Я увидел ее, красивую, ухоженную, в красной сеточке и спросил:
- Что это?
Вопрос глупый, когда идет разговор о картошке.
Но мне ответили. Мягко, без нажима.
- Здесь три вида.
Стали перечислять названия. Все сорта знакомые и правильные, о которых еще мама говорила.
- Своя, - добавляет женщина.
- Понимаю, - успокаиваю собеседницу.
Кто солидный будет делать картофельный винегрет. У больших скупое однообразие. А здесь, ручная селекция.
Я ее вижу, чувствую, уже пробую глазами шкурку, скребу по ней любимым ножичком.
- Думаю, хорошая.
- Домашняя.
- Разваривается?
Перестал верить словам, врут с божественным лицом, но все равно требую, как клятву на библии.
- Да, по краям, а в середине целая.
Пугает это, но интуиция, она, как древний сфинкс, каменная, без дрожи и сомнений. Ну, ну.
Сначала рассчитаться за квартиру. Это так, чтобы мысли успокоились - надо, или очередная неустроенность накроет. Нервы привести в порядок, а то разволновался предчувствием. Ошибка или попадание? Столько неудач. Тянешь пакеты, руки до земли, а потом говоришь коротко, себе, вслух - говно, только в суп. И пальцы ноют и пот со лба. И то геройство что до подъезда - дойду или нет, к чему?
Рынок импровизированный. Выходного дня, один раз, в середине осени - варварство. Растянут вдоль домов по пешеходной дорожке на целую остановку. Собран урожай и можно делиться. Все близко. Исчезают правила, условности. Газон растоптан до грязи, из динамиков на длинных шестах рваная музыка, запах шашлыков, паленое мясо, нос щекочет, но не возбуждает, и люди грустные, не до водки. Отложенное спешат превратить в запасы, инвестиции - набить ящик картошкой, на балкон выварку с начинающей бродить капустой, в антресолях банки с огурцами, в старых колготках лопающийся кожурой лук. И воздух сырой и овощи из земли, дышат тем же, инородным для мегаполиса. Некая первозданность, необработанность сути, предыстория.
Машины паркуются как попало, рейсовый маршрут еле вклинивается между такси и нарушителями. Народ из легковушек забывает о светофорах, зебрах, путь сокращают до прямой, спешат, будто сейчас, по "золушке", только наоборот - когда пробьет двенадцать, появятся никому ненужные кареты, лакеи в золоченых ливреях, а между ними принц и король, взывающий: Сынок! Сынок!
Мужчины с поклажей наперевес, кто вдвоем, кто на плечо. Кочаны трутся друг о друга, скрипят, картошка на тележках, сумки, упаковки, грузчики в грязных свитерах, мятых штанах. И везде праздник.
- Сынок! Сынок! Помоги закинуть, вот автобус, - сухая старушка. Ничего королевского, сказочного. Рядом огромный мешок на колесиках и еще сумки. Тот, послевоенный смысл, что человек пронес сквозь сытые годы.
- Света! Света! Встречай, уже села, - кричит она в телефон с торжеством победы.
На дорожке не пробиться, люди с детьми, колясками. Медленные старики поворачиваются корпусом, чтобы рассмотреть поздние помидоры. Шея уже не та, клинит.
Моя картошка в самом конце, от того места, где застыл в раздумьях с перечнем коммуналки. Чем медленнее очередь в кассу, тем настойчивее желание вернуться туда, к той женщине, той наждачной шкурке, обработанной рашпилем природы.
- С вас сто восемьдесят рублей, - говорит девочка за стеклом.
- Сто восемьдесят, - повторяет с испугом, словно совершила нечто безобразное.
Успокаиваю.
- Тише, - говорю, - Тише. Все хорошо.
Достаю деньги.
Пижон? Что возьмешь.
Идти через толпу не хочу, по грязи, "огородами" тоже. Жду на остановке транспорт.
Женщину нахожу быстро. Присматриваюсь, более осторожно, просыпается разведчик. Рядом мужчина в защитной одежде, свой. Микроавтобус - брестские номера, еще морковка, лук, капуста. Все хорошо, но сеточка. Молчу, про нее. Номера правильные. Картошка оттуда, где хранят древние манускрипты воспроизводства традиций.
Женщина снова:
- Своя, домашняя.
- А у вас еще есть, чтобы позже, мешок.
- Нет, в этом году мало.
Мало картошки - успокаивает и легкая грусть. Если хорошая, а вдруг, последняя удача. Как-то забываю спросить телефон. Зачем? Ведь сказано, конец. Пауза, до следующего года.
- Здесь есть ручка, трещит, но выдержит.
Это она мне, видя, как пытаюсь зацепить плотный мешочек.
Десять килограмм. Для мужчины, чепуха. Тем более, ручка. Но она ползет, петля за петлей, как дамский чулок. Трещит быстрее, чем дорога обратно. И, хотя, подъезжаю остановку, чувствую беду. Цепляю с обратной стороны, где завязка, режет, но надежнее. Про рассыпется страшно думать и про то, вечное, что смогу.
Дома сразу за нож, любимый. Кожу не тончу, рука волнуется. Если глубоко в тело - глазки и прочие болячки, похрустывает. Плету кружева из шкурок, сбрасываю на дно ведра. В сковороде стреляет масло, оно должно взбодриться, подхватить тесто моментально, потом терка, мышцы немеют, цепляется железо за кожу, кровь. Продолжаю. Должно порыжеть - как мантра. Но не рыжеет. Переживаю. Застыло в бледно-желтой неопределенности, словно фотобумага в проявочной ванночке. Первая партия плюется маслом, подпрыгивает. Там, внизу красивая корочка. Все же рыжеет, медленно, безусловно. Почему не взял телефон? Почему? Буду страдать несколько дней точно, пока не достану последний нерв. Это вне логики.
Хрустящие, золотые, ем стоя. Обжигаю язык. Уже танцуют следующие и их нельзя упустить. Жизнь не только дыхание и ежедневный спуск по лестнице до подъездной двери, еще эмоции. Горе объемное и тягучее, а радость - мгновенная, маленькая, уютная и много солнышек в одной тарелке. Много.
Потом осень, настоящая, будто выжидала. Хмурая, с дождем - мелким, бессмысленным. Где вчера бурлили страсти, разверзлась непролазная грязь, словно брошенный вражеский окоп. Мистификация придуманного благополучия. Промокший плащ, замшевые ботинки, странные среди разрухи. Дождь по лицу, с кончика носа, и островки между водой, и ты на носочках, по балетному - топ - топ, вверх - вниз, вправо - влево. А солнышко будет еще. И в окне и на сковородке.