Аннотация: Опять грустная история. Не получается happy-end. Время было такое...
Ирина проснулась в половине восьмого утра, как по будильнику. Сколько бы ни длился ночной сон - хоть всего лишь два-три часа - ей не удавалось пробудиться позже. За окном темно. Прислушалась - в квартире тихо. Людмила еще спала, и можно было беспрепятственно, не встретив ее в коридоре, пройти в ванную и проделать обычную утреннюю процедуру. Хотя Ирина старалась не пропускать ни одного дня, процедура эта всякий раз вызывала у Люси почти отвращение, хотя ничего в ней отвратительного не было. Ирине на это было наплевать, но все же лучше не встречать недовольного взгляда племянницы и не слышать ее возмущенных возгласов.
Ирина заперлась в ванной и открыла кран холодной воды, пустив не слишком сильную струю, чтобы не так слышно было. Через секунду хлопнула дверь - услышала-таки Людмила! Ну и ладно. Ирина отвернула кран посильнее, с большим трудом задирая сломанную не так давно ногу, забралась в ванну и протянулась в ней, только на мгновение вздрогнув от соприкосновения с холодной водой. А затем вода стала покрывать ее худое тело и залила до самого подбородка. Люся прошла обратно в свою комнату, не преминув громко сказать у двери ванной: "Сумасшедшая!", и с силой захлопнула за собой дверь.
Ирина усмехнулась. Полежала несколько минут и встала, растерлась сухим полотенцем, ушла к себе. Тотчас же услышала, как Люся отправилась в ванную - отчищать и отмывать после тетки. А тетке было уже совершенно безразлично, что происходит за стеной ее комнаты.
Комната производила весьма унылое впечатление. За широким, почти во всю стену сто лет не мытым окном глухо шумела улица, на широком подоконнике в беспорядке валялись бумаги, коробки, несколько книг. Доживал последние дни какой-то неопределенный цветок. На столе, который когда-то был письменным, а теперь смотрел на окружающих пустыми глазницами отверстий без ящиков, стояло прислоненное к стене большое, старинное, очень красивое зеркало в темно-коричневой раме. В нем отражались немытая тарелка с остатками вчерашней каши и граненый стакан со следами кефира на стенках, и опять бумаги. В углу шкаф с покосившейся, не закрывающейся до конца дверцей, в который лучше было не заглядывать. В другом углу Иринино богатство - отличный цветной телевизор и транзисторный радиоприемник. Напротив - кресло и узенький диванчик с никогда не убиравшейся постелью. В последнее время Ирина вообще подумывала спать без простыней. Все равно, поднимаясь утром, она их не убирала. Стирать же было ей не просто трудно, а почти невозможно. Ей было 78 лет, уже много лет она мучилась от диких болей из-за воспаления лицевого нерва; дважды перенесла "удачный" перелом шейки бедра. И все еще принимала по утрам свои ледяные ванны, считая (и, может быть, не без основания), что они спасают ее от гриппа и простудных заболеваний.
Людмила вышла из ванной и отправилась к себе - досыпать. Тогда Ирина, пошла в кухню и вскипятила чайник. Ложечка кофейного напитка в стакан, молоко взять из холодильника, хлеб - таков был ее незатейливый завтрак. Еще кусок хлеба в пакет и несколько стебельков петрушки (доктор велел есть для глаз) на второй завтрак - и в библиотеку.
В вагоне метро ей удалось выбрать место подальше от дверей, чтобы не дуло, не потревожило закутанную платком дергающуюся правую щеку. Она сидела, ожидая своей станции, сгорбившись, опустив глаза и видя главным образом ноги пассажиров на сиденьях напротив. На улице шел дождь, в вагоне было парко, от соседа неприятно пахло сырой тканью, чесноком и винным перегаром.
Станция. Двери распахнулись, заглатывая новую порцию серых людей, только что из-под дождя; с мокрых зонтиков капало. И вдруг на сиденье напротив Ирина увидела яркие краски и плывущий узор длинного узбекского платья, подол которого выбивался из-под черного осеннего пальто. А из-под яркого подола виднелись острые носки женских сапожек. Ирина подняла глаза, и навстречу ее удивленному взгляду блеснула улыбка пожилой узбечки. Узбекское смуглое лицо Ирина не спутала бы ни с каким другим - почти три военных года она жила в Ташкенте в глинобитном доме у такой вот тетечки. Было приятно, что ей улыбаются, но ответить улыбкой Ирина не решилась - проклятый лицевой нерв мог откликнуться на мимическое движение невыносимой болью. А узбечка порылась в пластиковом пакете, встала, шагнула к Ирине и, загораживая ее от посторонних взоров своим полным телом, протянула лепешку - не узбекскую, нет, а здешнюю, московскую, так называемую "сметанную" лепешку. И сказала: "Покушай, милая". Ирина сразу поняла, в чем дело: женщина приняла ее за нищенку; это было не в первый раз. Она отвела протянутую руку и, почувствовав, что будет продолжение, встала, протиснулась к дверям и вышла на следующей станции.
