Олен Игорь Алексеевич : другие произведения.

Русология

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Картины русского общества конца XX века: с изменами, воровством, предательством и убийствами, с наитиями о жизни, русскости, человеке и его ценностях. Психология обогащения. Авантюрный, духовный, психологический, криминальный, любовный, мистический, эстетический, философский роман.

  
  
  
  
  
  
  И Аврам был очень обогащён
  овцами, и рогатым скотом...
  и верблюдами, и рабами... и се-
  ребром, и золотом вполне.
  Книга Книг
  
  Жить хотят в деньги,
  а умирать хотят в Боге.
  Пословица
  
  
  I Малый
  
  В 1999-ом я, урождённый Кваснин П. М., не прижившийся в триколорной РФ индивид и назём в скором будущем её почв, занемог, не вставал до конца февраля, но и в марте был плох и каялся: жилы высохли, а язык впал в гортань мою! Был я зрелым избыточно, чтоб надеяться на ветшавшую плоть, на удачи, щедрые к юности, и детей, - их и не было у меня, чад взрослых. Был только маленький... Был второй, но давно, я забыл когда... И, к тому ж, не имел я богатств, был беден, что, как в России, так всюду, плохо.
  Близился срок. В томлении по ушедшим, милым мне фактам, вздумал я в место, связанное с моей судьбой и с фамильной. Это при том, что жить казалось бессмысленным; смысл пропал мироздания... как бы в чем-то и Бога, - в чем-то, sic!, ведь сулит Он смысл за гробом. Вот что устроилось, хоть я верую и обвык так считать в душе. Я сбегáл, точней, в безысходности. Плюс заботы, необъяснимые хворью, выплыли, требуя ехать в данное место, пусть, сказать правду, больше я никуда не мог.
  Дни стремились за плюс, на оттепель; дело стало возможным. Выезд спланирован был на пятницу, двадцать пятого (за неделю до Вербного воскр.) числа, ранним утром. Ехали в опустелый край и в ограбленный да растащенный, а верней, в разграбляемый, расхищаемый ежегодно, - коль в существующий дом вообще.
  Есть, кстати, в русском яз. 'разграбляемый'? Вряд ли. Но в прежнем быте многого не было. Нынче - есть. Подогнать слово к жизни - грех допустимый, даже и нужный, и не сравнимый с порчею, скажем, нации. Я лингвист, - был, поправлюсь, - мир во мне зиждим словом. Так что единственно, чем могу реагировать на творимое со мной миром и отражать его, есть словесные выпады... В темноте, когда дворник мёл улицу и похрустывал льдом из луж, я, прогрев мою 'ниву', стал заполнять её одеялами и матрасами, провиантом, одеждой, скарбом, посудой и барахлом для нас - для себя и для сына, с коим хотел побыть в предвесеньи, чтобы избыть тоску, а его, чадо города, сроднить с местом, нам памятным.
  Собрались. Покатили.
  Я оставлял Москву, где трудился - но потерял всё в мгле девяностых.
  Хоть я не верю в рок, от него есть свидетели - род мой. Он был известен в старой Московии, не в петровской, европистой с виду, и не в советской; да и не в ельцинской. Нет ошибки: я 'Кваснин' в буквах, кровью же - 'Квашнин' чистый, в меру беспримесный; объяснил бы, если б нужда была, отчего и зачем субституция 'ш' на 'с' вышла. От давней славы род сберёг стать мужчин, шарм женщин, гордость предания, пару писем и - брáтину, злато-сéребро для застолий. В тыща четыреста тридцать третьем, после разгрома на Клязьме и в пору бегства князя Московского и Великого по прозванию Тёмный , доблестный пращур мой, черносошный мужик, отразил врагов. Он орудовал, будто, грозной рогатиной. Спасся лишь воевода, это поведавший. Государь искал близких героя: 'Сыщется муже, буди ми стольник, жено же - одаряти все милосты'. Неудачливый полководец, но и правитель, он одолел-таки претендентов: быть умел благодарным? (Странно, что и державинский предок, некий Багрим-мурза, из Большой Орды тоже съехал в Москву при Тёмном). Вызванный из курной избы, пращур мой вскоре в тонких сафьянах топал в Кремле, в лад байке: из грязи в князи. Но столь же верно, что он весь век свой травлен был знатью; лишь браком с истинной Квашниной скрыл низкость. (Вновь нет ошибки. Пращур мой, из безвестного рода, назван по местности: костромская Квашнинка, сгинувшая в столетьях).
