путь, так же запросто, как по улицам. Лес для большинства жителей Города ещё был привычен, и клещей в нашей совсем средней полосе тогда не водилось. Все, включая дипломированных и остепенённых, в подходящий сезон отправлялись за грибами и ягодами.
  Иногда по Городу расползались неприятные слухи. Какую-нибудь женщину, гулявшую в одном из лесопарков с собакой, преследовал очередной непонятный хмырь. Впрочем, собаки обычно хмырей отгоняли. Но когда у нас завёлся маньяк, убивал он почему-то на автобусных остановках, так что улицы представлялись ничуть не более безопасным местом.
  Лес был убежищем и защитой. Он давал отдохнуть глазам и ушам, а если зайти подальше - обещал приключения. Через большой лес за полем, которое начиналось прямо от нашего дома, ходили купаться к реке. Однажды мы с отцом с восторгом обнаружили в одной из его чащоб настоящий разбойничий лагерь - с грубо сколоченным столом, с чурбачками вокруг кострища, с наблюдательным пунктом на дереве и даже с развешанными на стволах дубинками.
  ***
  Через поле, простиравшееся в другую сторону, иногда ходили, мимо леса, мимо больших барских прудов, к разрушенным усадьбе и церкви. Из усадебной печки мальчишки выламывали оставшиеся изразцы. Это поле, впрочем, довольно рано начали застраивать. В бассейны рядом с будущим Дворцом культуры завезли большие стеклянные камни. Разноцветные осколки от них можно было собирать и запихивать - на выбор, любым комплектом - в калейдоскоп. А целая аллея фонарей, заманивая по вечерам насекомых, привлекала из леса множество летучих мышей. Они пролетали порой прямо рядом с нашим балконом. Уши у меня были детские, и мышиный писк раздавался тогда ещё не на раздражающем пределе слышимости. Сами зверюшки казались мне забавными. Впоследствии меня сильно удивляла летучая мышка как символ сил Зла. Настоящие существа и даже просто реальные вещи всегда обладали для меня своей чтойностью. Эта чтойность не позволяла с лёгким сердцем сравнивать и уподоблять их чему угодно по чужим образцам. Они были сами для себя и сами по себе, такие как есть в своей осязаемости и странности.
  В другом месте, подальше от дома, поднимались по склону от берега той же реки наши дачи. Иногда к ним ходили от конечной остановки автобуса пешком, через старое кладбище в лесу. Рядом с одним из мест для купания там висела на огромном суку тарзанка. Висела, надо полагать ещё со времён первого фильма про Тарзана, восхищавшего мальчишек поколения моего отца. Этот головоломный снаряд неизменно подновляли. Впрочем, благоразумным купальщикам, которые ею не пользовались, тоже требовалась осторожность. Тогда по реке ещё ходили моторки, и надо было держаться от них подальше, уступая середину реки и уворачиваясь от сильной волны, которую они поднимали.
  Рисковать и доплывать до другого берега, крутого, стоило не возле дач, а в том месте, куда мы добирались пешком прямо от дома. Там было поглубже, ноги тонули в илистом дне или запутывались в стеблях кубышек. Зато песчаный склон был истыкан множеством норок ласточек-береговушек, а вокруг с недовольным то ли щебетом, то ли скрежетом носились их хозяева.
  ***
  Река с детства вызывала у меня безотчётное доверие - она несла, закручивала, но держала и выталкивала. Примерно в три года я выскользнула в воду из маминых рук и сразу же поплыла по-собачьи к отцу, стоявшему шагах в десяти. В том же возрасте и так же - без специальных усилий - я научилась читать. Книжки я не рвала и не раскрашивала, от меня их не прятали, но родители не сразу поняли, что листаю я их не ради картинок. Несколько раз я читала при них что-нибудь зубодробительное, вроде "жигулёвское" или "избиратели", они удивлялись, не верили, убеждались и на время забывали. Точно так же они упорно забывали о моей самой приметной родинке - на внутренней стороне ладони, прямо посредине, хотя каждый день видели меня в ванной. Иногда мне кажется, что мир тогда пытался прикрыть мои странности от взгляда со стороны. Но скоро эта защита перестанет мне помогать.
  ***
  Местность наша была со своей старой, временами страшной, историей. Граница Руси и Литвы, потом просто российская лесная глухомань, где искали убежища староверы. Расположенный неподалёку Боровск вообще стал староверческим гнездом, и церковь их даже во времена моего детства была действующей. Рассказывали, что боровские купцы специально заплатили отступное, чтобы железная дорога прошла мимо. Город их как центр торговли в результате захирел, но нравы не попортились.
  Зато крупным железнодорожным узлом стал Малоярославец. В начале прошлого века из окрестных деревень возили на станцию, а оттуда в Москву молоко утренней дойки. Коровницы вставали часа в четыре утра, и молоко успевало приехать к позднему городскому завтраку. До этого наши места были известны в основном тем, что отсюда развернули по старой Смоленской дороге Наполеона. В Великую Отечественную, которая для моего поколения очень долго оставалась "прошлой войной" были две фашистских оккупации, а потом лютый послевоенный голод.
  А сам Город начался только после войны. У нас была одна из крупнейших сейсмологических станций - вдали от любых мест, где случаются землетрясения. Видимая с любой позиции метеовышка и метеорологический институт, откуда ездили в Арктику и Антарктиду. Множество подводников - за сотни километров от любого моря. Странности эти объяснялись просто. В Городе занимались атомным оружием, контролем за его испытаниями, последствиями применения, а также атомными электростанциями разного назначения. Всё это в мои времена называлось словами "оборонка" и "Средмаш". Работавших там часто имели бронь и даже не служили в армии, а вот свою дозу облучения успели получить многие, от строителей до научных сотрудников. Никто из них, полагаю, не стал бы разбрасываться словами про "ядерную пыль". Но почему те, кто ещё жив, не задумываясь, готовы взять под козырёк при аргументах вроде "там были бы солдаты НАТО", я тоже понимаю.
  Мама довольно часто брала меня с собой в институт. Там была неплохая библиотека, где можно было меня оставить. Служебный автобус проезжал мимо овечек и коров, пасшихся прямо рядом с институтом. Мне поясняли - эти - для исследования лучевой болезни. Я была, конечно, в курсе, что животных не только доят и стригут, но и забивают на мясо. И всё же одно дело убивать и есть, другое - мучать ради своих человеческих запутанных дел.
  Лет в двенадцать я уже довольно много знала о физике, в том числе ядерной. И заодно, понятное дело, об истории создания ядерного оружия. Это было чем-то вроде навязчивой идеи, кошмарного сна, когда ищешь выход и не находишь. Я не видела момента, в который люди могли бы уйти с этой дороги, всё было логично и неотвратимо.
  Сама по себе физика была удивительно красива, почти как математика. И наука, и те силы, которые она изучала. Нас возили на атомную станцию. Она была первой в мире, и в Городе этим гордились. До Чернобыля, разгребать последствия которого пришлось многим моим землякам, было ещё далеко. Мы одни из немногих, кто ещё подростками видел свечение Вавилова-Черенкова в огромном столбе воды, охлаждавшей реактор. Это ударная волна фотонов, которая возникает при движении очень быстрых заряженных частиц. Черенковское свечение было игрой могущественных сил, как молния, как ураган, полярное сияние или разлив большой реки.
  Иногда мне кажется, что, как в каком-нибудь фантастическом кино, мощь, бушевавшая рядом с нами, искажала в городе и вокруг пространство, время и нас самих. По заливному лугу, вдоль кромки нашего леса, шла дорога, по которой я проходила сотни раз. Одна из опушек на краю леса, на которую всего лишь надо было свернуть с дороги, то обнаруживалась и открывалась, то нет. Говорят, она и до сих пор так чудит. Невыносимый ужас и едва выносимый восторг тех лет до сих пор со мной, в костях и крови.
  Это была жутковатая изнанка жизни Города, моего города, которая всё же не делала его чужим. Она многое объясняла и ставила на место, а для меня нет ничего хуже умолчаний. Но был и другой город, который не был моим, и для которого своей я не была.
  ***
  Я очень долго боялась туда приезжать. Я очень долго не хотела его вспоминать. Ещё один, тот же самый, город взрослых. Режимным он давно уже не был, выход и вход на железнодорожной станции стали свободными. Но его всё равно было легко зарегулировать, подчистить, спрятать всё нежелательное. Прописывать только при хорошей анкете, троечников после восьмого класса рассылать по училищам в окрестные города, обрубать неугодным все возможности устроиться на работу, на всякий случай разогнать компанию, которая собиралась поговорить про историю живописи. От взрослых, а ещё больше - от детей здесь ожидали, что они сами поймут, каким нормам должны соответствовать, и сами себя под них подровняют. Мне хотелось бы написать, что я с детства в гробу видала эти нормы. Но я вовсе не была так умна и принципиальна и чаще всего про них просто не догоняла.
  Молодые весёлые МНСы, с которых начинался город, увязли в быте, карьерных склоках, ожидании, когда же можно будет заказать фондированные материалы для работы. Их когда-то молодые красивые жёны обсуждали свои и чужие болезни. Из четырёх физиков, которые шутили и продолжали шутить, составив легендарные сборники, в городе почему-то не продававшиеся, одного уже не было, а другой оказался далече.
  Город глядел на меня скучными и настороженными глазами. Глазами прохожих на улицах, чужих учителей, девушек на почте, продавщицы в книжном магазине. Первые пять или шесть лет учёбы я возвращалась из школы домой через этот книжный, благо там был ещё и букинистический отдел. На выходе у кассы меня обычно задерживали, долго перелистывали взятые книги, о чём-то спрашивали. Через год или два кассирша не выдержала и пожаловалась моей матери. Она была уверена, что я потихоньку выношу девочковые открытки, но каждый раз как-то ухитрялась не попадаться.
  Во времена первой нашей квартиры Жорес Медведев был соседом моей семьи по лестничной площадке. В калужскую психушку его увезли после того, как он пришёл к врачу посоветоваться, что делать с хипповавшим сыном. Я не знала тогда этой истории, но хорошо понимала, что жаловаться ни на что не следует. Обращаться за помощью не следует тоже, иначе ты будешь навсегда обязан тому, кого попросил. В нашем классе родительский комитет покупал для необеспеченных семей одежду, обувь, краски-ручки. Учительница потом рассказывала нам во всех подробностях кому - что, чтобы мы понимали, как о нас заботятся.
  ***
  С раннего детства у меня было неоспоримое чувство, что спрашивать о многих вещах не следует. Сначала потому, что я боялась узнать о жизни что-то совсем-совсем страшное, после чего жить по-прежнему не смогу. Потом - потому, что если ты спрашивала, то объяснение надо было принять целиком, заранее с ним согласиться.
  Уже во времена моей школы и третьей квартиры один из наших соседей безвылазно сидел дома. Он болел рассеянным склерозом. В очередной раз потеряв ключ, я ждала у него прихода мамы или отца. Я понимала, что он болен, но ни разу не решилась спросить ни его, ни родителей - чем. Или спросить, почему с годами он слабеет, и что с ним будет.
  Короткое время - кажется, несколько месяцев моего второго класса - у нас жила мамина мама. Я очень любила тогда собирать и перебирать разные мелочи - пуговицы, монетки. Однажды я похвасталась ей, показав довоенную копейку. Бабушка посмотрела на год и сказала, простая душа: "Тогда ещё голод был". Я оказалась совершенно ошарашена. Я многое знала по родительским рассказам и хорошо понимала, что в войну приходит, и остаётся ещё на несколько лет голод. Но войны в тот год не было, не было и до этого. Бабушку стоило бы расспросить, но я молчала.
  Мир и вообще-то очень долго представлялся мне чем-то непонятным и запутанным, а всё это усугубляло мой ступор. Иногда я решалась действовать по наитию, получалось бестолково и размашисто, и на всё это глядели чужие скучные глаза. Город был небольшой, и слухи о любой сделанной мной глупости распространялись со скоростью звука. К концу первого класса у меня уже была репутация.
  ***
  При этом город был уютным и аккуратным местом. У нас не было доходившей до драк вражды между центром и деревенской окраиной, как в Пущино или Долгопрудном. То ли деревни вокруг сильно вымерли, то ли оставшимся их жителям город тоже давал свой шанс. И хулиганов особенных не было. Узнай кто-нибудь из учителей, что старшеклассники регулярно собирают с младших денежную дань, как тогда случалось во многих московских школах, он, наверное, сделал бы харакири. Талоны на продукты появились у нас ещё в семидесятых. Но до Москвы было два часа езды, и многие раз в месяц ездили за продуктами, а заодно и развлечься.
  Иногда стены, которые отгораживали неблагополучное и неблагообразное, вдруг ломались. Классе в пятом или шестом я доболелась до пневмонии и угодила в детскую больницу. По коридору носились и забегали ко мне в палату орды малышни, хватали и вертели вещи, задавали бессмысленные вопросы, чтобы тут же о них забыть. Медсестра объяснила, что это выздоровевшие дети, за которыми не пришли. Часто они подхватывали в больнице ещё какую-нибудь инфекцию, и выписка снова откладывалась. Я не могла представить семью, которая не примчалась бы за выздоровевшим ребёнком. Бедную - да. Даже пьющую - да, но не это. Но таких детей в самом деле была орда, не двое и не четверо. Это было страшнее "Острова доктора Моро", который зачем-то принесли мне в больницу. Наверное, я не вышла бы оттуда целой, если бы предбольничной ночью отец не сидел у моей кровати и не пел про барабанщика и девушку в платье из ситца, ситца и другие хулиганские песни своей юности. "Весь оркестр сидит внизу, его одного лишь видно". Из Города понемногу уходила любовь - а она там была.
  ***
  В этом городе многим было удобно и хорошо, только меня он упорно выдавливал. Всё, что мне оставалось - ловить в нём пробелы, прогалы и промежутки, где само пространство защищало меня. Кусочки леса. Старые, по меркам Города, кварталы. Даже не пятиэтажки, а двухэтажные дома, деревянные, всего на несколько семей. Карусель в городском парке - половину круга она пролетала прямо над оврагом, над верхушками деревьев, весной и осенью чудесно разноцветными. Сны. Кондитерский отдел при городском заводе электроники, с фирменными тортиками и пирожными. Туда забегали получить конфеты по талонам за вредность весёлые малярши. Я на их месте, конечно, взяла бы положенный для поправки здоровья мармелад - штучный по тринадцать рублей сто грамм, пластовый - по девять. Но вместо полезного и вкусного мармелада они набирали на всё бригаду огромный, в половину человеческого роста, кулёк вредных и вкусных конфет и выходили, балагуря и посмеиваясь.
  Иногда в этих пробелах было забавно и интересно, иногда - просто спокойно, но почти всегда одиноко. Мне заранее стыдно и странно рассказывать про девочку, которая почти не замечала людей. Но другой, боюсь, не получится.
  Время я тоже воспринимаю до сих пор кусками и прогалами, с трудом вспоминая, что в каком году и что в каком порядке случилось. Зато помню много разных историй, даже те, которые пока что рассказывала только сама себе.
  
  Сны и страхи
  
  У меня до сих пор плебейские вкусы. Рощица поблизости, кирпичная пятиэтажка с распахнутыми окнами, детская площадка во дворе. Крики малышни, бегающей по траве, запах жареной картошки на ужин. Моё детство и моя родина, без большой буквы.
  Одно из первых воспоминаний. Я набегалась во дворе и сладко проспала остаток дня и почти весь следующий день. Проснулась назавтра поздно, при начале сумерек. К родителям пришли гости. Комната у нас тогда была всего одна, и они разговаривают на кухне, чтобы меня не беспокоить. Я пробираюсь туда и вижу дружеское чаепитие. Я чувствую кожей уют наступающего вечера, пробую его вкус и запах и понимаю, что это был прекрасный день, вот только прошёл он без меня. Как долго можно было бы гулять, потом вернуться домой, встречать гостей, потихоньку прислушиваться к их разговорам - и тут я начинаю громко, безутешно плакать. Родители, кажется, так и не разобрались тогда, что меня расстроило. А я не смогла бы им объяснить. Этот сюжет потом не один раз повторялся в моей жизни - что-то замечательное произошло без меня, и теперь уже ничего не исправить.
  ***
  Ещё один дом, южный, моей бабушки и маминой мамы. Слободка с садами и палисадниками. Зелёная роскошь, так непохожая на выгоревшую степь с терриконами и рельсами вокруг. Большой дом, где для меня стоит кровать с пышной периной и несколькими подушками. Ковры на стенах - наивное воплощение достатка для тех, кто почти всю жизнь прожил в бедности. Курятник с цыплятами, не такими, как цыплята из детских книжек. При мне их ни разу не резали, даже под осень - бабушка бы не дала. Цыплят заводили для меня, чтобы порадовать. Меня ужасно удивляло, что кормят их, кроме пшена, яйцами. Абрикосовые деревья с всегдашней падалицей под ними. Чуть крапчатая кожица плодов проминалась под рукой, выступал сладчайший сок. А если хотелось абрикосов покрепче, можно было взобраться на дерево, сидеть и есть прямо там. Даже бурлящий живот меня не останавливал. Обязательная по тем жарким погодам летняя кухня с печкой, где можно было приоткрыть большую дверцу или поддувало и долго смотреть на горящий уголь. Чугунные круги наверху. Если надо было поставить большую кастрюлю, их снимали по одному кочергой - сначала совсем маленькие, потом покрупнее.
  Тёплые и тёмные вечера, когда к моей тёте приходил жених, чтобы прокатить её и меня маленькую на мотоцикле. Младшая моя тётка была в ту пору ещё школьницей. Она родилась у бабушки как раз, когда мама уехала в МГУ. Потом мама вернулась на каникулы (на третьей полке поезда, понятное дело) и обнаружила дома неожиданный сюрприз. Из пятерых сестёр младшая, не видевшая войны и послевоенных лет, оказалась самой здоровой. При этом ещё в первые годы моей жизни бабушка была для меня старой, отчётливо старой.
  Тётка всё время куда-нибудь прятала сигареты ухажёра, чтобы отучить от дурной привычки. Чаще всего - в висевший на калитке почтовый ящик. Иногда это даже поручалось мне. Потом они поженились, продолжали жить в том же доме, и бабушка нянчила их внуков, а потом... Мне уже несколько раз снилась разбитая печка с разбросанными кругами, хотя та самая, наша, вроде бы цела.
  ***
  Cны у меня случались такие жуткие, что их невозможно было даже рассказать взрослым. В одном из них я сидела на полу, собирая свою любимую мозаику - разноцветные металлические шарики, которые надо было укладывать в лунки на картоне - и не замечала, что уже давно пора спать. Вдруг кто-то предупредил меня, что скоро полночь. В это время в окна заглядывает Лунянка. Во сне я знала, что Лунянка - это такая синяя женщина, и если она встретится с тобой глазами, то случится что-то страшное. Скорее всего ты станешь такой же, как она. Я торопливо собираю в ладонь блестящие шарики, но не успеваю, и в окне показывается синее лицо. Было непонятно, зажмурилась я вовремя или нет. Очень долго - конечно, в моём представлении и по детским меркам - я боялась, что случайно проснусь точно в полночь и открою глаза.
  Мои страхи прекратились, когда отец взял меня на один из туристических слётов. Там пели песни, жгли костры, ходили с факелами. Потом мы возвращались домой через лес. По обочинам дороги мигали светляки. Одного из них мы, кажется, даже отыскали и разглядели. Я была уверена, что сейчас уже определённо полночь. Но не боялась, потому что папа был рядом.
  Самыми страшными, правдоподобными и цветными сны становились, когда я заболевала. Начиналось это обычно с внезапного ночного жара - и я помню, как за мной гналась толпа огромных африканских зверей. Днём температура немного спала, из командировки вернулся отец и привёз ложечку, на двух сторонах которой были нарисованы две части одного города Будапешта - Буда и Пешт. Старая и новая. Разделённые рекой и разные, как сестра и брат в сказке. Потянулись дни, когда мне кололи антибиотики и заставляли дышать под одеялом над горячей картошкой и запаренными листьями эвкалипта.
  ***
  Из дневных вещей я не боялась почти ничего, даже зарослей крапивы. Разве что больницы и приходов бабушки, папиной мамы. С ней обязательно нужно было разговаривать. Вежливо рассказывать про то, как мы живём и что нового. Отвечать на её вопросы. Потом ко мне подходил огорчённый папа или мама. Бабушка опять вывела из моих слов, что мать не уважает отца и недостаточно о нём заботится. Я изо всех сил пыталась говорить о самых невинных и обычных вещах. Но и в них всегда могло скрываться что-то обидное и неправильное. Почему стиркой занимался отец, а не мама? Почему пальто купили ей, а не ему? В начале жизни на мне уже лежала тень вины, которую было тем трудней избежать, что она могла оказаться и невольной.
  Но об истории наших семей я буду рассказывать уже дальше.
  
