Некрасов Илья : другие произведения.

Зеркало

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Мир полон призраков и мерцающих огней. А чудеса, порой, бывают так близки к нам, что их стало все труднее и труднее находить...

  Проснувшись утром раньше обычного, я выпил кофе, не пропускающий свет, и черный, как остаток, только что ушедшей, или выпитой кем-то другим, ночи. Не почувствовав при этом ни вкуса, ни запаха, я вспомнил, что и эта ночь была такой же безвкусной и пресной, без карминного аромата сновидений, оставляющих на утро солоноватый привкус во рту.
  Мне показалось это странным. И я тут же вспомнил о еще одном странном утре, что имело место двумя днями раньше, когда я, в полном одиночестве, поломал в руке плитку шоколада в обертке, и ел причудливой формы кусочки из блестящей фольги, которая при этом еще и празднично верещала всякий раз, как я задевал ее пальцем.
  И наслаждаясь тем, как во рту тает приятная и горькая сладость, я почувствовал, помимо ванильного аромата, запах чего-то еще, - я еще не знал чего - но готов был поклясться, что этот же запах сопровождал и все, что я ел на протяжении всей своей жизни. Ведь так же, как собака чувствует не только запах мяса, но и запах человека, из рук которого она его получила, так и человек в незапамятные времена обладал способностью, которую впоследствии утратил, в запахе готовящейся еды, улавливать аромат Бога. В ту пору, когда три кита, держащие на своих спинах землю, еще не знали, - а то бы непременно уронили - что она круглая, люди обладали чутьем собаки и ели с руки Бога, виляя, еще не отпавшим за ненадобностью, хвостом.
  Но это позавчерашнее, неизвестно откуда взявшееся сверхчутье, удивило меня тогда гораздо меньше, чем сегодня полное его отсутствие. Так, вероятно, больше удивляет второе чудо, нежели первое, которое склонны принимать за случайность, или за обман зрения.
  Я все же допил кофе, твердо зная, что он смешивает слова с тем, что они обозначают, потому что заставляет чувствовать сердце, вместо того, чтобы сердцем чувствовать. Поставил пустую чашку на стол, как на землю ставят утро, лишенное ночи, и почувствовал, что это тоже плохая примета, как если бы я прошел по дороге, которую перебежала черная кошка.
  Но я не собирался так быстро отступать от того, что наметил на это утро. Еще с вечера я решил, что обязательно вспомню сновидение, которое снится мне на протяжении последней недели, и забывается с восходом солнца, когда я открываю глаза, как будто память моя засыпает в тот момент, как я просыпаюсь. Именно поэтому я и встал сегодня пораньше, решив, что таким образом смогу обмануть и сон, и собственную память. И сейчас, лишившись способности ощущать вкус и запах, я воспринял это, как большую удачу, памятуя о том человеке, который, потеряв зрение, стал слышать взгляды, что на него направлены, и мысли, которые носили, помимо всего прочего, и его имя.
  И я не ошибся. Расположившись на ворчливой кушетке, что досталась мне от бабки, унаследовав и ее ворчливость, я увидел себя в зеркале, которое висело в другой комнате, так что я видел его через темный коридор, поглощавший не только вкус и запах, но и звук. В этом зеркале, которое было старше моей бабки, хотя я не мог себе представить ничего старше ее, кроме себя я увидел и птицу, парившую в небе. И небо, и сама птица, не были отражениями. Это я понял потому, что сидел в лучах, только что взошедшего солнца, тогда как птица летела в свете луны и облетала звезды, чтобы не задеть.
  А через некоторое время, я увидел в зеркале себя, уходящим на поиски сновидения. Вокруг меня, на сколько хватало глаз, был снег; он светился белым светом, искрился, мягко, как кошка, ложась под мои шаги, и хотел, чтобы я остался.
  Чьи-то следы привлекли мое внимание, и я пошел по ним. А, совсем скоро, встретил девушку там, где кончался снег, и начиналась ее молодость. Вступив в последний след, я узнал ее имя - Мари. Она была одета в свою красоту и жила в своей юности и в июне, которому постоянно приходилось сменять самого себя. Она спросила, как меня зовут, но потому лишь, что была уверена в том, что я не знаю - любое чужое имя, произнесенное там, могло испортить в ее молодости погоду.
   - Я пришел на поиски своих воспоминаний, - признался я, - хотел найти то из них, которое искало меня, лишая сна и покоя.
   - А я пришла сюда затем, чтобы увидеть то, что я могла лишь чувствовать, - грустно сказала она. - Я пришла посмотреть на свою боль, но она оказалась, лишь моим отражением в здешних лужах. И я осталась, потому что каждый день в одной из луж исчезало мое отражение, сколько бы я в нее не смотрелась.
  Мари посмотрела на меня и, словно оправдываясь, сказала: "Так я сумею избавиться от боли".
   - А если ты потеряешь и свое собственное отражение? - мне было не по душе это пустынное место, и я не хотел возвращаться в одиночестве.
   - Я уже давно стала отражением самой себе, - улыбнувшись, сказала она. - К тому же, теперь именно воспоминания заменили мне все то, что меня окружало в прежнем мире. Я знаю воспоминание, о котором ты говоришь. И помогу тебе, но обещай, что тоже поможешь мне, прежде чем навсегда покинешь мою молодость.
  Сны стекали дождями, сменяя друг друга, по стеклам ее глаз, зашторенных паутиной непроглядной грусти. В ее глазах было столько мольбы, столько боли, что по ее словам, каждый день испарялась в лужах, что я не смог отказать в ее просьбе, хотя и не знал, в чем она заключается.
   - Я хочу попросить, чтобы ты слово в слово передал историю, которую я расскажу тебе, человеку, которого ты совсем скоро увидишь, но не обещаю, что он сможет увидеть тебя. Этот человек опечален тем, что знает дорогу к своей грусти, и не догадывается о том, что всегда попадаешь не туда, куда ведет дорога, а туда, куда направляешься сам. Как только он поймет это, он растает прямо у тебя на глазах, и, возможно, впервые заметит твое присутствие.
  Мари взяла меня за руку и усадила напротив себя в плетеное кресло-качалку, которое ворчало и сердилось так же, как и бабушкина кушетка. И я приготовился слушать, - внимательно - как смотрел в старое зеркало на себя, таявшего в белом снегу. Солнце клонилось к западу, тонкие лучи его, точно хрупкие ветви, ложились на лицо Мари и гладили золотистой листвой. Она улыбалась чему-то, ее руки устало, и неподвижно лежали на коленях, словно две, вернувшиеся издалека, птицы.
  - Я расскажу историю о человеке, который делал лучшие в мире зеркала, - наконец сказала она. - Он делал их из всего, что могло бы отразить его, и, в один прекрасный день, для него не было ни одного секрета в этом искусстве. Он жил на берегу моря, в дряхлой лачуге, которая постоянно была в брызгах, разбивающихся о берег волн, словно цветок в утренней росе. Его жизнь была наполнена шумом прибоя и прохладной чистотой зеркал, которой он восполнял недостаток пресной воды. Он давал имена волнам и знал, что море - это соленое зеркало, в которое смотрятся звезды, а бескровные медузы и звезды морские - это родные дети их бесчисленных отражений. Очень скоро, когда все дома в деревне были забиты зеркалами, а его крохотная мастерская уже не могла вместить всех зеркал, он выставлял их на улицу, прислоняя к стенам лачуги, так что, со всех четырех сторон ее можно было женщинам поправить выбившиеся из-под косынки волосы, а мужчинам побриться. А, как только всходило солнце, зеркала ловили его лучи и ослепляли ими прохожих, поэтому в округе, это покосившееся строение, стали называть не иначе, как "сверкающий замок". И, даже тогда, когда ни в мастерской, ни у стен дома не осталось ни одного зеркала, местные жители по привычке, так и продолжали называть его так, как раньше.
  Как-то, заезжий торговец, увидел это блестящее великолепие и приобрел для продажи несколько зеркал, увез их в город, и, с тех пор, каждую неделю приезжал за новой партией. А вскоре, слава о великом мастере облетела всю страну.
  И однажды, одним ненастным и ненасытным вечером, щедро поделившимся дождем с уже стоящей у порога и плачущей невидимыми слезами ночью, в дверь лачуги вошел мужчина в черном плаще с капюшоном. От всей его фигуры - огромной и статной - веяло холодом, царившим снаружи, но глаза горели, известной лишь ему одному, мыслью, скрывавшей надежду. Снял плащ, оплаканный ночью, и, в свете дрожащего пламени, стали, наконец, видны и ее слезы, вспыхнувшие искорками на непромокаемой ткани. Сел напротив мастера и сказал, что хочет заказать зеркало, но не совсем обычное, или, даже, необычное вовсе.
   - Мне нужно зеркало, которое вдыхает отражение человека, и выдыхает в глаза смотрящего Божественной красоты создание, коронованное сияющим нимбом небесного света.
  Он сказал это на одном дыхании, взволнованный томлением своей надежды, и, боясь, что старик прервет его. А в подтверждение своих серьезных намерений, положил на стол два бархатных кошелька, набитых золотом.
   - Скажи, сможешь ли ты сделать его? - спросил он, затаив дыхание. И надежда еще ярче разгорелась в глазах мужчины. Но, не успела она окунуться в тревожное и ледяное сомнение, как мастер ответил, как будто давно ждал этого вопроса.
   - Завтра, в это же время, вы сможете забрать его, господин.
  Сказал, возможно, более поспешно, чем следовало бы, чтобы добиться большего уважения, или, просто набить цену. Но мужчина не углядел в этом ничего странного, потому что смотрел вокруг глазами своей радости, а слава мастера была так велика, что заказчика не смутил и слишком короткий срок изготовления этого чудного зеркала.
  А причина столь быстрого соглашения таилась в далеком прошлом творца зеркал, когда к нему, еще совсем молодому юноше, подошел незнакомец, стер пыль с зеркальной поверхности и подарил зеркало, о чудесных свойствах которого, только что рассказал мужчина, носивший в глазах надежду. Незнакомец при этом сказал, что через много-много лет, юноша сможет продать зеркало за два кошелька с золотом. Именно с тех пор, у него и появилась способность к изготовлению зеркал, но, как не старался, он так и не смог сделать зеркала подобного этому.
  Причиной же столь позднего визита, была королева, еще совсем юная, успевшая стать вдовой, но не переставшая играть в фанты. С самого детства у нее была необычная форма панпсихизма, которая выражалась в том, что королева своим любимым куклам дарила кукол поменьше, чтобы они тоже имели возможность поиграть, а свои платья одевала в дорогие ткани, чтобы и они меняли наряды так же часто, как она сама. Шкатулки с драгоценностями лежали в шкатулках побольше, словно неравноценные матрешки, башмачки с ее ножек жили в просторных тряпочных тапочках. А рядом с ее спальней была опочивальня и для ее снов, которые тоже могли менять кошмары будней на танцующих зайчиков в голубых панамах. И, как всегда, она была последовательна в своих капризах. Во всеуслышание королева объявила, что выйдет замуж за того, чей подарок ей особенно понравиться. Поэтому, знатный вельможа из древнего, но обедневшего рода, решил преподнести ей в подарок зеркало и, в этом же зеркале, увидеть себя в короне и горностаевой мантии, ниспадающей с плеч.
  Как он и рассчитывал, королева, один раз взглянув на себя в это зеркало, не смогла расстаться со своим новым, величественным образом, и отдала подарившему руку и сердце, а также горностаевую мантию и корону.
  На следующий день после коронации, старика из "сверкающего замка" назначили придворным, зеркальных дел мастером, пожаловали ему княжеский титул и небольшой, но настоящий замок - серый и мрачный, наполненный влажным воздухом подземелий, с высокими, величественными сводами.
  Мастер переехал в свой новый дом, и, почти не покидал его, окружив себя зеркалами и отражениями. Каждый день он делал по зеркалу, вешал на стену в одной из бесчисленных комнат, и радовался, что места в замке хватит до самой его смерти. Он сидел в мастерской и не замечал, что происходит за стенами замка.
  Между тем, королева продолжала играть в игры, а король завоевывал чужие земли, пытаясь обеспечить своих знатных, но вечно нуждающихся родственников, которым, как оказалось, нет числа. А за стенами дворцов дети бедняков играли в короля с королевой и ходили в королевские сады завоевывать неспелые еще ягоды и орешки, чтобы не умереть с голоду.
  Вот только время для всех шло по-разному. Творца одиноких зеркал оно однажды привело к точке, где пробившие полдень часы, по всему замку возвестили о том, что без посторонней помощи, держаться своего обычного графика - зеркало в день - мастер уже не может. Так он решил, что возьмет к себе подмастерье - помощника и ученика, - на которого можно будет свалить всю черную работу и груз своих тайных знаний от ежедневного общения с зеркалами. В этот же день он впервые покинул свое убежище и вышел в город.
   - Отражение, отражение, - шептались вокруг него, когда он проходил по людной площади. Сутолока и гам с его появлением сразу же прекращались, а тишину заполняли зависть и страх. В городе его называли отражением; он не покидал своего замка, как отражение никогда не выходит за рамки зеркала.
  Но мастер давно не замечал людей; до сих пор в его ушах, словно в выброшенных на берег ракушках, шумело море, а глаза останавливались лишь на том, что могло отразить их.
  Между тем, привлеченный запахом свежеиспеченного хлеба, мастер вошел в хлебную лавку и булочник - розовощекий и раздобревший мужчина, лет тридцати пяти, удивленно вскинул брови и учтиво поклонился ему из-за лотков с теплым и мягким хлебом. Мастер купил несколько благоухающих булок, несмотря на то, что экономка каждое утро приносила корзинку со свежей выпечкой, и щедро расплатился с хозяином. И уже у выхода, увидев двух мальчиков, десяти и одиннадцати лет, он вспомнил, с какой целью покинул мастерскую сегодня утром. В руках у одного из них была потрепанная шляпа, на дне которой виднелись мелкие монетки, а в глазах детей светилась какая-то болезненная преданность и безыскусная доброта, в которую, со временем, вырождается безысходность.
  Какое-то время мастер размышлял, глядя на них, а потом снова обратился к булочнику:
   - Чьи это дети?
