Отшумевший дождь подтопил плавни, выстелил рослую траву - и вчерашний уютный островок сжался до блиндажной кочки, сгорбился могильной горкой с кривой, невесть как проросшей берёзой. Вместо креста рассоха. Вот тебе и погост. В редкой поросли камыша неторопливо густел рассветный туман.
Весёленький пейзажик... слезу прошибает. "Губа" мазнул рукавом по лицу, только хуже сделал. Дёготь нещадно выжигал глаза, стекал огнём на грудь. Сил нет. Заорать бы во весь голос, завыть до мурашек по коже; встрепенуться по-собачьи, стряхивая беспомощность и липкий страх - нельзя! Только и остаётся сопеть в две ноздри, шагать, да угадывать: много ли в себе человеческого сберёг? Что скажешь, полковой разведчик Никита Губонин, бывший зэка-малолетка "Губа"? Озверел по горлышко или на донышке? И надолго такого хватит?
"Тут уж как Бог даст".
Впереди старшина Кузьмичёв искал в болотной жиже тропу, тыкал слегой по сторонам, кряхтел по-стариковски. Сковырнул полоску рыжего мха, растёр на ладони и хмыкнул в усы.
- Чего стоим, Кузьмич? - негромко подал голос лейтенант Рыжов.
- Вешку не вижу, товарищ командир. Не иначе дождём смыло.
- Вороны утащили, - раздражёно бросил тот. - Ну же, старшина, до островка два шага.
- Так то оно так, - Кузьмич развернулся, глянул с прищуром - мимо лиц, выше голов, словно снимал мерку с бескрайней топи, убежавшей за спины. Или прислушивался к далёкому басу овчарки и выкрикам на том же собачьим языке.
"Не суетись, лейтенант, уже не достанут", - с гонором свёл Губа, но промолчал.
Кузьмич с размаху воткнул слегу в тропу, подошёл, разгоняя ряску коленями, и неожиданно для Губы обтёр ему сырой тряпицей лицо - и не увернешься с жердями на плечах.
- Говорил тебе, обалдуй, смолу на лоб густо не мажь. Сопреешь - глаза потеряешь. Лучше уж комарьё кормить.
"Да пошёл ты... папаша", - почти сорвалось у Губы, но прозвучало:
- Благодарю.
- Как он? - спросил Кузьмич, высматривая на еловых носилках раненого Дадабаева. В перекрученной плащ-палатке не понять где голова, где ноги.
- Стонет чуть слышно, товарищ старшина. То ли бредит, то ли по-своему бормочет, - поспешил с ответом рядовой Круглов и, переступив на месте, толкнул Губу носилками.
"Увалень, хренов".
- А ты, голуба, слушай, слушай. Рано ему с богом здороваться, молодой ещё, - ласково сказал Кузьмич и вздохнул. - Эх, ребятушки, отсохли руки то, поди. Известно. Потерпите, чуть осталось.
- Старшина! - призвал командир злее и громче.
Кузьмич подтянул на груди ППШ повыше и выдернул слегу.
- Правее уйдём, товарищ лейтенант, туда, где осока. След в след.
Губа сплюнул в ряску. Можно и правее, только сапоги увязли - на раз и босый. Экое западло. Разве что молиться "чуть осталось". Развеселила кузьмичёвская отговорка, кривой улыбкой проняла. Что за этим "чуть" спрятано: болото кончится, Дадабаев помрёт, харчи горячие, портянки сухие, или завтра победу объявят? Всё в масть, но рубашка краплёная. Переспросить, заглянуть в глаза, да не время шерш на фас устраивать. Время ножками шагать.
Губа вырвал сапоги из грязи.
Что до рук - он их давно не чувствовал, проросли пальцы жердочками до самых окаменелых плеч, на спине тугим узлом связались - не разорвать. Оттого так тесно, вязко и муторно на душе. Расправить бы грудь, распахнуть руки, взлететь вольной птицей над вонючей трясиной, оставив бедолагу Дадабаева внизу. Не жилец он с развороченным брюхом, зря жилы рвём. Без вариантов. Прикуп тут мимо, карты вскрыты - ваших нет. Не ответишь ли, боевой товарищ?
И как-то само случилось - малость присел, встряхнул носилки - Круглов ойкнул, Дадабаев застонал душно, будто во сне.
Не, не жилец ты, братишка.
Пропетлял Кузьмич в осоке вечность, но всё же вывел. Выползли на заветный островок живенько и тесно, как убогие на паперть в пасхальный день. Распластались под берёзкой - руки, ноги вперемешку. Просто сказка. Так бы лежать, дышать и рогом не шевелить... со шмайсером на груди.
Старшина первым поднялся, бересты срезал, хворостом похрустел, из вещмешка напильник выудил. Заискрил по камушку, трут раздул и уложил в гнездо из мелких веток. Приятно потянуло дымком.
- Ветерок на нас, товарищ лейтенант, опять же, туманчик, - отозвался он на строгий взгляд Рыжова, - мне пять минут и чай готов.
Поддёрнул рукава маскхалата и начал обмахивать огонёк крышкой котелка. Руки у старшины хваткие, жилистые.
"Чифирнуть не грех, да с заваркой жиденько".