  После войны
  
  Родительские рассказы - а рассказывали они много, с неожиданными деталями - были такой же частью моего детства, как игрушки, как сны, как деревья вокруг дома. Большую часть жизни я горько печалилась, что у меня нет ни зрительной памяти, ни воображения. Кажется, даже ребёнком я ничего себе не представляла, я просто попадала внутрь их повествования. Тем более, что лет-то мне тогда было ненамного больше, чем им в этих историях.
  Через два года после войны мамины родители осели, наконец, в тихом городке посреди лесов. Грибов там было столько, что жители не собирали даже белые. На этом месте её рассказа я всегда вздрагивала от зависти, представляя себе поляну, где растёт множество белых грибов, от крошечных до совсем старых, трухлявых. Брали только грузди, для засолки. А в лесном малиннике мама однажды оказалась бок о бок с медведем.
  - Срываю я ягоды и ем, - рассказывала она мне. А рядом со мной тоже кто-то ест, и так чавкает некультурно. Я пригляделась - кто же там некультурно чавкает? А это медведь. Бежала я от него во весь дух. Хорошо, он так малиной увлёкся, что меня не заметил.
  Мальчиков и девочек предпочитали отпускать в лес большой компанией. От этого ничего недоброго не ждали, хотя матерные частушки с детства знал каждый. Боялись медведей и волков.
  ***
  Мой отец был из местных, малоярославецких. Любимый его сводный дядька вырос в семье здешних староверов, а потом выучился и даже стал небольшим начальником. У художника Петра Петровича Кончаловского была в этих местах дача. Городские знали эти места как Кончаловские дачи и Кончаловские горы (от силы холмы, конечно же). А потом и здешнее кладбище в просторечии начали называть Кончаловкой. Дядьку и художника связала страсть к охоте. Как-то раз Пётр Петрович решил побаловать гостей зайцем по-французски. Подстреленную дичь полагалось сначала выдержать пару дней на жаре, чтобы она приобрёла пикантную тухлинку. Дядька уже давно был партийным и атеистом, но в его родной семье и зайчатину-то есть не полагалось. А уж подтухшего староверы не употребляли никогда. Не знаю уж, как он справился, чтобы не обидеть хозяина. Полагаю, что под водочку, которой оба запивали.
  ***
  Отцовский отец был партийный, служил в НКВД. Бабушка тоже состояла в партии, и ожидалось, что она будет заниматься, как тогда говорили, общественно-полезным трудом. Она выдавала документы в отделении милиции, и смотрела, как в доме напротив на первом этаже сидел мой папа, которому не исполнилось ещё трёх лет. Целыми днями он перебирал большую горку разноцветных пуговиц. Папа тогда был тихий мальчик. А пуговицы почему-то любят все дети в нашем роду.
  Началась война, дед ушёл с ополченцами, хотя мог бы дождаться призыва со своими. Калужское ополчение полегло почти всё. До конца войны не находилось даже свидетелей его гибели, и пенсию за него жене не платили. Бабушку, как я узнала, когда стала постарше, сначала хотели оставить для устройства подполья. По работе её знал весь город, и это была бы верная и бессмысленная смерть. Перед приходом немцев их с отцом всё-таки вывезли. В эвакуацию из города ушли три эшелона, два разбомбили начисто. Их, третий, уцелел, но добирались они до Челябинска несколько месяцев. Родные ничего не знали об их судьбе. Три года отцу, видимо, исполнилось как раз в эшелоне.
  Бабушка круглые сутки работала на заводе. Немного помогала семья сестры, жившая в том же городе. Но всё равно, не знаю, что было бы с отцом, если бы не его дед, мой прадед. Наши места были под немцем дважды. Между первым и вторым разом прадед как-то прорвался к своим в Сибирь, хотя бывших на оккупированной территории пускать туда не хотели. Он был уже старик, но честный, дельный и надёжный, и его поставили заниматься заготовками. Отец ездил вместе с ним по деревням.
  Прадед мой был человеком незаурядным. Из приютского воспитанника он стал уважаемым рабочим в железнодорожных мастерских и отцом большой и дружной семьи. Бабушка была одной из младших сестёр. Рождались у него по большей части дочери, и все они, по согласию с мужьями, оставили в браке отцовскую фамилию. Папа мой долго обижался, что родные не отдали завещанный его дедом топор. Не в топоре, понятно, было дело.
  ***
  Семья вернулась в Малоярославец, жестоко побитый случившимися обстрелами, бомбёжками и оккупациями. Огромную воронку от авиабомбы заполнило водой, и в городе появился свой пруд. Малый был тогда ещё слобода-слободой, почти у всех горожан были свои огороды, скотина и погреба. В этих погребах во время обстрелов и спасались. Убереглись, конечно, не все. Рядом с отцовским домом прямо в одном из соседских огородов торчал крест. Жили в этом дворе старик со старухой, и была у них корова. Старик со старухой тоже прятались в погребе, но начала кричать недоеная корова. Они страшно кричат. Старуха не выдержала и выбежала прямо под обстрел. На кладбище было не попасть, и старик зарыл её прямо в огороде.
  Бабушке надо было как-то налаживать свою жизнь. Она уехала на строительство Города и поступила работать секретаршей. Папа тем временем жил у её сестры, тёти Шуры. Но бабушкина помощь именно тогда сильно их выручила. Деда, наконец, признали погибшим, а не пропавшим без вести, и семье выплатили пенсию за все прошедшие годы. В 46-м начался голод. В соседских домах опять умирали. На эту запоздавшую пенсию тётка покупала муку и пекла блины. Их продавали тем, кто возвращался домой в шедших мимо станции эшелонах. Денег хватало на то, чтобы купить для всей семьи мёрзлой картошки. Единственным, кому доставался блин, был мой папа - он был сирота, совсем без отца, даже нецелого и покалеченного. Спал он на печке и каждый раз, когда ставили опару, свешивался оттуда посмотреть, не подошла ли. Один раз так и грянулся в квашню, за что был руган и наказан.
  Отец стал к тому времени мальчишкой бойким и хулиганистым и однажды провалился под лёд на том самом пруду. Рассказывал он об этом страшноватом приключении тоном победителя, и немного сникал, только дойдя до того, как надо было идти домой и виниться. Отогревали его на той же печке.
  ***
  Бабушка так и осталась одинокой.
  Через некоторое время папа уехал к ней и продолжал учиться уже в Городе. Он окончил в Малоярославце только первые один или два класса школы. В Городе по послевоенной нехватке учителей их учила престарелая сестра педагога Шацкого вместе с его же двоюродной сестрой. Почти глухая, почти слепая, но понятно и хорошо объяснявшая. Сперва отца посадили за печкой. Видно и слышно там было плохо, зато баловаться он мог сколько угодно. Но довольно скоро его пересадили, и тут уж он стал заниматься всерьёз. По большей части в их класс ходили послушные дети научных сотрудников Города, так что внешний порядок соблюдался. Но многих искушало то, что подсказки и шпаргалки учительница заметить не могла. И когда она умерла, дело для них закончилось переэкзаменовкой. Отец брезговал обманом, потому осрамиться ему не пришлось. Хотя отличником он не был ни в те годы, ни в старшей школе. Да ещё и пользовался репутацией хулигана. Мужские и женские школы тогда только-только слили, и даже разговаривать с девочками мальчику было не очень прилично. А отец носил однокласснице портфель.
  ***
  Дед мой по матери в войну служил при аэродромах, помогал снаряжать бомбардировщики. Он был рукаст, отчаянно храбр и хорошо разбирался во всём, что взрывалось. Как я понимаю, по этим же причинам его несколько раз отправляли через линию фронта для диверсий. Один раз дед вернулся оттуда, выведя из окружения аж нашего полковника, и ему полагалось звание Героя. Но уже после приказа (приказ я потом видела) он ухитрился в очередной раз поцапаться с начальством... в общем, плевать, орден Славы у него всё равно был.
  Семья ездила за ним, и навидалась бомбёжек. У младшей маминой сестры сделался родимчик, детские судороги. Только знакомая знахарка смогла потом его излечить. Этот момент в мамином рассказе меня сильно занимал. Я долго допытывалась у неё, не была ли нам знахарка кровной родственницей. Мне самой очень хотелось быть знахаркой или ведьмой. А такие способности, ясное дело, должны передаваться по наследству.
  Несмотря на офицерский паёк бабушка с детьми часто жестоко голодали. Мама рассказывала мне, как они выпрашивали у соседки по дому, жарившей картошку, хотя бы одну картофелину, хотя бы немного кожуры. Кожуры им дали, и они сумели поесть. В детстве я неосмотрительно обещала себе, что отдам просящим картошку, если у меня будет хоть одна лишняя.
  ***
  Послать начальника куда подальше - это был обычный дедов взбрык, и даром оно ему не прошло. После войны дед ещё два года служил в Польше. Неспокойно там было настолько, что он даже не решился взять с собой семью. Не знаю, чего он там навидался, но поляков потом не любил. Впрочем, после прошедшей войны у многих были основания не любить друг друга. Деду оставалась пара месяцев до отставки с пенсией, и тут его уволили по сокращению штатов. Пропадать он не собирался - дед ещё в молодости был плотник, печник (с обычным для этого занятия гонором) и легко учился любой рабочей профессии. Но семья выбивалась из бедности ещё долго и жила безбытно. Вдобавок после войны пришли детские болезни - в общем, несколько маминых братьев и сестёр они похоронили. Остались только четверо девочек, да ещё потом, когда маме было уже лет двадцать, у бабушки родилась пятая, самая здоровенькая. Мальчики в семье не держались. Накануне детских похорон мама несколько раз видела призраков.
  Сама она оставалась тощей и болезненной очень долго. Когда маме было лет восемь, соседи подозревали, что у неё чахотка, и после бани угощали девочку пивом. По их разумению пиво помогало пойти на поправку.
  ***
  Семья была в добрых отношения с соседями, и с ними-то мой запальчивый дед был мирен и внимателен. Помогал заколоть кабанчика, клал печки, шил парусиновые туфельки девочкам. Охотно, пока деньги совсем не кончались, принимал гостей. Бабушка любила приглашать гостей. Всё равно, конечно, дед выделялся среди соседей и был очень приметным. На весь их западнорусский городок приходилось двое брюнетов - он и моя мама. Волосы деда я плохо помню, а у мамы это было не жёсткое вороново крыло, и даже не гладкий чёрный шёлк, а живой муар. Глаза у обоих были голубые. Нет, не синие, именно голубые, тёплые. В молодости мама была красавицей, потом лицо чуть отяжелело, стал хорошо заметен фамильный крупный нос. Но непостижимого обаяния даже прибавилось. Кожа оставалась очень нежной, легко раздражавшейся и краснеющей. Как я потом замечала, это свойственно людям, реагирующим на всё быстро и бурно.
  Бронебойное мамино обаяние действовало часто даже помимо её воли, хотя при необходимости она умела его применять. В моём девятом классе у неё случился тяжёлый инфаркт, и летом мама оказалась в санатории для выздоравливающих. Там в неё влюбился больной, тоже едва пришедший в себя после инфаркта.
  В маме было немало женского самолюбия. Добивайся она своих целей влюбляя, манипулируя, мороча голову, как это часто делают красивые женщины, жертв и разрушений вокруг неё было бы куда как больше. Но она хотела взять сама, платила честно и много.
  ***
  Дед никогда не обижал жену и детей, но после войны напивался временами мертвецки. Семью это сильно мучило. Городок их располагался при железнодорожной станции. По большей части там жили рабочие, но с хорошей квалификацией и своим достоинством. Народ был оседлый, не сильно перетасованный катастрофическими переселениями того века, соседей стыдились и старались им помогать. Так что гостей там действительно приглашали на чашку чая, тяжёлое запойное пьянство было не в обычае. Деда я понимаю, вернее, сознаю, что там было такое, что я вряд ли когда-то смогу понять. Мамина подруга, Рита, Маргарита, однажды нашла бутылку с зажигательной смесью и случайно пролила её на себя. Смесь загорелась. Потушить её не было никакой возможности, оставалось только обрезать - как можно быстрее - куски горящей кожи. На детские крики прибежал мой дед и сделал это. Огонь, по счастью, не дошёл до лица, но шрамы на животе остались страшные. Тем не менее, мамина подруга выжила и выросла. После школы они с мамой уехали поступать - мама в Москву, Рита - в Ленинград. Они держали друг с другом связь, мама поздравляла её с замужеством.
  Я не знаю, через что надо было пройти, чтобы такому научиться. Особенно человеку, который шил всем девчонкам на улице парусиновые туфли за неимением магазинных, и стыдился брать за это деньги.
  ***
  Поющий поэт Юрий Лорес - тоже из поколения моих родителей. Вот его стихи, ещё из времён моей юности.
  Мой древний дворик дровяной.
  И дом готовится на снос.
  Здесь жил мальчишка озорной,
  Который был когда-то мной,
  Но, видно, так и не подрос.
  А кто-то эти времена
  Теперь зовет "после войны".
  А дом, что был приютом нам
  В ту пору первой тишины,
  Снесут, не чувствуя вины.
  Мой древний дворик дровяной...
  Я, повзрослев, сумел понять:
  Здесь все пропитано войной,
  А тот мальчишка стал не мной...
  Как будто не было меня.
  
  Вещи и люди
  
  Маленькой я любила перелистывать наш фамильный альбом с мамиными фотографиями. Семейственные павианы с гривастым самцом во главе, задастые и носатые макаки, мартышки с наморщенными лбами. Мама три года проучилась в аспирантуре в Сухуми, при обезьяньем питомнике. Помню её рассказы про обезьяньи нравы. Например, про то, как непоседливых отпрысков придерживают за хвост, не особо ограничивая их свободу в пределах досягаемости. Иногда, как это бывает, скажем, у макак, матери устраивают детский сад. В этом случае старой мудрой тётке может достаться целый пучок хвостиков. С тех пор вид лезущего куда не надо человеческого детёныша вызывает у меня мимолётное сожаление. Ну почему нет хвоста, за который его можно было бы отдёрнуть?
  ***
  Сухуми маминых историй был для меня сказочным городом, где по ночам с перевесившихся через забор веток рвали не яблоки, а мандарины. Обычаи там тоже, как полагается, были странными. В первый же день, когда мама собралась выйти из комнаты после захода солнца, соседка по общежитию поймала её за рукав и шёпотом объяснила, что приличные женщины так не делают. Приличным девушкам не полагалось также появляться в общественном месте без сопровождения брата. Впрочем, роль брата, как оказалось, мог выполнять юноша из хорошей семьи. Хорошие семьи, где по-доброму отнеслись к бедной и никому не известной, но симпатичной и образованной девушке, нашлись довольно быстро. Приличные юноши после этого тоже немедленно обнаружились. Надо сказать, что юноши вели себя и впрямь достойно. Так что в качестве отдыха от аспирантских забот маме были обеспечены жаркие сухумские пляжи, кафе с водами Лагидзе и вечерние застолья. Водили её даже в хашные. Хаш варится всю ночь, и сытен неимоверно. Приходить в хашные надо ранним утром, когда там наедаются на весь предстоящий день дальнобойщики, а заодно лечат похмелье изнурённые застольем. Во время самого застолья мужчине надо было держаться с достоинством, и ни в коем случае не показывать, что тебя развезло от каких-то двух бутылок вина. Общее воодушевление сказывалось только в том, что кто-то вспоминал очередную местную песню, и её раскладывали, как водится, на пять разных голосов. Для мамы это всё было удивительно и внове. В этом городе умели жить с удовольствием.
  В Сухуми у мамы впервые оказалось достаточно денег, чтобы учиться готовить. И достаточно опытных хозяек в помощь. А это были ещё те давние времена, когда курицу надо было ощипывать, а орехи - колоть. Вспоминая мамины парадные блюда, я скучаю не по борщу, блинчикам или вареникам, а по сациви, лобио и хачапури.
  ***
  Греков в Сухуми тех лет уже почти не было - вскоре после войны выслали всех, кто не успел увернуться. Но город ещё оставался пёстрым и многоликим. Как-то на пляже из пены морской вышел к маме античный атлет и красавец, голубоглазый и светловолосый. После окольных расспросов выяснилось, что он был местным евреем, о чём мама мне с простодушным удивлением рассказывала. С многообразием абхазов, включая тамошних негров, и разноплемённых и разноязыких грузин она к тому времени уже свыклась. Мама даже разбирала окончания фамилий - эта мегрельская, эта сванская. Среди грузин, кажется, встречались похожие на неё - голубоглазую, черноволосую, с крупными чертами, при которых лицо не портил даже большой нос. Бездетная семья, где маму привечали больше всего, была смешанной. Мама, которой любые сословные различия были по барабану, иногда произносила их фамилии так, как они, должно быть, произносились на родине - грузинская, княжеская, фамилия жены, и звучная, но не столь гордая абхазская - мужа. Вопреки обычному в то время осторожному умолчанию жители Сухуми не желали скрывать аристократическое происхождение. Потомки князей, далеко не всегда богатых, чаще встречались среди грузин, среди грузин же было больше образованных людей. Абхазы чаще бывали крестьянами. Но конфликты между ними тогда редко шли дальше простого поддразнивания.
  Вот эта семья, не забывшая о маме, и присылала нам эвкалипт для запаривания - не аптечное крошево, а длинненькие бледные листья на ветках. Ещё из Сухуми приходили банки с коричневым вареньем, где бултыхались грецкие орехи прямо в кожуре. Они были, конечно, жёсткие и волокнистые, но их всё же можно было разжевать и съесть, смакуя необычный вкус. Зрелые грецкие орехи я видела, и даже научилась колоть их дверью, оставляя на косяке нещадные отметины. Так что вот эти вот в банках казались мне удивительным фокусом. Куда девалась их прочная скорлупа? Могла бы, впрочем, и догадаться - манчжурский орех рос на Кончаловке, и вот его-то я обычно видела как раз недозрелым.
  ***
  В августе 92 года в Сухуми на год вошли войска, весьма условно подчинявшиеся грузинскому правительству, вытеснив те, которые так же условно подчинялись абхазскому. Большинство обезьян из питомника были убиты, умерли от голода или разбежались. С обеих сторон начались этнические чистки, и горше всего пришлось таким семьям, как семья маминых друзей. Я плохо умею судить, кто прав, кто виноват, я могу только вспоминать и оплакивать.
  ***
  Не знаю, заразилась ли мама токсоплазмозом ещё в обезьяньем питомнике, как она сама считала, или уже в Городе. Обычно если после заражения прошло большое время, то для беременных он не опасен, но тогда об этой болезни знали мало. Во всяком случае, мальчик, который должен был у неё родиться, погиб на позднем сроке. Вскоре после этого, в начале лета зачали меня. Маму решили пролечить, хотя подходящие препараты и дозы в то время ещё не были подобраны.
  Крошечную пластмассовую ёлочку вместе с такими же маленькими украшениями мы доставали на каждый Новый год. Дети любят маленькие игрушки, но куплена она когда-то была, чтобы передать её в клинику, где лежала мама. Ёлочку передали - к обоюдной радости. На следующий день отца не приняли. Из-за передозировки препарата мама на какое-то время впала в кому. Её откачали. Я родилась меньше чем через два месяца, и тут проблем уже не было. Роды, даже поздние, у женщин нашей семьи проходили легко. В сорок пять лет у меня нашли на сетчатке маленькие и безвредные слепые пятна, которые могут появляться у плода при недостатке кислорода. Даже недоношенный ребёнок соображает уже, в общем, не так уж мало. Я подозреваю, что случившееся было моей личной версией конца света.
  ***
  Когда мне было примерно полгода, мама с отцом ушли в общежитие. Мои пелёнки родители сушили тогда над несчастными головами недовольных соседей. Но в те времена, о которых я помню, у нас уже был свой дом, где мне со многим разрешалось играть и разглядывать разные вещи и вещицы.
  ***
  Кроме ёлочки с игрушками я любила рассматривать мамину книгу, где были нарисованы странной формы бусы. Они походили на раскраску, но из уважения к книге никаких поползновений к тому, чтобы зачертить их карандашами, я не делала. На бусинах было написано непонятными буквами Arg, Leu, Val. Они мне очень нравились. Повзрослев, я поняла, что это молекула инсулина, расшифровка которой стала одним из триумфов тогдашней биологии, спася много жизней.
  ***
  Разглядывать можно было ещё целую стопку открыток, лежавших в специальной обёрточке. На обёрточке и на открытках тонкими, деликатными линиями были изображены хризантемы разных сортов. Этот подарок послала маме её китайская подруга в те времена, когда они ещё могли переписываться.
  Почти все, кому приходилось жить с китайцами победнее, вспоминают разносящийся по общежитию дикий дух жареной квашеной капусты. Я любила готовить бигос, но не могу не признать, что даже в облагороженном виде этот запах прошибает сильно. Мне как-то неудобно признаваться, что в юности силы моей мамы часто поддерживала эта квашеная капуста - а ещё бесплатные хлеб и солёные помидоры в факультетской столовой. В ту пору китайцы питались вскладчину, и довольно легко принимали к себе советских товарищей. Деликатесные чёрные яйца, которые несколько месяцев выдерживаются в скорлупе, мама попробовать так и не решилась. Став побогаче, она иногда заказывала в ресторане "Пекин" утку по-пекински и даже ласточкины гнёзда из водорослей, скреплённых птичьей слюной.
  Китайская общинная жизнь подчинялась своим правилам. Товарищу, купившему собственный приёмник или велосипед, легко могли выкатить обвинение в буржуазном разложении и желании выделиться из общей массы. Се Яо Фан не выделяться не могла. Она была сильно старше других, а по тогдашним маминым меркам почти старуха. Ей ещё пришлось повоевать на той ужасной войне, которая для Китая началась раньше нашей. К тому времени Се была уже замужем, но компартия послала её и мужа на разные фронты. Потом они занимались восстановлением хозяйства - тоже в разных провинциях. Потом потребовались специалисты - её и мужа отправили учиться в Советский Союз, в разные города. Не знаю уж почему, может быть - чтобы точно вернулись на родину. А через несколько лет после того, как они вернулись, началась культурная революция. И все учившиеся в Советском Союзе оказались нежелательным элементом. Мама пыталась потом узнать о её судьбе, но, видимо, Се Яо Фан не выжила.
  Тогдашняя очередная китайская компания гласила "Бежим до Пекина", и университетские китайцы каждый день выходили на пробежку, чтобы отмотать нужное число километров. Со здоровьем у Се было неважно, особенно с сердцем. Мама моя, при всей честной идейности, принадлежала к простому сословию, представители которого, послушно реагируя на любой начальственный чих, быстро протянули бы ноги. Запас здорового пофигизма достался и ей. Она предложила китаянке заявить, что бегала, а самой никуда не пойти. "Сказут", - отвечала Се на своём смешном русском.
  Когда я представляю себе, как эта женщина выбирает открытки с цветочками понежнее, я иногда думаю, что чего-то не понимаю в китайцах. Или просто в людях.
  