   - Ни чьи, - ответил тот, освобождая лотки от хлеба. - У них нет родителей. Отец погиб на войне, а мать умерла две недели назад в больнице для бедняков. Там с такими не церемонятся. А я вот получил еще двух нахлебников, в придачу к своим - а у меня, их все-таки четверо, мал мала меньше.
  И булочник протяжно вздохнул, и пошел было в глубь лавки за новыми лотками, но мастер остановил его. Он вынул несколько золотых монет и протянул ему.
   - Возьмите, это вам за вашу заботу, - сказал он. - Дело в том, что мне нужен подмастерье - я делаю зеркала. И хотел бы обучить одного из этих мальчиков. У него будет крыша над головой и честно заработанный кусок хлеба. И у вас, к тому же, поубавится забот.
   - Тогда, почему бы вам не взять обоих? - спросил булочник, взяв деньги, и спрятав их одним ловким движением. - Они не привередливы в еде, и надо им совсем немного. К тому же, у них никого, кроме друг друга не осталось.
  Мастер еще раз посмотрел в их глаза - доверчивые, как у бездомных собак, и настолько же грустные. "Когда от всего зависишь, всем доверяешь", - подумал он, и вернулся в свой настоящий, тусклый замок с двумя провожатыми - мальчиками, десяти и одиннадцати лет. Он накормил их, почти по-королевски, любуясь братьями краем глаза, чтобы не смущать. А потом уложил спать, и они проспали ужин, завтрак и обед, проснувшись, лишь к следующему ужину.
  "Если они будут так спать, то им и вправду понадобится не много еды", - с улыбкой думал он, но не будил своих будущих учеников.
  Вскоре, мрачные своды пустынных комнат наполнились звонким смехом и веселыми детскими голосами, а два зеркала были разбиты, оказавшись на пути их любопытства.
  Услышав звон разбившихся зеркал, взорвавший тишину в замке, Мастер вошел в мастерскую и застал испуганных ребят, ползающих на коленях, и сгребающих осколки голыми руками, которые были уже красными от крови. Даже лица их были в крови, потому что они плакали, и вытирали слезы изрезанными руками.
  В тот же день, Мастер вышел из замка во второй раз - отвезти мальчиков к врачу, который обработал и перевязал их раны, а потом дал два темно-зеленых пузырька с мазью, чтобы руки быстрее зажили. Всю дорогу к доктору, которую они проехали в карете с княжеским гербом, мальчики просили прощения у Мастера, думая, что в наказание он собирается вернуть их обратно. И улыбки на их лицах появились только тогда, когда они снова вернулись в замок, чтобы стать единственной радостью и утешением для Мастера, а также никудышными учениками. У обоих ребят не было никакого интереса ни к зеркалам, ни к их изготовлению. Все чаще они покидали холодную мастерскую и сидели втроем у старинного камина, бросающего блики на стены и пол, украшенные персидскими коврами. Они могли проговорить всю ночь до рассвета. Мальчики рассказывали о своем отце, с которым они выходили в море и ловили рыбу. О своей матери, которая продавала улов на рынке, и приносила каждому по леденцу - рыбку, или петушка, - которые быстро таяли и заставляли прилипать к рукам перышки и нитки. О том, как отец, уходя на войну, обещал привезти им нарядные камзолы с позолоченными пуговицами, да так и не вернулся.
  И однажды, когда прохладные комнаты укрывали от летнего зноя, царившего снаружи, старик закрыл мастерскую, и не открывал ее до самой смерти, шаги которой уже слышал в шуме успокаивающегося моря. Тогда он решил навестить зеркало, которое продал за два кошелька с золотом - наверное, для того, чтобы проститься с ним.
  И вот, через много лет, зеркальных дел мастер пришел во дворец, на поклон к королю с королевой. Три розовощеких фрейлины, в малиновых воздушных платьях, игравших с королевой в карты, и два юных телохранителя короля, которые, к тому же, приходились ему внучатыми племянниками, также присутствовали при этой встрече.
  Поприветствовав всех, как того требовал придворный этикет, и, отдав должное их недосягаемой иллюзорности, вошедший, обратился к королю, заметив тропинку к его вниманию в виде легкого любопытства, приоткрывающего непроницаемую преграду мантии и короны.
   - Мой господин, - начал он, - считаю своим долгом сказать Вам, что в городе, рядом с моим замком, большинство стариков, женщин и детей умирают с голоду, а их сыновья, мужья и отцы, уходят на войну и больше не возвращаются, отдав жизнь за Ваше Величество.
  Король удивленно вскинул брови, совсем, как та курица, которую стали поучать яйца, но он перед этим так хорошо пообедал, что не смог рассердиться, как следует, и лишь улыбнулся.
   - Ваше желание помочь весьма похвально, - сказал он, все с той же улыбкой, а в его глазах разгоралось любопытство, совсем как в ту давнюю ночь, разгоралась надежда. - Но объяснение этому, весьма простое и очевидное. Все они язычники, а каменные Боги не обладают способностью преломлять хлеб, чтобы накормить своих верных слуг. Они идолопоклонники, и должны платить за свое греховное невежество.
  Королева, заинтересовавшись беседой, и привлеченная речью мужа, бросила карты и прекратила игру, заранее поняв, что проиграла. Она решила обозначить свою позицию, но, считая ниже своего достоинства разговаривать с ремесленником, пусть даже с княжеским титулом, обратилась к супругу:
   - Разве тебя интересует погода в стране неверных? - спросила она с легкой иронией.
   - Конечно, нет, дорогая. По мне, так пускай там взбунтовавшиеся мамонты, восстановят ледниковый период, - здесь он сделал небольшую паузу, чтобы у присутствующих было время посмеяться его удачной шутке. - Мне совершенно все равно.
  И снова обронил на старца свой взор, в котором угасло любопытство, а надежда и вовсе, лишь грезилась под глыбой льда. А потом, тоном, каким обычно заканчивал аудиенцию, сказал:
   - Ступайте, дорогой мой. А я то, если честно, всегда думал, что вы из тех, для кого, как говорится, "что воля, что неволя, лишь бы дул ветер с моря".
  И, вслед уходящему Мастеру, сказал негромко, но так, чтобы все слышали: "Отражение", чем снова вызвал, умиленный остроумностью монарха, смех.
  Когда за Мастером закрывали массивные двери из красного дерева, он обернулся, и увидел то самое зеркало, цену которому он знал, чуть ли не с самого детства. За эти годы, что прошли с той ненастной ночи, оно нисколько не изменилось, и все также сияло, словно научившись отражать время. Видимо, это зеркало не только генерировало красоту, но и возводило время в вечность.
  Вернувшись в замок, Мастер продал все зеркала и все, что можно было продать. С этими деньгами, подросшие мальчики могли без тревоги смотреть в будущее в своих новых камзолах с позолоченными пуговицами, которые он купил им, будучи в городе.
  Через три дня, устав от настойчивого голоса, звавшего его к морю, Мастер решил вернуться в свой прежний дом. Простившись с двумя братьями, которых он звал своими учениками, старик вдруг понял, что все это время именно они учили его. Когда же темнота наводнила улицы, Мастер пустился в обратную дорогу, закутавшись в плащ и надвинув капюшон, как можно ниже на глаза. Так, не будучи никем замеченным и узнанным, он покинул засыпающий город и двинулся в путь.
  Вернувшись в свой прежний дом, к тому времени уже совсем непригодный для жилья, Мастер опустился на старую циновку, валявшуюся на отсыревшем полу, закрыл глаза и стал ждать смерти. Вскоре, он заметил, что темнота наступившей ночи, совершенно неотличима от тьмы, покоящейся в его закрытых глазах.
  "Если мрак и внутри и снаружи одинаков, то, наверное, и свет можно увидеть, как с открытыми, так и с закрытыми глазами", - подумал он, и снова закрыл глаза, решив, что увидит свет, не открывая их.
  Так он пролежал очень долго, и даже два раза, незаметно для самого себя, засыпал, чувствуя, как удары сердца сотрясают тьму, устилавшую ему веки. Но покой и умиротворение, все это время дожидавшиеся его в "сверкающем замке", отпугнули смерть, которая, в нерешительности, топталась теперь на берегу моря, а волны сторонились ее черных туфелек и полы длинного балахона, касавшейся мокрого песка.
  Тогда старик сам пошел к ней навстречу, на ощупь пробираясь вдоль стен, пока не нащупал дверной проем.
  Когда он выбрался на берег, смерть была уже в воде, зайдя в море по пояс. Мастер последовал за ней, подумав про себя, что еще никто не преследовал смерть, видя свет с закрытыми глазами. Когда он вошел в море по пояс, у смерти над водой был виден только черный капюшон, да и то, лишь несколько скорых секунд. А через четыре волны, и Мастер скрылся под водой, где смерть не могла больше прятаться от него. Но, за мгновение до встречи, Мастер посмотрел наверх, и сквозь пятую волну увидел луну в небе, так и не открыв при этом глаз.
  Эти два нежданных и поздних гостя, неожиданно взволновали море, которое в гневе, а может быть и от радости, оделось в шторма, запросто слизнувшие с берега "сверкающий замок".
  И, лишь, исчезнув с лица земли, Мастер полностью оправдал данное ему прозвище - "отражение". В тот же миг, как голова его исчезла под водой, все зеркала, сделанные им, отразили своего создателя, да так и остались портретами Мастера. Они, словно родные дети, продляли век своему отцу.
  Та же участь постигла и зеркало, что бросало блики красоты на королеву и ласкало взор короля, показывая его величие, несмотря на то, что принадлежало руке другого искусного ремесленника.
  Как и всегда, коронованная чета разобрала сладости перед сном, а потом сны на ночь, и улеглась на огромную кровать, обсуждая при этом разбушевавшуюся стихию.
   - Два корабля разбились о скалы, не сумев зайти в порт, - пожаловался король, доедая трюфель. - Ничего не удалось спасти, как будто они делали порожний рейс.
   - Рыбу тоже кто-то должен кормить, - бесстрастно отозвалась королева, и сладко зевнула, отчего пламя свечи на столике из слоновой кости задрожало, и тени в комнате пришли в движение, чтобы не забыли накормить и их.
  А чуть позже, задув свечи, король с королевой углубились в просмотр поделенных заранее снов, скакавших и круживших вокруг их кровати, подобно недокормленным теням.
  За окнами дворца все никак не успокаивалось море, словно вновь прибывшие гости его забыли что-то на берегу, и теперь горевали об этом - напрасно и безутешно. Никто не мог помочь их горю: как известно, спасение утопающих, дело рук самих утопающих.
  На утро король проснулся раньше супруги - ей обычно доставались самые продолжительные и интересные сны. Он пожертвовал почти двадцать минут своей чистоплотности, и неспешно оделся, с удовольствием набросив на плечи мантию и водрузив на голову корону, которую слегка сдвинул на бок - так он всегда носил ее, когда его никто не видел. Стараясь не шуметь, он вышел в приемный зал, и, проходя мимо зеркала, посмотрел в него, чтобы поправить корону и оценить свое величие поутру. Но на этот раз ему не хватило трех секунд, как обычно. Он оставался у зеркала очень долго, не веря своим глазам, и напрасно экспериментируя с ними, закрывая и снова открывая их, приписывая видение запоздавшим снам - отражение в зеркале не менялось. На него смотрел зеркальных дел мастер, такой, каким он увидел его в первый раз, когда промозглой ночью приехал в его хижину на берегу моря, чтобы заказать это самое зеркало. Король почувствовал, как холодные пальцы страха стали сжимать его сердце. Он подумал, что, каким то образом, Мастер превратил его в себя, чтобы самому стать королем, и отобрать у него корону, которую он так и не поправил, и она была сдвинута на бок, как шутовской колпак. Но король уже не замечал этого, он бросился к себе в кабинет, где не было ни зеркал, ни окон, и закрылся там, боясь, что его кто-нибудь увидит таким, каким он стал. Там он просидел весь день, приказав оставить завтрак, а потом и обед под дверью, забирал поднос с едой, лишь затихали шаги слуг в коридорах, но ни к чему не притрагивался, оплакивая спокойное свое существование.
  Вечером, королева, не выходившая из спальни, потому что ей не здоровилось из-за непогоды, обеспокоенная странным поведением мужа, все же решила узнать, что с ним происходит. Одевшись гораздо быстрее своего супруга, попросту набросив на себя теплый халат, она направилась к его кабинету. И ей стало все ясно, стоило ей взглянуть в зеркало, когда она проходила мимо него.
  Она подошла к двери, за которой находился король, и, ничего не говоря, просунула в щель под дверью свое круглое зеркальце, которым пользовалась вдали от дворца, и, которое постоянно у нее находилось.
  Через несколько минут, король вышел, держа в руках спасительное зеркало, и страстно желая увидеть и своего спасителя. Когда же он увидел свою жену, он бросился к ней в ноги и расплакался, как ребенок, впервые за весь день, почувствовав голод, и придумывал меню праздничного ужина, вытирая слезы мягким халатом королевы.
  Король уже совсем и забыл про напугавшее его зеркало, когда доедал второй десерт за ужином, но королева напомнила ему о нем.
   - Нельзя прощать Мастеру такое отношение к нам, я уверена, что во всем произошедшем виноват только он, - королева посмотрела на короля, точно ожидая возражений, но, так как он молчал, продолжала.
   - Все зеркала, которые он сделал, теперь никуда не годны. То же самое можно сказать и про него. Поэтому нам нужно избавиться и от того, и от другого, - она снова посмотрела на мужа и голосом, не терпящем возражений, добавила: "И, как можно скорее".
  Все зеркала на следующий же день были разбиты, а чудесное зеркало, украшавшее королевские покои, король собственноручно бросил со скалы в море сразу же после праздничного ужина, который себе устроил.
  Ночью море успокоилось, получив то, что хотело. И уснуло сном таким глубоким и спокойным, что позабыло отразить в себе луну и звезды, блиставшие в темноте неба. Вместо них, море отразило свой сон, который снился ему еще в детстве. В эту ночь, все моряки, которые находились в море, видели корабль-призрак - Летучий голландец, - паривший в нескольких метрах над водой. Но никто из них не знал, что тот, кто увидит морские сны, не ступит уже на землю, не перепрыгнув собственной смерти.
  А Мастера, после долгих и напрасных поисков, решили считать погибшим. Это решение успокоило королеву, которая тут же перестала и думать о нем.
