Красин Олег : другие произведения.

Никто

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Биографическая пьеса о поэте Анненском И.Ф.


   "Никто"
   Биографическая пьеса о поэте Иннокентии Анненском.
  
   В пьесе фоном звучит "Элегия" Массне, романсы русских композиторов, классическая музыка.
   Действующие лица:
   Иннокентий Федорович Анненский -- действительный статский советник, инспектор Санкт--Петербургского учебного округа, критик, драматург, поэт, 54 года.
   Дина Валентиновна Анненская -- жена И.Ф. Анненского, старше его на 16 лет.
   Валентин Иннокентьевич Анненский -- сын И.Ф. Анненского, поэт под псевдонимом Кривич, 29 лет.
   Наталья -- его жена, 24 года.
   Платон Петрович Хмара--Барщевский -- пасынок И.Ф.Анненского, 46 лет.
   Ольга Петровна Хмара--Барщевская -- его жена, 42 года.
   Нина Петровна Бегичева -- сестра О.П.Харама--Борщевской, 40 лет.
   Сергей Константинович Маковский -- редактор и издатель журнала "Аполлон", 32 года.
   Беляев Юрий Дмитриевич -- писатель, репортер газеты Суворина "Новое время", 33 года.
   Флора Осиповна Вербловская -- мать Осипа Мандельштама, 41 год.
   Арефа Голомазда -- слуга Анненских, за 50 лет.
   Иванов -- молодой учитель,
   Берестов -- секретарь Анненского,
   Шумилов -- приказчик похоронной конторы.
   Врач и др. лица.
  
   Действие первое.
  
   Сцена I.
   Петербург. Кабинет действительного статского советника и инспектора Санкт-Петербургского учебного округа. Анненский ведет прием. Он в мундире чиновника министерства народного просвещения сидит за столом. Из-за шейного остеохондроза не может свободно поворачивать голову и поворачивается всем телом, оттого кажется окружающим чопорным и педантом. Открывается дверь, появляется секретарь Берестов тоже в форме.
  
   Берестов. -- Ваше превосходительство, к вам на прием записалась особа...
   Анненский. -- Опять, наверное, хлопотать за сынка-гимназиста. Ей-богу, устал уже слушать мольбы и причитания мамаш! Эти фрукты учить не хотят, экзамены проваливают, путаются в простейших вещах. Хоть бы ты ими занялся, Берестов!
   Берестов. -- Не могу, Иннокентий Федорович, никак невозможно, чин не позволяет! Придется принимать вам.
   Анненский. -- Только для одних лиц я могу сделать послабления, Берестов, для гимназистов пишущих стихи. Они люди с фантазией. У Пушкина ведь тоже была нелюбовь к наукам, особенно к точным. Когда я был директором Царскосельского лицея, то читал его аттестат. Увы, сплошь посредственные отметки! Двадцать шестое место из двадцати девяти по результатам сдачи экзаменов.
   Берестов. -- Скоро обед, Иннокентий Федорович. Может перенести прием?
   Анненский. -- Обед? Нет уж, у меня сегодня еще дела, я должен выступать в Обществе, надобно закончить пораньше. Проси войти.
  
   Берестов уходит. Входит женщина средних лет, одета по--весеннему.
  
   Анненский. -- Нина? Вот уж никак не ожидал увидеть! Отчего же не поехали к нам, в Царское? Дина вам бы обрадовалась. (Встает, подходит, целует руку).
   Нина (не отпуская руку Анненского, слегка покачивая её и говоря приглушенным голосом). -- Я проездом, ехала из имения, да вот решила заглянуть, и намерена пригласить вас к нам в гости. Мы уже обустроились на новой квартире. Дети будут рады.
   Анненский. -- Конечно, Ниночка, как только разберусь с делами, непременно буду у вас. Непременно! (Осторожно освобождает руку).
   Нина (внезапно и немного нервно). -- Ах, Иннокентий Федорович, мне... я...вдруг так сильно захотела вас увидеть -- до боли, до сердечной спазмы. Как мы... когда были вместе... Я слушала ваши стихи, мы гуляли у вас на даче, брели по дорожкам, взявшись за руки. Низко-низко, почти у земли летали стрижи и вы сказали мне, что сейчас будет дождь. И дождь действительно пошел, летний, густой, настоящий. Мы спрятались под ветвями дуба...
   Анненский (растроганно). -- Милая Ниночка!
   Нина (опять берет его руку и покачивает). -- Я помню ваши письма ко мне, все буковки, все строчки. Как выписали: "Ниночка, приди милая -- побудь со мною!" И я готова была прийти. Но почему, почему же мы потом отдалились?
   Анненский. -- Чудная, добрая, милая Нина! Ну как я мог, как я мог любить вас, не будучи свободен. Вы же знаете мое положение! (Освобождает руку). Наши встречи, наши слова лежат у меня глубоко в сердце.
  
   Пауза.
  
   Помните, когда-то вы меня спрашивали, отчего иногда любите меня, иногда ненавидите? На это и тогда и сейчас говорю: "Я всего лишь старый том, представляющий интерес за неимением лучшего". Том можно полистать на досуге, почитать стихи, написанные старым шрифтом, всплакнуть от избытка чувств. Но старый том потому и стар, что недоверчив. Он не может принять лучи ваших глаз без мысли, что его время уже ушло. Да, он недоверчив!
   Нина. -- Какие же глупости вы иногда говорите, Иннокентий Федорович! Ну как вы с вашей душой, с вашим внутренним миром можете быть стариком? Когда пять лет назад от меня ушел муж, оставив одну с детьми, именно вы дали мне надежду. Именно вы дали понять, что для меня еще не все кончено в этой жизни, что счастье возможно здесь, а не на небесах. Ах, как я вам благодарна за это, милый мой, дорогой Кеня!
  
   Анненскому становится душно, он расстегивает воротник.
  
   Боже мой, Иннокентий Федорович, вам плохо? Вы побледнели.
  
   Подходит к окну, открывает створки. Слышится уличный шум, звук конки.
  
   Анненский. -- Ничего, Ниночка, это пройдет -- сердце иногда шалит, знаете ли. Весна! Какая весна поздняя! Тепло пришло только в конце мая, даже дачники в этом году начали уезжать из города в середине месяца, а раньше, глядишь, уже в конце апреля телеги с сундуками и чемоданами дребезжали по мостовой.
   Нина. -- Вы будете в этом году снимать? Помните, как мы гостили у вас на даче? Как это было прекрасно!
   Анненский. -- Нет, Ниночка, в этом году придется много работать. Пожалуй, буду выезжать в Куоккалу к племяннице. Признаюсь вам честно, я, наконец, принял решение уйти из министерства.
   Нина. -- Оставить службу? На как, почему? А Дина Валентиновна?
   Анненский. -- Нет, Дине не нравиться эта затея. Но я, мне надо заняться... Вы еще не знаете -- скоро будет издаваться новый журнал "Аполлон". Его редактор, некто Маковский пригласил меня сотрудничать. И вот я теперь займусь тем, что для меня действительно важно -- я буду писать стихи и печатать их. Да-да! Только стихи и больше ничего! Не будет длинных и утомительных поездок по округу, не будет скучных экзаменов. Всё! Впереди только свобода!
   Нина (смотрит с сомнением). -- Иннокентий Федорович, стихи ваши прекрасны, но дом, семья -- их надо содержать. Даст ли литературное поприще надлежащие средства, ведь вы привыкли к жизни с приёмами, с прислугой? А что если новая жизнь будет другой и окажется гораздо хуже?
   Анненский. -- Не знаю, все равно, что в омут с головой! Но вы правы -- полная отставка меня страшит, а потому, буду просить оставить членом учёного совета. Там причитается вознаграждение. Впрочем, это всё равно! Главное, что я, Ниночка, решился и назад пути не будет. Открываются новые страницы старого тома, еще неизвестные, еще не написанные. И в этом для меня прелесть жизни!
   Нина (подходит ближе, заглядывает в глаза). -- Вы должны знать одно, мой милый Кеня, я вас горячо люблю, о чём бы вы ни думали, чего бы ни опасались! Вы меня поняли, мой старый ещё непрочитанный том? Приходите к нам сегодня на чай, непременно приходите. Мы поговорим о вашем журнале.
  
   Подает Анненскому руку. Тот её целует и Бегичева покидает кабинет. Анненский задумчиво смотрит в окно.
  
   Анненский. -- Нина, Ниночка! Кажется, я любил эту женщину, когда-то давно, в прежние времена. Я был от неё без ума, от её пения, голоса.... Как же это было давно, всего лишь три-четыре года назад. Но безвозвратно давно! А теперь любви не осталось -- только запах тубероз, её любимых цветов. Остался всего лишь сон, золотой обман мая. (Задумчиво). Ах да, я увидел её впервые в мае, это было в мае, так же, как и сейчас.
  
   Читает вполголоса, будто вспоминает.
  
   Так нежно небо зацвело,
А майский день уж тихо тает,
И только тусклое стекло
Пожаром запада блистает.
  
   К нему прильнув из полутьмы,
В минутном млеет позлащеньи
Тот мир, которым были мы...
Иль
будем, в вечном превращеньи?..
  
   Открывается дверь, входит секретарь Берестов.
  
   Берестов. -- Ваше превосходительство, пришли двое господ, просятся к вам.
   Анненский (отходит от окна). -- Они представились?
   Берестов. -- Один назвался Маковским, а второй Беляевым.
   Анненский. -- Маковский? Сергей Константинович? Проси, проси!
   Берестов. -- А обедать не соизволите?
   Анненский. -- Оставь, пожалуйста! После!
  
   Берестов уходит.
  
   Сцена II
   Тот же кабинет Анненского, входят Маковский и Беляев.
  
   Анненский. -- Очень рад господа, что заглянули ко мне! Признаться, я хотел сам отправиться на Мойку в редакцию после обеда.
   Маковский. -- Иннокентий Федорович, вы не знакомы? Позвольте представить: это, можно сказать, собрат по перу, сотрудник суворинского "Нового Времени" Беляев Юрий Дмитриевич. Вы, должно быть, читали его фельетоны и шаржи в газете. Он печатался под псевдонимом "виконт Д`Аполинарис". Несколько лет назад вышла его книжечка "Мельпомена". А это Анненский Иннокентий Фёдорович.
   Анненский. -- Проходите, садитесь, господа! Раз вы пришли ко мне сами, то я, пожалуй, воздержусь от посещения редакции -- у меня сегодня вечером выступление в Обществе словесности. В любом случае, прекрасно, что вы у меня! А ваши статьи о театре Юрий Дмитриевич, я читал, читал. Они показались мне интересными.
   Маковский (поясняет Беляеву). -- Иннокентий Федорович страстный поклонник древнегреческого театра: Еврипид, Софокл. Что же касается современности, то он отдает предпочтение исключительно французам -- Бодлеру и Рэмбо.
   Анненский (смеясь). -- Еще и Верлену, Леконту де Лилю и Маллармэ.
   Беляев. -- Все символисты, как я погляжу.
   Маковский. -- Иннокентий Федорович один из отцов-основателей нашего будущего журнала "Аполлон". Дела редакционные движутся медленно, со скрипом. Материалов много, но мне бы не хотелось, чтобы новый журнал "Аполлон" сделался местом свалки художественных и критических текстов, отвергнутых другими изданиями. "Аполлон" должен стать символом вкуса, трибуной талантливых писателей и поэтов, если хотите сливок творческой элиты. У нас будут известные люди: художники, беллетристы, критики. Впрочем, что я вам рассказываю, вы и так это знаете.
   Беляев. -- Помилуйте! Откуда? По городу только слухи.
   Анненский. -- Мы уговорились с Сергеем Константиновичем, что я подготовлю несколько критических статей с разбором нашей нынешней поэзии.
   Беляев. -- Сильно будете песочить?
   Анненский. -- Да ради бога! Я ж не какой-нибудь Буренин или Амфитеаторов -- ваши коллеги по газете. Клянусь, что буду милосерден!
   Беляев. -- Да, Буренин у нас мастак -- как начнет писать губерния! У него и псевдонимов целая куча: и Монументов, и Цередринов, и граф Алексис Жасминов. Я по сравнению с ним жалкий подмастерье! А если загуляет, так никакая сила не остановит. Ну, только сам Суворин! Вы знаете эпиграмму Минаева на него?
  
   По улице идет собака,
   За ней Буренин тих и мил.
   Городовой! Смотри, однако,
   Чтоб он ее не укусил!
  
   (Громко хохочет).
  
   Маковский. -- А по мне, не только Буренин у вас отличается буйным нравом. Вы вчера в вашей редакции так гуляли, что тебя самого забрали в участок.
   Беляев. -- Участок? Вздор! Мы газетчики, народ суматошный! Погуляли маленько, куда ж без этого! Съездили к цыганам, послушали хор, а потом при свете луны дурачились, как гимназисты после выпуска. Но набежали околоточные и finite la comedia. А вас, сударь (обращается к Анненскому) греки интересуют как театрала, любите смотреть постановки?
   Анненский. -- Театральные подмостки меня не столь увлекают, как переводы пьес Еврипида. Мне интереснее умственные усилия -- подбор слов и образов. Ежели говорить коротко -- литературное творчество, и ваш покорный слуга перевел уже три пьесы. Спектакли сами по себе не вызывают у меня интереса. Я как пекарь пеку пироги, а кто их съест мне без разницы.
   Беляев. -- Пекарь, пекарь! Это вы хорошо придумали. Я намерен это использовать в каком-нибудь опусе о театре.
   Маковский (Анненскому). -- Я говорил Юрию, что вы еще пишете стихи, и весьма недурные. Очень, надо сказать, свежо!
   Анненский. -- Да, балуюсь понемногу, пишу для узкого круга. Впрочем, если Сергей Константинович напечатает в журнале...
   Маковский. -- С радостью Иннокентий Федорович, всенепременно! Я вам обещаю, что один из ваших трилистников будет в первом же номере. А во втором, полагаю, дадим целый печатный лист, эдак страниц пять -- шесть. Вот так-то!
   Анненский (смущенно). -- Неужели так много? Не переоцениваете ли вы меня, дорогой Сергей Константинович? Печататься вместе с такими корифеями как Бальмонт, Сологуб, Брюсов. Боюсь, что сравнение может быть не в мою пользу.
   Маковский. -- Нет-нет, не скромничайте Иннокентий Федорович! Позвольте лучше читателям судить о ваших стихах. Кстати, как вам место нашей редакции? Не правда ли удачно мы сняли там помещения?
   Анненский. -- Очень удобно добираться -- Мойка недалеко от Невского проспекта.
   Беляев. -- К тому же в доме ресторан "Данон", а в нем такие устрицы, скажу я вам, господа! Устрицы и Шабли, это божественно! Одним словом, есть, где отметить литературные успехи.
   Маковский (выразительно посмотрев на Беляева). -- Юра, умерь-ка свой пыл, а то, чего доброго, Иннокентий Федорович испугается якшаться с такими башибузуками.
   Беляев. -- А что? Мы люди творческие и Иннокентий Федорович, если поэт, то понимает. И вообще, господа, поедем-ка на обед в ресторан! В голове сплошной бедлам и хаос. Поедем, право, выпьем за знакомство! А то Маллармэ, да Маллармэ, а об водке -- ни полслова.
  