Губа вскинулся, присел на корточки, отыскал взглядом Круглова. Так и есть, самокрутку мастырит, пентюх. Глаз скосил и кисет прячет. Вот же морда жмотная! В заходы ни ногой, на болотцах с полными карманами отсиживается - группа прикрытия.
- Покурим, боевой товарищ?! - Губа сдвинул сальную пилотку на брови и резко козырнул.
- Отставить демаскировку, - устало бросил Рыжов, и засипел, закашлялся, уронил с коленей немецкие документы. Старшина обмер над костерком, покачал головой и стал щепу быстрее подбрасывать.
- Будет, будет кипяточек.
- Круглов, глянь, как там Дадабаев, - смахнув испарину со лба, распорядился командир. Голос прозвучал незнакомо, хрипуче.
- Губонин, немца проверь. Не задохся ли?
- Да что с ним станется, с кощеем фашистским, - заворчал Губа, нехотя поднялся и, отряхивая камуфляж, ощутил зябкую ломоту во всём теле. Радоваться ли? Да уж лучше так. Посмотрел на Рыжова - лихорадит взводного, лицо мокрое, бледно-серое. Ни чахотка ли?
- Проверь! Ты "языка" брал, с тебя и спрос.
- С козырей заход.
На войне случайностей не бывает, но всегда всё по случаю. С фельдфебелем так и вышло - подловили на дурика. "Язык" статный, чопорный, с барским профилем - приятно по морде вдарить. Гауптшарфюрер ваффен-СС, инженерная служба - с ходу опознал погоны Рыжов, не зря в разведшколе галифе просиживал. Не простой фашистик попался - со стажем. На шевроне угол серебряный, на груди чёрный крест и латунный щит. Матёрый! За такую роскошь наградной лист корячится, если особисты в сортире не подотрутся. У лейтенанта глаза загорелись - первый поиск и сразу в дамки. Тут хоть унтер, хоть фюрер, хоть лысый тойфель - по любому фартовый задел. А вначале не катила масть.
Весь рубеж на брюхе исползали, обнюхали, а "языка" не взяли. Облажались. В траншеях пошумели ненароком, едва ноги унесли. До заповедного болотца, где Кузьмич дожидался, рукой подать, а выпало в лес пятиться, круги по кустам наматывать. Отсиделись в лощине под дождичком, вечером к просеке вышли.
Распутица. Фронтовая дорога топкая, схватит - не отпустит. Старая лежнёвка танками разворочена, не разгонишься. У развилки напротив ребристый "кюбель-верблюд" в колее застрял. Мордой ткнулся в кисельную лужу, отяжелел от грязи, передних колёс не видно. Без дверей, без верха, на сидениях пусто. За "верблюдом" дымок табачный меж деревьев вьётся. Судьба злодейка забавляется. Чья? Над кем? А хрен поймёшь.
Дадабаев с прицела высмотрел: "двое фрицев". Расклад козырный! Стало быть, не зря блуждали оврагами. Бог не фраер...
Командиру шепнул: "не мешай, лейтенант, один сделаю". Финку в руку, вальтер за пояс; через просеку, вдоль полесья тенью - к немцам в тыл. Так и есть - два стервятника. Прижали сиделки на брёвнышке, разложились: галеты, котлеты, кофе с термоса. Подавитесь, сволочи! Отдышался и расчесал колоду по-тихому: шестёрку перышком в бок; тузу тыльником в темечко - Ваши не пляшут! - одного в отбой, второго мордой в дёрн. Гутен таг, дер дипп! Хочешь жить - лежи и не дёргайся, привыкай к беловежской сырой земле. Спеленал, кляп воткнул, обшарил. Зольдбух, жетон...
Ветки хрустнули. Из кустов, как чёрт из табакерки - эсесовец - без кителя в грязном тельнике, подтяжки болтаются. Здоровенный гад! Не иначе нужду справлял и зашкерился. Шмайсер вскинул, паскуда, стволом рыскает, прищурился. В перелеске темень, только просека светится. И дорога как на ладони - огневая зона, а там русский солдатик в грязи увяз.
Губа тряхнул головой, картинку затёр, как грязными сапогами вытоптал. Долго смотрел на старшину, колдующего у огня, взгляд искал, будто мыслями хотел поделиться.
Кто теперь разберет, как там было. На войне время по-особому тикает, где-то секундами жизни отмеряет, где-то авансом минуты дарит. У каждого свой момент. Так и было: немец из кустов выполз; Дадабаев на просеку выбежал; Рыжов за "верблюдом" спрятался; Никита Губонин вальтер поднял, прицелился... Мог немца положить - легко, но отступил за дерево. Стрельбу переждал, убедился, что Дадабаев в кровище ползает, тогда и подкрасил плешивый эсесовский череп. Фифти-фифти, обменялись похоронками. Кто сегодня должен был умереть - умер! Вот такая простая история, с юшкой и без соплей. Предъявить ему не за что, да и некому. Разве что унтер с земли хитрым глазом косил, всё видел. Дрек мит фэфэр!
Губа ещё раз глянул на старшину - Он не маза, чего прилип! - подошёл к немцу, сидящему на гнилой кочке, нехотя ткнул сапогом и сдёрнул с головы мешок - рябой от крови.
