Немова Валентина Тимофеевна : другие произведения.

Мать уголовника

"Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


  -- Часть I
Просьба блудного сына к умирающему отцу
   Как-то раз заглянула я к Рычаговым, моим родственникам по материнской линии, поговорить о том -- о сем, поинтересоваться, не нужна ли какая-нибудь помощь с моей стороны -- одним словом, проведать "преклонных" людей, как они сами себя именовали, и застала их, Пе-лагею Потаповпу и Григория Кирилловича, за весьма и весьма странным занятием. Они сидели за столом, сплошь устланным старыми, пожелтевшими от времени письмами, и сердито перекоряясь, сдирали с конвертов почему-то оставшиеся пеироштемиелеванными почтовые марки.
   Поместившись в сторонке на твердом и неудобном стуле с высокой и прямой, как у судейского кресла, спинкой и прислушавшись, я так и обмерла, когда до меня дошло, в чем дело, из-за чего супруги ссорятся.
   Их сын Степан, который, что называется, "прописался в тюрьме" (20 лет из 46-ти, прожитых им на земле, просидел за решеткой) и никогда прежде не сетовал на свою незавидную долю, отбывая последний год самого длинного своего, а потому, видать, мучительного самого -- десятилетнего срока наказания за уголовное преступление, сломался вдруг. В письме, которое родители получили вчера, жалуется на плохое здоровье, паршивое настроение, грозится, что не протянет "в этой душегубке" еще целый год: "или ударюсь в бега, или сковырнусь ненароком, или сам себя под горячую руку подытожу..." И просит родителей, чтобы они помогли ему освободиться досрочно. И нужен, мол, для этого сущий пустяк: отец, ветеран войны и труда, инвалид I группы, пусть возьмет у своего лечащего врача справку, что находится при смерти, а мать вышлет ее ему, Степану, в зону. "И все. И дело будет в шляпе..."
   "Ничего себе -- пустячок! -- с возмущением думала я, читая письмо, поданное мне Пелагеей. -- Выпь да положь ему справку, что не нынче -- завтра умрешь! Умирающим себя не чувствуешь -- притворись. Притворяться не желаешь -- умри на самом деле! "Ты неизлечи-мо^болен. Старик. Тебе пора в честь знать. А я, может, еще и выкарабкаюсь. Я ведь еще молодой. И жить мне так хочется! А жить здесь нельзя, сам знаешь..."
   Как будто кто-то cm гуда, в тюрьму, толкал! Как будто кто-то другой, а не он сам должен отвечать за свои художества!..."
   Григорий рассуждал, наверное, точно так же, как- и я, поэтому наотрез отказался выполнить поручение блудного сына.
   Чадолюбивая Паша никак- не соглашалась смириться с отказом мужа и немилосердно давила па него, стараясь не мытьем, так катаньем добиться поблажки для Степана. Л они ругались на чем свет стоит, поминая прошлое, перекладывая с одной головы на другую вину за то, что жизнь их Степки с самого детства пошла "под откос".
   -- Ага-а-а! -- не стесняясь моего присутствия, злорадствовал Рычагов. -- Клюнул твоего баловня жареный петух в задницу, расхныкался, нюни распустил, герой! Сжалиться над ним умоляет. А раньше что говорил, когда я его умолял человеком быть, тюрьмой стращал? -- "Везде люди живут". Вот и пусть теперь живет и дальни" с теми живучими. А к нам, чахлым, до поры до времени пускай не торкается!
   Пелагея Потаповпа собралась было что-то возразить мужу, но он не дал ей и рта открыть:
   -- Погоди, Пелагея, -- ткнул он в ее сторону длинным, кривым и костлявым перстом, -- а кто ему набрехал, что подыхаю я уже? Ты?!
   -- Не мое мелется, мешка не подставляю, -- попробовала Паша отшутиться, но не тут-то было.
   -- Или это правда? Или мечта твоя, молитва? Нянькаться тебе со мной, видно, надоело. Наскучило. Так, что ли? -- почувствовав, что супруга что-то скрывает от него, перешел Григорий на прокурорский тон.
   -- Христос с тобой! -- истово нерекрнстила женщина мужчину.
   Грех тебе на меня жалиться. Разве плохо я за тобой хожу? Чем не потрафила? --і говоря это, Паша воровато отводила глаза, дабы не выдать того, что на самом деле она думала. А если честно признаться, что вовсе необязательно и даже нежелательно в подобных случаях, она уже выбивалась из сил, ухаживая за безнадежно больным. Ведь кругом одна: и у его постели, и у плиты, и у корыта, и в магазин и в аптеку, а в летний сезон еще сад-огород. Туда -- сюда, как маятник, мотайся и дома его одного не оставляй. Как малое дитя, слезами обливается, когда уходишь. Вот тут сын и сгодился бы. Или за отцом присмотреть, когда ей надо отлучиться, или заместо матери куда...
   В то, что он, Степан, освободившись, будет ее беречь и отца не оставит без внимания, она свято верила...
   Сильнее всего "обостряло" Пелагею то, что называла она капризами Сольного, "привередами" его.
   Что ни скажи, все не так, какую "пищию" ни сготовь, все ему не по "скусу", все "тошниловка"! То недосол, то поресол. То горячее сверх меры, то студеное чересчур. То и дело выпроваживает ее на лестницу форточку открывать. А кто-то из "соседев" ее следом закрывает.
   "А ты постой да погляди, кто там безобразничает. Добейся, чтобы перестали. Разъясни: деду, мол, хозяину моему, кислорода не хватает, задыхается совсем старик. -- Да нечто я дежурить у этого окошка должна? Где время взять? Да и не подчинится мне никто. Мабудь, у тех шабров детеныш на попке елозит по полу и сквозит ему под дверью, когда форточка нараспашку в подъезде...
   Скорее всего, не стала бы она так с мужем рассусоливать, поступки ему свои разъяснять, жестче обращалась бы с ним, но не имела на то ни малейшего права!
   Было время, сама так занедужила, что чуть богу душу не отдала. Колодой "не двинумшись" лежала. И доктора уже отступились от нее. А кто ее тогда выходил, можно сказать, с того света вернул? Григорий. Достал через однополчан, что в другом, миллионном городе обитают, нужное ей лекарство, какого в их небольшом городке в аптеках не обнаружилось. Поил, кормил с ложечки. На руках носил. Поставил на ноги. И чем же теперь, когда пришел черед ему хворать, она отплатит своему спасителю? Черной неблагодарностью? Вот еще! Не чушка же она четвероногая, тупорылая! Роптала, вестимо дело, она порою, пререкалась с ним, но без зла, без крика, без шума. И дальше такое же намерение имела -- не выдавать себя. Но сколько еще потребуется применяться к нему, томиться его обреченностью? Кабы знатье..."
   Медики диву даются. Другой на его месте давно бы уже в земле лежал, а он все на поверхности. Легкие заводской пылью, гарью засорены, а он еще как-то дышит. Сердце работает с перебоями, а он значения не придает. Хоть за стенку держась, по квартире самостоятельно передвигается. По старой привычке, умудряется еще чапуриться, прихорашиваться. Каждый божий день "броется", одеколоном, кремом после этого намазывается, кудри свои черно-белые сам расчесывает в ванной комнате перед зеркальцем, прикрепленным к "потной" водопроводной трубе.
   Худой, понятно, бледный, как сама смерть, но ни морщинки на лице, очень молодо еще выглядит. Да и лет-то ему всего 67! Ну, что это за возраст? Неужели полагается человеку так рано из строя выходить и в утиль себя сдавать? Несправедливо это ведь. И он изо всех оставшихся у него сил сопротивлялся этой вопиющей несправедливости. И, вероятно, тайком тешил себя надеждой на исцеление. Что какой-нибудь знатный профессор срочно открытие сотворит, спасительную для него микстуру "выведет", а друзья-однополчане раздобудут ее и ему в драгоценной посылке вышлют. Он геройски переносил свои муки и не просил Бога поскорее избавить его от них.
   А сын, как враг, своим неверием и его убежденность расшатывает и к могиле отца подталкивает. А жена, кажись, исподтишка этому способствует...
   Задавшись целью докопаться до истины, учинил ей Рычагов настоящий допрос. И следующий ею вопрос был такой:
   -- Или ты наболтала ему лишнее на меня, что дюже куражистый я стал теперь и житья тебе нет от меня никакого. Приезжай, мол, сыночек, скорее, угомони старого, меня из беды выручи. Так, что ли?!
   -- Будет тебе, отец! Не ябедничала я ему на тебя. Он и так там, в каталажке этой, психом совсем сделался, руки на себя наложить готов. Зачем же еще и я буду его разостраивать, на отца родного взъедать? Кто я ему -- чужая тетка или мать родная? Писала, правда, што... -- Ну, просто... -- не выдержала Паша натиска со стороны дотошного супруга, его пристального взгляда, призналась, -- надоумила я его, как ему оттудова поскорей вырваться...
   -- Ему оттудова, мне, стало быть, отсюдова!? Так?! -- взорвался Григорий Кириллович, убедившись в том, что не кто иной, как жена (по глупости своей, он уверен был, что именно по глупости) приготовила для него это испытание и не зря он против нее ополчился.
   -- Да что ты! Да почто так? -- растерянно бормотала Пелагея, оправдываясь и тем самым подтверждая свою виновность.
   -- Слыхала? - будто только теперь заметив меня и намереваясь подключить к разговору, наконец-то обратился ко мне Рычагов. Помогая мне "врубиться", принялся, волнуясь, повторяясь, растолковывать сложившуюся ситуацию: почему он, отец, голосует против досрочного освобождения родного сына. -- Наследник мой единственный (тут необходимо заметить, что супруги Рычаговы произвели на свет двух сыновей, но младшего из них, Владислава, который прошел ту же школу, что и старший, Степан, к тому времени, о котором я веду рассказ, в живых уже не было), -- вердикт мне смертный подписал. А за что? Воевал -- кровь проливал. Работал -- коксом дышал. А как чуть занедужил, марш, значит, на тот свет и попроворней. На этом место опрастывай для более молодых и дефицитных! Так, что ли? -- этот вопрос угрожающим тоном снова задан был жене. Паша молчала. И Григорий сам ответил, стараясь растолковать ей, недалекой, в чем конкретно ее вина.
   -- Да ты и письма этого не имела права мне показывать. Выведала бы сперва, окольным путем, мое мнение насчет такой справки. Поняв, что я против, и не заикалась бы о ней. Не знал бы я, что вы со Степкой за моей спиной обо всем договорились, и скандала бы этого не было...
   -- Утаить письмо?.. Как можно! Такое прошение... -- пролепетала Паша, которая готова была, кажется, под стол залезть, сквозь землю провалиться, лишь бы не попадать в поле зрения разбушевавшегося мужа.
   -- Какое еще прошение?! -- подхватил он. -- А я его о чем всегда просил? Говорил я ему, когда мы были молодые, а он в коротких штанишках коленками сверкал: "Учись"? А он что? "Мне, говорит, больше нравится по улицам бегать. На свободе". Говорил, когда он подрос и начал с пути сворачивать: "Брось это все! Иди работай! Говорил? (Подтверждая слова мужа, жена понурила голову) А он что? -- не унимался Григорий.
   Оправдывался он, что ли? Жена перед ним, он -- передо мной, а в моем лице перед целым миром -- за то, что при всех своих "плюсах" не сумел воспитать сыновей достойными людьми. Чем меньше оставалось Рычагову жить, тем острее, как видно, он переживал свою неудачу с ними. -- Что он мне отвечал насчет работы? А? "Не буду я на них ишачить. Ни но договору, ни но приговору. Пусть они на меня повкалывают". -- Кто они? -- "Те, кто молодежь в тюрьмах гноит". -- И знаешь, сколько они ему навкалывали, навтыкали?
   -- Знаю, -- догадавшись, что вопрос адресован мне, отозвалась я.
   -- А ей что я говорил? -- повернувшись ко мне, он на сей раз даже не посмотрел в сторону жены (хотя имел в виду именно ее), как будто в комнате ее вообще не было. - Не ходи на производство, дома дел хоть отбавляй. Управляйся да за ребятишками присматривай, чтобы не слонялись во дворе с ключами на шее, шпану к себе не притягивали. А она что? "Я, говорит, пензии хочу большой заслужить. Вдруг ты бросишь меня на старости лет? Как буду тогда концы сводить? Что делать? Христарадничать у магазинов?" -- Ну, что? -- сокрушенно покачал Григорий головой. - Бросил я тебя? Твердил: люблю. Не верила. -- Мог и бросить, -- расхрабрившись от признания ей в любви, вновь заспорила с мужчиной женщина. -- Всю жизнь на других баб таращился. Краше меня искал. -- Да не краше, грамотней. И не для амурных дел. Для разговору. Обожаю побалакать с просвещенными людьми. Не упущу случая. А с тобой о чем растабаривать? Ты даже читать как следует в наше-то время "всеобщего, обязательного, с доставкой на дом" не обучилась. Бемекаешь, как дореволюционная бабка. Стыдобища...
   -- Вот и оженился бы с образованной, с листократкой, -- обидевшись, начала и Паша грубить. -- Чертомелили бы с ней с утра до ночи.
   -- Ученые рано замуж не выскакивают. А я хотел на молодой. Сам ведь после войны еще зеленый был. Так что же? В 20 должен был я старуху взять? Ну, и загнула ты! -- Григорий безотрадно махнул рукой и продолжил разборку с супругой, обращаясь ко мне. -- А еще я ей наказывал: не поблажай детей. Держи в струне. К труду приспосабливай. И что она мне сморозила один раз в ответ на слово "труд"? -- "Не любишь ты их."
   Он сделал паузу, предоставляя Паше возможность защищаться, но ей нечего было сказать в свое оправдание.
   -- Так и вдолбила сыновьям, что враг я им. Не я, а ты им враг N 1. Оттеснила парнишек от меня. Безотцовщину при живом отце развела. Ну, что я мог с ней, такой, поделать? Бросить ее, а заодно и детей?! Бить? Это тоже не выход. Вот и результат...
   -- Ну, ты же помнишь, отец, -- воспряла духом Пелагея, кое-как отыскав один, но очень правильный, как ей показалось, ответ на все трудные вопросы Григория и возомнив, что сейчас отобьется от него одним махом, -- знаешь, за что Степана в первый раз взяли. За пустяк
   ..Известно было и мне во всех подробностях, за что был впервые осужден Степка. "На пару" с каким-то сопливым пацаном забрались они в детский сад через форточку, которая почему-то оказалась незапертой однажды ночью. Нагребли игрушек торбу. Из окошка выволокли. А дальше куда их девать, не домекнутся никак. Домой тащить ни лоскутка нельзя. Родители накостыляют, как увидят чужое. Ни гаража, ни даже плохонького сараюшки ни у того, ни у другого нет. Кружили они, кружили вокруг того здания с петушком на крыше, да и забросили добычу свою на чердак. Повернули вертушку на дверце чердачной. И, как ни в чем не бывало, с чистой совестью разошлись по домам.