   Открывается дверь, входит Берестов.
  
   Берестов. -- Ваше превосходительство, срочно начальник Департамента просит. Что-то касательно вашей инспекции в Псков.
   Анненский. -- Господа, я вас оставлю ненадолго.
  
   Уходит с секретарем.
  
   Маковский. -- Юра, держи себя в руках. Нельзя так разговаривать с Анненским -- он же "Ваше превосходительство" всё-таки.
   Беляев. -- Занятный старикан. Держится так прямо, словно аршин проглотил, я бы не смог.
  
   Выпрямляет спину, пытается сидеть прямо.
  
   Уф! Нет, устал!
  
   Маковский. -- С чего ты взял, что Анненский старик? Ему немногим больше пятидесяти.
   Беляев. -- Серж, старики все, кто старше меня! Это не я говорю, так Буренин говорил, когда сам был молодым. Грубо? Отчасти! Не зря его обозвали бесцеремонным циником.
   Маковский (улыбается). -- Удивительно, что ты меня еще не записал в старики! Кстати, сегодня в редакцию заходила Лиля Дмитриева, ты вроде её знаешь. Приносила стихи.
   Беляев. -- Видал её как-то, но не представлен. Впрочем, девица не в моём вкусе.
   Маковский. -- Хоть эта! Ведь ты волочишься за кем попало!
   Беляев. -- Что поделать? Женщины моё проклятие, мой крест! Знаешь, как щекочут нервы ночные визиты к замужним дамам, когда мужья отдыхают в соседней комнате? Чувства обостряются, голова плывет, словно понюхал кокаин или выпил настой из лекарственных трав Бадмаева. Потом жаркие объятия, расставание на заре. Они мои музы...
   Маковский. -- Газетные музы. Опять же, хороший источник сплетен.
   Беляев. -- Должен же я извлекать выгоду. Однако вернемся к Дмитриевой. На меня эта особа тоже не произвела должного впечатления, ни внешними формами, так сказать, ни стихами. Но знаешь, Серж, многие мои знакомые находят её весьма эротичной, флюиды и всякое такое.
   Маковский. -- Уж не Гюнтер ли на неё глаз положил? Или Потемкин? А может Гумилев? Мальчишкам свойственны увлечения. Нет, нет, уволь! Стихи её весьма посредственные, да и сама...
   Беляев. -- Бабы такие стервы, я тебе скажу. А поэтессы в особенности! Был у меня роман с одной чахоточной барышней, возомнившей, что она несомненный талант. Как я с ней намучился, одному богу известно! Пристала, чтобы её опусы печатали в нашей газете, а Суворин -- ты знаешь, его так запросто не уломать, кремень! В ответ слёзы, истерики, крики. Представь моё положение! Она хлестала вино наравне со мною. Бр-р! Нет, уволь, лучше уж в бордель! Однако, что мы все о них, о бабах?
   Маковский. -- Действительно, ну их! Знаешь, Юра, я иногда думаю, отчего ваш брат репортер на идет в Думу? Вы же речисты, прожжённые циники, никто не сравниться с вами знанием жизни. Лично у меня сложилось мнение, что нынешняя третья Дума -- прибежище неудачников-адвокатов.
   Беляев. -- Оттого и не идем, Серж, что мы, газетчики, жизнь знаем. И потом, триста пятьдесят рубликов в месяц не такое уж большое жалованье -- чуть выше полковника. Хороший капитал там не составишь! Я на своих статьях больше зарабатываю, нам Суворин платит построчно. Кстати, об Анненском. Ты говорил, что он еще преподает античную литературу на женских курсах.
   Маковский. -- Да. Но сейчас, имея чин здесь, в министерстве просвещения, собирается оставить службу. Скажу прямо, для меня это радостное известие. Присылают множество текстов, как я уже говорил, чаще пустых, вздорных, и всё требуется прочитать, высказать мнение. В этом смысле Иннокентий Федорович будет очень полезным для редакции человеком. Чрезвычайно полезным! Он даже сына своего привлек -- Валентина. Тот печатал стихи под псевдонимом "Кривич".
   Беляев. -- Кривич? Слыхал, но смутно, смутно. Сейчас начинающих много, сразу не разберешься, кто годится в поэты, а кто просто бумагу марает. Ты серьезно полагаешь печатать Анненского как поэта? Его же никто не знает!
   Маковский. -- Да, имею такое намерение. Его трилистники, надо сказать, весьма недурные стихи. Он раньше сына печатался. Не читал "Тихие песни"? Это он.
   Беляев. -- "Тихие песни" под псевдонимом весьма банальным "Никто"? Читал. Я еще подумал, что уж лучше бы этот "Никто" никем и оставался.
   Маковский. -- Ну-ну, думаю, ты ошибаешься! Мы познакомились с Анненским в марте -- ездили к нему в Царское с Максом Волошиным. Признаться, он произвел на нас сильное впечатление -- собеседник умный и тонкий, а какой знаток античной литературы? Стихи его тоже своеобычные. У него интересная манера их читать -- встанет возле стола, читает громко, звучно, а потом, прочитанный лист опускает на пол. Не бросает, а именно опускает. Волошин тоже это заметил.
   Беляев. -- Мне говорили, что у него весьма странное семейство. Кроме сынка-поэта есть еще жена, и кажется, намного его старше.
   Маковский. -- Жена? Дина Валентиновна! Право, для меня это загадка. Что может их связывать, ума не приложу! Она же старуха, ей около семидесяти, вся реставрированная какая-то. Однажды сидели, пили у них чай, и я её рассмотрел поближе. Так представляешь, сидит престарелая дама, набелёная, в парике, с наклеенными бровями. Смотрю, одна бровь поползла вверх, и это её так разволновало, что перекосило всё лицо.
   Беляев. -- Да ты что!
   Маковский. -- Вот так-то, Юра! Я еле сдержался, чтобы не рассмеяться. Но было бы неприлично вести себя подобным образом в доме Иннокентия Федоровича. Я повел себя, как английский джентльмен -- не подал виду. Анненский с ней не разговаривал, и она молчала всё время. Да, загадка, загадка! Кстати, кто-то из острословов видевших эту пару, язвительно обозвал Анненского разорившимся Платоном Зубовым при престарелой матушке императрице.
   Беляев (смеётся). Метко! Однако ж тот был фаворит, а этот муж.
  
   Открывается дверь, возвращается Анненский.
  
   Анненский. -- Всё улажено, господа. Не скучали?
   Беляев. -- У нас тут случилась небольшая дискуссия об искусстве. Кстати, недавно шел мимо газетчиков, и увидал, что уже начали печатать статьи к пятилетию смерти Чехова. Ваш журнал тоже будет печатать?
   Маковский. -- Нет, мы к июлю не успеем. Хорошо если первый номер выйдет в августе, а то, как бы ни в сентябре. И потом... фигура Чехова как писателя, на мой взгляд, весьма спорна. Он объективен и наблюдателен, но вот чувство красоты у него отсутствует напрочь.
   Беляев. -- Ну, право, ты очень строг! Я был на спектакле Художественного театра "Три сестры", когда они гастролировали в Петербурге, и получил огромное удовольствие. Не удовольствие эстета, а удовольствие скорее интеллектуальное. Вершинин, Тузенбах, разговоры о счастливой жизни через двести - триста лет... Эта хрупкость мечты, недосягаемость. Или "Вишневый сад". Кто-то из критиков писал, что вся Россия вишневый сад. А я бы добавил, что Россия -- вишневый сад, который будет вырублен тупым топором мужика-варвара.
   Маковский. -- Отчего же непременно тупым?
   Беляев. -- Потому что тупым больнее.
   Маковский. -- Вот и видно, что в вашей редакции одни ретрограды.
   Анненский. -- А я не верю, господа, что через двести лет будет лучше жить, не верю и всё! В каком-нибудь две тысячи девятом или две тысячи сто девятом годах буду жить такие же люди как мы. У них будет другая жизнь -- они будут летать на аэропланах, звонить по телефону из Петербурга, допустим в Париж или еще дальше, в Америку, но... Время, обстановка, комфорт, господа, не влияют на счастье, на его наличие или отсутствие. Счастье зависит только от одного -- от состояния души.
  
   Подходит к раскрытому окну.
  
   Помню в детстве я стоял у открытого окна. Ярко светило солнце. До меня доносились все запахи и звуки улицы: пахли свежеиспеченные булочки с корицей, долетал чуть горьковатый запах горевшего угля. Шарманщики ходили по дворам со своими унылыми шарманками. А с Невы дул свежий, какой-то непередаваемо вкусный воздух...
   Беляев (с долей насмешки). -- И тогда вы были счастливы?
   Анненский. -- Представьте себе -- да! Ничего не происходило, мир вокруг меня не менялся, жил своей повседневной жизнью, но чувство счастья было. (Вздыхает). Как тут не вспомнить Гоголя? "О, моя юность! О, моя свежесть!" Это время буйства красок и звуков.
   Беляев. -- Значит, вы тоже, как и Сергей Константинович, не любите Чехова?
   Анненский. -- Не то чтобы не люблю, я бы не мог так сказать. Но по мне у Чехова слишком сухой, рациональный ум, здесь я, пожалуй, соглашусь с Сергеем Константиновичем. Ум есть, но где же душа? Где её мощные сокрушительные порывы, как у Достоевского? А о чем он писал? О том, что завтра, через пятьдесят, сто лет будет непременно хорошо, а сегодня плохо? О том, что надо разрушить эту мерзкую, никуда не годную, не имеющую смысла жизнь и построить новую, счастливую? Но всё это утопия, господа, не имеющая ничего общего с действительностью. Только утопия!
   Беляев. -- Эк, вы батюшка хватили! И всё-таки, Чехов есть Чехов! Не зря древние говорили: "De mortuis aut bene, aut nihil". (лат. "О мертвых или ничего, или хорошо"). Я считаю, с покойниками, вообще, нельзя ни о чем спорить, потому что им ничего не докажешь.
   Маковский. -- Это ты говоришь из-за того, что Чехов был любимчиком вашего Суворина.
   Анненский. -- Как часто в его рассказах мы часто читали о мерзостях жизни, грязи, душевной пустоте, но я надеюсь, что наш журнал будет выше этого. Ничего такого, я думаю, мы печатать не будем, равно как и эротику. Эротическая проза Арцыбашева сродни порнографии.
   Беляев. -- А чем вас не устраивает "клубничка", Иннокентий Федорович? Порнография дает хороший доход. Гуляли мы на вербное воскресенье возле лотков с книжками и журналами, и я заметил, что народ толпился исключительно возле "веселых картинок".
   Анненский. -- Нет, Юрий Дмитриевич, порнография антилитературна, она чаще всего говорит об умственном убожестве ее авторов. Пошлость расцветает при отсутствии нравственных авторитетов, но сейчас, слава богу, по-другому! Вы посмотрите, что было совсем недавно. Если проза блистала такими именами как: Достоевский, Тургенев, граф Толстой, то в поэзии были только Фет и Надсон. И это десятилетия! А сейчас? Какое интересное время! Каждый день открываются новые имена, и не только в поэзии. Беллетристы, художники, поэты, новые теории, новые веяния. Это взрыв творческой мысли!
   Маковский. -- Кстати, господа, у Вячеслава Иванова "в башне" по-прежнему популярны Ивановские среды. Народу собирается много, Блок захаживает, Соллогуб. Вячеслав Иванович снимает квартиру на Таврической улице и, из-за круглой формы, мы зовем её "башней". Вы, Иннокентий Федорович, могли бы там читать лекции молодым поэтам.
   Анненский. -- Не откажусь, если это будет полезным.
   Беляев. -- Ну что, отобедаем?
   Анненский. -- К сожалению, господа, мой обед уже прошел. Очень раз был с вами поговорить! Как-нибудь в другой раз обязательно пообедаем.
  
   Беляев и Маковский кланяются, выходят. Анненский смотрит на висящие на стене часы.
  
   Через пару часов прием будет окончен. Как утомителен сегодняшний день! Еще это выступление в Обществе...(подходит к двери, открывает её и говорит в открытую дверь). Берестов, голубчик! Моё выступление у вас?
  
   Слышится голос Берестова.
  
   Берестов. -- Хотите что-то поправить, Ваше превосходительство?
   Анненский. -- Нет, разве что посмотреть написанное. А впрочем, не стоит! (Закрывает дверь, садится на стул. Достает из кармана часы и начинает играть цепочкой, покачивая ногой. Смотрит на часы). Что ты поделаешь, опять встали! Надо завести.
  
   Подводит свои часы, глядя на настенные часы. Входит Берестов.
  
   Берестов. -- Ваше превосходительство, из канцелярии попечителя пришло письмо. Сообщают об удовлетворении вашего заключения на открытие госпожой Ярошевской частного учебного заведения.
   Анненский. -- Хорошо! Передайте по принадлежности.
   Берестов. -- Еще в приемную пришел юноша, похожий на провалившего экзамен гимназиста.
   Анненский (вздыхает). -- Пусти!
  
   Входит молодой человек. Анненский поднимается.
  
   Чем обязан?
   Иванов. -- Господин инспектор, я Иванов Александр Сергеевич, окончил университет и хотел бы получить место в Петербурге, заняться педагогической деятельностью. Мне посоветовали обратиться к вам.
   Анненский. -- Что вы, молодой человек! В столице места все заняты, вакансий давно нет. Если вас устроит, я могу отрекомендовать в один из губернских городов на севере, в Вологду или Псков. Будете преподавать там новые языки или географию.
   Иванов. -- Но я закончил исторический факультет...
   Анненский. -- Уверяю вас, что историки тоже нужны. Сейчас идите, обдумайте хорошенько моё предложение, посоветуйтесь с родными, с маменькой, а потом приходите.
   Иванов. -- Да, но вы на прошлой неделе отдали место моему приятелю, а у него баллы были поменьше.
   Анненский (холодно). -- Я не знаю, о ком вы говорите, господин Иванов. И вообще... (говорит, немного горячась) не хотите ли сказать, милостивый государь, что я оказываю кому-то протекцию? Может, скажете, что беру за эту протекцию деньги?
   Иванов. -- Ничего такого не имел в виду.
   Анненский. -- Я человек порядочный! Моя репутация известна, а всё остальное полный вздор! (Остывает). Так что извините, но ничем помочь не могу.
   Иванов (помявшись). -- Господин инспектор, пожалуй, вы правы. Мне надо подумать.
  