  Книги и сумерки
  
  Когда я родилась, женщинам полагалось три месяца декретного отпуска, потом брали ещё месяц обычного. После этого младенца отдавали в ясли. На мою беду, детей в яслях тогда закаливали, оставляя спать на свежем воздухе. Многие мои подруги пользовались тем же способом. Он безопасен, если наблюдать за ребёнком. Но в яслях детей было много, и перепелёнывали их тоже прямо на улице. В результате болеть я начала ещё до детского сада и легко простужалась из-за ерунды, а ерунда случалась часто. Я помню, как приятели в садиковой группе учили меня есть снег. Он был водяного, пустовато-землистого, но всё же приятного из-за холода вкуса. "Ты ела снег?" - допытывалась мама, когда я опять температурила. Я помнила, что только чуть-чуть попробовала, и горло у меня не болело. Просто я была в испарине от жаркой и колючей зимней одежды, а руки мёрзли в промокших варежках. Но приходилось признаваться, и у снега тоже оказывался вкус вины.
  Пока до моих четырёх лет был жив дед, мамин отец, он пару раз приезжал ухаживать за мной, когда я заболевала. Электричка - самолёт - электричка до Города, а иногда ему приходилось добираться и дольше. Ещё дед помогал отцу делать опалубку под фундамент нашей дачи. Я так и запомнила его с рубанком, фуганком, уровнем и другими плотницкими инструментами, среди остро пахнущей свежей стружки. Отец был единственным, кому он рассказывал о войне.
  Когда родители для поправки здоровья достали мне и бабушке путёвку в Геленджик, я провинилась перед ней, ухитрившись простыть и там. И из всего Геленджика запомнила только больницу, где старший мальчик заставлял меня играть с ним в шашки.
  ***
  Родителям пришлось смириться с тем, что ребёнок я несадиковый. С нянями дела тоже обстояли неважно. Вырастившая отца тётка была уже старой. Так что мне искали нянь, они менялись, а одну из них я сильно смутила и напугала. Уж не знаю, отказалась она от меня из-за этого, или отказались родители, когда я подцепила у неё вшей. Вшей мне потом выводили керосином.
  К тому времени я уже уверенно читала. Как ни странно, не помню, чтобы мне были непонятны какие-то книжные слова. Даже в "Коньке-горбунке", которого я знала наизусть, хотя там и много просторечия. То ли взрослые объясняли мне хорошо, то ли примечания были толковые. Книжечка была с тёмной обложкой и ярким рисунком на ней, потрёпанная, и я почему-то была уверена, что её читала ещё моя мама в детстве. Думаю, мне просто хотелось, чтобы в семье было что-то фамильное. Хотя фамильная вещь вряд ли могла у них уцелеть.
  Годам к четырём у меня появились и другие любимые книги - двенадцать томов Детской энциклопедии, особенно том про биологию. Там был нарисован человек со всеми органами и рассказано, зачем они нужны. Нарисовали, конечно, мужчину, и на картинке был один орган, назначение которого оставалось непонятным. Я и до этого замечала, что у мужчин что-то такое есть. Выяснить, как он устроен и для чего нужен, я попыталась, собрав нечто похожее из конструктора. Конструктор был из звёздочек и соломинок, и ужаснувшаяся няня говорила потом, что это дрожало. На её вопрос о том, что это такое, я ответила тремя словами, подписанными под картинкой, и напугали они её куда больше, чем пресловутые три буквы. Явно же я была очень испорченным ребёнком.
  ***
  В довершение моих неприятностей нам дали новую, большую квартиру. Она была в девятиэтажной башне (редкость для тогдашнего Города), торчавшей посреди асфальтовых дорожек. На первом этаже даже сидели консьержки. Одна из них пряла шерсть, и я впервые увидела тогда веретено. Шерсть обычно была собачья - в Городе держали много крупных собак, и без заказов она не сидела. Но вот двора к этому дому не прилагалось. Архитектор, видимо, считал, что дети будут бегать в соседние, не беря в соображение ни проезжавшие по асфальту автомобили, ни сложные дипломатические отношения между разными дворами. В результате со сверстниками я тогда почти не играла, а когда всё-таки выбиралась, то даже допрыгать классики из-за очередной машины получалось не всегда.
  Годам к пяти я по большей части сидела дома. Скорее всего, родители искали какой-то выход, но ситуация, как это часто бывает, затянулась. К обеду папа или мама приезжали меня покормить и опять уезжали на работу.
  Зверей у нас не было. Вернее, они не задерживались долго - обычно их кому-то пристраивали. Мама была физиологом, а эта специальность и теперь связана с вивисекцией. Занималась она вещами, актуальными даже по нынешним временам - сначала пластичностью мозга, потом воспалением. В ящике её письменного стола лежали корнцанги, предметные стёкла, пестик со ступкой из чего-то очень твёрдого - лаборатории тогда были бедны, и любую случайную добычу, которая могла пригодиться в работе, бережно хранили. Где-то у мамы была припрятана даже бутыль канадского бальзама, а на балконе стояла бутылка со ртутью. В том же ящике попадалось загадочные окаменелости, про которые папа со смущением отвечал, что это чьи-то засушенные мозги, не человеческие, понятное дело.
  Думаю, за свою работу мама расплатилась тем, что уже не могла представить себе какое-то животное своим, особенным, стоящим личной заботы и внимания. Мне самой пришлось долго этому учиться. Недавно я нашла стопку криво сшитых листков, на которые были наклеены вырезанные из газет печатные буквы и даже ордена. Я сразу же вспомнила, что это. Лет в пять я пыталась издавать газету о жизни в нашем доме. Материалов было немного, и листки заполнялись разной ерундой, вроде истории о коте, очень изобретательном по части мест, где можно отметиться. Кота я не помню. Это довольно грустный итог - помнить название "семь кошачьих туалетов", но не живого кота. Какой он был масти? Часто мяукал или был молчуном? Пытался ласкаться или забивался в угол? Я уже не знаю. Это всё равно что перебирать ящик с памятными вещами, и находить там только старый хлам. Из воспоминаний мне осталось только то, за что зацепилась какая-то история или хотя бы какая-то моя мысль.
  У папы отношения со зверями были иными. В избу, где он жил в детстве, зимой заносили новорожденных козлят. Они росли, шкодили, отращивали рожки и начинали бодаться. Отец невольно ухмылялся, когда о них рассказывал. Бодался он с козлятами явно на равных. У нас в доме какое-то время жил пёс - смышлёная дворняга. Когда мы уехали в отпуск, бабушка, заботам которой он был поручен, отдала его соседке, и отец долго по нему грустил. Уже много позже, когда у нас с отцом наконец будет своя собака, к папе на прогулке будут подбегать чужие собаки и кошки - пожаловаться на жизнь, особенно те, у кого что-то болит.
  Так что дома я оставалась совсем одна, и на меня накатывало безразличное оцепенение. Часто я замечала, что прошло уже полдня, только тогда, когда меня приезжали покормить обедом. Обычно я брала почитать какую-нибудь книжку, но прятала её под шкаф, когда подходили отец или мама. Эта привычка злила и огорчала родителей, а я сама не понимала, почему так делаю. Мне не хотелось расспросов и разговоров о книге. Мир взрослых был ярче, увереннее моего, а мне уже тогда стало важно сохранить собственный.
  Вечер наступал куда заметнее, поскольку сгущались сумерки, которых я боялась больше, чем темноты. Тени бегали по стенам и делали всё ненадёжным и неопределённым, так что в иные углы я боялась заходить. Страшнее всего было оказаться рядом с зеркалом. Вместо того, чтобы включить свет, я обычно пробиралась на кухню и зажигала горелки. Пользоваться спичками я умела уже уверенно. Не знаю, то ли я не дотягивалась до выключателя, то ли для того, чтобы прогнать сумерки, света было мало, а нужен был хоть какой-то живой огонь.
  ***
  Оцепенение это было знакомо мне лет с четырёх, хотя в первый раз ударило меня куда сильнее. Я лежала в больнице перед удалением аденоидов, и меня кормили феназепамом. Официально - чтобы я не беспокоилась перед операцией. Но мама потом намекала мне и на другое. У врачей были претензии, что я слишком рано и слишком правильно начала говорить. Похоже, пролечить меня решили ещё и от этого. Что я умею читать, они, по счастью, не заметили. В больнице оказалось противненько. Я взяла с собой любимую чешскую книгу про лесных зверей, там ещё была история про то, как лиса выживает барсука из норы, чтобы поселиться в ней самой. Когда я хотела её почитать, другие дети, столпившись вокруг, заставляли меня быстрее переворачивать страницы к очередной картинке. Но это было не самое худшее. Рисунки там были сделаны по контуру, с довольно небрежной штриховкой внутри, и кто-нибудь из моих соседей любил притворяться, что раскрашивает их карандашом. Отвоевав книгу назад, я каждый раз всматривалась, чтобы понять, испортили её или нет. В общем, меня там изводили как того барсука. Операция не произвела на меня большого впечатления, из меня просто что-то полилось. Я надеялась, что, когда вернусь домой, всё снова будет хорошо.
  В четыре года отец взял меня на фильм про Одиссея. Мне помнилось, что он был польский, но никакого польского фильма тех лет я не нашла. Только итальянский с приглашёнными актёрами из США. То ли прокатчики слукавили, желая подать его как более идеологически правильный, то ли просто память меня подводит. Так что скорее всего моим Одиссеем стал Кирк Дуглас. Фильм был мрачноватый и захватывающий, и многое впечатлило меня пожизненно. Особенно то, как герой страдал и рвался на пение сирен, но всё же велел до этого, уже зная, что с ним будет, привязать себя к мачте, не затыкая ушей. И как он шептал себе: "Я человек, человек", когда его спутников уже превратила в свиней колдунья Цирцея. Но прежде всего я поняла, что даже после долгих странствий можно вернуться домой. Что может быть дом, где тебя ждут после странствий. Чего я не знала тогда - что можно вернуться и не почувствовать, что ты дома.
  Дома были папа и мама. Дома была семейка медведей - большой и добродушный коричневый, жёлтая медведица поменьше, со стеклянными глазами, почему-то казавшаяся мне хитрой и придурковатой, и маленький медвежонок. Дома был грузовик, который я собирала и разбирала, орудуя пластмассовым гаечным ключом. С куклами я, к огорчению бабушки, не играла. Медвежонок иногда попадал под грузовик, ему делали операцию и успешно лечили. Дома была та самая мозаика из цветных шариков.
  Когда я вернулась и стала её собирать, то очень удивилась. Всё было как прежде, но ничего меня не радовало. Впрочем, ничего и не печалило, и не огорчало - одна моя подруга называет это состояние серым бетоном. Вязкий, убивающий цвета бетон, в который ты влип, и пытаешься как-то двигаться, почти не замечая событий. Да и замечать обычно нечего. Я очень долго не могла тогда на самом деле вернуться домой. Потом, когда я оставалась одна или после очередного большого несчастья, я часто впадала в то же состояние.
  Как известно, феназепам вообще не следует давать детям и подросткам. Я ещё легко отделалась, поскольку мозг он может повредить довольно серьёзно. Но, видимо, вылечить меня от слишком раннего развития речи было важнее.
  ***
  Иногда в гости в наш новый дом приходили дети знакомых. Чаще всего девочки, и в их играх уже были непонятные для меня вещи и слова. Больше всего меня озадачивал "туалет" - загадочное колдовское слово из считалочки "вам барыня прислала тувалет", после чего следовало не смеяться, не улыбаться, губки бантиком не делать, да и нет не говорить. Это явно был не тот туалет, что в квартире, но какой тогда? Девочки вообще были странными. Больше всего они любили рисовать принцесс, неизменно похожих друг на друга. Я никогда не понимала, что интересного в том, чтобы быть принцессой. Быть рыцарем казалось куда обременительней, но гораздо, гораздо интереснее. Что такое рыцарь, я уже знала. У меня была любимая детская книжка со стихами про девочку Марину, то есть почти про меня. Она подарила своего любимого тигрёнка маленькой девочке, которая по недоразумению уже посчитала игрушку своей. Это был, конечно, рыцарский поступок.
  ***
  Другие девочковые игры были увлекательнее. Они клеили домики, и я огорчалась, что приклеить аккуратно у меня не получается. Самые лучшие домики делались со сквозными окнами и дверями, в которые было любопытно заглядывать, воображая по видимым кусочкам тот мир, где живут их обитатели. Ещё девочки вырезали бумажных кукол, их одежды из бумаги, и наряжали их. Облик куклы в новой одежде сильно менялся, в купальнике она была не похожа на себя же в праздничном платье, и это был интересный фокус. Но и тут меня ждали огорчения. Вырезать по контуру было очень трудно, а я ещё педантично старалась сделать это аккуратно везде, даже там, где не будет видно.
  ***
  Оставаясь дома одна, я вела себя благоразумно для своих лет, и особых опасностей мне не грозило. Один только раз я чуть не устроила пожар из-за научного опыта. Меня долго интересовало, как приходят слова в радиоприёмник. Идея дальнодействия ко мне в голову не помещалась, и я была уверена, что конечно же через розетку и по проводу. Поэтому следовало воткнуть приёмник в другую розетку, электрическую, и посмотреть, что он скажет тогда. Приёмник сказал громкое "хрррррр..." и заткнулся, а я поспешила вынуть вилку, испугавшись, что сделала что-то не так. Родителям я о том, почему замолчало радио, не сказала ничего.
  ***
  Круг чтения у меня был своеобразный, до словаря иностранных слов включительно. В самых интересных статьях были истории, ссылавшиеся на другие истории, и так можно было блуждать по книге до бесконечности. Родители достали мне на несколько недель "Винни-Пуха", нежно мной любимого уже много спустя. Но странный ненастоящий лес, игры со словами, дурацкие стихи - всё это казалось мне какой-то раздражающей галиматьёй. Даже несмотря на то, что Заходера не как переводчика, а как поэта, я обожала и азбуку выучила, конечно, от него. Зато кроме "Карика и Вали" на ура у меня пошла взрослая книжка "Записки хроноскописта". Герой изобрёл там прибор, который по мельчайшим оставшимся деталям восстанавливал события прошлого. Идея собирания и упорядочивания успокаивала меня в том непонятном и беспорядочном мире, который на меня надвигался.
  ***
  Попытка упорядочить или стихи
  Большинство вещей непонятны и прикасаться к ним страшно.
  Есть, конечно, домашние, как пирог. Корочка у него слегка подтекла и пригорела, но тебе очень интересно, какие на вкус запечённые там ягоды. А когда захрустит на зубах корка, и ты дойдёшь, пачкаясь соком, до начинки - дайте половину, ну хотя бы ещё ломтик, хотя бы кусок.
  Остальные хочется потрогать, чтобы понять, как оно там у них, но вдруг там склизкое и уже мёртвое. Или такое, что сломается под твоими пальцами, как стебель.
  Есть безопасный способ, который правильно умеют только самые умные взрослые. Они говорят: сделать модель. Или: написать формулу. Но и они прибавляют, что такое не для всего годится и ещё разные слова про физический смысл.
  Неумные взрослые говорят: "Не злись, не кусайся, это неприлично". Они не понимают, что иногда только так можно не даваться.
  Я плохая и злюсь, но я боюсь не этого. Один раз осу при мне перерубили ножом. Прямо по перемычке осиного тела. Она такая тонкая, что ты потом каждый раз про это вспоминаешь и думаешь, что оса тогда думала. Я боюсь однажды сделать так же.
  Есть ещё способ, не для умных, а для своих. Устроить театр, примерять костюмы, беситься и представлять. Никто, кроме убийцы, попавшего в мышеловку, не пострадает. Жалко, что в детстве я не знала, что так тоже можно. Надо только помнить, что представляют не только те, что на сцене, зрители тоже - и каждый у себя в голове.
  Неумные и не свои взрослые говорили: "Дай обещание, что ты не будешь злиться. Дай торжественное обещание". Как присягу, с линейкой и барабанами. Ага. Они знали, что ты его обязательно рано или поздно нарушишь, и тогда ты им далась. Они тебя поймали.
  Я верю в то, что уже есть внутри, без обещаний. Это как звезда над дорогой: что бы ни случилось, она там есть. Звезда пленительного счастья, которая гори-гори..., и над могилою... Хотя, может, все и по-другому. Неизвестно. Во всяком случае мне.
  То есть может быть есть кто-то, кому известно, но как его найти, и как убедиться, что он правда знает?
  Я не знаю, это уж точно. Я просто пытаюсь закрасить маленький кусочек рисунка на листе, надеясь, что когда-нибудь смогу продолжить. Мне уже давно объясняли, что так делать неправильно, спасибо.
  Дурная репутация
  