   А утром детсадовские работнички, явившись на смену и установив, что в их отсутствие в помещении кто-то побывал, разнесли "под этой маркой" половину имущества детского учреждения по своим квартирам, после чего вызвали милицию и заявили: "Нас обокрали". И остались в стороне. А ребятишки -- бедолаги, как говорится, в бороне.
   Во дворе того садика частенько они болтались, "шкодничали". Их мигом вычислили...
   Историю эту поведала мне сама Пелагея Потаповна. Рассказала она, и о том, как ездила тогда "на свиданку" с сыном в колонию для несовершеннолетних правонарушителей.
   Какой там вой поднялся, лишь только родители вылезли из переполненного автобуса, а несчастные ребятишки высыпали, как горох, им навстречу. Обнимаются, целуются, рыдают. И малыши, и взрослые, и матери, и отцы. Одна женщина так горевала, так убивалась бедная, а была, видать, сердечница, что приключился с нею приступ. Пришлось ее тут же госпитализировать.
   Переночевали гости на плоских кроватях в мрачном казенном доме, а наутро уехали обратно в, город. А та женщина осталась на месте. Нельзя ей было трястись в транспорте. Вскоре после этого, люди баяли, скончалась она. Сильно каялась, виноватила себя в чем-то, из-за чего сына проглядела. А такая была заметная, белая, гладкая, дородная бабенка. Одинокая. Погуливала чать...
   Пока сидел, сколько припаяли, за колючей проволокой, сделался Степан сам такой же колючий, как та проволока. Когда выпустили, то и "слобода", по словам Паши, была ему не в радость. Кидаться стал на людей, видя в каждом взрослом неопознанного, избежавшего наказания преступника.
   Особенно милицейских невзлюбил. Так и лез к ним на глаза и на рожон. Прет навстречу и плюет во все стороны. За один такой плевок схлопотал второй срок, построже первого. И брата меньшого за собой увлек, сам того не замышляя.
   Когда старшего забирали, этот неподалеку околачивался. Кто-то из дворовых огольцов знал, где его искать. Примчался туда с криком:
   -- Славка! Дуй за мной! Степку менты заметают! -- Ну, этот дурачок и ринулся туда. И попробовал "брательника" отбить. У милиционеров! А сам от горшка два вершка. Так и загремели оба. И пошел второй сын Рычаговых по стопам первого. Но не суждено ему было далеко уйти но этой, многими истоптанной, скользкой и горькой стезе. В 30 лет принял мученическую смерть.
   Как уверяет мать, был Владислав очень красив и добр. "Гарный, казистый, смирного ндрава". Так любил "братку", который водился с ним в детстве, что вроде бы даже счастлив был, что пришлось за него "отдуваться". И тюрьма его такого покладистого, в отличие от Степана, не озлобила. Настолько он был мягким и приветливым, каким-то легким человеком, что даже придира-отец не находил, за что бы его пожурить, никогда к нему не цеплялся.
   Девки с их "пришпехта" гуртом за ним ухлестывали. Отбоя от них не было. Он и не отбивался. Выбирал любую, какая глянется, и домой приводил всех по очереди, объявляя родителям:
   -- Это моя жена. Прошу любить и жаловать. -- Последнюю привести ему не дозволили. Велели идти жить к ней: у нее, разведенной, была отдельная квартира. Ну, парень подчинился. Ушел.
   Через какое-то время назад тащится.
   -- Все, говорит, намиловался и с ней. Сыт по горло. Побудьте дома чуток. За одёжей слетаю.
   Не советовала мать ему за барахлом возвращаться. Плохая, мол, примета. На сей раз он ослушался. Пошел туда. Смерть, "значитца", позвала. Ни драки, ни даже ссоры, что могло бы послужить смягчающим вину убийцы обстоятельством, не было между ними, когда он явился, за вещами. Об этом можно судить но тому, что мертвым парня нашли в пропитанной его кровью постели, раздетым донага, а его одежду аккуратно развешенной па спинке стула и абсолютно чистой.
   По всей вероятности, эта разведенка, опытная, "ушлая" баба, обвела его вокруг пальца.
   Когда он вернулся, чтобы потом уйти навсегда, она не стала его ни в чем упрекать, сказала, что удерживать не будет, притворилась любящей, страдающей, уговаривать начала, чтобы приголубил ее в последний раз, на прощанье. Он, бесковарный, распашной, не углядел подвоха. Улегся рядом с ней, может быть, и задремал. А она из-под матраца заранее приготовленный нож выдернула, да и вонзила ему в бок. И не в левый, подлая, в правый, чтобы подольше, значит, мучился и как следует прочувствовал, каково это -- бросать таких, как она, гордых, умеющих за себя постоять. Одним словом, распорядилась.
   Он не хотел умирать. Не верил, что это всерьез она затеяла. Кричал, чтобы скорую вызвала. Кто-то будто в дверь их барабанил. Но она не отворила. Зачем нужны были ей свидетели? Повременила, когда истечет кровью, тогда пошла, позвонила.
   В отделении заявила, что какие-то незнакомые мужики ворвались и расправились с ним. Будто бы задолжал он им сколько-то. Будто бы воду, вместо водки, в закупоренной бутылке продал. Ей поверили. Отпустили. Судимый! За таких не судят. Хоть сотнями их уничтожай и штабелями складывай. На то и рассчитывала, негодяйка...
   Отец, уже сильно слабый, ходил после по инстанциям, пороги обивал, на этажи карабкался. Напоминал, что войну прошел. Награды имеет.
   -- Это было давно, -- отвечали ему. -- Да и какая связь между тем и этим?
   Так ничего и не выходил.
   Правда, бабенку ту настырную кто-то вскорости порешил ее же способом. И хлопотать ни о чем не нужно стало. И еще тоскливее от этого родителям сделалось...
   ...Задумавшись, я отвлеклась немного, а супруги, точно заведенные, продолжали скандалить.
   -- Не за пустяки сажают их, -- уверенный в своей правоте, настаивал Григорий, -- а за то, что закон нарушают. Не нарушай!
   -- Чижолые преступники на слободе гуляют, а всякая мелюзга за решеткой сидят, -- нашлась опять Пелагея, освоившись в положении обвиняемой и стараясь, если не супруга переубедить, так хоть меня, гостью, перетянуть на свою сторону.
   Однако я не собиралась вмешиваться в их разговор. И ходила я к Рычаговым не для того, чтобы высказываться, блеснуть своей ученостью, а чтобы их послушать, впитать в себя их жизненный опыт, которого у них было гораздо больше, чем у меня.
   В этот момент было мне очень интересно (а надо признаться, любопытство, возможно, самая главная моя черта, которая вовсе не нравилась Паше, что она до поры-до времени скрывала. Но только до поры-до времени).
   Очень интересно было мне, повторяю, что ответит Григорий супруге на ее вполне справедливое замечание насчет мелких и крупных преступников. И вот что он сказал не без сарказма, который, конечно, я оценила очень высоко:
   -- Так, выходит, любимчик твой для того и хватает за сроком срок, чтобы к старости тоже важным преступником заделаться, авторитетом, в уголовном мире, и ни за какие уже делишки в зону не попадать, на шушеру всякую статьи свои наматывать. Так?! Неплохо придумано.
   -- Ну, ты же знаешь, отец, -- уловив насмешку, обиделась за сына мать. -- Не причинен он к тому делу, за которое посажен. Выручает кого-то, у кого дети.
   -- Ну и дурак. А мнит, что умен и благороден. Герой своего времени. Послевоенного. О детях пусть печется тот, чьи они. А ему пора позаботиться о тех, кто его породил. Не для тюрьмы же мы его рожали! Позорник он, больше никто! Зациклился.
   На это Паша не нашла что возразить, но и сдаваться, видимо, не имела охоты. И взялась вдруг при супруге мне на него жаловаться:
   -- Вот так всегда было: приду со смены, по дому неуправка. И то надо, и другое. Давай завалы разгребать. А он за книжечку или к телевизору. Чо ни поручи -- отказ. Как запрягаться, так лягаться...
   Но это была уже не жалоба даже, а самый настоящий поклеп. От своих родителей, которые отлично знали Григория, я не раз слышала, что пока Рычагов был здоровым, он жене по хозяйству без всякого понукания пособлял. Любил готовить, нe боясь подковырок со стороны соседей, которые то и дело забегали к ним "посидеть", так и ходил по квартире в цветастом женском фартуке, торчал у плиты, пока не начал задыхаться от кухонных запахов. Чтобы угодить жене, научился вязать на спицах. Чулки, носки, варежки, салфетки. Разноцветные подставки под горячие тарелки из грубого искусственного волокна, украшающие обеденный стол по праздникам, когда гости собираются, тоже связаны им. Теперь, само coбoй разумеется, он спицы в руки не берет. Но я еще не запамятовала, что было у него когда-то такое хобби. Пелагея тоже все это помнила, но из вредности делала вид, что и не слыхивала о таком, чтобы мужик бабе сподобился и рукоделием занялся.
   Григорий, как и я, не стал уличать ее во лжи. Понимая, что она подличает от сознания своей беспомощности, бессилия, и даже не осерчал нa нее, не вышел из себя, лишь спокойно заметил, словно подвел черту под всем сказанным: -- Не нравится мне, что ты всегда все делала мне наперекосяк. Как была, так и осталась деревенщина упрямая...
   На это Паша ничего не ответила, только потуже завязала желтый прозрачный платок у себя на голове.
   Я окинула взглядом комнату, не впервые обратив внимание на то, что вся она желтым цветом убрана: обои на стене, дорожка на полу, тюль на балконной двери, накидка на телевизоре -- все желтое, хоть и разных оттенков -- от бледно-лимонного до ярко-оранжевого. Наверное, xoзяйке, ревнивой жене, всюду в свое время измена мерещилась, Вот она и сосредоточилась на этом настораживающе-печальном цвете, мужа то и дело в эту желтизну тыкала носом, подъедала его.
   Или ей просто-напросто "личит" этот цвет, желтая одежда и все "продчее", как она говорит?
   В молодости, несомненно, была Пелагея красивая. Черты лица правильные, глаза открытые, слегка навыкате, что, когда приглядишься, перестаешь замечать. Щеки даже теперь румяные, волосы пышные. Но я, хоть и давно ее знаю, молодой, свежей не помню. Ее белая, нежная кожа, за которой она, гордясь своей природной, а не искусственно созданной красой и пренебрегая косметикой, дабы подчеркнуть строгость и неприступность собственной персоны, не ухаживала совершенно, очень рано поблекла и сморщилась. Чему также способствовало и то, что работу, ради приличного жалования, выбрала она себе на заводе. А он, чумазый, как известно, не щадит женской привлекательности, тем более, если женщина, не имея даже начального образования, не в конторе "прохлаждается", а у конвейера стоит и орудует лопатой...
   -- А еще я тебе приказывал, -- отдохнув немного, вновь принялся Григорий за жену. -- Денег им не давай. Кормить - корми. Леший с ними. А на расход ни копья! А ты что делала? И здесь -- пожалуйста, и в тюрьму слала. И одному, и другому расфасовывала...
   Григорий полагал, вероятно, что я ничего этого не ведаю, и продолжал вводить меня в курс их семейных проблем. Но я его не перебивала. Пусть высказывается. Может, легче ему от этого станет? А Пелагея потерпит как-нибудь. Ведь недолго, наверно, осталось...
   -- Всех тюремщиков обеспечивала посылками, чтобы детенышей ее в остроге не займали. И здесь над ними до сих пор шефствует. Как выпустят какого-либо из Степкиных корешей, он сюда стрелой, челомкается с ней, мамашей кличет. Она довольнешенка. Как роза цветет и благоухает. -- Ох-хо-хо! -- помолчав, больной продолжил с упреком.
   -- Всегда подчует, рюмки выше верху наливает...
   -- Забыл ты, отец, присказку: голодного накорми, гонимого приюти... А рюмки... Не подай другому водки, он, родимый, возьмет да и помрет у нас на пороге. Легче, штоль, нам с тобой от этого станет?
   Можа, ему позарез опохмелиться требуется... Этого нельзя не учитывать. И Степка завсегда наказывал мне: "Компанство наше, товариство не рушь!" Можа, и его живого не было бы уже, кабы я с дружками евоными не вожжалась бы...
   -- Вот пускай теперь и справку себе с них спрашивает, если ему бандитская семья роднее родной, -- демонстрируя ясность мысли и твердость памяти, возвратился больной к тому, с чего они с Пашей начали еще до моего прихода или даже со вчерашнего дня, когда было получено письмо. -- И не вздумай тайком от меня раздобыть эту чертову справку и крадучись выслать ему. Не прощу!..
   -- К подыхающим себя не причисляю. Прикидываться таким перед лекарями не стану. Сроду не врал. И не собираюсь этому ремеслу на краю жизни обучаться. Сколько суждено мне, столько продержусь. А он сколько заказал себе, геройствуя, столько пусть и сидит. И чем больше, тем для него же лучше. Может, высидит мысль, что завязать пора.
   С этим Пелагея как будто согласилась. Ничего не сказав, вылезла она из-за стола, подошла к серванту из темного дерева, на котором, среди других мелких предметов, затерялась фотография в золоченой рамке.
   Юноша, невысокого роста, но крепкий на вид, стройный, подтянутый, с волосами, волной падающими на лоб, стоит, навалившись плечом на ствол могучего дерева, головой касаясь его. Прикрыв глаза, вроде бы прислушивается к шуму листвы, не попавшей в объектив. И так мирно, сладко улыбается, словно во сне.
   Это была, несомненно, фoтокapтoчкa младшего сына Рычаговых, Владислава. Взглянув на нее, не смогла я не вспомнить известного стихотворения:
   Я б желал забыться и заснуть.
   Но не тем холодным сном могилы...
   Я б желал навеки так заснуть,
   Чтоб в груди дремали жизни силы,
   Чтоб, дыша, вздымалась тихо грудь.
   Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея,
   Про любовь мне сладкий голос пел,
   Надо мной чтоб, вечно зеленея.
   Темный дуб склонялся и шумел.
   Не знаю, о чем мечтал Славка. Не довелось мне ни видеть его, ни беседовать с ним. И Степана, взрослого, тому времени я ни разу не встречала, хотя мы и родственники. Я больше, чем на 10 лет старше сыновей Рычаговых. Когда они собак во дворе гоняли, я уже в институте училась и на них, малышню, внимания не обращала. Не помню даже, как они тогда выглядели. Окончив вуз, я уехала в другой город. В этот приезжала лишь ненадолго, навестить стареньких родителей. У Рычаговых, разумеется, бывала, но, по известной причине, ни Степана, ни Владислава не оказывалось дома. Не было меня в этом городе, когда погиб Владислав, но люди рассказывали, как его хоронили. Было что-то уму непостижимое.
