У сирени в мае сладкий карамельный запах. Розовые соцветья размыты поздними сумерками и почти незаметны. Какой сегодня необыкновенный вечер, - думаю я, раздвигая густые горячие ветки, и тут же представляю, как ты поставишь их в своей комнате в зеленую вазу, и будет слышен этот нежный обворожительный запах, а на зеленой вазе выступят серебристые сполохи воды. Скоро у нас выпускные экзамены, я закончу среднюю школу и, наверное, пойду работать. Кем только я ни мечтал быть раньше, а сейчас я смотрю, как медленно загорается над опустевшим зданием школы крохотная одинокая звезда, и не знаю уже, чего я хочу. Глядя на нее, жизнь представляется такой беззащитной и краткой, что становится грустно думать о ней. Я прижимаю к груди только что сломанные ветки сирени и слышу, как в тесноте наползающих сумерек они доверчиво набухают в моих руках и становятся сильными и упругими. Иногда я вспоминаю, насколько случайно мы познакомились. Весна того года была такой же бурной и солнечной. И я часто ходил гулять со своей собакой далеко от дома, на стадион. У меня есть настоящая восточно-европейская овчарка, и зовут ее Герда. Тогда она была совсем маленькой, с толстыми ногами и вытянутым туловищем, и ее нельзя было гладить по голове, потому что у нее только начинали неуверенно подниматься уши. С каким восхищением я осматривал их каждый день, отмечая, что они постепенно крепнут и скоро будут такими же чуткими и важными, как у больших собак. Прошел год, Герда выросла, стала сдержанной и задумчивой, а в глазах ее появилась какая-то неизбывная бесконечная грусть, и только на короткое время, когда я от скуки придаю своему лицу обеспокоенное выражение и начинаю спрашивать ее участливо - "Таня, где Таня?" - она неизменно взвизгивает, оживляется и преданно принимается искать ее по комнате, если мы находимся дома, или на улице, если мы выходим из дома; она помнит и любит ее и рада видеть везде, в любом проявлении жизни, разделяя тем и мое чувство. Встретились впервые мы на лужайке близлежащего стадиона, когда Герда была еще маленькой, непосредственной и бесстрашной в общении, какими бывают, пожалуй, все щенки. Незнакомка присела на корточки и ласково погладила Герду по шерсти. Это и была, как вы догадались, Таня. На ней был темно-синий спортивный костюм, весьма эффектно подчеркивающий ее тонкую, изящную фигурку. И Герда упоенно принялась трепать его штанину.
- Герда, нельзя,- сказал я строго и подошел к ним.
Мы стали видеться с понравившейся мне девушкой каждое утро. Приходили обычно в одно время, гуляли час, разговаривали, играли с Гердой, а потом прощались, и я уже с нетерпением ждал следующей встречи.
...Всякий раз, подойдя ближе, я смотрю на нее, узнавая, и как-то странно, по-новому. Здравствуй, - говорит она с придыханием и отворачивается, и я тоже отворачиваюсь и наблюдаю уже искоса, как стремительно розовеют ее белые щеки, наливаясь на мягком утреннем солнце нежным, вишневым цветом. Мы идем вдоль футбольного поля с сочной зеленой травой, мимо высоких трибун, и мне все время хочется сказать ей что-то важное, самое важное, но я отчего-то не нахожу этого самого важного, путаюсь и испытываю возмутительное, неодолимое стеснение.
- А вы до какого учитесь? - спрашиваю я серьезно.
- До двадцать пятого, - отвечает она запросто и нисколечко не задается, как другие девчонки.