  С шести лет я запросилась учиться. Классы в Городе тогда были по сорок человек, по району мне места не было, и взяли только в соседней школе. Впоследствии учителя не раз припоминали, что приняли меня из милости. Директор задала мне вопрос о том, сколько яблок на двух дубах, если на каждом по шесть яблок. Гордая возможностью показать, что считаю дальше десятка, я сложила числа. Директор посмеялась над ответом и зачислила меня.
  ***
  Последнее дошкольное лето получилось дождливым и грустным. Мама моя опять забеременела мальчиком. В Городе вообще было принято заводить детей с такой разницей в возрасте, чтобы, сидя с младшим, присматривать за первоклассником. Но у неё начался ревматический артрит, который ударил ещё и по сердцу. Несколько лет мама серьёзно болела, потом немного оправилась, но в сорок три года, в моём девятом классе, с ней случился тяжёлый инфаркт. Лечение артрита было с беременностью никак не совместимо. "Как принято" - не вышло. И брат у меня так и не родился. В августе мы вдвоём отдыхали в санатории, но даже чёрно-белые комедии, которые там крутили, нас не развлекали. Унылым было всё - и дождливые дни, и мамино пальто в серо-жёлтую и серо-коричневую клетку, и её попытки как-то развеяться и развеселить меня. До этого лета я часто видела маму гневной или огорчённой, но никогда - безучастной.
  Родители никогда не сетовали, что я не мальчик. Я сильно удивилась бы в детстве, скажи мне кто-то, что мужчины не годятся для того, чтобы ухаживать за ребёнком, а женщины - чтобы заниматься наукой. Обычный шок, который я пережила, запоздало узнав о тайнах беременности и родов, к юности прошёл совсем. Меня вполне устраивал мой пол, но я изо всех сил старалась держаться подальше от мудроватых социальных танцев между "в подоле принесёшь" и "никто замуж не возьмёт", между "женское предназначение - отдавать" и "надо уметь добиваться от мужчины своего". Мне до скрежета зубовного не хотелось быть прежде всего женщиной. Полагаю, во мне застряла какая-то частица души мальчиков нашего рода, так и не прижившихся на этом свете. К рождённым в тот год, когда должен был родиться мой брат я как-то особенно внимательна.
  ***
  В школу я пошла ясным солнечным днём, и начиналось всё неплохо. Я не отличалась особой детской вредностью: не бежала чуть что ябедничать взрослым, не ныла и не приставала. После занятий можно было играть в школьном дворе с одноклассниками. Больше всего мы любили "фигура, замри", когда надо было, отмерев по команде, изобразить пьяную, морскую или ещё какую-то фигуру по выбору вОды. Жалко, что тогда ещё не было "крокодила" и некому было нас научить. Потом я долго-долго возвращалась домой, глазея по сторонам. Одна из дорог к школе шла через поле, которое осенью заливало, и я с гордостью мостила её досками и прочим подручным материалом.
  Иногда, впрочем, возвращалась я не одна. Мне разрешали приводить домой сверстников, а у других семей это было не в обычае. Страшно было, конечно, что одноклассники что-то натворят, а родители окажутся этим недовольны. Я была твёрдо уверена, что отвечать за случившееся надо будет мне. Но желание компании пересиливало. У меня дома мы играли в прятки. Незадолго до того отец как раз сколотил одёжный шкаф, где вместо двери была китайская соломенная занавеска с роскошным усатым драконом. Шкаф вмещал двоих школьников. Почему-то он казался всем нам лучшим местом для пряток, куда, не придумав чего-то ещё, залезали впопыхах. Из дракона скоро начали торчать щепки.
  Пару раз приходила Зинка, классная двоечница, крала что-нибудь по мелочи, и меня ругали. Один раз Зинка принесла мне деревянную вазу, расписанную выгвиглазными цветами.
  Ещё ко мне ходили бояться. У нас в книжном шкафу стояли двенадцать томов медицинской энциклопедии, кажется, малой. Её листали в поисках страшных картинок с кожными болезнями, ранами и переломами. Мне их разглядывать совсем не нравилось, как потом не нравились садистские стишки и ужастики. Ещё страшнее были описания психических болезней с речью больных. В настоящей жизни мне приходилось потом сталкиваться с пролежнями, диабетической комой и эпилептическими припадками. Это тяжелее, но проще, чем видеть и воображать, потому что ты занята тем, что надо сделать немедленно.
  ***
  За мелкими тревогами и беспокойствами я не сразу заметила, что что-то пошло уже сильно не так. Училась я хорошо, но учительница меня невзлюбила, и тут вылезли все мои слабости. У нас было принято обсуждать кого-то провинившегося всем классом, припоминая все былые проступки, и чаще всего провинившейся оказывалась я. Урок оказывался сорван, но в этом тоже был виноват тот, кого обсуждали. Памятливость одноклассников меня удивляла. Держать в голове столько всего про каждого из них у меня бы просто не получилось. Один раз за мной в школу зашла бабушка и нагнулась завязать мне шнурки. Я просила её этого не делать, но не смела настаивать. Эти шнурки мне вспоминали все три года. Вспоминали те же дети, с которыми мы вместе играли.
  Когда Димка Т. расписал мне акварелью любимую кофточку, его ругали, конечно, но так долго это ему в счёт не ставили. Да и я в глубине души понимала, что, если ты сидишь с коробкой красок, а впереди маячит однотонная серая кофта, никак нельзя чего-нибудь на ней не нарисовать.
  Врать я тогда ещё не умела и не умела задавить в себе доверие к взрослым, которое у детей зашито по умолчанию. Весной горожане ходили собирать берёзовый сок. Иногда глубоко надрезанное дерево истекало целым водопадом сока, который на воздухе розовел и застывал грудой безобразной плоти. Мы с папой и мамой брали не больше двух кружек, замазывая потом ранку глиной. В школе с нами решили провести воспитательную беседу. Начали с того, что спросили, кто собирает сок. Руку подняла я и сразу же начала объяснять, что мы стараемся делать это, не причиняя вреда. Весь оставшийся урок обсуждали уже меня.
  Меня начали обзывать, дразнить, ударять или плеваться исподтишка. Реагировала я на это, по общему мнению, неразумно.
  **
  Это снаружи. Рассказать, как это выглядело изнутри, надо бы нам двоим, взрослой и школьнице.
  - Я не смогу, - говорит она.
  Со мной она разрешает себе быть резкой и честно отказываться. С другими обычно молчит и отводит глаза.
  - Почему?
  - Ты взрослая. Вот если бы вырос мой брат, я смогла бы с ним поговорить, наверное. Всё равно он был бы младшим.
  - А ты можешь представить себе, что с ним говоришь?
  - Не особо. Когда достают зеркало и все вопят: "Пиковая дама, появись", я всегда понимаю, что это понарошку. Конечно, можно так разогнаться и навоображать себе, как если бы Пиковая дама и правда была.
  - Ну, представить его, как если бы он был жив?
  - Не знаю. Ты говоришь, что в молодости видела разных людей, на него похожих. Какие они?
  - Ну, расскажу про одного. Лицо у него узкое, с близко сидящими глазами, как у собаки или волка. Не актёр с фотокарточки, но симпатичный и большой пижон.
  - Как папа в молодости?
  - Больше. У него тёмные густые волосы, и он несколько раз в день причёсывается перед зеркалом.
  Глаза у неё округляются. Для нас такое - невероятный подвиг. Раздирать волосы расчёской ей всегда было больно, и обычно она разбирала пряди пальцами.
  - Ты точно уверена, что мне стоит с ним говорить?
  - Он добрый. Наверное, он просто чуть меньше меня боится людей, даже обычных. Совсем чуть-чуть, но этого хватает.
  - Ты где? Это ты?
  Я по-прежнему чувствую её рядом, но она, кажется, меня потеряла.
  - Это я, всё в порядке, - отвечает он.
  Без вступления она выпаливает:
  - Они говорят, что мне надо сдерживаться. Улыбаться, когда обзываются. Не отвечать, когда стукают или дёргают. Они же не дерутся, а я дерусь. А я сдерживаюсь-сдерживаюсь-сдерживаюсь-сдерживаюсь, а потом... Я плохая, раз не могу? Или больная? Когда я сильно на кого-то позлюсь, с криками или с дракой, руки у меня дрожат, словно я камни таскала. И внутри как будто всё дрожит. Однажды я так рассердилась, что стукнула рукой по стеклу в двери и разбила его, и руку разрезала. Из-за двери все очень ругались.
  - Ты просто так устроена, что тебе легче сорваться. Хорошо бы тебя кто-то научил, как понять, что ты начинаешь злиться. Тогда лучше уйти куда-то, - брат объясняет неторопливо и подробно, он вообще зануда. Я люблю зануд.
  - Это болезнь? Может мне лучше делать вид, что просто характер плохой? Зинку учительница уже отправила в интернат для дураков. Теперь читает её письма про то, что она учится там на одни пятёрки, и смеётся. Наверно, их там ничему не учат, если на одни пятёрки? Говорит, что Зинка только теперь поняла, как ей желали добра. А когда у нас бывает медкомиссия, психиатр задаёт всем один-два вопроса и отпускает. А со мной разговаривает минут десять, спрашивает обо всём, что узнала от учительницы. Мне тоже желают добра. Все это видят. Я думаю, она меня тоже хочет куда-нибудь отправить.
  Брат молчит, и я его понимаю. Лёгкий, очень лёгкий синдром Аспергера - болезнь или нет? Тем более, что этого диагноза у нас тогда не было. Была детская шизофрения. Пусть уж лучше думают, что дурной характер и плохое воспитание.
  - Почему они со мной так? Я же им ничего не делаю. Первая не дразнюсь и не стукаюсь. Мне не нравится такое. Я не понимаю, почему им нравится. Это плохо. За такое и побить можно. А для взрослых как будто ничего страшного.
  Брат спрашивает, ероша волосы надо лбом:
  - Ты видела когда-нибудь, как щенки или котята покусывают друг друга, пихаются, отталкивают от миски? Выясняют, кто главный, кто кому будет уступать.
  - Нет, - сердито говорит она. - В художественной школе же кто лучше рисует, тот и главный. А на математике - кто лучше задачи решает.
  - А вообще в жизни? - продолжает брат, не зная, как ей объяснить. Ведь в самом деле, как логично и правильно, когда главный тот, кто лучше разбирается.
  - Нуууу. Вот куда-нибудь на эпидемию приезжает врач. Он командует, потому что знает, как всех лечить. Он главный. Надо, чтобы его слушались, но я не очень понимаю, как это делается. Я, наверное, не смогла бы, чтоб меня тогда слушались, а жаль. А почему они ко мне пристают? Как они выбирают?
  Брат делает глубокий вдох - чтобы на все слова хватило.
  - Понимаешь, если человек, скажем, хромой или одноглазый, как ваш классный хулиган Юрка, то с ним всё понятно. А если он немного иначе говорит, немного иначе ходит, не любит смотреть в глаза, то непонятно, что с ним не так. Но не так точно. Это раздражает.
  - Но они ведь не думают специально, как выглядят. Мальчишки уж наверняка. У них само всё получается, - говорит она обиженно, не замечая, что и сейчас отводит глаза.
  - Не думают. А ты попробуй. Понаблюдай, как другие девочки ходят и говорят. Потом посмотри на себя.
  - Не люблю перед зеркалом вертеться.
  Она хмурится, словно её прямо сейчас хотят заставить.
  - А учительница меня не выносит тоже поэтому?
  Он прищуривает глаза:
  - Ты помнишь, как учительница на тебя поглядела, когда она в первом классе написала на доске "25+х-х", а ты сразу выкрикнула ответ?
  - Ну так ежу же понятно, что сначала прибавить, а потом отнять - то же самое выйдет.
  - Я же тебя не об этом спрашиваю. Ты её лицо помнишь?
  Она вздыхает и в замешательстве задирает голову. Преподаватели в таких случаях любят спрашивать: "Ты что, ответ на потолке разглядываешь?" С лицами у неё всегда было не очень, что узнавать шапочно знакомых, что разбирать выражения.
  - Нуууу, сначала учительница как будто удивилась, а потом у неё было такое лицо, словно она хотела показать какой-то фокус, а фокус не получился.
  - Её надо было всё время изображать, что она большая и умная, а вы - маленькие и глупые. А с тобой это не всегда выходило.
  - Но я ведь - ничего такого особенного, - удивлённо говорит она.
  - Кого-то, кажется, ходячей энциклопедией дразнили? Ты понимаешь, что ребёнок с хорошей памятью может знать кучу вещей, которые взрослый уже забыл?
  Она вздыхает.
  - Дразнили. Очень обидно, как будто я не человек, а этосамое. Вооот, оказывается, что. Ну и ладно, отца в его школе вообще хулиганом считали. Но к нему бы никто не посмел лезть, даже когда он девочке ранец носил.
  Она с гордостью продолжает:
  - Отец говорит, что надо как следует побить того, кто больше всего пристаёт. И ни за что не уступать. А потом можно и мириться. Я пробовала. Я даже портфелем умею драться, если раскрутить. И одна на троих. И с большим мальчиком, который нам из школы не давал выходить, хотя можно было попроситься, чтобы выпустили с другой стороны. У меня потом сотрясение мозга было, но это ничего. Очки только мешают, их нужно в карман сразу засунуть. Но стало только хуже.
  Смущаясь, он пытается объяснить:
  - Это способ для мальчиков. Взрослые считают, что девочке драться нельзя.
  - Так нечестно. А что девочкам тогда делать?
  - Нуууу, при взрослых изображать, что ты со всем согласна. Что ты их любишь, хочешь слушаться, просто получается не всегда. Раскаиваться там. Не знаю, у меня тоже не очень вышло бы.
  - А почему у других выходит?
  Он задумывается на минуту, сказать или нет, потом честно отвечает:
  - Наверное потому, что когда они такое изображают, то потихоньку начинают в это верить. Для этого и заставляют. Ты же знаешь, что твою учительницу многие считают самой хорошей, бегают к ней из старших классов, даже тетрадки ей помогают проверять. Помнишь, ты однажды старалась переписать всё без ошибок и помарок, а тебе вернули работу с тройкой? Это какой-то девочке твой почерк не понравился.
  - Но я-то не верю. То есть, когда она говорит, что хочет нам хорошего, я начинаю верить почему-то. Само собой так сначала получается. Извиняюсь перед всеми, обещаю, что буду слушаться и всё такое. А потом, когда она читает, например, по списку, что кому от родительского комитета купили, уже ничуточки. Им же неудобно, кому купили. Даже если ей так надо объяснить, что нам хотят хорошего и заботятся. Или когда на классном часе кого-то обсуждает. И мне уже противно, что извинялась, но назад же не возьмёшь.
  - А ты и не верь. С самого начала не верь. Просто молчи. Может тебе с родителями поговорить?
  На её лице появляется паническое выражение. Кажется, она решила, что брат всё-таки тоже взрослый.
  - Нельзя. Мама болеет. Лучше опять перед ними извиняться.
  Она убегает, потому что привыкла, что взрослые могут заставить, если считают себя правыми. А ей нельзя, ни за что нельзя рассказывать...
  ***
  Родителям я не жаловалась. В том, что происходило, я чувствовала себя кругом виновной. Иногда до них доходили какие-то отголоски. На день рожденья мне покупали конфеты и давали с собой в класс, чтобы я могла их раздать. Мне это нравилось. Я до сих пор не считаю своим ничего, что нельзя подарить. Учительница выждала, пока я заболею, и провела в классе беседу на тему: "Не продавайтесь за конфетку". Мама, узнав об этом, взбесилась, конечно, но её разговоры с учителями ни к чему не привели. Школы были забиты, свободных поблизости не было. Вдобавок, учёба и школа в глазах родителей были тем, ради чего стоит потерпеть.
  Старший брат моей бабушки по отцу подростком поступил в детскую сельскохозяйственную колонию "Бодрая жизнь". Колонией она называлась не потому, что была исправительным учреждением, а как самоуправляющееся поселение на земле. В начале двадцатого века таких создавали немало, но детские и тогда встречались редко. Чудное это название дали сами подростки. "Бодрая жизнь" началась с летнего лагеря для детей рабочих, ещё до революции. Потом она стала круглогодичной, обзавелась своей школой и хозяйством. Давали там девятилетнее образование. Для местных крестьян и даже для железнодорожного городка это был заоблачный уровень. Колонисты ставили спектакли и ездили с ними по сёлам. Чтобы учить способных к живописи, нашли художника.
  В самой первой школе Города хранились оставшиеся от колонии фотографии. Подростки сами пахали, корчевали пни на полях, ухаживали за животными. Работа была, конечно, ломовая - и для детей, и для взрослых.
  Располагалась "Бодрая жизнь" на территории нынешнего Города, далековато от Малого. И мой двоюродный дед жил при ней, не только учился, но и работал. Домой на побывку он приезжал грязный, полуголодный и часто со вшами, как ни боролись с ними в колонии. В его семье жили куда вольготнее. Его отец, мой прадед, выучился специальности в приюте, стал хорошим мастером и цену себе знал. Как-то раз я расспрашивала о нём папу.
  - Его даже послали учить ребят в ФЗУ. - сказал отец. - Он там мальчишкам запрещал курить и материться.
  Помня, что в каждой из сотни известных ей с детства частушек мама пропускала одно-два слова, я переспросила:
  - И сам не ругался?
  - Нет, конечно. Рабочие из мастерской и обращались-то друг к другу только с отчеством. Поднимут картузик и: "Здравствуйте, Александр Павлович!"
  До конца жизни прадед при этом оставался малограмотным. Дед выучился и потом продолжил образование.
  Маме моей повезло весьма своеобразно. Маленький городок, где они осели после дедушкиной отставки, не был запрещён для поселения отбывшим срок. До Москвы оттуда можно было доехать за ночь, и в городке учительствовали люди весьма образованные. Когда в школах сначала ввели, а затем отменили логику и психологию, папин класс сжёг свои книжки прямо на школьном дворе. Происходившее было против всех школьных правил. Учителям было обидно и стыдно, они плакали прямо при учениках. Маминому классу и логика, и психология пошли впрок, поскольку было кому их вести. Логику им преподавала женщина, которая до этого читала курс в Университете. В школе они пропадали до вечера, а то и до ночи. Родителями учеников были по большей части такие же железнодорожные рабочие. Не слишком грамотные, но образование ценившие, и в те времена практически непьющие. Две трети маминого класса поступили в институты.
  ***
  Круги по Городу от моей репутации тоже расходились, тем более что мама, несмотря на болезнь, много работала и сильно продвигалась. Иначе она, впрочем, не умела. Когда я была во втором классе, мама защитила докторскую. За несколько дней до того у нас в доме лежали стопки страниц, распечатанных на машинке - от чёткого и тоненького шрифта до почти слепого в пятом экземпляре. Надо было вклеивать в них поправки там, где закрались опечатки - от одной буковки до целой фразы. Клея в доме не оказалось. Но мама всегда могла что-нибудь придумать. В холодильнике обнаружилась недоеденная банка сгущёнки, где на донышке оставалось немного на чёрный день. Проломив застывшую корочку, мы обнаружили то, чем можно было подклеивать. Я с энтузиазмом смазывала полосочки бумаги, слизывая лишнее, и отдавала маме.
  ***
  Я действительно производила странное впечатление. В книгах, которые я читала, герои часто разговаривали сами с собой. Однажды мне показалось интересным делать так же. Бормоча себе под нос, я зашла по домашнему поручению на нашу почту, где вечно пахло сургучом и торчала из вонючего клея ощетинившаяся кисточка. Родителям не преминули потом рассказать, как я шокировала посетителей и работниц своим бормотанием. В другой раз было жарко, и я решила не надевать юбку от костюма. Пиджак у меня был длинный, а на ногах колготы и, по моему разумению, всё, что надо было прикрыть, было прикрыто. Зайди я в таком виде только к своей учительнице фортепиано, было бы не так страшно. Но мне понадобилось ненадолго забежать в школу, и это мне так не сошло.
  С нами в это время жила бабушка, мамина мама, которую вызвали присмотреть за мной. Но она меня не остановила. Город подавлял её так же, как меня, и она так же путалась в здешних "нужно" и "нельзя". Не думаю, что дело было в родителях. К моей тихой, робкой и не особо хозяйственной бабушке отец всегда относился с уважением. Как-то он заметил мне, что соседи ходили к ней посоветоваться о двух вещах - как растить детей и как выращивать цветы. Здесь не было её шахтёрских соседей, многочисленных детей и внуков, сада и цветов. У себя дома она была другая. Там она пела мне перед сном. По большей части это были запетые по радио русские песни, какие-нибудь "Златые горы", иногда - украинские, вроде "Рушника", иногда - дворовые. Наповал меня било дворовое, про медицинскую сестру в госпитале. Сестра помогала раненым писать письма домой. Сама бабушка писала ещё с классическим зачином "во первЫх строках моего письма". А в песне было такое:
  Вот один боец диктует:
  "Здравствуй, милая жена,
  Тяжко раненый лежу я,
  Ожидай домой меня".
  А другой боец диктует:
  "Здравствуй, милая жена,
  Тяжко раненый лежу я,
  Ты не жди домой меня".
  Песенное сопоставление добивало знанием того, что почти к любому горю есть ещё горшее.
  ***
  Но больше всего моей репутации повредило преступление, которого я не совершала. За ту четверть у меня даже стоял в дневнике "неуд" по поведению.
  Ко второму классу я была уже приучена куда-нибудь прятаться на переменах. Лучше всего, конечно, подходила библиотека. Там я отыскивала что-нибудь героическое, например, книгу об эпидемиологах "Над картой человеческих страданий" и жадно проглатывала её, пока не зазвенел звонок. Но потом мои преследователи начали забегать и туда, и библиотекарша перестала меня пускать.
  Когда после физкультуры ребята стали перебрасываться моей сменкой, я, потеряв надежду её отвоевать, ушла в женский туалет в ожидании начала урока. Мне часто приходилось там прятаться. Вернувшись со звонком в класс, я обнаружила, что у доски стоит Валерка с окровавленным лбом, а остальные на меня кричат. По их разумению это сделала я. Чешкой. Пока меня не было, мальчишки разбегались и расхулиганились, отфутболивая друг другу мой мешок. Валерка сшиб стоявший на парте увесистый стул, которым ему по лбу и попало. Но поскольку началось всё с меня, большинство свидетелей перемкнуло на том, что и лоб ему разбила, я, конечно. Пришедшая учительница с удовольствием присоединилась к обвинению. Я так растерялась, что сама была готова поверить, что каким-то непостижимым образом это сделала.
  По счастью, преступление моё было настолько серьёзно, что для разбора позвали милицию и завуча. Двое мальчишек, Сашка М. и Дима Ц., не поддались общему гипнозу и рассказали, как всё случилось. Извинилась передо мной только завуч. Валерка после этого случая часто пытался меня поколотить, да и другие, похоже, в глубине души продолжали верить, что причиной всему была я.
  ***
  Мальчишки донимали меня в открытую, но те, что дружили со мной, и дружили тоже без хитростей. С девочками всё было сложнее.
  Во втором классе нас перевели учиться после обеда. Это поставило крест на художественной гимнастике - единственной физкультурной секции, откуда меня не выгоняли с позором. Зато по утрам можно было долго читать. Быстро собираться и выбегать в школу так, чтобы успеть прямо к звонку, я уже научилась. В тот день я тоже читала, но вышла чуть пораньше. Уже на середине пути, когда я шла через знакомый двор, меня окликнула Лена М. из нашего класса, толстая и медлительная девочка.
  Только что вокруг был тёмный хвойный лес, с ветвей которого безжалостный ветер сорвал остатки снега. По зимней пустыне двигалась собачья упряжка с двумя отчаявшимися людьми, а за ними кралась волчья стая. Сейчас двор, дорожку и кусты грело сияющее весеннее солнце.
  - Пойдём вместе? - сказала Ленка.
  Я согласилась.
  - Я тебе покажу кое-что.
  Она нагнулась к кустам и сорвала маленький жёлтый цветок с длинной трубочкой. Трубочку она засунула в рот и надкусила.
  - Попробуй, тут сладкое.
  Я сделала то же самое. Было совсем чуточку, еле-еле слышно, но правда сладко, скорее медовой, чем сахарной сладостью.
  - И вообще, будем дружить?
  Мы пошли к школе, болтая, но дальше было совсем не так интересно. Лена жаловалась, что нашей школьной отличнице Свете родители достали путёвку в "Артек", а ей - нет. Со мной опять разговаривал город, настороженно и скучно глядя из её глаз.
  На перемене она снова подошла ко мне, и напомнила, что подруги должны честно говорить друг другу о недостатках, чтобы их можно было исправить. Мои недостатки Лена перечисляла достаточно долго, чтобы, начав слушать её с вполне добрым настроем, я рассвирепела. Список был очень похож на тот, который каждый день припоминала моя учительница. Всё закончилось дракой. Её тут же разняли, поскольку началась она на видном месте. И Ленка долго и с упоением на меня жаловалась.
  ***
  С девочками попроще было проще и мне. Как-то раз меня пригласила в гости другая Лена, Лена С. - спокойная молчаливая девочка со светло-русой косой. Я скучала, не зная, о чём с ней говорить. Но зато в их пустоватой, по-слободски аккуратной квартире жила настоящая белка. И не в клетке. Она вольно бегала поверху, перепрыгивая с одной стены на другую. Но классу ко второму дружить со мной по большей части опасались, а я уже не очень понимала, как это делается.
  