   Уходит, в дверях сталкиваясь с Берестовым.
  
   Берестов. -- Ваше превосходительство, там ваша родственница телефонирует.
   Анненский. -- Кто?
   Берестов. -- Назвалась Ольгой Петровной.
   Анненский. -- Ольга? Что она сказала?
   Берестов. -- Справилась на месте ли вы и просила передать, что скоро приедет.
   Анненский. -- Хорошо, я её подожду. Когда появится, сразу впускайте!
  
   Подходит к окну.
  
   Весна, весна.... Вокруг просыпается жизнь, скоро и я почувствую её кипение. Журнал, редакция, новые люди. Останутся позади ненужные воспоминания, а впереди -- страница жизни, чистая, еще не разграфлённая.
  
   Пауза.
  
   Что же я напишу на этой странице: признания счастливого человека или прощальную эпитафию несбывшимся надеждам? В любом случае, всё написанное останется в кипарисовом ларце. Кто бы мог подумать, что этот ларец станет вместилищем всей моей жизни? Как странно -- такой маленький деревянный ящичек! Большой ящик вмещает тело, а маленький -- жизнь. Что-то душно сегодня! Или сердце ноет?
  
   Открывается дверь, входит Ольга Хмара-Барщевская.
  
   Сцена IV.
  
   Ольга. -- Кенечка, здравствуй, милый!
   Анненский. -- Здравствуй, Лёленька! Я тебя не ждал. Сегодня Нина была здесь, теперь ты. Целое нашествие семейства Лесли.
   Ольга. -- Нина? Зачем ей сюда? Я думала она в имении.
   Анненский. -- Нет-нет. Она отчего-то вернулась, зашла, звала на чай. Мне было её жалко.
   Ольга. -- Я знаю, что тебе всех жалко, весь женский пол.
   Анненский. -- Ты ревнуешь? Но, ради бога, ты же знаешь, я люблю только тебя!
   Ольга. -- С тех пор как мы сидели на даче Эбермана, прошло много времени. Ты помнишь ли то время?
   Анненский. -- Как же я могу забыть! Я смотрел в твои глаза, а ты глядела в мои и между нами установилась такая связь, какая, верно, не устанавливается между мужем и женой, прожившим сто лет совместно. Духовная близость сильнее телесной!
   Ольга. -- Уж между мной и Платоном такой связи точно нет, но Кеня... Я женщина. Как ты этого не понимаешь? Мне нужен ты весь, полностью. Я не могу тебя делить с Диной.
   Анненский. -- Лёленька, побойся бога! О чём ты говоришь? Делить меня, с Диной? У нас с ней давно уже нет никакой связи, ни духовной, ни плотской, и я думаю, её это устраивает.
   Ольга. -- Ты меня обманываешь, мучаешь! Тебя бабы окружают со всех сторон. Вот ты ездишь на эти женские курсы к молодым курсисткам...
   Анненский. -- Какие глупости! Курсистки! Разве из них кто-то польстится на меня, старика?
   Ольга -- Не кокетничай! Хочешь, чтобы я тебя пожалела?
   Анненский. -- Оля! Для меня никого нет, кроме тебя. Ты, знаешь ли это?
  
   Пауза. Ольга подходит к Анненскому, прижимается, затем отходит.
  
   Ольга. -- Да, я знаю, конечно, знаю! Но как мне тяжело! Ходить целыми днями, бывать у вас, видеть тебя с Диной! Как это всё тяжело! Мне иногда кажется, что я совсем обезумела, что я готова на всё -- бросить мужа, детей и пойти за тобой. Если бы ты позвал...
   Анненский. -- Нет, Лёленька! Я не могу. Нам придется мучиться, но что же поделать?
   Ольга. -- И всё-таки, для чего же заходила Нина? Я знаю, у вас был роман, до меня, до нас.
   Анненский. -- Ах, оставь! Ты всех изведешь своей ревностью -- и меня, и себя. Меж нами уж давно ничего нет, она мне просто друг.
   Ольга. -- Я знаю, но все равно неспокойно. Мы с нею несколько отдалились друг от друга в последнее время. Раньше всем делились, рассказывали о сердечных тайнах. Но мне кажется, она начала подозревать нас, думать о наших отношениях. Я ей повода не давала, может быть, ты что-то сказал?
   Анненский. -- Оставь эти глупости! Я сегодня устал. Ты разрешишь мне присесть?
   Ольга. -- Зачем спрашивать, ты же в своем кабинете. Это я у тебя в гостях.
  
   Анненский садится на стул, чуть приспускает галстук на вороте.
  
   Ты когда думаешь подать прошение об отставке?
   Анненский. -- Наверное, в конце лета. Признаться, я еще не задумывался об этом. Мне хочется быстрее начать редакционную работу и писать, ты не представляешь, как мне хочется писать!
   Ольга (подходит к нему, гладит по плечу). -- Милый мой, хороший! Я знаю как это важно для тебя. Когда я слушаю твои стихи мне становиться больно -- отчего тебя никто не знает? Разве ты хуже Бальмонта или Блока? По мне так лучше! Но всё это печально, печально.
   Анненский. -- Блок, Бальмонт.... Это поэты с большой буквы! Ты помнишь чудесные строки Бальмонта о русской природе? (Читает).
  
   Есть в русской природе усталая нежность,
   Безмолвная боль затаенной печали,
   Безвыходность горя, безгласность, безбрежность,
   Холодная высь, уходящие дали...
  
   За такую строфу я отдал бы полжизни. А желание славы? Я не Андрей Болконский на Аустерлицком поле, но мне, конечно бы хотелось, чтобы обо мне знали. Я самолюбив и тут ничего не попишешь. Если этого не случиться, что же, как говорил Бальзак: ""La gloire e'est le soleil des morts" (франц. "Слава это солнце мертвых").
   Ольга. -- Ты сегодня мрачно настроен, Кеня! Кстати, я хотела попросить тебя, за одного студента. Он сын моей очень хорошей знакомой и ему надо поступить в университет, а баллы низкие.
   Анненский. -- Оля, мне, право, неловко. Я только отказал сегодня молодому учителю -- предложил ему Тьмутаракань вместо Петербурга.
   Ольга. -- Ну и что? Тебе же ничего не стоит!
   Анненский. -- Чудачка, нет, я не могу. Как ты можешь меня просить о таком?
   Ольга. -- Желаю и могу! Кто мне запретит? Ну, Кенечка, ну, миленький!
   Анненский. -- Ты уговариваешь меня, будто маленького. Хорошо, ладно, я подумаю.
   Ольга. -- Вот как славно! Какое доброе, ласковое, славное лицо! (Гладит его рукой по лицу).
   Анненский. -- Оставь, Лёля, ты меня смущаешь...
  
   Пауза.
  
   Ольга. -- Отчего ж ты так на меня смотришь?
   Анненский. -- Ты точно сирень в солнечных лучах. Нежно-голубая, с темно-лиловыми, фиолетовыми переливами (Читает).
  
   Ты придешь, коль верна мечтам,
   Только та ли ты?
   Знаю: сад там, сирени там
   Солнцем залиты.
  
   Ольга. -- "Лишь тому, чей покой храним, сладко дышится". Чудные, чудные, чудные слова! И как прекрасно они звучат! Давай беречь покой друг друга, мой милый поэт! Верно, счастье для нас только в этом.
  
   Пауза.
  
   Мне пора. Ты когда поедешь на вокзал? Мы могли бы поехать в Царское вместе.
   Анненский. -- Не знаю, вдруг возникнут пересуды? Наши царскосёлы любят злословить, ты же знаешь. Мне не хочется расстраивать ни Дину, ни Платошу.
   Ольга. -- Кеня! Ну отчего ты такой?
   Анненский. -- Какой?
   Ольга. -- Ты как маленький испуганный зверек, зверушка. Нельзя всего бояться и жить так всю жизнь. Это же ужасно тяжело -- всё скрывать в себе!
   Анненский. -- Но что ж поделать? Я не могу игнорировать условности, а недосказанность моя, изволишь ли видеть, не трусость. Это только способ сохранить покой и мир. Что же сделать, Лёленька, если внутреннее спокойствие для меня очень важно! Это мой кипарисовый ларец, до которого никому нет дела.
   Ольга (с обидой). -- Даже мне? Ответь, даже мне?
  
   Анненский не отвечает. Он встает, отходит от Ольги к окну и смотрит в него молча. Звучит музыка.
  
   Занавес
  
   Действие второе.
  
   Сцена I.
   Кабинет Анненского в Царском Селе, на улице Захаржевской в доме Панпушко. В комнате темно--красная мебель, обитая зеленым сукном, висят картины, бюсты Софокла и Еврипида. На столе букет с лилиями. В комнате в креслах и диване сидят почитатели поэта: Ольга Петровна, Нина Петровна, Наталья, Валентин, в углу на стуле курит Дина Валентиновна, в розовом платье, стряхивая пепел в пепельницу. Перед ней стоит чашка кофе, рядом ваза с апельсинами. Рядом Арефа в белых перчатках и с серебряным подносом.
  
   Дина Валентиновна (с раздражением). -- Арефа, я просила принести кофе, горячий кофе, а не холодный!
   Арефа (степенно). -- Воля ваша, барыня, но я приносил недавно.
   Дина Валентиновна. -- И что с того, что приносил -- этот уже остыл! Неси живее другую чашку! Ну что ты такой неповоротливый, право!
  
   Арефа ставит чашку на поднос и выходит. Дина Валентиновна закуривает и обращается к гостям, сидящим на диване и в креслах.
  
   Почитай четверть века служит у нас, а всё такой же бестолковый.
   Ольга (говорит остальным, не обращая внимания на Дину Валентиновну). -- Иннокентий Федорович сегодня запаздывает. Обещался к трём часам, а уже четверть четвертого.
   Нина. -- Он так занят! Эти дела с журналом его очень занимают. У него появился новый круг знакомых -- все литераторы. Я кое-кого из них знаю, мы встречались в салонах, на вечерах и мне даже приходилось петь перед ними. А можете себе представить, что однажды в таком вечере я пела с самим Шаляпиным.
   Дина Валентиновна (ворчит). -- Лучше бы он службой занимался. Всё было бы больше пользы!
   Ольга. -- Ниночка, ну причём здесь ты! Мы все знаем, что ты прекрасно поешь, и Иннокентий Федорович очень ценит твое пение, но сегодня у нас не музыка голоса, а музыка стихов.
   Нина (не слушая). -- Представьте, что если Шаляпина пригласить сюда, к нам, и попросить спеть? Он чудесно поет, таким мощным глубинным голосом, что холодеет изнутри.
   Дина Валентиновна. -- Нет, Нина, ты всегда была фантазерка. Шаляпину надо платить, не будет же он петь задаром или только ради нашего общества -- ради старых мадам. Если и будет музицировать, то только из-за Наташи (серьезно смотрит на жену сына).
  
   Нина и Наталья говорят почти одновременно.
  
   Нина (смешалась). -- Да. Я право не знаю.
   Наталья. -- Ах, ну что вы такое говорите!
  
   Появляется Арефа с чашкой горячего кофе. Ставит её на столик перед Диной Валентиновной.
  
   Арефа. -- Еще чего-нибудь угодно?
   Дина Валентиновна. -- Нет, ступай!
   Валентин. -- Отец и меня хочет пристроить к работе в редакции. Я уже отрекомендовался Сергею Константиновичу Маковскому.
   Дина Валентиновна. -- Что ж ты там будешь делать, Валя?
   Валентин. -- Мы говорили о поэтической хронике. Это небольшой раздел, но нужна кропотливая работа.
   Наталья (с сомнением). -- Валюша, разве эта работа для тебя? Ты же не способен долго усидеть за столом! Чтобы трудится, нужно к этому иметь склонность.
   Дина Валентиновна. -- Наташа, права! Зачем тебе, с твоим поэтическим талантом заниматься поденщиной? Не понимаю! Впрочем, если Кеня так решил.
   Валентин. -- Нет, мама, я всё-таки питаю надежду, что из-под моего пера выйдет нечто дельное, замечательное.
   Ольга (с вызовом). -- А вы знаете, Дина Валентиновна, что Иннокентий Федорович хочет оставить службу в округе?
   Дина Валентиновна (удивлена, но делает вид, что знает). -- Да... Мы как-то разговаривали об этом. Однако это же не скоро, может через год или два.
   Ольга. -- Нет-нет, он намеревается сейчас подать прошение или в сентябре -- ещё не решил.
   Нина. -- Я тоже об этом слышала по весне.
   Дина Валентиновна. -- Сейчас? Это же сущий вздор, пустое! Сейчас положительно невозможно -- я собиралась зимой в Париж и нужны средства. Ничего, я с ним поговорю, и он переменит своё мнение.
   Валентин. -- Кстати, вы слыхали новость? Анна Павлова собирается покинуть Мариинку. В "Листке" написано, что её переманили американцы и намерены заплатить шестьдесят тысяч за три месяца. Это ж гонорар, как у Шаляпина!
   Нина. -- Однако пока Дягилев увез её в Париж на "русские сезоны". Тамошние газеты пишут о её несомненных успехах.
   Дина Валентиновна. -- Что вы все о пустом? Вот у нас в Царском умер миллионер Кокорев. Он жил неподалёку. Там такой роскошный дворец остался!
   Наталья (живо). -- Да-да! Говорят, что его наследникам трудно дом содержать, и они устроили лотерею на три миллиона рублей. Каждый билетик стоит по рублю. Народ расхватывал их как пирожки -- по нескольку десятков.
   Ольга. -- Странные люди! Если наследники не могут его содержать, они думают, что смогут?
   Валентин. -- Зато у людей есть мечта. Это очень важно -- уметь мечтать!
   Ольга (насмешливо). -- Да уж! Мечтать мы умеем!
   Нина. -- Какая погода нынче скучная. Середина лета, а совсем не тепло. Иногда, в иные дни, чуть-чуть пригреет и всё. Опять же, говорят, вода в Неве спала. К чему бы это? Как бы зиме не быть холодной?
   Ольга. -- Напрасно беспокоишься, Нина! Поедешь в имение, натопишь дом пожарче, и холода тебя не будут пугать.
   Нина. -- Ты как будто меня отсылаешь из города?..
  
   Пауза.
  