- Просыпайся, эмбрион ушибленный. Утренняя пробежка и хозработы, для актива пайка сверху.
Пробасил наигранно и, поддавшись заводному куражу, сделал страшное лицо и пятерню паучью выставил.
- Сказать, поди, чего хочет, - осторожно заметил старшина. Командир, соглашаясь, кивнул.
Губа навалился на немца - намеренно жёстко, разорвал бинты на затылке и выдернул перевязочный пакет изо рта.
- Балакай, поганец. Только шепотом.
Пленный завалился на бок, царапнул траву связанными за спиной руками и срыгнул утробно, выплеснув на землю зеленовато-жёлтую пену.
Лейтенант привстал и озадаченно посмотрел на старшину.
- Желчью исходит. Видать, от нервов.
"Вот и попили купчика с аппетитом".
- Такое дело, - растеряно вмешался Круглов и потянулся за винтовкой СВТ, прислоненной к берёзе, - Дадабаев умирает.
Раненый умирал у куста молодой ольхи. Тихо, спокойно. Ловил сухими губами дождевую росу, что ветерок с веток стряхивал. Дышал порывисто, через раз. На лице усталость, в раскосых глазах пустота и холодок стеклянный. Не видит никого. И ничего - слепой в слепое небо прицелился. А может и видит что-то за дымными тучами, для всех, кроме него, скрытое, непонятное.
"Все там будем! - разозлился Губа - Все по краю ходим!"
Встали рядом, над товарищем плечами встретились. Кузьмич крышку котелка в траву бросил, руки хваткие за спину спрятал. Ничего тут ни сделаешь, ничем не поможешь.
Дадабаев головой мотнул - "Свете, свете". Шея в вороте точно палка в проруби. Сам короткий, щуплый, навроде мальчишки... в отцовской гимнастёрке. На животе каша из кровавой марли, на груди галун жёлтый и дырка орденская. Весь как есть, без остатка. На отлёте.
"Ждёшь, костлявая?"
Командир Дадабаеву в руки винтовку вложил.
- Держи, Мансур. Помнить тебя будем.
Тот сжал снайперку отчаянно, на мгновение ожил - в остекленевших угольках душа мелькнула, выдохнул тихонько: "братцы". И затих.
Старшина помедлил, опустился на колени и пальцами по скуластому лицу провёл, потухшие глаза прикрыл. Буркнул чуть слышно: "Вон оно как", и показал угол плащ-палатки - измочаленный, изжеванный. Понятно без слов.
Сдёрнули пилотки.
- Лучший стрелок батальона, земля пухом. Всё бредил - "света", думал женщину зовёт, оказалось, винтовку искал. Выходит, для него ничего дороже и не было, странно это, - торопливо высказался Круглов.
Командир откашлялся, произнёс с хриплой расстановкой:
- Для комсомольца нет ничего дороже Родины.
- И я так думаю, товарищ лейтенант, но где же она его родина?
- Отставить! - рассердился Рыжов. - Родина для всех одна. Не в ту сторону думаешь, рядовой, и не время сейчас.
Круглов отступил на шаг, достал кисет и на Губу искоса глянул.
Курить тому не хотелось. В груди оживала знакомая боль, расплетала рубцы у пулевой отметины. Прав командир - "не время сейчас". Вернулся к берёзе, присел рядом, уставился на огромный сувель, вспученный у худого комля. Уродливый нарост напоминал рассеченное надвое сердце, мёртвое, давно иссохшее. В рытвинах коры будто чёрный крест с завитками прорисован. Или клевера узор. Ногтями поскрёб, и как ужалило - трефовая масть! Дыхание перехватило. Каблуками в землю упёрся, словно к удару приготовился. Быть не может?! Уладил же. Червонным крапом долг покрыл, как на кону. Что ж на выходе то подавился?
Маскхалат в миг скинул, гимнастёрку рванул как бешенный - пуговки россыпью, тельник в сторону. Зараза! Где?! Да всё там же - на сердце. Вспухшим клеймом прилип - свежий от крови трефовый туз. Губа нож выхватил. Полоснуть адскую татуху, срезать, да в костёр? Только впустую, не вывезет. Нож по рукоять в землю вбил. Ваши не пляшут! Развели, как лоха. Выходит, нет веры ни богу, ни дьяволу. И почувствовал всем телом - волосы дыбом встают. Вот и время пришло... каяться. Или материться.
- Рождается человек, руки в кулачки сжимает, - Кузьмич тяжело вздохнул, - душа там младенческая. А когда умирает, руки сами открываются, летит православная душа в небушко, - он запрокинул голову, помолчал. - Или на землю падает. Каждому по заслугам земным.
- Ты чего старшина? - опешил лейтенант, и тут же жёстко выдал:
- Не я надумал, так святой старец соловецкий сказал.
- Таким святым на Соловках и место. А ты то к чему ведёшь?
- Так вот к чему, - Кузьмич с трудом разжал у Дадабаева мёртвую хватку и выдернул винтовку. - Не пойму, хорошо ли плохо?
- Удивляешь, гвардии старшина. Война идёт, солдат с оружием умирать должен.