Таня - моя ровесница и учится она, как и я, в девятом классе, но в другой школе. Скоро у нас каникулы, и я поеду на лето в деревню к бабушке, а вот Таня останется в городе. Родители ее оформляют на три года командировку в Индию, и она будет жить одна. Три года - это ведь так много! Мы зачем-то подходим к выкрашенному в желтый и потертому на перекладине турнику. Зачем мы к нему подходим? Я надменно, будто мне это ничего и не стоит, вскидываю руки и на прыжке цепляюсь за перекладину, она холодная и жжет мне пальцы, железо вначале всегда кажется холодным, и я начинаю подтягиваться, кто меня просил сейчас подтягиваться? Таня восхищенно смотрит на меня. Я спрыгиваю, растираю руки, и мы идем дальше. Я рассказываю своей теперь уже подружке о том, как скоро вырастет Герда, и мы станем с ней служить на границе, задержим там много нарушителей и обязательно прославимся. А пока я начну заниматься борьбой и боксом. Бокс - настоящий вид спорта. Я уже дважды был на тренировке.
Живем мы в древнем волжском городе, где жизнь течет, что и огибающая его река, размеренно и вечно. Когда вся страна говорит о новостройках, промышленных гигантах, неосвоенных недрах, очень здорово жить в маленьком городе и наблюдать за всем этим. И куда бы ты ни отправился отсюда, это всегда будет выглядеть в ногу со временем и героически. Что и говорить, иногда и мне хочется куда-нибудь уехать, например, к моему брату в Мурманск, и поступить там в мореходное училище, или, еще лучше, к дяде в Якутию, и участвовать вместе с ним в полярных экспедициях, отпустить себе бороду и курить трубку. Северное сияние, долгие зимние ночи, строгая мужская жизнь. Можно, конечно, и уехать, только как же быть с Гердой, не брать же ее с собой?
Я хорошо учусь, стараюсь не пропускать уроков, и моя частная жизнь проистекает для школы тайно и незаметно. Случайно соверши я завтра что-нибудь неприглядное, и все сразу припомнят во мне множество недостатков: скрытен, невнимателен к товарищам, безынициативен, а хорошее - незамедлительно занесут в книгу лучших учеников школы и младшеклассникам будут показывать парту, за которой я сидел. Такова уж человеческая психология. Говорят, что у меня хорошая память и развита речь, за лето я успеваю прочесть многие полученные на год учебники и, просмотрев перед уроком заданную тему, легко ориентируюсь в ней. Мои преподаватели редко отходят от готовых формулировок и требуют того же от нас. И только на уроках физики у директора школы мне по-настоящему интересно, хотя больше всех предметов я люблю литературу.
Многое в жизни моей видится мне обыденным, и нет уже той наивной детской веры в судьбу или какую-либо скрытую, непостижимую умом значительность происходящего. Жизнь идет, и многое в ней хорошо. И только иногда вдруг наступают странные, непонятные мне и самому перемены. Я по несколько дней не звоню Тане, не ищу больше встречи с ней, а, с трудом высидев на уроках, беру Герду и ухожу до самого вечера в лес. Вот как сейчас, например.
Мы выходим на центральную улицу и приближаемся к городскому парку, моя тень сливается с сухой поверхностью асфальта, и по ней брезгливо начинается накрапывать мелкий дождь. Но мы не возвращаемся, возвращаться - плохая примета. Я не верю в приметы, просто действительно не хочется возвращаться. Свернув на Ленинградскую, я замечаю, как напряженно натягивает Герда поводок, она чувствует близость леса и торопит меня. И кто знает, что ей слышится в этой тончайшей смолистой музыке леса, музыке цвета и запаха, мысли и одиночества. Мы подходим к проезжей дороге, раскатанной и морщинистой, пересекаем ее, и я отпускаю Герду с поводка. Она вся в движении, каждый камушек, сучок, пень имеют здесь свой естественный, природный запах. Так чем же отзывается потом в ее сознании это обилие впечатлений? Какую вековечную память пробуждают в ней все эти таинственные принюхивания, прислушивания, присматривания? Раз уже после, на обрыве, она так доверчиво заглядывает мне в глаза, и я нахожу в них ту сокровенную молчаливую скорбь, которой едва ли можно найти объяснение в одной жизни.
