Мудра Ка : другие произведения.

Хожение за три Леса. Глава 4

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Змей, властитель Подземья, глядит из глаз царя Егора, и тьма навская наползает на деревню Мясновку. "Приведи душу Любанки из-за Врат в Навь!" - приказывает царь Степану. Но как это сделать, кто поможет? И выходит из тьмы рать колдунов древних...

  4. Оползень
  
  Чтобы вылезти мне из ямы, сверху спустили обширную доску с перекладинами, по коей взобрался я без труда. Вожак ночных теней вчерашних прищурился на меня злорадно и сказал:
  - Ну что, колдун, молись крепче Провожатому - отправишься, чай, за Врата сегодня! А для начала царь Егор тебя зовет.
  При свете дневном вовсе не выглядел он зловещей тварью лесной, а простым человеком, с лицом недобрым и брезгливым.
  - Царям, что ли, колдунов обижать позволено? - спросил я довольно угрюмо.
  - Он вашего брата не любит, - с удовольствием донес мне вожак. - Колдуна деревенского Гололоба на выселки сселил, хоть тот ему и родня близкая - шурин. Только наш-то перед ним не так, как ты, виноват - он не убивец. А ты молись! Против царя не выгорит пря. За Тимоху Стрелка зарезанного, чай, он тебе отомстит!
  И он повел меня в царские хоромы - через всю деревню. Большая, скажу вам, деревня Мясновка - не чета Змеёвой, и вся она сидит на пологой горе, и спускается одним концом почти к самой реке, а под горой, в овражке, стоит колодец, и вокруг него вымощена кирпичом большая площадка, где толпятся те, кому охота языками почесать. К колодцу ведут ступеньки, презаботливо уложенные из того же кирпича, и начинаются они от дорожки, идущей от Дома богов, мимо которого меня провел вожак. А иначе и негде было б идти: вся Мясновка расселась на четыре стороны от Дома богов, и все улицы и проулочки её к нему сбегаются. Между прочим, за изгородью, что покруг Дома, шла у мясновских мена. Для нее же всяк несет что дома не нужно иль что нарочно для мены выделано либо выращено: овощь огородную, картошку, другие коренья и плоды, ягоду лесную и грибы, рыбу речную, молоко и творог, а зимой - соленья-варенья, копчености, а то еще посуду деревянную и глиняную, прочую утварь домашнюю, гвозди и снаряды для постройки иль для хозяйства нужные, вышиванки и вязанки узорные, отрезы тканые - в общем, у кого что есть. В каждой деревне мена бывает, и у нас в Змеёвой, но не всякий день, а в условленные. Скажем, большая мена устраивается в солнцеворот: за пяток дней до и еще пяток после, всего же получается столько дней, сколько богов - и столько же пальцев на руке, примечай, чтец мой. И как раз в те дни близился сей праздник, потому людей множество встретилось мне, но не услышалось притом ни смеха, ни звонкого переклика - ни при колодце, ни у Дома богов, нигде и ни разу, зато несколько взглядов, подозрительных не то перепуганных, исподлобья кинутых, я на себе поймал. И стало мне оттого нехорошо.
  Напишу еще про Дом богов мясновский, устроенный удобно, красиво и со щедростью. Сруб десятиугольный, из порядочных бревен сложенный, крыт был крышей из металлов, из разнородных кусков, узорочьем собранных. Роскошь в деревнях невиданная! Каждый угол Дома украшен был снаружи ветками и цветами, особо угодными тому богу, которому он посвящался. Вокруг Дома шла изгородь из невысоких острёных колышков, по ним же девки понавесили к празднику вязеницы травные, с цветами и лентами, одна другой витиеватей.
  Ворота и яма, где остались мои сопутчики, расположились на дальнем от реки конце деревни, а вели нас туда ночью нижней тропой вдоль стены, покруг оврага с колодцем. Если же идти от ямы деревенскою улицей, то выйдешь как раз к Дому богов, от него же направо спускается улочка к реке, а левая заворачивает к лесу. На левую-то мы и вступили, и через несколько шагов стояли уже перед Егоровыми хоромами. Конечно, отнюдь не были те хоромы схожи с каменным дворцом, что сияет тысячью окон, будто плетеницею звезд увит, и подпирает крышею небо, как детям сказывают. Нет, бабкиным рассказкам в Мясновке было не место: Егоровы хоромы оказались крепким домом вроде Силычева, с добротными службами и просторным, хорошо метёным двором. Только вот в чем разнились оба двора: в одном смехи ежечасные, а в другом - недоверие в каждом взгляде и неприветность в каждом слове. Перед Егоровыми воротами стоял человек с копьем и с могучим ножом на поясе, и поглядел он на меня как на вражью душу. По двору прометнулись женщины - и от меня шарахнулись. Двое мужчин, по виду бездельных, но при оружии, обшарили меня глазами, кажись, до самой изнанки штанов. Вожаку они кивнули и пропустили нас внутрь, в горницу к царю.
  Увидев царя Егора, тотчас узнал я, откуда вышло недружелюбие у мясновских - из царских очей. Были они темными до самого дна, и не цветом лишь - цвету их я вовсе не разглядел - а сущностью своей. Безымянная тьма сия знакома каждому колдуну, кто учился у Змея на шестой косе - это тьма Подземья, или Нави. Нет в ней никого и ничего, могущего напугать или потрясти своим видом и образом, но все виды и образы зарождаются в ней. Нет в ней ни зла, ни добра, ни страсти, ни безразличия, ни корысти, ни бескорыстия, но все эти вещи происходят из нее. Природа человеческая такова, что склонна истолковывать всё, что ни явилось бы из тьмы Подземья, истолковывать согласно уже имеющимся знаньям, верованьям и нуждам. Поэтому не так стоит бояться самой навьей тьмы, как собственного рассудка, что припишет ей всевозможные смыслы, которые тем самым из Нави перейдут в Явь - и непредсказуемо ее поменяют.