- Да что тут понимать, - влез в разговор Круглов, - не нашей он веры был, вот и всё понимание.
Старшина руку в троеперстии поднял, долго смотрел с вызовом, перекрестил покойного, и вздрогнул.
За берёзкой надрывно хохотал немец, прерывисто рыча и окая чужой речью.
Лейтенант автомат вскинул и опустил.
- Круглов, что за песни он поёт? Переводи!
Тот нервно притушил папироску о сапог.
- Не разберу пока. Смеётся, вроде... - начал Круглов и сбился - командир, сгорбившись, стучал себя пятернёй в грудь, сдерживал кашель. Лицо от натуги покраснело.
- Ну! Что там?
- Похоже, издевается, товарищ лейтенант. Говорит, что не понимает нас, то есть русских... не понимает, зачем тащили мёртвого по болоту. Мёртвого... как бы точнее сказать... азиата.
- Кого?
- Сговорились?! - взревел Губа, подскочил - в расхлестанной гимнастёрке без ремня. Вытянулся в полный рост, шагнул на прямых ногах, как на ходулях, прижал немца к берёзе и, подвывая, ударил кулаком в зубы.
- Русский он, русский!
***
Витьку Плясунова - корешка дворового, Никита сразу не узнал. Гимнастёрка офицерская новая, ремни кожаные, кобура и планшетка, усы казачьи; одеколоном от сержантика за версту разит. Крыса тыловая, пижон штабной. Прёт как танк в узеньком окопчике. Хотел Никита локтём двинуть, а тот, надо же, извернулся, буркнул по ходу: "забудь". Никита в ответ: "было б сказано - забыть успеем". Замер пижон.
- Не был - так будешь...
У Никиты само выскочило:
- ...был - не забудешь.
Развернулся штабной резво - грудь колесом, руками развёл и волчком на каблуках с неожиданным коленцем - грязь с сапог слетела.
- Ойся, ты ойся, ты меня... - напел, улыбка до ушей. - Не признал что ли, Губа? Чего шнифты вылупил, землячок лихой? - подмигнул хитро. - Не вижу восторга, - и шепотом, - или я тебе денег должен?
- Плясун!? - обомлел Никита, и отчего-то гимнастёрку свою застиранную расправил, поддёрнул. - Живой. Вот так встреча!
Кулаками друг друга потыкали, обнялись.
В землянке за спиртом время довоенное вспомнили. О родных и близких, дворовых днях беззаботных, о вчерашних мечтах туманных. Про будни лагерные - ни слова. О настоящем обмолвились коротко, без злобы и зависти: один на пузе километры мотает; другой связисток при штабе щиплет. Кто на что горазд. Отсюда и печаль своя - личная.
Никита быстро захмелел, раскраснелся, и умолк, то ли от избытка чувств, то ли от странного непонимания того, что же он чувствует на самом деле. Рассыпалась колода карт, не собрать.
"Будто в другой жизни побывал. Значит, была она, а может и будет ещё, эта другая жизнь".
- Ты чего домой письма не шлёшь, волчара тряпочный? - Плясунов склонился над дощатым столом, окопную свечу сдвинул, взгляд поискал. - Матушка как-то отписала - твои извелись совсем.
- Жду, когда убьют.
- Сбрендил?!
- Ага. Пусть привыкают, вроде и нет меня давно.
- Ну, брат, ты так долго не протянешь. Жизнь любить надо, а воевать с надеждой в сердце. Смерть таких обходит.
- Знаешь, Плясун, учить не буду, но скажу. Смерти один хрен, радуется человек или зачах, присел на корточки "яблочко" станцевать или под себя сходить - она всем глаза закрывает, а на войне без разбору. Хороший ты, правильный, в бога веришь, или паскуда конченая, шестёрка вшивая - нет для неё никакой разницы. Законы, понятия - пустое. Оттого и досада. А воюю, да, с надеждой. С надеждой, что выбор помереть по-людски всё же за мной. Хоть что-то от костлявой в прикупе. Сотня выходов и, как видишь, живой пока. Верно, время не пришло. Вот такое моё слово, братишка.
- Допекло тебя. Может о переводе похлопотать? К нам в батальон связи.
- Благодарю, конечно. Тут моё место. В разведке.
Никита взглянул на пустые лежаки вокруг. Бойцов во взводе кот наплакал. Повыбило. Из ночи в ночь на задание, как во сне по кругу бежим. Перед выходом погоны снимаем, на фотографии с письмами молимся - нехитрое богатство старшине сдаём. У солдатской книжечки листы серые, в коленкоре скрепка ржавая, группа крови чернилами. Вернулся - получи назад, нет - в штаб с оказией. За датой рождения будет дата выбытия и сто грамм наркомовских на помин души. Жизнь как миг, был - и нет тебя. На нейтральной полосе лежат разведчики, все без званий и должностей - одинаково мёртвые. Тесно там - пусто тут. "Косторез" немецкий удачу на ноль помножил, снайпер точку поставил. Вот и всё уравнение. Не прошли - исчезли.
"Скоро мой черёд".