   Что же Иннокентий Федорович? Сегодня будет читать новое или что-то из старого услышим?
   Ольга. -- Не знаю, писал ли он что-нибудь в последнее время.
   Дина Валентиновна (с торжеством в голосе). -- А вот мне Кеня читал! "Среди миров" и другие пьески.
   Ольга (не слушая). -- Главное, чтобы его ничего не отвлекало, он так раздражается, когда мешают. Помню, собирались у Нины и во время чтения вдруг появились белые мыши...
   Наталья. -- Мыши? Откуда?
   Нина. -- У моих детей были мыши. Но я им наказала, строго-настрого, спрятать мышек от греха подальше.
   Ольга. -- Ах, Нина, ты такая рассеянная! Ты, наверное, забыла им сказать. Ваши мыши выползли в самый неудачный момент, когда Иннокентий Федорович заканчивал читать. Он увидел их -- прямо остолбенел!
   Дина Валентиновна. -- Хорошо ещё не упал -- Кеня терпеть не может мышей!
  
   Входит Платон с довольным видом.
  
   Дина Валентиновна. -- Что случилось, Платон, ты выглядишь довольным?
   Платон. -- Доволен? Конечно, доволен, maman. Я приобрел такую нужную вещицу, что это весьма подняло мне настроение. Весьма и весьма!
   Ольга. -- Что ж ты купил, Платоша?
   Платон. -- Читал я недавно одну газетку, и вижу рекламу крупными буквами: "Я был лыс". Меня это заинтересовало -- вы же знаете мою склонность к лысине, к тому же maman говорила, что покойный батюшка был совершенно лыс. Но тут я думаю, дело верное и послал заказ. Некий Джон Берлей вышлет мне пробную баночку мази.
   Ольга. -- Сколько стоило это удовольствие?
   Платон. -- Уверяю тебя, совершенно бесплатно. За пересылку он просил только две марки по семь копеек, а если от мази будет прок, то можно и скидку попросить, так что выгода налицо.
   Ольга. -- Считай, что плакали твои денежки, Платон. Как же можно? Тебе уже за сорок, а ты всё веришь разным проходимцам и жуликам!
   Платон. -- Дусечька, не ругайся! Ущерб если и будет, то невелик!
   Ольга. -- Ты постоянно ввязываешься в разные авантюры. Нельзя же быть таким легкомысленным! Я никогда не понимала, как в тебе уживается трезвый расчет и маниловщина.
   Дина Валентиновна. -- Послал и послал, чего же обсуждать, голубушка? И браниться тут нечего, словно Платон преступник какой, разоритель.
   Платон. -- Кстати, господа, слыхали анекдот? Некто задумал нанять горничную и спрашивает: "Как вас зовут?". Та отвечает: "Катей, сударь!". "Не могу тебя нанять, у меня жену так зовут". А горничная: "Ну, так разведитесь!". (Хохочет). Забавно, не правда ли?
   Дина Валентиновна (недовольно). -- Этот анекдот ты уже рассказывал прошлый месяц.
   Платон. -- Прошу прощения, запамятовал! А про Азефа слышали?
  
   Появляется Арефа.
  
   Арефа. -- Господа приехали. Сейчас поднимутся.
   Дина Валентиновна. -- Ну, слава богу! Сколько можно ждать!
  
   Сцена II.
   Там же в кабинете Анненского. Входят Анненский, Маковский и Беляев, продолжая начатый разговор.
  
   Анненский. -- Это черт знает что! Это решительно никуда не годится.
   Дина Валентиновна. -- Что такое? В чём дело?
   Анненский. -- Здравствуйте, мои дорогие! Мы с моими гостями говорим о школе. Я недавно был на съезде учителей городских школ. Там был прелюбопытнейший доклад некоего Григорьева об алкоголизме в школе. Так вот, проверили восемь училищ и выяснилось, что из ста восьмидесяти мальчиков не употребляют только двадцать, а из ста пятидесяти девочек только десять. Если мне не изменяет память.
   Дина Валентиновна. -- Какой ужас!
   Анненский. -- Однако оставим это. Как вы заметили, я сегодня не один. Позвольте вам представить -- Беляев Юрий Дмитриевич писатель. Сергея Константиновича представлять не буду, его вы знаете, он бывал у нас вместе с Волошиным.
   Дина Валентиновна. -- Как же, как же! Сергея Константиновича мы знаем!
   Беляев. -- Иннокентий Федорович деликатно не упомянул, что я еще и репортер суворинского "Нового времени". Впрочем, это обстоятельство меня не стесняет.
   Дина Валентиновна. -- У нас здесь нет либералов.
   Валентин. -- Ну почему ж, мама? Я читаю "Русскую мысль".
   Дина Валентиновна. -- Ах, оставь, Валя!
   Анненский (начинает представлять). -- Юрий Дмитриевич, это моя жена Дина Валентиновна, сын Платон и его жена Ольга Петровна. Ещё один сын Валентин, его жена Наташа и Нина Петровна сестра Ольги Петровны.
  
   Беляев кивает всем.
  
   Ну что, церемонию представления закончили? Прошу садиться.
  
   Маковский и Беляев садятся на свободные стулья. Сам Анненский подходит к своему столу и в нерешительности останавливается.
  
   Ольга. -- Позвольте Сергей Константинович, всё хотела спросить, а художник Константин Маковский, который выставляется у Третьяковых, ваш батюшка? Его картина "Дети, бегущие от грозы" мне очень нравится.
   Маковский. -- Да, это он. Но мы давно не виделись, уже лет десять, а то и больше -- у него другая семья.
   Дина Валентиновна. -- Извините Сергей Константинович! Кеня, мы уже ждём порядочно. Ты будешь читать сегодня? Ты чего молчишь? С сердцем плохо?
   Анненский. -- Нет-нет, позови Арефу.
  
   Дина Валентиновна звонит в колокольчик.
  
   Беляев. -- Вы не провели электричество, Иннокентий Федорович? Во многих домах уже электрические звонки для слуг.
   Анненский. -- Нет, Юрий Дмитриевич, мы как-то всё по старинке, всё руки не доходят. Однако уверяю, что мы не последователи графа Толстого с его простотой. Говорят, у него в московском доме даже водопровод не подведен.
   Маковский. -- Да-да, цивилизация для Толстого сущее зло. Я знаком с верным последователем графа неким господином Чертковым и тот посвятил меня в тонкости толстовского учения.
   Ольга. -- В чём же его суть?
   Маковский. -- Если в двух словах, это простота и любовь.
   Платон. -- Ого!
   Беляев. -- Однако!
   Дина Валентиновна. -- Под старость из ума выжил!
   Маковский. -- Нет, господа, не ёрничайте! Именно так -- простота и любовь! Простота ведет к смирению и искоренению гордыни, а любовь...
   Ольга (с усмешкой). -- Что же с любовью?
   Маковский. -- Любовь служит источником нравственных поступков, лежит в их основе.
   Беляев. -- Послушать Толстого, так и детей бы никогда не было. У самого-то их сколько?
   Валентин. -- Как я читал -- ныне семь живущих.
   Дина Валентиновна. -- Что ж ты, Валя? Мало того, что либерал, так еще и толстовец?
   Валентин. -- Ты опять фантазируешь, мама! Толстой наш выдающийся писатель и каждый образованный человек должен знать о нем как можно больше.
  
   Появляется Арефа.
  
   Анненский. -- Арефа, голубчик, принеси кипарисовый ларец!
   Дина Валентиновна. -- А мне другую чашку кофе, этот уже остыл! (закуривает новую сигарету).
   Беляев. -- Жажду сделать вам комплимент, Иннокентий Федорович -- кабинет у вас просто замечательный.
   Анненский. -- Да, это моё самое любимое место в доме. За исключением, пожалуй, кровати. Когда за окном непогода или мне нездоровится -- там моё место работы.
   Дина Валентиновна. -- Еще у Кени, вы мне простите, господа, что я по-домашнему его зову, всегда на столе лилии. Мы ему покупаем. Раньше сами выращивали, а теперь покупаем.
   Анненский. -- Да, Диночка моя незаменимая помощница! Чтобы я без неё делал?
   Ольга (сидит, отвернувшись в сторону, затем обращается к Маковскому). -- Сергей Константинович, когда же выйдет первый номер вашего журнала. Мы все в нетерпении!
   Маковский. -- Ольга Петровна, у нас небольшие трудности с финансами. Я думаю, мы с ними в скором времени управимся, а что касается материала для номера, то его достаточно. Так что полагаю, в сентябре-октябре наше детище предстанет перед строгим судом публики.
   Платон. -- А позвольте спросить, а в чём всё-таки затруднения с финансовой стороны? Не хватает капитала?
   Маковский. -- Извольте! Средств у нас сейчас достаточно для выпуска первых трех-четырех номеров. А потом... Потом надеемся на подписку. Наши читатели это взыскательная публика, любящая искусство, но и, кроме того, публика состоятельная.
   Платон. -- Собственно, доход будет небольшим?
   Маковский. -- Это так. Наша цель не прибыль, а распространение идей аполлонизма, то есть прекрасного.
   Платон. -- Выходит, что гонорар для авторов будет ничтожно малым?
   Маковский. -- Отчего же? Для этого мы средства найдем.
   Анненский. -- Платон, ты так настойчиво интересуешься финансовым вопросом, что уже смутил нашего любезного Сергея Константиновича.
   Ольга. -- Уж не хочешь ли ты сам что-то написать в журнал? А впрочем, о чём я говорю -- у тебя никогда не было склонности к литературе.
   Дина Валентиновна. -- Тебе, всё бы пустить шпильку мужу!
  
   Появляется Арефа с ларцом. Ставит его на стол перед Анненским, а потом подходит к Дине Валентиновне, ставит её кружку на серебряный поднос и удаляется.
  
   Анненский. -- Ну, вот и ларец! Чтобы вы хотели послушать?
   Нина. -- Иннокентий Федорович, скажите "Стансы" или "Старую шарманку".
   Ольга. -- "Смычок и струны".
   Анненский (внимательно посмотрев на неё). -- Пожалуй, прочту, если угодно.
  
   Открывает ларец, перебирает бумагу, находит нужный лист. Начинает читать.
   "Смычок и струны"
   Какой тяжелый, темный бред!
Как эти выси мутно
-лунны!
Касаться скрипки столько лет
,
   И не узнать при свете струны!
  
   Кому ж нас надо? Кто зажег
   Два желтых лика, два унылых...
И вдруг почувствовал смычок,
Что кто
-то взял, и кто-то слил их.
  
   "О, как давно! Сквозь эту тьму
   Скажи одно, ты та ли, та ли?"
И струны ластились к нему,
Звеня, но, ластясь, трепетали.
  
   "Не правда ль, больше никогда
Мы не расстанемся? довольно...
"
И скрипка отвечала 
да,
Но сердцу скрипки было больно.
  
   Смычок все понял, он затих,
А в скрипке эхо все держалось...
И было мукою для них,
Что людям музыкой казалось.
  
   Но человек не погасил
   До утра свеч... И струны пели...
Лишь солнце их нашло без сил
   На черном бархате постели.
   Прочитав, роняет листы на пол и не подбирает их. Все молчат какое-то время, как бы обдумывая услышанное.
   Беляев. -- Чудесно, потрясающе! Иннокентий Федорович вам бесспорно надо печататься.
   Валентин. -- Как это тонко, отец!
   Маковский. -- Да, свежо, удивительно свежо! И как глубоко! Смычок слился со скрипкой в одно целое. Но воля музыканта важнее, только она может соединить их вместе. Если делать широкое обобщение -- музыкант это сама жизнь, в чьих силах нас сводить и разлучать.
   Нина. -- Интересно, кто эти смычок и скрипка? Иннокентий Федорович, вы не раскроете загадку?
   Анненский (неуверенно). -- Ниночка, это всего лишь поэтический образ, пришедший в мою голову во время поездок в поезде. Знаете, под стук вагонных колес о многом думается.
   Ольга. -- Какой, право, здесь интерес, Нина? У Иннокентия Федоровича много поэтических образов, надо только внимательно слушать!
   Нина (обиженно). -- Можно и не говорить, я сама догадываюсь.
   Платон. -- Да что тут думать? Смычок и скрипка это поезд и вагон, в котором ехал Иннокентий Федорович. Я сразу понял. (Все удивленно смотрят на него).
   Дина Валентиновна. -- Кеня, голубчик, хочешь дольку апельсина?
   Анненский. -- Я...мм...
  
   Дина Валентиновна встает, подходит к нему, кладет дольку в рот. Анненский беспомощно, не противясь, жует. Но лицо его недовольно.
  
   Дина Валентиновна (смотрит на него, усмехается). -- Что случилось? Тебе не нравится?
   Анненский. -- Нет, всё хорошо, Диночка! Только твои пальцы пахнут сигаретами.
   Дина Валентиновна (капризно). -- Кеня, я не могу бросить курить, ты же знаешь! И потом, я недавно читала в "Петербургской газете", что в Гдовском уезде проживает старуха, которой сто двадцать девять лет. Можешь себе представить, что старуха почти слепа, плохо слышит, но до сих пор курит!
   Анненский. -- Нет, не могу представить. (Иронично) Я всю жизнь обречен ехать в вагоне для курящих вместе с тобой, Валентином и Платоном. Слушайте, а не пора ли нам откушать чаю? Дина, распорядись, пожалуйста!
  
   Дина Валентиновна звонит в колокольчик, вызывает Арефу. Тот появляется.
  
   Дина Валентиновна. -- Арефа, скажи накрыть на стол, мы будем чай кушать.
   Арефа. -- Уже накрыли, барыня!
   Анненский. -- Вот и великолепно! Прошу!
  
   Все поднимаются и выходят из кабинета. Звучит голос Шаляпина из граммофона за стенкой поющего "Элегию" Массне.
  
   Сцена III.
   Кабинет Анненского. Входят Нина и Ольга.
  