  Здесь вопрос - Квашниных столбовых (бояр), с нами слитых царственной волей. Мы привились к ним, но кровь взяла своё, ветви вновь разбегаются: мелочь к нам, неустойчивым, возвышаемым и свергаемым, а исконная, эскалируя, до Самариных-Квашниных, вельмож. Что относится к костромским, к крестьянским, к нам то бишь, - еле трогает Квашниных старинных с их тремястами родовитости и с легендой о выходе благородного предка из 'Сакс' (плюс 'Рюрик', 'Прус' и 'Литовии', вплоть до 'Рима'), - не из дремучего захолустья ведь! Чтя, однако, генетику, именную и кровную, я отыскивал и о тех Квашниных, боярах.
  Список Макария: 'Некто с киевских именитых муж, Родион Несторович з сыне в службе московския'. Свод шестнадцатого столетия: 'Зван был Нестор Рябец Смоленский...' Это исток Квашниных (старинных).
  В 1337-ом, в битве, кажется, с тверичанами, Родион Квашнин одного из изменников 'длань своима уби и главу его государю везе на пике, да и рече ему: господине, се ворога, месника персть еси'.
  В Куликовском сражении, Дм. Донского после ранений вынесли воины из полка воеводы, кто был Квашня И. Р. Первый русский, а не заёмный у греков, митрополит был Квашнин вновь...
  Вот, вкратце, старшие Квашнины. Вот масштаб тузов как Московского царства, так и Империи: волостелей, оружничих, ловчих, стольников, герольдмейстеров, воевод и епископов, генералов, тайных советников, губернаторов и синодских надсмотрщиков Квашниных как предтеч нас, младших, сермяжных. Факт для сравнения: при Иване IV дьяк Квашнин, столбовой, из старинных, ездил в Рим с грамотой; а другой, костромской, быв в опричнине, гнал их, дабы мы, младшие, подхватили боярство, и при недужном набожном Фёдоре вышел в кравчие. Сын его, с Годуновым, сделался свой царю, стал окольничим и старался в реформах; он с Годуновым в лету и канул. Всплыли с Лжедмитрием; но коль многие (взять Романовых, получивших трон) укрепились, мы ослабели. При Алексее выбились в Думу, были послами (в Крым и Германию, также в Швецию), воеводами (в Новград-Северске, где Квашнин трагедийно пал при осаде), правили Мценском и пограничьем. Это - предания, фрагментарные и такого порядка, как в разговоре кто-нибудь выскажет, что при Грозном предок был тем-то, мол, а при Павле - вот этим. Беды у младших; старшие - в славе...
  Но, впрочем, всё равно, столбовой Квашнин, сельский либо их помесь. Тонкости лишни и здесь не значат. Старшие всем берут, кроме (в чём и пикантность): их патримонии все утеряны, меж концом и началом только легенды. А у нас - вещь. Реальная. То есть брáтина, злато-сéребро с текстом: 'День иже створи бог, взрадуем, взвеселимся в он, яко бог избавляет ны от врагов наш и покори враг под стопы нам, главы змиевы сокрушаи'... Я порой глажу хладные формы в сеточках пáтины. За окном круговерть: ложь, свары, алчность и хамство, пошлость и горе, бедность и муки, фальшь и разбои. Я же вне времени, при незыблемом корне, что есть традиция, русскость, якорь в истории... При Петре Квашнины обучались в Голландии как 'птенцы гнезда'. Но они были русские без неметчины, насаждавшей, кроме одежд, чин пьянства, шумных забав и войн. 'Постыжаю, - так, по легенде, наш Квашнин укорял царя, - хоть мы аки скот в хлеве, грязны и глупы, компас не ведам, в немцы не хощем; но днесь разбойникам честь, убивцам; войски да флоты многи не надобны, поелику землёю русской не справимся, а она велика есть. Также немилостно тяготить к войне, да немецкия нови, коль русскость в скудости. Парадиз твой для избранных сотворяши, тыщи же голь одна. Что стремишься от русских нас? Мы Европей не хуже, ибо мы Русь Свята...'