  Царь Егор, как я сеймиг догадался, был одним из тех людей, кого избирает Змей, властитель Подземья, чтобы глядеть из их глаз - и за то дает он им увидеть нечто во тьме, нечто навское. А уж как такой человек воспользуется приходящим из Нави - Змею беспечному неинтересно. Такие люди ни дурны, ни добры - они приносят в мир перемены, но не могут оценить, хорошо ли сделанное ими или вредоносно, потому что не видят различий между добрым и злым. И такие люди обычно главенствуют. Я низко поклонился царю Егору и Змею, видящему меня из царских очей.
  Царь сидел на лавке, столь широкой, что скорей походила она на постель. Ее укрывала накидка с кистями, узорным золотом расшитая, с краю громоздилась горка подушек. Лавка располагалась в светлой горнице, по стенам обитой толстыми коврами и шкурами, с дощатым полом и створчатым окном - всё добротное, хозяйской опекою бережёное. По правую руку от лавки стоял дубовый столик, уставленный плошками и мисками со щедрыми объедками. Мановеньем длани своей царь отослал приведшего меня вожака, и тот исчез за дверьми.
  - Ну и ну! - сказал он вместо приветствия. - В кои-то веки колдун сам убил, а не чужими руками для своих делишек попользовался.
  Я не отвечал, ведь скажи я про Сентю и что его это вина, он уверился бы во всеобщем колдуновом вероломстве и предательстве, а возьми я убийство на себя... тож на тож бы вышло. Да, впрочем, ему совсем не того от меня было нужно.
  - Другого я казнил бы тут же, еще вчера бы на куски порубить велел, - продолжал Егор, пододвигая к себе кувшин с квасом, - но тебя - тебя погожу. Ты ведь Михайлы Жнеца выученик, именем Степан так?
  - Именно так, - подтвердил я.
  - Вот и покажешь, чему тебя кривошеий научил.
  Царь неспешно налил себе квасу в кружку, выпил, фыркнул с довольством по-лошадиному - квас, видать, был хорош.
  - Вылечишь мою Любанку, - сказал он. - А не вылечишь - тогда и казню. И сотоварищей твоих - тоже.
  Я без возражений поклонился. Царь смотрел на меня темным взглядом, бесстрастию которого нельзя было доверять: Егор был из тех, кто идет напролом, ведомый голодной гордыней. Тьма его очей страшила всякого, кто вглядывался в них хотя бы миг. Но я знал Змея - и я не отвел глаз.
  - Не боишься, - утвердительно сказал царь. - Верю, что колдун: Гололоб тоже не боится. Значит, вылечишь Любанку. Вылечишь, колдун, вылечишь?
  С изумленьем услышал я в его голосе не то что просьбу, а почти мольбу. Для него сия негожая, нецарская нота тоже, видно, была нежданной. Он откашлялся и сердито прибавил:
  - Не то казню.
  Я едва не засмеялся. Однако, скрыв свою приметливость, поклонился царю почтительно и объявил время солнцеворота счастливейшим для целительного обряда.
  - Что тебе нужно для этого? - спросил царь.
  - Повидать Любанку. И с колдуном вашим посовещаться.
  Царь скривился.
  - Что тебе с ним совещаться - и без того известно, что он не желает врачевать. Смерти ей пророчит, понимаешь ты? Зол на меня и разобижен, что я сына его на конюшню послал лошадей чистить и навоз выгребать. Видишь, думает, что отпрыск его к большему приспешен. Да хоть бы и так! А начинать все одно следует с навоза и с пашни. Кто ни пахать, ни лошадей ублажать не умеет - верховодить не научится. И ни к чему важному не способен будет. Я ему добро делаю, Гололобу, через сына его, понимаешь ты?
  Я кивнул.
  - А он вот - не понимает. И жена моя, она сестра ему, тоже не понимает. Дура. Своего-то сына я вместе с гололобовским держу при лошадях, а она скворчит. И пусть себе скворчит - будет по-моему, я сказал. Мое слово - железо. Даже против колдуна, вникаешь?
  Я опять кивнул.
  - И он вникает. И ходит он по-за спиною моей, шипит и шепелявит всякое. Как же он тебе что-то верное скажет? Ничего верного от него не жди, понимаешь ты? Вишь, коли не может он против меня силою попереть, то бессилием давит: не буду, мол, Любанку целить, да и всё. Так что зря время убьешь, Стёпка.
  Я поклонился и отвечал, что, держа в уме всё им сказанное, хочу по-своему, по-колдуновски в глаза отказчика заглянуть. Царь прищурился на меня по-змеиному и засмеялся. Подвинул свою кружку, налил в нее квасу и сказал:
  - Пей!
  Выпив до дна, я с поклоном вернул царскую кружку.
  - Дивен квас! - воскликнул я, искренне восхитившись редкостным изыском вкуса. - И сладость найдешь в нем, и кислую, бодрящую язык остроту - на первом глотке, посреди же вкуса понежишься в мягкой, густой тягучести хлебного настоя, поплещешься в юной живости ранних ягод, а в послевкусии догонит тебя приятная, округлая, завершенная полнота. И всего в достатке, и всего в меру! Кому же быть благодарным за сей напиток, годный на стол к богам?