Плясунов курил, хмуро смотрел на огонёк свечи, и вдруг ожил:
- Не раскатать ли нам партийку боевую? Что скажешь, братишка? Будем биться в лоб, без кляуз, - улыбнулся хитро, - знаю я тебя, жулягу прожженного. Пассажиров до трусов раздевал, забыл? Доставай колоду! Или карт нет?! Не поверю!
Губа неуверенно кивнул.
- Признаю - было. И стиры есть. Но ты не пассажир, Плясун. Извини, не катаю я давно, так изредка картинки разглядываю.
Помолчали. Засобирался гость - встал, ноги размял, хмыкнул в усы и предложил гимнастёрками обменяться. "Себе ещё достану". Обменялись, заправились. Плясунов по привычке на груди карман поискал - нет у солдатской гимнастёрки карманов. Рукой махнул, пачку трофейных сигарет на стол бросил. "Подгон".
Никита проводить вышел. У коновязи за пригорком потоптались - "будь-давай", руки пожали, обнялись крепко - оказалось, попрощались навсегда. Простились. "Кукушка", сука, одной пулей двоих положил. Плясунова на вылет, Никиту на излёт. Насвистела птичка певчая медальку свинцовую, жгучую. Схватились друг за друга, кровью харкнули и упали вместе. А разлетелись в разные стороны - один в госпиталь, другой в сырую землю.
Спас Никиту прорезной карман офицерский и дюралевый футлярчик с колодой в тридцать шест карт.
В госпитале неделю бредил, пробитой грудью булькал. Ни жив, ни мёртв. Как-то ночью Плясун пришёл. Наголо бритый, худой, с чёрными кругами у глаз. Точь-в-точь как сосед выздоравливающий - в исподнем и босой. Присел на край кровати, одеяло поправил.
"Не успел я, братишка, жизни порадоваться. Ничего в этот мир не принёс, ничего не оставил. И не поспоришь теперь, не переделаешь - поздно. А ты живи, Никитка, живи смерти назло. Научись хромую обманывать. У тебя получается".
Встал - сетка скрипнула, вышел в коридор - двери нараспашку, фертом замер - руки в боки, сизая луна за спиной, и пошёл казачком по кругу, быстрее, быстрее.
"Ойся, ты ойся..."
Никита задохнулся и потерял сознание.
С той ночи будто новый календарь защёлкал.
Был Никита - стал Губа. Боль в груди утихла, жар спал, аппетит проснулся зверский. Губа со шконки слез, и наполнилась жизнь интересом.
На харчах местных здоровье поправлять тоска и сплошное разочарование. Долго не думая, бандерольку залётную вскрыл - вязаные носочки, варежки, да шарфик прибрал. Такой комплект покойничку уже без надобности. У шоферюги из санроты обменял пустое барахлишко на бесценную вещь - новую хрустящую колоду. По-тихому карты подковал: парафином тузы зарядил, у литерок фаску снял, картинки царапинкой и точкой, маркерный листок тупым ножом по краям. Сработал тип-топ, чтобы на щуп, на слух, и на глаз.
С помывки Губа тельник побольше выбрал, рукава по длине распустил, халатик фланелевый накинул и пошёл по палатам шерсть рвать. Всегда скромно, ненавязчиво, на виду, у окна или под лампочкой.
- Привет, служивые. Вот в наследство картишки достались. Не подскажет ли кто, как их раскладывать?
Наивных нет - посмеялись, помялись, и колоду в замес. Можно в буру, терц, очко, хоть в дурачка, но на интерес. Люди разные, но всех азарт жжет, то ли от скуки, то ли от нужды к минутам рискованным. Не мудрено, вчера под смертью ходили, а сегодня на курорте отдыхают. А повезёт страждущим, так и спишут в тылы по ранению.
К каждому Губа правильный подход имел, кому пропуль для затравки, кому байку весёлую, анекдотик томный. Никого до кишок не раздевал, всегда в меру - сала шмат, колбаску домашнюю, табачок, чай, безделушки трофейные, пару рубликов. На часы командирские, честно добытые, выменял водку и шоколад. Соседей горькой порадовал, чтобы злобу не таили. Сестричкам сладкое, чтобы не забывали перевязывать. Авторучку с золотым пером, портсигар серебряный, браслетик плетёный, да пару колечек - прибрал до времени. Оно в госпитальных коридорах свой ход имеет.
Некстати Губа покурить вышел.
На широком крыльце знакомая суета - раненых подвезли. Тяжёлых. Полуторки бортами хлопают, носилки стучат. Кто по ступенькам вверх, кто вниз. Двери настежь. Солдатики стонут, санитары матом кроют. Старшая медсестра подгоняет, покрикивает беззлобно. В сторонке военврач в мятом чепчике и распахнутом халате, рукава от крови пёстрые. Жуёт мундштук папироски, руки в карманах - на марлевую маску пепел падает. Лицо рябое, чёрствое, как подсохший хлеб. С худобы нос клювом торчит, кадык острым сучком выпирает.
- Сами справятся. Ты ко мне вечером зайди, - сказал тихо и вроде мимо, но кому ещё, кроме Губы рядом никого. Окурок под сапог сбросил и ушёл на сортировку.