   Народу тьма. Все его "вдовушки" сбежались, на гроб попадали, родителям не подступиться. Голосят, причитают, проклинают убийцу. А парни, рослые, здоровенные, могутные, сменяя друг друга время от времени, несли гроб нa вытянутых вверх руках, над головами людей, до самого кладбища, а оно от города на значительном расстоянии...
   Был, видно, Рычагов -- младший всеобщим любимцем. Встречаются, стало быть, и в уголовном мире и звезды, и звездочки...
   И кем бы он стал, -- рассуждала я сама с собой, -- этот изумительный, наделенный неотразимым обаянием юноша, ежели не сбился бы с пути? Артистом?, поэтом?, художником? И как, должно быть, страдали родители, потеряв уже взрослого и такого "желанного" (их выражение) сына... Однако ни разу мать не выдала своих переживаний, не говоря уже об отце. Ни жалоб я от нее никогда не слышала, ни слез не видела...
   И теперь, залюбовавшись портретом покойного, Пелагея лишь еле заметно вздохнула. Она достала из кармана простенького платьица чистенький платочек и провела им но фотографии. Подержала рамку в руке и поставила на другое место, дабы уже ничто: ни маленький пузатенький будильничек на растопыренных ножках, со стрелками клювиком, отсчитывающий секунды затянувшейся паузы, ни глиняная черная ваза с кроваво-красными тюльпанами, выращенными в собственном саду, -- ее не загораживало.
   Я поискала глазами другой портрет -- старшего сына, чтобы сравнить его с младшим, но в комнате, где мы сидели, на виду, других фотографий, а следовательно, и степановых, не было. Спросила у хозяйки почему. Черт дернул меня за язык (подвело нестерпимое любопытство) задать вопрос, по которому, как и по тому, о справке, у супругов не было единого мнения, да еще в такой момент, когда, взгрустнув но усопшему сыну, объединенные общим чувством утраты, перестали супруги цапаться, притихли, как голубки. Мой неожиданный вопрос вывел их из оцепенения, и сыр-бор у них разгорелся снова.
   Отвечая мне, Паша метнула "молнию" в сторону мужа:
   -- Отец не разрешает его физию выставлять напоказ. Говорит, не заслуживает он этого.
   -- Именно так! -- безапелляционным тоном подтвердил Рычагов.
   -- А того, чтобы и его, как Славку, закопали наперед нас, старья, заслуживает? -- забыв, что говорит с тяжелобольным, точно с цепи сорвалась Пелагея.
   -- Да пойми ты, если он оттуда обманом выберется, разве одумается, пере...
   -- Какой обман?! -- рявкнула Паша, топнув ногой, и я затаила дыхание, ожидая, что она дальше скажет. Неужели то, что постоянно твердит мне при встрече, когда Григорий не слышит, надеясь, что жалея своего родственника, я не передам ему ее крамольных слов: "На ладан дышит, а все за жизнь цепляется. Мучается сам и мучает других. Когда же это кончится? Хоть бы скорей! Господи! Как я устала!" Да она убьет его этими словами! Своей неблагодарностью!
   Я сидела уже как на иголках. Конечно же, мне хотелось вмешаться, прекратить скандал, который Григорию мог стоить жизни, но уже убедившись, что от моего вмешательства шуму, а значит и вреда больному может быть только больше, молчала, крепясь изо всех сил.
   Замолчала вдруг и Паша, словно бы испугавшись чего-то, того же, наверно, что и я. А Григорий, которому уже страшно было умереть -- ни через час, ни в эту минуту - так "достала" его жена (ведь он был далеко не глуп и понял, безусловно, что у нее на уме, что она недоговорила), воспользовавшись ее молчанием, задал ей еще один вопрос, самый трудный:
   -- А ты думала, что будет здесь, -- он очертил длинной своей рукой (Григорий был высокого роста) круг над столом, как бы охватывая собравшуюся за ним, но пока еще не видимую компанию. -- Что будет, здесь, -- все сильнее и сильнее нервничая, повторил он. хлопнув слабой ладошкой по столу, -- когда этот oxлaмoн, неправедным способом освободившись, нагрянет сюда? Какие на радостях начнутся тут пьянки -- гулянки! Ты забыла, как это было? Память у тебя короткая! Но я тебе напомню. И поползут сюда со всех сторон друзья его, собутыльники, подельники, сокамерники, кодла вся его, капелла, девки-стервы, непотребные, бомжи разные, по сто лет не мытые, воню... -- больной начал задыхаться, но, собрав в кулак все свое мужество, продолжил. -- А мне тогда как быть? Куда деваться? Да дайте вы мне хоть умереть спокойно! Своей смертью! -- ухватившись обеими руками за край столешницы, попытался Рычагов встать и выбраться из-за стола без посторонней помощи.
   Что-то дошло наконец до Паши. Вмиг очутилась она рядом с мужем. Безусловно, вымоталась она, прислуживая ему. И вредничать начала. И в душе, чего греха таить, стала поторапливать его смерть (что он и почувствовал, отчего и разбушевался так, хоть это ему было противопоказано), но смерть естественную, от Бога, а не такую, на какую он сейчас ей намекнул. В угрозу сына руки на себя наложить она не верила (сама же научила, что соврать, чтобы разжалобить отца). Нет у подобных Степке такой моды, с собой они не расправляются, вымещают недовольство свое на других. А этот, вояка, (муж) способен. Уже предупреждал. Как-то пришла домой чуть позже обещанного. А он уже повыбрасывал из окна все пакетики со своими лекарствами (соседи подняли и потом, когда уже дома была, принесли). Стало быть, помирать собрался. Задержись она тогда, но вине городского транспорта, еще хоть на час и случись приступ с ним (на лекарствах ведь живет), так и отправился бы прямым ходом в загробный мир: ни таблетки под рукой, ни за скорой послать некого...
   Уж это точно: вожжа под хвост попадет и не доглядишь, может свой фокус повторить. Вывалится "из балкона" с верхатуры, ей назло, в отместку за то, что в прошлом времени неласкова с ним была. Чтобы люди "знамые": соседи, родственники, с работы кто -- в один голос заявили, что баба довела -- и пальцем на нее "опосля" показывали, как на злодейку, чтобы сын, все про это прознав, отвернулся бы от нее? Нет, этого она не желала себе. И не допустит. Не такая уж она дура темная, хоть и неграмотная, какой он ее считает...
   Подставив ему свои плечи, маленькая, щуплая, но сильная, без всяких нежностей, точно выполняя тяжелую, но необходимую работу, шаг за шагом подвела она мужа к дивану.
   Уложив в пышную, белоснежную постель, предварительно стянув с его ног очень большого размера черные, неразношенные, негнущиеся и неудобные при ходьбе валенки, а с плеч тоже черную стеганую фуфайку (было лето, стояла невыносимая жара, а он мерз), Пелагея потеплевшим голосом сказала:
   -- Тебе же вредно, отец, много говорить... -- интонация ее при этом была не утвердительная, а вопросительная (как, дескать, ты сам этого не понимаешь?). Извиняющихся ноток в ее голосе тоже не было.
   Как будто не терзала она ого несколько часов подряд и не она будто затеяла этот, чуть было не доконавший его семейный спор. -- Полежи да усни.
   Глянув вдруг на часы, шлепнула себя в шутливом ужасе ладошками по ляжкам, воскликнула;
   -- Батюшки! Обед пора включать! -- и юркнула под штору, плотно затворив за собой дверь, чтобы кухонные запахи сквозь щель не проникали в комнату, где находится больной.
   Долго добивался, наверное, Григорий, чтобы, уходя, не забывала она об этом. Кажется, приучил...
   Он лежал с закрытыми глазами, прерывисто дыша. Одержал-таки он моральную победу над женой-противницей. Как русские над французами в битве при Бородино. Однако еще одного такого ответственного боя ему уже не выдержать. И неужели же у нее хватит совести устроить ему еще раз подобное испытание?
   Мне пора было уходить, давно пора. Но не могла же я оставить их наедине друг с другом в таком взвинченном состоянии, до окончания их ссоры.
   Оставив больного в покое, проявив заботу о нем, Пелагея Потаповна несколько реабилитировала себя в моих глазах. Тем не менее у меня не возникло никакого желания отправиться вслед за ней на кухню, чтобы там по-женски поболтать, как это делали мы с нею раньше. Я встала:
   -- Извини, что засиделась. Надо и честь знать.
   -- Нет, погоди! -- остановил меня Григорий. -- Вон, видишь, книга
   на телевизоре, в синих корках. -- Больше он ничего не сказал. Но об остальном я сама догадалась. И вспомнился мне 1945 год, когда Рычагов пришел с войны. В то время была я еще мала, но хорошо запомнила, как он выглядел, победитель.
   Молодой, красивый, с радостно-благодарной и немного удивленной улыбкой, блуждающей по его лицу: никак поверить, видимо, не мог, что, сквозь огонь пройдя, живым остался и почти невредимым.
   Грудь его была увешана медалями. Орден вручили уже позднее. Но Григорий не любил рассказывать, за что его наградили, не афишировал свои фронтовые заслуги. Считал, что сыновья, особенно старший, свели их на нет, покрыв его голову позором. И старался держаться в тени. Совсем недавно, чуя близкую смерть, сообщил, что его однополчанин, тот самый, который прислал для Паши чудодейственное лекарство, написал военные мемуары. И целую главу посвятил ему, Григорию Кирилловичу Рычагову.
   Мы, родные Григория, с нетерпением ждали, когда эта книга будет опубликована. И вот я держу ее в своих руках. Читая абзацы, отмеченные простым карандашом, испытывала я не только радость, гордость за дядю, но и горечь. Было от чего горевать...
   Жить после этого, описанного мною дня оставалось Григорию всего лишь полгода. Когда он не мог уже подниматься с постели, смягчилась наконец по отношению к нему суровая Пелагея Потаповна. Кормила с ложечки, как он ее когда-то, говорила ласковые, утешительные слова. И помирились они наконец,, взаимно простив друг другу старьте обиды. Умер он у нее на руках.
   Телеграмму сыну (такова была воля умирающего, и она не посмела ее нарушить) послала она лишь после того, как собственной рукой закрыла его когда-то такие жгучие, а теперь угасшие глаза...
   Но даже на похоронах не довелось Степану побывать, проститься с отцом. Пока он "горбатился" в казахстанских тюрьмах, в стране произошли большие перемены. Казахстан отделился от России, и Степан Рычагов нежданно-негаданно очутился за рубежом. А из заграницы добраться до дому оказалось не так-то просто.
   Когда ему открыли дверь и он, мимоходом обняв кутающуюся во что-то черное мать, широко шагнул в комнату (где вчера еще на составленных в ряд табуретках стоял длинный обитый красным гроб с телом отца), на столе, на желтой скатерти, лежала лишь книга в синем переплете да красная коробочка с орденом.
   Но этого, если вдуматься, было не так-то уж и мало.
   А о том, вдумался Степан или нет, читатель узнает из следующих частей.
  -- Часть II
Как исправлялся Степан, досрочно освободившись из заключения.
   Когда отца моего не стало, я, подарив замужней дочери свою квартиру в другом городе, переехала в родной и поселилась у овдовевшей мамы, которая жила в одном доме, стена в стену с Рычаговыми. Тогда, сделавшись вдруг соседками, и сблизились мы с Пашей. Не могли не сблизиться. Имея на руках, я -- престарелую мать, она -- больного мужа, вынуждены были мы без конца обращаться друг к другу со всевозможными просьбами. Сперва забегали (то она ко мне, то я к ней) по неотложному делу. Позднее, -- убедившись в том, что на многие вещи, несмотря на разницу в образовании, мы смотрим одинаково, просто так, поболтать. (Когда выдавалась свободная минута).
   Благодарная ей за помощь, за откровенность, с которой посвящала она меня в свои семейные дела, я так прикипела к ней душой, что начала уже думать: эта наша дружба навек, что и она ко мне, так же, как и я к ней, привязалась и ничто и никогда уже, никакие изменения в ее жизни (не говоря уже о моей), не смогут отторгнуть ее от меня. Но, рассуждая так, конечно же, я глубоко заблуждалась.
   Моя мать умерла раньше Григория. Похоронив ее, уехала я к дочери -- разгонять тоску. И пробыла у нее полгода. А когда вернулась, не узнала подругу. Ее как будто подменили...
   Встретились мы с ней на другой день после моего приезда на круглой площади, возле "горбатого" гастронома. Был конец апреля, солнце светило по-весеннему ярко. На деревьях начали появляться первые клейкие листочки.
   Столкнувшись нос к носу, мы весело рассмеялись от неожиданности, остановились, как бывало раньше и подобных случаях, и с ходу, не дожидаясь моих вопросов, зная, что меня интересует все, что касается ее семьи, принялась она выкладывать мне свои новости, которых накопилось у нее превеликое множество, поскольку писем зимой, кроме одного, в каком сообщила о кончине Григория и досрочном освобождении Степана, она не писала мне.
   Сын поселился у нее. Верный своему обещанию порвать с прошлым, не "забулдыжничает", с "давнишними" друзьями не хороводится. Поступил на курсы крановщиков при крупном предприятии. Окончит -- будет получать целый миллион ("лимон", как теперь говорят).
   -- Ну и хорошо! -- порадовалась я за соседку и поспешила дать совет. -- Теперь жени его на порядочной женщине. Она поможет ему встать на ноги.
   -- На порядочной... -- подруга сделала такое постное лицо, с каким сын слушал, наверное, ее, когда она ему то же самое предлагала (может, и невеста для него уже была у нее на примете). -- Порядочные ему не глянутся. Выбирает таких же, как сам. Непутявых.
   -- Стало быть, уже выбрал?! -- в ужасе воскликнула я, отдавая себе отчет в том, что значит в положении Степана, на перепутье, предпочесть несерьезною девицу серьезной.
   -- Вы-ы-ыбрал! -- протянула моя собеседница уже не со скукой даже, а с досадой и отвращением, давая мне понять, что сердечные дела Степки еще даже хуже, чем я .могу себе представить, что показал он себя в этом, очень важном для каждого человека деле не как самостоятельный мужик, а как тряпка. -- Его самого выбрали. Оженили. Спасибо, пока без печати.
   Помолчав и убедившись, что я с полным вниманием и сочувствием слушаю ее, она продолжила со всеми необходимыми для наглядности деталями:
   -- Привязалась к нему девка. Ему 46, ей 25. Одна из славкиных "вдовушек". Сказывал Степан, и в его руках побывала.