Она вдруг почувствовала безмерную усталость и горечь и, не в силах снова втискиваться с толпой в душный вагон, опустилась на лавочку и долго сидела, погрузившись в воспоминания. Глубокая осень 1941 года. Из Москвы уезжали - а вернее было бы назвать это бегством - холодными сырыми октябрьскими днями. На вокзале тучи народу. Впечатление было такое, словно людей беспорядочными массами запихивают в вагоны и отправляют в дальний путь, навстречу спешащим на запад составам с новобранцами. А иногда приходилось подолгу стоять на запасных путях, маясь отсутствием туалетов, горячей воды и достаточной пищи, чтобы детей накормить. Но Ирине повезло. Она непостижимым образом прибилась к отправлявшемуся в эвакуацию Московскому университету и вместе с ним относительно быстро оказалась в Ташкенте и даже некоторое время жила вместе со студентами и преподавателями исторического факультета в здании, приспособленном под общежитие. Слушая их разговоры и рассказы о профессорах, она очень заинтересовалась тогда этой странной профессией - историк. Сама-то она занималась журналистикой. Но вскоре ей пришлось из общежития уйти и устраиваться самостоятельно. А она была до такой степени непрактична и беспомощна, что никогда не сумела бы найти себе приличное жилище, если бы не помог Марк.
Ирину взяли младшим редактором в газету "Красный восток", а Марк был в этой газете собственным корреспондентом. В армию он не попал, потому что прихрамывал - в детстве перенес тяжелую операцию. Он вырос в Ташкенте и любил этот восточный край, казавшийся Ирине экзотически-чужим и недружелюбным. Они встречались в редакции, а когда Марк возвращался домой из долгих командировок на фронт, Ирина жадно расспрашивала его обо всем, что он видел, читала его записи, рассматривала фотографии. О примерах героизма, самопожертвования слушала с восторгом. А тому, что рассказывал Марк о штрафных подразделениях, о заградительных отрядах, не хотела верить. Особые отделы НКВД в воинских частях? Ну и что? Они необходимы в условиях войны, - думала она.
Марк быстро нашел ей комнату в глинобитном узбекском доме на окраинной узкой, тихой улочке. У хозяйки, работавшей продавщицей в магазине, трое детей, муж на фронте, ей было не до квартирантки. Но бывали случаи, когда Айбике заходила к ней в комнату и молча клала на стол полбуханки хлеба. Улыбнется и уйдет к себе. А старшая ее дочка, когда Ирина уходила на работу и предупреждала, что дома ночевать не будет - дежурство в редакции в ночь перед выходом номера, - непременно производила у квартирантки уборку. Не трогая гору бумаг на столе, вытрет пыль, вымоет пол. Ирина благодарила девочку, просила не убираться у нее, но та неукоснительно делала свое дело.
Марк стал приходить к Ирине. Приносил засушенные фрукты из своего садика, за которым ухаживала мама, принес и нехитрую посуду, и они подолгу, часами разговаривали, попивая из узбекских пиал зеленый чай - тоже его приношение. Иногда с ним стали приходить и его приятели, журналисты. Один фотокорреспондент показывал фотографии, сделанные на фронте и в госпиталях. Ирина не умела быть хозяйкой, хозяйничали приносившие с собой какую-нибудь еду и выпивку гости, и прежде всего Марк. А она читала стихи, иногда пересказывала прочитанные ею и не знакомые им книги, Иногда даже устраивали что-то вроде литературных вечеров - Ирина "с продолжением" рассказывала читанный совсем незадолго до войны "Портрет Дориана Грея", другие гости читали свои стихи.
Все эти молодые люди любили бывать у Ирины, и один из них, моложе ее года на три, не на шутку в нее влюбился.
* * *
На фотографии, сделанной в молодости, еще до войны, Ирина была просто красавица. Маленькая головка на высокой шее, лицо, словно выточенное умелым мастером, абсолютно правильные черты, большие светлые глаза в темных ресницах, темные волосы с четким пробором посередине гладко причесаны. На этой фотографии она чуть-чуть улыбнулась, приоткрыв белые-белые мелкие зубы. На ней черный шелковый костюм и белая блузка с широким воротником апаш.
Я познакомилась с Ириной Ефимовной лет двадцать спустя после окончания войны. Ей было тогда около 50-ти лет, а выглядела она старше. Но и тогда она была красива. Если бы только красота ее имела хотя бы скромно-приличное обрамление! Но она о своей внешности не заботилась абсолютно и одета была почти всегда в какие-то немыслимые одежды, выглядевшие просто лохмотьями.