С Волги дует влажный, легкий ветер, он находит внезапно плотными, прерывистыми наплывами так, что листья на деревьях шуршат оголтело, а сосны раскачиваются и скрипят приглушенно, будто стонут. Я запускаю руку в свинцово-сизые рыхлые облака и зачерпываю из них горсть леденистой, сочащейся дождем влажности, разминаю ее, чуть подбрасываю и швыряю потом из вредности в проходящую мимо баржу. Мимо. Она не долетает и шлепается неслышно в воду. А баржа невозмутимо бредет по реке, уходя все дальше и дальше, только и оставляя в моей несовершенной человеческой памяти свое воображаемое присутствие. Такое же действительное, впрочем, как всякое прошлое, воспринимаемое благодаря воображению.
Я позвонил Тане поздно вечером и по ее неуверенному, изменившемуся голосу понял, что она обиделась на меня. - Ты не звонил мне? - спрашивает она с очевидным трогательным укором, и мне кажется, что вместе с ее глубоким и чистым голосом слышу я и теплоту ее дыхания.
- Да, я не звонил тебе.
Она всегда обижается, когда я долго не звоню ей. У нее все хорошо, она получила сегодня письмо от родителей и смотрит сейчас телевизор с бабушкой. К ней недавно приехала бабушка, и они живут теперь вместе. Я подзываю к трубке Герду и прошу ее поздороваться с Таней, она ничего не понимает и недоуменно отворачивается, тогда я покрываю рукой мембрану трубки и даю Герде команду "голос", она лает дважды, а я объясняю Тане, что это она так здоровается с ней. Завтра мы увидимся снова и, возможно, пойдем в кино или куда-нибудь еще, в зависимости от настроения, а сейчас я дожидаюсь паузы и обращаюсь примиренчески: не сердится ли она? Нет, она больше не сердится на меня.
- Нисколечко?
- Нисколечко-нисколечко. - Повторяет она с беспечным, веселым смехом, и мне приятно, что она так нескрываемо рада тому, что я позвонил ей.
А с каким нетерпением я ждал дня следующего нашего свидания. В комнатах было душно, с утра светило жаркое весеннее солнце, Герда тяжело дышала, жадно, большими глотками пила воду, и мне никак не хотелось оставлять ее одну. - Обещай мне вести себя хорошо? - наставляю я ее, как разумного, человеческого детеныша и, конечно, беру ее с собой.
К Таниному дому мы выходим старорусскими тенистыми дворами со стороны Молодежного бульвара, сомкнувшего сетчатые кроны деревьев высоко над нашими головами, и, как ни стремилмся идти быстрее, все же опаздываем на пять минут.
- Здравствуйте, барышня, - приседает Таня на корточки и протягивает Герде узкую детскую ладонь. Герда дружески кладет на нее свою мохнатую увесистую лапу и застенчиво улыбается. Как она застенчиво улыбается! Но сейчас я смотрю на Таню, она сегодня красивая, кожу ее тронул легкий весенний загар, он совсем легкий, она распустила волосы, и они спадают ей на неприкрытые плечи. - Отчего же вы опаздываете? - вежливо отпускает она Гердину лапу и озорно глядит теперь на меня.
В ответ я бормочу что-то невнятное, и в эту минуту, кажется, ничего-ничего не понимаю. Мы идем по бульвару, совсем близко друг к другу, переглядываемся, обмениваемся случайными, ничего не решающими фразами, и думаю я о том, что у меня есть она, и идем мы сейчас по бульвару...
- Ты совсем не слушаешь меня, - с грустным изумлением говорит мне Таня и останавливается.
- Извини, я просто задумался, - с изумленной грустью объясняю я Тане и хочу взять ее под руку, но отчего-то не решаюсь сделать это. А как было бы здорово взять ее сейчас под руку!.. И мы продолжаем идти дальше, но с минуту молчим, и точно незаметно отдаляемся друг от друга, и моя рука уже не испытывает тех восхитительных и невольных прикосновений ее согласованной, словно воздушной, руки.
Я вспоминаю, что мне необходимо зайти в клуб собаководства и заплатить там членские взносы, и говорю об этом Тане. Она соглашается пойти со мною. Как хорошо, что она соглашается пойти со мной!