Губа озадачено вслед кивнул. Обознался военврач? Знакомство точно не заводили. С чего вдруг у брюшного хирурга тихий интерес? Странно. Стукнул кто, что картишками шлёпаю? Так не по адресу.
Вечером побрёл в хирургию с дурным настроением, портсигар серебряный с собой прихватил.
Постучался, халатик фланелевый поправил и вошёл в кабинет с докладом.
- Товарищ военврач, рядовой Губонин по вашему приказанию...
Окно фанерой заколочено - темень, настольная лампа чуть светит. Слева шкаф с башнями бумаг, справа кушетка с несвежей вдавленной подушкой. По центру за облупленным столом военврач в малиново-полосатых погонах майора. В углу на громоздком шнифере портрет Иосифа Виссарионовича. Припылённый. Не порядочек.
Военврач отмахнулся и на кушетку указал. Закурил.
- Стульев нет.
Губа на край присел, кулаками в колени упёрся. Чего ждать? Напружинился.
- Комиссия через неделю будет, думаю, тебя на выписку определят, - начал майор и громыхнул ящиком стола. Сдвинул папки на столешнице и выложил в пятно света кривую, рваную жестянку.
- Давно хотел отдать. Твоё?
Штуковину на столе Губа в секунду срисовал - дюралевый футлярчик, кой ему жизнь спас. Ясно, как божий день, а дальше непонятки.
- Откуда это у вас?
- Из твоей большой грудной мышцы, - бесхитростно ответил майор и затянулся папироской - лица в дыму не разглядеть.
- Раненых в эвакуацию тогда сотнями подвозили, но тебя я запомнил. В полевом оперировал и прибрал вещицу. Не знаю, наверное, как памятку. Наверное... А тут, выходит, пересеклись. Забирай.
"И много у вас таких памяток к поминкам?" - едва не съязвил Губа, но решил сыграть под дурочку.
- Так зачем мне порченая вещь, товарищ военврач? Ни толку от неё, ни проку. Вы уж себе оставьте, раз приглянулась. А я жив буду - не забуду. С превеликим уважением.
- А ты рассмотри внимательно, - с долей досады предложил майор.
Брать в руки напоминание о смерти Губе не хотелось. По спине скользил неприятный холодок.
Майор смял папироску в грязной пепельнице и посмотрел с упрёком.
- Забирай, солдат. Как прижмёт, сам разберёшься, нужна тебе удача или нет. Поверь, она дама капризная. А сейчас иди, я спать хочу.
Губа встал по стойке смирно - резко, будто пулемёт с сошками сложил - плечи хрустнули, сунул жестянку в карман и вышел. Про портсигар в отвороте рукава и не вспомнил.
В коридоре окно открыл, отдышался с зорькой вечерней. Хорошо, свежо, над берёзками небо рубином горит. Зиму ждёт. И мы ждём. Третий месяц на курорте, пора форму примерять. Жирком оброс.
"Катит масть с выходом под занавес".
Вспомнил про нежданчик в кармане. Хотел, не глядя, безделку выбросить, да зубчик в ладонь впился. Перекинул с руки на руку, рассмотрел. У пулевой пробоины лоскуток суконный прилип, а поверху в жестяном завитке почерневший нательный крест, как короста, загогулиной торчит. Губа присвистнул от удивления.
"Вот и нашлась потеря".
С улицы ветерком обдуло, и словно у родительского порога оказался - чудно: матушка плачет, крестик повязывает - благословляет, батя брови хмурит; сквознячок занавеской машет; пахнет по-домашнему, молоком и вареньем ягодным. Здравствуйте!
Здравствуйте? Губа хохотать начал - недобро, болезненно, точно с кабацкой шутки похмельной. Глаза сами зажмурились. Нет больше картинки, только бездна тёмная: боль, страх, злость, азарт - всё твоё, всё знакомое. Глубже - благодарность тоскливая. Кому, за что, зачем? Ещё глубже - вера и надежда. Что главнее, с чем жить? Где настоящее, где фальшивое? Не угадаешь. Вот и ждёшь из темноты кулаком в морду, а получаешь пощёчину. И звенит теперь не в башке, а в сердце.
Задыхаясь и всё ещё гикая, Губа вцепился в дюралевый завиток ногтями, пальцы в кровь распорол, матюгнулся и вырвал крестик. Железку в окно выбросил.
"Как-нибудь разберусь!"
Боевую чернявую санитарку со странным прозвищем - Вася - он сразу приметил. Шустрая деваха. Выкатит кособокую тележку из прачечной и юлит по госпиталю, мешки с бельём таскает, озабоченных по хваталкам бьёт. "Не для вас мама ягодку растила!" Мордашка озорная, молодая, а руки как у старухи - от керосина и щёлока сморщились. Картинка понятная. Доводилось на фронте с "мыльным пузырём" соседствовать - в отряде старичок ездовой немощный, лошадки загнанные и взвод хмурых женщин. Одинаково постаревших. Дрова колют, котлы топят, на ребристых досках кулаки до костей обдирают. Сушат, гладят, штопают. Плачут над горой тряпья окровавлено-вшивого. День за десять, а гора меньше не становится. Своя у них война - обозная. А на войне как на войне. Кто жизнью платит, кто красотой и молодостью.