   -- Когда успела?! -- не переставала я выражать свое отчаяние. -- Ведь Степана 10 лет здесь не было. А ей теперь, как ты уверяешь, всего 25.
   -- Да она в 15 и начала. Может, и того раньше.
   -- Господи! Что на свете делается! -- воскликнула я с еще большим чувством, которое Пелагея, безусловно, приняла за удивление, хотя я ничего поразительного не нашла в ее сообщении.
   Последние годы перед выходом на пенсию работала я инспектором районо по охране прав детей и чего только не слышала своими ушами, и чего только не видела своими глазами, когда, занимаясь .лишением родительских прав вот таких, как Пашина невестка, распущенных особ, посещала их но месту жительства. Поскольку отнять ребенка у матери, даже если она показала себя с самой худшей стороны, можно лишь по решению суда, я должна была, исполняя свои обязанности, действовать в тесном контакте с судебными органами, с прокуратурой, милицией, чего я, разумеется, подруге не говорила, чтобы не отпугнуть ее от себя. Не раскрыла я этот свой секрет и сейчас, а потому она, не находя причин, чтобы что-то скрывать от меня, добавила с тяжелым вздохом смирения:
   -- Нигде не работает эта девица, не учится. Алкой прозывается. Замужем. Ребенок есть. Живут в отдельной квартире. Ейная мать купила. Бухгалтерша. Богачейка страшная. Нынче все бухгалтера деньги лопатой гребут. Комнаты мебелью иностранной забиты, холодильники жратвой. Девка -- кровь с молоком, откормленная. Кило под 90 будет. Дылда большая. На полголовы Степки длинней. Он ведь уже вниз растет, а она пока вверх. Руки пухлые, ровно у младенца. Видать, и дома ничегошеньки не робила. Ребенка все время бабке подкидывает. Так и дразнит его "подкидышем". Муж обыкновенный, домоседливый. А ей на ево наплевать. Как напьется, а пьет, считай, кажный вечер, убегает из дому и шамонается по улицам, к мужикам липнет. С остановок их сымает. Таковская, говорит, я есть и хочу быть такой. Мать, сама понимаешь, смучалась с ей. Только базар до нее дошел, что Степка, Славкин брат, в городе объявился, отправила ее к нам.
   "Ступай, говорит, к нему и живи, как человек. Остепенись в конце концов". Вот однова2 она пришла и живет. Он пылинки с ее сдувает. Такую фигурищу на руках таскает. На гитаре бренчит, песни тюремные ей распевает. А другой раз почему-то плачет...
   Как только начала Пелагея рассказывать про любовь сына, тон ее изменился. Она уже не клеймила сноху, не браковала происходящего, а поощряла, "болея" за Степана.
   "Клево, говорит, было бы, кабы ребеночек народился".
   -- А ты? -- прервала я подругу едким, обескураживающим вопросом.
   -- А чо я? -- не поняла Пелагея, зачем ее прервали на самом интересном месте. О ребеночке, о внуке или о внучке, она, видать, сама помышля.ла. Хотелось ей, наверно, на старости лет побаловаться с малышом. Говорят, приятно это -- быть бабушкой. Она мечтала эту приятность испытать. Все хорошее хотелось ей в жизни изведать.
   А я сочла нужным отрезвить ее. И чуть было не спросила: "Еще и третьего собралась на шею себе посадить? А выдюжишь? Двоих тебе мало? А сколько лет тебе, считала? А что с тем ребенком будет, когда тебя не станет, задумывалась? Помысли!.."
   Заговорить с подругой так бесцеремонно значило бы поссориться. А ссориться с нею не было у меня охоты. И я смягчила вопрос:
   -- Кормишь и ее?
   Она, спору нет, и по этим трем коротеньким словам определила, что у меня на уме, что я потихонечку перехожу от сочувствия к ней к осуждению ее бездумных поступков, оговариваю ее доброту, слепую материнскую любовь, то есть берусь, как это делал прежде Григорий. "вправлять ей мозги". Этого только еще не хватало! От одного "учителя" еле-еле отделалась, другой навязывается! - не собиралась она выслушивать мои нотации...
   -- Кормлю! Куда ж деваться?! -- Не без вызова ответила она, предупреждая, что еще одно замечание с моей стороны, и она рассердится на меня!
   -- На какие шиши содержишь их? -- Игнорируя полученное предупреждение, напустилась я на нее. -- Ты же пенсионерка! Все ваши с Григорием сбережения его похороны съели, а инфляция доела. С сада сейчас ничего не возьмешь. Не осень, даже не лето. Весна!
   -- Вот и неправда твоя, -- отозвалась она запальчиво, с издевкой. Вот, мол, других берешься поучать, а сама такая невнимательная. Хоть и пособляешь мне в саду и огороде, урожай при тебе снимается, а не видишь ничего, не имеешь понятия, какую выгоду мне дает земля. -- Редиску раннюю сажала, лук в зиму. Картошку прошлогоднюю продаю, яблоки. Шикарно в погребе сохранились. Огурцы, помидоры в бутылях. Весной это задорого идет. Да и ейная же мать что-то выделяет. А курсы кончит, переберутся в ту хату. Сами будут выходить из положения.
   -- А мужика того куда? -- Недолго думая, подкинула я ей еще один головоломный вопрос, на засыпку, так сказать. Но она не растерялась:
   -- К нему уже ходили. Он обещал очистить жилплощадь. Не спорит.
   "С паханом не поспоришь", -- подумала я, но вслух ничего не сказала. Это было бы чересчур жестоко и не по-дружески -- язвить при матери по поводу прошлого ее сына, который отсидел свое и старается "завязать". Однако и за того мужчину, что оказался вдруг третьим лишним, мне стало обидно. А Пелагея, воспользовавшись моим молчанием, с жаром продолжила свой рассказ:
   -- Он, супруг, тоже любит ее. Говорит: "Ждать буду".
   -- Ждать? -- в испуге воскликнула я, вновь перейдя на сторону Рычаговых. -- Что за глупости? Да он дает понять, что ненадолго жена покидает его. Внушает, что недолго Степан на свободе продержится. И внушит! Ой, Паша! Нехорошо все это! И плохо кончится. Жди беды. Не того воспитателя плутовка эта себе нашла. Его же, Степана, самого еще исправлять надо. Потянет, потянет она его назад, на дно!
   Как и следовало ожидать, Пелагее не понравилась моя "ворожба", мое "карканье".
   -- Сама знаю! -- огрызнулась она. -- Вижу: ничего стоящего у них с Алкой не получится. По что я поделаю? Нет у меня власти над ним. Раньше не было, а теперь и подавно. Посмотрю я на него, послушаю: он будто старше меня, -- подруга поправила у себя на голове прозрачную оранжевую косыночку и добавила задумчиво -- горестно,
   позабыв, что минуту назад злилась на меня. -- Отвянь, -- велит, -- от меня со своими ценными указаниями. Мне, может, жить осталось от силы год или два. А Бог, не знаю, за какие мои заслуги или грехи, радость мне эту послал -- девку молодую, здоровую. И как я буду от нее отделываться, от кровати своей отрывать и за дверь выталкивать?
   -- По-своему, вероятно, он прав, -- вынуждена была я наконец произнести. -- Но только по-своему...
   На этом наша беседа с Пелагеей окончилась. Ей нужно было торопиться в магазин, пока его не закрыли на перерыв. Молодожены ждали ее с покупками. Им ведь тоже кушать хочется. Одной любовью сыт не будешь. Да и какая же это любовь на голодный желудок?
   Паша повернулась и пошла, а легкий платочек все съезжал с ее головы. Она дернула за короткий кончик, косынка развязалась. Размахивая ею, как стрелочник флажком, Пелагея шмыгнула в дверь гастронома, которая чуть было не захлопнулась перед ней.
   "Успела", -- с облегчением подумала я.
   Она ушла, а я осталась и долго стояла, невидящими глазами глядя на бутафорские кренделя и колбасы в витрине магазина. Мысли мои были сосредоточены на только что состоявшемся разговоре.
   Длился он около часа. И за это время, посвящая меня в секреты сына, ни словом не обмолвилась она о покойном муже, о его последних днях, как будто не скончался он у нее на руках, как будто это не было событием в ее жизни, как будто не прожила она с ним без малого полвека, как будто сроду не было у нее никакого мужа. Не вспомнив о Григории, забыла она также и о том, что через него мы со Степаном брат и сестра, что прошлым летом обещала она меня познакомить с ним, при первой возможности (Лучше, мол, поздно, чем никогда). И не заикнулась даже, чтобы я, как раньше бывало, забегала к ним по-соседски, по-дружески, по-родственному. Это было плохое предзнаменование.
   Это было, повторяю, недоброе предзнаменование. И сбываться оно началось сразу же. К себе меня соседка ни на другой, ни на третий, ни на десятый день не позвала. Ко мне не заходила, хотя я ее и приглашала. Боялась, наверное: приди к ней (то есть ко мне) -- она (то есть я) сама припрется, без приглашения. Но поскольку по душам поговорить с кем-то позарез нужно (а подруг у нее, кроме одной меня, отродясь не бывало), встречаясь со мной где-нибудь на ничейной территории, мимо не проходила, останавливалась (я, естественно, тоже) и начинала вроде бы докладывать мне, что и как у них в дому. Не теряла уверенности, что это все меня трогает, хотя она и перестала родниться со мной.
   Однажды она все-таки предоставила мне возможность побывать у нее, правда, не на квартире, а в саду, где Степан пока не появлялся: там ведь работать надо, а он еще "не раскачался".
   Как только мы прибыли туда, со многими дорожными приключениями, (а надо сказать, что в саду у нее идеальный порядок: незапланированных растений, как и сорняков, нигде нет. Грядки ровные, дорожки чистые, что должно цвести, цветет, что должно быть полито, полито, подвязанным -- подвязано и так далее. Домик, конечно, подкачал. Но что поделать, построить новый в наше время не так-то просто), она подвела меня к молоденькой яблоньке, только-только начавшей давать первые, немногочисленные пока, но очень крупные, по ее словам, красивые и сочные плоды, и спросила у меня:
   -- Видишь что-нибудь?
   -- Вижу, -- ответила я, деревце цветет бело-розовым цветом, но цветочков пока что мало.
   -- Не в этом дело.
   -- А в чем же?
   -- Покалечено оно, -- и она пояснила в чем суть. Ее сосед по саду, с которым они враждуют уже несколько лет (никак не могут поделить полоску земли в 60 см. между их владениями) в ее отсутствие забрался на ее участок и отщипнул у "этой красавицы" верхушку, после чего она уже не будет расти вверх.
   Догадавшись, что подруга не собирается оставить без последствий этот проступок своего "врага", я спросила у нее, чтобы предостеречь от возможной в подобных случаях ошибки:
   -- А вдруг это не его работа? Ты же его не видела своими глазами возле этой яблони. А не пойман...
   -- Не видела, а знаю, -- уперлась она на своем. -- отмщает мне, что колышки я на меже переставила на то место, где им положено быть, и канавку вырыла между участками, чтобы он ничего там не сажал. Не земли ему мало, а зло берет, что я ему, одинокая баба, вдова, не подчиняюсь. Дошел до него звон, что Григорий умер. А другое, что сын мой из тюрьмы вышел, как-то его обошло. Вот он и займает меня. Думает, нет у меня защиты. А она у меня имеется -- при этих словах она даже подпрыгнула возбужденно на месте. -- И даже очень крепкая. Вот поплачусь Степке, и он его убьет.
   И сказано это было таким ровным, будничным тоном, словно речь шла не о жизни и смерти человека, а о том. чтобы отломить сухую ветку от здорового дерева.
   -- Ты шутишь, кажется? -- не поверив, что она всерьез задумала такой кошмар, спокойно, как только что она говорила, осведомилась я.
   -- Нисколько. Я долго терпела. Пора с ним разобраться, -- ответила она как бы между прочим, уверенным тоном начальника, которому намного ниже его стоящий подчиненный чем-то не угодил в очередной раз, которого ему (начальнику) ничего не стоит призвать к порядку.
   На сей раз ее бесстрастность уже не передалась мне, а возмутила. Я вспомнила вдруг, как она рассказывала о гибели младшего сына: без слез, без бабьих всхлипываний, без жалоб, как будто даже с гордостью: вот, мол, какой он был, как его бабы любили, даже убили. Жаль, конечно, что мало пожил. Зато жил, как хотел...
   Его убили, за него убили... Все у них просто. Смерть для них, постоянно рискуюш,их жизнью, -- привычное, житейское дело, потому-то, приноровившись к ним, уголовникам, так хладнокровно и произносит она эти, такие страшные для обыкновенных людей слова.
   Поняв, что мать, потерявшая сына и смирившаяся с этой потерей, никого другого уже не пожалеет, испугалась я за того мужчину, которого, конечно, знала, так как не в первый же раз посетила ее сад, который, мужчина то есть, заслуживал порицания (поврежденную яблоньку и мне было жаль, как живое существо), но ведь...
   Что тут размазывать?!
   И я напустилась на Пашу, сцепилась с ней, противопоставив ее равнодушию свое негодование:
   -- За какие-то грошовые саженцы человека жизни лишить! В своем ли ты уме?!
   -- И не за саженцы вовсе. А за то, что он, сильный мужчина, меня, бабу слабую, не жалеет. И не человек он вовсе!
   -- Это уже не тебе решать, кто человек, а кто нет. И кто сколько жить должен. Это раз. А во-вторых! -- повысила я голос, и он зазвенел у меня, как бывало в молодости, -- тебе что, невдомек, что сына твоего за это убийство но головке не погладят. Сосед твой не из тех, за кого не судят. Работает. Пьет в меру. В вытрезвитель не попадает. Дети у него взрослые, много друзей. Ты их всех видела здесь. Случись с ним что, они молчать не станут.
   -- Ведь не сам же Степан будет это делать! -- нашла она быстро, что мне возразить. -- У него тоже много друзей.
   Вот, оказывается, в чем дело. Решила она, что сын ее уже такой авторитет в уголовном мире, "ключевой" человек (как говорил Григорий), что своими руками преступление может не делать, других подставлять и ни за что не отвечать. Творить, что вздумается, и быть
   чистым перед законом, как стеклышко. И она спешит этим воспользоваться, чтобы расправиться со своим врагом. Надежда на безнаказанность -- вот откуда ее спокойствие. Во что бы то ни стало я должна была развеять ее невозмутимость. Чувствовала я себя обязанной проводить линию Григория в их семье. Умирая, он, правда, не поручал мне этого, но поощряя нашу дружбу, зная, чем я дышу, на это, наверное, рассчитывал. И я не должна сдаваться:
   -- Ты пойми! Обмануть милицию трудно. Вы конфликтуете с соседом не первый год. Все вокруг уже знают это. И правление в том числе. Приходили ведь оттуда люди прошлым летом измерять ваши участки!