  Воронка
  
  Разные непритязательные зверики меня тогда сильно занимали. В лесу я гонялась за лягушками, желая поймать их и получше рассмотреть. Особенно маленьких лягушат, с полупрозрачными нежными лапками, разноцветно-коричневой спинкой, светло-пятнистым брюшком и драгоценными глазами. Я уже знала, что они холоднокровные, и обычно подстилала на ладонь лист, чтобы им не обжечься.
  Случайно разрезав на огороде лопатой дождевого червяка, я не сильно переживала, потому что они ре-ге-не-ри-руют, это слово я тоже знала. Участок нам дали на песочке, но родители его старательно удобряли много лет, и перегноя там было достаточно. Червяки у нас были длинные, упитанные, с хорошо заметным пояском, и запасов, чтобы отрастить недостающую часть, им бы хватило. Но чаще они успевали убраться от лопаты и, высунувшись в свежий срез, смешно крутили головой или хвостом. А вот тех, кто в городе, выбравшись наружу от дождя, полз на асфальт, в лужи и под каблуки, мне всегда было жалко.
  В мае вылетали майские жуки, а в июне их сменяли июньские, поменьше. По сравнению с другими жучками они большие, внушительные, и у них всё заметное и выразительное - и цепкие членистые лапы, и усики веером, и бороздчатые надкрылья с лёгким пушком, которые они задирают, собираясь в полёт. В Москве с её слишком грязными для этого племени воздухом и землёй мне каждую весну не хватало их тяжеловесного гудения. Жуков я обычно прятала в коробку с какими-нибудь листочками, чтобы они не оголодали, и дня через два выпускала. Но до этого носила их с собой повсюду, даже в школу. Другим жукам везло меньше. Некоторые мальчишки втыкали в них булавки и крутили на ниточке, почему-то считая, что это весело. Заступаться за майских жуков было нельзя, потому что они относились к вредителям сельского хозяйства. Учителя эту забаву не пресекали, вернее, отбирали жуков у всех владельцев сразу, топя в туалете и этих несчастных, и моих почётных пленников. Поэтому их приходилось прятать. Для этой цели был особенно хорош футляр от очков. Его можно было положить на парту, не ожидая разоблачения, и время от времени туда заглядывать.
  Мне с их ловлей везло. Заслышав гудение, я сшибала жука беретом прямо в воздухе. Мальчишкам хотелось поймать побольше, и они залезали на деревья, чтобы стряхнуть добычу. Так однажды случилась большая беда. У Лены С. незадолго до того мама второй раз вышла замуж за мужчину с ребёнком. Так у Лены появился брат, младше её. Родители объясняли мне, что, что сразу всем ужиться друг с другом непросто, и просили меня быть с одноклассницей повнимательнее. Они только-только успели привыкнуть друг к другу. И тут вот этот братик весной полез на деревья за жуками и разбился насмерть. Я была на похоронах и смотрела на него в гробу. Макушка и лоб у него были прикрыты. По обычаю, который Город перенял от окрестных деревень, всю землю вокруг засыпали еловыми лапами. Однажды летом я подобрала в подъезде такую ветку ели и долго бегала с ней, решив, что кто-то праздновал не в сезон Новый год, пока мне не объяснили. Но теперь я была уже взрослой.
  ***
  В тот вечер, о котором мне придётся рассказать, все эти звери давно попрятались от зимы, а деревья стояли голые. Иначе я удержалась бы, наверное, за то, что связывало меня со здесь и сейчас, даже не слишком весёлым. За окном уже была ночная муть. У того, что со мной случилось, есть своё название - дереализация. Иногда мир кажется при этом отдалённым, потерявшим объём или изменившим пропорции предметов. Со мной такого не было. Просто я оказалась посреди огромной толщи времени и пространства, для которой не только наша жизнь, но и жизнь всего человечества не значили ничего. Да что там, и просто живое, растущее и дышащее, зелёное и разноцветное, было промельком, который случайно появился и рано или поздно случайно погибнет. Исходно это были не мысли, сказанные вот этими словами, конечно. Были безграничные ужас и отвращение, которые не давали мне взглянуть на знакомую кухонную утварь, чтобы не почувствовать, насколько всё вокруг чуждо мне и бессмысленно. Я не могла с ними справиться, и всё, что оставалось - хотя бы назвать их, торопливо вспоминая "Детскую энциклопедию", книжки про астрономию и другие источники моих восьмилетних познаний. Хуже всего, что я сама принадлежала этой толще времени, для которой ничто слишком здешнее, мимолётно живое, не имело значения, и глядела из неё.
  Было уже поздно. Я поспешно прошла к себе в комнату, чтобы, взглянув ненароком на лица родителей, не почувствовать того же самого. Потом я долго боялась повторения, но в такой силе оно уже не наступало. Так я узнала, что есть вещи, от которых правильнее убежать - и бегу до сих пор.
  ***
  Дереализация может случаться и при серьёзных психических заболеваниях, и просто при большой усталости. Однако раньше её часто считали признаком развивающейся шизофрении, и лечили так же. Я не знала этого, но звериным чутьём понимала, что взрослым о произошедшем со мной рассказывать нельзя. Психоза у меня, конечно, не было - ни тогда, ни потом. Я не видела галлюцинаций, и какие бы странные идеи не приходили мне в голову, они не мешали воспринимать общую для всех реальность.
  К тому, что значило что-то только для меня, я с детства привыкла прибавлять "как если бы". Тут надо сказать, что тогдашняя жизнь и литература были донельзя реалистичны. Манившие меня кусочки сказки и фантастики я выковыривала из Гоголя, Бажова и Шарля де Костера. Кажется, даже слова "подменыш" не помнила, хотя оно хорошо описывало бы мои ощущения. Я ничуть не сомневалась, что родилась в своей семье, но при этом часто чувствовала себя так, как если бы была не человеком, а кем-то иным. Порой я становилась наблюдателем, который глядит на всё со стороны, испытывая только пустоту внутри, как после того детского возвращения из больницы.
  Не то, что бы я не рассказывала взрослым ничего. Ребята из соседнего двора считали, что полное право там ходить имеют только они, и задирали меня, когда я шла в школу. Однажды двое мальчишек остановили меня и потребовали: "Сними трусики, покажи кое-что, тогда мы будем тебя пропускать". Я так взбесилась, что полезла в драку немедленно, а потом ещё и побежала жаловаться. Чутьём я точно опознала что-то гадкое и угрожавшее не только мне, и даже нелюбовь к ябедничеству меня не остановила. Но, скажем, от обязательных читательских дневников, которые заставляли вести в школе на литературе, меня мутило. В них полагалось не только записать, что ты прочёл, но и рассказать о впечатлении, а также о том полезном, что ты вынес. Я не понимала, какое кому дело, что я чувствовала при чтении, а хладнокровно разбирать книги по пунктам ещё не умела, особенно любимые.
  Теперь мне приходилось всё время скрытничать, причём скрытничать в том, что взрослые считали себя вправе знать. "А вдруг она сойдёт с ума и всех покусает". Это делало меня постоянно, неизбегаемо виноватой.
  ***
  Ещё со времён колонии "Бодрая жизнь" на месте будущего Города селились художники, учили живописи детей, а потом организовалась и художественная школа. Каждую весну, когда начинался пленер, в городских магазинах раскупали гуашевые и масляные белила. Злоупотребление ими считается среди художников дурным тоном, но всё равно белила в живописи - самая расходуемая краска.
  Родители уверяли, что в художественную школу Города я записалась самовольно, и им потом пришлось доносить документы. Не помню, случился мой внезапный ужас до или после того, как я стала туда ходить. Но художка меня спасла.
  Она казалась просторной, хотя здание строили по тому же типовому образцу, что и большинство наших школ. Прямо рядом с раздевалкой находился зал с нашими рисунками, а в коридорах стояли большие бронзовые копии ватагинских зверей, гипсовые бюсты римских императоров и прочие занятные вещи. На первом этаже было пыльно от высыхающей глины, на втором пахло типографской краской, на третьем иногда - скипидаром и маслом. Но начинали мы, как водится, с гуаши - она почти непрозрачна и легко прощает ошибки неопытной руке. Акварелью учили работать потом, а масло по желанию осваивали старшие, как и линогравюру.
  Я до сих пор помню: белила, лимонный жёлтый, охра, сурик, алый, краплак красный, травяной зелёный, изумрудный, голубой, ультрамарин, коричневый и чёрный, который сажа - алфавит гуашевых баночек. Травяной зелёный высыхал и крошился, белый, жёлтый, изумрудный и голубой обычно оказывались жидковаты, и быстро пачкались другими красками, ультрамарин и коричневый были моими любимыми. На вкус я их все тоже помню, потому что мы, конечно же, открывали банки зубами.
  Вместо парт здесь были большие скрипучие мольберты со старыми деревянными досками, куда мы прикнопливали тоже очень большие листы бумаги. Кнопки при случае подкладывали соседям на табуретку. Мольберты ставили не в ряд, а как попало, лишь бы то, что рисуют, было видно с подходящего ракурса. А при рисунке на свободную тему приятели сдвигались поближе и могли потихоньку разговаривать. Не спрашивая разрешения, можно было встать со своего места, чтобы поточить карандаш, одолжить стёрку или выйти в туалет. Но давившего на меня в школе постоянного шума тут почему-то не было.
  ***
  В художке оказались непривычно снисходительны к нашей малости и безалаберности, и учили понемногу. Учительница часто залезала кисточкой в выбранную наугад банку и рисовала на твоём листе какую-нибудь причудливую кляксу. Её дорисовывали, превращая в то, на что клякса была похожа, хотя бы кусочком. Никаких пояснений при этом не давали - мы все уже знали эту игру. У каждого обычно что-нибудь да получалось, у меня порой - лучше других. Это отличное занятие для ребёнка, даже если в нём не подозревают никаких художественных талантов.
  Там же я получила второе своё прозвище. Анималистика, то есть изображение животных, была у нас в почёте. Но зоопарка в городе не было, обходились чучелами. Однажды перед нами поставили чучело зайца. Пояснения учительницы я сочла необходимым дополнить своими. "У зайца очень длинные задние ноги. Такие длинные, что когда он быстро прыгает, то выносит их перед передними" - и показала, как. Почёрпнутых из Бианки сведений одноклассники не оценили, и "зайцем" я осталась надолго.
  Рисовали мы и сказки. Помню, я долго не могла придумать, как изобразить Балду с бесёнком, чтобы их можно было хорошо разглядеть. Они же сидят у берега моря. В конце концов я решила, что с моря их и будет видно лучше всего. В результате на первом плане у меня высовывались из волн головы любопытных чертей. Так что наблюдатель, по всей видимости, находился где-то среди них.
  В художке у меня появилась подруга, Маша. С ней даже дорога на занятия была гораздо интереснее, чем в обычную школу. Она превращала её в путешествие по непонятной и загадочной местности. Маша была мелкой, подвижной и вечно что-то выдумывала. Зона Стругацких ещё не была известна никому из нас. "Здесь не пойдём, - командовала Маша, встряхивая косичками. - Стой, надо осмотреться. Бежим!" Какие опасности нас подстерегают, она обычно не поясняла, но дух захватывало всё равно. Временами нам приходилось, пригнувшись, долго пробираться по грязи. Видимо, образ чуждой территории, где на каждом шагу ждут ловушки, в детях легко самозарождается. Не кажется ли им взрослая жизнь именно такой?
  У Маши со временем обнаружилось множество подвывертов. Лена М. по сравнению с ней была прозрачна и понятна. Той хотелось отвести от себя недовольство взрослых, переключив его на кого-то ещё, и отвоевать как можно больше ощутимых благ. Машка играла в какие-то собственные игры. Помню, однажды я долго и неловко сочиняла открытку для своей шахтёрской бабушки. Я не знала, что ей написать. Открытка была в конце концов отправлена, но затерялась на почте, и проделав непонятный мне путь, попала прямо в почтовый ящик машиной квартиры. Маша долго рассказывала, какое глупое поздравление она прочла, а потом придирчиво допытывалась: "Это не ты писала? Там твоя фамилия". Было стыдно отнекиваться - я как будто отрекалась от бабушки. Но признаться оказалось совершенно невозможно. Обругать её за то, что она прочла чужое, тоже было невозможно. Взрослыми молчаливо предполагалась наша готовность в любой момент предъявить кому угодно руки, уши, содержимое карманов и головы и отвечать за него. От этого можно было уклониться, но не отказаться.
  Почти всякий раз, когда занятия в художке кончались, мне приходилось искать в разных потайных углах свои куртку и шапку. Ребята рассказывали мне, что прячет их Машка. На вопрос "что делать?" мне советовали спрятать её одежду тоже. Однажды я на это решилась. Момент я выбрала очень неудачно. Как раз в этот день в школе прорвало трубу, за который машина куртка и была спрятана. Измарана ржавчиной она оказалась безнадёжно. Одно из самых скверных моих детских воспоминаний - как я пытаюсь отстирать эту куртку в школьной раковине. Маша причитает рядом. Плачет: "Родители меня убьют". Вопит: "Я тебе покажу!" А я всё стираю, хотя уже поняла, что это бесполезно, как ни проси её ничего не говорить. Маша была всерьёз испугана и одновременно ей нравилось растравлять себя и тыкать мне курткой в лицо.
  Скандал вышел сильный. Директриса не собиралась мне что-то спускать. Но в художественной школе меня оставили, а спустя два года даже перевели из подготовительного отделения в серьёзное четырёхклассное. С тамошним новым учителем мне очень повезло. Но об этом надо будет рассказать потом.
  