Губа тележку в коридоре перехватил, трофейную шоколадку на мешки выложил.
- Примите презент, красавица, не побрезгуйте! - улыбнулся в тридцать два зуба. - В голове вот вертится, Василиса, вроде как, по-гречески - богиня!
- Ветер у тебя в голове вертится, - ответила просто, без вызова, - меня Василя зовут, если по-татарски - путь к богу.
- Вот как! Ну, к богу пока рановато, а почаёвничать самое время. Могу и пряниками разжиться.
- Кавалер? - голос нарочно строгий, но щёчки порозовели.
- Скрывать не буду, как вас увижу - пульс за двести, глаза отвести не могу.
- Ослепнешь, чего доброго, - сказала серьёзно, а в глазах смешинки. - Наслышана я про тебя, говорят, с удачей под ручку ходишь.
- Вот кто слепой - так моя удача, - невесело посмеялся Губа, и руки в карманы почему-то спрятал. - А кто говорит?
- Истопник наш - Федька. Ты у него ножик складной в карты выиграл. Драгоценность! Он неделю потом ругался, на нервах котлы растопить толком не мог.
- Наговаривает ваш кочегар! - натурально взмутился Губа, крутанул швейцарский складешок в кармане и подумал: "Язык у Федьки бабий, жди теперь неприятностей".
- Обронил где-нибудь из дырявых штанов. Пусть в кочегарке смотрит. А я загляну на досуге, помогу недотёпе потерю сыскать.
- Сыщик?!
- Разведчик! - выдал Губа значимо, грудь расправил, вытянулся в рост, и тут же понял, что не впечатлил - ни гордой выправкой, ни бравым голосом. Василя привычно заправляла кудри под берет, смотрела с интересом, но без трепета - ни намёка на лице.
"Олух царя... Сколько мимо неё лихих разведчиков прошло. А может и не мимо. Не срастётся с эдакой ледышкой. И правильно! Не за шуры-муры подкатил - для дела!" - обдумал Губа и решил закончить разговор, подобрать вежливое слово, но внезапно осознал, что злится от обиды. На себя, на неприветливую Василису - Василю, госпитальные окна с цветочными горшками, на пустую болтовню в палатах и запах хлорки... "Этого ещё не хватало!"
- Тебя-то как величать, разведка?
- Никита Губонин, по отцу Петрович.
- С чего вдруг в помощники-то, Никита Петрович?
- Сердце у меня большое и доброе.
- Ладно, добряк, - Василя аккуратно толкнула Губу тележкой, - некогда мне чаёвничать, скоро бучильники разгружать, смена моя.
- Это что за зверь?
- А ты приходи на хоздвор, раз нацелился - помощник. Расскажу, покажу.
Василя ловко объехала разведчика и заторопилась по коридору.
- Пряники не забудь!
Так и сталось.
Шоколадки, сушки, пряники. Улыбки, платочки. С душой и под настроение, без нахрапа. Прописался Губа в хозвзводе за своего - там поможет, тут выручит. Федьке на реванше ножичек уступил, обрадовал, всю правду о Василе выспросил.
Не шалава, по жизни серьёзная, работящая, для раненых кровь сдаёт. В отряде вольнонаёмная, с год назад прибилась после бомбёжки. Долго выхаживали, черенок лопаты при взрыве ей грудь пробил. Может от того и цаца капризная, что титьки исковерканы. Губа за такие догадки хотел Федьке рожу начистить. И не ему одному.
Ульянка - разбитная грудастая прачка с острым языком и богатым жизненным опытом, просила в первые дни с выжималкой помочь. Губа рукоятку крутил и слушал: "Держись от Васьки подальше, с приветом она; в баню приходит последняя, может и не моется вовсе, или больна по-женски; в комнатёнку к себе никого не пускает, как сыч живёт; ни фотографий родных, ни писем; водку не пьёт; не по-русски бормочет - точно шпион засланный". Губа хмурился, молча валики проворачивал - "просто бабские склоки" - не хотел показаться грубым, терпел, но не вытерпел. Рукоятку дёрнул, конопатое лицо Ульянке водой забрызгал, развернулся и ушёл. Та вслед плюнула.
"Бывает!" В остальном нормально сдружился.
Василя с каждым днём смотрела приветливей, но без сантиментов, не обнадёживала. И то ладно! Губа в дальней подсобке уголок присмотрел, за бутылями формальдегида гусарскую добычу спрятал - не утаишь же всё под матрасом в палате. Знал, что Василя видела, но был уверен - не сдаст. И не ошибся.
"Своя деваха, правильная!"
Вот только как-то раз привиделась "правильная" в дурном сне: сидит в ночной рубашке перед зеркалом, волосы расчёсывает, негромко стихи читает или молится - не поймёшь. Темень вокруг, лишь одна свеча горит, плавится, на лаковый столик парафин стекает. Он фитилёк поправил, пальцы обжёг. Ярче сделалось. Василя замолчала. Подошёл ближе, хотел со спины обнять, да в зеркало глянул, и похолодело всё внутри - старуха в отражении мёртво улыбается - на глазах бельмо, на лбу выжженный крест, из груди палка торчит. "Не для вас мама ягодку растила!" Заорал во сне бешеным голосом, всех соседей перебудил. Поворчали с пониманием, в палатах и не такое случается, захрапели по новой, а он до утра глаз не сомкнул. На Василю весь день смотреть боялся. По случаю проверил нычку в подсобке - на месте. "Приснится же!" Вскоре затёрлось в памяти, поблёкло. И заботы страхи развеяли.