  И только король никак не мог избавиться от преследующих его теперь каждый день тревоги и страха, которые никак не хотели покидать чахнущего на глазах монарха. Испуг так сильно проник в его сердце, что стал отстукивать свой собственный ритм, сбивая с ритма его обычную жизнь. Он сильно похудел, осунулся, и некормленые тени, даже после долгого сна, оставались у него под глазами, давая повод для разговоров о неизвестной болезни короля.
  Но ни один врач не мог найти причину этой загадочной болезни, прогрессирующей с каждым днем все больше и больше. Пока во дворце не появился странного вида индус, с жидкой бородкой и хитрыми глазками, которые бегали по лицам окружающих и видели их прошлое и будущее, где уже скрывались, или еще ожидали найти укрытие болезни. Ему пообещали щедрое вознаграждение, если он избавит короля от неизвестного недуга.
   - Я смогу помочь Вашему Величеству, - поклонился целитель. - Для этого Вам нужно будет просто уснуть. Все остальное сделаю я сам.
  Он заставил всех выйти, и, оставшись наедине с больным, бесшумно раскладывал разноцветные склянки из деревянного сундука. Лекарь, приплывший из-за двух морей, сразу же узнал паутину страха, застилавшую глаза короля. "Страх везде одинаков", - улыбнулся он про себя, и, когда король уснул, достал из-за пазухи белую карликовую кобру. Она забиралась в спящих, которые были заражены страхом, и съедала отбрасываемую страхом тень. Именно эта тень была причиной угасания многих людей. И, если не была съедена змеей, сама съедала того, в ком находилась.
  Индус зажал королю нос двумя пальцами, и, когда тот открыл рот, чтобы сделать вдох, змея скользнула внутрь и стала лакомиться. Обычно, она справлялась с тенью за десять-пятнадцать минут, но на этот раз кобра не появлялась гораздо дольше.
  По прошествии двух часов, придворные, встревоженные непонятным шумом, доносившемся из спальни, вошли туда, и увидели, как лекарь бьет бездыханное тело короля.
   - Выходи, - кричал он, как будто изгонял из мертвеца злых духов.
  Его тут же схватили, и королева, едва взглянув на него, сказала: "Казнить".
  Когда его вели в камеру, заморский целитель что-то бормотал, словно шептал молитву и не мог в это поверить: "Он был страхом самому себе, он был страхом самому себе, он был страхом..."
  А на следующее утро лекарю отрубили голову. Палач, с которым они выпили из одного стакана скисшего вина, спросил его последнее желание. Лекарь пожелал обратиться к людям, которые пришли посмотреть на казнь.
   - Все это время вами правил страх, - сказал он. - И сюда вы пришли подкормить его, не имея возможности накормить своих детей.
  И после этих слов он умер, жалея о том, что его маленькая змейка может умереть от переедания.
  Короля похоронили со всеми полагающимися ему почестями. Его гроб закрыли, и поставили в семейный склеп, рядом с родителями королевы и ее первым мужем. Королева не стала носить траур, решив, что достаточно носила его после смерти первого мужа, так что этого должно хватить и на второго. Она ходила в подвенечном платье, объявив, что выйдет за того, кто сможет вернуть ей молодость. После того, как она лишилась волшебного зеркала, вся ее красота утонула вместе с ним в море.
  Но через несколько дней, из склепа стали доноситься непонятные постукивания. И слуга, который зажигал там свечи, подойдя к гробу, только что умершего правителя, понял, что они доносятся именно оттуда. Он тут же сообщил радостную весть о чудесном воскрешении всему замку. И придворные во главе с королевой, которая уже думала, что поспешила казнить великого лекаря, вскрыли гроб, в котором находился король.
  В тот же миг, оттуда выскользнула огромная белая змея, которая съев все, что было, мучилась от голода и страха, который был теперь у нее внутри. Кобра обвела мутным взором обомлевших от страха людей и, открыв широко пасть, проглотила королеву в белом платье невесты, приняв за свою и ожидая, что та съест тени страха, которые съедали змею изнутри.
  "Вышла замуж за смерть", - шептались потом в замке о королеве.
  И, если смерть и не смогла вернуть ей молодость, то наверняка избавила ее от старости.
  Мари замолчала, и, видимо вспомнив про свою боль, которую топила в лужах, тяжело вздохнула. Я видел по выражению ее лица, что это еще не конец истории, которую она решила поведать мне.
  "Она не хочет, чтобы я верил в то, что она рассказывает", - почему-то подумал я. Все слова и действия ее были направлены не на то, чтобы убедить меня, а на то, чтобы у меня остались сомнения. Причем я прекрасно понимал также и то, что любые неопровержимые факты сделают невозможное еще более невозможным, а необъяснимое, еще более необъяснимым. И, лишь сомнения знали окольную дорожку к доверию, которое может перенести через пропасть "так не бывает", в место "я хочу, чтобы так было". И вот именно это желание может назвать неназванное, но при этом не ограничивает его, а узнает и познает необъятность себя.
   - Ты - отец и мать собственным сомнениям, - словно прочитав мои мысли, сказала Мари. - А любовь и страдания - твои дети. Даже боль ты удочеряешь, а все сироты, дети одной матери - одиночества. И, значит одиночество - твоя природа.
  В мире все твои дети настолько же реальны, насколько реален и закат, заставляющий тебя грустить своим алым цветом - как будто язык Бога, слизнувший день. Значит, грусть - алого цвета, и тоже твой ребенок.
  Но, если созданное тобой реально в подлунном мире, значит и этот мир - твое творение. Ты чувствуешь то, что создаешь.
  Мари подняла с земли веточку и стала писать ею на мокром от дождя песке. Когда она закончила, то попросила меня прочитать то, что написала. Я понял, что слова написаны в зеркальном отражении. А, пока я пытался прочесть то, что читают зеркала, Мари продолжила свой рассказ, который я пообещал выслушать.
   - Море приняло это зеркало, как своего ребенка, - снова заговорила она. - И не разбило его о скалы, а уложило на мягких водорослях в пучине своей, неподвластной штормам, бушующих на поверхности. Зеркало пролежало там, без малого, сто лет, пока синева морской воды, слой за слоем, не стерла с его поверхности все, что было отражено в зеркальной глубине. Долгие сто лет к нему не прикасались солнечные лучи, пока однажды, в него не заглянула русалка, и не увидела своей неземной - в прямом смысле этого слова - красоты. Три дня любовалась русалка своим отражением, да все никак не могла насмотреться на него. Ей стало даже грустно оттого, что ее могут видеть, лишь стаи разноцветных рыб, что плавают, подобно невидящим рыбацким сетям, которые закидывают в море для того лишь - она теперь знала это наверняка, - чтобы поймать именно ее. А на четвертый день русалка решила покинуть море, хотя и знала, что, ступив на землю, тут же станет человеком - смерть впервые увидит ее и запишет в старую тяжелую книгу дожидаться своей очереди. Но русалка считала это справедливым, ведь бесконечность губит красоту, а красота расправляется с бесконечностью. И одним, особо солнечным утром, когда солнце выбрало свои самые яркие и любимые лучи, она вышла на берег.
  Обернувшись старыми сетями, оставленными рыбаками на берегу, она прошлась босыми ногами по теплому песку, привыкая к новым ощущениям. Потом села на камень и, закрыв глаза, нежилась на солнце, а когда открыла, то увидела юношу, неподвижно стоящего поодаль, не в силах оторвать от нее взгляда. У него была смуглая кожа, пахнущая морем, и длинные вьющиеся волосы, пропитавшиеся солью, в которых, кое-где, запутались водоросли. Он был рыбаком. Она видела его и раньше, из глубины, в старой лодке, когда он забрасывал сеть. И они оба почувствовали, что начинают видеть будущее во множественном числе, где одинокие буквы "я" перерождались в слово "мы", как реки сливались вместе, и становились морем.
  Он отвел ее домой. Его мать сшила ей одежду и назвала своей дочерью задолго до того, как они поняли, что им нужно пожениться, чтобы избежать косых взглядов и злых языков - этих деревенских духов, требующих частых жертвоприношений.
  В ту же ночь, по ее просьбе, они вышли в море на его лодке, и юноша выловил зеркало, благодаря которому они встретились. А на утро, русалку нарекли христианским именем Варвара, и обвенчали в церкви с рабом Божьим Александром.
  Меньше чем через год, у них родилась прекрасная девочка с большими голубыми глазами и серебристым голосом. Она понимала язык дельфинов, и каждую ночь ей снилась луна, которую она видела через толщу воды, лежа на морском дне, и отгоняя разноцветных рыб своим чешуйчатым хвостом, который был у нее вместо ног. Мать назвала девочку Селеной, но в деревне все звали ее просто Леной, и, в конце концов, девочка привыкла носить оба имени сразу, узнавая мать не только по голосу, но и по своему первому имени.
  Только отношения Варвары и Александра были совсем не такими, какими они им виделись поначалу. Несмотря на время, Александр смотрел на свою законную супругу все тем же зачарованным взглядом, что был у него и в первую их встречу на берегу моря. К ее красоте было невозможно привыкнуть, как невозможно было, и налюбоваться ею.
  Но любование и любовь совсем не одно и тоже. И Варвара стала понимать, что эта красота, не только враг бессмертия, но и любви, за которую она заплатила вечностью, да, видимо, прогадала.
   - Ты смотришь на волны, а за ними не замечаешь моря, - как бы в шутку, говорила она своему мужу. И Александр за ее веселостью замечал тщательно скрытое страдание. Его это печалило, и он, в свою очередь, скрывал печаль от жены.
   - Если я не буду смотреть на волны, я погибну, - отвечал он, как опытный моряк нерадивому юнге, понимая при этом, что погиб уже давно - когда увидел, одетую в его старую сеть, девушку, будто пойманную им, как рыбу.
  На этом разговор прекращался, слова превращались в жесты и взгляды, но и они не могли исчерпать непонимания, возникшего между супругами. Время шло, но так ничего и не меняло, до тех пор, пока однажды утром, открыв, было рот, чтобы напомнить мужу о волнах и море, Варвара, вдруг, не поняла, что надо делать.
   - Ты не способен видеть целое, - сказала она, как всегда скрывая отчаяние, - а я не хочу всю жизнь прожить куклой, хотя бы и прекрасной.
  И она поставила Александра перед выбором: либо он делает то, что она скажет, либо она уйдет от него. Для Александра такой решительный настрой жены, был, как гром среди ясного неба. Его будущее из слова "мы", наотрез отказывалось распадаться на одинокое "я". И он принял условие.
  Тогда Варвара рассказала ему то, что придумала в то утро.
  Она была убеждена, что, сосчитав дни, можно прожить год; сосчитав облака, можно взглянуть на небо; а, пересчитав волны, можно познать море.
   - Увидишь море - увидишь мое сердце, - сказала она и поцеловала мужа, отправляя его считать прошлое и складывать его в будущее.
  С этого дня Александр начал считать волны. Он заходил в море так, что над водой была видна только его голова. "Так я вижу, даже самые маленькие волны, и могу сосчитать их", - говорил он. Его губы беззвучно шевелились, иногда захлебываясь какой-нибудь цифрой, или волной, а глаза лихорадочно гонялись за ними. Так он проводил дни, с утра до позднего вечера, пытаясь сосчитать море. Разноцветные рыбки игрались с пальцами его рук, зная каждый по имени, и однажды, придя домой, Александр на указательном пальце правой руки увидел рыбий плавник, который потом, пряча от жены, срезал ножницами.
  Александр не потерял надежды даже тогда, когда глаза его, от постоянного напряжения и морской соли, стали слепнуть. Все также, день за днем, приходил он на свое место, но считал уже не те волны, которые видел, а лишь те, которые чувствовал, или слышал.
  И, почти потеряв зрение, Александр смог почувствовать то, что никогда уже не узнает и не почувствует Варвара. Он понял, что лишь лодки, корабли, да сети равны сумме своих частей, а человек и море, всегда больше этой суммы. Но все также, словно по привычке, ходил он каждое утро на море, и, хотя глаза его смотрели на волны, видел он Варвару. Его губы шептали не цифры, а стихи, которые он читал своей жене, когда они видели полукруг луны, словно из толщи воды: эту неяркую полоску света, загнутую по краям - неизвестно кем срезанный ноготок Господа, затерявшийся в бесчисленных складках вселенной.
  Но однажды, его принесли в жертву деревенским духам. Косые взгляды сопровождали его уже давно, с тех пор, когда он еще записывал количество волн, в найденный неизвестно когда и где, судовой журнал, и показывал Варваре, чтобы она оценила его старания. Но, когда злые языки разнесли весть о человеке, который продал душу морскому дьяволу, и разговаривал с ним, стоя по шею в воде, в дело вмешались служители церкви, ревностно отслеживающие любое предательство, совершенное по отношению к их писаниям.
  Два дня старый священник из города наблюдал за странным человеком, который каждое утро заходил в море и стоял неподвижно до самой ночи. Из-за скалы, за которой он прятался, ему было видно, как беззвучно шевелятся его губы, словно он разговаривал с нечистью, и страшно закатываются глаза, точно он слышал ответ.
  Церковь признала Александра колдуном. И следующее утро, которое постелило новую землю под ноги Александру без его ведома знало, что, выйдя из дома, он уже не вернется обратно. Но утро не поделилось своим знанием с Александром, не придав ему должного значения, ведь на свете так много людей, которые покидают свои дома и не возвращаются туда больше. По дороге его схватили солдаты, и повели в город, где для него уже была припасена жесткая циновка в одном из подвалов старого замка, в котором, по словам местных жителей, коротал некогда свои дни и ночи зеркальных дел мастер, которого все называли отражением. Они шли долго и молча, смотря себе под ноги, но все равно спотыкались, словно не видели камней, которые были разбросаны по пыльной дороге, чьей-то древней рукой.
  Александр мог отгадывать и исполнять желания, если того хотел тот, кто был отгадан. Так начальник этого небольшого отряда, которому было поручено доставить неверного в город, был поглощен воспоминаньями, к которым, белыми нитками и было пришито его желание.
  Воспоминания шли из детства, из того самого дня, когда небо налилось свинцом, и пропиталось серым цветом ливня, желая побыстрее пролиться на деревню, укрытую меж двух лесов - лиственного и хвойного. Эти леса иногда менялись деревьями, и можно было в одном встретить елочку, которую удивленно обступили березы, а в другом молодую липу, испуганно взиравшую на торчащие со всех сторон иголки.