Подойдя к затворенной калитке, я с трудом удерживаю Герду - она приподнимается на задние лапы и нетерпеливо перебирает передними, точно сама пытается отодвинуть щеколду, и мне приходится совершать усилие, чтобы удержать ее, так она торопится. Здесь настоящее собачье государство, отгороженное вольерной сеткой.
- Ты подождешь меня? - оборачиваюсь я к Тане и одновременно отпускаю Герду с поводка.
Да, она подождет меня. Я вхожу в светлую комнату, здесь много людей, сильно накурено.
- Здравствуйте, - говорю я всем.
- Здравствуй, - отвечают мне, - как дела?
- Ничего. А у вас?
- Тоже.
Возвращаюсь я минут через пять и сразу подхожу к Тане. Она разговаривает со мною и улыбается. Сзади стоят ребята и что-то изображают. Зачем она им улыбается? Запустить бы в них чем-нибудь.
- Пойдем, - предлагаю я намеренно безразличным голосом и чувствую, как нестерпимо холодеет мое сердце. Она как бы и не слышит меня. Щеки ее напряжены, и я замечаю усилие воли, с которой она невозмутимо кивает мне теперь головой.
Мы еще немного гуляем, но я все время молчу и, в случайной задумчивости, раза три по дороге выпускаю из рук поводок Герды. Вечер сегодня теплый, и на улицах много людей, они дефилируют мимо, легко одетые и беззаботные, похожие и совсем непохожие, многие из них парами - он и она. Все осталось прежним, но что-то невосполнимо переменилось, и мне уже непонятно, для чего этот вечер, и люди встречаются всюду, а в воздухе так головокружительно пахнет сирень... Мы покидаем многолюдную улицу и останавливаемся в глухом дворе Таниного дома. Тысячи окон затаенно подступают к нам, ширятся, как зрачок, и гаснут. - Что с тобою? - обращаюсь я к Тане и не узнаю собственного голоса. Тысячи окон отражаются в ее глазах и постепенно наполняются внутренним раздумьем. Как далеки мы сейчас друг от друга!
- Пока, пока...
Мне очень плохо. И я бесцельно брожу по городу, не разбирая ни времени, ни улиц, все пустое, я уже не ребенок и давно научился перебарывать боль. В жизни существует поразительная закономерность - человек неизменно теряет то, чем он больше всего дорожит. Я не стану ничем дорожить! Никогда еще не расставались мы так отчужденно. Раньше, укрывшись за подъездной дверью, или прямо на улице, она подходила ко мне так близко, что я слышал, как беспокойно замирает ее сердце. Раньше я целовал ее сухие, шершавые губы, и сама земля, казалось, в эти мгновения вращалась вокруг нас. Раньше... Какое же это отвратительное, болезненное слово!
К Таниному дому я подхожу со стороны школьного сада, и на расстоянии еще, за сетчатым фоном ветвей, безнадежно выделяю темный контур окна ее комнаты. Где же она? Я поднимаюсь на лифте и коротко звоню в дверь. Вероятно, она еще не вернулась, и тогда подойдет ее бабушка, а у меня в руках нелепая сирень. Но никто не открыл, звонить нужно было дольше, Танина бабушка вообще слышит плохо. Надо же, вздыхаю я неопределенно и, уже уходя, оставляю сирень на пороге.
Последнюю неделю мая мы почти не расстаемся с Гердой, безразличная к моим переживаниям, она не теряет интереса к бесцельному времяпрепровождению и всюду сопровождает меня. Выходя из подъезда, я отдаю ей команду "рядом" и с легкой иронией слежу, как ее самолюбивая натура преспокойно выдерживает паузу, и только после этого покорно отпускает уши и вяло прижимается к бедру моей левой ноги. Мне немного жаль, что я не застал Таню дома, но в реальной возможности увидеться с нею завтра я нахожу утешение своему чувству. А вот у Герды настроение заметно портится, она еще молода (даже для стремительного собачьего возраста), и потому излишне впечатлительна. Занятая в данное время неотложным течением своих мыслей, она глядит себе под ноги и независимо не замечает ни мутного света бульвара впереди, ни яркой звездной россыпи над ними.