   -- Сам же он на меня телегу накатил. Его же она и переехала! И все равно на меня прет.
   -- Да не в этом дело! Не о том я с тобой говорю сейчас! Не так тебя должен сын защищать. Пришел бы он хоть раз в сад, показался бы твоему соседу. И сразу бы он оставил тебя в покое. Еще в баньку свою пригласил бы попариться. А жене приказал бы спинку твою потереть. Знаешь же, как про таких говорят: молодец против овец, а против молодца... Но тебе не порядок навести хочется, а власть свою показать. А твоему молодцу, видать, в сад собраться труднее, нежели человека убить. В сад ведь надо самому ехать. А это дело можно другому поручить. Так, что ли?...
   Она молчала. Я продолжила:
   -- Не учитываешь ты одного: Степан судимый, рецидивист. И за других ему не спрятаться. Того, кто окажет вам услугу, даже искать не будут. Поинтересуются, кому понадобилось это убийство. Никого, кроме вас, не найдут. Степану, только ему припишут это преступление. И еще что-нибудь добавят. Нераскрытых дел много. В таких делах срок давности ведь не учитывается. И загремит он опять туда, откуда еле выбрался. И надолго. А там ведь не курорт. Сама знаешь. И живым ему оттуда уже не выйти. Стало быть, ты сама родного сына па верную гибель обрекаешь. Пускай, значит, он там чуть позже умрет, этот, дорогой тебе человек, зато другой, ненавистный, сейчас же околеет. Одумайся, пока не поздно!
   Она молчала, видать, никак не хотела согласиться, что все будет именно так, как я расписываю. Сидел же Степан за других.
   Неужели же теперь среди них, таких дружных и отчаянных, не найдется ни одного смельчака, чтобы добровольно сел за него? Разве не заслужил Степан такого платежа за все свои жертвы? 20 лет парился в острогах. Шкура лоскутами слезала. Что же ему, опять туда? Это же несправедливо! Этого ему она, естественно, не желала. Но ей так хотелось, чтобы он заступился за нее, за родную мать. Ведь заступался же за чужих. А разве она того не стоит? Она же весь свой век служит лишь ему одному. С мужем жила на ножах, лишь бы ему, сыну, угодить...
   Вес эти мысли были написаны у нее на лице. Привыкнув мне доверять и нe сомневаясь сейчас в том, что я, хоть и ругаюсь с ней, не побегу же в милицию "заявлять" на нее, не скрывала, что думала, от меня. Но и отказаться от этих диких своих планов не хотела. И я это чувствовала. Во что бы то ни стало нужно было образумить ее. И ничего не оставалось мне, как выложить ей последний свой аргумент, сказать самое для нее неприятное:
   -- Если ты сына своего не щадин1ь, так пощади самое себя. Ты надеешься, что тебя лично ни в чем не обвинят. Напрасно! Идея-то ведь будет твоя. Твой заказ. Ответишь как подстрекательница. Не отвертишься. Статья такая есть. Вот и решай, как тут быть. В 68 лет очутиться за решеткой -- не поздно ли?
   Так горячо я ей это доказывала, а в душе у меня был холодок -- чувство опасности. Никогда не думала, что способна так бояться за себя. Влипла, что называется. Додружилась с матерью уголовника, выпытывая у нее все подробности ее жизни, не рассказывая ей ничего о себе. Вот какие секреты она стала мне выбалтывать. А стрясись беда с тем мужчиной, не покажется ли им, что я слишком много знаю?..
   Но сильнее всего было у меня ощущение нереальности происходящего. Казалось, не наяву все это совершается, а снится мне. Шестидесятивосьмилетняя женщина, старуха, всерьез помышляет о каком-то убийстве. Не может этого быть! Это просто бред.
   Или она только хвалится передо мной могуществом этого самого уголовного мира, к которому прикоснулась через сына, и воображает себя вершительницей человеческих судеб?
   "Вот, мол, какие мы. Ты, сколько тебя ни обижай, на убийство не решишься. Кишка тонка. А мы можем. Мы все можем. Нас много. Мы дружные. Умеем за себя постоять. И за справедливость. Отсидим после, отсидим, но с негодяем разделаемся. Мы, мы... Мы сильные, благородные. Знаем, что хорошо, что плохо...
   Вероятно, мыслила она другими словами, по-своему. Но суть была такова...
   Не знаю, Степан ли оказался благоразумней своей матери (она же не хлебала тюремной баланды, а он, безусловно, нахлебался ее досыта), мне ли удалось достичь цели, разговаривая с ней, но мужчину того они не тронули. Ничего с ним не случилось ни в то лето, ни позднее. Лишь наши отношения с Пелагеей после этой стычки не то, чтобы испортились, а почти сошли на нет. Она все дальше и дальше отходила от меня.
   А я, хоть и убедилась уже, что эта дружба лично мне ничего хорошего уже не даст, никак не могла преодолеть в себе тягу к этой пожилой, несчастной женщине. Видя, что ее чувства притупились от
   перенесенных страданий, я как будто вместо нее переживала то, что она должна была бы, по моим представлениям, испытывать. И думала я лишь об одном: как бы оградить ее от новых неприятностей. Эту тревогу за нее и за ее сына, как видно, Григорий передал мне, покидая этот мир. И я как будто даже не им, Пелагее и Степану, а ему, Григорию, служила. А мне-то он был ведь не чужой.
   Всеми фибрами души чувствовала я: отдаляясь от меня, Паша идет, стремительно движется к какой-то неотвратимой трагедии. Что именно может еще с нею и с се сыном произойти, я, само собой разумеется, не представляла, но что беды им не миновать, в этом не сомневалась.
   ...Как ни прятала от меня соседка ненаглядного своего сыночка, все же судьбе угодно было, чтобы мы встретились с ним лицом к лицу. И мы повстречались...
   В этом году, о котором идет речь, напуганная ростом цен на хлеб, решила я, по примеру Паши, обзавестись собственным огородом. И еще осенью, уезжая из города, попросила ее, пока меня не будет, добыть для меня (там, где она "достает" для себя) клочок земли под картофель. Она обещала (тогда Григорий был жив и наши отношения с нею были хорошие) и выполнила свое обещание. Взяла два земельных участка рядом. Но так как мне одной целого пая было многовато, половину от него я уступила Рычаговым. Принимая "добавку", Пелагея с уверенностью заявила, что втроем эту землю они запросто "осилят", а картошку, которая на ней уродится, и подавно.
   Сперва, до того, выявившего наши разногласия разговора у нее в саду, выходили мы в поле с соседкой вместе, после него -- уже порознь...
   Мне очень понравилось совершать эти вылазки на природу. Идешь по дороге, поросшей между колеями сочной зеленой травой, -- по бокам цветы, разные, ароматные, головками качают, тебя приветствуют, в ноги кланяются. А небо над тобой огромное, не делимое на части, постоянно меняющееся, прекрасное; ветерок дует в лицо, прохладный и до того вольный, что кажется: вот-вот подхватит он тебя и ты взлетишь на его крыльях к облакам...
   Очень часто бегала я на свою делянку ради этих приятных ощущений. Были, разумеется, и неприятные, когда стало нужно собирать колорадского жука, немилосердно пожирающего картофельную ботву и размножающегося с фантастической быстротой. Но я приспособилась, преодолев свою брезгливость, уничтожать вредителей, не вглядываясь в них.
   Обойдя ряд за рядом свой участок, просматривала но краям пашин, чтобы паразиты с него сразу, как я удалюсь, не полезли на мою территорию. Но соседке о том, что взяла ее на буксир, упаси Бог, ничего не говорила, дабы не подчеркивать того, что и без моего напоминания видно и сознавать обидно -- что сын ее, освободившись досрочно с ее помощью, ей помогать не торопится. Нет у него привычки и желания физически работать, а главное -- нет сочувствия к матери, которой теперь, с его возвращением, стало не легче, а еще тяжелей. Работы прибавилось, едоков прибавилось, а работников в семье, кроме нее одной, нет. Зря, значит, она, понадеявшись на молодых, засадила картошкой дополнительных полпая, зря отказалась от моей дружеской помощи, когда я ее ей предлагала, зря сердилась на мужа, когда тот говорил, что надо приучать детей к труду, зря злилась, когда он, уже умирающий, предупреждал что подмоги от Степана нелегко будет добиться, напрасно ду.лась на меня, когда я говорила ей то же самое. Зря, зря, зря.
   Уже убедившись, что все это так, она не хотела ни мне, ни даже себе в этом признаться. И терпеливо ждала, когда же проснется в Степане человеческая совесть. И он начнет делить с ней заботы и труды.
   Я тоже этого ждала.
   Может быть, еще и за тем то и дело отправлялась я в поле, чтобы не пропустить момента, когда "нарисуется" там, вняв мольбам .матери, мой троюродный братец. Хотелось взглянуть на него хоть одним глазком. Без этого, что бы ни рассказывала о нем Пелагея, как бы его ни восхваляла, не смогла бы я, согласно поговорке: лучше один раз увидеть, чем 100 раз услышать, -- составить о нем собственное мнение и позднее об этом человеке написать (а я знала наперед, что такое желание со временем возникнет у меня: больно уж поучительна его история)...
   И вот однажды являюсь на свой участок -- на соседнем, пашином, низко склоняясь к земле, копаются двое: мужчина и женщина. Присмотрелась: Пелагея и ее сынок (издали я его уже видела -- в одном все же доме живем -- и узнала). Она веником с картофельной ботвы смахивает в ведро жуков, которых, пока хозяева собирались посетить свой огород, скопилась тьма, он, двигаясь следом за ней, подбирает с земли тех, что в ведро не попали.
   Завидев меня, оба враз, точно по приказу, выпрямились. Вот теперь наконец я и поглядела на него в упор. Невысокого роста (или таким лишь выглядит, оттого что очень сутулый, прямо-таки сгорбленный). В серых штанах, в рубашке с короткими рукавами. Голова непокрытая. Волосы коротко пострижены, русые, из-за пробивающейся седины тоже кажутся серыми. И лицо серое, какого-то землистого цвета.
   Встретился со мной взглядом, задергался, глаза беспокойно забегали, точно две мышки, отыскивая, куда бы спрятаться. Были бы поблизости какие-нибудь кусты, так и юркнул бы туда, наверное. Посмотрела я на него и вспомнила описание арестантов в "Петербургских трущобах": "бледно-серые, дрябловатые лица, серо-затхлый, болезненный цвет лица, уклончиво-бегающий и проницательный взгляд"...
   Как будто портрет Степана Рычагова за много лет до его рождения набросал писатель. Абсолютное сходство.
   Нет, не напоминал он героя - народного мстителя, заступника слабых и обиженных, каким видит его мать, с восторгом и восхищением о нем рассказывая; далеко ему и до "пахана", держащего в страхе всю округу, каким, как ни странно, слушая ее рассказы, я представила его себе. Произвел он на меня впечатление самой заурядной, безобидной личности, хотя и нелюдимой и подозрительной.
   К тому же, как мне показалось, был он чем-то очень сильно напуган и расстроен. Но чем? Что там у них опять стряслось? Подвержена, что ли, эта семья фаталистической закономерности без конца попадать в беду? Уж не с Аллой ли что? Почему ее нет с ними? Ведь Паша уверяла, что живут они со Степаном душа в душу. Неразлучны. Куда один, туда и другой. Сажать картошку весной приходили все вместе. Паша и Степан копали, а молодая женщина бросала клубни в лунки.
   А сегодня где она застряла?
   Задавать подруге вопросы, касающиеся личной жизни ее сына, ни громким голосом, ни тем более шепотом, в его присутствии, естественно, я не стала. Вообще не осмелилась произнести ни слова, кроме "здравствуйте" (на которое Степан не ответил), так как Пелагея, не познакомив нас с братом ни раньше, ни теперь, хотя случай был самый подходящий, воздвигла барьер между ним и мною. И сильно озадачила меня.
   Без сомнения, он догадался, кто я такая, хотя и не видел меня много лет. Неужели же Паша не сказала ему, кто живет теперь с ними но соседству, в квартире, где прежде жили мои родители, и кто занял земельный участок рядом с ними, с левой стороны. Откуда взялось у них еще полпая, хотя весной, когда они сажали картошку, был вceго лишь пай? Любительница поболтать, безусловно, еще до этой нашей встречи она выложила ему все, что знала обо мне. Но теперь молчала, будто видела меня впервые в жизни или язык проглотила.
   Это был какой-то, довольно враждебный, заговор молчания. Другая на моем месте растерялась бы, наверное, и дала задний ход. Но я и не в таких переделках бывала, поскольку в течение 10 лет работала чуть ли не в милиции, поэтому, хоть и была шокирована до предела бестактностью соседей, быстро, как мне показалось, взяла себя в руки и виду не подала.
   С какой стати должна была я пасовать перед ними? Что я, в дом их ворвалась самовольно и за стол лезу без приглашения? Нет. Я пришла на свой огород и могу, не спрашивая у них дозволения, не обращая на них внимания, так же как и они на меня, делать свое дело.
   Так я себя подбадривала, но признаюсь: было мне от их обособленности сильно не по себе.
   Не знаю, как Пелагея, но Степан это почувствовал, и, надо отдать ему должное, что-то человеческое заговорило вдруг в нем. Через несколько минут нашел он способ, как разрядить обстановку, как, не обижая больше меня, избавиться от моего общества, тяготившего его,
   Тоном, не допускающим возражения, объявил он матери, что лучше ему идти не по ее "пятам", а ей навстречу, и ушел на другой край их полосы, так далеко от нас с Пашей, что рассмотреть его лицо повнимательнее у меня уже не было возможности.
   Но голос, его властные интонации, так и врезались мне в намять. Отцовский голос. Командирский.
   С таким голосом, подумала я, подводя итог благополучно завершившемуся инциденту и настраиваясь на другую, мирную волну, с таким голосом в уголовном мире едва ли фигурировал он как мелкая сошка, мальчик на побегушках. Что же, в этом случае тем легче будет ему оттуда выйти, если, конечно, имеется у него такая цель, в чем я стала очень даже сомневаться, после того как Паша доказала мне, что она, его родная мать, в этом нисколько не заинтересована и готова по пустячному поводу подтолкнуть его на кровавый "подвиг", лишь бы потешить себя, удовлетворить свое самолюбие.
   Со своими старыми дружками -- подельниками он до сих пор не порвал, наверное, иначе не был бы таким диким. Стало быть, есть что скрывать ему, коли даже мне, его родственнице, вход в их квартиру, куда в любую минуту может "навернуться" некто, кого я видеть у них не должна, заказан.