  Цвет неба становился все темнее, а дождя все не было. Небо и люди ждали, изнуряя себя ожиданиями, но ничего не менялось. И, вскоре, все стали ждать не дождя, а чуда, которое, впрочем, тоже могло пролиться на их головы.
  А по прошествии времени, то же самое случилось и с самим начальником, вернее, с его лицом, которое стало серым и угрюмым, не имея при этом возможности излить свою печаль и грусть, как это делает небо. Вот уже десять лет, как он не видел свою семью, свой дом, свою деревню. И единственным его желанием теперь было увидеть все это и выплакать то время, которое было лишено этой возможности.
  И Александр, наверняка, мог бы помочь тому, кто возглавлял его арест. Но ему не хватило на это времени.
  Александра казнили на следующий же день - Варвара не успела увидеть мужа до казни. Палач в черной маске, с прорезанными щелочками для глаз и рта, отрубил ему голову - именно то, что всегда оставалось над поверхностью моря, - как раз по линии, до которой подступала вода, и, где на коже виднелась белая полоска высохшей на солнце соли. Словно доверчивое море смогло уберечь лишь то, к чему уже привыкло за те годы, которые Александр тщетно пытался сосчитать его.
  А после казни, седой священник, который назвал Александра колдуном, воздев руки к небесам, торжественно произнес: "Пусть смерть очистит душу этого человека, пред взором Господним, ибо священна вера в Него для каждого христианина".
  А вера тех, кто остался жить, как бумага, намокла под дождём, и улица стала намного грязнее. Дождь смыл несколько молитв и оставил их себе, потому что знал, чем он сильнее, тем его меньше. А потом оказалось, что дождя вовсе не было. И только смерть, пустила слух по городу о том, что она носит косу и чёрный балахон, а в потайном кармане ее припасена погремушка для тех, кто боится темноты, чтобы ее звуками успокоить их страх.
   - Я беру с собой лишь тех, кто спокоен, - говорила она. - А, погладив спокойствие, даже озеро может превратиться в зеркало, допускающее отраженного в мир его отражения.
  Варвара вернулась домой ни жива, ни мертва, проклиная свою чудовищную красоту, и сказала дочери, что ее отец вернулся в свой прежний дом, из окон которого можно увидеть луну, словно из толщи воды.
   - Он будет ждать нас там, - сказала она и тихо заплакала, пряча от дочери слезы, как когда-то прятала от мужа страдание.
  И всю оставшуюся жизнь Варвара провела в старом домике, пленив свою красоту, которая стала проклятьем не только для нее, но и для тех, кто был пленен ею. Так у Варвары, вслед за дочерью, появилось второе имя - вдова, на которое она откликалась охотнее, чем на первое. Ни один мужчина не переступал через порог ее дома, и до самой смерти Варвара ухаживала за своим спрятанным страданием, как когда-то, ее муж ухаживал за руками, срезая с пальцев плавники. Бессмертием она заплатила не за любовь, а за старость, одиночество и проклятие, которое, к тому же, передавалось по наследству - Селена, уже став взрослой девушкой, как две капли воды, была похожа на свою мать.
  Мужчины прислушивались к ее молчанию и ловили взгляды, точно золотые монеты. И в день, когда Варвара поняла, что подошла ее очередь в толстой книге старухи, носившей в кармане погремушку, она подозвала к себе дочь и рассказала Селене о страшном наследстве, которое поджидало ее.
   - В каждой руке мы носим по имени, - сказала она, держа в своих ледяных руках руку дочери. - И сейчас я должна назвать их - это проклятие и красота, которые являются изнанкой друг для друга. Твоя любовь станет отбрасывать тень смерти, и заслонит солнце от каждого, кто ответит тебе взаимностью.
  И, взяв с Селены обещание откликаться, лишь на имя проклятие, Варвара умерла - безмятежно и тихо - совсем, как плакала, с той лишь разницей, что не смогла утаить смерть, как утаивала слезы.
  Закрывая матери глаза, Селена представила, как ее родители, где-то далеко-далеко, встретились в том домике, из окна которого видна утонувшая луна, и теперь будут терпеливо дожидаться ее.
  Селена была верна данному ею слову. Она ушла в монастырь, а через год приняла постриг, и каждый раз прятала глаза, если рядом оказывался мужчина.
  Единственной ее радостью был монастырский сад, в котором дымчато-белые, почти прозрачные, ярко алые, окрашивающие даже росу насыщенностью цвета, желтые и чайного цвета бутоны роз настаивали свои краски на горном воздухе и вливались эликсиром в ее сердце. Она любовалась ими из окна своей кельи: они были прекрасны, обсыпанные росой, в ореоле утренней дымки, и в танце, как один, послушные своему дирижеру - ветру. Иногда розы роняли свои лепестки, чтобы устилать землю, по которой бродила Селена, разбавляя дыханием цветов горечь своего одиночества. Отказавшись от своей красоты, она с благодарностью принимала их скромное совершенство, не омраченное вторым именем.
  А перед сном, в своей крохотной комнатке, Селена, тайком от самой себя, снимала запылившуюся ткань с королевского зеркала, и смотрела в него - совсем недолго - чтобы снова увидеть образ покойной матери: ее грустный взгляд, тонкие бескровные губы и отрешенность во всем облике. Она, как бы, стала матерью самой себе, словно на время заменяла ее. Она уже не была собой, не разговаривала с дельфинами, и расплачивалась по чужим долгам, не смея приобрести свои собственные.
  Как-то перед ужином, на который Селена не пошла, насытившись красками заката, она спустилась в сад, и встретила там, среди своих любимцев, уже клонивших головки ко сну, незнакомого юношу. Он стоял на коленях возле розового куста, и, видимо, уколовшись о шипы, запустил один палец в рот и молчаливо смотрел на своего обидчика. Потом Селена узнала, что это садовник, которого пригласили из города ухаживать за любимым ее сердцу садом. Он приходил два раза в неделю - во вторник и в пятницу. Был очень молод - не столько по возрасту, сколько, какой-то своей неприспособленностью к жизни и детской беззащитностью, чем напоминал те прекрасные создания, за которыми ухаживал. Все звали его Пьер, за то, что он имел привычку проговаривать названия цветов по латыни, которую все принимали за французский. И, со свойственным ему смирением, он принимал эту необходимость во втором имени, потому как его настоящее имя уже никого не интересовало.
  Именно это смирение и два имени, незримо сблизило Пьера и Селену, которые иногда встречались на тенистых дорожках вечернего сада, что напоминали тенистые тропки их душ. Возможно, что знание таких тропок и помогло разобраться Пьеру в мире Селены, обнесенном преградой прочнее и выше тех монастырских стен, за которыми она пряталась. К тому времени Пьер уже был без ума влюблен в Селену - безнадежно, как сказали бы сейчас, когда времена безумств давно миновали.
  Его детская непосредственность помогала обходить рифы и подводные течения ее настроений, как будто он служил юнгой на корабле ее отца - Александра.
  Сказав сестре-настоятельнице, что сад нуждается в более тщательном уходе, Пьер стал появляться в монастыре ежедневно. И каждое утро приносил Селене срезанную розу на подносе с кофе, оставлял за дверью и бесшумно уходил, чтобы не потревожить утренний сон любимой. Иногда он бросал в дымящуюся чашку лепесток - алый, белый, или ярко красный - в зависимости от погоды, чтобы у нее не было необходимости, лишний раз выглядывать в окно. Но по своей рассеянности, присущей ему, как и любому большому ребенку, Пьер иногда допускал, чтобы чашка Селены становилась причиной гибели какого-нибудь жучка, уснувшего в бутоне. И Селена, которой было жаль каждое насекомое, плавающее в ее кофе кверху брюшком, все же улыбалась, как улыбается, должно быть, мать неумышленной проделке своего сына, и вытаскивала очередного утопленника серебряной ложечкой. С того времени, запах кофе, и цветочный аромат были неразделимы для Селены. Теперь, каждое свое утро она узнавала по этому запаху, волнующему ее душу.
  Именно с этого времени, ее материнские чувства, искавшие себе выход, похоже, нашли его в невинном взгляде больших глаз и золотых локонах Пьера. Любовь матери - это было то единственное, чему она не могла противостоять. Все преграды, которые она строила между собой и своим юным воздыхателем, с каждым днем становились все менее прочные, и она это чувствовала.
  А вокруг них, подобно жужжанию насекомых, уже рождались возможные варианты продолжения их отношений, которые были намного смелее их самих. Злые языки у некоторых сестер были к тому же и острыми, как отравленные наконечники стрел.
   - Один целыми днями по-французски щебечет, - говорили они про Пьера.
   - И другая, из Парижа пешком пришла, - кивали они уже в сторону Селены.
  И вот, одним солнечным днем, когда они, как обычно, гуляли в саду, Пьер взял ее руку в свою и сделал ей предложение, опустившись на одно колено в тени разросшейся лиственницы. Над их головами кружились полосатые шмели и разноцветные бабочки, а розы чуть склонили свои бутончики, вместе с Пьером прося ее руки и сердца.
   - Давай убежим, - взволнованно сказал он. - Сегодня после ужина я приду за тобой. Ведь я полюбил тебя в тот же миг, как в первый раз увидел.
  И в его светящихся счастьем глазах, Селена увидела жажду опасностей и приключений, преследований и погонь. Он мечтал о сверкании шпаг, победах и о шалаше на берегу моря, а также обо всех мыслимых и немыслимых препятствиях, которые нужно преодолевать.
  И Селена решила дать ему то, что он просит, чтобы снять с себя, хотя бы часть тяжелой ноши, которая с каждым днем становилась все тяжелее. Она не посмела лишить столь желанной игры, желанного ею ребенка. И Селена возвела для него преграду.
   - Мы будем вместе, лишь тогда, когда ты принесешь мне цветок, не пролив с него росы, в которой плавают лучики света, - сказала она, мягко, но непреклонно. - А до этого момента, нас не должны видеть вместе. Мы не вправе рисковать своим именем.
  И на этом они расстались. Пьер ушел, не спросив даже, каким из двух имен он не должен рисковать, и не зная второго имени своей возлюбленной, которое было в опасности с самого ее рождения.
  Селена, наверное, даже и не подозревала, насколько губительны будут эти слова для всего, что она любила в подлунном мире. За те несколько дней, что она не видела Пьера, он самоотверженно пытался исполнить ее условие - преодолеть это единственное препятствие, разделявшее их.
  К удивлению и беспокойству сестры-настоятельницы, сад быстро пустел, принося своих детей-цветов в жертву, не останавливающейся ни перед чем, всепоглощающей любви.
  Но, раз за разом, Пьеру никак не удавалось сохранить утреннее украшение цветка со сверкающим светом, растворенного в нем солнца. И он предпринял последнюю, отчаянную попытку.
  Пробравшись в монастырь до восхода солнца, он, применив все свое умение, стал срезать один цветок за другим, представляя себе Селену в белом, подвенечном платье, идущую с ним к алтарю. И не останавливался до тех пор, пока в саду не осталось ни одной живой розы - все они были срезаны и устилали землю вокруг него нереально-пестрым, мертвым ковром. Поняв, что потерпел поражение, он, также никем не замеченный, покинул монастырь, решив туда больше не возвращаться. Селене он оставил записку, просунув ее в щель под дверью. Но, лишь только на закате, Селена заметила этот лоскуток бумаги, белевший в складках ковра.
  "Приходи сегодня к ручью, что за липовой рощей, до рассвета я буду там. Приходи, чтобы сохранить мне жизнь, если она дорога тебе. Для меня же ничего, кроме тебя не существует. Пьер".
  И испуганная тем, что никакие усилия не помогают против унаследованного от матери проклятия, Селена накинула на плечи черный платок, дождалась темноты, и, слившись с ней по цвету и по мыслям, выскользнула из монастырских стен. "Какой смысл сторониться того, что уже случилось, - думала она, беспокойно озираясь по сторонам. - В любом случае я должна отговорить его от этого шага".
  Пьер встретил ее, как ангела-хранителя, сама же Селена всю жизнь воспринимала себя, как ангела-смерти, и оба не догадывались о том, что это один и тот же ангел, носивший с собой лук и колчан со стрелами, и отзывающийся на имя Амур. Именно он пронзил их сердца своими волшебными стрелами и привел к этому журчащему на разные голоса ручью. И, впервые, они дали волю своим чувствам, растворившись в поцелуях и ласках, как в росе растворялись лучи света, плавая в блаженной истоме, не принадлежащей никому и ничему, лишь им двоим.
  И все же Селена пожалела о том, что Пьер не выполнил ее условия, которое, лишь на первый взгляд казалось бессмысленным и совершенно не нужным. Пьер не выдержал испытания и на этот раз: как не мог он сорвать цветка, не пролив росы, так не смог он взять и ее жар, не пролив семя. А Селена, несмотря на щемящий страх перед неясным теперь будущим, не смогла сдержать крика, взметнувшегося в темноту ночной птицей - свидетельницей таинства любви. И потом, уже лежа в траве, нагревшейся от их жарких тел, они рассматривали звезды и молчали, взявшись за руки, которыми разговаривали всю ночь на языке, который они только что придумали и познали - на языке любви.
  А на утро, Селена, чтобы избежать косых взглядов и злых языков, которые перебрались из деревни, и пробрались за городские стены, ушла из монастыря. Может быть еще и потому, что там больше не было ни Пьера, ни сада с цветущими розами.
   - Ни одна из моих сестер не должна увидеть это растущее с каждым днем чудище, - говорила она Пьеру, показывая на полнеющий живот. - Иначе все захотят себе такой же.
  И какое то время, они жили с Пьером в небольшом домике, откуда можно было увидеть стены монастыря, и услышать шум моря. Эти несколько месяцев были самыми счастливыми для них обоих, несмотря на то, что они об этом даже и не догадывались. Но, чем ближе становилось расставание - разве они не знали с самого начала, что их счастье не продлится долго? - в их утренней росе оказывалось все меньше и меньше солнечного света.
   - Если родится сын, назови его моим именем - Александр, а если дочь, то Мари, - едва сдерживая слезы, говорил на прощание Пьер, и Селена впервые услышала его настоящее имя. Она пообещала ему, что так тому и быть, подумав при этом, что унаследовала не только проклятие от матери для себя, но и имя своего отца для любимого.