* * *
В красивую молодую Ирину, умницу, читавшую на память множество прекрасных стихов, и влюбился безумно молодой лейтенант Алик Северцев, только что после тяжелого ранения вышедший из госпиталя, ожидавший отправки на фронт. Ему нравилось в Ирине все - и ее яркая красота, которой она как будто и не чувствовала и о которой никогда не заботилась, и пренебрежение бытом, и то, что она не умела и не любила кокетничать. Она и без того была королевой своего маленького вечернего королевства в небольшой комнате глинобитного ташкентского домика
Алик с замиранием сердца ждал того дня, когда ему придется проститься с королевой. Он принял твердое решение именно в эту минуту признаться ей в любви, положить к ее ногам вместе с роскошными ташкентскими розами свое бедное молодое сердце и сказать, что вернется к ней во что бы то ни стало. И, может быть, мечталось ему, Ирина скажет, что будет ждать, как в том стихотворении Константина Симонова, которое все они повторяли, словно молитву или заклинание. И еще в самой глубине шевелилась у него робкая запретная мысль: а вдруг, когда все будут прощаться и уходить, она удержит его за руку... Он не решался додумать - никогда еще не был с женщиной.
День этот настал очень скоро. Ирина не удержала Алика. Конечно, она догадывалась о его чувствах, но они мало ее затрагивали. И время, думалось ей, не располагает к любви. Война... Он не решился ничего ей сказать, только протянул цветы и неумело поцеловал руку. Как это бывало всегда, гостей провожал из домика Марк, задерживавшийся, чтобы помыть посуду и покурить на крылечке с Ириной. Алик смертельно ему завидовал.
Но в этот вечер Марка позвала Айбике. Дети уже спали, а у нее голова разболелась так, что встать не могла, между тем, с рассветом надо было спешить в магазин - хлеб принять. Марк порылся в карманах, нашел пирамидон, дал Айбике таблетку и воды принес запить. Посидел минут десять. "Иди, иди к своей", - сказала Айбике, и он вернулся к Ирине. Комната тонула в тусклом свете гаснущей керосиновой лампы. Ирина и не подумала убрать со стола. Прилегла на свой топчан, покрытый старым, истертым ковром, и тут же заснула. Спящей и увидел ее Марк. В полусвете она казалась еще красивей. Длинные темные ресницы оттеняли белые веки, прикрывшие выпуклые глаза.
Марк не стал убирать чашки. Он сделал то, что хотелось ему сделать уже давно. Присел рядом с ней и нежно тронул губами ее гладкий лоб. Ирина не шевельнулась, не проснулась. Тогда он, торопясь и еле сдерживая волнение, прижался дрожащими губами к ее полураскрытому рту, увидел, как ее глаза удивленно распахнулись, протянул руку к столу, закрутил фитиль лампы, с тихим стоном обнял Ирину. Зажимая ей рот долгим поцелуем, принялся неловко расстегивать какие-то крючки, развязывать непонятные узелки. Она не сопротивлялась, но ей не нравился этот натиск, он это чувствовал, а остановиться не мог. И когда все было кончено, и он лежал рядом с ней, часто дыша, Ирина отодвинулась. А когда он попытался ее обнять, она оттолкнула его и сказала: "Грубый ты, Марк, как сапожник". Встала, подошла к окошку, отодвинула какую-то тряпицу, заменявшую занавеску, и в комнату тихо пролился свет полной луны. Постояла у окна, ожидая каких-нибудь слов, а когда повернулась, увидела, что Марк заснул. "Ну вот, - подумала она, - ты хотела с девичеством расстаться - вот и рассталась. Но так? А, может, так и бывает, когда не любишь".
А наутро Ирина заболела. Той ночью она заснула рядом с Марком, а проснулась от того, что всё перед ее глазами поплыло, а сама она оказалась на верхушке гигантского колеса, которое со страшной силой повернулось и понесло ее вниз. Обеими руками ухватившись за Марка, она попыталась остановить беспощадное колесо, и это ей удалось. Но ни повернуться на бок, ни даже голову повернуть она не могла - тотчас же ее начинало выворачивать наизнанку. Утром Марк привел знакомого доктора. Осмотрев Ирину, лежавшую на спине и боявшуюся пошевелиться, тот объявил, что инсульта нет. А лекарства - где же сейчас достанешь нужные? В общем, особо страшного ничего нет. Полежать, однако, придется.
Ирина пролежала неделю. Марк приходил каждый день, приносил ей сухофрукты, варил кашу и выполнял все обязанности сиделки. Айбике приносила абрикосовый компот без сахара. Девочка, как и раньше, заходила прибраться.