Завтра у меня первый экзамен, - вспоминаю я в последний день весны семнадцатого года моей юности и неожиданно вижу Таню. На ней сегодня желтое ситцевое платье, простое и знакомое мне. Волосы, аккуратно собранные в косу. Непредсказуемая, восхитительная радость охватывает мое сердце, и в один момент, не давая еще опомниться, жестоко сменяется уготованной болью. Обращенная ко мне, Таня разговаривает с высоким широкоплечим парнем. Он пожимает ее руки и добродушно улыбается. Я напряженно силюсь разглядеть лицо этого парня и не могу, что-то сделалось с моими глазами, оно зыбко и неуязвимо расплывается. Все заслоняют его крепкие мужские плечи, точно плечами он и улыбается. Вывернув из-за угла, я по инерции приближаюсь к Тане, но она решительно не замечает меня, и тогда я прохожу мимо, и самая мысль остановиться мне кажется уже бессмысленной и невозможной.
Все происходит настолько быстро, что я не успеваю даже выработать собственного отношения. И, очевидно, поэтому, вопреки телевизионному стандарту, не переворачиваю серебристых урн по дороге и не запускаю разрушительные камни в окна моих горожан. Впрочем, я плохой психолог. Молча захожу домой, молча прохожу на кухню. Родители смотрят телевизор в гостиной комнате, и им до меня сейчас нет никакого дела. На голубом экране кто-то ожесточенно бьет окна и переворачивает урны. Оперевшись локтем о лакированную поверхность кухонного стола, в состоянии какого-то летаргического раздумья, машинально вращаю я пальцами левой руки зеленую чашку с золотой каймой. Я пытаюсь заставить себя не думать о Тане, о случившемся, вообще ни о чем не думать. Я попросту йог, объясняю я себе вкрадчиво и сквозь мутное марево слез, закрывая глаза, долго и пристально гляжу на Таню. Спохватываюсь, поднимаю веки: плоская пачка отцовских папирос, по обыкновению, забытая им на столе, проясняясь, привлекает мое внимание. "Герцеговина Флор", читаю я машинально слева направо и справа налево - трудно для произношения. Никогда прежде я не пробовал курить, но сейчас мне, в самом деле, хочется закурить. Я беру папиросу, кладу ее в брючный карман, обуваюсь и выхожу на улицу. Бдительный демократизм моих родителей не позволяет мне разочаровывать их в его несокрушимости. Как бы трудно мне ни было, всем святым увещеваю я себя не звонить больше Тане и простить ее только спустя долгие годы, при случайной встрече где-нибудь на бескрайнем севере, или, еще лучше, в лютый шторм на красивом белом корабле выслушать и простить. А минуту позже, проходя мимо телефонной будки, безоговорочно понимаю, что не позвонить ей просто выше моих сил.
Я смиренно снимаю трубку, набираю номер, автомат исправен, и гудки его идут сокровенно и слаженно. Охваченный волнением, я сосредоточенно вслушиваюсь в их магическое единство: раз... два... Двухкопеечная монета, перевернутая "решкой", отчеканенная четыре года назад и потемневшая, проскальзывает вниз и приземленно звякает на счет... четыре. Здравствуй, тороплюсь сказать я, заведомо зная, что к телефону подойдет Таня.
- Это ты, Антон? - переспрашивает она скорее подтверждающее, и ее потревоженный голос сопровождается двусмысленной интонацией.
- Не ждала, - меня так и подмывает спаясничать, но я сдерживаю себя и говорю.
- Да, это я.
- Ты не подошел к нам...
Она сказала это так деланно, что я бессознательно теряю самообладание и не могу уже удержать себя, чтобы не высказать ей всего того, что я сейчас думаю.
- Ты... - говорю я и, растерянно запнувшись, точно усиливаю:
- Ты... нисколечко...