  Похоже, пришел черед царя изумляться - словесам моим витиеватым. Он воззрился на меня с почти сердитым недоуменьем и вдруг, озаренный, сказал:
  - Ах, ну да, говорили же мне, что ты книгочеевым знаньем интересуешься - ради своих колдуновых с изгонцами отношений. Ну ладно. А то уж я было испугался: ты говоришь столь же цветисто, как и наш астроном, он же того, тронутый, понимаешь ты? Головой повернут, обезумлен. Но не совсем чтобы, а так, забавно. Я ведь тоже к допотопным тайнам и поэзиям пристрастен, многосложными выраженьями любуюсь, но от тебя не ждал. Не ждал, говорю, не ждал. Так что поди с ним, с астрономом, переговори. Куда как удивишься: он тебе порасскажет, что солнце до Потопа наоборот ходило, и звезды на небе иначе рисовались. Астрономия же - это звездознание, усекаешь? Ну, он тебе распишет.
  Тут царь наклонился ко мне, глубоко и придирчиво вперившись зрачками в зрачки.
  - По деревне куда хочешь ходи - позволяю. Однако за стену - не смей. К Гололобу вот только, он же на выселках. Ну, сходи к нему. Я ж вижу - ты не сбежишь. Не только лишь ради товарищей, коих, знай, погублю за измену. Но ты - ради чести не сбежишь. У вас, колдунов, своя честь и выручка, так ведь?
  Я подтвердил, и снова пред царским достоинством совершил поклон.
  - Ну, иди, - сказал Егор царь. - После празднества, на вечер другого дня, назначаю тебе Любанку целить. Не сделаешь - казню. Ну, иди.
  И он нетерпеливо помавал рукой, выпроваживая меня.
  - А квас-то Любанкина мамка творит! - крикнул он мне вдогонку. - Скажи: я позволил угощать!
  Это была царская милость! Сквозь отворенные двери долетело высочайшее пожалование до всех любопытных ушей, включая моего вожатого. Ему же я сообщил вдобавок, что покамест свободен он от докучного попеченья обо мне. И, посмеиваясь, вышел я прочь... да тут же и воротился, опомнившись, что времени у меня на всё про всё - лишь день до вечера, а завтра уж и праздник. Женщину, к лицу которой приросло выраженье гордого терпенья, попросил я проводить меня к Любанке. Она оглядела меня довольно хмуро и спросила:
  - Ты, что ли, целитель из ямы?
  Выслушав мое подтвержденье, она наотрез отнекалась:
  - Не пойду я тебя к ней провожать! Пусть мамка ее придет и проводит, а я не пойду. Того гляди накинется она на меня, да шею порежет, да ума лишит - ну уж нет! Она и прежде-то была безумица, а нынче и вовсе - волчица! Шакалка злобная, черная нечисть, сестроубийца! Ни закона ей, ни порядка, ни обычая нету. Всё тут порушила, всех извела жадностью своей беспощадной. И то ей подай, и это. И в царску постель залезти, и из царской миски подлизать. Как только не догадалась в сундуках у царской жены порыться?! Ох, негоже говорю, - спохватилась вдруг она, прикрывая рот рукой. - А провожать все одно не пойду - не мое это дело.
  И ушла. А девчонка, что по хозяйству тут же усердствовала, расхихикалась на меня:
  - Нашел кого попросить, дурак! Это ж Егора царя хороводная женка. Колдунова, между прочим, сестра. Ей и прежде-то Любанка была не в радость, а нынче, когда весь дом из-за нее крышей вниз перевернут, и вовсе ненавистна. Она б ее выкинула, да царь не велит.
  - А ты не проводишь ли меня?
  - Я?! Ну нет. Во-первых сказать, против царевой хозяйки не пойду. А к тому ж Любанка-то с ножом кидается! Не, без мамки ее никто из тутошних людей не посмелится к ней входить. Так что один путь тебе - Параскеву искать.
  Девчонка рассказала мне, куда идти и по каким приметам обнаружить Параскевину избу, и я тотчас же отправился. Следовало мне вернуться к Дому богов и пойти обратно по улице, что вела к яме. Через несколько домов от нее вправо ответвлялся проулочек, в дальнем конце которого тулился неважный домишко, обросший кленами. В нем-то и жила Параскева. Сразу за домом торчала свежеустроенная бревенчатая стена, ради которой срублены были три крепких дерева - я увидел широкие пни по краю двора, не обжитые еще ради хозяйских нужд. Вошед на двор, я позвал хозяев - никто не откликнулся. Из глубины хлева слышались стуки в неровном, но знакомом ритме. Я приоткрыл дверь и заглянул. Между стойлами стояла девушка с подоткнутой в пояс юбкой и метала ножи. Стремительным и точным боевым замахом она посылала их правой и левой рукой поочередно - оба ножа впивались в столб на расстоянии пальца друг от друга. Ходоки применяют в метании силу подсердного света, оттого их движенья быстры до неуловимости, что даже увидеть их простым глазом непросто, и к тому ж прицельны и точны безупречно. Было заметно, что девушка тщится их повторить - но про светы не ведает. Повторить из-за этого ей не удавалось, девушка злилась, и движенья ее становились все резче и неверней. Метала она с огнем и задиристо, но без спокойствия и плавности. Я в восхищеньи любовался - и нечаянно скрипнул дверью. Девушка воровато оглянулась, поспешно сунула ножи в какой-то ларь, забросала соломой, подхватила ведро и двинулась ко мне с личиной усердия и старательности, насквозь поддельной.
  Я спрятался за притолоку и притворился, что сеймиг лишь тут оказался и ничего не видал. Девушка сметливо оглядела меня и сказала:
  - Колдун из ямы явился, ага. А мамаши нету. Но вот-вот придет. Заходи в дом, дождись. Меня зовут Иванка.
  В доме было прохладно и пахло печеным. Иванка отрезала ломоть свежего хлеба с толстой коркой, густо смазала его маслом и подала мне. Я сообщил про царское позволение пить квас, Параскевой изготовленный, - Иванка презрительно искривила губы и ответила:
  - Да я тебе даже лучшего, чем у царя, налью!