   Нина. -- Олюшка, я прошу тебя! Прекрати свои шашни с Иннокентием Федоровичем. Это становиться неприличным, в конце концов! У тебя же муж, дети. Нельзя же так!
   Ольга. -- Шашни? О чём ты? Тебе, Нина что-то привиделось. Ты ведешь себя как пьяная, но у Иннокентия Федорович вина не подавали -- только чай.
   Нина. -- Смеешься? Я же вижу, как он на тебя смотрит и как ты на него. Так не смотрят друг на друга посторонние -- лишь близкие люди, влюблённые друг в друга по уши.
   Ольга. -- Мне кажется, ты ревнуешь, безосновательно ревнуешь. Давай прекратим этот пустой разговор, вернемся в гостиную.
   Нина. -- Нет уж, я тебя неспроста сюда позвала. Ольга, постыдись, у тебя Платон, как же его можно обманывать! Это я одинока с того времени, как меня оставил муж... Мы разошлись sans scandale, sans vacarme, sans une larme (франц. "без скандала, без шума, без слез"), но это не значит, что мне легко...
   Ольга. -- Значит, тебе можно флиртовать только из-за того, что ты одна?
   Нина. -- Я знаю, что Кеня питает ко мне чувства. У меня есть письма...его слова... Мы проводили с ним время, когда он бывал у меня на даче! Он очень, очень был нежен! У него такая чуткая душа, как пугливая лань -- того и гляди можно спугнуть одним неосторожным движением. И услышишь только треск кустов. А потом в его жизни появилась ты.
   Ольга. -- Хорошо, я скажу тебе, раз ты меня принуждаешь -- мы любим друг друга! Это началось не сейчас, а больше года назад, когда Кеня жил на даче Эбермана. У нас с ним такая любовь, незримая духовная связь, аж голова кружится и ноги отнимаются. Я готова пойти за ним хоть куда, хоть на край света, только бы видеть его лицо, эти глаза, полные любви. Ах, ну что тут говорить! Такие дела, Ниночка!
   Нина (враждебно). -- Ты стала ему женой? Ты изменила Платону?
   Ольга. -- Нет что ты? Кеня этого не захотел. Наши сердца и тела соединились не здесь, на земле, а на небе.
   Нина. -- Это гнусно! Противно! Ты низкая, дурная женщина.
   Ольга -- Но почему ты ко мне так строга? Ты должна меня понять. Мы с Кеней любим друг друга и ничего нельзя изменить. Ничего!
   Нина (не слушая). -- Нет, как же это противно -- иметь мужа, детей и изменять им всем, обманывать Дину Валентиновну, эту женщину, которая была к нам так добра. Как можно прикидываться подругой семьи, а самой быть точно змея. Противно всё это! Ужасно! Я не могу это слышать, не желаю! Ты должна оставить его! Немедленно!
   Ольга. -- Что? Почему?
   Нина. -- Надо пожалеть его, если тебе не жалко всех остальных. У Кени больное сердце. Что будет, если он к тебе привыкнет, сживется с мыслью, что любим, а ты его вдруг оставишь и увлечешься другим человеком? Его сердце не выдержит.
   Ольга. -- Я его никогда не брошу. Как ты можешь думать такое? И не прикидывайся, что тебе его жалко!
   Нина. -- Отчего же я прикидываюсь? Я его тоже люблю! И отчего же ты думаешь, будто одна можешь его любить? У тебя нет права присваивать его чувства -- он не игрушка в твоих руках. Оля, Олечка, тебе нужно его оставить! Так будет лучше для всех, поверь мне!
  
   Пауза.
  
   Впрочем, если ты настолько эгоистична, черства к окружающим, я тебя заставлю это сделать. Я расскажу Дине Валентиновне, Платону о твоём гнусном поведении. Прошу тебя, не вынуждай!
   Ольга. -- Зачем ты так со мной поступаешь, Нина? Зачем?
   Нина (холодно). -- Пора возвращаться в гостиную.
  
   Выходит из кабинета Анненского. Немного погодя за ней идет, утирая выступившие слезы, Ольга. Часы, стоящие в кабинете, отбивают время.
  
   Сцена IV.
   Кабинет Анненского. Дверь открывается, и входят Беляев и Наталья.
  
   Беляев. -- Наташа, вы обещались показать кабинет Иннокентия Федорович. Признаться, я его не очень рассмотрел во время чтения.
   Наталья. -- Этот кабинет -- любимое его место. Здесь он сидит, когда сочиняет (показывает на кресло), здесь бюсты Софокла и Эврипида, а на столе обычно свежие лилии. Так чудесно, правда? Ах, как бы я хотела сделаться беллетристом или поэтом, как Иннокентий Федорович или Валя! Должно быть, это жутко интересно сидеть в кресле, творить...(берет чернильную ручку на столе Анненского и чертит ей в воздухе, словно пишет слова).
   Беляев. -- Милая Наталья Владимировна, писать на самом деле утомительно и скучно, ведь вдохновение приходит не каждому.
   Наталья (кладет ручку). -- Пожалуй, вы правы! Я не смогу долго усидеть на месте. Бывает так тяжело иногда на этих вечерах, где читают прозу или стихи -- всё хочется подняться, вспорхнуть, полететь. Хочется свободы и воздуха, словно я птичка какая.
   Беляев. -- Полностью согласен с вами, в таких обществах обычно скучно. Тем более, в доме ваших родственников Дины Валентиновны и Иннокентия Федоровича. Надеюсь, вы не обидитесь?
   Наталья. -- Нет, что вы!
   Беляев. -- Здесь всё замечательно, обстановка, кабинет, но вы не обессудьте, Иннокентий Федорович и его жена будто явились из прошлого века. Кажется, вот-вот откроется дверь и появится покойный государь Александр II со своим двором и в той же одежде, какую тогда носили. Всё вокруг сухо, трезво, установлено наперёд. Но, смею думать, холодная чопорность в доме не заменит вам теплыни жизни за окном, её впечатлений и красок.
   Наталья. -- Да, да, наверное, но я присуждена здесь жить!
   Беляев. -- Заведите любовника, и он скрасит ваши серые будни.
   Наталья (смущенно смеётся). -- Ах, что вы такое говорите! Я верна мужу, у меня и в мыслях такого нет!
   Беляев. -- Наташенька, милая Наташа! Это настоящая жизнь, не придуманная, и если не хотите прозябать в литературных салонах, то подумайте о моих словах. А кабинет замечательный! Здесь уютно и, действительно, хочется писать, творить, не то, что у нас, в редакции. Вот где, я вам скажу, место так место: грязь, накурено, сотрудники слоняются от стола к столу и отвлекают разговорами. В общем, настоящая клоака. Признаться, я, поэтому не пишу своих статей в редакции.
   Наталья. -- А где?
   Беляев. -- Как ни странно в ресторане. Заказываю отдельный кабинет и сажусь, пишу.
   Наталья. -- А вы сразу сделались репортером? Вас тянуло к этому ремеслу? А то знаете, бывает, люди себя ищут, ищут, мучаются, как мой Валентин. Ему скоро тридцать, а он все себя ищет, только никак не найдет.
   Беляев. -- Наташенька, я перед этим занимался многим. Как говаривал писатель Куприн, я перепробовал почти всё, кроме беременности. И вот нашел себя в писательстве. Кстати, Наташа, не хотите составить мне как-нибудь компанию в ресторан? Я покажу вам, так сказать, мастерскую писателя, его кухню. Вам будет очень интересно, обещаю!
   Наталья (неуверенно). -- Отчего же? Пожалуй, я смогу принять ваше предложение. Когда мы с Валей будем в Петербурге...
   Беляев. -- Только я вас умоляю, душечка, приходите одна. Писательство это такая вещь, которая не приемлет широкой публики. Это интим души. Кстати, вы слышали забавную историю, недавнюю?
   Наталья. -- Нет.
   Беляев. -- В Летнем саду повесили объявление, что весь вечер перед публикой будет петь Шаляпин, причем петь бесплатно, что по нынешним временам большая редкость. Собралось много публики, человек эдак триста, и представляете, что случилось? Устроители вынесли граммофон и поставили его пластинки. Итак, весь вечер Шаляпин пел в саду. Каково? (Смеётся).
   Наталья (смеется). -- Да, смешно. А вы женаты?
   Беляев. -- Женат, Наташа. Но, как писал Надсон: "Только утро любви хорошо". Когда-то она была другой, а теперь жена чужой мне человек, грубый, скучный, а душе нужно иное. Душа требует любви! Вот так-с! Так я смею надеяться?
   Наталья (весело грозит пальцем). -- Ах вы, баловник! (Кокетливо). Не знаю, не знаю, это кажется не совсем приличным...
  
   Открывается дверь, входит Анненский и Дина Валентиновна.
  
   Анненский. -- Юрий Дмитриевич, Наташа?
   Наталья. -- Я показывала кабинет Иннокентия Фёдоровича. Юрий Дмитриевич попросил.
   Беляев. -- Наталья Владимировна была так любезна...
   Дина Валентиновна. -- Наташа, голубчик, проводи гостя в гостиную! Мы сейчас к вам присоединимся.
  
   Наталья и Беляев выходят.
  
   Кеня, когда ты собирался сказать, что хочешь оставить службу? Эта вертихвостка Ольга уже знает, а я в полном неведении.
   Анненский. -- Диночка, я долго обдумывал и собирался сказать. Сейчас начинается журнал, новое для меня дело, но интересное, безусловно! И я написал уже несколько материалов: статью, стихи. Всё это будет издано.
   Дина Валентиновна. -- Но я собиралась зимой в Париж! Ты же знаешь, что я каждый год зимой бываю во Франции. Мне надо развлечься, а тут такая скука! А ты хочешь меня оставить без денег?
   Анненский. -- Нет, я всё продумал. Я подам прошение об отставке, но с просьбой оставить в ученом совете. За это причитается плата. Еще у меня есть курс лекций на высших женских курсах Раева. Ну, еще, я думаю, будут гонорары за издание статей.
   Дина Валентиновна. -- Ох, не знаю, не знаю! Мне что-то боязно. И зачем тебе это надо? Тебя же никто не гонит из министерства! С попечителем округа Мусиным-Пушкиным у тебя прекрасные отношения.
   Анненский. -- Нет, я больше не намерен служить! Мне всё это чертовски претит -- эта служба, разъезды по округу, экзамены, ученые советы. И везде пустота, ничтожество, серость. А мне адски хочется покоя! Ты даже не представляешь!
   Дина Валентиновна (недовольно). -- Ну как знаешь! Но помни, тебе надо беречь семью, нас с Валей. Я уже немолода, мне немного осталось, недолго буду тебе обузой. Потом найдешь себе жену моложе... (всхлипывает, прикладывает платок к глазам).
   Анненский. -- Ну, перестань, прекрати, ей-богу!
   Дина Валентиновна. -- Ты же меня любишь, Кеня?
   Анненский. -- Конечно, Диночка! Конечно!
  
   Занавес.
  
   Интерлюдия ПЕРВАЯ.
   Авансцена. Полумрак. Звуки вокзала (шумит паровоз, вокзальный колокол и т.п.) Стоят Анненский и Ольга, они расстаются. Ольга утирают слезы, подходит, обнимает Анненского, отходит. Играет музыка. Голос за сценой.
  
   "Зал...
   Я нежное что-то сказал.
   Стали прощаться,
   Возле часов у стенки...
   Губы не смели разжаться,
   Склеены...
   Оба мы были рассеянны,
   После она
   Плакала тихо у стенки
   И стала бумажно-бледна...
   Кончить бы злую игру...
   Что ж бы еще?
   Губы хотели любить горячо,
   А на ветру
   Лишь улыбались тоскливо...
   Что-то в них было застыло,
   Даже мертво...
   Господи, я и не знал, до чего
   Она некрасива...
   Ну, слава Богу, пускают садиться...
   Слиплись еще раз холодные лица,
   Поезд еще стоял --
   Я убежал...
  
   Анненский и Ольга расходятся в разные стороны. Звучит негромкая печальная музыка.
  
   Сцена V.
   Кабинет Анненского. Он сидит за столом в халате, белой накрахмаленной рубашке и брюках, что--то читает, пишет на листке бумаге. Входит Арефа.
  
   Арефа. -- Доброе утро, барин! Никак с ночи не спите?
   Анненский. -- Да. Арефа, не спится что-то, а когда не сплю, прихожу сюда и работаю. (Посмотрел на стоящие у стены часы в футляре). Часы остановились, а я и не заметил. Который час?
   Арефа (подходит, задувает горящую на столе свечу). -- Це один господь знае! Вы уж звиняйте Иннокентий Федорович, ежели я по малоросски иногда балакаю. Барыня сильно гневается, когда слышит.
   Анненский. -- Говори, как умеешь! Что мне за дело? Я тебя понимаю. Сколько служишь у нас, Арефа, а часам так и не выучился.
   Арефа. -- Мы народ маленький, нам только господам услужить. Отчего ж, барин, свет не зажгли? Очи, верно, дуже заморились.
   Анненский. -- Электрический свет меня раздражает, от него больно делается.
   Арефа. -- Открою-ка я занавеси, на дворе светло. (Открывает шторы). Вчора барин приехав домой в чужой шубе...
   Анненский. -- В чужой шубе? Это невозможно! Откуда?
   Арефа. -- Сымаю шубу и гля -- це диво дивное, шуба-то не наша!
   Анненский. -- Постой, постой. Я был вчера у Фаддея Францевича Зелинского, вечер прошел изумительно, но... я так рассеялся, что это заметил даже добрейший Фаддей Францевич. Оттуда и чужая шуба. Послали кого-нибудь отвезти назад?
   Арефа. -- Барыня с посыльным отправила и приплатила еще. Раззор один.
   Анненский. -- Не ворчи, Арефа!
  
   Входит Валентин.
  
   Валентин. -- Здравствуй, отец! Ты сегодня выглядишь утомленным. Опять полночи не спал? "Чуть свет уж на ногах" (цитирует "Горе от ума") и как всегда в крахмальной рубашке?
   Анненский. -- Ты же знаешь, как я их люблю! Если было бы можно, я и спал бы в них, но сегодня не спалось. Арефа, растопи камин, зябко!
   Арефа. -- Слушаюсь, барин! (Выходит).
   Валентин (подходит к окну, смотрит в него). -- Опять льёт дождик как всегда в ноябре. И так каждый день. До чего же мне осень не нравится, эти низкие тучи, эта слякоть. Трудно представить, что скоро, совсем скоро будет Рождество. Я всегда любил Рождество! Вы с мамой клали подарки под ёлку или вешали их на ветки, приходили гости, их дети, и мы водили веселые хороводы, взявшись за руки. А тебе нравится Рождество?
   Анненский. -- Рождество? Пожалуй... Но, до него еще время не приспело, до него еще нужно дожить.
   Валентин. -- Говоришь так, словно собрался умирать.
   Анненский. -- К этому всегда надо быть готовым. Знаешь, иногда жизнь кажется треснувшим кувшином, из которого постепенно вытекает вода. Чем дольше идешь, тем менее остается воды. Оттого и торопишься переделать все, что тебе еще под силу, о чём в молодости не задумывался.
   Валентин. -- Не намерен сегодня говорить о грустном.... Мне казалось, ты поедешь в присутствие сегодня?
   Анненский. -- Нет, сказался больным.
   Валентин (ёжится). -- У тебя сыро, надо растопить камин. (Ходит по кабинету, насвистывает мелодию романса).
   Анненский. -- Прекрати, деньги просвистишь!
   Валентин. -- Странно папа, что ты веришь в приметы. Ольга не приезжала вчера? В последнее время она нас избегает. Или мне кажется? И Наташа тоже давно с ней не разговаривала -- они перебрасываются только записочками. Не обиделась ли она?
   Анненский. -- Не знаю, право! Может ей нездоровится? Сейчас эпидемия инфлюэнции. Впрочем, об этом можно справиться у Платона, мы сегодня его ждем к обеду.
   Валентин. -- Маковский прислал мне стихи новой поэтессы. У тебя они, верно, есть? Некая Черубина де Габриак.
   Анненский. -- Да, он мне тоже прислал, сам лежит дома, болен плевритом. Я как раз читал эти стихи перед твоим приходом.
   Валентин. -- Какие необычные, не находишь? (Берт лист со стола, читает).
  