  Квашнины (не Самарины) кто случился в Якутске, кто пал под пыткой либо в чинах отстал, а кто сослан в деревню бедствовать, из бояр став дворянчики костромские, тульские и, спустя поколение, - однодворцы. Некую Квашнину П. (может, Пульхерию) взял купец Самоквасов, вроде, при Павле. В век Александра ветвь Самоквасовых-Квашниных блеснула первогильдейством, в век николаевский - разорилась, сгинула в писарях, гувернантках, мелких чиновниках, разночинцах, дьяконах, свахах.
  Нам не везло. Весьма.
  Но порой дух парит от квашнинского векового барства!..
  Я с облегчением покидал Москву. Сзади, в скарбе, теснился мой пятилетний, длинный и тонкий, в мать, светлый мальчик.
  - Мы с тобой как Багров-внук к дедушке, - я сказал.
  - Он каким был, пап, Багров-внук? Объясни, чтоб я знал его.
  В рассуждениях о башкирских степях Аксакова, о деревне Багрово, Бугуруслане и Куролесове я катил; а потом свернул к центру.
  В Л. переулке я, с сыном зá руку, выбрел к офису с серебристыми окнами, сделал шаг по ступеням чёрного пластика, чтоб прочесть гравировку чёрным в серебряном: '1-ый Пряный завод Г. Маркина', - тронул кнопку, тихо вошёл вовнутрь. Фешенебельный интерьер и клерки (девушки в чёрном, юноши в галстучках) - всем владел мой друг детства. Нас поприветствовали: 'Оу! Здравствуйте!' Но я знал, чтó реально будущий вон тот Гейтс, в двадцать пять разъезжающий в 'порше' и побывавший в Фивах и в Англии, либо та мисс Изысканность с карьеристской ухваткой - что они думают про облезлую и набитую скарбом 'ниву' и про меня, в довес, в моих старых ботинках и в старой куртке над свитером, дурно бритого, долговязого до сутулости и худого, с тусклыми взорами (в драных также носках, понятно), с мальчиком в шубке, траченной молью.
  В стильной приёмной Мила-ресепшн встала из-за стеклянного делового бюро, отворила дверь.
  В кабинете сквозь чёрные жалюзи бил свет. Прозрачный стенд являл пряности: бусы перцев, стружку корицы, огненную сыпь чили, рыжий шафран, ваниль и изысканный кардамон, гвоздику, светлокаштановый порошок имбиря, ядра муската, тысячелистник, тмин и базилик, лавр и аир, котовник, мяту, солодку, стевию и бадьян, монарду, фенхель с анисом. Пахло как в тропиках. Чёрный стол вмещал ноутбук, фотографию на подставке, сотовый, органайзеры, документы. В кресле был некто с сивою чёлкой и в мешковатом, словно на вырост, стильном костюме. Он улыбался мне и растягивал сеть морщин у глаз (только нос, аккуратный, даже изящный, выглядел юно). Где-то с опущенной вниз руки с сигаретой плыл редкий дым.
  Се 'Марка', он же Георгий Матвеевич, мой друг детства. Мы с ним с Приморья. Там, сорок лет назад, мы с ним плавали на плотах в разливы, с луком охотились на фазанов, крали детали для 'космолётов' из технопарка воинской части. Там под ноябрьским солнечным ветром мы с ним стояли возле парадных стройных расчётов вместе с отцами. Я был романтик, плачущий от сверкания труб оркестра. Он был прагматик, знавший структуру, полный состав полка, всю конкретику. Мы и рыбу ловили: я чтобы есть её, Марка - выменять и продать. В итоге он заимел тьму денег. Я был должник его.
  Посмотрев на донжон золотистых часов под ретро, он поздоровался со мной зá руку.
  - Выпьешь?
  - Нет, за рулём.
  - Подобию, - подтолкнул он сонному чаду трюфели в малахитовой чашке. - Нá, Антош... Чем обязан?
  Я, сев в зелёное и скрипучее кресло (сын сел в соседнее), начал: - Ты не обязан. Я, я обязан.
  Он, взяв коньяк (Martell), плесканул его в рюмку, медленно выпил и затянулся, вздев сигарету меж-ду двух пальцев. Он, верно, думал, что я про кедр? Мне вспомнилось: много лет назад я в своей долговязости не успел бежать; твёрдый, в жёстких чешуйках и в смоляных подтёках, ствол привалил меня; Марка вырыл близ яму, чтобы я сполз туда. Или как, покидая 'Челюскин', где мы подвыпили, я увидел вдруг нож (отчего я был выбран, не из-за роста ли? впрочем, мне не везло всегда); на боку моём до сих пор шрам; Марка отвёл удар.