  И передо мной появилась чара с напитком, вкусом навряд ли богаче царского, зато холодным с ледника, что по зною летнему было усладительно.
  Все время, пока я ел и пил, Иванка пристально меня разглядывала.
  - Так это ты, значит, Тимоху Стрелка загубил? - спросила она.
  Я в ответ поднял брови, как бы соглашаясь.
  - Ха. А слыл для стрел недостижимым, - насмешливо заметила Иванка.
  - Так не стрелой - ножом метнул.
  Иванка бросила на меня взгляд завистливый и неприязненный, но вмиг укрыла его под густыми ресницами.
  - Понятно, - протянула она. - Колдуны - они умеют. А как же Егор тебя отпустил?! Он таких, как ты, головы на колах развешивает. Да еще и квасом пожаловал! Чем его купил, колдун?
  - Он велел мне Любанку исцелить.
  - Ах вот что! Любанку ему, значит. Ну-ну, - она взглянула на меня с недоверием: - Да у тебя ж семь кос всего, как же возьмешься целить? Ковчий ведь на восьмой косе, так?
  - А Змей на шестой, а Провожатый на пятой, - возразил я. - Ковчий телесные раны целит, Провожатый за душами водит, а Змей внутренние недуги травами изгоняет. Про Любанку же неизвестно, от чего целить. Вот погляжу - узнаю.
  - Ишь какой вдумчивый, - усмехнулась Иванка. - А ты не боишься, что она тебя порежет, как Татьянку?
  Она продолжала поедать меня глазами, прищурившись так, будто сама на свое любопытство досадовала. Но оно горело в ней огнем и полыхало пламенем, и походило на заветное желанье, которое она должна была почему-то скрывать. Я терпеливо ждал, в чем оно раскроется. Припишу здесь кстати про суть Иванкину, а была сия такова, что будто искры летели от глаз, от волос, от рук и ног, и от всяких движений ее. Невозможно сказать, красива ли она была или нет - Иванка увлекала и заверчивала водоворотом еще до того, как ты успевал хоть что-то разглядеть. Говорила она без ласки и без угожденья - напрямую резала что попало, с надменным презреньем, потешаясь и глумясь сколько ей пожелается. Взять ее в руки мнилось опасным - кусаться будет и царапаться безжалостно, поскольку много в ней злости, а злость порождается неправедною обидой, так учит Змеица.
  - Расскажи-ка мне про Татьянку, - попросил я, давно уже намеками на Любанкино злодейство озадаченный.
  - Ты ж не зна-аешь, - протянула Иванка с высокомерным удивлением, как будто уличила меня в колдунской негодности, - а то ж сестрица моя, Татьянка-то. Они с мамкой поочередно к Любанке бегали, покуда я тут по хозяйству оставалась. За больной, вишь ты, приглядывали. Это когда Любанка уже в постель слегла. Да, впрочем, они и раньше бегали, особенно Татьянка. Завидовала, конечно, сестрице, а то!
  - А ты не завидовала?
  -Я?! - Иванка аж взвилась, да тут же и расхохоталась. - Вот еще, я! Завидовала! Да чему ж там завидовать-то, скажи? Цельный год за старым бесом носилась, пятки ему вылизывала - тьфу! Дрянь какая. Да меня поди заставь к нему на шаг шагнуть - кишки навыворот вывернет. И к тому ж глаза его змеиные, двужалые. Вот еще, завидовала, скажет тоже!
  - И что же с Любанкой?
  - А то, что сдурела она. Умом свернулась. По нарядам допотопным тосковала - вроде как ей положено богаче других рядиться, всех красивей быть, всех умытей, да еще и вонью душистой вонять. Ну и надоела же она со своей вонью всем! По избе царской разгуливала, всем плакалась да жаловалась. Всякого почтенья к себе лишилась, смотреть тошно было. Но слегла - и все вздохнули, слава Домовнице! Последней собаке надоела она в царском дому! Ну, мамка же ее не кинет, а Татьянка за мамкою, хвостом. Будто приклеенные они все друг к другу, так и тянулись в царёву избу, ну а мне царские соблазнения не нужны! Я так думаю - захотела она чересчур многого, вот такое с ней и случилось. И как ты надеешься ее от хотенья вылечить, колдун? Наш Гололоб говорит, что даже и ходокам такое не под силу.
  - Да? Хм... - сказал я, не зная, что сказать. Уж больно остро она на меня глядела.
  - А что ж, разве не изгонец в нее вселился? - допытывалась Иванка.
  - Откуда ж мне знать, я ее не видал. Но если ты расскажешь мне поподробней про Татьянку... глядишь, угадаю, - сказал я не очень уверенно, лишь бы растравить ее любопытство. Впрочем, оно у ней в травле не нуждалось - и без того впереди нее бежало.
  - А что ж тут рассказывать-то? Слегла Любанка, плакаться утомившись, и лежала недвижимо, думали - не встанет больше, помрет. Но вот раз пришла Татьянка к ней, лежачей-болящей, в дверь торкнулась, а Любанка на нее как бросится с ножом! И рычала она диким зверем, и выла, и кусалась! Волчица, одно слово. Кровью палаты царские всплошь забрызгали, носились кругом повсюду, одна другую покусали-порезали - вот тебе и сестры-полюбовницы. За дракою уже и Татьянка зверем взрычала, а Любанка свалилась на пол, вся белая. Татьянка же умчалась в лес, с ревом диким, так что от нее все стремглав шарахались. И до сей поры не вернулась, а Любанка опять лежит помирает, да все никак не кончится.