  Когда же Пьер растаял в прошлом дне, Селена решила перебраться в свой отчий дом, который покинула почти ребенком, и родить там. На оставшиеся деньги она купила билет на поезд и стала ждать дня отъезда, вспоминая часы, проведенные с Пьером. За него она уже не боялась, решив, что он останется жить не только в ее воспоминаниях, но и в реальном мире, поменяв свою смерть на жизнь их ребенка.
  Однако она ошиблась. Пьер, несмотря на всю свою инфантильность, не обладал одним качеством, присущим всем детям - непостоянством чувств. Он был однолюб, и, полюбив однажды - а это была его первая любовь, - любил вечно. Он никогда не понимал страхов Селены, которые сковали его волю, и заставили согласиться с ее непонятными доводами. И, наконец, он не хотел возвращаться, боясь, что Селена, останется с ним только из жалости. Поэтому, не видя своего будущего без Селены, Пьер решил, что ему незачем жить, словно замыкая тот круг, который начертил ранее.
  Он пустил в свой дом какого-то бродягу, которого нашел спящим в тени огромного дуба, и ушел к морю, где долго сидел на берегу без движения, смотря на волны, подкрадывающиеся к его ногам. А потом, выпив с ладони немного соленой воды, как приговоренные на казнь пьют со своим палачом из одного стакана, он вошел в море с твердым намерением утопиться. Но, зайдя в воду по пояс, Пьер понял, что не способен убить себя: его беззащитность имела и обратную сторону - он обладал, пожалуй, самой важной защитой - защитой от самого себя. Он постоял так немного, испытывая на прочность свой страх, но, через двадцать шесть волн, пролившихся сквозь него мгновениями моря, вышел из воды живым, но навсегда побежденным. Его так потрясли слабость и собственная никчемность; он так пропитался презрением к самому себе, что направился, не разбирая дороги, куда-нибудь, где смог бы, хоть как-то выносить собственное присутствие.
  "Почему, Селена, - вопрошал он. - Почему я умер для тебя раньше, чем увидел смерть?"
  Ноги его утопали в песке, как его мысли утопали в неразрешимости их отношений. И все его "почему" были такими разными, что Селена не переставала отвечать на них, все время находясь в фокусе его мысленного взора.
  Пьер был так увлечен ответами Селены, которые то давали ему надежду, то отбирали ее, что не услышал ни грохота несущегося на него состава, ни пронзительного гудка, который пронзил небо и отзвучал в каждом облаке, катающемся по ветру.
  И, даже не успев высохнуть, он был сбит поездом, когда забрался на насыпь, выскочив из-за кустов можжевельника.
  Его разрезало, как раз пополам, отделив мокрое от сухого - по линии, до которой добралась морская вода. Так, два его имени, претендовавшие на него, наконец, поделили свои владения.
  В этом поезде ехала Селена, которая через живот грела руками своего ребенка - девочку, которую назовет Мари в своем отчем доме. Селена так никогда и не узнала судьбы своего возлюбленного, и лишь я - ее дочь - попав в мир своей молодости, узнала эту историю из уст своего отца, когда он приходил ко мне в гости.
  Мари поправила прядь волос, упавшую на ее лицо, и я увидел ее совсем другой - еще более красивой, словно видел ее отражение в волшебном зеркале. Теперь она была для меня не просто Мари, а Мари - внучка русалки и дочь Селены, и от этого стала какой-то родной, близкой. Мне даже показалось, что Мари помолодела: теперь ее молодость просвечивала, через меньшее количество лет, чем до этого. Словно воздух этого волшебного места прибавлял ей дни к детству, как ягоды в корзину. А может, просто отбирал вместе с дыханием будущие ночи, чтобы она прошлась по прошлому и подобрала свои следы, которые оставила. Между тем, Мари продолжала свой рассказ:
   - Маму я запомнила в окружении какого-то безмятежного молчания, которым она меня воспитывала, и жила в нем без остатка для всего того, что находилось за пределами этого незримого круга. Она была также неизменно красива даже тогда, когда в ее жизнь пришла зима и посеребрила ей волосы. Я помню ее, склонившуюся над шитьем, или вязанием в старом кресле у самого окна, чтобы поймать остатки света, уходящего дня, потому что у нас вечно не хватало денег на покупку свечей. Мама поднимала голову и, щуря близорукие глаза, смотрела на меня в дальний угол комнаты, где я играла в старые потрескавшиеся кубики и пестрые обертки от конфет, которые подбирала на улице.
  У нее было платье, которое она одевала по праздничным дням, пахнущее сладкими пирогами и спелой клубникой в сахаре. Вспоминая его сейчас, я понимаю, что платье было совсем детским - светло зеленое, в красных распустившихся розах, вперемешку с нераскрывшимися бутонами, клонившими головки по рукавам и подолу. Ранним утром мы шли в хлебную лавку, и булочник, завидя маму в этом платье, выбирал для нас самый красивый, в причудливых, румяных завитушках никому неизвестных растений, пирог, и мы несли его домой, вдыхая удивительный аромат утра и теплого хлеба. К вечеру, в то время как глаза Селены доедали остатки света, чтобы дошить к утру заказанное платье, мама звала меня доедать остатки пирога, оставшиеся от праздничного дня. С улыбкой смотрела она, как я слизываю сахарную пудру с хрустящей корочки. А потом укладывала меня спать и снова садилась в кресло, словно собиралась снова чинить чье-нибудь платье, но только лишь смотрела в окно, думая о чет-то.
  Иногда, среди ночи, разбуженная ночными шорохами, я заставала ее на том же месте. В такие минуты мне даже бывало страшно, что мама не отзовется, если я позову ее, поэтому я лежала тихо и теребила одеяло, а когда оно становилось теплым, прикладывала к щеке.
  А когда звуки, неслышимые для меня, заставляли маму очнуться, она вставала с кресла, потягивалась, и, вздыхая, говорила:
   - А там бы и подавно, - и ложилась спать, сняв цветочное платье и аккуратно повесив его на спинку кровати. А я, какое-то время, еще рассматривала темноту и гадала, где находится это "там", и боялась этого "подавно", потому что не знала, что оно делает с маленькими девочками.
  Незримо присутствуя во всем, к чему бы я ни прикасалась, Селена обволакивала меня своим одиночеством, несмотря на любовь, которую я чувствовала даже через кожу ее рук, когда она гладила мои волосы. Она помещала меня в центр, начерченного ею круга безмолвия, где я существовала, никогда не соприкасаясь с той жизнью, что врывалась в комнату, если мама открывала окно.
  Уже тогда я была готова спокойно принять пытку одиночеством, ожидающую меня в самом центре моего бытия - в моем сердце, столь искусно подготовленном моей наставницей. Мама учила меня также шить, чинить одежду, вышивать, - словом всему тому, что должно было кормить меня, в моем добровольном заточении в ветхом домишке.
   - Красота не приносит счастья, - говорила она. - Она, как огонь - сначала греет, а потом жжется. Ты ведь никого не хочешь обжечь?
   - Нет, - испуганно отвечала я и спрашивала: "А почему тогда ты не обжигаешься?
   - Огонь не чувствует боли, - улыбалась мама и отводила глаза.
  Долгие часы спелых вечеров, которые мы срывали с веток времени, оставлял в моих сетях памяти, переплетенных в воспоминания, запах ее дешевых духов, который преследует меня и сейчас, стоит зацвести сирени; ее большие, влажные от грусти глаза, которые я вижу, стоит мне взглянуть в зеркало.
  Однажды, когда я получила деньги за свой первый выполненный заказ, и уже направлялась домой, по дороге, в той же хлебной лавке, где мы покупали пироги, я купила две сладких булочки - себе и маме. Булочки были настолько аппетитные, а я так проголодалась, что, не дойдя до дома, села на скамейку в парке, и стала есть одну из них. И тут же, у меня возникло ощущение, что вместо меня ест дикий зверь, а его зубы впиваются не в хлебную мякоть, а в вырывающуюся плоть. С трудом сдерживая тошноту, я сунула вторую булку в сумочку, и в тревоге побежала домой, но не успела. Этим диким зверем во мне, была моя тоска по матери, которая, наконец, дождавшись, чтобы я стала зарабатывать сама, умерла все в том же кресле у окна, за которым, как мне казалось, провела всю свою жизнь. Так я заранее поела на поминках своей матери.
  Соседка, которая пришла попросить соли, не докричавшись, нашла маму мертвой, с платьем на коленях, которое, казалось, она все еще продолжала шить. Ее игла входила из смерти в жизнь, пытаясь пришить еще немного времени, чтобы дождаться дочь с улицы.
  Платье, что она шила, было свадебным, но я так и не узнала, кто заказал его маме. В нашем городке давно не было свадеб. Я повесила его на спинку кровати, и оно дожидалось своих владельцев, пугая меня по ночам белым свечением, которое исходило от него. За ним так никто и не пришел, как некому было теперь придти и за мной.
  Маму похоронили в платье, из которого росли розы. В ее цветастый карман, со склонившимися вниз бутонами, я положила вторую сладкую булочку, чтобы и она смогла накормить свою тоску по мне.
  Мари снова замолчала, как будто заново переживала тот день, который не могла забыть, и, наверное, никогда не забудет.
  "Хочется плакать - плачь", - хотел я успокоить ее словами Вади, водившего по нотам, которые настраивал по звучанию грусти, пившей слезы. Эту песню, совсем по-взрослому, пела милая девочка, у которой тоже было два имени. Одним из них, впоследствии, назовут ткань, гладившую ладонь так же приятно, как ее голос гладил чувства.
  Но не успел я и рта открыть, как Мари взяла себя в руки и вновь заговорила.
   - Я хорошо научилась прятать обратную сторону своего проклятия, - сказала она. - И, уж тем более, у меня не было необходимости ее подчеркивать, поэтому я никогда не пользовалась косметикой. У меня была короткая стрижка и мешковатые костюмы, которые делали меня похожей на неряшливого клерка. К тому же, я унаследовала множество женских хитростей и секретов, позволявших мне с легкостью избегать мужского общества. Два поколения моих предков, носивших в каждой руке по имени, сделало из меня совершенный, герметичный сосуд, из которого не могло просочиться проклятие. Но оно просочилось.
  И явилось ко мне в виде молодой, угловатой девушки, лицо которой было размалевано белилами и румянами, помадой и тушью настолько, что даже слегка отвлекало внимание от ее нескладности.
  Было уже темно, когда я увидела ее: она стояла, прислонившись к фонарному столбу, и курила, а фонарь подмигивал прохожим вместо нее своей неисправной, жужжащей, как раненый шмель лампой. Увидев меня, она затушила сигарету об каблук и подошла.
   - Здравствуйте, девушка. Я - актриса, - сказала она. - У вас не будет немного мелочи?
  Ее голос был низкий, певучий, как у молодого батюшки на первой проповеди, и смешливый, как будто она только что услышала нескромную шутку.
  Я стала шарить по карманам, а она прислушивалась в надежде услышать характерное позвякивание, но не услышала. Мои карманы были пусты. Поняв, что напрасно теряет со мной время, девушка отвернулась и заняла прежнюю свою позицию у фонарного столба. Приближалась ночь, и, похоже, что она собралась заночевать прямо там, не имея денег, чтобы заплатить за гостиницу.
   - Пусто, - сказала я, закончив поиски и совершенно не удивив этим девушку, которая стояла с отсутствующим видом и явно давала понять, что мне уже можно идти.
   - Денег у меня нет, - снова заговорила я, - но есть клубничный пирог и травяной чай, который вяжет во рту молчание. Я живу совсем недалеко, в конце улицы, который все принимают за начало.
   - Я что, похожа на голодранку? - спросила она, удивленно вскинув брови. Мне стало как-то не по себе, и я сбивчиво извинялась, говоря, что не хотела ее обидеть. Какое-то время она молча смотрела на меня, а потом решила сменить гнев на милость.
   - Ладно, уж, пойдем, мать Тереза, - и, наклонившись, легко вытащила из кустов не лишенную изящества вязаную сумку, которая, впрочем, была слишком велика для нее. Мы шли под ночным небом, среди слившихся с темнотой кустов и деревьев. Но даже в темноте я заметила, что ее походка была очень странной. Она ходила так, как будто каждый шаг делала не в ту сторону, какую ей надо.
  "Сергей, я тебя не люблю", - вдруг прочитала я в свете фонаря надпись, сделанную мелом на кирпичной стене. Мне показалось, что эти слова и были той любовью, которую девушка вынула из сердца, и поместила на стену, чтобы дождь той же ночью слизал их - и надпись и любовь, - а ручьи унесли бы все в море. И вода, которую море примет, вряд ли будет пресной, потому что неизвестная мне девушка плакала дольше, чем звучало эхо от шума льющегося дождя.
  Стены домов говорят о том, о чем молчат хозяева, плененные в них, поэтому у меня дома не было ничего, что имело бы место в завтрашнем дне. Оттого я и принадлежала, скорее, дню вчерашнему, нежели сегодняшнему.
  А дома мы съели все, что у нас было, включая и копченые колбаски, которые она, как кролика из шапки факира, вытащила из своей сумки. Она вымазала помадой чашку, из которой пила чай, и почувствовала языком молчание, которое было связано специально для нее. А потом уснула прямо за столом, сказав мне перед этим свое имя - Рада - как будто оно ей только что приснилось.
  Поутру, она ушла, обещав вернуться, и вернулась к вечеру, когда снова загорались фонари, и догорал закат. В ее большой сумке было полно всяких сладостей и фруктов, немного сыра и несколько книг, которые Рада мне читала до поздней ночи. Так мы проводили все время. Я привыкла к ней, и относилась, как к чему-то такому, что всегда лежит под рукой, в какой бы части дома вы не находились, как будто всегда следует за вами.
  Однажды, во время чтения, Рада отложила в сторону книгу, которую мне читала, и спросила:
   - Знаешь, как можно отличить хорошего писателя от плохого?
   - Нет, - честно призналась я.
   - Плохие писатели видят, лишь то, что происходит, но пытаются писать о жизни. А хорошие, видят жизнь, и только через это видение пишут о том, что происходит вокруг.
  И снова начала читать, распевая гласные, как если бы читала проповедь. Именно с того времени, я перестала ходить в церковь.