   Скорее всего, не по своей инициативе, а по его требованию Паша стала сторониться меня, а это значило: и обижаться мне на нее за отчуждение не приходится. Додумавшись до такой мысли, помня, что в прошлый раз не поссорились же мы с подругой, а лишь поспорили, я попыталась завязать с ней разговор, задав ей мучивший меня вопрос:
   -- А где Алла?
   Соседка ответила, поморщившись:
   -- В саду осталась, куда мы сперва зашли. Степка так велел. Вдвоем, сказал, управимся. Ей на солнце нельзя. Пусть в холодке посидит. Вдруг и правда беременная?
   Передав слова сына, от себя добавила:
   -- Bpaки это все. Просто отлынивает. Когда она робила? Неработень!
   Хоть и были наши отношения с соседкой до предела натянутыми, не смогла она преодолеть желания посудачить со мной, обсудить сноху, которая, как видно, уже "довела" ее.
   И вот что узнала я из пашиного "полевого" рассказа:
   Пошли "надысь" Степан и Алла в гости к ее бабушке. Выпили немного. И заговорили в бедовой девке дурь ее "хроническая". Загорелось ей, как раньше, удрать из-за стола и но улицам "попромышлять". Но сидит, крепится. Со Степаном ведь не то, что с ее мужем - тюфяком, этот номер не пройдет. Шипит на сожителя, обзывает по-всякому: "Дурак старый!" "Дохлятина!" "Ни кожи, ни рожи!" "На мою голову навязался".
   Он пропускает мимо ушей ее пьяный ор. Не напоминает, как дело было, кто к кому спервоначала пристал. Знает ведь: хоть и бурчит она на него, но дорожит им. А перед подружками даже выхваляется: "Какого молодца себе отхватила! За ним, как за каменной стеной. Защитник и заступник. На молодого, мол, не променяю!"
   Потом, само собой разумеется, осточертело ему ее слушать. Уж точно -- шарахнул бы чем попало, но остерегается. Уверяет, что беременная. Вдруг это правда? Врежешь -- еще ребенка зашибешь. Страсть как ребеночком обзавестись ему охота...
   Посидели, еще не но одной опрокинули. Начал он ей вдалбивать: "Пошли домой. Мне же завтра с утра на работу. Прогуляю -- выгонят". А она свое: "Не пойду, такой-сякой. Не напилась я еще. Ты же знаешь: мне напиться хочется".
   Плакал, умолял. А ей хоть масло на голову лей. Свое толмит...
   -- Взял бы, да и ушел один! -- рассердившись, не сдержалась я.
   -- Ты говоришь, ушел бы, -- принялась Пелагея меня вразумлять. -- А она смылась бы на улицу. А он не хочет этого допускать. Хочет твердо знать, ежели дитя народится, что его оно, а не какого-нибудь прохожего. И как только ты этого не понимаешь?!
   -- Ну, ладно, -- прервала я подругу. - Не мог уйти, любимую женщину не захотел одну оставить. Это можно допустить. Но зачем пил, если ему с утра на работу? Каким местом думал?!
   -- Ты с луны, наверно, свалилась, -- в свою очередь возмутилась Паша. -- Какой мужик будет от рюмки отнекиваться, когда баба рядом с ним в два горла хлещет? Видала ты таких?!
   Заставив меня замолчать, она продолжила: -- Они ведь уже в "той" квартире живут. И когда ему в ночь на работу, он по пути приводит ее ко мне, чтобы я, значитца, ее сторожила. Иначе, баит, не будет уверенности. Уж как надоело мне валандаться с ними! -- всердцах воскликнула соседка. -- И что делать, чтобы жили они по-людски, ума не приложу.
   -- Подожди про любовь, -- поймав собеседницу на том, что она то ли умышленно, то ли, нечаянно уклонилась от главного, поехала, так сказать, "не в ту степь", одернула я ее, напомнив:
   -- А с работой-то как? Обошлось?
   -- Где там?! -- очень не хотелось ей говорить об этом, о делах сына. Но деваться было некуда. Я приперла ее к стенке. И она продолжила:
   -- Всю ночь пили. Набуздырились как следует. Утром в цех не пошел. Выгнали.
   -- Говорила я тебе! -- взорвалась я. Склянка, в которую я стряхивала жуков на своем участке, выскользнула у меня из рук. Жуки вывалились из нее и начали противно копошиться в раскаленной, рассыпчатой, как песок, земле, а я их поднимать, чертыхаясь про себя.
   Паша молчала, как бы капитулируя передо мной.
   Вот, оказывается, что у них там получилось, чем он так напуган, что даже на огород с матерью пошел. Потерял работу и другую со своими незавидными документами не надеется найти. Раз поверили (кто-то похлопотал, возможно, за него), устроили. Дали ему шанс. Но он не оправдал доверия. Теперь никто уже не поручится за него. А без работы как жить? Только по-старому.
   То, что он так расстраивается, потеряв место, доказывает, что действительно собирался он с этим старым покончить, "завязать". Но, сдается мне, измениться он намерен был лишь в основном: трудиться, закон не нарушать. А что касается дурных привычек, ломать ему себя не хотелось. Вот они его и сломали...
   Подставила-таки зазнобушка ему ножку. Начали сбываться мои предсказания. То ли еще будет, если он не порвет с ней! "Как буду отрывать ее от своей кровати?" Как будешь отрывать ее от своего сердца, когда случится что-нибудь похлеще этого и придется расстаться? А оно случится... Защитник! Заступник! Придумает что-нибудь вроде того, что Паша придумывала. Но у Паши нет над тобой власти. А у нее есть. И это очень опасно. Но он об этом не думает. И даже теперь, пострадав по ее вине (так думала я), ее как будто ни в чем не обвиняет. О ней же заботится. Ее жалеет. Вот уж на самом деле, в человеке этом "чувств много добрых, но не на то расходуемых, на что следовало бы".
   И как было это все печально, как я ему сочувствовала, позабыв, что несколько минут назад злилась на него. Начала даже симпатизировать ему. И как мне хотелось помочь ему, предостеречь от новых ошибок. Но была ли у меня такая возможность? Как я могла к нему подойти со своими советами после того, как он дал мне вполне опре-
   деленно понять: не лезьте ко мне в душу! И что бы я ему сказала? И разве он стал бы меня слушать? Разве такой решительный, как он, человек допустил бы, чтобы кто-то, пусть даже родственница, и даже из самых благих намерений, попытался бы настроить его против любимой женщины? Какой бы она ни была?! Никогда! И не возникло у меня желания испытывать его, так как можно было нарваться даже не на грубость, на ярость. А зачем мне это было? И я оставила его в покое. Будь что будет.
   Его жизнь -- это его жизнь. И пусть он распоряжается ею, как хочет. Своей жизнью. Лишь бы не чужой...
   Лето подходило к концу. Было оно со второй половины жарким и сухим. Картошка даже не цвела. Так кое-где отдельные кустики выбрасывали бело-фиолетовые цветочки. Правда, у тех огородников, кто покупал воду и поливал свои участки, урожай был сносный...
   Однажды, в начале сентября, заглянула соседка ко мне в дверь и сказала:
   -- Завтра пойдем копать картошку. Она больше не вырастет, раз нет дождей. А пока будем их ждать, шпана утащит все, что выросло.
   -- Хорошо, -- согласилась я, довольная уже тем, что Пелагея вспомнила обо мне.
   Ее приглашение вместе отправиться на огород окрылило меня, вновь вселило надежду, что мы найдем общий язык и возобновим дружбу. Но эта надежда моя не оправдалась. Именно в тот день, когда мы плечом к плечу работали в поле, я и убедилась окончательно: дружбе нашей пришел конец.
   Погода была великолепная. Было тепло, почти жарко. Небо ясное, чистое, но улетающие на юг журавли, выстраивающиеся в правильный клин, тревожными криками с высоты напоминали, что осень близко и что всему хорошему всегда приходит конец...
   На душе у меня было смутно. Паша находилась рядом. Но это была уже совсем другая женщина, чужая и безразличная ко мне. Вернее, я, должно быть, казалась ей совсем чужой. Сын, дорогой, родной, единственный, завладел всеми ее помыслами, чувствами. Она столько потеряла, пережила. Так ждала его, все ему прощала. Дождалась. И теперь не могла на него нарадоваться, надышаться. И никто неродной не нужен был ей. Все чужие, какими бы они ни были, плохими или хорошими, раздражали ее одним своим присутствием. В том числе и я. Какая я ей родственница? Седьмая вода на киселе. Ей хочется замкнуться в кругу своей семьи. Ее можно понять...
   Прежде чем отправиться в поле, зашли мы с Пашей к ней в сад, от которого до ее огорода было два шага. Взяли вместительную двухколесную тележку, ведро, мешки, "струмент". Я, как слабосильная ко-
   манда, несла лишь свою сумку с едой, содой, зонтиком и накидкой от дождя. А Пелагея, как силач, толкала перед собой тележку со всем тем, что мы взяли в ее садовом домике.
   Постепенно Паша разговорилась. И выяснилось: недовольна она, как это ни странно, вовсе не мной, а сыном. Он отказался идти с нею в поле. "Давай, говорит, я пришлю туда своих бандитов. Они вмиг всю твою делянку перелопатят". Предложение было заманчивое, но Пелагея его отклонила.
   -- Почему увильнул? Чем прикрылся? -- решила дознаться я.
   -- У его друга умерла жена, и он вместе с другими его товарищами подался на кладбище рыть могилу.
   -- А сколько ей было лет, и от чего она скончалась? -- не удержалась я от вопросов, которые обычно задают в подобных случаях.
   -- Тридцать. И свалил ее цирроз печени...
   И опять же так спокойно это было сказано, точно ничег0 необычного не было в том, что тридцатилетние женщины мрут от такой страшной болезни. И ничего печального.
   -- Она пила, -- добавила Паша, задумавшись.
   -- А почему Алла не присоединилась к тебе? -- продолжала я пытать напарницу вопросами, отвлекая ее от каких-то других, возможно, более важных для нее мыслей.
   -- Ты же знаешь, -- уже с нотками раздражения отозвалась моя спутница. -- Степан не разрешает ей бывать на солнце, вдруг она... Ребеночку это может повредить... Больше вопросов я не задавала, чтобы окончательно не вывести соседку из себя.
   "Ладно, -- думала я, -- как-нибудь выкопаем вдвоем. Копали же раньше. Справимся. Правда, был тогда у нее один лишь пай, а я вообще не сажала. А теперь у нее полтора да у меня еще половина. Итого, два. Но ведь в те годы был хороший урожай на картофель. А в это лето, судя по тому, что другие собирают со своих полос, рассчитывать на большую прибыль не приходится, и нанимать грузовую машину, чтобы перевезти урожай, тоже не надо будет".
   -- Вот бы родители твои, царство им небесное, -- решила вдруг Пелагея поделиться со мною своими "важными" думами, встали да посмотрели, что ты наконец (белоручка, мол, такая) первый раз в жизни сама картошку в поле посадила, вот бы диву дались.
   Это был, разумеется, не комплимент мне. Но я ничего не ответила, не стала лезть в бутылку. В конце концов, это была правда. А на правду обижаться нельзя, пусть даже она и горькая. Но все же стало мне от слов соседки нехорошо. Вот до чего я дожила, отдав 30 лет недагогической работе: мать уголовника взялась меня воспитывать, приучать к физическому труду. Это просто какая-то трагикомедия. Мрачный юмор. И родителей моих еще приплела...
   Мои родители, заметив в свое время, что учеба не в тягость мне, а в радость и дает неплохой результат, учили меня, не жалея сил своих и средств. И верили, что высшее образование обеспечит мне безбедное будущее и избавит от необходимости заниматься тяжелым физическим трудом. И, конечно, избаловали меня, вернее, я сама себя избаловала, не ожидая, что настанет час расплаты. И вот это время пришло. И надо было расплачиваться, а не роптать. Надо было бороться за существование. И я боролась, не увиливала. И не старалась выкрутиться за счет других...
   Когда мы добрались до своих участков. Паша, как главная в нашем маленьком коллективе, категорически заявила:
   -- Сегодня копаем только мою картошку. А твою перегодим пока.
   -- Почему? -- я так поразилась этому ее неожиданному постановлению, что даже не рассердилась на товарку, хотя она, что называется, обвела меня вокруг пальца.
   -- Потому что ты сажала после нас на целую неделю. И она должна еще полежать в земле, подрасти.
   -- Но ведь и ты половину от моего пая засадила позднее, -- напомнила я ей, впрочем, без всякой обиды и злости.
   -- Зиачитца, туе половину тоже не будем пока шевелить, -- вынуждена была Паша сделать мне уступку.
   -- Хорошо, -- согласилась я и добавила, решив, что непредвиденный мною оборот дела следует хоть как-то приспособить для моей выгоды, тем более, что такая возможность выявляется. -- Но раз мы займемся лишь одной половиной, надо уложиться часов за 5, чтобы я еще днем, а не вечером успела зайти к сестре. Я ей обещала. Я ведь предполагала, что мы выйдем в поле вчетвером, и там долго не задержимся.
   -- А зачем ты пойдешь к ней в понедельник, а не в воскресенье, как другие, нормальные люди ходят по гостям? -- строго, словно была она действительно моим начальником, а я -- ее подчиненной, батрачкой, осведомилась она. Это было уже слишком "по-дружески". Я наконец рассердилась. Но выхода своим "нервам" не дала. Ответила сдержанно-упрямо:
   -- Мы с сестрой встречаемся по понедельникам. Так у нас заведено. В воскресенье она с мужем навещает его родных. А в понедельник принимает меня. Приходит с работы она намного раньше, чем он. Пока его нет, мы наболтаемся всласть, обсудим все женские проблемы, о которых ему не положено знать. И я не вижу причины, чтобы изменить этот наш обычай. Чтобы мне сегодня не опоздать к назначенному часу, давай пошустрей работать.
   И мы начали. Она копает, выворачивая огромные, ссохшиеся из-за отсутствия влаги глыбы земли. Я хватаю за верхушку отброшенную ею картофельную ботву, обрываю клубни, кидаю их в ведро (котелок, как его называет Пелагея). Из ведра пересыпаю в мешок. Насыпав в него ведра три, зову Пашу. Вдвоем мы тащим свой груз к тележке, оставленной у дороги, затем высыпаем в кузов. И так снова и снова.
   Она копает безостановочно. Я, как угорелая, ношусь по нолю. Но вот кузов заполнен. Поместив на тележке сверху еще и мешок с картошкой, расстаемся. Она везет картофель в свой сад, где у нее погреб. А я, пока ее нет, не отдыхаю, а копаю вместо нее, стараюсь сделать как можно больше до ее возвращения. И страшно расстраиваюсь, замечая на земле разрезанные мною напополам (по неосторожности) картофелины. Я просто отчаиваюсь, увидев, что напортачила. С детства я привыкла, если делать что-то, так уж только хорошо. Неважно что и для кого. А уж для Паши, дабы заслужить ее похвалу, готова была расшибиться в лепешку.