  - Вот, значит, куда изгонец делся... - сказал я задумчиво.
  - Ага, так то ж изгонец был все же!!! Ну, я угадала. И, знамо, Татьянка не вернется. Изгонец ее не отпустит, да? А царь-то Егор стену возвел - вроде как от изгонцев защититься, ха. Что им стена; надо будет - в щели протискаются, ну?
  Я промолчал. Иванка задумалась.
  - А что, колдуны умеют изгонцев насылать? - спросила вдруг она.
  - Ты в уме, Иванка?! - воскликнул я.
  - Я-то в уме, а вот у нас говорят, что вся напасть эта на мамку Гололобом наслана.
  Иванка смотрела на меня с лукавой усмешкой, остро и пристально. Отчего же она так смотрит? - подумал я. И захотелось мне спеть ей, чтобы напелась ее сказка, и дала бы мне увидеть, в чем ее странное любопытство. И словно услышал меня Провожатый - тотчас после слов Иванкиных, следом идущих, все и выяснилось.
  - Ты ж не ведаешь, что Гололоб по молодости к мамке сватался, - сказала Иванка, - а она ему напрочь отказала. За то он и мстит теперь. Отца извел, теперь за дочерей взялся, и так всю семью изгубит...
  - Что за глупые блажи? - раздался вдруг в дверях голос, в неспешной тиши коего скрывалась гроза. Это явилась Параскева.
  - А почему ж ты меня к нему в ученье не пускаешь, а?! - возмущенно крикнула Иванка, нимало грозы не убоявшись. Вот в чем было любопытство ее! - хотела она к нашей науке пристать. Я усмехнулся про себя, а Иванка добавила: - Глядишь, спознала бы, как от страха уйти, который всякое дыханье здесь ест!
  Параскева, не отвечая, вошла и оглядела меня. Она носила длинное темное платье, невзрачное и поношенное, и никогда я еще не видел, чтоб в подобной одежде женщиною сохранялось столько достоинства. Казалась она высокой и статной, и, вставши, я с изумленьем заметил, что она мне по плечо.
  - Знаю, зачем ты меня разыскиваешь, - сказала она. - Пойдем, не отлагая.
  И мы отправились обратно в царские палаты. Дорогой Параскева спокойно попросила:
  - Не слушай Иванку, ученик. Люди всякое брешут - по недоразуменью либо от страха.
  - Не сможет в колдунах остаться тот, кто по корысти или по страсти станет жить, - ответил я.
  Параскева подумала и сказала:
  - Коли негде будет тебе переночевать, милости прошу.
   Я поблагодарил. Пока мы шли, приметил я, что встречные здоровались с Параскевой довольно почтительно, и вряд ли ради близости к царю. Даже царёва жена встретила ее с глубоким расположением, затеплившемся в ее стылой гордости.
  Мы вошли в комнату, где содержалась Любанка. Болящая лежала на одре, укрытая простынями, и была бледна и бездвижна. Я позвал ее души - они едва откликнулись, разумная же и вовсе смолчала. Эх, быть бы здесь Михайле, подумал я тоскливо, а то же ни разу не пришлось мне одному за душой к Вратам идти, только при учителе. Да и за Вратами ли та душа - неведомо, ведь ну как не осталось от нее ничего после изгонца?
  - Отчего ж все-таки Гололоб ваш не возьмется целить? - спросил я у Параскевы.
  - Колдун царя не одобряет, царь же ему за то не доверяет, - ответила она, поправляя простыни у больной. - И к тому же... страха много кругом.
  Взглянув на Параскеву, я увидел сохранное в ней бесстрашие, и было оно словно столб из дуба проморённого, а на столбу том позвоночном весь ее характер-то и зиждился. И вся суть того бесстрашия заключена в стойкости: что бы ни было, а первое свое внимание устремляет человек на чтобы стоять не падая. Ежели ж кто стоит безуклонно, на того и опереться можно, примечаешь, чтец мой? Стояние - само по себе свершение, и вся жизнь только на тех держится, кто стоит, это уж заверно. Поклонился я Параскеве и распрощался до времени, просив лишь указать дорогу на выселки.
  Бесстрашный колдун - глупый колдун, учил меня Михайло Жнец. Лучше прослыть трусом, чем допустить, чтоб сквозь тебя проскочила в деревню нечисть. Знай: колдун есть отпертая дверь между нечистью и богами, и сам же он привратник. Что хочет - пустит, что не хочет - задержит. Сквозь него сверху вниз течет свет, но может вверх полезть тьма, и тогда боги уничтожат его. Колдун - это тот, кто не имеет ничего, кто открыт всякой силе, и только пустота спасает его. Страх за себя дурен, коли он мутит пустоту - в мути не увидишь, кто крадется в двери. Но страх и мудр, коли он пустоту сохраняет. Учись различать свои страхи!
  Вспоминалось мне сие поученье, покуда шел я по лесной тропке, что бежит от ворот Мясновки к жилищу Гололоба колдуна. И думал я: а мне-то как нужно сейчас бесстрашие! Но не такое, что разумел учитель мой, не глупое, самонадеянное дерзание. А нужно мне такое бесстрашие, что как будто опора. К примеру, когда я вместе с Михайлой Жнецом за Врата шел - был я бесстрашен, поколь учитель был моею опорою. Где ее взять теперь? Один я, один на этой тропе, один, а тропа-то беззащитная, брошенная будто иль нечистью лесной осиленная, и порушены ее заклятья. Сравнить только, как шел я из Змеёвой в Скородумы, мечтая об Ирине моей, по тропе заговоренной, никого не боясь, попросту обо всем позабывши! - и как здесь добирался до выселок, поминутно озираясь на красоты закатные, опасностью дышащие, будто за каждым лучом, сквозь гущу листвы продравшимся, горит чужеродный взгляд, или присутствие некое реет, враждебное. Отчего же, спрошу, защита от нечисти лесной дала слабину? Не потому ли, что чуют мясновские люди: вот, зашли они с царем своим не туда, куда Солнцесвет светит, и страшатся нынче? Их же страх тянется к страху лесному, как запуганный льнет к пугающему, словно мало ему испуга, словно надо снова и снова пугаться... А я шел к Гололобу колдуну, исподволь надеясь на опору в исполненьи дела моего.