   Червленый щит в моем гербе,
   И знака нет на светлом поле.
   Но вверен он моей судьбе,
   Последний -- в роде дерзких волей...
  
   Маковский тебе не говорил кто она такая, откуда? Какая-то таинственная красавица-католичка.
   Анненский. -- Нет, он сам в догадках, однако намерен печатать её пьески в одном из номеров "Аполлона". Наверное, в следующем году. Я сейчас правлю свои стихи для журнала -- Сергей Константинович попросил их прислать. Он ведет переговоры с Ушаковым об издании отдельной книжкой. Кстати, Валя, я тебя попрошу, если у меня не будет времени, займись, пожалуйста, редактурой. Книга будет назваться "Кипарисовый ларец" и состоять из трилистников. В каждом трилистнике по три стиха.
   Валентин. -- Хорошо, отец!
   Анненский. -- Как ты находишь мою статью в первом номере "Аполлона"?
   Валентин. -- Превосходно! Только мне кажется, что многие поэты на тебя обидятся.
   Анненский (мрачно). -- Уже обиделись. Маковский писал. В газетах тоже нелестные отзывы (кивает на стопку газет, лежавшую рядом с ним на столе). Вот, послушай, Буренин пишет в "Новом времени": "Жалкие упражнения гимназиста старшего возраста". (Откладывает газету в сторону, берет другую.) В нашей царскосельской газете пишет некто Загуляев "На санитарно--литературную тему": "Знал я одного поэта, тоже царскосела, который писал и печатал хорошие стихи (иные даже более чем хорошие), а потом спознался с нашими декадентами и пропал ни за понюх табаку. Пишет теперь ахинею страшную. А мог бы не маленьким поэтом стать. Жаль человека!". Как это можно! Высмеивают словно мальчишку, будто я и впрямь гимназист старшего возраста!
   Валентин. -- Не обращай на них внимания, отец, побереги сердце!
  
   Пауза.
  
   Анненский (внимательно смотрит на сына). -- Тебя что--то беспокоит?
   Валентин. -- Наташа... Она в последнее время проводит много времени с подругами, ходит в музеи, ездит в театры. А как приходит домой от неё вином пахнет. Я не знаю. Мне кажется, у неё кто-то появился.
   Анненский. -- Ты боишься, не изменяет ли она?
   Валентин. -- Да, боюсь.
   Анненский. -- Ну, так поговори с ней, напрямую, начистоту.
   Валентин. -- Нет, не могу, ты не понимаешь! Я боюсь, вдруг она неверна? Что тогда? Что надо делать? Разводиться? Но я не могу с ней развестись, я её люблю. Ну, зачем она меня мучит? Для чего? Если я ей не мил, то подойти и скажи! К чему эти игры? Боже мой!
   Анненский. -- Успокойся, Валя, хочешь, я с ней поговорю?
   Валентин. -- Нет, нет, отец! Я боюсь разрушить то хрупкое, что есть между нами. Конечно, ты, с твоей поэтической душой достаточно тонок и чуток и всё же... Пусть будет так, как есть, идет своим чередом.
   Анненский. -- Что ж, это мудро! Но я вот что тебе скажу. Когда-то давно, в молодости, я ездил по Италии, мама тебе, верно, рассказывала. Прекрасные виды, бескрайнее море. Эта страна произвела на меня огромное впечатление. Я даже осмелился плавать в море, хотя и всегда боялся воды. Да-да, это так, не улыбайся!
  
   Пауза.
  
   Сейчас я сравнил бы семейную жизнь с плаваньем в волнах. Сравнение, может быть, не очень удачное, не раз использованное другими, и все же... Молодыми, мы входим в бурное море и плывем смело, уверенно, полные сил и мечтаний. Но чем дальше отдаляемся от берега, чем дольше плывем, тем всё больше неуверенности и тревоги. И когда ты встречаешь человека, близкого, которого полюбил, то понимаешь, что это твой новый берег, к которому нужно стремиться. Если Наташа тот берег, о котором я говорю, то плыви к нему, не теряй из виду! Поэтому ещё раз скажу, поговори с ней, прямо! Всякий человек должен сказать то, что хочет, а слушают его или нет, это дело второстепенное. По крайней мере, потом у тебя не будет злости на себя, что ты не пытался.
   Валентин. -- И ты всегда так поступал? Всегда объяснялся напрямую, без дипломатии, без внутренних сомнений?
  
   Пауза.
  
   Анненский. -- Я, Валя, другое дело. Я... у меня... в отношении твоей матери сомнений не было, следовательно, не было нужды объясняться. Хотя, супружеская верность сейчас не в чести.
  
   Валентин пристально смотрит на отца. Из-за дверей раздается телефонный звонок, потом появляется Арефа.
  
   Арефа. -- Иннокентий Федорович, просют к аппарату.
   Анненский. -- А кто звонит?
   Арефа. -- Господин сказав, шо Маковский Сергей Константинович. Вас или Валентина Иннокентьевича.
   Анненский. -- Сходи, Валя, поговори с Сергеем Константиновичем, я что-то тяжел нынче на подъем. Арефа, когда же камин растопишь? Сколько можно ждать!
   Арефа. -- Та я быстро!
  
   Валентин и Арефа выходят. Анненский пытается опять писать. Слышится голос с улицы: "Яйца. Свежие яйца". Открывается дверь, показывается Дина Валентиновна.
  
   Сцена VI.
   Кабинет Анненского.
  
   Дина Валентиновна. -- Кеня, продают яйца. Я сказала кухарке Паше, чтобы взяла, у нас мало осталось, а сегодня Платон будет обедать.
   Анненский. -- Хорошо, Дина, купили и купили.
   Дина Валентиновна. -- От Паши одни убытки, я зашла на кухню, а она молоко упустила и вонь по всей комнате.
   Анненский. -- Ты уж сама её пожури, Диночка, я занят.
   Дина Валентиновна. -- Уже пеняла ей. Кеня. Ты опять не надел шлепанцы!
   Анненский (иронично). -- Боюсь, что система доктора Кнейпа мне не поможет. Я вообще не могу представить, что халат и шлепанцы на босу ногу могут что-то излечить. Вздор всё это, глупости! От этого можно только простыть и заполучить чахотку, особенно в нашу петербургскую погоду. Посмотри, сегодня с утра льет дождь, зябко, в постели сыро.
   Дина Валентиновна. -- Ты меня расстраиваешь! Отчего ж Арефа не разжег камин? Сейчас пойду, скажу!
  
   Выходит. Анненский пытается сосредоточиться. Дверь снова отворяется и вновь входит Дина Валентиновна.
  
   Дина Валентиновна. -- Да, чуть не забыла, принесли почту. Подать её сюда или после почитаешь?
   Анненский (со вздохом). -- После, Диночка, после.
   Дина Валентиновна. -- Надо полотеров нанять -- в зале полы не натерты и выглядят скверно, весьма скверно. Прошлый раз ты нанимал. (Смотрит на Анненского, но тот молчит). Придется теперь мне (вздыхает). После них такой ужасный запах -- нужно дом долго проветривать иначе гостей не принять. Сегодня будет Платон с твоим любимым внуком Валентином. Не знаешь, отчего Ольга не приедет?
   Анненский. -- Ума не приложу! Верно, нездоровится.
  
   Дина Валентиновна, внимательно посмотрев на него, выходит из комнаты.
  
   Анненский (сам себе). -- Ольга теперь не скоро появится. Тяжело мне, да и ей смотреть друг на друга. Осень за окном, осень в наших чувствах... Ольга никогда не любила осень: холодное серое небо, угрюмый листопад. Ей казалось, что она слышит звуки, когда листья падают на землю. Тук-тук, так-так. Словно пальцы дождя лениво барабанят по стеклу. Как же теперь без неё? Сердце сегодня опять ноет (трёт себе грудь и немного сползает в кресле вниз).
  
   Голос Дины Валентиновны из-за двери "Кеня, Кеня!" Дверь открывается вновь входит Дина Валентиновна.
  
   Дина Валентиновна. -- Ты не принял лекарство сегодня. Что с тобой? Ты почему так сполз, тебе плохо?
   Анненский. -- Пусти меня, я хочу лечь на ковер у кресла и закрыть глаза. Мне все надоело, я дико устал. Пусти!
   Дина Валентиновна. -- Ну-ка прекрати хандрить! Сядь прямо и выпей лекарства! Давай, Кенечка, садись! (подтягивает его наверх).
  
   Анненский выпрямляется и пьет лекарство.
  
   Ну, вот! Молодец, голубчик!
  
   Арефа вносит поленья для растопки, кладет возле камина, затем выходит.
  
   Я тебе еще хотела сказать. Мне приснился сущий кошмар сегодня ночью, мертвецы отравленные: мужчины и женщины. Дачный дом и они лежат вповалку. Лиц не разобрать, совсем. Не знаю к чему это? Такой ужас! Надо пасьянс раскинуть.
   Анненский (слабо, приходя в себя). -- Да, Дина, иди, раскинь карты.
   Дина Валентиновна. -- Может в сонник заглянуть?
   Анненский (с появившимся раздражением). -- Я тебе попрошу, не мешай мне всякой чепухой! Сколько же можно!
   Дина Валентиновна (тоже с раздражением). -- Вот ты всегда так! Когда я тебе говорю о чём-то, ты меня не слушаешь! Я тебе мешаю! Всегда мешала! Думаешь, я не знаю про твои интрижки за моей спиной?
   Анненский. -- Дина, что вздор? Какие интрижки, я решительно не понимаю о чём речь? С кем?
   Дина Валентиновна. -- Знаю, знаю с кем!
  
   Дина Валентиновна уходит, хлопнув дверью.
  
   Анненский. -- Что за день сегодня! Положительно не дадут заниматься. Нет, надо было ехать в Департамент!
  
   Открывается дверь, входит, почти вбегает Валентин.
  
   Сцена VII.
   Кабинет Анненского.
  
   Валентин. -- Папа? Маковский не хочет печатать твои стихи.
   Анненский. -- Как это не хочет? Мы с ним договорились.
   Валентин. -- Он намерен печатать Черубину де Габриак во втором номере, говорит, что Волошин там поместит свой мистический гороскоп, посвященный ей. Он сказал, что написал письмо тебе, оно, должно быть, в почте. Я просил Арефу его принести.
   Анненский. -- Черубина? Но причем Черубина -- ума не приложу! Её стихи... Красивые, правильные, но что-то в них не то. Я еще не понял что, не разобрался, да и недосуг было за моими занятиями.
   Валентин. -- Папа, ты не знаешь, я тебе не сказал сразу -- все, положительно все от неё в восторге. Все в нашей редакции! Вячеслав Иванов сказал, что он её стихов веет мистическим эросом. Гумилев читает отдельные строчки и повторяет их, словно безумный. А особенно она нравится Волошину.
   Анненский. -- Это чёрт знает что, какое-то безумие!
  
   Пауза.
  
   Валентин. -- У меня закралось подозрение, что Сергей Константинович тайно влюблен в эту даму. Он жаждет с ней встречи и боюсь, что твои стихи могли быть принесены в жертву этой романтической увлеченности.
   Анненский. -- Какая глупость! Боже, какая глупость!
  
   Входит Арефа в белых перчатках и с серебряным подносом. На нем письмо.
  
   Арефа. -- Пожалуйте почту, барин!
  
   Анненский вскрывает письмо.
  
   Анненский -- Спасибо, Арефа, ступай, голубчик!
  
   Арефа кладет поднос и занимается растопкой камина. Анненский читает.
  
   Ну что он пишет! (с возмущением). Нет, Валя, послушай, что он пишет. "Одно время я думал поступиться стихами Черубины, но гороскоп Волошина уже был отпечатан... и я решился просто понадеяться на Ваше дружеское снисхождение ко мне. Ведь для Вас, я знаю, помещение стихов именно в номере втором -- только каприз, а для меня, как оказалось в последнюю минуту, замена ими другого материала повлекла бы к целому ряду недоразумений".
   Вот так! Для меня это каприз, и ничего более! (Читает дальше).
   "В то же время, по совести, я не вижу, почему именно Ваши стихи не могут подождать. Ваша книжка еще не издается, насколько мне известно; журнал же только дебютирует. Ведь, в конце концов, на меня валятся все шишки!.. Еще раз прошу Вас великодушно простить мне..." и прочая, прочая.
  
   Бросает письмо на стол. Арефа, растопив камин, уходит.
  
   Валентин. -- Успокойся, папа! Тебе нельзя волноваться.
   Анненский. -- Голубчик, я ведь так рассчитывал на "Аполлон". У меня уже были договоренности с другими издателями, но Маковский уговорил отдать стихи в журнал и сказал, что поможет с изданием отдельной книги. Теперь время упущено, безнадежно упущено! Это же мой каприз!
   Валентин. -- Отчего же безнадежно? Надо забрать их назад и найти издателя. Ты мне говорил, что в начале ноября тебе писал владелец издательства "Гриф" Соколов.
   Анненский (не слушая). -- Я уже подал прошение об отставке и рассчитывал на доходы с литературы. Что будет теперь, если его удовлетворят? Мы будет очень стеснены, очень! Боюсь, что твоя мать этого не перенесет! Но ты прав, терять времени больше не будем. Сейчас я напишу ему и попрошу всё вернуть. А ты иди, Валя, иди! Мой каприз! Только каприз!
  
   Валентин уходит.
  
   Всё ужасно, ужасно! Сначала Ольга, теперь Маковский. Словно у меня подбили оба крыла -- лететь хочется, но сил нет. Как же чертовски прав был Тютчев:
  
   Жизнь, как подстреленная птица,
   Подняться хочет -- и не может...
  