  - А ты красивая, - сказала как-то Рада поздним вечером, смотря на меня поверх книги, которую пыталась читать сквозь усталость.
   - Ты тоже, - в тон ей ответила я, заметив, что она читает томик японской поэзии.
   - Я могла бы быть красивой, не будь я мужчиной, - сказала она, понизив голос, как будто нас могли услышать. Потом она бросила через стол книжку, которая удачно упала на кровать, и сделала рукой такой жест, какой мог бы предшествовать смертельному номеру, требуя от меня предельного внимания. И, пока я, ничего не понимая, хлопала глазами, Рада, через платье взяла свои груди в ладони и ловко сдвинула их набок, отчего подмышкой у нее образовалось уродливое вздутие. С трудом сдерживаясь, чтобы не закричать, испугавшись неестественной подвижности ее грудей, я все же потом поняла, что грудь накладная, и, что передо мной и вправду мужчина. И это открытие испугало меня еще сильнее, поэтому я уже хотела выставить Раду на улицу, но не смогла на нее долго сердиться, как моя мать никогда не обижалась на жучков в кофе и безжалостное истребление цветов. По сути, мне стало даже смешно, а Рада, не ожидавшая такой бурной реакции на собственную перемену пола, смущенно приделывала грудь обратно.
  И тогда я подумала, что обманывая проклятие, я обманываю себя, потому что ношу его в одной из рук, которые постоянно разговаривают друг с другом; и правая, всегда знает не меньше левой. Поэтому и мужчина может явиться в образе женщины, а имя покрывает другое имя, и, если ожидаешь проклятия, то часто проходишь мимо красоты. Тогда я взяла себя в руки, и решила посмотреть в глаза своему проклятию, чтобы побольше разузнать о нем.
   - Как твое настоящее имя? - спросила я, взяв его за руку, чтобы он не смог спрятать имя в кулаке.
   - Родион, - ответил он, пытаясь показать, что чувствует свою вину.
   - Почему ты переоделся женщиной?
   - Я в бегах. Не хочу, чтобы меня поймали, потому и прячу свое лицо.
   - Что же ты такое сделал, что тебя ищут?
  Родион посмотрел на меня очень внимательно, словно рассчитывая мои чувства на счетах, а потом вынул из кармана что-то, завернутое в носовой платок. Когда он развернул его, я увидела золотой перстень с мутным опалом, притягивающим взгляд, и погружая его в свои неизученные глубины.
   - Я украл его, когда играл вора в нашем театре, - просто сказал он. - Я не обманул тебя, когда сказал, что я актер.
   - Ты сказал, что ты актриса, - напомнила ему я. - Почему же ты не отдал его после спектакля?
   - Я побоялся. К тому же я уже привык к нему, и почувствовал, что он привык ко мне.
  Родион тяжело вздохнул и посмотрел на меня, ожидая моего приговора. Но я молчала, боясь пожалеть проклятие, которое, вряд ли знало, что такое жалость. Ведь мы никогда не делаем ничего, что не смогли бы оценить другие.
   - С тех пор я скитаюсь по свету, перестав узнавать себя во всем, что делаю, - это были последние слова Родиона, который имел неосторожность признаться мне в любви. Я слишком хорошо к нему относилась, чтобы рисковать его будущим.
  На следующий день Родион ушел, научив меня более остро ощущать одиночество. Он оставил мне все свои книги, и я перечитывала их, вспоминая его певучий голос. После того, как Родион ушел, я некоторое время, смотрела ему вслед. Как будто провожала взглядом птицу - почтового голубя, - с которым отправила дорогое сердцу послание.
  Он ушел ранним утром, напрасно вглядываясь в его серое одеяние, чтобы за ним разглядеть тайные знамения, потому что эта угрюмая серость и пророчила ему беду. Родион ушел, изменив даже своей старой привычке, которая сопровождала его во всех скитаниях. Каждый раз он пускался в путь, лишь, когда тучи укрывали его от яркого солнца, и шел дождь, твердо зная, что в шагах одного, не видно следов другого. А еще, в тех темных точках и тире, которые отстукивал дождь на пыльной дороге, Родион мог прочитать, куда эта дорога приведет его.
  Это же утро, несмотря на серые одежды, все же не спешило намочить их, и дождь, если он все же где нибудь и шел в это время, скрывал шаги других путников. Но Родион ничего не боялся: все свои страхи он оставил у меня, вместе с перстнем, который служил оправой для дымчатой тайны опала, и, наверняка, знал ее - он укачивал камень, а колыбель всегда знает сны того, кто в ней спит.
  Свернув по дороге за холм, усеянный раздетыми ветром одуванчиками, он быстро снял все то, что принадлежало Раде, и оделся в то, что одевал еще, будучи Родионом, хотя ему и казалось, что это было в прошлой жизни. Так он избавился от всего того, что сопровождало его в бесконечных скитаниях из города в город, где Раду знало гораздо больше людей, чем знало Родиона.
  У него, кстати, была очень странная способность к забыванию своих знакомых. И, во многом благодаря этой способности, он приобрел свое второе имя - Рада. Родион забывал сначала человека, и только потом из его памяти стиралось и имя забытого. А в этот промежуток времени, когда пустые имена гнездились в своем пустом горе в его голове, он немыслимо страдал, и плакал вместе с ними, не зная, как помочь их беде. А одно имя, так изводило его по ночам своими неизбывными страданиями, своей пепельной грустью, что Родион решил взять его себе. Так он стал Радой, задолго до истории с перстнем, и до роли вора, которую ему было суждено сыграть не только в театре.
  "Когда хочешь впустить в свою жизнь новое, сначала освободи для него место", - думал он, шагая по траве все той же походкой - так, словно каждый шаг делал не в ту сторону, какую ему надо. И он был прав, не зная лишь, что пространство, которое он расчистил, смахнув призраков прошлого, уже не пустовало - оно было занято.
  Я поцеловала его на прощание, благословляя, как сестру и брата, которых у меня никогда не было. Но он, вместе с поцелуем, унес с собой не благословение, а проклятие, которое созрело во мне, и было готово действовать, включив механизм необратимости. И, поначалу такая ноша не тяготила Родиона, потому что не он ее нес, а она его, придавая шагам легкость и уверенность. Именно в тот момент, впервые, он шагал действительно не туда, куда ему было нужно, потому и устал быстрее обычного. Родион решил отдохнуть, когда солнце было, лишь на полпути к закату.
  Он лег прямо на землю, в густую траву на утесе, уходящем круто вниз, и там, встречающемся с морем. Неподалеку с ним лежали два больших камня, которые, в скором времени,
  должны были стать его самыми верными спутниками. Родион с удовольствием вдыхал запах спелых волн, которые докатывались до берега уже созревшими, и разбивались о скалы, вкушающие их сочную мякоть.
  Родион раскинул руки, как парящая птица, и гладил землю через траву, как птица гладит небо через облака. Потянулся, сладко, всем телом, и сорвал пучок травы, оказавшейся в его кулаке. Он опустил руку в карман, и там, на ощупь, стал пересчитывать сорванные травинки, решив про себя, что если общее их число будет четным, то он навсегда уйдет от мыслей о девушке, которая приютила его. Но, если число окажется нечетным, то он тут же отправиться в обратный путь и выплавит из перстня два обручальных кольца, а через дымку камня проденет тесемку, и оденет на шею своей возлюбленной.
  Но он заснул раньше, чем смог сосчитать последнюю травинку. И ответ ему уже приснился: девять. Это число давало ему право на любовь, бушевавшую в нем с тех самых пор, как для его языка было связано молчание.
  Только этот ответ был правилен для живого, и совсем неверен для мертвого: Родион не досчитался одного - своей смерти, которая просочилась у него сквозь пальцы. Живые избегают четных чисел, полагая, что они вычитаются из их жизни, а мертвые не замечают цифр, которые бы не делились на их смерть. А все дело в том, что вместо Родиона траву сорвало проклятие, и сжало в своем кулаке, где было и кое-что еще, что проклятие сорвало чуть позже, увеличив общее число на одну жизнь.
  По следам Родиона шли люди, которым, впрочем, был нужен не он, а перстень с камнем из тумана, такого глубокого, что он завладел всеми их помыслами и желаниями. Их было трое, и все они держали на поводке специально обученных собак, которые чувствовали запах проклятия, как если бы чувствовали запах страха.
  Увидев Родиона, мирно спящего в густой траве, они остановились. Его улыбка, такая умиротворенная и счастливая, поведала им о том, что Родион не обременен более страхом потери. Тот, кому нечего терять, ничего не боится. Перстень не отбрасывал более на Родиона своей тени. Из чего пришедшие заключили, что того, чего им нужно, у него нет.
  "Избавимся от него так же, как он избавился от перстня", - шепотом сказал один из них, тот, кто никак не хотел расставаться с мыслью о множестве золотых монет, которые могли бы приятно оттягивать карман его камзола.
  Двое других привязали к ногам спящего Родиона два огромных булыжника. Пока они делали это, их предводитель, усмехнувшись, негромко сказал:
  "Он отнял у нас один камень - мы же подарим ему два. Мы поступаем, как истинные христиане".
  Родион не проснулся даже тогда, когда его осторожно подняли на руки, как ребенка, и сбросили в море, которое на этот раз приняло жертву целиком, ни с кем, и ни с чем не поделившись. Сон бережно передал его прямо в руки смерти, поменяв на несколько потусторонних снов, которые, при случае, покажет тем, которые считают, что разбираются в сновидениях.
  Оставшись одна, я все чаще стала вспоминать маму, смотря в королевское зеркало на ее черты лица. Я вспомнила, что
  совсем еще маленькой девочкой, видела, как мама часто подходила к зеркалу очень близко, и дышала на него, давая жизнь туману на зеркальной поверхности, как будто хотела стереть с него пыль, но никогда не стирала, а только подолгу смотрела, как исчезает белая дымка.
   - Истина появляется лишь тогда, когда ты перестаешь видеть себя, смотрясь в это зеркало, - говорила она мне, снова заворачивая зеркало в старые тряпки и пряча его под кровать.
  Я подошла к зеркалу и дыхнула на него - совсем так же, как мама когда-то - и тут же по зеркалу разлился туман, оставляя в неприкосновенности лишь слова, которые были написаны неизвестно когда и неизвестно кем, дожидаясь чьего-нибудь дыхания.
  "Этот мир - синица в руке. И ты живешь в своем проклятии, как я в своем зеркале", - было написано на нем. И я тут же согласилась с тем, кто написал это, ведь мир моей молодости принесли на крыльях журавли, нашедшие дорогу в обоих направлениях. А как только эти слова пропали, найдя обратную дорогу туда, откуда пришли, я снова подышала на зеркало, и прочитала следующее:
  "Мы можем разговаривать с другими мирами: ты - на языке красоты, а я на языке тумана. Но, когда ручной мир как синица взлетит в небо, ни красота, ни туман, не смогут подняться на эту высоту, где парит улыбка без того, кто улыбается, и покой без того, кто спокоен".
  И так постепенно, из мира проклятия я стала погружаться в мир тумана, в котором жил человек из зеркала. Когда я смотрела на свой смутный образ, в расплывающейся дымке, я узнавала себя лучше, чем, когда смотрела на свое отражение в водянистую гладь кристально чистого зеркала.
  А на следующий день я уже общалась с зеркалом, как с давним знакомым, доверяя ему свои тайны, печали и сомнения, потому что радостью моей был населяющий зеркало туман, который скрывал меня и показывал мне истину.
  "Не смотри вечером на распускающийся, на глазах, цветок - он смотрит прямо тебе в сердце. И когда увянет цветок, отдав лепестки ветру, тут же высохнет и сердце твоё, сколько бы не поливали его дожди, перемешанные с солнечными лучами и пряным вкусом напомаженных улыбок".
  Так однажды утром ответило мне зеркало на мое дыхание, и я поняла, что скоро проклятие и красота станут для меня неотличимы друг от друга. Я была совсем не против этого, устав постоянно быть разделительной полосой между ними.
  А как-то, расчесывая волосы обеими руками, держа в каждой по гребню, я увидела в зеркале не кисти рук, а кувшинки, которые запутались в водорослях. Выдохнув на зеркало свое удивление, я прочитала стихотворение. Это были первые в моей жизни стихи, посвященные мне.
  
  "И снег, и небо, как зеркала.
  Их пыль коснется дыханьем жизни.
  Но смерть прольется на гладь стекла,
  И нас не станет, и наших мыслей".
  
  Я все чаще жаловалась человеку из зеркала, который скрывал мое одиночество, и в то же время разжигал его. Наверное, он знал одиночество лучше меня, потому что однажды в тумане из моего дыхания появились такие слова:
  "Наши дети соперничают друг с другом, поэтому зеркала не пожелали иметь братьев. Люди, которые любили меня, превращались в зеркала, потому что носили в своем сердце мое отражение. А те, кто был дорог мне, разбивали мое сердце, словно зеркала, в которые смотрелась их боль".
  Но на следующий день, когда солнце было неспелым, точно не вовремя сорванное яблоко, то же самое он сказал другими словами: "Всех, кто любил меня, я превращал в зеркала, и они помимо своей воли отражали мои желания. Те же, кого любил я, вынуждены были раз за разом разбивать мое сердце, чтобы самим не уподобиться зеркалу".
  И, лишь когда я стала настолько стара, что пережила и свою красоту, и свое проклятие, я взяла из интерната мальчика, и воспитывала его, пока могла это делать.
  Мальчик был совсем еще маленький, с жидкими, вьющимися волосиками и пухлыми ручками, которыми он, радуясь чему-то, быстро-быстро махал, словно неоперившаяся птичка, пытающаяся взлететь. Впрочем, смеялся он так же легко, как и плакал, радуясь и горюя по очереди, почти никогда не оставаясь равнодушным. А я смеялась его смехом и плакала его слезами, потому что никогда не позволяла себе иметь свои собственные.
  Мальчик был без имени, потому что в интернате, для удобства воспитателей, каждому воспитаннику полагалось не имя, а номер. Номера давали по возрасту от старшего, к младшему. Поэтому в дом я принесла на руках номер семь, а положила в кроватку Сашеньку - так я его назвала - и он сразу же угомонился, словно имя призвало его странствующее спокойствие.
  Он никогда не чувствовал печали, потому что печаль была фоном для всех остальных его чувств, как, если бы вода у вас в чашке была немного подсоленной, и, сколько бы вы не положили в чай меда или сливок, вкус его все равно останется слегка солоноватым.