  Наконец достиг я большого поля и вырубок круг него. Вечерело, и с заполья к тропе тянулись рябые тени дальних деревьев. Спустившееся к лесу солнце било в стену дощатого домишки, для лесников и пастухов выстроенного, равно как для пахарей, косцов и всех, кто в поле трудиться прибудет. Из домишка выскочил парень-подпасок, и на мой спрос о Гололобе отвечал, что тот в заполье себе избу рубит, чтоб зиму зимовать с печкою и в тепле, и проживает там же, в землянке. На закатном краю поля виднелось несколько изб выселковых - туда и послал меня подпасок.
  Гололобовой избы уложено было уже пять венцов. Сам он сидел без рубахи, оседлавши бревно, и затесывал край по отбою. Был он лыс со лба и гладок, отчего и прозван, телом рыхл, а на пухлом лице кругом рта вмялись две глубокие борозды, словно для скоморошничанья прорисованные. Я поклонился, назвался, и поприветствовал его, и новый сруб и, ради красного словца, будущую сруба хозяйку.
  - Хозяйки моей нынче не увидишь, - отвечал Гололоб. - За травами в ночь ушла, она у меня травами лечит. А вот она-то тебе и пригодилась бы!
  Я снова поклонился и просил его научить меня, как и чем целить Любанку, у меня ж ни опыта должного, ни знаний достаточных не имеется, а царь приказал - вынь да положь, не то голову снесу. Пожаловался, прямо скажу, я тому Гололобу колдуну, да не без умысла - уваженье тем самым ему оказывая.
  - Тут недалече деревня одна была, - отвечал мне Гололоб. - Прозывалась Ивановка. Раньше она прямо на дороге лежала между Скородумами и Мясновкой, а теперь то место стороной обходят. И колдун там был свой, как положено. И завелся там царь - не царь, а, как бы тебе сказать, вождь. В общем, главный мужик-верховода. И стала та Ивановка вроде как процветать. Лошадей тоже развели, стали ездить. Оружьем обзавелись. Все ивановские сильные, крепкие, не подойди. Лес повырубили, полей порасчистили, ржи, пшеницы насеяли, гороху там, гречи, прочего всего. Коров попасывали, молоком заливались. С соседних деревень работников звали, три кузнеца с подмастерьями у них без работы не сидели. В общем, как бы тебе сказать, хорошо жили. Богато. И колдуну их, скажу, богато было, а как иначе. И гляди, - Гололоб поднял палец вверх, и я неволею на него уставился, - гляди: приплелся к ним изгонец, что из душ неупокоенных, а как же ему не приплестись? Там, где богата жизнь починается, там знают, как еще богаче жить. Там, где царско владычество почалось, там всяк норовит повыше влезть, чтоб, как тебе сказать, послаще чего в свой дом притащить. Гляди! - Гололоб назидательно поводил пальцем туда-сюда. - Всяк ивановский пожелал послаще, а это изгонцу - зов живой, явное призыванье! Сам знаешь: неупокоенные только и мечтают о жизни прекрасноустроенной, городской, навек утраченной. И пошло, пошло неспешное поплошание: один человек в Ивановке разболелся - как будто б излечили, за ним иной, третий. Одного изгонца выжили - другой прибрел, их же несчислимо по лесам шастает. И все, скажу, голодные! Так, пока не выели всю деревню, не угомонились. И вот гляди опять! - Гололоб яростно ткнул пальцем вверх. - Свет идет через слово, через весть и сказку от деревни к деревне. Запрет же сказывать хоть что, хоть даже глупую блажь и, как бы тебе сказать, нелепую придумку, есть на пути света застень, заграда. Кто имеет право заграждать свет, а, ученик? Умный и знающий увидит и в глупости истину, и в нелепости правду узнает, верно?
  Я кивнул, и Гололоб опустил палец.
  - А царь твой, скажу, запретил сию весть про Ивановку рассказывать. Понял ты, какое следствие отсюда идет? Все перемрут, как окаянные. А все для того, что власть свою пуще глаза бережет.
  Чего ж тут было не понять. Однако ж я возразил, что изгонец с Татьянкой в чащу убежал и пока что не слыхать о нем.
  - Как убежал, так и прибежит, - убежденно перебил меня Гололоб. - И ведь не один, скажу, под стеной сидит выжидает. Ты что же, не почуял, сколько страху они нагнали?
  - Как не почуять - почуял, - согласился я.
  А Гололоб продолжал:
  - И что им, злыдням, та изгородь царская - они и не такие препоны без труда минуют. Так все души и выжрут мясновские, и закаятся люди ходить в сие место навеки.
  - Ходоки говорят, что души человеческие так сильны, что могут изгонца любого пересилить. Человек оттого страшится, что не знает их предельной силы. Вот и поют ходоки усильные песни, каждому человеку свою, чтоб души поднять и против зла навострить. По их счету, даже и Любанка сама способна себя исцелить, хоть и будет такое деяние подвигом. Но кто ж другой может ради себя подвиг свершить, если не сам же? Ведь никому другому твой подвиг не нужен. Я думаю, если б Егор ходоков попросил Любанку исцелить! А то попусту в яме держит...