Наконец, Ирина смогла встать, вышла во дворик посидеть на солнышке. Пришел Марк, принес поесть и сказал, что хочет серьезно с ней поговорить.
- Может быть, отложим? - робко спросила она.
- Нет, Иришка, откладывать нельзя - во-первых, по самому существу дела, а во-вторых, потому, что я уезжаю послезавтра.
- Куда же, позволь спросить?
- Пока в Москву, а оттуда - куда пошлют.
- Так. Ну и что же?
- Я хочу перевезти тебя домой, к маме. Ты совсем слабая, не справишься тут одна.
- Марк, ты с ума сошел! При чем тут твоя мама? В каком качестве ты меня ей представишь?
- В качестве жены, конечно. А ты что, против? Я после той ночи по-другому не думаю.
Ирина молчала. Даже сейчас она не чувствовала полной искренности Марка. Припомнила ту ночь. Он ни разу не сказал, что любит ее... "А я? - думала она, - мне-то нужен ли он"? Марк словно подслушал ее мысли.
- Ира, пойми, война. Сейчас не до громких слов и любовных уверений. Если ты сомневаешься, то давай так - перебирайся к нам, за время моего отсутствия проверишь себя. А я уверен, что нам с тобой будет хорошо. Я сейчас уйду, а завтра утром - за тобой. Другого времени не будет.
* * *
Ирина не ушла к Марку, и через день он уехал. Не обиделся и не порвал с ней. Обещал писать, сказал, что будет ждать от нее писем. И потекло жаркое ташкентское лето 42 года. Вечерние посиделки прекратились: и Марка не было, и сама она была все еще очень слаба. Плелась по утрам в редакцию, вяло, словно сонная муха, перебирала листы рукописей, делала пометки, иногда начинала подремывать, редактор отправлял ее домой. Там она как сквозь сон слушала тревожную, невеселую сводку известий "От Советского информбюро", а потом без сил валилась на свой топчан, спала иногда до самого вечера. Она отдала Айбике свои карточки, и та приносила ей хлеб и все тот же абрикосовый компот. Но Ирина почти ничего не ела. Несколько писем от Марка остались без ответа.
А потом случилась беда. Умерла Айбике. Потерявший рассудок раненый из госпиталя доплелся на костылях до хлебной лавки и потребовал у продавщицы хлеба. Не слушая объяснений очереди насчет карточек, он громко кричал что-то о тыловых крысах, а потом размахнулся и ударил Айбике костылем по голове. Всего лишь костылем, но так неудачно, что Айбике упала замертво, а парень тот забился в эпилептическом припадке.
Айбике похоронили родственники, они и детей забрали. Вещи увезли, домом пока никто не интересовался, ключ отдали Ирине. Ее хлебные карточки исчезли, они у Айбике были. Хлопотать о восстановлении карточек сил не было, а впереди был почти месяц - без хлеба, значит. Как-нибудь обойдется, думала Ирина. И действительно, в редакции ее подкармливали. Но она слабела с каждым днем. Кожа потемнела, как будто она очень сильно загорела. Расчесывая волосы, замечала, что на гребенке остаются целые пряди. Голова кружилась постоянно, и однажды утром, у дверей редакции, она упала и не смогла сама подняться. Через пару часов она была в больнице. Болезнь ее была нешуточной - пеллагра болезнь недоедания, поражавшая многих в этих жарких местах.
Ирина лежала неподвижно, глядела в белый больничный потолок, который временами обращался в бледно-желтую пустыню, по которой медленно плыли - один за другим - изможденные верблюды, а где-то вдалеке виднелись чахлые пальмы. И снова верблюды, верблюды... Уже не идут, а медленно летят низко над песком.
Изредка ее навещал кто-нибудь из редакции, и однажды ей принесли темную банку с глюкозой и два письма из Москвы. Доктор очень одобрил глюкозу и велел есть ее непременно. И действительно, глюкоза очень поддержала. Ирина, наконец, немножко пришла в себя, села и взялась за письма. Одно было от Марка, другое - от московской племянницы Людмилы. Ирина была удивлена - никогда они с Люсей не были близки, потому что с ее матерью, своей сестрой, Ирина уже несколько лет не поддерживала отношений. Племянница сообщала, что сестра Ирины погибла еще в начале войны во время бомбежки в Ленинграде. И вот теперь, с опозданием на полтора года Людмиле пришло письмо, словно с того света, - от мамы, которой уже нет в живых, -- с просьбой во что бы то ни стало разыскать тетю Ирину. Людмила звала тетку приехать к ней в опустевшую квартиру - муж ее с 41 года на фронте, и от него нет никаких вестей - и предлагала выслать вызов, как только это будет возможно.