  Сашенька с самого детства умел ждать, словно те несколько месяцев бессознательной жизни научили его только одному - что он, лишь седьмой на очереди к чьему-либо вниманию.
  У него были густые, вьющиеся волосы, цвета вороного крыла, и черные бусины глаз, которые всегда были очень внимательны ко мне. Сашенька спал, спрятав руки в карманах пижамы, по которой прыгали, обгоняя друг друга, синие, улыбающиеся утки, а утром, теплыми руками грел уши, которые замерзали за ночь, когда у нас заканчивались дрова, и нечем было растопить печь.
  Его даже не было слышно, когда он играл в своем уголке в такие же тихие и безмолвные игрушки и игры. И ступал он бесшумно, как крадущийся котенок, и, как котенок же, любил сметану и мурлыкал во сне, когда снился своей бабушке. Оттого эта тишина, окружавшая его, была скорее осторожностью хищника, чем безволием испуганной жертвы.
  "Чем пушистее кошка, тем острее коготки", - говорили в таких случаях.
  Впрочем, мою любовь он принимал, с впитавшимися в его молодую кровь строгостью и терпением, свойственными многодетным семьям, словно в ней нуждались еще шесть таких же мальчиков, как и он - его номерным братьям.
  И никогда не говорила я ему о том, что он не мой внук, что я взяла его из интерната. Роднее его у меня никого не было, а у него не было другой бабушки: мы понимали друг друга, и у нас были свои секреты, которых мы не знали, но, которые наверняка знали о нас.
  С ним я впервые окунулась в мир, где одинокие буквы "я", перерождались в слово "мы". Днем я даже забывала о проклятии, и моя плохая память, возможно, усыпляла его, а ночью, когда я спала и видела сны, проклятье просыпалось и подменивало мои сновидения на кошмары.
  Однажды мне приснилось, что моя красота вернула мне молодость, и Сашенька, который во сне был почему-то девочкой, взял меня за руку и подвел к зеркалу, которое было задернуто черным полотном, как будто в доме был траур. Он потянул за край тряпки, и она соскользнула со своего места, открыв зеркало, в котором стояли, взявшись за руки, две девочки-близняшки, неотличимые, как две капли воды, одинаковые внутри и снаружи.
  Я проснулась, пытаясь закричать, но вместо крика проклятие подбросило мне ровное сопение Сашеньки, спавшего рядом, в своей кроватке. Поборов страх, я уснула, лишь после того, как приняла решение отправить его подальше от себя и своего проклятия. Слишком уж большим подарком было его существование рядом со мной, его строгая и взрослая любовь, которая была гораздо взрослее и взыскательнее моей.
  Следующий день разлучил нас стеной из дождя, который мы видели уже из разных окон. Он же принес и одиночество, досконально изученное мной, и совершенно незнакомое для Сашеньки, и ему еще только предстояло научиться обращаться с этим диковинным зверьком, который запросто может тяпнуть за палец, спрятанный в кармане. Но каждому из нас досталась лишь половина одиночества, поэтому, когда я заглядывала в другую половину, я могла почувствовать вкус печали своего приемного внука. Ему же нужно было забыть обо мне, и, как можно скорее.
  Но перед тем как отправить его в частную школу, за учебу в которой мне пришлось отдать все свои сбережения, я, впервые за то время, что была не одна, попросила совета у зеркала. Я достала его из-под кровати, сняла пыльные тряпки, и рассказала свой сон, а потом выдохнула на зеркало туман, скрывший от меня мое отражение.
  "Любовь отдает все, что у тебя есть, - прочитала я, - и невозможно делиться счастьем, не разделив боли".
  Это убедило меня в том, что я права, и в тот же день тучи заволокли небо, неся в себе дождь и одиночество.
  Сашенька не проронил ни единой слезинки, когда мы прощались, но на фоне его печали не было и никаких других чувств, которые могли бы притупить боль расставания. И как я не пыталась держать себя в руках, все же расплакалась, обещая забирать его на каникулы, хотя и знала, что это не правда.
  Когда он уехал, и когда я смогла закрывать глаза и не видеть его печального взгляда, я написала завещание на его имя, и стала ждать смерти. Так я ждала маму, когда мальчишки в школе дергали меня за косички, чтобы она пришла и хорошенько отшлепала их за это. Именно так я ждала и смерть, которая сможет расправиться с проклятием, как оно расправлялось со всей моей семьей.
  Теперь я смело могла смотреть в глаза проклятию, потому что никому не передавала его по наследству, и, потому что именно я унесу его с собой, а не оно унесет меня туда, где сможет завещать кому-то другому.
  То лето было дождливым, я ждала писем от Сашеньки и получала их, радуясь, что с каждым письмом приходило все меньше и меньше грамматических ошибок. В последних
  письмах он писал о новых друзьях и о том, что скучает по мне - так я поняла, что он приручил одиночество, правда гладил его против шерсти. Я снова стала общаться с зеркалом, и может, поэтому и не разговаривала сама с собой, как любили это делать мои соседки.
  Стены комнат говорят о том, о чем молчат хозяева, плененные в них, поэтому в моей комнате не было ничего, что имело бы место за ее пределами. Оттого и я принадлежала, скорее, внутренней стороне окон, чем тому пространству, которое можно было из них увидеть.
  А в одно, особенно дождливое утро, я встала раньше обычного, и приготовила себе кофе, не почувствовав ни
  вкуса, ни запаха, когда стоя у плиты выпила его черную душу. Подойдя к зеркалу, я, по привычке, дыхнула на него, но на этот раз оно осталось кристально чистым, как будто время туманов навсегда потерялось в лабиринтах вечности,
  и лишь мое отражение было не четким и расплывчатым, как это обычно и бывало. Так я узнала, что умерла, и почувствовала, как синица в моей руке превратилась в журавля и выпорхнула на свободу. Я посмотрела вверх, но увидела не журавля в небе, а, скорее небо в журавле, потому что это жизнь ютится в бесконечность, а не бесконечность в жизни.
  И, наконец, я попала в мир туманов, о котором столько рассказывал человек из зеркала. А за окном все так же шел дождь, как будто ничего не случилось, да и не случалось никогда с сотворения мира.
  Дождь завораживал, очаровывал, притягивая к себе, как магнит своим непрерывным и монотонным слиянием звука и цвета: он шелестел, как листва, которая выросла не на ветке, а на волне, и размывал свет в тени красок, которые угрюмо бродили по палитре в серых плащах, как секретные агенты. Он топил и растворял в себе мой взгляд, ни на секунду не давая ему выплыть на поверхность, все равно, что море, повисшее в воздухе в застывшем движении.
  Дождь, словно фокусник вытягивал из серой, набухшей шляпы, нахлобученной на горизонт, прозрачные нити, которые падали на землю и спутывались в лужи. Эти веревочки, вьющиеся с неба, казались бесконечными, как иногда кажется бесконечной жизнь, если идти под ней без зонта.
  Я всегда чувствовала тепло, когда смотрела на дождь из окна своей комнаты, заняв место в старом кресле, в котором сидела моя мама. Не иначе, я была из тех, кто любит мерзнуть под одеялом.
  То же самое тепло, разливалось по мне и сейчас, когда как на улице дождь разливался по лужам, отмеряя каждой ровно столько, сколько она сможет выпить. Только сейчас я смотрела на дождь не из окна, а из зеркала, заменив человека, который поведал мне о волшебном тумане, носившем в себе чужие слова из твоего дыхания.
  И даже после смерти я существовала, как продолжение чужих жизней. Не в этом ли усмешка проклятия?
  Мари задала мне вопрос, который и я задавал себе, все еще безуспешно пытаясь прочитать то, что она нацарапала веточкой на песке у своих ног. Заметив мои тщетные попытки, Мари улыбнулась и протянула мне маленькое, круглое зеркальце, в котором я сразу же прочитал то, что она написала.
  "Не создавай то, что чувствуешь, а чувствуй то, что уже создано". И, если эти слова произнести на языке интуиции, они станут ответом и на вопрос о проклятии, который только что задала Мари.
   - То же самое я написала и на зеркале, - сказала она. - С его внутренней стороны, потому как именно там, в безвкусном мире отражений и пила кофе в то дождливое утро. Написала и стала терпеливо дожидаться того, кто своим дыханием сотворит туман, в котором небо, заключенное в журавле, летит ему навстречу, чтобы разговаривать моими устами.
  А когда-то давным-давно, я боялась смерти, как пустоты, которая вытесняет из меня жизнь и меня из жизни. Но сейчас, когда с каждым днем меня становится все меньше, я иду в обратный путь и скоро достигну другой пустоты, которая предшествовала моему рождению...
  Я почувствовал, что Мари медлит, проговаривая следующие слова особенно тщательно, словно разжевывая их про себя, чтобы мне было легче воспринять их вслух.
   - На следующий день, когда я уже присмотрелась к дождю, и выучила все его острые углы, под которыми лилась наша беседа, я смогла заметить через темный коридор человека, который спал на моей старой софе, спрятав руки в карманы брюк. Это был Сашенька, уже совсем взрослый, вернувшийся в дом, где мы долго делили одиночество, чтобы навсегда увезти свою половину и хранить вдалеке друг от друга.
  Мари смахнула несколько непослушных слез и улыбнулась мне - так иногда переплетаются солнечные лучи и летний дождь.
   - Он до сих пор не знает, что он не мой внук, - сказала она. - А я, совсем недавно, узнала то, что должна рассказать ему. Наше проклятие, которое передавалось из поколения в поколение, на самом деле было заключено не в русалочьей красоте, взлелеянной морем. Оно было заключено в зеркале.
  Мари снова взяла меня за руку, и я почувствовал холод ее тонких пальцев. И вдруг она зашептала мне прямо в ухо, и ее убежденность шипела и заползала в меня, как мудрая змея.
   - Ты не мой внук, и тебе незачем брать на себя наказание моих предков. Избавься от зеркала. Помоги мне найти покой, хотя бы после смерти, - ее рука еще сильнее сжала мои пальцы, и мне стало больно. - Оно съедало и белый и черный хлеб - дни и ночи нашей жизни. Прошу тебя, не корми зеркало своим счастьем, потому что оно не чувствует запаха того, кто его кормит, а значит не чувствует и благодарности. И ты оказываешься в мире своей молодости, чтобы там просматривать свою жизнь в обратном порядке, потому что оно по очереди переваривает дни, начиная с последнего...
  В этот миг я проснулся, и какое-то время сидел неподвижно, пересказывая себе все, что сказала Мари.
  "...оно по очереди переваривает дни, начиная с последнего. Но оно доберется и до первого, уж будь уверен..."
  Услышал я ее голос, как будто из заглушающего эти слова тумана. Они доносились, словно через слой мокрой ваты.
  Потом я вынул руки из карманов, и погрел уши, несмотря на то, что в комнате было душно. Я снова уснул сидя, потому что не мог спать, ни на животе, ни на левом боку: мое сердце сразу превращалось в волны, и билось о жесткий матрац, словно о скалы, грозя разбить и меня, увлекая в пучины, точно обломки развалившегося судна.
  Я встал и открыл окно, с удовольствием вдыхая свежий, пахнущий мятой, воздух. На улице шел снег, который растаял прямо на небесах, и поэтому все вокруг называли его дождем. Детвора бегала по выпавшему снегу босиком, думая, что это лужи, и, весело крича, ловили ладонями снежинки и умывались ими. А кто-то сидел дома и трогал снег, слушая их радостные крики.
  Прошло, наверное, много времени, которое, словно карточный домик, сложилось для меня в одно мгновение. Наступил вечер, ожили фонари и скопировали мерцание воды на ровный снежный покров, олицетворяющий душевное равновесие.
  А снег все сыпал и сыпал, одевая землю все теплее и теплее. Белые одежды ее были украшены бледно-желтыми кругляшами и овалами причудливой формы от света оживших фонарей. Пусть никто не видел этого - красота может осчастливить и одинокого зрителя. Возможно, у красоты и одиночества одна природа.
  Пустынная улица, от скуки, сама придумывала себе прохожих, кутающихся в меховые воротники, и выпускающих пар изо рта, словно диковинное существо. И существо это кружилось и рассыпалось в морозном воздухе, как тают узоры на воде и сахар в чае. А потом улица строила для них снежные дворцы и замки, чтобы им было, куда спешить с мороза. И снежная королева будет ждать их к ужину, чтобы попросить на время это чудо-существо, и положить понемногу в каждую тарелку. И тогда снежный суп, и жаркое изо льда, и чай из снежинок задымятся, как настоящие, призывая уют в стены замерзшего замка. А потом, после ужина при свечах, королева споет свою грустную песню, и будут ей подпевать метели и вьюги, что живут в соседней комнате, точно дальние родственники, которые всегда норовят жить, как можно ближе. И, уже задувая свечи, поцелует в губы придуманного прохожего, чтобы забыл он откуда пришел и что с собой принес. А диковинное существо так и останется здесь, в замке из стекла и снега, чтобы приглашать под его крышу припозднившихся путников. Они смело могут рассчитывать на песню и поцелуй, независимо оттого, придуманные они, или сами могут придумать себе скуку и пустынную улицу, заметенную снегом с головы до ног.
  А когда я увидел свой первый снег? В какой из жизней увидел снег впервые? Первый снег - все равно, что первый пушок на верхней губе мальчишки, не держащем еще в руке бритвы. Осторожно, медленно ступает время, чтобы не хрустнуть веткой, и не разбудить тех, кто идет рядом. И вот, уже совсем скоро, появляются щетина и сугробы. Сугробы и щетина. Мы их бреем и чистим, расчищаем и сбриваем, превращаемся в дворников и брадобреев. Так проходит жизнь. И мы, так никогда и не узнаем, что совсем недалеко от того места, где рождались наши мысли, томилось в безвестности наше счастье. И каждая родившаяся мысль, всего лишь очередная смерть нашей природы.
  - Мысли - наши дети, оттого они и губят с любовью, - скажет человек, который вдоль и поперек исходил наши кошмары, водя нас - спящих - за руку.
   - Я топчу кошмары, как вы стучитесь шагами в землю, словно в сплошные ворота. Но только после смерти откроется небольшое окошечко, и вас впустят. И не потому, что вы стучались, а потому, что больше не станете нарушать тишины, родившейся до начала времени.