   Сумела она, как это ни удивительно, со своим незаконченным начальным образованием меня, с моим законченным высшим, взять под башмак!
   "Если бы, -- продолжала я поиск ответа на вопрос: почему Рычаговым не повезло с сыновьями? -- если бы с ними Пелагея была такой строгой и взыскательной, как сейчас со мной, делала бы все так, как велел Григорий, не знали бы они впоследствии никакого горя с детьми.
   Почему она освобождала их от всяких обязанностей по дому? Жалела, вероятно, помня, как ей самой доставалось, когда она (до замужества) жила в деревне с матерью. Ее жалость и вышла ей потом боком. И до сих выходит..."
   Она возвращалась. Мы ссыпали в мешок вырытые мною и сложенные кучками картофелины, и Паша снова толкала перед собой тележку. Напоследок она привезла из сада в этой большой тележке маленькую, и оставшуюся порцию груза мы везли уже обе: она ведер шесть, я -- ведра два-три.
   Обедать в поле мы не стали, потому что я торопилась. Наспех перекусили в ее садовом домике с подслеповатыми окошками. (Какие помидоры, достав их из-под кровати, выложила она на стол: огромные, плотные, красные, сочные, сладкие, как арбуз!). И Паша принялась спускать "второй хлеб", как называют теперь картошку, в погреб.
   А я, не сочтя нужным еще и в этом ей помогать, ушла. Должно быть, она обиделась на меня за то, что я не довела вместе с нею ее дело до конца. Но меня уже мало беспокоила ее реакция на мои поступки. Во мне уже заговорил дух протеста. Дружба дружбой. Взаимопомощь -- хорошая вещь. Но какая же получается у нас взаимная помощь? Целый день без перерыва работала я на нее и на двух ее лентяев, придумавших отговорку, чтобы увильнуть от труда. А что мне теперь такое выдумать, чтобы их поэксплуатировать, как они поэксплуатировали меня? Этого я не знала. На душе у меня было црескверно. Не могла я понять самое себя. Как меня угораздило проявить такую мягкотелость? Ведь она, беспринципная уступчивость, совершенно несвойственна мне! Так, стало быть, дорожу я пашиной дружбой, боюсь остаться без ее практической помощи. И до того добоюсь, возможно, что не замечу, как все трое Рычаговы усядутся мне на шею и ножки свесят. И начнут погонять. Я одинока. Мне тоскливо одной. Они готовы принять меня в свою компанию. Но я это должна заслужить!
   Сегодня во имя дружбы с ними поработала я на них. Завтра, глядишь, еще какую-нибудь услугу окажу им по инерции. И к чему это приведет?
   Сами они бездумно ведут себя в жизни. И я этому, кажется, начинаю у них учиться. Словно загипнотизировали они меня. Нет, с этим пора кончать!...
   Накопали мы с Нашей в тот день ведер тридцать. Это было далеко не плохо, тем более, что это был еще не весь ее урожай, а лишь две третьих его. Я же чуть позже со своей половины пая собрала всего шесть ведер. А посадила весной восемь. Смешно, конечно. Но ведь соседка сажала проращенные семена и брала для этого самую лучшую, какая у нее была картошка, к тому же почти на две недели раньше меня (пока в почве еще сохранялась влага от таяния снегов).
   Она умеет добиваться хорошего урожая (при любых погодных условиях) и в поле, и у себя в саду. Что бы она ни посадила, все растет у нее и созревает вовремя. Кажется, воткни она палку в землю, и та даст ростки и зацветет...
   Как-никак этим делом занимается она с детства. Мне тоже приходилось когда-то вместе с родителями, которые каждый год сажали картофель в поле, и полоть, и окучивать. Но это было давно, и я успела утратить необходимые навыки. А вновь их приобрести не так просто...
   Когда мы покидали поле, я обратила внимание, что моя неубранная полоска одна зеленеет среди черноты и бросается в глаза. И очень забеспокоилась: как бы до нее не добрались самозванные хозяева, пока я буду, по приказу Паши, ждать у моря погоды.
   Раскаявшись, что согласилась отложить копку на целую педелю, стала я бегать в поле каждый день, и утром, и вечером. Охранять свой
   огород. "Столько хлопот у неумейки и растяпы!" - ругала я себя, склоняясь над каждым кустиком, выискивая жука.
   А Паша хвалилась перед знакомыми, что бог дал ей отличный урожай. Ее как будто не волновало, что бомжи могут и до их делянки добраться. Я же с каждым днем тревожилась все больше, но не решалась нарушить наш с соседкой уговор и заняться копкой раньше условленного времени.
   Однажды, когда я мчалась по дороге на свой участок, меня остановила незнакомая женщина и спросила, очень вежливо, доброжелательно, однако с легкой насмешкой, спрятанной за милой улыбкой:
   -- Зачем вы бежите на огород без лопаты, без мешка? Что вы там делаете?
   -- Жуков собираю, -- засмущавшись, попыталась я отделаться от незнакомки.
   -- Какие жуки! -- решив, что я ничего про них не знаю, принялась она просвещать меня. -- В сентябре они уже не опасны. Грозит другое: сплошь и рядом воруют. Подъезжают на машине, выдергивают сколько-нибудь рядов и дальше, на другое место, где хозяев и соседей нет.
   -- Если честно, -- убедившись, что от этой словоохотливой собеседницы легко не отделаться, решила я признаться, -- я только делаю вид, что паразитов ищу. На самом же деле сторожу, охраняю свою картошку. Не пойдут же они, грабители, на тот пай, где в это время торчит человек. И на машине тем более к нему не подъедут. Не станут же 0ни из-за кaкой-то картошки убивать.
   -- Да уж точно, -- согласилась со мной женщина. - Слава богу, до этого пока не дошло. Но вот вам мой совет: чем так, как вы, мучиться, поскорее выкопайте ее. Все равно она больше не вырастет. В сухой ведь земле лежит и горячей. Почти как в печке, в духовке.
   Заглянув в пашин сад (хозяйка как раз была там), я передала ей свой разговор с этой женщиной. Выслушав меня, Пелагея изрекла:
   -- Завтра пойдем.
   А я подумала: "А вдруг завтра уже будет поздно? Или дождь польет? Он всегда идет не в то время. когда его ждешь. А когда он уже не нужен. Моя покойная мама так про дождь говорила: "Идет он не тогда, когда просят, а тогда, когда косят".
   Не высказав своих мыслей вслух (что толку уговаривать Пашу, она ведь, приняв решение, не переменит его. Такой уж у нее характер.
   И я для нее в подобных делах не авторитет), задумала я начать работу вечером того же дня. Зачем было мне обязательно идти в поле вместе с ней? (начала наконец выходить я из оцепенения и обрела способность трезво рассуждать). Ведь она опять выйдет в поле одна. Если сын и его сожительница не присоединились к ней, когда вся картошка была не копана, то теперь, когда две третьих работы сделано, разве она дозовется их? Глупо было бы на это надеяться.
   Сославшись на то, что у нее самой нет помощников, она опять займется своей половинкой пая, а я -- одна -- своей. Так какая же мне разница, когда приступать?
   Придя к этому выводу, тем же вечером отправилась я в поле с .лопатой и мешком. Возилась до темноты. Часть работы сделала. На другой день, переночевав у знакомой в саду, чуть свет снова потопала я на огород. Никогда в жизни не выходила так рано в поле. Страшновато было. Огромное, уже почти сплошь черное ноле. И я бреду по дороге одна...
   Я очень спешила еще до прихода соседки управиться и удалиться восвояси. Не хотела дожидаться, когда она явится и преподнесет мне еще какой-нибудь сюрприз.
   Она ночевала в городе, у себя дома. Приехала с первым автобусом, что ходит в сады, с восьмичасовым. И приехала, как я и предполагала, одна; со своей большой тележкой прибыла она на свой участок, когда я уже вырыла и ссыпала вторую половину своего урожая в большую сумку, застегивающуюся на молнию, и укрепила ее на двухколесной тележке со стальным держателем. Килограмма два осталось в ведерке. И я, завидев соседку, попросила ее, чтобы она эти два кило доставила в сад, в кузове большой телеги. Паша в ответ рявкнула на меня:
   -- Что я, лошадь тебе?! Мне свое возить надо!
   По всей вероятности, и в этот день недовольна была она не мною, а сыном и снохой, которые опять, под каким-то новым предлогом отказались ей в поле подсобить, а зло сорвала на мне.
   Не стала я выяснять с бывшей своей подругой отношения, напоминать ей, как неделю назад трудилась на ее делянке, как копала, мешки таскала и один, последний везла.
   "Долг платежом красен", -- хотелось мне сказать ей на прощание. По представив себе, как она может раскричаться, и этого не сделала.
   Повесила я ведро с картошкой на лопату, вскинула ее на плечо и покатила по пыльной дороге вырывающуюся из моей слабой руки тележку...
   Так "исправлялся" Степан в первое лето после освобождения под руководством сожительницы своей, непутевой девицы. И не одной Паше, но уже и мне, не имевшей никакого отношения к ее прежним ошибкам, пришлось испытать на собственной шкуре результат этого "творческого" пpoцecca...
   Переложив трудности быта на плечи матери, пожилой женщины, ублажал молодую, считая себя недостойным ее любви и боясь потерять. И не думал, что за это ему придется поплатиться. И не чувствовал, что чувствовала я, что оба они, взявшись за руки, дружно идут к общей своей катастрофе. По-прежнему хотелось мне поговорить с ним, предостеречь его. Но не было у меня такой возможности. Где он теперь жил? Где его искать? Я не знала.
  -- Часть III
Катастрофа
   Наша следующая встреча с Пашей произошла через несколько дней, на автобусной остановке. Я шла мимо, на трамвайную. Вдруг замечаю: она стоит. В неизменной своей желтой куртке, в такого же цвета, насквозь просвечивающейся косынке.
   Помня все наши неувязки последних дней, я должна была, наверное, обойти ее стороной, не напрашиваться на скандал. Но по тому, как она стояла, неподвижно, точно столб, и смотрела в никуда, точно мертвая, я поняла, что опять у них в семье что-то не ладится. А раз так, имела ли я моральное право пройти мимо, не выяснив, что случилось и не смогу .ли я ее выручить. К кому же она, если не ко мне, может обратиться за поддержкой, ведь не кто-то другой, а именно я уже несколько лет подряд домогаюсь ее дружбы.
   Конечно, она не дорожила приятельскими отношениями со мной, в последнее время не удосуживалась даже скрывать это, подшучивала надо мной, подъедала, даже дурачила меня, ноги об меня обтерла, когда мы копали картошку, и вместе, и порознь, но воспользоваться всем этим сейчас, когда какое-то горе вновь обрушилось на ее голову, отвернуться от нее, оберегая свое спокойствие, было бы обыкновенной подлостью.
   Мне не нравилась ее мстительность по отношению к тем, кто раньше обижал их, Рычаговых. И я не могла, разумеется, проявить злопамятность по отношению к ней, хотя меня так и подмывало поступить именно таким образом...
   Преодолев внутреннее сопротивление, я подошла. Выяснилось: произошло самое неожиданное, самое страшное и непоправимое. То, что, если здраво рассудить, и должно было произойти.
   Не дожидаясь моих вопросов, она сказала:
   -- Алка убила человека.
   -- Да ты что? -- не поверила я своим ушам. -- Как это случилось?
   -- Пошли они третьеводни на какую-то пирушку. Он не хотел. Она его утащила. А там, как назло, очутился один мужик, на которого она зуб точила. Сквитаться хотела. Побил он ее как-то раньше.
   -- За что?
   -- На улице она к нему, семейному, приставала. За что же таких лупят?
   -- Да это еще не все.
   -- Не этого она зарезала, другого, невиновного, кто ее и пальцем не трогал.
   -- Почему же? -- в ужасе, забыв, что мы на улице и на нас смотрят люди, закричала я.
   -- Почему, почему! Что ты за человек такой, ничего не понимаешь! С пьяных глаз перепутала! Рубашки у них были одинаковые, у мужчин. Пока за ножом на кухню ходила, тот, кто бил ее, с места встал. А другой туда сел. Она их со спины видела. Ну, и в лицо не посмотрев, всадила нож.
   -- Вот дрянь! -- вырвалось у меня. Заговорил опять-таки во мне инспектор по охране прав детей.
   За несколько лет с тех пор, как я перестала работать в органах опеки, не улеглась во мне жгучая ненависть к пьяницам, особенно к пьющим женщинам, по вине которых больше всего страдают дети, становятся сиротами при живых родителях, что само по себе чудовищно. И я посмотрела на содеянное пашиной снохой глазами не родственницы, готовой хотя бы притвориться снисходительной и поискать смягчающие вину преступницы обстоятельства, а официального лица и вынесла в душе беспощадный приговор убийце.
   Моя позиция, естественно, не понравилась Пелагее, и тут же, с места не сходя, она высказала мне это:
   -- Неправда! -- сузив глаза, закричала она. -- Алка хороший человек! Ты о ней ничего не знаешь!
   -- О ней, судя по тому, на что она оказалась способной, и знать больше ничего не надо! И как бы твой сын не любил ее, как бы ты ему не сочувствовала, прощения ей не будет. У этого, ни за что, ни про что погибшего мужчины, наверное, есть дети. Может, маленькие еще. И теперь они на всю жизнь остались сиротами. Да и своего собственного ребенка она, считай, осиротила.
   -- А зачем он, этот мужик, пришел в ту комнату и сел на то место? -- нашла Пелагея довод в пользу убийцы. -- Кто его туда звал? Сидел бы в своей комнате, не лез бы в эту и живой остался бы.
   -- Вот, значит, в чем его вина. Вот, стало быть, за что людей убивать надо. Что не туда пришел и не там сел! -- не смогла я скрыть своего возмущения дикой логикой бывшей подруги. Она с горя, видимо, сама уже не соображала, что говорит.
   -- А тебе-то что? -- не найдя других способов защиты и рассвирепев от бессилия, пошла Пелагея в наступление. -- Ты-то чего разостраиваешься, возникаешь,... -- Чо, да как, да почему, да по какому случаю! Не в свое дело вяжешься. Законница нашлась какая! Отстань от меня! Надоела! Видеть тебя больше не могу! Запомни! Рассерчала я на тебя на всю жизнь. Уйди с моих глаз! Вон отсюда! Прочь!
   Гнала она меня с автобусной остановки, как будто это была ее собственная усадьба.
   Она орала, как сумасшедшая, а я, как загипнотизированная, стояла и слушала ее, не в силах сдвинуться с места, не замечая, что на нас с удивлением смотрят люди и мало ли что могут подумать обо мне, коли я позволяю с собой так обращаться.