А письмо Марка было очень короткое. Он сообщал, что во время одной из командировок в прифронтовую полосу был ранен, попал в госпиталь, сошелся с ухаживавшей за ним сестричкой, а теперь они поженились, и из московского госпиталя он перебрался прямо к ней, в ее комнату в коммунальной квартире на Покровке. Ирина порвала это письмо и в тот же вечер написала племяннице, попросила ее прислать вызов.
* * *
Ирина Ефимовна не поехала в библиотеку, как собиралась. Устала очень. И лепешка, протянутая в вагоне метро узбечкой, взбудоражила ее. Нельзя же каждому встречному рассказывать, что собственная внешность, делающая ее похожей на нищую, ей безразлична, потому что у нее есть нечто высшее - ее работа, ее миссия в этой жизни.
И еще она, сидя на лавочке в метро, вспоминала ташкентские дни и особенно те вечера, пока еще не уехал Алик Северцев навстречу своей ужасной судьбе. "Поздно уже, - подумала она, - поработаю сегодня дома"
* * *
А с Аликом Северцовым была у нее еще одна встреча. Вот о ней она рассказала мне, потому что знала, что судьба этого человека - одна из тысяч подобных судеб - не оставит меня равнодушной. Встреча эта произошла лет через двадцать после тех ташкентских вечеров.
Ирина Ефимовна приехала из Ташкента в начале 44 года. Племянница ее не узнала: кожа у тетки была такого темного цвета, что ее можно было принять за натурально темнокожую особу. Потом это - следствие пеллагры - прошло, но никогда уже Ирина не стала белокожей, как прежде. Она была очень истощена, и Люся принялась подкармливать ее, насколько это возможно было тогда. Впрочем, в 44 году в Москве уже повеяло ветром наступающих перемен. Черная тарелка радио бодрым голосом Юрия Левитана сообщала о наступлении наших войск, о победах. И с едой стало полегче. Люся была художницей и занималась прикладным искусством, а в эти последние годы войны стала шить на заказ, умела подсказать подходящий фасон, работала быстро, зарабатывала очень неплохо, некоторые клиентки и продукты ей подбрасывали. Она без особого труда прописала у себя тетю Иру и устроила ее в одной из двух своих комнат в коммуналке, где, кроме них, жила еще одна спокойная интеллигентная женщина с дочкой-подростком. Муж Люси пропал без вести два года назад.
Но очень скоро между теткой и племянницей возникли небольшие вначале очаги возгорания. Источником их было, в сущности, только одно обстоятельство. Ирина принимала Люсину помощь со странной снисходительностью, словно одолжение ей делала. Сама даже посуду за собой никогда вовремя не мыла. В своей комнате не убиралась, так что та очень быстро превратилась, по выражению Люси, в настоящую берлогу. Когда однажды в отсутствие тетки она все-таки вытерла у нее пыль, подмела пол и кое-как прибрала разбросанные бумаги, она получила спокойный, но вполне серьезный выговор, сопровождавшийся настоятельной просьбой никогда больше этого не делать и по возможности в ее комнату не заходить.
А Людмила боялась, что теткина "берлога", мимо которой приходилось проходить заказчицам, может их отпугнуть. Ей казалось, что из той комнаты даже чуть-чуть пахло затхлостью и пылью. Да и перед соседкой неудобно было: Ирина утром сложит в раковину на кухне грязную посуду, скажет: "Вечером помою!"
И очень скоро отношения осложнились до такой степени, что они почти перестали разговаривать. Людмила не знала, что Ирина неимоверными усилиями - ей было уже 28 лет, когда она вернулась из Ташкента - добилась того, что ее приняли в университет, на истфак, и существовала в немыслимой нищете, только на какие-то жалкие случайные заработки. Кончила аспирантуру, защитилась...
* * *
Я познакомилась с Ириной Ефимовной близко, соседствуя на даче. На протяжении года она откладывала из жалких своих заработков деньги на лето. А однажды ей совершенно неожиданно заплатили большой гонорар за вышедшую в свет книгу. Тогда она купила себе хороший телевизор и радиоприемник. Она всегда на лето снимала дачу - что-нибудь самое что ни на есть дешевое, убогое, но на природе. Без этого она просто не могла жить. Ранним утром 21 августа 1968 г. она пришла ко мне с другого конца деревни и разбудила, чтобы сказать, что только что услышала сквозь завывания глушилок сообщение иностранного радио о том, что советские танки вошли в Прагу. "Будь они прокляты!" - повторяла она с бессильным гневом. Махнула рукой и ушла своей размашистой деревянной походкой ловить новые сообщения.