  Долго ли уже я находился здесь, постигая неизмеримость пространства через белизну снега, сопоставляя одно с другим? Наполняя дыханием то, что ранее выдохнуло меня из себя вместе с моими желаниями, снами, тревогами и надеждами? Выдохнуло, как дышат на стекло, чтобы затуманить его и нарисовать на нем сердечко, или чье-либо имя. Так и я, - лишь помутнение на стекле жизни, с нарисованным сердечком, внутри которого написано мое имя. Но, конечно, не то, каким меня окрестили при рождении. И, даже, не то, каким бы я хотел, чтобы меня звали. Это имя другое - тайное, немыслимое, непостижимое.
  Возможно, память моя также любила играть в прятки, как вечность - прикидываться временем. Обо всем я вспоминал чуть позже, чем следовало бы. Решив узнать который час, я посмотрел на запястье своей руки, и тут же вспомнил, что уже несколько лет не ношу часов - так проще гадать на минутах, которые остаются в чашке, обогнав, или не догнав две неравные по размеру стрелки. На правой руке часы всегда опаздывали, словно топтались на одном месте, а на левой безбожно убегали вперед. Я пробовал носить часы в кармане, но там они останавливались каждый день в одно и то же время - в семь часов вечера, - как будто в карманном мире жизнь в это время прекращалась.
  Жаль, что никто этого не видел: все смотрели на дождь, а значит, хотели видеть будущее, и не замечали настоящего. Они видели не снег, а то, что будет, когда он растает.
  Наверное, я мог бы выйти во двор, слепить снежок, и бросить в них, чтобы они поверили, что это снег. Но у меня было мало времени. Мне нужно было слепить из проклятия благословение, и вернуть Мари, чтобы она увидела в последних оставшихся днях то, что не успела увидеть в мерцании своей жизни.
  На спинке кровати, как и прежде, безмятежно висело белое свадебное платье - его не трогало даже время. Из него так же, как и много лет назад, исходило белое свечение, как из приоткрытой двери в другой мир. И пыль, осевшая на всем, что было в комнате, видимо проходила сквозь платье, в этот таинственный туннель между мирами. Я был почти уверен, что в глубине его белоснежного кармана, как и прежде, скрывается золотой перстень, укачивающий на своих руках дымчатую тайну Родиона.
  "Тот, кто имеет несколько имен, вряд ли понимает того, у кого вообще не было имени", - подумал я с грустью.
  Но два имени, как два минуса, складывающихся в плюс, обезличивают своего обладателя, делают его безымянным. С именами всегда происходит путаница, особенно когда их много. Они, как окна, высматривают своих хозяев, в ожидании света, который они вносят со своим приходом.
  Но пространство, которое было заполнено мной, оставалось для меня таким же недостижимым и неузнаваемым, как и пространство, окружавшее меня со всех сторон. Возможно, пустота, живущая во мне вместо имени, разрешала мне называться собой.
  Мари дала мне имя, и снова забрала его, словно имя, нашло обратную дорогу к своему хозяину. Я ненавидел Мари, потому что она исчезла, и ненавидел свое имя, потому что больше никто и никогда не называл меня так. Моя злость изливалась на то, чего у меня не было.
  После того, как бабушка отправила меня учиться, я снова стал неким числом, цифрой, стоящей после небытия, но до существования. Я чувствовал себя дворнягой, которой бросили пирог, а потом затушили сигарету об ее верность. Единственный человек, которого я любил, не подпускал меня к себе, и я чувствовал себя недостойным любви и внимания, от кого бы они ни исходили.
  Но что мешало Мари любить и быть любимой? Проклятие? Нет. Она считала, что проклята, и в каждом дне видела доказательство этому. Так же поступала и вся ее семья, смотрящая на дни с черного входа.
  А я смотрел в ночь, которая, возможно, тоже была началом пути во что-то неведомое. Начинался рассвет, и я подумал, что продвинулся по этой дороге достаточно для того, чтобы немного отдохнуть.
  Не только Мари видела кошмары. Я тоже знал, на какое имя они оборачиваются, чтобы посмотреть на окликнувшего их - по незнанию, или по неосторожности.
  Я, как магнит, притягивал вопросы, которые, соприкасаясь со мной, теряли прозрачность и отбрасывали тень. И, как есть коты без улыбки, и улыбка без кота, так существуют и люди, не отбрасывающие тень, и тени, рожденные вопросами, что роились в головах тех, кого более не увидеть, ни в лучах солнца, ни в мерцании луны. Человек без тени, и тень без человека. Существа, которых я знал, как своих братьев, являясь тенью для одних и обладателем ее для других. И, лишь когда засыпали сны мои, короткие и тревожные, я проваливался ниже живота и видел свое сердце, как будто был морем и, к удивлению своему, находил в своих пучинах звезду морскую. А в следующее мгновение, словно проткнув носом простынь, на которой спал, я, вдруг, очутился под огромным деревом, прислонившись к его прохладной коре.
  И в тени этого дерева, где спасался от палящего солнца, я, также, смог утолить и жажду познания. Я нашел под деревом камень, на котором было высечено определение Бога и дьявола.
  "Собранная в одном сосуде любовь к матерям, которые рождали твое тело, и к матерям, которые рождали твою душу - есть Бог; а все, что омрачало эту любовь - есть дьявол". Я поверил, положил камень запазуху, и пошел дальше, куда глаза глядят. А взгляд мой был прикован к Мари, которая рождала и мое тело, и мою душу.
   - Мари? Не та ли самая Мари, что носит шрам на босу ногу, а третий глаз держит в ладони, чтобы прятать его от двух других, - спросил меня кто-то из моего кошмара, кто-то, кто, видимо, бывал и в кошмарах Мари.
   - Та самая, да вот только нет ее здесь, - привычно ответил я, не задумываясь: так некоторые называют свое имя при знакомстве.
   - Как нет, ведь я люблю ее, - спохватился я, точно вынырнув из полудремы, только было уже поздно.
  А вопрос виснет в воздухе, как паутина, которую покинул паук - никому не нужная, что стыдится даже своего трепетания на ветру. И любовь стынет на холоде - одинокая - и зябко ей и страшно, да видно мало для нее одного дыхания, одного рта, и одного взгляда.
  Я повсюду искал любовь, как дикий зверь в полночь ищет солнце, принюхиваясь к нему в кромешной темноте; я вспоминал запах лучей, пробивающихся сквозь листву деревьев, и греющих, промокшую от утренней росы, шерсть.
  А потом я проснулся, и попал в кошмар, который находился ближе к поверхности, где существует время, чем остальные сны, в которых стрелки двигаются по твоему желанию.
  В нем я видел, как целую ночь секущиеся кончики бесконечности сметали с пола пыль, а сонные звери выносили её из дома на своих полосатых спинах. И я боялся, что не смогу найти пыль в тот момент, когда она мне понадобится.
  Помню, что заглянул в комнату, в которой спал, и увидел, как по ней ползают тени предметов, паривших в воздухе. Настольная лампа рассеивала мрак: тьма на протяжении всей ночи могла сжать в своих тисках её светящуюся вольфрамовою пружину. В кресле у окна сидела не Мари, а человек, который был и в моих и в ее кошмарах. Вокруг него в воздухе висели предметы. Ленточки, книги, цветы, два тетрадных листка, исписанных мелким почерком и свадебное платье, сшитое на небольшую куклу.
   - Что бы это значило? - спрашивал он.
   - Наверное, это значило бы, "проснись, но не здесь", - отвечал я.
  Человек засмеялся и выборочно снял предметы с воздуха. Я отвернулся к стене, заблаговременно поправив подушку, в которой, как в окне, до этого видел свою комнату. Голос человека из кошмара не умолкал, но мне можно было не слушать его, потому что теперь я знал, что он снял из того, что висело у него над головой.
  Теперь я знал также и то, что моя потерянная семья выбирала из даров, развешенных жизнью.
  Все, что они делали, чтобы избавиться от проклятия, было сделано во имя него: они засыпали и просыпались с ним под одним одеялом, в одинаковых пижамах, где прыгали синие, улыбающиеся утки.
  Они хотели избавиться от проклятия, пытаясь сосчитать его по времени, и, глядя ему вслед не догадывались, что смотрят вслед на уходящую от них жизнь. Нельзя сосчитать бесконечность, рожденную временем, потому что не существует она, как не существует ни время, ни тот, кто считает. Если же кто-то, когда нибудь и сможет сосчитать проклятие, то оно будет равно благословению: не больше, и не меньше.
  Вот если бы проклятием можно было подпоясаться, потуже, чтобы не чувствовать голода по прошедшим дням. Если бы его можно было разбавлять, как крепкое вино, и пить понемногу, как лекарство, тогда можно было принять его за благословение, или, по крайней мере, не чувствовать его желаний, которые всегда принимаешь за свои. Видимо, так они и рассуждали, с радостью предавая забвению свои страхи, и предвкушая сладость будущих часов, которые давно съели и забыли.
  Я наблюдал, как в небе гаснут звезды, и почти слышал, как они прощались до следующей ночи, желая друг другу спокойного дня.
   "Звезды живут встречами и расставаньями, - подумал я. - А значит, они тоже живут в ожидании".
  А моя семья жила для того, чтобы дождаться смерти, и не знала, что заканчивается лишь то, что начинается снова и снова. Проклятие может закончиться, но лишь для того, чтобы повториться. Все, что ты принимаешь за проклятие, придет к тебе, чтобы исправиться, потому что чувствует вину, да не знает в чем провинилось.
  Но вправе ли я распоряжаться их судьбами, направлять и исправлять их мысли и желания? И сколько раз я уже делал это, и делал ли? Даже сейчас мне казалось, что у нас была одна судьба на всех, и действия одного, предопределяли поступки другого.
  "Разбей зеркало", - услышал я голос Мари, звучащий где-то далеко-далеко отсюда. Я заметил, что и ее голос тоже стал значительно моложе.
  Но я не стал делать то, что она просила. Я завернул зеркало в старые тряпки, и вышел на улицу, которая сохранила для меня мятный аромат воздуха.
  Я должен был помочь единственной семье, которая у меня была, увидеть благословение в тех окнах, из которых на них смотрело проклятие. Я должен был дать им шанс насладиться жизнью, а не смаковать проклятие. Я хотел вернуть любовь бабушки, а не ее страх за меня. И хорошо, что у меня было зеркало, которое не только генерировало красоту и возводило время в вечность, но и делило вечность на время.
  "Это месть, а не благословение", - снова услышал я голос Мари, которая доглядывала дни в своей молодости, и переходила к своему детству. Ее голос уже ломался, как у подростка, и, очень скоро она должна была добраться до своего рождения, только по другой дороге.
  Я подошел к мальчишке, который только что слепил снежок из прошедшего дождя, и протянул ему зеркало, предварительно сняв тряпки и вытерев с него пыль.
   - Возьми его, - сказал я. - И через много-много лет, ты сможешь продать это зеркало за два кошелька с золотом...
  И только я отошел от изумленного юноши, как услышал плач ребенка, и понял, что Мари уже готова к продолжению истории, которая только-только начиналась.
  Я шел по улице, а снег все так же притворялся дождем, образуя паутину, в которую попался город и все его обитатели.
   - Кто плетет эту паутину? - спрашивали меня глаза прохожего, который безнадежно запутался в ней, и мог двигаться только в своей безнадежности.
  - Ее плетет тот, кто умеет плести паутину так, как она сплетена сейчас, - ответил я, остановившись.
  Мужчина посмотрел на меня удивленно и зашагал прочь немного быстрее, чем шел до этого. Он, возможно, тоже не ощущал ни вкуса, ни запаха этой паутины, совсем как я два дня назад не чувствовал запаха и вкуса кофе.
  Два дня назад, когда в ночь стали понемногу доливать утро, по вкусу того, кто собирался это выпить.
   - Вам кофе черный, или с молоком? - видимо спросили его, потому что у него было право сделать заказ. А, через некоторое время, снова спросят:
   - Вам молоко белое, или с кофе? - и станут добавлять в свет дня сумерки, потому что вкус у того, кто заказывал, постоянно менялся.
  Официанты таких не любят, принимая непостоянство их вкуса за нелюбовь к себе.
  В домах уже загорались окна, а те, что скрывали в себе темноту, нетерпеливо высматривали своих хозяев из толпы людей, спешащих домой. Мне было немного не по себе, и я шел, как-то неловко, пытаясь вспомнить свою походку, потому что меня высматривало очень много окон сразу.
   - Хочешь набрать ягод, смотри под ноги, - говорила мне бабушка, и я смотрел, боясь поднять глаза, чтобы самому не угодить в корзину.
  Теперь мне оставалось надеть белое платье, и попытаться догнать поезд, на котором я был машинистом. Тяжелый состав уже набрал обороты, поэтому мне надо было торопиться. Почти вбежав по лестнице, я оказался в своей комнате, и быстро переоделся, не имея возможности взглянуть в зеркало.
  Когда все было готово, я снова услышал голос маленькой девочки, которая теперь отрывисто кричала. Я слушал и считал ее, как кукушку, которая высиживает не птенцов, а остаток жизни. Девочка крикнула восемь раз и замолчала, призывая в свидетели тишину. Это означало, что Мари в восьмой раз проходила через рождение в пустоту, обратную смерти. А мое номерное имя, также было и числом благословений, которые упорно принимали за проклятие.
  Я вышел из комнаты и закрыл за собой дверь, жалея, что не пустил сюда какого-нибудь бродягу. Поднялся по лестнице, слушая, как шуршит по ступеням подол белого платья, и, минуя чердак, вышел на покатую крышу. В воздухе пахло растаявшим снегом.
  В кармане платья я нащупал прохладную гладкость круглого золота с дыркой и камнем, и даже не заметил, как мой палец был окольцован его тайной.
  Я уже давно знал, что смерть - это белая кобра, внутренности которой, как мухи, болтались в развешенной страхом паутине, навсегда запутавшись в ней. И теперь, в обмен на жизни своей, уже не существующей ныне, семьи, я должен буду съесть эти липкие, сверкающие нити, не имеющие ни вкуса, ни запаха.
  И, закрыв глаза, я, точно вспорхнувшая с крыши птица, устремился вниз - туда, где меня ожидала открытая, заасфальтированная пасть.
  
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"