  Наружность_прежняя школа.
  
  Мама теперь часто попадала в больницу, и мы с отцом учились как-то управляться с хозяйством. С тех пор я неплохо умею готовить. Это помогало сохранить дом домашним до её возвращения.
  Однажды мы провели весь день под дверью реанимации, ожидая, что нам скажут. Врач вышел и немного успокоил нас только к вечеру. Наутро я, согнувшись зародышем, брела в сумерках в школу. По другой стороне улицы шли двое мальчишек, и обсуждали так, чтобы было слышно:
  - Смотри, как сгорбилась.
  - Ну да, уродина какая.
  Я уже знала, что побить их будет бесполезно, что-то рассказывать им - тоже. Я была девочка. Мне полагалось выглядеть. С тех пор каждый, заговоривший о том, что мне надо выглядеть, казался мне врагом.
  ***
  Между тем три класса начальной школы, наконец, прошли. У нас появилось много новых учителей, но классная была похожа на мою первую учительницу. Не по внешности. Та была крупной женщиной с пышной причёской. Эта - сухощавая и аккуратная, в строгом костюме с прямой юбкой. Но гнула она примерно ту же линию.
  Классная преподавала английский язык. С нынешних своих позиций и на нынешнем языке я сказала бы, что жители нашего Города были кшатрии. Достаток, уважение, возможность получить хорошее инженерное или естественное образование - это всё пожалуйста. Чего-то ещё нам, в общем, и не нужно было, и не полагалось. Отец как-то пытался взять в городской библиотеке Ключевского, хотя бы в читальном зале. От него долго допытывались, может ли он принести какую-то бумажку, свидетельствующую, зачем ему это. Йога доходила до нас в виде сомнительных слепых распечаток. "Наберите глоток подсолнечного масла в рот и держите, пока не загустеет". Читая такое, мама одновременно смеялась и злилась. Им про йогов в своё время рассказывал заведующий кафедрой физиологии высшей нервной деятельности, только что вернувшийся из Индии.
  Так вот, иностранный язык, особенно разговорный, тоже относился к тому, что знать не полагалось, и что считалось нереальным выучить самому. Поступить в МИФИ, МАИ, даже в МГУ и на Физтех из Города было обычным делом. К поступлению на факультеты, где требовался иностранный язык, готовились с преподавателем, иногда вообще пропускали год. Отец перед кандидатскими экзаменами отказался от репетитора и сам учился переводить со словарём. Подготовился он неплохо, а экзамен был преимущественно письменный, но поставили ему тройку. Какие обороты считать правильными и как произносить "it is" было монопольным знанием преподавателей. Наша классная привыкла сама расставлять за всё оценки и знала, что никто не будет ей возражать. Не знаю, как в её представления укладывалась я, отличница с постоянным "уд" за поведение.
  "Итыз" - до сих пор помню, как она передразнивала наш безнадёжно русский акцент. Обсуждений кого-то на уроках теперь стало меньше, но добавились классные часы. На них тоже обсуждали нас, а ещё разные мероприятия. Мне нравилось читать на них стихи, наряжаться украинкой или таджичкой, но и классные часы, и мероприятия почти всегда приходились на время наших занятий в музыкальной или художественной школе. Полагалось не быть эгоистами и ставить личное выше общественного. То есть пропускать. Впрочем, музицировать во время мероприятий, рисовать стенгазеты, отдавать рисунки на выставку и вообще использовать свои умения на благо коллектива полагалось тоже. Но ни в коем случае нельзя было возгордиться и решить, что это ты показываешь, как хорошо умеешь что-то делать. Заслуги принадлежали, опять же, коллективу. То есть, влезу со своим взрослым и циничным комментариям, прежде всего ей как педагогу.
  От меня вроде бы было, чего взять. Учиться я продолжала хорошо, могла выразительно рассказать стихи и биографии выдающихся людей, с которых полагалось брать пример, а ещё легко раздавала свои рисунки. Если они получались неплохо, то мне казалось неправильным, что их никто не увидит. В художественной школе их брали, вешали на выставке на первом этаже или отправляли куда-то ещё, иногда возвращали, иногда теряли.
  Я приносила свои рисунки и в обычную школу, тем более что там об этом просили. Учительница вовсе не отказывалась. Но для неё они плохо сочетались и с тем, как на меня глядели в школе, и с теми оценками, которые она выставила для себя. Однако ей удавалось очень быстро отвоевать свои позиции. Немного отстранившись, она глядела на меня с хорошо знакомым мне досадливым выражением "я ведь только хочу тебе помочь".
  То сосредоточенное и бережное внимание к вещам, которое охватывало меня, когда я рисовала, особенно на этюдах, в школе уходило. Там вообще уходили все сильные чувства. Оставался мелкий рой, даже не комары, а кусачая мошкА - замешательство, неловкость, неуместность. Я даже не могла совершить над собой усилие, чтобы вести себя правильно, потому что не знала, как правильно. Словно голова кружилась, и я не могла найти себя в этом дурном сне. Той меня, которая осторожно искала верную линию и безошибочно угадывала нужный цвет, здесь не было.
  - Это ведь рисовала не ты?
  Конечно я. Кто ещё стоял три часа на ветру под холодным осенним солнцем? У кого занемели пальцы, оживавшие только когда надо было орудовать кисточкой? Но когда что-что было не в порядке, я послушно начинала искать свою вину. У вины был вкус грязного снега, бабушкин голос и мутящая голову духота классных часов.
  - Тебе кто-то помогал?
  Я честно вспоминала, как отец терпеливо ждал, когда я закончу этюд, и обсуждал со мной цвета. У меня невольно вырывалось:
  - Мы говорили с папой, какой тон должен быть у лишайника на берёзе.
  И тут я с ужасом понимала, что небольшое, хотя и важное, пятно на листе, цвет которого мы, споря, подбирали вместе с отцом - это страшный криминал. Хотя в художественной школе нам подсказывали больше и чаще.
   - Вот видишь. Ну ладно, это я всё-таки возьму, - заключала она, слегка кривя губы.
  Потом мой рисунок благополучно висел на классной выставке, и никто кроме меня не знал, что его сделала не я.
  Много лет подряд некоторые вещи мне приходилось делать потихоньку даже от себя. Чтобы не вспомнить, что на самом-то деле я плохая.
  ***
  Когда я была в четвёртом классе в нашей городской газете начали печатать задачи заочной математической олимпиады. Самый простой вариант предназначался для четвёртого, пятого, шестого и седьмого классов сразу. У нас появился хороший учитель, а ещё мы занимались с папой. Отец был нетерпелив, легко расстраивался или начинал ругаться, если я чего-то не понимала. Но зато он научил меня решать системы уравнений с несколькими неизвестными, и ещё разным полезным штукам. Это было здорово. Математика оказалась честным и надёжным занятием. Получившийся результат можно было проверить самой. А если указывали, что какой-то ответ ты пропустила, то и в этом можно было сразу же убедиться. Я одолевала олимпиадные задачи, где-то догадкой, где-то в лоб, а где-то подбором, и отсылала в газету свои решения. Было, кажется, пять туров, и в четырёх я вышла победительницей. Это даже было напечатано в газете. Потом меня пригласили на поздравление победителей. Я пришла в незнакомую школу и долго искала нужный кабинет, расспрашивая и техничку, и дежурных учителей. Ничего не было. Я стояла в пустой рекреации, стыдясь того, что опять что-то перепутала, что беспокою взрослых, что посмела думать о полагающейся мне награде и о том, что встречусь с кем-то, кому тоже интересна математика. Потом оказалось, что поздравление перенесли, но сообщить мне забыли. Через несколько дней классная с каменным лицом сунула мне грамоту.
  ***
  Мы немного дружили с Сашкой М. и его приятелем Димкой. Сашка даже дарил мне свои рисунки фантастических бабочек - каждый маленький кусочек на крыле был разрисован по-своему и своими цветами. Сейчас это назвали бы дудлингом, Тогда большинство взрослых, вероятно, сочли бы рисование этих картинок пустой тратой времени. Кроме моего отца, конечно. Но Сашку довольно быстро отправили в класс Г, куда сплавляли неслухов. Он действительно был неслухом и прогульщиком. Это не помешало ему потом поступить в Историко-Архивный, что для нашего технарского города с "еситыз" звучало примерно как "в Америку" или "на Марс".
  Несколько раз ко мне домой приходила Ленка Н. - невысокая угрюмая девочка. Жили они с бабушкой, жили бедно, и училась Ленка плохо. Мама время от времени пыталась сунуть ей что-то из одежды, та отказывалась. Мама не вполне понимала, что то, что в её голодные для всех времена было нестыдным и незазорным, сейчас могло выглядеть иначе.
  Последний Ленкин приход кончился скверно. С самого начала он вела себя странно. То тренькала на пианино, играть на котором не умела, то расхаживала по комнате, то начинала какой-то разговор, то вдруг его прерывала. Наконец, Ленка спросила: "Ты что, мне не доверяешь?" Я не поняла, чего это она, но ушла на кухню ставить нам чайник. Жесты, выражения лиц и интонации я всегда запоминала плохо. Но любые странности, которые я не могла объяснить, откладывались у меня намертво. За ними я чувствовала угрозу.
  Через некоторое время после ленкиного ухода всё разъяснилось. У нас на шкафу всегда лежали какие-то деньги на случай, если внезапно понадобится. Я привыкла к этому и не замечала их, пока не было непредвиденных расходов. Обычно деньги были небольшие, но в тот раз мама не успела разменять зарплату, и там лежали полсотни одной бумажкой. Вечером обнаружилось, что денег нет. Меня в их пропаже никто не подозревал, но обвинение было едва ли не хуже. Родители хором твердили одно:
  - Ты не подумала о том, что она может не устоять. Ты должна была об этом подумать.
  Отец добавлял:
  - Теперь она тебя возненавидит.
  Я молча рыдала, потом меня отпаивали чем-то вроде седуксена. У меня часто случались тогда такие срывы, но этот был самым сильным. Связно говорить о чём-то, когда это происходило, я не могла. Но даже если бы смогла, я не знала, рассказать ли родителям о ленкиных словах, и изменит ли это что-то в их глазах. "Она не просто поддалась, она заранее так решила", - думала я на следующий день.
  Отец оказался прав. Ленка действительно меня возненавидела. Она часто говорила про меня разные гадости - и на переменах, и на классных часах. Однажды на таком классном часе я не выдержала и закричала, что она - воровка. Но мне сказали, что тут её слово против моего, ничего больше. Совершенно правильно, в общем, сказали.
  Так наша вражда дотянулась до следующего класса, когда Ленка, наконец, меня подловила.
  У нас был хороший учитель математики. Он воевал, и то ли из-за войны, то ли ещё из-за каких-то сложностей, которые случались в те годы, так и не получил высшего образования. Но объяснял хорошо и понятно, и всегда искал для желающих задачки поинтереснее. Однажды я даже делала по его просьбе стенгазету. Надо было найти что-то любопытное для всех - а все мы в те годы играли в настолки с кубиками. Гораздо проще нынешних, это были обычные бродилки. Но от выпадения кубиков зависело многое, и я, порывшись в журнале "Квант", отыскала там азы теории вероятности - и страшно этим гордилась. Грифель (конечно, Григорий Филиппович по паспорту) был учитель старой школы - строгий, серьёзный, всегда подтянутый. Он никогда нас не унижал. В крайнем случае от него можно было услышать: "Ты ведёшь себя как дурак. Я не говорю, что ты дурак - это не так. Но сейчас ты ведёшь себя как дурак". Однажды я даже оказалась в гостях у него и его жены, нашей преподавательницы русского. Мы пили чай. Было отчего-то понятно, что с женой они всю жизнь прожили вместе.
  И вот на его-то контрольной я однажды подглядела в учебник. Математику я готовила, и память на формулы у меня была неплохая. Но я всегда сомневалась, что действительно всё правильно помню. В тот раз неуверенность стала невыносимой. Ленка видела, и обещала Григорию Филипповичу об этом рассказать.
  В предыдущем классе я была ещё совершенно невежественна по части того, откуда берутся дети. Спрашивать об этом было, конечно, нельзя. То есть думаю, что родители объяснили бы мне честно, без всяких пестиков и тычинок, но каких-то вещей мне, видимо, услышать при этом не хотелось. Скорее всего слов о том, какой должна быть женщина и как себя вести. Сама я думала, что мужчина и женщина съедают что-то вместе и обмениваются слюной. За прошедший год сведения у меня накапливались, хотя складывать их в голове не хотелось. К нам в гости иногда заходила Лена Т., дочь родительских друзей. Близкими подругами мы с ней не были. Но Лена умела жить своей жизнью, не имевшей особого отношения к школе. То пыталась переводить с английского слова любимых песен. То уже в выпускном классе обнаруживала, что биология - довольно интересная наука и собиралась поступать на биофак (и поступила ведь). В тот год один из наших разговоров оказался липко-неприятным. Лена с гордостью рассказывала недавно услышанные взрослые анекдоты. "-Чем отличается женщина от кровати? - Тем, что на кровати сначала лежат, а потом она ломается. А женщина сначала ломается, а потом на ней лежат".
  Я уже говорила, что запоминала прежде всего странное, непонятное и нелогичное. Когда мы ещё дружили, Ленка М. рассказывала про операцию, которую ей делали. По её словам, хирург сказал ей: "Не кричи, а то ребёночек родится". Это было совершенно непонятно. Почему у неё мог быть ребёнок? И зачем делать операцию, чтобы ребёнка не было?
  После Ленкиных угроз всё, что мне удалось выяснить за год, как-то перемкнулось у меня в голове. Я решила, что ей делали аборт. До сих пор не знаю, так это было или нет. Возможно, она просто забавлялась, болтая о том, чего я не понимала. Возможно, услышала эту фразу в бреду после операции. Ленке было на тот момент не больше двенадцати лет. Я не понимала, в чём настоящий ужас ситуации, но чувствовала, что прикасаюсь к страшному и липкому. Даже меня саму, заговори я об этом при всех, открывшаяся истина бы запачкала. И говорить об этом я, конечно, не собираюсь - а вот припугнуть Ленку могла. Я написала записку "я знаю, что ты сделала аборт" и перекинула на её парту как раз на уроке нашей классной.
  Ленка развернула. Прочитала, и я наслаждалась её страхом и смятением. Классная подошла и отобрала записку. В те секунды, когда она решала, прочитать её или нет, я в полной мере поняла Машку, наслаждавшуюся моими терзаниями. Ленка тогда казалась мне ближе, чем кто угодно ещё. Я чувствовала её ужас как свой, и это было так мучительно сладко, что пересиливало мой собственный ужас.
  Нас пронесло. Классная, не развернув, швырнула бумажку обратно на парту. Моему учителю Ленка не сказала ничего. Домой я возвращалась, ликуя. Это жутко звучит, но это надо написать. В тот год мне под руку попалась "Жизнь двенадцати цезарей" - право же, лучше бы не попадалась. "До сих пор речь шла о человеке, далее придётся говорить о чудовище". Меня много лет приучали к тому, что я слаба. Что не могу сама справиться со своей жизнью. Что лучше бы мне никуда не лезть со своими отношениями, пристрастиями и опрометчивыми поступками. Ни минуты я не чувствовала раскаянья. Я, наконец, была сильной. И, что прозвучит совсем странно, я в этот момент честно обещала самой себе использовать эту силу на что-нибудь хорошее.
  Откуда это взялось, я не знаю. Незадолго до того у меня опять случилось что-то вроде дереала, но теперь я ощущала не ужас, а такую же полную, как тот ужас, печаль и жалость. Я стояла рядом со зданием художки, под звёздным небом, и через меня проходили горести всех живущих на Земле - от сеятельницы риса где-то в Азии до мальчишки из Малоярославца. Бомбардировщики в небе, голод, одиночество, болезни...
  ***
  Через месяц Ленка М. попалась на том, что обшаривала карманы в раздевалке. Я до сих пор не прощу себе того, что на классном часе вякнула тогда: "Я же говорила". Триумф мой выглядел как обычно, то есть омерзительно. С обсуждением Ленки всем классом, с припоминанием всех грехов, с объяснениями про то, какая она неблагодарная. От неё потребовали прилюдного и выразительного покаяния, и она сделала то, что всегда хотелось сделать мне. Ленка отказалась со словами: "Не прощаю". Я понимала, о чём это. Ленка не пожелала простить нам нашего самодовольного благополучия. Я заорала: "Она лучше вас всех" и вылетела прочь.
  До этого предела я терпела, никогда не пытаясь даже прогулять занятия или изобразить болезнь. Походы на уроки были для меня тягостной, но обязательной повинностью. Теперь я твёрдо сказала родителям, что должна перейти в другую школу. Классная захотела со мной поговорить. Я решилась сделать то, чего раньше никогда не делала - попытаться объяснить ей, да и себе, что с нами не так. Презирая себя за сбивчивость, я бормотала, что у нас нет настоящей дружбы, что мы даже не вспоминаем ни тех, кто ушёл из класса, ни погибшего на стройке Юрку, говорила что-то ещё, совсем невнятное. Как обычно, последнее слово осталось за ней.
  В той школе, которую заканчивал отец, меня согласились принять. На отцовском фоне я, похоже, выглядела паинькой. Каждый день я ездила туда на автобусе - совсем недолго по московским меркам, но это был уже другой конец Города. Однажды в гололёд, когда автобусы не ходили, я прошла пешком по всем улицам, превратившимся в каток, чтобы успеть хотя бы ко второму уроку. Вскоре после того, как я перевелась, ко мне зашли Сашка с Димкой, чтобы позвать меня гулять. Я отказалась, потому что мне не хотелось вспоминать старое - и корю себя за это до сих пор.
  