Я удивлялась тому, что, разделяя диссидентские настроения, в 70-х гг. она не присоединилась ни к каким диссидентским акциям, - ведь это было бы в ее характере. А потом поняла: историк мог работать только при условии, что проклятия в адрес властей предержащих держит внутри себя. А важнее работы для нее ничего не было. Единственным, что ее в жизни интересовало, единственное, что оправдывало ее нищенское одинокое существование, было то, чем она занималась - историческая наука, исторические исследования.
Как-то раз, говоря сбивчиво, полунамеками, она рассказала о своей жизни в ташкентской эвакуации, о двух мужчинах, любивших ее и готовых для нее на все. Из ее слов выходило, что простых человеческих, женских радостей ее лишило стремление к абсолютной независимости и свободе. Зато, говорила она очень спокойно, это позволило ей посвятить себя науке, и наука заполнила ее жизнь до краев, без остатка.
- Впрочем, - помолчав, добавила она, - и обстоятельства так сложились. Война...
- Ну, расскажите, Ирина Ефимовна.
* * *
Тогда она и рассказала мне свою ташкентскую историю.
- Ирина Ефимовна, а Вы говорите, что у Вас с Аликом была еще одна встреча. Когда же?
- Да, была... В сущности, даже две встречи были.
Она помолчала.
- Ну, расскажите, пожалуйста.
- Ладно, только чайник поставьте.
С Люсей не хочет лишний раз встречаться, - подумала я и пошла в кухню. Там никого не было, из Люсиной комнаты доносились громкие звуки телевизора, а интеллигентная соседка давно уже здесь почти не появлялась - перебралась к дочке, которая вышла замуж куда-то в Подмосковье. Я вскипятила чайник и вернулась к Ирине Ефимовне. Она сидела в своем видавшем виды неудобном кресле, подложив под спину подушку. На голове теплый платок, укрывающий то и дело подергивавшуюся правую половину лица.
Говорила она медленно, то и дело хватаясь за щеку и морщась от боли.
- Я лежала тогда в Ташкенте в больнице со своей пеллагрой. Больница маленькая была, при госпитале существовала. Со мной в палате лежала еще только одна женщина, тоже эвакуированная и тоже с пеллагрой. Я слабая была, почти не вставала. Недели две у меня держалась очень высокая температура, и я в полузабытьи лежала. Очень мучил меня бред: бесконечное движение верблюдов в желтой-желтой пустыне, иногда они даже летели. Иногда просто желтый песок двигался, и в глаза попадал, и в пальцах пересыпался.
И однажды я увидела - но не как в бреду, когда все словно сквозь воду видишь или сквозь туман, - что из песка появляется голова Алика Северцева - это мой ташкентский друг и поклонник был, да я Вам говорила - и он выбирается из песка, сначала плечи освободились, потом грудь. И вот весь уже он на песке лежит, песок прилип к его голым ногам, а лицо в крови. Он взглянул на меня, и все исчезло. Я села на кровати, вздохнуть не могу от ужаса. Я знала, что это не бред был, а я Алика действительно увидела. Он был такой красивый, хотя изможденный и совсем седой. И знаете - меня пронзило в этот миг: "Я люблю его". И тут же сознание потеряла. Соседка мне говорила потом, будто я что-то крикнула неразборчивое и повалилась на подушку. Вот это была наша первая встреча после ташкентских вечеров 42 года.
Ирина Ефимовна надолго замолчала, и мне даже показалось, что она заснула, клюнула носом. Я звякнула чашкой, она открыла глаза, ухватилась за щеку.
- Ирина Ефимовна, больно?
- По-моему, там окно приоткрылось, подуло прямо в голову. Закройте, пожалуйста, поплотнее.
Как она страдала от этого лицевого нерва! Чего только не предпринимала! Ничего ей не помогало.
- Ну, я расскажу о второй встрече. Это Вам интереснее будет.
- Ирина Ефимовна, только скажите, Вы любили Алика?
- Да я уж теперь и не знаю, столько лет прошло. Но это лицо, из песка явившееся, я не могла забыть и когда приехала в Москву, тотчас попыталась искать Алика. Я решилась обратиться к Марку, он оставил журналистику и работал в Бюро учета потерь - не помню, так ли это называлось, или как-то по-другому. Через месяц Марк мне позвонил и посоветовал Аликом больше не интересоваться.
- Он в плену. А ты знаешь, как мы к этому относимся... И мне не звони, пожалуйста. Моя ревнивая Верочка - вот она здесь со мной, я от нее ничего не скрываю - очень огорчается.
Господи, - подумала я, - "как Мы к этому относимся..." Больше, конечно, к Марку не обращалась, да и незачем было. Но он еще раз явился на моем горизонте, сам позвонил. Много лет прошло, но мой телефон у него сохранился. Не могу точно вспомнить, когда это случилось, конечно, после смерти тирана. Но еще до 56 года. Он мне сказал, что объявился Алик Северцев и ищет меня.