  - Во-первых сказать, ходоков он к ней не подпустит - не доверяет, потому как от ходоковских приносок все зло пошло, по мысли его. И скажу во-вторых - тут я с ним не в раздоре. Ходоки дерзки и самонадеянны, никого не жалеют и не снисходят ни до какой слабости людской. А души человеческие даже и в силе своей слабы, и кому как не тебе это знать, колдунов ученик! Припомни, чему тебя Змеица со Змеем учили. И, скажу, наииважнейшее поученье их не в том, как страхи и страсти свои одолеть, - а в том, сколь темен тот угол, из которого страхи те ползут, и в том, что появляются они внезапно и овладевают тобой с неимоверной силою. И лишь после, в миг просвета, зацепишь ты остатками светлого разума пониманье о страсти, овладевшей тобой. И вспомни, сколько усилий ты прилагаешь, чтоб высветлить ее и обратить в бесстрастие! Так что, скажу, нет правоты у ходоков, и напрасны их упованья на внутреннюю силу света у человека. Тьмы у него не менее, изгонцы же его в ту тьму с головой кунают и вынырнуть не дают. А вот тебе моя вера: с изгонцами - ни битв, ни состязаний, ни ристалищ, ни войн, ничего не надо. А надо - выстроить стену выше небес, и держать их за ней бдительно. Так и жить, понял?
  Я отвечал, что вот, мол, царь Егор-то и выстроил стену. Гололоб невесело усмехнулся моей шутке и сказал:
  - Да, что поперек каждого человека стена стоит - тоже не красота, а знаменье последних дней мира. Души от той стены внутри еще слабее, а если уж их изгонец погрыз, как Любанку - так это, скажу, и вовсе безнадежно. Если и вернешь такого человека в мир, будет он не целым, а оттого втрое и вчетверо соблазнам подвержен, и втрое и вчетверо против изгонца слаб. Вот каковы наши дни, ученик, последние. Потоп же был не концом всего, а, как тебе сказать, зачином конца. И чем меньше здесь будет городских приносок, тем дольше, скажу, продлятся наши последние дни!
  Еще подойдя только, заметил я, что ни вручья, ни снаряда, никакой одежды на Гололобе, ни вещи никакой не было, приносной из Города, и даже тесак его был кованый, недавний, не допотопных времен.
  - Вот к примеру скажи, зачем ты к книгочеям рвешься? - спросил между тем Гололоб, как бы вразрез с беседою.
  - Хочу понять, в каком месте все знания объединяются - наше, ходоковское и книгочеевское. Не может ведь так случится, что колдуны лучше других веления богов видят, - ответил я.
  - Вот тебе, скажу, еще одно знаменье последних дней, - удовлетворенно заметил Гололоб и снова поднял палец. - А в том оно заключается, в чем и Егорова блажь, в чем и ходоковские дерзости - в самонадеянности. Про то, что каждый свою лишь сторону видит - верно говоришь. Но с чего тебе в голову вдруг вступило, будто ты увидишь сразу три стороны? Ты снова только одну и увидишь, может, скажу, четвертую. Ну так и что же? Будет она верней иных? Нет, и не рассчитывай. Человек узок умом и мал свеченьем - и не может он охватить большого света богов. Вот и сиди на своем, и держись своего, а к большему не лезь! Только споткнешься да загубишь себя, да скажи спасибо, если никого вслед себе не потянешь. Понял ты меня, колдунов ученик? - С этими словами назидательный палец ткнул меня в грудь и, погрозивши, опустился вниз.
  Я же поднял глаза к небу и поспел как раз, чтобы поймать луч-последыш, который блистающим мечом пропорол облака, сумеречно темнеющие, и когда он погас, мрачной обузою те облака тяжко упали мне на сердце. Ничем не поможет мне колдун Гололоб! - ясно прочел я в вечерних небесах. Всё, что может сделать изверившийся изгой - только держаться, и не падать, и не позволять страху свалить себя, а для исцеления надобно, опять же, бесстрашие. Поклонился я Гололобу, призвал ему в помощь Солнцесвета в его колдовском ремесле и Ковчего в его домостроительстве, и распрощался.
  И пошел я в Мясновку по лесной тропе, удавленный страхом, оставшись без водительства и без учительства. И внезапно посреди лесной тропы, уже знаемой, вкруг меня встали громадной высоты горы, с каменистыми обрывами и осыпями, и за каждый великий камень, выступавший из тела горы будто округлый кулак либо голенастое колено, только многажды крупнее, цеплялось кривое деревцо. Невозможно высказать, как поразили меня сии горы, меня, насельника лесных равнин, конца и края которым никто не знает, сроду не видавшего не то что скал - камней больше своей головы. А они обступили меня, сжали крепкими костьми своими, повергли во тьму отчаянья, разрываемую лишь шелестом реки в ущелье, разверзшемся под ногами, глубина ж его неизмерима.
  - Мне страшно! - закричал я горам. Слышал ли я досель хоть что-нибудь про сокрушительность горного эха?! Конечно, нет. Знай я о ней - шел бы в молчанье; но вот уже от крика моего разыгралось светопреставленье! Голос мой в межгорном разгуле набрал мощи, и обратился в гром и грай, и буйным грохотом сверзся вниз, будто Громовик ударил молотом своим по горным укосам. И поверг молот гласа моего на главу мою каменные осыпи, и великие камнепады поползли на меня, в мгновенье скрыли меня с головой, и грохочущий шум их стал не слышен мне, погребенному под их же толщей.
  - О великий Змей, которому глядел я сегодня в глаза, помоги мне! Мне страшно! - прошептал я, и в ответ услышал подземное шипение.