  
  
  Наружность_отцовская школа
  
  Забыть старое мне не пришлось. Город был маленький, и репутация городского придурка перешла вместе со мной. В меня по-прежнему могли плюнуть сверху на лестнице, прокричать оскорбление или исподтишка стукнуть сзади.
  Но сами школьные нравы были полегче. Довольно скоро обнаружилось, что я не только неплохо разбираюсь в математике, но и хорошо её объясняю. "Погоди, - прерывала я одноклассника за полшага до ошибки, - вот тут ты не понимаешь". Двоечники честно слушали меня на перемене, хорошисты чаще просили списать. Физику нам преподавали методом "раскройте учебник и прочитайте", поэтому на физике мне приходилось решать сразу несколько вариантов. Я была твёрдо убеждена, что товарищей надо поддерживать.
  На свободных переменах можно было играть в фантики. Глаз и рука у меня были точные, я и в тире-то стреляла лучше всех мальчишек. Даже маленьким леденцовым фантиком, свёрнутым до размеров почтовой марки, я могла перекрыть при удачном броске сразу несколько чужих. Конечно, это было всё равно не вполне честно, поскольку шоколадные конфеты с большими удобными фантиками мне покупали чаще, чем другим. Фольгу от них обычно забирал отец для своих физических целей. Но играть было уж очень увлекательно.
  Плевков и оскорблений, включая те, которые доставались мне от школьников из других классов, едва меня знавших, это не отменяло.
  ***
  В новой школе учителя прощали мне существенно больше, чем в прежней. Даже откровенное непослушание. В тот год, когда я перешла туда, отца избили на улице. К нему пристала молодая и пьяная свора, и покорно проглотить её оскорбления он не мог.
  В юности полубандитская компания потребовала от него отдать часы. Папа вырос на улице. Он понимал, что такая шпана может быть опаснее прямых уголовников, у которых тогда бывали и свои правила, и свои соседские симпатии. Но часы были подарком его матери, и отдавать их он не собирался. На всю жизнь у отца остался шрам от "розочки" на щеке. Губы оказались разбиты, и он бросил учиться трубе. А свою коллекцию джазовых записей "на костях" (то есть на плёнке с рентгеновскими снимками) подарил друзьям в пионерлагере. Однако часы до сих пор были при нём.
  Оскорбившая отца в этот раз молодь была из чьих-то детей. Не бог весть что по столичным меркам, но достаточно для того, чтобы в Городе очень долго не хотели заводить дела, хотя свидетели были. Как раз в это время, на мою и свою беду, к нам в класс зашёл милиционер с обычной профилактической беседой. Ну там, что нарушать не надо, нарушителей будут ставить на учёт в детской комнате милиции, а после четырнадцати лет и до колонии недалеко. Я прямо с парты изложила всё, что думаю о милиции, бестолково и сбивчиво. Мне всегда надо было много времени, чтобы чувство, что что-то не так, превратилось у меня в ясные мысли. Вряд ли кто-то из одноклассников хотя бы понял, в чём дело. Но это был скандал, хотя на сей раз скандал предпочли замять.
  ***
  Отрывок из дневника, который я могла бы вести
  Они все так хотят, чтобы я не просто соблюдала их дурацкие правила, а чувствовала негодование, ненавидела преступивших и всё такое. А сами живут скучно и уныло, все их разговоры - о болезнях, о даче, о том, как кто-то был неправ. Я не понимаю, зачем цепляться за такую мутоту. Недавно мы были в гостях у маминой знакомой. У её сына эпилепсия. Он много старше и сильнее меня. Не высокий, но широкоплечий и какой-то квадратный. Но ведёт себя так, как будто ему лет одиннадцать-двенадцать. Он рассказывал мне о полярных путешественниках, чертил карты. Со мной он был мирным и вежливым и казался очень одиноким. Мама говорит, что, когда у него припадки или приступы злости, родителям с ним очень трудно. Она просила не говорить никому об этой семье. Его родители не виноваты, что он таким родился, и им приходится очень много для него делать. Просто взрослые готовы осудить любого, кто не всовывается в их нормы.
  Они почему-то считают, что, если человек не будет бояться их мнения, он обязательно натворит что-то ужасно плохое. Как у Алексина в "Безумной Евдокии", которую втаскивали нам на внеклассном чтении. Мне уже давно плевать на их правила и на их осуждение, но в последнее время я даже отомстить никому не хочу. Они ведь всё равно останутся идиотами. Даже если я вырасту и сумею всем доказать, они же всё равно решат, что я права потому, что сумела всем доказать. А не потому, что так вообще нельзя было. И даже если их будут мучать, они всё равно будут думать, что просто нельзя мучать их. Не всех вообще.
  Плохие вещи я, конечно, делаю. Я извожу родителей своими взрывами. Но я ничего не могу с этим поделать, и никакие правила мне не помогают - я начинаю злиться и кричать во время самого ничтожного спора.
  На самом деле мне хотелось бы заниматься чем-то важным. Как Мария Кюри. Конечно, из научной работы они тоже делают всякую там борьбу за место и выяснение отношений. Хотя на самом деле наука - это свобода. Лучше всего было бы углубиться в математику и доказать что-нибудь, что будут понимать человек десять. Так хорошо, когда тебе нужны только ручка и бумага.
  Но у меня слишком мало сил, и я ничего не успеваю. Говорят, что сил прибавляется от физкультуры. Я люблю, когда мы в выходные уходим в лес на лыжах, но после этого мне хочется только спать. А мыть полы - вообще кошмар, и я всегда расстраиваюсь, когда это приходится делать в классе, где полов много. Я наклоняюсь, и у меня начинает кружиться голова. Но чисто домыть не в наклон, а шваброй, вообще не получается. А самое худшее - это когда весной начинается жара, но ещё надо ходить в школу. В классе не хватает воздуха, а на переменах начинает ужасно доставать шум.
  ***
  Из школы я обычно возвращалась выжатой. Ставила какую-нибудь из любимых пластинок и валилась, закрыв глаза, на постель. В младших классах это обычно было вертинское "Матросы мне пели про остров...", а потом - "По смоленской дороге леса, леса, леса..." Болела я, по счастью, часто, и успевала ещё много и бестолково читать. Это уберегло для меня часть книжек из русской классики от убийства школьной программой - я успела прочесть их раньше. Особенно стихи. Блока было хорошо бормотать про себя во время гриппозного жара. Лермонтова - кричать, гуляя под грозой, когда неожиданно срывались занятия, и я оказывалась полностью свободной. Деревьям я проговаривала: "Каким наитием, какими истинами..." "Тарусские страницы" с цветаевскими стихами каким-то чудом оказались у нас в доме.
  Библиотекарей из центральных городских библиотек раздражало, когда я пыталась заполучить какую-нибудь популярную книгу на руки - а вдруг заберу и пропаду. Я рано привыкла к читальным залам, но моё молчаливое присутствие и там, похоже, им мешало. До этого то, что меня можно было занять чтением и больше не замечать, всех устраивало. В гостях меня обычно сажали в кресло у книжного шкафа. Но больше всего библиотекарш злило, когда мне была нужно что-то заумное. Районные библиотеки были попроще, и относились там к захожанам подобрее. В одной из них я углядела в своё время популярную книжку о бесконечности в математике, и с тех пор способна вспомнить диагональное доказательство даже ночью или навеселе - проверяла. То, что нашу домашнюю библиотеку заботливо собирали родители, и попадалось там всё, от Глеба Успенского до Стендаля и Анатоля Франса, было большой удачей.
  ***
  Когда я оставалась дома, болея, в коридорном зеркале отражалось моё лицо - широкое, большелобое, неподвижное, с морщинкой между низкими бровями, с резкими складками от крыльев носа к губам. Скорее чудь и весь, чем русь, в России много таких лиц. То, что я не красива, хотя и не слишком уродлива, меня скорее устраивало. Женская красота была опасной, пугавшей меня силой. Я думала, что мне больше подошёл бы некрасивый, но строгий и тонкий облик. Как у жены моего любимого художника Павла Кузнецова на той картине, где она держит музейную вазу. Но нет, ничего от женщины, способной глядеть сквозь время и от той меня, которая читала стихи, в зеркале тоже не было видно. Детские дни, когда при сильном порыве ветра я надеялась взлететь, прошли, и я чувствовала себя тяжёлой и неловкой.
  Впрочем, стихи и книги тоже были тем, что посторонним лучше не показывать. Любые недобрые слова о том, что мне нравилось, ранили меня так, что я захлопывала створки как тридактна. В невидимости были свои преимущества. И я невольно научилась их использовать куда действеннее, чем полагала. Лет до сорока пяти я не попадала на дружеские фотографии, хотя не избегала общества и съёмок специально.
  ***
  Моя мама причёсывалась наспех, пользовалась косметикой мало, быстро и небрежно - и была притягательнее тех, кто тратил на это часы. Она могла на живую нитку сшить вызывающе алую блузку с длинным то ли воротником, то ли галстуком - и выглядела в ней замечательно. Она никогда не интересовалась диетами, была немного полновата, и это ей ничуть не вредило. Спрашивать у мамы, как стать красивой, было так же бессмысленно, как спрашивать у солнца, почему оно светит. Конечно, я уже прочла тогда Куна и добралась до Голосовкера.
  Гелиос только один такое сиянье дарует
  Смертных глазам от него в мире рождённых людей.
  Ни всемогущая скорбь, ни ядовитые слёзы,
  Ни смертоносный недуг - старости верная тень -
  Солнечный этот огонь в глазах погасить не способны
  Бессмысленно было и спрашивать у отца, почему он чувствует, что что-то - прекрасно. Папа часто возил меня в Москву на выставки, дарил альбомы с репродукциями. Но когда мне не понравилась колючая врубелевская роза, он сказал только: "Потом поймёшь", не обращая внимания на моё возмущение. Самого отца никогда не учили ИЗО. Впрочем, нет, один раз у них был урок в школе, к которому просили сделать рисунки. В доме оказалось несколько цветных карандашей, и он скопировал висевший на стене пейзаж. Подчеркнул то, что казалось ему красивым. Отцу учитель тоже заявил, что рисунок сделал кто-то из взрослых. Видимо, это наследуется.
  Во многих вещах, которые обычно даются культурой и традициями, родители брали наитием и талантом. Это научило меня своего рода целомудрию, умению лишний раз не трогать руками и не забалтывать то, чего забалтывать не следует. Но и помешало тоже многому. Я могла часами сидеть надо не дающейся задачей или целый день рисовать. Но в других случаях просто решала: "Не дано". "Не дано, куда ты лезешь" тоже было той самой неизбежной тяжестью, которую я ощущала, пытаясь что-то рассказать, изобразить или придумать. Стать заметной. Стать понятной. Я была неловким и громоздким существом. Даже на то, чтобы показать наружу небольшую часть себя, мне надо было отважиться. При этом миру вокруг всё равно казалось, что меня слишком много, и мне часто и ясно давали это понять.
  
  Север
  
  Несколько лет подряд мама чувствовала себя лучше, и мы снова начали ходить в походы на байдарке. Так-то меня приучали к ней рано. На одной моей фотографии тех невинных лет я шестилетняя, совершенно голая, веду байдарку в поводу.
  Тут надо сказать, что это была доисторическая эпоха туризма. Палатки легко промокали от дождя. Сверху надо было растягивать тент из добытого правдами и неправдами полиэтилена. С какой-нибудь стороны он почти всегда был продырявлен или прилегал неудачно, и палатка протекала. Тяжёлые спальники быстро отсыревали. Увесистые байдарочные шкуры постоянно продирались. Перед каждым большим перегоном их расстилали на берегу и долго проклеивали резиновым клеем, а потом ещё дольше ждали, пока он высохнет. Переправить всё это с вокзала на вокзал было отдельной задачей. Обычно договаривались с ближайшим почтовым отделением о том, что нас отвезут в фургоне. Сидя на рюкзаках там, где должны были лежать газеты, мы в щёлочку разглядывали Москву.
  Но этих испытаний никто не придумывал специально, чтобы чему-то меня научить или что-то мне доказать. Само собой получалось так, что если ты хотела в поход, то надо было их терпеть. И терпела я вполне стоически, даже комаров и мошку. Зато светлой ночью был костёр, на дневной перекус - вкуснейшая грудинка с сухарями, а вокруг - озёра и лес.
  ***
  Сначала дома появлялись папины приятели. Расстилали взятые в турклубе карты, на которых едва ли не бОльшую часть пространства занимали реки и озёра. Звучали слова Воньга, Кузёма, Энгозеро. В Городе любили отправляться летом в Карелию или Архангельскую область.
  Счастливой я чувствовала себя уже на вокзале, и вокзальный запах будоражит меня до сих пор. Паровозы пропали очень давно, но почему-то пахнет там до сих пор угольной пылью и дымом. Единственной серьёзной досадой в походе была невозможность читать. Иногда мне, впрочем, везло. Помню, как поведя взглядом по товарам железнодорожного киоска, я выхватила однажды сборник рассказов Брэдбери. Нюх на книги у меня тогда был собачий. Рассказы были невозможные, с очень странным сюжетом и ещё более странным языком. Я не могла себе представить, что писать можно так. Всю дорогу я провалялась с книгой на верхней полке в состоянии, близком к лихорадочному.
  Я была широкоплечей, с сильными руками, мощным вдохом и выдохом, и гребла неплохо. Мне даже разрешалось загребать и табанить на порогах, когда из воды показывался очередной камень. Пороги мы проходили, впрочем, несложные, не выше двойки, сложные обходили и обносили. Возле одного из таких, где погибли несколько человек, мы стояли больше суток, и я даже успела его нарисовать. Загрунтованная картонка потом всю дорогу стояла на носу байдарки - масляные белила сохнут очень долго, а кипящей воды на этюде было много.
  ***
  Часть продуктов мы закупали в местных магазинах. Помню, как мы зашли в такой с отцом. Кроме хлеба, туда, завезли несколько ящиков её, родимой, и целая очередь тамошних жителей, по большей части лесорубов, стояла там, переговариваясь, и сыпля матерком. Отец не терпел, когда при мне ругались нецензурно, и до самого окончания школы некоторых слов я просто не знала. Спокойно и вежливо он попросил при девочке не выражаться. По правде говоря, я испугалась. Отец впадал в бешенство куда реже мамы, но гораздо серьёзнее.
  Реакция местных меня поразила. Никто не стал выяснять, кто здесь в своём праве, и кто круче. Очередь переглянулась, молча решила, что при девочке, пожалуй, и правда нехорошо, и продолжала разговоры уже без мата. Отец понимал этих людей лучше меня.
  ***
  В тех местах я впервые ощутила нечто непривычное. Безопасность и ещё - странное чувство родства. Примерно то же было, когда, уже взрослой, я впервые оказалась на маминой родине. Я догадываюсь, где проходит географическая граница, и какие старые, уже почти стёршиеся реалии за ней стоят. Это бывшие нехлебородные губернии России, где крестьяне были государственными и кормились не столько земледелием, сколько промыслами. А промысел редко бывал делом одиночным. Такое сочетание давало людей предприимчивых, самостоятельных, храбрых, но не склонных к беспредельщине любого рода. Сюда, как и в наши места, бежали староверы. При всей патриархальной диковатости "нехорошо" и "стыдно" здесь довольно долго оставалось аргументом. Вдобавок, пережить здешние долгие, тёмные и студёные зимы можно, только обладая хорошим воображением. К несчастью, эти же свойства, видимо, приводят к тому, что в чужой и непривычной ему жизни человек спивается с чудовищной быстротой. Страшная вещь - северное пьянство.
  ***
  Те самые слова я слышала от отца только один раз, тоже в этих краях. Когда стало ясно, что до Белого моря остался один переход, наши спутники загорелись желанием непременно дойти за день. Кузёма в то лето обмелела, байдарки то и дело скребли дном по камням. Почти всех высадили, я тоже шла по берегу с рюкзаком. Когда к ночи мы вышли в залив, шкура у нашей байдарки продралась уже сильно, и воды в ней была едва ли не половина. Берега виднелись вдали. Я изо всех сил отчёрпывала воду, родители гребли. Мы-таки доплыли до высоких суриковых скал Белого моря, и я помню, как отец сказал мне спасибо. Едва мы поставили лагерь, как кто-то указал на залив. Ночь была ещё светлой, и мы хорошо видели, как прямо через него, не утруждаясь путём в обход, плывёт лось.
  Конечно, я рисовала и море, и скалы, но гуашь мою размыло приливом.
  ***
  Гораздо чаще наших спутников охватывал пыл добытчиков. Мужчины ловили рыбу - а это значило, что её надо засолить и провялить, сделав стоянку на много дней. Мама искала грибы. В этом ей не было равных ни на севере, ни рядом с Городом. Помню, как она выходила из леса в светлых летних брюках, победительно неся полную корзину, посвежевшая от азарта. Такой же азартной я видела её на фрунзенском базаре. Местный таджик наконец-то дождался покупательницы, с которой можно было по-настоящему поторговаться. Помню его радостные выкрики: "Три арбуз - три рубля".
  
  ***
  Итак, мы стояли лагерем, и как-то раз услышали трактор. Места здесь были болотистые, половина деревьев - сухостойные. Вот через этот сухостой и ломился к берегу тракторист. Добравшись до нас, он сказал, что соскучился без людей, а на острове живёт местный егерь, и начал ему сигналить. Отец, который подошёл, чтобы с ним поговорить, вернулся ошарашенный. Кабина у трактора была фанерная, и любое упавшее дерево легко могло проломить её и убить водителя.
  Егерь на острове действительно жил, мы потом часто к нему плавали. На небольшом островке стояли несколько внушительных северных изб, все хозяйственные постройки в которых, ради превратностей климата, подведены под одну крышу. Они казались очень основательными, но мне объяснили, что это почти времянки. На остров сослали здешних кулаков, которым надо было как-то обустраиваться. Не знаю, по делу ли сослали - на севере обычно была возможность добиться достатка промыслом, а не кулачеством. В настоящем смысле кулачество означало долговую кабалу, дающую возможность пользоваться трудом односельчан.
  В одной из таких изб - закопчёной, неприбранной, но просторной - и жил Сашка. К нашему приезду он обычно варил уху. Сашка был тих, мирен, не любил раздоров, и попал в егеря после тюрьмы, куда загремел за драку. Полез разнимать, а разбираться ради него никто не стал. Отсидев, он обиделся и завербовался добывать рыбу на этом острове. Был он из города, но привычка к промыслу в здешних местах долго сохранялась и у городских жителей, у многих стояла где-нибудь своя охотничья избушка с припасами. Во времена отцовской юности его товарищи как-то съели в такой избушке все сухари, соскучившись по хлебу. Встреченный вскоре хозяин сказал им только: "Нехорошо".
  Возле печки у Сашки всегда лежала приготовленная растопка и коробок спичек со спичкой наверху. После ловли сетью руки жестоко коченеют, и если бы он не смог развести огонь, то замёрз бы, зимой - так и насмерть. Раньше он жил не один, а с напарником, но тот, мучаясь без водки, выпил диметилфталат, которым здесь спасались от комаров. Сашка сутки вёз его на моторке к докторам, уже ослепшего, но живым не довёз.
  В избе лежали стопки довольно серьёзных журналов, вроде "Науки и жизни". Когда я не рисовала, то по большей части занималась их чтением. К середине любого похода я успевала настолько измаяться без печатного слова, что искала обрывки газет, в которые мы заворачивали консервы. Все журналы выписывал Сашка. В глухомани это было проще, чем в нашем городе, где подписку разыгрывали в лотерею.
  У одного из наших спутников было ружьё, а в окрестностях бродил молодой лось. Сашка, у которого уже не было сил смотреть на консервы, попросил его завалить. Лося добыли, наши вернулись в лагерь довольные, со своей доли мяса и печёнки, и хотели отвести меня посмотреть. Егерь сказал им: "Не надо".
  Сашка был, наверное, самый нежный человек из всех, кого я знала за свою жизнь. Отец, умевший примечать людей, справлялся потом о том, что с ним стало. В тех краях каждый заметен, и сделать это легко. Следующий год был хороший, егерь заготовил много рыбы, но вертолёт за ней не долетел. Сашка, помнивший, что в его родном городе хрен без соли доедают, дико обиделся, взял расчёт и ушёл в запой.
  ***
  В одну из ночей, когда мы то ли возвращались с острова, то ли рыбачили посреди озера, меня опять накрыло. Это снова был сдвиг в восприятии, но на этот раз ощущение не конца времён, а всего лишь чьего-то (не человеческого) огромного и плотного времени, и я испытывала не только ужас, но и восторг. Собственно, не бойся я безумия, восторг был бы сильнее. Наша байдарка покачивалась под тёмным небом среди большого озера, и я глядела на него глазами гигантского и очень древнего существа. Озеро для него было одной каплей, в которую соединяли его воду силы сцепления, а эта ночь - коротким мигом в толще времён. Я знала, что здешние озёра недавние, ледниковые, но существо явно было древнее. Как то, одинокое, что приплывало у Брэдбери на голос Ревуна, маяка.
  ***
  Почти при каждой своей работе на пленэре я надевала штормовку из тех походов - выгоревшую, обтрёпанную, запачканную красками.
  