- Я ему дал твой телефон, он тебе позвонит, но советую: все же будь с ним поосторожнее. Он из лагеря вернулся. Конечно, многое изменилось, но то, что он в плен сдался, его навсегда запятнало.
- Марк, что ты говоришь! Откуда ты знаешь, что он сам сдался? Где же он был?
- Не будем это обсуждать.
И положил трубку.
* * *
Бедный Алик Северцев! Мог ли он предполагать тогда, когда больше десяти лет назад в Ташкенте он уходил от Ирины, охваченный надеждой и огнем любви, как круто повернется его жизнь уже в ближайшие недели. Как попадет их часть в окружение, и он угодит в плен и вскоре будет стоять у края ямы под дулами немецких автоматов, как, выплевывая песок из кровоточащих губ и с трудом раздвигая ледяные члены мертвых товарищей, выберется из могилы и, теряя сознание, поползет к своим, и "свои" особисты отправят его еще дальше к "своим", на "проверку" под Москву, а те - еще дальше, на долгие 10 лет...
Теперь, когда он вернулся из лагеря в Дудинке, он ни на что не надеялся, и чувства его были другие. Но ему не давало покоя одно воспоминание. Когда он выбрался из могильной ямы и полз к своим, то приходя в себя, то впадая в болезненное полузабытье, в какой-то миг просветления перед ним встало лицо Ирины, его несостоявшейся возлюбленной, осунувшееся - кожа да кости, и кожа почему-то совсем коричневая. Она взглянула на него с любовью - и лицо исчезло.
Алик постучался к Ирине неожиданно - она не услышала звонка в квартиру, дверь открыла Люся. "Войдите" - сказала Ирина, не вставая от стола и не сразу отрываясь от рукописи. Повернула голову и вскочила так резко, что стул упал. Алик шагнул и поднял стул, боясь взглянуть в любимое когда-то лицо.
Он был совсем седой, и она с ужасом вспомнила то видение в ташкентской больнице. Лицо его стало совсем другим. Не было памятной ей юношеской мягкости. Но Ирина сразу узнала его. Она не знала, что сказать. Алик усмехнулся и, оглянувшись, сел на диванчик.
- Ирина, это я, - сказал он. - Вы не узнала меня? Марк разве не позвонил Вам?
- Да нет, узнала, конечно. Марк? Да, он позвонил...
Ирина пришла в себя, но не находила в себе сил для того, чтобы начать разговор. Алик начал его сам.
- Ирина, милая. Столько лет прошло. Я и сам не знаю, как себя вести, и Вас хорошо понимаю. Марк рассказал мне - и как все тогда в Ташкенте было, и про ваш с ним разрыв, про то, что Вы меня искали. Он только о Вас нынешней ничего не знает. Расскажите.
- Нет, Алик, расскажите Вы.
- Ох, нет, только в общих чертах. Знаете, есть два типа возвратившихся людей. Одни хотят рассказать, им нужно выговориться, и они ищут внимательного собеседника. Многие пишут. Другие не хотят рассказывать ничего. Слишком тяжелый груз на душе, но кажется, сбросишь его, сердце разорвется, лопнет.
- Ну, все-таки, в двух словах.
- В двух словах? Ну, что...окружение, плен, расстрел, чудом жив остался, выбрался из могилы...
Ирина вздрогнула и сильно побледнела. То странное видение вспомнилось ей.
- Да, знаете... Но лучше не вспоминать. Пополз... прямо к особистам в лапы попал. Приняли, накормили, одели, в Москву отправили за казенный счет. Там разбирательство - и прямиком в Норильсклаг - тоже билет не пришлось покупать - в вагонзаке. Вот совсем недавно освободился подчистую - так что Вы меня не бойтесь. У меня здесь тетка живет, она меня немножко приодела, а вообще я в Воронеж уезжаю.
Ирина молчала. Разговор не клеился, они были чужими друг другу. И она даже чаю не предложила ему - пусто было в ее холодном доме.
- Ну, а Вы как? - спросил Алик.
- Да что я? Вот живу здесь все время. Кончила университет, исторический факультет. Собираюсь кандидатскую защищать. Ну, что еще? Замуж не вышла. Вся моя жизнь в работе.
- Ну и как? Дают работать лицам еврейской национальности?
- Да что Вы, Алик. Те времена миновали.
- Вы уверены?
- Я твердо на это надеюсь. И вообще, чтобы не было между нами недоговоренности, я как историк Вам хочу сказать. Мы пережили трудные времена, много несправедливостей. Потом война, разруха. Но нельзя забывать, чего добились до войны, - индустриализация поставила нас вровень со всем миром.