   Как подстреленная птица... Ольга... Мне её не хватает! Её глаза, её голос, её руки. Боже мой, как это мучительно и тяжело! Её руки, теперь такие дальние и такие близкие -- "Мои вы, о дальние руки, ваш сладостно-сильный зажим"... (Берет бумагу). Что же делать? Положительно ничего. Ничего невозможно исправить! Какая тоска! Боже, какая тоска, она сведет меня с ума! Сегодня уже нет сил ничем заниматься, даже любимым Еврипидом. (Взялся за голову.) Как виски болят, голова, словно чугунная! Сейчас бы прилечь, но надо писать Маковскому. Ах, какой дурной, необязательный человек!
  
   Занавес.
  
   Действие третье.
  
   Сцена I.
   Редакционное помещение журнала "Аполлон", Мойка, 24. В комнате Маковский и Беляев.
  
   Беляев. -- Ну, расскажи, Серж, мне не терпится узнать подробности, а потом я тисну статейку у себя в газете. Представляю физиономии наших маститых, особенно Буренина.
   Маковский (вяло). -- Что рассказывать? Ничего интересного, поверь! Собрались в прошлую среду у Головина, художника из Мариинки. Его декоративная студия на самой крыше театра. Были все наши, из журнала: Волошин, Гумилев, Анненский, Алексей Толстой и кое-кто еще.
   Беляев. -- У вас там журфикс по средам?
   Маковский. -- Да ты что, какой журфикс? Головин хотел взяться за наш групповой портрет, на котором была бы вся редакция "Аполлона". А в центре он придумал поставить Анненского, как самую импозантную фигуру.
   Беляев. -- Ладно-ладно, рассказывай!
   Маковский. -- Поначалу было тихо. Головин куда-то ушел, мы прогуливались между его картин, стоящих в беспорядке здесь же. Кто-то рассматривал портреты. Анненский, собрав возле себя несколько человек, развивал идею о создании в Царском поэтической академии по образцу греческих перипатетиков.
   Беляев. -- Как же у вас всё рафинировано! Я бы сдох со скуки!
   Маковский. -- Конечно, тебе бы всё о борделе болтать, а не о высоком. Итак, мы прогуливаемся спокойно и чинно, я с Волошиным, а Гумилев с кем-то позади. Волошин мне показался взволнованным, но я не придал этому значения. Он как приехал из Коктебеля прямо сам не свой. Пока мы шли, нас постепенно догнал Гумилев и когда он с нами поравнялся, Волошин ударил его по лицу. Чувствительно так приложился. Все сразу услышали, а у Гумилева побагровела щека -- лицо смертельно бледное и горящая щека.
   Беляев. -- Что ж дальше?
   Маковский. -- А дальше Гумилев кинулся с кулаками, но его задержали. Ну, какой из Николая Сергеевича боец против могучего Волошина! Вызов на поединок произошел при нас. (Помолчав, словно припоминая). Кстати, Анненский заметил, что понимает, отчего Достоевский писал, что звук пощечины мокрый.
   Беляев. -- Это всё из-за Черубины де Габриак?
   Маковский. -- Да, но тогда мы так не думали, это позднее прояснилось.
   Беляев. -- Знаешь, Серж, как её называет Буренин? -- Акулина де Писсаньяк.
   Маковский (морщась). -- От него всегда несло пошлостью.
   Беляев. -- Черубина, Черубина... Откуда такой псевдоним? Как грубо, резко, не эстетично!
   Маковский. -- Черубина это скорее от херувимов. Имя херувим означает великое знание -- как видишь, ничего пошлого. Кстати, дуэль состоялся на Черной речке, где и Пушкин стрелялся.
   Беляев. -- Далее я знаю. Пока Волошин шагал по снегу -- утерял калошу, а без неё он стреляться не хотел, потом ваши горе-дуэлянты стреляли и промазали.
   Маковский -- На самом деле калоша была не Волошина, а Зноско-Боровского. Он был секундантом.
   Беляев. -- Зато теперь Макс Волошин заслужил новое прозвище -- весь Петербург его зовет Ваксом Калошиным. Потеха, одним словом! Но что же Черубина? Как всё открылось?
   Маковский. -- Для меня это было печально. Ведь она мне звонила по полчаса, говорила загадочным голосом, с придыханием. Я, веришь или нет, влюбился, не видя её, словно в мечту. Попросил описать себя. Черубина рассказала, что у неё белая кожа, рыжеватые, бронзовые кудри, ей восемнадцать лет и что она по происхождению испанка, католичка. В общем, я пропал. Грезил о ней, как гимназист по весне, грезит о чистой любви. А открылось все просто. Этой тайной овладел наш молодой поэт-немец Гюнтер и рассказал Кузьмину. Тот мне.
   Беляев. -- Так Черубина, над загадкой которой сходит с ума весь Петербург, это?..
   Маковский. -- Небезызвестная тебе Лиля Дмитриева. Да-да, не удивляйся!
   Беляев. -- И это она вскружила голову Гумилеву и Волошину? Боже мой, что творится на белом свете! Эта хромоножка умудрилась довести двух поэтов до дуэли?
   Маковский. -- Вообрази, Юра! Она была в любовной связи с двумя, при этом, будучи обручена с третьим. Легко представить злость Гумилева, который приехал вместе с ней в Коктебель к Волошину, а уехал без неё. Говорят, он нелестно об этой особе отзывался, что и стало причиной дуэли.
   Беляев. -- Чудны дела твои, Господи!
  
   Открывается дверь, входит с рукописью Валентин.
  
   Валентин (Беляеву). -- Юрий Дмитриевич! (Беляев кивает ему). Сергей Константинович, вот рукопись, мой, так сказать, анализ стихотворчества для декабрьского номера.
   Маковский (Беляеву). -- Валентин Иннокентьевич пишет у нас хронику, поэтическую. Очень ответственное дело! Спасибо, Валентин, оставь здесь, я посмотрю.
  
   Валентин кладет рукопись на стол и выходит из кабинета. Маковский берет листки, пролистывает их и безразлично бросает на стол.
  
   Абсолютно бездарный в нашем деле молодой человек. Держу из милости, чтобы не обидеть Иннокентия Федоровича. Как поэт он очень слаб, а как критик -- вообще никудышный. Критик ведь должен как собака обладать изрядной злостью, чтобы хватать прохожих за ноги, в нашем случае поэтов. А Валентин слишком мягок для этой роли, слишком деликатен. Хотя, ладно, мы говорили о Черубине.
   Беляев. -- Да, это брат, мистификация! Я полагаю, за Черубиной стоял Макс?
   Маковский. -- Стыдно сознаться, но это так. Он провел меня, как мальчишку.
   Беляев. -- А что было после дуэли?
   Маковский. -- Гумилев и Волошин остались врагами, а Дмитриеву я на следующий день пригласил в редакцию. Прикинулся, что всё давно знал, но подыгрывал ей. А что оставалось делать? Не выставлять же себя дураком! Мило побеседовали, попили чаю. Вот и вся история.
   Беляев. -- Что же, брат, я тебе скажу, занимательная может выйти статейка. Занимательная! Да. Однако же, у тебя мистический роман, а у меня, зато настоящий. Такая штучка, я тебе скажу -- огонь!
   Маковский. -- Еще одна актриска? Я знаю всех твоих пассий.
   Беляев. -- Нет, замужняя дама, но я молчу, молчу. Сам понимаешь, честь не позволяет.... А впрочем, всё равно узнаешь -- это невестка Анненского.
   Маковский. -- Наташа? Ты с ума сошел! Валя работает в нашей редакции, как я на него теперь буду смотреть?
   Беляев (со смешком.) -- Как на рогоносца -- снисходительно-любезно. Не он первый, не он последний!
   Маковский. -- Какая же ты всё-таки свинья, Юра!
   Беляев. -- Свинья, не свинья, а своего не упущу.
   Маковский. -- Не приложу ума, что теперь делать с Иннокентием Федоровичем.
   Беляев. -- Что такое?
   Маковский. -- Я его стихи отставил из второго номера из-за Черубины. Полагаю, он на меня обиделся.
   Беляев. -- Всё вздор! Ты редактор -- печатаешь, что считаешь нужным. У нас, кстати, в "Новом времени", с Сувориным никто не спорит, даже и мыслей таких в головах не гуляет.
   Маковский. -- Нет, право, так неловко!
   Беляев. -- А он знает, что Черубина это Дмитриева?
   Маковский. -- Надеюсь, что нет.
   Беляев. -- Ну, так и не говори!
  
   Сцена II.
   Входит мать Мандельштама Флора Осиповна Вербловская.
  
   Маковский. -- Чего изволите, сударыня?
   Флора Осиповна. -- Я Флора Вербловская, пришла к вам с сыном.
   Маковский. -- Чудесно! А где же сынок?
   Флора Осиповна. -- Сынок за дверью остался, стесняется. Как ни тащила его -- не идет ни в какую!
   Маковский. -- А в чем, собственно, ваше дело состоит?
   Флора Осиповна. -- Мы торгуем кожей, у моего мужа торговое дело, а сын.... Не знаем, что с ним делать. Всё стихи, да стихи! Нет чтобы, родителям помогать в лавке, а он со своими стихами возится. Вот вырастили, воспитали, в училище тенишовское отдавали. Расходы везде! А тут стихами своими замучил. Если талант, отправим в университет, а так... пусть родителям помогает, а не штаны просиживает. Сама-то я музыкой занималась, в сродстве с Венгеровым состою.
   Маковский. -- С Семеном Афанасьевичем, пушкинистом?
   Флора Осиповна. -- Да-да!
   Маковский. -- Вы садитесь, Флора Осиповна. От меня-то вы чего хотите?
   Флора Осиповна (садится на стул). -- Господин редактор, мы люди небогатые, простые. Посмотрите его стихи и скажите талант или нет, сделайте одолжение! Как будет, так и будет!
   Маковский. -- Простите, сударыня, но я адски занят. Видите у меня бумаги на столе -- это рукописи и корректуры и всё надо успеть посмотреть. Нет, нет, и не просите!
   Беляев. -- Серж, право, сделай одолжение даме!
   Маковский (Беляеву.) -- Я жду Иннокентия Федоровича, он обещался заехать.... А впрочем, я прочту позднее (вполголоса), думаю, ничего стоящего. Давайте бумаги, сударыня.
  
   Вербловская достает из сумки бумаги и передает Маковскому.
  
   Я их посмотрю, зайдите за ответом через неделю.
   Флора Осиповна. -- Нет уж, господин редактор, вы прочтите сейчас, отчего ж затяжки такие?
   Маковский. -- Нет, сейчас не могу. Стихам требуется особое внимание, надо вчитаться, вслушаться в каждую строку.
   Флора Осиповна. -- Ну, господин редактор, ну, сделайте одолжение. Сына-то и ваш Анненский знает.
   Маковский. -- Иннокентий Федорович? Откуда?
   Флора Осиповна. -- Они встречались, когда мой сын учился в училище, а господин Анненский принимал там экзамены.
   Маковский. -- Если Анненский... Хорошо, прочту!
  
   Разворачивает листы, читает, потом вполголоса говорит Беляеву.
  
   Как я и думал -- стихи дилетанта. Видишь полную корзину возле стола -- это могила для таких виршей. Однако юноша жаждет испить кастальского ключа -- торговля кожа его не прельщает.
   Флора Осиповна. -- Так что, как вам?
   Маковский. -- Да, свежо! Очень свежо! (Торжественно). Знаете сударыня, пожалуй, ваш сын талант!
   Флора Осиповна. -- О, как я вам благодарна! Вы развеяли наши сомнения. Но раз так -- тогда печатайте!
   Маковский. -- Печатать, сейчас? (Крайне удивлен). М-м... К сожалению, план издательства на несколько номеров вперед уже сверстан. Сейчас никак невозможно! Нет, никак! Но вы приносите еще, и мы посмотрим, куда поместить стихи вашего сына. Кстати, как его зовут?
   Флора Осиповна. -- Сынка моего зовут Осипом, а фамилия Мандельштам. Это по отцу будет. Премного вам благодарна!
  
   Выходит из помещения редакции.
  
   Маковский. -- Вот, Юра, какие фрукты произрастают на нашей северной почве.
   Беляев. -- Я тоже, пожалуй, возьму извозчика и покачу в редакцию, Серж. У меня в голове сейчас замечательная статья просится излиться на бумагу.
   Маковский. -- Только, Юра, прошу, без лишних подробностей!
   Беляев. -- Ну, ты ж меня знаешь, я держу уговор! (Выходит).
   Маковский. -- В том то и дело, что знаю.
  
   Сцена III.
   Входит Платон.
  
   Маковский. -- Господин Хмара-Барщевский? Чем обязан?
   Платон. -- Я собственно ехал мимо, но вдруг вспомнилось, что ваша редакция здесь, на Мойке, и вы любезно приглашали к себе в гости.
   Маковский. -- Да, конечно! Раздевайтесь, прошу к столу, сейчас попрошу чаю.
   Платон. -- Да что вы, Сергей Константинович, не стоит беспокойства! Я ведь так заехал, из чистого любопытства. Кстати, слыхали анекдот про Азефа? Нет? Я его только недавно услышал -- забавная штучка. Представьте объявление в газетах: "Вчера на Неве найден труп Азефа. Подозревают таинственное убийство". Следующее объявление: "Сегодня на Фонтанке найден второй труп Азефа. Подозревают таинственное самоубийство". Теперь третье объявление: "Только что на Мойке найден третий труп Азефа. Подозревают таинственное тройное самоубийство". И последнее: "Все три трупа к вечеру протрезвели и оказались мирными обывателями, справлявшими широкую масленицу". (Хохочет). Забавно, забавно!
   Маковский (несколько растеряно). -- Да-да, забавно.... Так вот тут мы работаем. Это мой кабинет, а там сидят сотрудники редакции, разбирают почту. Кстати, не видали в той комнате Валентина, он заканчивает статью в номер? Да и отцу вашему Иннокентию Федоровичу я намерен поставить отдельный стол, чтобы ему было место для работы, когда он бывает в редакции. Впрочем, он сам скоро будет.
   Платон (перестав смеяться, обеспокоенно). -- Отец?
   Маковский. -- Да, мы договорились о встрече.
   Платон. -- Я, в общем-то, ненадолго заехал, простите моё любопытство!
   Маковский. -- Ну что вы, какие пустяки!
   Платон. -- Скажите, у вас ведь вышло два номера журнала.
   Маковский. -- Да, слушаю...
   Платон. -- Я хотел справиться по поводу гонорара Иннокентия Федоровича.
   Маковский. -- А вы собственно, какое касательство к этому имеете? Поймите, у меня нет намерений быть грубым, но денежный вопрос я обсуждаю только с авторами.
   Платон. -- Я...меня... меня попросила справиться Дина Валентиновна.
   Маковский. -- Ах вот в чём дело! Признаться, я в большом затруднении. Я не знаю, как к этому отнесется ваш батюшка.
  