Голос мой срывается, и я убеждаюсь, что Таня несказанно сильнее меня - невозможной, придуманной и действительной властью, и безысходно опускаю трубку на разъединяющий нас рычаг. Извлеченная из кармана папироса стиснуто липнет к моей ладони.
Я блестяще сдаю экзамены, намеренно изнуряя себя кропотливой подготовкой. Гуляя с Гердой, безупречно избираю маршрут в неизменной противоположности с местоположением Таниного дома. Я клином выбиваю клин, но как смешны мои уловки! Слишком многое привык я связывать с ее именем. И это доподлинное имя так прочно припеклось к существительным моего зависимого существа, что всякий вздох мой, и выдох, и мыслимый ход, не глядя, разыгран с той суровой закономерностью одноименной шахматной партии, где я же - и белые, я же - и черные, где мне так радушен и мат, и цейтнот.
Но однажды, выйдя из школы и заговорившись с товарищем, мы незаметно забрели на Молодежный бульвар. Товарищ мой знаком с Таней, ему известен, более того, и факт нашей размолвки, но у Тани его книга и, не найдя в моем лице приверженного попутчика, он просит подождать его на бульваре. Я жду. Мне совершенно все равно, о чем они там говорят, может, они говорят обо мне, но до этого мне сейчас уже нет никакого дела.
- Это от Тани, - возвращается мой товарищ и смущенно подает мне в руки белый конверт.
- Это от Тани, - повторяет он жеманно, отворачиваясь и нетерпеливо переступая с ноги на ногу.
- Эфо от Фани, - передразниваю я его, гнусаво и истерически прыскаю, погружая конверт в боковой карман пиджака.
И сейчас же жалею об этом, товарищ мой мнителен и всерьез расстраивается. Я вижу, как простодушно он расстраивается из-за моей глупой выходки, хмуря брови.
- Смотри, - говорю я ему и разрываю конверт на рассыпающиеся кусочки.
Ох, как они рассыпаются, эти мелкие кусочки! Но что я делаю? - изумляюсь я в совсем неукоснительном жестокосердии и, в то же самое время, последовательно выбрасываю их в урну.
День разрешается бестолково и суетно, и к ночи, в сладких подступах сна, я презираю его роскошествующею нужность. Какие мелочи, - пытаясь настроиться на философский лад и быть хладнокровным, размышляю я о произошедшем, - ничего себе мелочи?
Мне так и не удается уснуть. То редкий случайный звук из окна поглощенно ворвется в разъятую тишиною комнату, то померещится совсем уж невообразимое что-то. Жуть. Как у "Ежика в тумане", всеми любимом мультфильме. Вот я уже одеваюсь и выхожу из дома. Мною руководит теперь конкретная, просветленная смирением цель. Я соберу эти неотступно преследующие меня обрывки Таниного письма, склею их и прочту. В конце концов, я же должен знать, что она мне там написала. Небо обновляется густеющей синью, близок рассвет, на одном из балконов крупноблочного городского дома экзотически прокукарекал петух. "Как в деревне", - дивлюсь я мимоходом и только через квартал, задумавшись, приостанавливаюсь у перекрестка. Здесь мы встречались с Таней. Иногда приходили с точностью до минуты и, оказавшись разделенными проезжей частью, сосредоточенно ждали "зеленый". Не упуская меня из виду, она торопилась, и платье, облегающее ее маленькое, словно воздушное тело, застенчиво приоткрывало женственную припухлость ее колен. Тогда я бережно брал ее под руку, целовал мимолетно и, очарованный, корил за неосторожность.
- Ведь ты же могла подождать меня там! - говорил я нарочито строго и по-мальчишески радовался ее искреннему непониманию: как же могла-то?
.............................
Содержание ее письма так и осталось для меня потерянным, на не прочтенные обрывки, верно, кто-то бросил тлеющую сигарету, и только черный пепел на руке являлся еще недолгим вещественным напоминанием. А через неделю я уехал в Мурманск и поступил там в мореходное училище, добившись от родителей обещания того, что они никому не отдадут Герду.