  - Хочешшшь бессстрашшшия? - спросил Змей, проползая подо мной и мимо меня, там, где до обвала шуршала по камням река. - Бесстрашшшен тот, кто свершшшает. Ну, свершшшай!
  И принялся я рыть землю и камни, рыть и рыть засыпь мою, чтобы пробраться к свету и воздуху. Я рыл и грёб руками и ногами, рыл и грёб, и нарытое руками отталкивал позадь себя ногами, и так рыл до тех пор, пока не покинуло меня отчаянье. Я рыл и рыл дальше, пока движенья мои не стали подобны плясанию, подобны распеву, не превратились в плавные и звучные самих себя повторы - как будто узоры с подола, вышитые один к одному однообразно, пошли гулять, плясать и ползти, зазмеились, завертелись, потекли, поплыли изгибчиво, но притом повторяясь и самим себе бесконечно вторя. Я двигался внутри сих повторов, сих движений плавных и плясучих, пока не вселилась в тело радость, ибо заполнилось оно всклень движеньем, и в движенье возродилось, бесстрашное! Узри, чтец мой случайный: сия радость телесная настолько была разобщена с одолевавшей меня только что марою страха, что я не мог ни узнать, ни припомнить теперь, чего же я поначалу боялся. И в тот же миг труд землерытия стал для меня не обузой, а наслажденьем, не тяготой, а усладой, и так я плясал в нем гибкую пляску узоров - пока не догадался, что вольно и нестеснённо ползу под землей, подобно Змею.
  И как же я возрадовался! Как же я возвеселился! И мог бы я, научившись от книгочеев, расписать про свою радость красиво, да мало что в словах удержится от того, что переживается телом. Поскольку радость та была вся в членах моих, в жилах и сухожилиях, а не в уме и не в сердце.
  - Ну шшшто, догадалссся теперь? - спросил Змей.
  Принялся я благодарить его за науку - и увидал пред собой новую Буквицу, именем Оползень. Образ ее прост: меж двух черт, стоящих прямо, помещен круг, и растет сей круг вперед и назад, будто нора - след Змеева проползанья. Две же черты жмут и сжимают, давят и сдавливают, но пока ты радуешься телом, проползая сквозь них, ничего они тебе не могут сделать. Потому что свершитель - ты, а кто свершает - бесстрашен.
  Посмотрел на меня Змей сквозь землю - и увидел, что я вразумлен. И уполз в Подземье, а я остался в толще, и в радости проползания сквозь.
  Многое еще, из мудрости Буквицы Оползень, приходило ко мне по мере подземного проползания, и кое-что из того я перечислю, только предупрежу сначала, что Змеева Буквица не так ясна, как предыдущие, от Провожатого данные. Всё изнутреннее, что из тьмы Подземья, из навского мира приходящее, никогда сознанием не уловимо до конца, и смыслы из Буквицы Оползень текут и вытекают неисчислимо разные, ведь есть она ход к древнему, к сокрытому, к глубокому и изначальному. Может ли нынешний человек, рассудочный в поведении своем, склонный к различению и разделению, к называнию и определению, постичь сокровенную и единую глубину всего? Вряд ли, ох вряд ли! Ибо не может он отречься от называния и не умеет применить неразличённого единого ко всякому-различному единственному.
  Однако ж сию глубину многие колдуны и прочие мудрые люди, жившие в прошлые дни послепотопные, постигали, платя трудами и подвигами немалыми, телесными и душевными, и все они приходили от страха к бесстрашию, от бесстрашия - к бесстрастию, от бесстрастия - к простой и смирной, укромной радости. Так-то пришла и ко мне, и расселась во мне радость сия, немудрствующая, неприметная, ровная и гладкая, под нею же сокрылось многомятежное страхов преодоление. Вот я и прибыл к ним, к мудрецам и колдунам всех родов человеческих, и стоят они за моей спиной каменной грудой, словно незримая рать, что вышла в подмогу мне в моей битве. Сей был дар молчаливый от Буквицы Оползень.
  И вот рать колдунов древних принялась учить меня строгим научением: сам ты, неразумец боязливый и ленивец эдакой, выдумал себе страх, да и спрятался за ним от труда, что тебе предстоит. Труд твой радостен, если делаешь его всем телом, всеми душами, всем существованием своим, страх же отвращает тебя от радости, потому что прячешься ты за ним от работы - от мук подвижнических и от усилий, от бытности там, где быть тебе немило, где неудобно и тяготно, где темно и холодно, где есть нужда и нечем усладиться. Так и мыслишь ты, что труд безнадежен и опасен, и мысль сия родит в тебе страх. Что же делать, если мнится, что нечему радоваться? Если отчаялся? Немудрый скажет: найди в труде пользу, она-то, мол, тебя и порадует. Мудрый скажет: не ищи пользы, не ищи корысти, не трудись ради плодов. Трудись ради подвига. И трудись ради него телом, вот как: войди сам в свое усилие, стань своим усилием, своим трудом и своей работой. Тогда-то и придут к тебе бесстрашие и радость.
  Разве ищешь ты увеселяющего рассеяния, отправляясь в Навь за ушедшей душой? - спросили меня древние колдуны. Сие есть тяжкая обязанность, но тяжка она для того лишь, кто боится и желает избегнуть. Если боишься - не делай, если мечтаешь забыть боязнь - делай целостно. Ползи всем телом! Так учили меня древние колдуны.
  И я полз, не хотя их ослушаться. И знал, что будь иначе, побойся я ползти - не придет ни одна Буквица ко мне более. Но не это вело меня, не опасенье быть отринутым от тайн и знаний! Вело меня вот что: я полз в радости тела, в бесстрашии и в мощи. Полз, полз, пока не прополз всю тьму ночную и не выполз из-под земли. А что я засим увидал - то опишу далее.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"