Перед выпиской Губа дорогие подарки приготовил: пуховую шаль и нейлоновые чулки. Себя в образцовый порядок привёл. Морду выскоблил, одеколоном брызнулся, Плясуна добрым словом вспомнил. Одолжил форму новую, приоделся, подпоясался, сапоги хромовые до блеска начистил. Сунул свёрток под мышку, папироску зубами прикусил и пошёл осанисто на хоздвор в последний прогон.
Василя с роскошных подарков не удержалась - восторженно ахнула и улыбкой расцвела. Даже напела что-то негромко.
- Разорился, разведка?!
Губа делано отмахнулся - "пустое". Шаль на плечи ей уложил, оглядел; и заболело на сердце. То ли рана отозвалась, то ли жаром окатило. Сгоряча приобнять рискнул, да не вышло - ускользнула бестия.
- Ух, ретивый какой!
Губа откашлялся, ремешок солдатский поправил, руки в карманы убрал. Замер столбом, с пятки на носок качнулся.
- Попрощаться зашёл.
- А ты не торопись, успеешь.
Василя руками развела - платок за спиной парусом распахнулся - по кругу прошлась, ухажёра ловко бедром задела. На мгновение прильнула к мужской груди - в глазах искорки шальные вспыхнули - обожгла горячим дыханием, по козырьку фуражки ногтем щёлкнула.
- Хочешь меня?
Губа от изумления рот открыл, задохнулся, помычал как телок заблудившийся. Краской залился. А потом как подкинуло - рыкнул, не сдерживаясь:
- Хочу!
Под потолком эхом отозвалось: - Чу-у-у!
Ульянка мимо прошла, матюгнулась, по стиральному барабану корытом ударила - лицо злое - у виска пальцем покрутила. "Ку-ку! Шарики за бебики!" Дверью хлопнула и ушла на двор.
Василя залилась звонким смехом, конвертом с чулками помахала. Губа от волнения в карманах кулаки стиснул, каждую жилку в струну вытянул - оглох и ослеп, но всё же отметил: "Впервые со мной смеётся. И вся радость-то - платок да чулки. Или не в этом дело?"
Загадочное "или" к сердцу прилипло, заставило улыбнуться.
"Забыл уж, когда смеялся".
Василя с головы берет сдёрнула - волосы смоляной волной раскатились - взглянула с вызовом и сказала неожиданно серьёзно:
- Если хочешь любви и ласки, Никита Петрович - выиграй меня!
- Это как?! - растерялся Губа.
- А как тебе привычно. В карты.
- Шутишь?
- Нет. Выиграешь - твоя буду.
Губа нервно хохотнул, не понимая, как себя вести и что дальше делать. Нашла забаву. В карты шпилить, не фокусы показывать. В чём подвох? А может она в замазке у кого, в долги загнали? Это исправить можно. И ухватился за эту мысль, как за соломинку.
Василя за пустым стеллажом чулки примеряла, юбку подвернула, ненароком голую ножку выставила. Губа взгляд отвёл - кровь в голову ударила. Из кармана колоду карт выдернул, перетасовал, складочкой пролистал, одной рукой ловкую врезку сделал. Неправильно это, не так представлялось. Только до краёв радостью наполнился, а теперь схлынуло, закружило, будто на воровскую малину пьяного выплеснуло. Любовь на кону. Знакомо до изжоги! Как там Ульянка ругалась - шарики за бебики? В точку!
- Выиграешь - твоя буду, - повторила Василя, складывая чулки обратно в конверт, - а проиграешь - моим станешь. Решай, Никита Петрович!
Губа слушал, но не услышал, задал ненужный вопрос:
- С кем играть? - и голосу своему удивился - деловой, жёсткий - прежний!
- Эх, разведка! Со мной, конечно.
Шкаф за выцветшей шторкой; стол и табуретки - одинаково неуклюжие; тёмное зарешеченное окно; односпальная кровать, похожая на госпитальную кушетку. На стене умывальник, рядом лаковый столик с огарком свечи, зеркало с трещинкой. Нехитрое домашнее хозяйство. Неуютная комната. Как кабинет недавнего знакомца - военврача хирурга. Разве что пахнет здесь не табаком, а мылом. И прибрано. Постель чистая, полы выскоблены.
Губа прислушался - тихо по соседству, будто вымерла общага, лишь с конца коридора - из кухни, негромко доносится ругань Ульянки. Шальная бабёшка. Оживляет обстановку.
К умывальнику подошёл, лицо сполоснул. Вода по пустому тазику застучала, как автоматная очередь по жестяному забору. Насквозь пробьёт. Уже пробила, прямо в сердце! Рушник поискал, не нашёл и рукавом вытерся. Тревожно на душе, паскудно. Развернуться бы, да откланяться.
Шагнул к двери, но у застеленной кровати остановился. Представил Василю - обнаженную, манящую.