  Тут было хорошо рисовать воду, камни и лес. Любимый мой лес, из тех, которых много и в Калужской области, и на севере - сосняк. Светлый, с шершавыми, горячими, смолистыми, твёрдо устремлёнными к небу стволами. А прекраснее всего сухой сосняк с разноцветными пятнами лишайников понизу. Они пружинят под ногой и при каждом шаге тебя немного подкидывают. Эта пружинистая и чуть косолапая походка оставалась у меня и в Городе. Сосновые брёвна могут лежать нетленными десятилетия, а то и больше. Старое, но не гнилое дерево приобретает мягкое серебристое свечение, которое поразило меня ещё в избах на острове.
  Вволю наглядеться на деревянные северные постройки мне удалось на Кижах. Даже амбары были там основательными и складными. Попали мы туда из петрозаводской гостиницы, как ни странно, моими стараниями. Будильника у нас не было, но меня что-то подкинуло ни свет ни заря, и я начала всех поднимать, чтобы успеть на теплоход. Первым, что меня поразило на острове, была высокая трава, по колено, а кое-где и по пояс, полная цветов. Тут надо сказать, что хорошие сенокосы на севере редки, туда часто добираются сутки и более, и одну-две недели заготавливают сено, не возвращаясь домой. Отец мой однажды ночевал в избушке с такими косцами. Они ужинали взятыми из дома пирогами с рыбой, которые уже начали изрядно пованивать, а один из косцов сочинял для развлечения прочих сказку: "Вот был мужик, и были у него часы, да не простые, а волшебные, и очень они его в разных бедах выручали..." Кижи были приветными, и я не удивилась, что селились тут издавна. Но самым чудесным были, конечно, сосновые церкви. С замысловатым устройством, непохожим у одной на другую, с чешуйчатыми еловыми маковками. Они были всего лишь и только деревянными, но на язык просилось слово "изукрашенные".
  ***
  Север обезлюдел и обезлесел более других российских мест. Многие такие церкви, простоявшие века, теперь гниют и рушатся, а кое-что и поджигают. Прах и пепел по моим следам. "Отойди, не смотри, подними воротник..."
  
   Всякий, любой, иной, другой
  
  В художке меня воспринимали много спокойнее, чем в обычной школе. Даже когда я бросалась выяснять отношения прямо от закутка, где мы точили карандаши, так и не выпустив из рук ножа (тупоконечного, длиной с палец). В коридоре у меня как-то случилась нешуточная драка с одноглазым Юркой. В конце четверти мы, как обычно, разложили работы на полу, чтобы можно было лучше их рассмотреть. Самые удачные отобрали на выставку. А по оставшимся Юрка начал расхаживать в ботинках. Остались, конечно, не лучшие работы, и многие вообще не собирались уносить их к себе домой. Я не могла бы объяснить, что в этом неправильного, но неправильно это явно было.
  В обычной школе Юрка служил предметом обсуждения и осуждения, хотя и не так часто, как я. Характер у него от этого лучше не становился, и послушанием Юрка не отличался. Почти наверняка он выровнялся бы с возрастом, но сложилось всё иначе. Юрка играл на строящейся дороге, бетонный блок перевернулся и накрыл его.
  Прочие тоже не всегда держались в художке паиньками. Восковые яблоки и груши для натюрмортов были покрыты следами наших ищущих поживы зубов. А в коридоре все носились так, что однажды свалили и расколотили бюст римского императора Гальбы, с унылым и суровым выражением человека, страдающего запором. Я в этом участия не принимала, но тихонько хихикала над тем, что разбили того самого императора, который проправил ещё меньше, чем успел простоять у нас в школе.
  ***
  Тем не менее, каких-то крупных разбирательств по поводу наших провинностей я не помню. Я уже говорила, что в художке у меня был хороший учитель. Впрочем нет, не так. Борис Трифонович Шаванов, Трифоныч для моих родителей и для большинства моих сверстников, был, конечно, художником, и в нас видел художников. Педагогом он не был, хотя потом, в девяностых, когда под воду уходило то, что осталось от СССР, ему пришлось стать даже директором школы. Сражаться за её живучесть, как говорят подводники. Б.Т. делал то, чего никакая педагогика не позволяла. Сашка М., пропустив пару недель, приходил, наконец, к нему на урок со своими бабочками. Бабочки были нарисованы строго запрещёнными фломастерами (жирная нестираемая линия, локальный цвет и всё прочее, что для начинающих художников не рекомендовано). Б.Т. вместо того, чтобы отчитать его для хоть для порядка, сразу же начинал смотреть рисунки. Кроме науки о падающей и собственной тени, перспективе и прочих необходимых навыков, Б.Т. мог азартно обсуждать с учениками последний хоккейный матч. Но умение точно увидеть на рисунке вертикаль и горизонталь вгонял нам прочно. Мог пошутить о перекошенном кувшине "вот кто-то с горочки спустился".
  Нас учили ремеслу. Не оригинальности любой ценой. Но почему-то школьное разделение на отличников, хорошистов и троечников в художке не действовало. Я знала, что слаба в скульптуре и по части прикладного искусства и неплоха в композиции. Но когда кто-нибудь из одноклассников выводил "5+" на моём рисунке, который ему понравился, я скорее огорчалась, чем гордилась. ИЗО было про цвет и линии, не про 5+.
  У нас, конечно, соблюдали утверждённый план занятий. Но если кто-то сильно залипал на очередном задании, не переходя к следующему, Б.Т. смотрел на это сквозь пальцы. Дима К., в обычной школе отличник и образец, много дней бился так с композицией, изображавшей вокзал под дождём, с его отражениями и бликами. Клал самой маленькой кисточкой крошечный гуашевый мазок, хмурился, уточнял цвет и накладывал новый мазок поверх. Б.Т. ходил рядом и усмехался в усы.
  Был Б.Т. на редкость фактурен, с выразительным горбоносым профилем, усами, бородой и неизменным беретом. Береты я обожаю до сих пор. Карикатуру на этот профиль я вырезала в своё время из бумаги, приделала подставку и подложила ему на стол. Б.Т. очень хвалил сходство. Его любили, но влюблённых девочек я что-то не помню. Он был человек явно, необсуждаемо семейный и в чём-то даже солидный.
  Учитель был в те годы поклонником Леже и кубистов, да и дух Кончаловского явно продолжал витать рядом с Городом. Б.Т. приносил на занятия редкие тогда альбомы с репродукциями художников двадцатого (теперь уже прошлого) века. По большей части мои одноклассники бурчали себе под нос: "Абстракция" или просто смеялись. Б.Т. не злился. Он как-то по-детски, очень искренне обижался на нас, как будто мы были его коллегами и ровней. Как будто мы на самом деле были.
  Однажды мы пошли в городской музей на его персональную выставку. В музее с художкой мы уже бывали, как-то раз нас водили на выставку раковин морских моллюсков. Глянцевые, с зубчикам ципреи; смертоносные при жизни и геометрически аккуратные конусы; переливавшиеся всеми цветами перламутра морские ушки. Для Города, где многие жители были невыездными, такое изобилие выглядело как чудо. Но эта выставка удивила нас не меньше. Как я уже сказала, у Б.Т. были свои художественные пристрастия, свой стиль и свои любимые темы. В его натюрмортах тогда часто попадался яркий и колючий чертополох. Но среди привычных по стилю картин Б.Т. висели и другие. Каждая из них походила по манере на работы кого-нибудь из нас. Мы рассыпались по залам, тыкая то в одну, то в другую в порыве узнавания. Любой из нас существовал для него - не как ученик, не как объект воспитания, а просто как коллега.
  ***
  Классическая история искусства у нас, впрочем, была, и неплохая. Вела её молодая женщина с большими тёмными глазами в половину лица - Вера Викторовна Т. Она тоже огорчалась, когда при пересказе биографии художников мои одноклассники привычно орали, вторя ей: "И спился". Поворот этот даже в отредактированных для детей биографиях случался нередко.
  Ей я обязана знакомством с сюжетами библейской истории. Это был лучший способ, которого можно было ожидать - без патоки "Детской библии" и стёба Таксиля. Независимо от чьей-то веры или неверия притча о блудном сыне была. И "Возвращение блудного сына" - тоже было.
  Через несколько лет, на университетском семинаре, я отберу у одного из соседей книгу со стихами и после двух стихотворений вцеплюсь в неё крокодилицей. Когда я прочту "ты, Мария, гибнущим подмога...", и горло у меня сожмёт спазмом, я уже буду знать, о какой Марии, о каких...
  Муж Веры Викторовны, Алексей Александрович Т., первым среди коллег из нашей художки был принят в Союз художников. По тем временам без этого было очень сложно выставить или продать работы. У него взяли картину на выставку в Манеже. Т. с лёгкой стилизацией под сюжеты Возрождения, вроде Святого семейства или встречи Марии с Елизаветой, изобразил свою семью - себя и беременную жену со старшим ребёнком. Картину я видела - меня возил в Москву отец. Ожидающие ребёнка женщины красивы, я и сейчас в этом твёрдо уверена. И меня удивляло, что многие посетители почему-то разглядывали картину так, словно художник учинил скандал.
  Вскоре после недолгого своего признания Т. лёг на операцию. Нашли запущенный рак, говорить ему не стали, но жену известили. Через несколько месяцев он умер.
  ***
  В тех слухах, которые доходили до меня по поводу Т., не было ни зависти, ни злорадства. Только радость за коллегу сначала и горечь от случившегося потом.
  Родители оберегали меня от историй подковёрной институтской борьбы, уходя обсуждать её на кухню. Мама, с её непростым путём наверх, привыкла соответствовать общественным ожиданиям. Но при этом оставалась слишком прямолинейной и простодушной. Интриганка из неё была никакая, и эти обсуждения с отцом были ей необходимы, чтобы разобраться в происходящем и выплеснуть накопившиеся чувства. Я с младенчества легко разбирала любые слова, даже сказанные шёпотом в другой комнате. Истории про то, как пытались кого-то подсидеть, кому-то угодить и кому-то нагадить, при всём моём уважении к науке уважения к научной среде не прибавляли. Она виделась мне изрядным змеюшником.
  Художники в моём представлении были людьми, стоящими выше житейских выгод и правил приличия. Стать художником казалось лучше всего, даже лучше, чем стать учёным.
  К отцу как раз в то время часто заходил А., тоже художник и приятель его юношеских лет. От него, забрав сына ушла жена, и он жутко запил. Впрочем, не поручусь, что последовательность не была обратной. У нас дома А. появлялся с карликовым пинчером. По мере того, как хозяин напивался, пинчер начинал скулить и плакать, задрав морду к его лицу.
  Дёрганный, выбитый из колеи А. мало чем походил на добропорядочного Б.Т. Но оба они с одинаковым доброжелательным вниманием разглядывали мои работы. Иногда А. ехидно комментировал телевизор, где всё чаще появлялся всё более пожилой Брежнев. "Спасибо, товарищи, медальку дали". А и Б.Т. были куда более свободными, чем другие окружавшие меня люди.
  ***
  Биографии художников я читала с таким же пристрастным интересом, с которым когда-то расспрашивала маму, были ли у нас в роду знахарки и колдуньи. Я была тогда законченной, непробиваемой снобкой. Приземлённых окружающих я тихо презирала и жалела. И это стало большой удачей - я могла бы их ненавидеть. Когда подросткам перекрывают дорогу в их собственный вымышленный мир, с высоты которого они могли бы глядеть на сверстников и взрослых, получаются школьные стрелкИ или будущие азартные преследователи малолетних мерзавцев.
  ***
  Но, читая все эти десятки биографий, я поняла неожиданную штуку. У человека могло не оказаться любого из ценимых в Городе достоинств. И при этом он всё равно мог стать художником. Энциклопедисты и люди совсем без образования. Уверенные в себе и тихони. Волевые и лишённые любой воли, кроме той, которая каждый день бросает к мольберту. Трезвенники и пьяницы. Миляги и скандалисты. Эта способность могла прорезаться во всяком. В списке учеников Венецианова был глухонемой сын кузнеца, без имени. Даже родные бедолаги забыли, как его зовут. Но художник числил его учеником.
  В те времена мне однажды приснился яркий цветной сон. Мы сидели с Леной С. где-то в рощице, она держала на коленях папку и показывала мне свои рисунки оттуда. По большей части они были сделаны карандашом - дерево, ещё какие-то зарисовки. Я бегло их проглядывала, но два гуашевых изображения остановили моё внимание. Это были иллюстрации к сказке, наяву мне неизвестной. Зимней ночью девочка шла на лыжах, чтобы найти волшебную жемчужину и спасти свою деревню. Первый лист был безусловно, уверенно синим, цвета сгущающихся сумерек, с внятно прочерченными полосами лыжни. На втором висевший у неё на шее перл-талисман озарял всё розовато-жемчужным.
  После пробуждения ясные черты увиденного, как обычно, ускользнули от меня, осталось лишь ощущение цвета. Я даже не пыталась их повторить, тем более что это были не мои работы. И наяву Лена не ходила с нами в художественную школу и почти не рисовала. Но сон безошибочно выбрал не кого-то из моих друзей или врагов, а девочку симпатичную, но по тогдашним моим понятиям скучноватую. Проснувшись, я уже понимала почему-то, о чём этот сон. Не всякий человек умеет рисовать, но у каждого есть - что? Я не могла бы найти подходящие слова. Это было то, что видел в каждом из нас Б.Т.
  ***
  Рисовала я много - и не только в школе. Это занятие поглощало меня на долгие часы. В плохие момент мир состоял для меня из множества бессмысленных, не связанных между собой деталей. Но случались, особенно на природе, и другие моменты, когда соотношения и перекличка вещей соединяли их, как рифма, в цельную картину, за которой угадывался невыговариваемый смысл. Мир во время этого напряжённого восприятия походил на прозу поэта, где слишком много скрытых связей и настолько же маловероятных, насколько и неизбежных пересечений. Критики в таких случаях презрительно говорят о боге из машины, не думая о том, что в иных мирах боги действительно есть.
  Я подозреваю, что ощущение силового поля в такие мгновенья, которым не важно, что они всего лишь мгновенья, переживали многие художники. Тем более что психологически они часто находятся вдали от золотой середины. Да и не только они. Стоя в том самом букинистическом отделе над старым журналом, я однажды прочла "это я играю уже завтра". В свои двенадцать я мучительно понимала, о чём идёт речь, и мне было наплевать, что произносит эти слова придурочный чёрный наркоман. Купленный тогда журнал до сих пор стоит у меня на полке.
  Есть разные способы выразить это единство. Упругий рисунок, в котором напряжение поля передалось движениям руки. Выверенная композиция с теми самыми соотношениями и перекличкой. Наконец, цвет - сам по себе поле, волна и колебание. Обычно именно цвет лучше всего даётся неопытным художникам, хотя у моего отца, скажем, талант был именно к графике. Рисунок у меня был слишком вялым, в удачную композицию я иногда попадала случайно, но по части цвета уже кое-что понимала.
  ***
  Художественную школу я окончила в седьмом классе. Я всерьёз задумывалась про художественное училище. Многие наши выпускники ходили к Б.Т. рисовать постановки. Собиралась это делать и я. Но Б.Т. из художки выжили, и он ушёл в оформительскую мастерскую Города. Несколько раз я захаживала к нему и туда. Готовиться к поступлению я всё равно намеревалась, и хотела подчистить то, что давалось мне плохо, прежде всего рисунок.
  Часами я сидела у окна, зарисовывая прохожих, чтобы научиться чувствовать пропорции и движения. Но сколько бы я этим не занималась, они не откладывались в памяти, не вставали перед глазами. Мне оставались лишь сами зарисовки. Я поняла, что с моей зрительной памятью что-то не так, и стала специально искать упражнения, которые развивали бы её. Почти все они начинались с "постарайтесь представить себе". Но представить-то я как раз не могла - ни только что увиденного, ни придуманного. Разве что сконструировать на листе бумаги.
  Не знаю, почему мне отказано в том, что дано почти любому человеку. Эта способность кажется настолько естественной, что моим объяснениям обычно не верят. Но за всю жизнь мне так ничего и не удалось сделать с этим дефектом. И даже не знаю, всегда ли он у меня был или объясняется страхом снова увидеть что-то, что может всплыть перед глазами. Возможно, дело в повреждениях сетчатки, полученных ещё до рождения. А может быть в привычке останавливать воображение, говоря себе "как если бы", прежде чем оно создаст слишком правдоподобные картины. В железных обручах на сердце, которые я сама сковала, чтобы удержать зверей внутри. Моих зверей, слишком пугавших людей и слишком уязвимых для их выстрела.
  Эта внутренняя слепота была частью моей тяжести и неповоротливости, частью вечного "не дано". Я отступила, тем более что решение можно было отложить ещё на два года. Но в глубине души я знала, что сдалась. С Б.Т. я после этого виделась лишь пару раз, поскольку чувствовала себя виноватой перед ним. Он слишком много мне отдал.
  Однажды я застала его возвращение из творческой командировки в Одессу. Не знаю, каких южных красот от Б.Т. ожидали, но его совершенно зачаровал грузовой порт. С мальчишеским восторгом он писал разноцветные кубики контейнеров, гротескные краны, потрёпанные суда - всё это под пронзительным солнечным светом. В его студии в мастерской стояли у стен десятки таких холстов. И ещё одна картина. Спародированное в деталях, до голой пятки включительно, "Возвращение блудного сына" с тем самым узнаваемым профилем. Коллеги по мастерской любили Б.Т. и так поздравили его с возвращением.
  ***
  Детство кончается вместе с защищённостью. От чужих и недобрых людей, от полноразмерных последствий собственных глупостей и гадостей. Моё было защищено хотя бы в том смысле, что тогда я понимала, кто я и зачем. Теперь этого не было. Пал самый надёжный из моих бастионов. Детство закончилось, хотя до отъезда в университет меня ждало ещё много всего. И первая подруга, с которой мы познакомились как раз на экскурсии, устроенной художкой - привет тебе, Люда, если ты когда-нибудь это прочтёшь. И поездка в Киргизию, за которую мне пришлось расплатиться желтухой. И ранний инфаркт матери.
  Чуть раньше умерла бабушка, мамина мама. Мы ещё успели заехать к ней летом. Мама купила ей домашнее голубое платье, под цвет глаз. Бабушка Женя надела его, посмотрелась в зеркало и отложила - на похороны. В сторонке от меня и всех прочих она успела шепнуть матери: "Грех на мне, Лидя. Я тебя больше всех детей любила". Бабушка была сто раз права. Моей успешной и благополучной матери по-прежнему важно было знать, что её - больше всех.
  
  ***
  Художником я так и не стала, но годы занятий живописью сделали из меня то, что я есть, проведя меж многих соблазнов. Говорите, самурай без меча подобен самураю с мечом? Тогда, наверное, я как раз самурай без меча. Художник без зрительного воображения. Человек с душой фанатика, неспособный ни во что поверить фанатически. Если я позволю себе открыть рот и сказать всё, что я думаю, то оскорблю чувства всех сразу, к какой бы стороне они не принадлежали. Хотя, право же, оскорблять чувства мне совсем не нравится. Это едва ли не лучшее, что есть у людей. Мне приходилось без них жить, я знаю.
  Свою историю мне тоже пришлось писать из этой неуверенности, бесчувственности и скованности, нащупывая детали в потёмках. И всё же я надеюсь, что вытащила хоть что-то важное.
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"