- Вы еще скажите про коллективизацию... А массовые репрессии, а 37-й год, а антисемитские послевоенные годы, а дело врачей? А со мной как же? Лес рубят - щепки летят? А знаете, сколько таких щепок прямиком в небытие улетело?
- Не надо, Алик. Я все это знаю. Сталина ненавижу, как и Вы, наверное. Надеюсь, что теперь все изменится. И как историк Вам скажу. Мы пережили чудовищное искажение коммунистической идеи. А она прекрасна и еще пробьет себе дорогу.
- Да? Бред собачий - Ваша коммунистическая идея! Вы что - член партии?
- К сожалению, нет. Но с меня хватит того, что я как марксистский историк...
- Да что Вы заладили, - вдруг вскочил Алик, - историк, историк! Вы ничего не поняли с Вашим истматом!
Взаимное непонимание в том, что было необыкновенно важным для них обоих, встало между ними. И тут вдруг стало ясно - ничего не осталось, даже воспоминания померкли, ушли остатки чувств,
Через полчаса Алик встал.
- Я пойду, Ирина. Ничего не вышло, да я и не очень надеялся.
- А что могло выйти?
- Не знаю... Ну, хотя бы душевный контакт. Зачерствели мы оба. Но позвольте на прощанье Вашу руку поцеловать.
Она протянула ему руку и, когда он склонился над ней, сама поцеловала его в седую голову. Он удивленно взглянул на нее, помедлил секунду, повернулся и вышел. Она даже из комнаты не вышла его проводить. Людмила, будто ожидавшая конца их свидания, открыла Алику дверь и громко захлопнула ее, демонстрируя свое возмущение поведением тетки.
Больше они с Аликом не встречались.
* * *
Взгляды Ирины Ефимовны, конечно, со временем переменились, но вера в социалистическую (теперь уже не коммунистическую!) идею она сохранила до конца жизни. Наверное, ее странная судьба отразила в себе один из разнообразных оттенков тех драм, которые пришлось пережить очень многим из нас. Все мы, по-разному, конечно, были жертвами страшной эпохи. Но дело было не только в этом.
Я навещала ее, хотя и редко, и она всякий раз заводила об этом разговор. А однажды она сказала:
- Я полагаю, Вы, да и многие другие, думаете, что судьба моя очень горькая и совсем не женская. Да, не бабья - скажем так. Не жена, не мать, не любовница даже, не хозяйка. Вон в каком запустении живу - сами видите. Болезни одолели. Но хуже всего - жалеть себя. И когда меня жалеют - тоже не терплю. Я и Вас терплю (Вот оно как! - подумала я), потому что вижу - Вы выше жалости, и у нас есть о чем поговорить и поспорить. И еще потому, что Вы понимаете - книги, которые я написала и издать сумела, - вот оправдание моей безмужней жизни и замена бабьей радости. Скажете - эпоха виновата, тоталитарный режим, война, женихов - кого поубивали, а кого в лагере сгноили. Все это так, но я и сама такую судьбу себе выбрала.
Я внутренне не соглашалась ни с одним пунктом ее заявления, Но спросила только:
- Не жалеете, Ирина Ефимовна?
- Да что ж теперь об этом говорить... Но я все-таки в науке след оставила - пусть небольшой, но без вранья, это мое счастье.
Потом она долго молчала и опять стала задремывать. Я собралась уходить.
- Постойте, - вдруг сказала она. - Я прочитала в воспоминаниях Козловского. Один раз он очень удачно пел в оперном спектакле. В антракте к нему пришел его старый учитель и сказал: "Ты сегодня хорошо поешь. Но помни о третьем акте". Вот и в жизни надо помнить о "третьем акте". Он неизбежно наступает, и силы надо беречь. Я о нем и не думала никогда. А Вы думайте обязательно.
В последний раз я была у Ирины Ефимовны за несколько дней до того, как она слегла совсем. Я пришла в вечерний час, она была совсем одна в квартире: племянница уехала отдыхать. Сидела не в своей комнате, а в кухне, на неудобной табуретке, все время задремывала и чуть не падала с нее. Кухонная раковина была завалена грязной посудой, а кухонный стол перед ней - беспорядочными листками бумаг: она продолжала работать.
Тщетно я предлагала ей помочь перейти в комнату и лечь там, предлагала вымыть посуду и немножко прибрать вокруг - она с негодованием отвергла мою помощь и уверяла совсем слабым голосом, что здесь, в кухне, ей удобнее всего. А завтра приезжает Людмила.
Больше я не видела Ирину Ефимовну. Она умерла через несколько дней в больнице, куда взяла с собой листки с беспорядочными записями. Она хотела работать! "Когда мне плохо, - однажды сказала она мне - я утешаю себя тем, что думаю: а все-таки я работаю!"