   Наконец, очнувшись, я подумала было, что надо ей, наверное, что-то ответить в ее же духе. Но вовремя спохватилась: не ругаться же с нею по-базарному на улице, на виду у всего города. Да и небезопасно это, когда она такая взвинченная, а сын ее, с горя, может вообще голову потерять и рад будет сорвать зло на ком угодно. Что-то процедила я сквозь зубы бывшей подруге, теперь явной противнице, чего она, вероятно, в гневе и не расслышала, и пошла своей дорогой...
   Говорят: в уголовный мир легче войти, нежели из него выйти. Это так. Но это еще не самое страшное. Выйти можно, если сильно пожелаешь. Страшно другое: попав туда, ты невольно тянешь за собой других, самых близких, самых дорогих тебе людей.
   Первой жертвой Степана был Славка, его младший брат. Второй -- эта девица. Ведь жила же, помнила обиду, но никого не трогала, когда Степки не было рядом. Но только он появился, она как бы заразилась его агрессивностью, что называется "раздухарилась" и его самого превзошла. И Пелагея чуть не сбилась с пути -- ведь что задумывала -- разделаться с соседом по саду! Возможно, и разделалась бы, будь она, как Алла, пьяницей и помоложе. Агрессивности у нее, прежде такой робкой и покорной судьбе, теперь, когда Степан около нее, (а Григория, который винтики ей подкручивал, нет) хоть отбавляй...
   О себе скажу, что я не из трусливого десятка и было у меня желание зайти к Рычаговым вечером и ответить Паше на все, что она мне говорила на остановке. Не привыкла я, чтобы меня безнаказанно оскорбляли.
   Но благоразумие все же взяло верх.
   -- От таких людей, -- постепенно успокаиваясь, сказала я сама себе, -- которые за все нехорошее, а может, и за хорошее, но по ошибке, выносят всегда один и тот же -- смертный приговор, соответственно своим неписаным законам, надо держаться подальше.
   Таково было мое решение. Нашей дружбе с Пелагеей пришел конец. И я вынуждена была смириться с этим. Жаль мне было и ее, и Степана по-прежнему. Понимала я в глубине сознания, что в этом деле они пострадавшие, но помочь им уже не имела возможности...
   После этого, до крайности неприятного разговора с Пашей не к себе домой я пошла, как собиралась, а к сестре. Надо было обсудить с нею случившееся, пожаловаться на обидчицу. Ведь если носить в себе такие бурные чувства, такое возмущение и негодование, чего доброго, и удар может хватить. Хотя я и моложе Пелагеи, но не настолько же, чтобы не беспокоиться за свое здоровье.
   Сестра сперва накормила меня, зная, что я не люблю готовить, а потому живу почти что впроголодь. Потом похвалилась туалетным столиком, который собственноручно смастерил ее муж, простой рабочий с десятилетним образованием. Безусловно, и я похвалила и столик, и мужа ее, одобрила его увлечение.
   Прежде он проводил досуг с удочкой на берегу какого-то озера, в окрестностях города. Сейчас занялся этим, более трудным делом. И делает его довольно хорошо. Их трехкомнатная квартира обставлена дорогой импортной мебелью, но это его не останавливает. Придя с работы, столярничает: строгает, пилит, клеит. Не может сидеть сложа руки. И все время поражается: как это некоторые люди, молодые, здоровые, полные сил, не находят, чем заняться. Все им не по душе...
   Я рассказала сестре о нашей ссоре с соседкой. Сестра напомнила мне:
   -- Я водь тебя предупреждала, что она не такая славная, как тебе казалось. Не согласилась же, чтобы мать Григория у них жила. Не захотела за старухой ухаживать.
   -- Она от меня это не скрыла. И так объяснила свой отказ: свекровь не стала водиться с ее детьми, когда они были маленькие.
   -- Да, с внуками бабушки и не обязаны нянчиться, -- возразила мне сестра, видя, что я снова Пашу выгораживаю. -- А вот дети своих старых родителей по закону должны опекать. Ты сама это знаешь отлично. Сама ты мне это говорила. А потом забыла, что ли?
   -- А ты откуда все про нее знаешь? -- поинтересовалась я. -- Вы же с ней никогда не дружили.
   -- Земля слухом полнится -- добродушно улыбнулась сестра, и зеленые глаза ее лукаво блеснули. -- Город наш маленький, всего 300 тысяч населения. Здесь все про всех знают. Ты про интеллигенцию. Я -- про рабочих. Да и родня же она нам, хоть и не кровная. Но очень плохо о ней тоже не думай. Она так: серединка на половнике. И сына ее не бойся. Не такой он кровожадный зверь, как она хочет всем доказать. Не знаю, зачем она всех пугает им. Командовать, видно, хочет. Надоело всю жизнь другим покоряться. На старости лет решила свое взять.
   -- Наверстать упущенное?
   -- Именно так. Забитая была Григорием.
   -- Я бы этого не сказала.
   -- Нy, в общем, давил он на нее.
   -- Руки ей укорачивал. И правильно делал.
   -- Теперь она от него освободилась. И размахалась. А тут как раз
   Степан, гроза городской шпаны, заявился... Но, не волнуйся, другим, обычным людям, он ничем не грозит.
   Сестра рассказала мне одну историю, которую я раньше уже от кого-то слышала, но выпустила из виду.
   Жила в городе другая двоюродная сестра Григория, моей мамы родная, но значительно ее моложе. Муж ее работал на заводе, очень хорошо зарабатывал. Но и пил по-страшному, не зная, чем после смены заняться. Высокий, крупный, богатырь настоящий. Много надо было ему выпить, чтобы опьянеть. Наверное, болезнь это у него была наследственная, от матери доставшаяся. Она всю жизнь потихонечку попивала. И сына к этому приучила. Компания ей была нужна. Он с работы приходит. Она, веселая, с рюмочкой его встречает:
   -- Выпей, сынок, с устаточку.
   Когда он женился, жену в дом взяли. Отец рано ушел, а мать была долгожительницей. И все сына "с устаточку" угощала. Жена боролась с ними. За это он ее колотил. Частенько приходилось ей, спасаясь от его кулаков, спать под его кроватью, привинченной к полу, где он достать ее не мог.
   Старший сын родился страшненьким. Головка была как бы сдавленная. Уши торчком. Пока родители выясняли отношения, на улице болтался. Карманы вечно были набиты разными железками, которые он охотно пускал в ход. Взрослые, как известно, любят воспитывать чужих детей на улице, особенно подростков. А это ему не нравилось. Как и Степка, из тюрьмы не вылезал.
   Когда кончился однажды его очередной срок, кто-то из подельников дал ему деньги, большую сумму, и велели отнести их какой-то женщине, не то матери своей, не то жене.
   Но этот уродец, с головой у него, наверно, было не в порядке, выйдя на волю, пропил те деньги, ничего женщине не передал. И вот освободился тот, кто их посылал. А он уже знал, что его поручение не выполнено. И решил с виновником "разобраться". Убить его. Другой же меры наказания у них нет. Взял топор. Взял с собой Степана Рычагова, чтобы тот дорогу ему прокладывал.
   -- Мне, -- говорит, -- они, глянув в глазок, не откроют. А тебя узнают. Ты брат...
   И потопали справедливость утверждать. Когда поднялись по лестнице, Степан подошел к двери, а бандит в сторону отодвинулся. Мать того придурка, рассмотрев в глазок племянника, открыла, впустила гостей. Каким-то образом, так что бандит ничего не заметил, Степан сумел предупредить тетку, с какой целью они нагрянули. Она мигом сообразила, что надо делать. Дурака своего затолкала под ту кровать, под которой сама от пьяного мужа пряталась, а деньги, которые сын бандиту задолжал, вернула.
   Так Степан спас от смерти своего троюродного брата. Рискуя собственной головой, конечно.
   -- Не такой уж он зверюга, -- повторила сестра. -- И не бойся ты его. Не тронет он тебя. Мы же с тобой тоже ему сестры. Он это помнит, хотя и не желает с тобой водиться. А Пашу, -- заканчивая свой рассказ, сказала моя сестра, -- только пожалеть можно. Сколько довелось пережить! На десятерых хватило бы. И ты помиришься с ней, знаю. Но смотри, первая не иди на мировую. Видишь, зазналась она. Загордилась сыном своим. Не унижайся. Понимаешь ведь: гордиться там нечем. И свою гордость имей.
   -- Гордыня -- это грех, -- возразила я сестре.
   -- Перестань. Имей самолюбие. Первая к ней подойдешь, она так и будет задирать нос перед тобой. Я рассержусь на тебя, если первая с ней заговоришь. Сюда приходи, когда заскучаешь. Чаще приходи...
   -- Мне-то от нее больше ничего не надо...
   -- Вот и пусть она тебе поклонится, а не ты ей.
   -- Мне просто интересно, что дальше с ними со всеми будет.
   -- От других узнаешь, подожди. За твое, чать, любопытство она тебя и не любит. Побаивается, что ты, выведав все о них, разнесешь их секреты по свету. Им ведь есть что скрывать. Замечаешь: пьют они то и дело со старыми друзьями. Может, те и деньги им дают на жизнь. А где их берут? Они же все не работают.
   -- Да сама я все это знаю.
   -- А знаешь, так помни. И даже если помиришься с Пашей, встречайся с ней где придется. А в дом к ним не лезь. Тебе же лучше будет.
   -- Без сомнения...
   Очень скоро узнала я от других, что Степан сильно переживает случившееся. Не ест совсем. Пьет беспробудно. И плачет. Себя винит во всем. Ходил в милицию, рвал волосы на себе. Просил, чтобы сожительницу его выпустили, а его, вместо нее, посадили, потому что ведь она "маленькая", а ему, старику, уж один конец. Все равно сдыхать, и неважно где.
   Но его жертву не приняли. Сказали: она убила, ей и отвечать. Совершеннолетняя. Разрешили ему свидание с ней, но взяли за это большие деньги. А где он их взял? Продал кожаную куртку, которую справила ему мать.
   Еще узнала я: с горя приводит он к себе домой каждый вечер новую девицу. Привел как-то одну, а она неожиданно заартачилась...
   Не окажись дома Паши... Снова попал бы в тюрьму...
   Мы с Пашей помирились через полгода, следующей весной. Она первая ко мне подошла, когда я на лестничной площадке нашего с ней этажа мыла пол. Не извинилась, правда, а просто сказала:
   -- Здравствуй. Алке дали семь лет. Она все время плачет, кается. Ничего не ест. Не может есть тюремную пищию. Лишь то, что мать передает. Всухомятку, значитца, существует. Похудела жутко. Килограмм сорок сбросила.. Письма Степке строчит каждый божий день. Просит ждать ее. Где там ому ее дождаться! Работать стала там. Первый раз в жизни. Детям того мужчины надо же платить.
   Степана на работу не взяли. В саду и на огороде теперь помогает. Живем, тянемся. Слава богу, успокоился, не пьет. И девок таких сторонится теперь. А мать алкина хотела его посадить, заместо дочки. Он, говорит, убил. И посадила бы. И пришлось бы ему сызнова за чужую вину сидеть. Но другие выручили. Свидетелей было много. На пирушке же все приключилось. Ударила ножом и очнулась. Кровь хлещет, а она кричит белугой:
   -- Что я наделала?!
   Вызвали скорую, но человека спасти не удалось...
  -- ЭПИЛОГ
   Но Паша сильно преувеличила, говоря, что ее сын не пьянствует больше. Он как пил, так и продолжал пить. Вот только другой его семье, воровской, надоело в конце концов поить его "за так". И потребовали в один прекрасный день закадычные его друзья, чтобы он расплатился с ними. А он, естественно, потребовал новых жертв от матери. Начал из дома тащить, "что ни попало". (Как это в песне народной поется).
   Пропил всю свою более-менее приличную одежду, садовый инвентарь. Добрался и до продуктов питания.
   Купит мать мешок муки (теперь же все покупаем мешками, оптом, чтобы хоть чуть-чуть дешевле выходило), он стащит, пропьет. Купит мешок сахару -- то же самое. Не теряя даром времени, решила мать всерьез заняться его воспитанием, попробовала, как маленького, бить. Он же -- давать ей сдачу. Так воевали они друг с другом всю осень.
   А зимой пришла к ним в дом новая беда. Пашу, когда она пешком шла в свой сад и везла на санках какие-то ящики, сбила легковая машина. Жива она осталась, но покалечена. Кости, слава Богу, срослись, не то оказалась бы она, как это часто случается с пожилыми людьми, прикованной к постели до конца своих дней.
   Ходит теперь, после долгого лечения, на своих ногах, но с клюшкой. Картошку в поле больше не сажает, но от сада не отказалась. Управляется с помощью сердобольных соседей. За трудную работу платит тем, что вырастит в саду. Он по-прежнему приносит ей немалый доход.
   Вы спросите:
   -- А где же Степан?
   Степан в тюрьме. Где же ему еще быть?
   Еще до того, как мать попала в больницу, украл у одного своего собутыльника ценную вещь. Надеялся, что тот поведет себя, как друг, и не заявит на него в милицию. А тот взял да и заявил. Дали Степану еще 4 года.
   Мать все ему простила. Добилась, выписавшись из больп1щы, чтобы перевели его из тюрьмы в другом городе в местную, мотивируя тем, что по состоянию здоровья не может выезжать из своего города и пользоваться законным правом на свиданье с сыном.
   Собирая передачи для него, не жалеет денег. Однажды сестра моя спросила у нее:
   -- А ты не боишься, что то, что ты ему передаешь, у него отберут другие зэки?
   Она ответила не без гордости:
   -- У него не отберут...
   Я по-прежнему "болею" за нее и ее сына, тоже пыталась ей помогать. Но лишь только я начинала что-то делать для нее в ее саду, криком и бранью в мой адрес она давала мне понять, что в моих услугах не нуждается. И я вынуждена была от нее отступиться. Встречаясь, мы здороваемся с нею, разговариваем, но о дружбе между нами уже не может быть и речи.
   "За что она меня не любит?" - частенько задаю я себе этот вопрос. И так сама себе отвечаю:
   "За то, наверное, что я родня ее мужа, которого она ненавидит даже мертвого, и всегда одергиваю ее, когда она начинает чернить покойного". Ей задавала я другой вопрос:
   -- За что ты так Григория не любишь?
   Она ответила мне, поразив меня своим ответом:
   -- За то, что нарожал дураков.
   Так, постепенно взгляд ее на собственных детей изменился.
   Что же, взгляд на прошлое всегда может измениться. Это уже доказано.
   Жаль только, что нельзя изменить само прошлое, от которого зависит и настоящее наше, и будущее.

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
Э.Бланк "Пленница чужого мира" О.Копылова "Невеста звездного принца" А.Позин "Меч Тамерлана.Крестьянский сын,дворянская дочь"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"