   Открывается дверь, входит Анненский вместе с Ниной Петровной.
  
   Сцена IV.
   В кабинете Маковского.
  
   Анненский (удивленно). -- Платон? Вот не ожидал тебя здесь увидеть!
   Платон. -- Я воспользовался приглашением Сергея Константиновича, когда он был у вас в Царском, и ты читал стихи.
   Маковский. -- Иннокентий Федорович, Нина Петровна, рад вас видеть в редакции!
   Анненский. -- Здравствуйте, Сергей Константинович! Надеюсь, не отвлек от беседы? Вы так оживленно разговаривали.
   Маковский. -- Нет, что вы, не изволите беспокоиться. Мы с Платоном Петровичем вели речь о талантах на Руси. Вот сейчас, незадолго до вас, я встречался с мамашей одного такого юноши, кстати, вашего выученика. Осип Мандельштам -- не помните такого?
   Анненский. -- Как же, как же! Он присылал мне поздравительную открытку, но не помню по какому случаю.
   Маковский. -- Талантливый юноша!
   Нина. -- Вы не представляете, какие удивительные, превосходные голоса встречаются. Я сейчас преподаю девочкам, даю частные уроки...
   Платон. -- Нина, не ожидал тебя увидеть, я полагал, ты в имении, под Смоленском.
   Нина. -- Ах, Платон, проводить все время в имении ужасно скучно, я бываю в Петербурге наездами.
   Платон. -- Ты где-то была вместе с Иннокентием Федоровичем?
   Нина. -- Иннокентий Федорович пил у меня чай и читал стихи для нас -- у меня были Мухина и Васильева. Ты обеих, кажется, знаешь?
   Платон. -- Имел честь быть представленным.
   Нина. -- Так вот, Васильева пригласила Иннокентия Федоровича к себе на обед в понедельник, 30 ноября, если ты так интересуешься.
   Платон. -- Я не шпионю за отцом, что за глупые намеки!
   Анненский. -- Платон, Нина, оставьте этот вздор! (Маковскому). Я, собственно, зашел ненадолго и вот по какому делу. Теперь, когда недоразумение с Черубиной де Габриак разрешилось, полагаю, что можно вернуться к вопросу меня волнующему, я говорю об издании во втором номере моих пьес.
   Маковский. -- Помилуйте, Иннокентий Федорович, вы всё знаете о Черубине?
   Анненский. -- Да, мне Валентин рассказал.
   Нина. -- Так вы знаете тайну Черубины? Боже, как интересно! Катя Мухина о ней все уши прожужжала. Ну, скажите, я вся сгораю от нетерпения, кто же это?
   Маковский (не отвечая Нине). -- Увы! Страшно стыдно перед вами, глубокоуважаемый Иннокентий Федорович, ужасно стыдно! Как я мог впасть в такое заблуждение? Где было моё чутьё, мой вкус? Помнится, вы были одним из немногих, кто сомневался в таланте этой, с позволения сказать, поэтессы.
   Анненский. -- Значит, Сергей Константинович, вопрос решен в мою пользу и в журнале будут мои стихи. Я могу успокоиться?
   Платон. -- А сколько у вас платят за строчку?
   Маковский (смущенно). -- Понимаете Иннокентий Федорович, номер уже в наборе. Изменить решительно ничего нельзя. И потом... широкая публика еще не знает о мистификации, они жаждут прочитать стихи Черубины.
   Анненский (рассеянно). -- Да, пожалуй, вы правы. Даже мои близкие знакомые, почитатели моей музы, в восторге от её пьесок.
   Нина. -- Если вы обо мне, то, конечно, мне любопытно, но ваши стихи для меня не состоят ни в каком сравнении с её стихами.
   Анненский. -- Боюсь, милая Нина, что среди всех, кто интересуется Черубиной, вы составляете единственное исключение. Наверное, и Ольга Петровна ею пленилась?
   Нина. -- А вы её разве не видели?
   Анненский. -- Нет. Она бывает у нас теперь редко, приезжает с детьми, не остается в доме.
   Нина. -- Зато вам спокойно! От них ведь столько беспокойства, я говорю о детях.
   Анненский. -- Конечно, вы правы!
   Маковский. -- Я вижу, что вы удручены. Милейший Иннокентий Федорович, не расстраивайтесь так, ваши стихи мы обязательно напечатаем, в самом ближайшем номере. Даю слово! Ну вот, видите, я перед вами повинился! Вы не можете представить, какие шишки на меня валятся из-за редакторства. Одни тем недовольны, другие этим. После вашей статьи о лиризме дико оскорбился Соллогуб, да и Блок недоволен.
   Анненский. -- Сергей Константинович, вы же знаете, что я никого не желал обидеть, это моё субъективное мнение, а не редакции. Я хотел бы поместить в номере свои пояснения, чтобы выйти из этой неловкой ситуации.
   Платон. -- Извините, господа, мне пора! Сергей Константинович, вы меня не проводите?
   Маковский. -- Конечно, Платон Петрович.
  
   Выходят.
  
   Анненский. -- Нам тоже пора ехать, милая Ниночка! Я поеду к себе в Царское Село, а вы назад, в Смоленскую губернию, в свой медвежий угол. Ах, Царское -- им, положительно, отравляешься. Когда-то давно мне улыбнулась мысль поселиться там и с тех пор я ни разу не пожалел.
   Нина. -- Вы правы, дорогой Кенечка, пора ехать!
   Анненский. -- Скажи Нина, вы видитесь с Ольгой, как она... что у неё на душе?
   Нина (с деланно равнодушным видом). -- Видимся редко. Мы не очень с ней близки с недавних пор.
   Анненский. -- А мы с ней давно откровенно не беседовали. Я сделал её душеприказчиком на случай моей смерти, намеревался сказать ей...
   Нина (берёт его за руку, покачивает, говорит тихо, с придыханием). -- Смерти? Боже мой, о каких грустных вещах вы говорите! Если это шутка, то я не расположена так шутить! Знаете что, назначьте меня душеприказчиком! Я пока здесь и хотя бы буду знать.
   Анненский. -- Увы, Ниночка, вы далеко! Слишком далеко!
   Нина. -- Иннокентий Федорович, Кеня, вы только скажите и мы сейчас же вернемся из имения. Скажите, я вам нужна?
   Анненский. -- Нина...я, право, не знаю, что сказать...(Освобождает свою руку).
  
   Пауза. К облегчению Анненского возвращается Маковский.
  
   Маковский. -- Господа, извините, задержался! Так я полагаю. Иннокентий Федорович, вопрос с публикацией ваших стихов мы уладили?
   Анненский (не отвечает). -- Нам пора, дорогой Сергей Константинович. В понедельник, после ученого совета, возможно, заеду к вам... (Достает часы, смотрит время) Кстати, который час? Мои часы в последнее время никуда не годны, совершенно не годны, надо сдать в починку.
   Маковский (достает и смотрит на свои часы). -- Без четверти два, дорогой, Иннокентий Федорович! Всегда рад вас видеть! Буду ждать в понедельник.
  
   Занавес.
  
   ЭПИЛОГ. Понедельник, 30 ноября 1909 года.
   Авансцена. Анненский один, в шубе, с красным кожаным портфелем, ждет извозчика. Сцена закрыта. Шум улицы.
  
   Анненский. -- Сердце, опять сердце! Как я сейчас напугал бедную Васильеву своим приступом! И пилюли оставил дома, как назло, а ведь Арефа уговаривал взять. Неудачно всё сложилось! Ужасно! Ещё моё прошение. Оказывается оно подписано десять дней назад, а сегодня его только отдали в канцелярии. Министр Шварц удовлетворил мою просьбу, но как... С полной отставкой!
  
   Пауза.
  
   Что теперь сказать Дине? -- на ученый совет меня не допустят, и денег оттуда не будет. Опять сердце заныло и виски ломит! Где же извозчик? У меня сегодня выступление на женских курсах, но нет, не смогу... домой надо ехать. Куда бы сесть? (оглядывается по сторонам, но ничего не находит). Ноги совсем ватные, не держат. (На авансцене появляется швейцар в форме).
   Швейцар. -- Что худо, барин? Сейчас извозчика поищу, погодите!
   Анненский. -- Да, да, поторопись, братец!
  
   Швейцар уходит.
  
   Боже, сердце стучит, разрывается... Желания, слава, любовь... Как же всё было близко, достижимо, когда я думал об этом весной. Мне казалось, что я всё получу, пусть под конец жизни, но получу, но мечты растаяли, так и не сбывшись. Теперь только осталось уйти...
  
   Пауза.
  
   Наверное, домой я уже не успею, но не хочется здесь...на улице... Надо доехать до Царскосельского вокзала, должен успеть доехать. Там мы расстались с Ольгой и там я встречу её вновь, чтобы уже никогда не расстаться.
  
   Появляется швейцар.
  
   Швейцар. -- Извозчик подан, барин, ждет за углом.
   Анненский. -- Спасибо, голубчик, держи на чай! (Дает деньги и идет нетвердой походкой, за ним швейцар, оба уходят с авансцены).
  
   Интерлюдия ВТОРАЯ.
   Интерьер Обуховской больницы. В углу кровать с телом Анненского. Возле кровати в затемнении стоят Дина Валентиновна, Валентин, Платон, Наталья, Маковский. Из полумрака появляется Ольга и выходит вперед, почти на авансцену. Говорит в зал.
  
   Ольга. -- Вы спрашиваете, любила ли я Иннокентия Федоровича? Господи! Конечно, любила, люблю... и любовь моя переживет смерть... Была ли его "женой"? Увы, нет! И не потому, чтобы я греха боялась, или не решалась, или не хотела, или баюкала себя лживыми уверениями, что "можно любить двумя половинами сердца", -- нет, тысячу раз нет! Поймите, он этого не хотел, хотя, может быть, настояще любил только одну меня... Но он не мог переступить... его убивала мысль: "Что же я? прежде отнял мать у пасынка, а потом возьму жену? Куда же я от своей совести спрячусь?" И вот получилась "не связь, а лучезарное слиянье". Странно ведь в двадцатом веке? Дико? А вот же -- такие ли еще сказки сочиняет жизнь? И все у нее будто логично... Одно из другого... А какая уж там логика? Часто мираж, бред сумасшедшего, сновидение -- все, что хотите, но не логика...
  
   Пауза.
  
   ...Слушайте сказку моей жизни... Я женщина... не монахиня... не святая...
   Он связи плотской не допустил, но мы "повенчали наши души", и это знали только мы двое... И это самая сильная форма брака... Вы спросите, "как это повенчали души"? Очень просто: ранней весной, в ясное утро мы с ним сидели в саду дачи Эбермана; и вдруг созналось безумие желания слиться... желание до острой боли, до страдания... до холодных слез... Я помню и сейчас, как хрустнули пальцы безнадежно стиснутых рук и как стон вырвался из груди... и он сказал: "хочешь быть моей? Вот сейчас... сию минуту?.. Видишь эту маленькую ветку на березе? Нет, не эту... а ту... вон высоко на фоне облачка? Видишь?.. Смотри на нее пристально. ...И я буду смотреть со всей страстью желания... Молчи... Сейчас по лучам наших глаз сольются наши души в той точке, Леленька, сольются навсегда". О, какое чувство блаженства, экстаза... безумия, если хотите... Весь мир утонул в мгновении!!.. А потом он написал:
   Только раз оторвать от разбухшей земли,
   Не могли мы завистливых глаз,
Только раз мы холодные руки сплели...
   И, дрожа, поскорее из сада ушли...
Только раз... в этот раз...
  
   Пауза.
  
   Ну, вот и все. Решительно все... И вот он умер для мира, для всех... Но не для меня... Его душа живет в моей душе, пока я сама дышу. Смерть не могла ее отнять у меня, не увела ее за собой... И эту его душу я ношу в себе. Она со мной, и я не грущу: в любую минуту ведь я могу говорить с его душой, в любую, потому что телом его ... я никогда не владела и не могу его оплакивать в силу этого.
   Были тяжелые полосы жизни... безумно тяжелые, но тогда меня, изнемогавшую, поддерживал мой друг Иннокентий Федорович. Он учил меня "любить страдание", учил "мыслить", учил "покорности" и таким образом "научил жить". (Письмо О.П.Хмара--Барщевской Розанову В.В.)
  
   Затемнение. Ольга уходит назад, к безмолвно стоящей группе.
   Звучит музыка. Из боковых дверей появляется Арефа в красной ливрее и белых перчатках, открывает двери. Выходит Анненский уже не в мундире, а гражданской одежде. В руке он держит стопку листов со стихами. Чинно и прямо идет до середины сцены, где останавливается и поворачивается к залу.
  
   Анненский. -- Многое еще не сделано, не написано, не осмыслено, и трилистник моих желаний зачахнет с несорванными листьями. Я хотел всего лишь любви и признания, ведь жизнь моя уже клонилась к закату, но, наверное, я слишком много просил у судьбы. Все мы умираем неизвестными!
   Моя недосказанность не была вызвана недостатком мужества. Это всего лишь дань условности, соблюдение приличий, позволивших сберечь от сердечных ран моих близких.
   Любовь можно таить, но если таить её долго и не давать ей выхода, то она взрывает сердце. Во всяком случае, так произошло с моим. Внутренние запреты оказались сильнее, хотя я и устроил их, чтобы оградить своё сердце от разочарований.
   Мне оставалось быть только скрипкой, лежащей без сил на черном бархате постели. Осыпаться иголками мыслей, как чахлая ель серебряного бора, в надежде, что на перегное вырастет другое молодое дерево. Оно-то, это дерево, и будет настоящим поэтом, наполнившим людские сердца всеобъемлющим счастьем...
  
   Пауза.
  
   Счастье не надо ждать двести, триста лет -- надо добиваться его сейчас, надо любить пока хватает сил, не откладывая на потом и не пряча свои чувства в кипарисовом ларце!
  
   Звезды вращаются нас разлучая, --
   В космосах мира движение вечно,
   Но одиночество нас не пугает,
   Мир -- это мы, а любовь бесконечна!
  
   Проходит вдоль сцены, держа в руках листки со стихами и осторожно спуская их на пол, словно лепестки роз. За ним остается белая дорожка. Скрывается в дверях с другой стороны сцены. Следом идет Арефа. Он подходит к дверям, хочет закрыть их, но в последнюю минуту останавливается и оставляет створки открытыми. Поворачивается лицом к залу и медленно отступает назад, в темноту.
  
   Занавес.
  
  
  
  
  
  
  
  
  

1

  
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"