  - Нет, не то, - я прервал его. - В том я жизнь тебе должен, и это помню... - Я помолчал. - Нет, деньги. В целом немалые, Марка, деньги, - я уточнил тотчас, раз сидел с лордом пряностей и с недюжинным биржевым посредником. - Речь о них. О них.
  В девяносто четвёртом - был третий год реформ - он приехал. Просто зашёл в НИИ, в наш отдел: роста среднего, мешковато одетый, в искристой шляпе и с сигаретой в двух прямых пальцах, вдрызг 'новый русский'. Прибыл для дел в Москве, пояснил он, и рассказал про 'Владик' (Владивосток), где жил тогда (где я сам отучился в ДВГУ, филфак), где теперь криминал и чиновники рвали бизнес; автомобили, рыбная сфера, лесоповал - всё 'схвачено'. Он пытался пристроиться, сделал пару афер, был в розыске, и не только милицией. Начал он с разведенья песцов; обманут был. Закатился в другой район, где на станции карбамид - ничей. Он забыл бы факт, но услышал вдруг, что китайские фермеры ищут тысячи... миллионы тонн карбамида и платят доллары. Гарнизон, где мы жили с ним в детстве, был по-соседству, и офицеры за выпивку, за подарки, 'просто так' помогли. Он снял 'нал' в инвалюте, создал 'East.comm' (торговля) и пирамиду, схожую с 'МММ', крал медь с алюминием и титан в лётной технике; убежал от бандитов вроде в Малайзию, был во Франции. Он мне много открыл тогда. (Я не спрашивал, я тогда с горя пьянствовал не без повода; ну, а нация хапала, попирая друг друга). В баре той встречи я взял горчицу, чтоб сдобрить рыбу. И он придумал вдруг, что не спирт, не компьютеры, не строительство, а он специи выберет как прикрытие дел на бирже и авантюр своих, также, кстати, как промысел. В подмосковном Кадольске, после и в и Митрове, он в цеха старых фабрик, снятых в аренду, ввёз автоматы, добыл продукцию и, под слоганом 'Первый Пряный Завод Г. Маркина', спёк дешёвые, позже фирменные, с ярким лейблом, пакетики; разместил в Москве и по области склады, в частности, на востоке и севере, для приезжих. Вытеснен из НИИ безденежьем и ненужностью, оказалось, лингвистики (но и тем, что случилось в семье моей, отчего мне с трудом с тех пор доставалась усидчивость и возникло желание смены мест), я стал дилером Марки: брал его пряности и сбывал их. Впрочем, брал пряности и в других местах.
  - Для меня, Марка, деньги, - я продолжал.
  Съев пятый, кажется, 'трюфель', сын был испачканный, а обёртки совал в карман, озирая худого сивого дядю.
  - Думаю, тысяч тридцать у. е., - открыл я (в мире инфляции всё считают на доллары, а зовут их 'у. е.'). - Тридцать тысяч. Может, и больше.
  - Квас, мы узнаем.
  Вызванный клерк, сказав, что за мной 'кредит в тридцать тысяч четыреста тридцать долларов восемь центов', быстро поправил чёрный свой галстучек и ушёл.
  - И...? - бросил Марка.
  - В общем, не знаю, как их верну.
  Он взглядывал на часы.
  - Жду венгров, ты извини уж... Если на вскидку, твой процент должен быть пятьдесят или сорок, чтобы кормить тебя. А тут кризисы, конкуренция; век посредников сякнет; и ты стал лишний. Год назад либо три ты работал кой с какой пользой. В наши дни даже я в поту. У тебя Ника с сыном... - Он качнул сигаретой. - Что с тобой делать? Ну, предположим... Знаешь немецкий? Скажем, беру тебя переводчиком. Не ходи, лишь в бумагах ставь подпись. - И он глотнул коньяк: - Щепетилен? Но ты на жалованье и так, раз должен.
  - Нет, - возразил я. - Хворости... Потеряю свободу... Главное, жуть устал - от условностей, от у. е. устал. От условных вещей устал. Мне почти пятьдесят и... Хватит... Я благодарен, но не хотел бы... Ты и я... Ведь у нас много общего в прошлом, вольного, чистого... Деньги портят... Ты очень дорог мне... Нет, прости... Долг отдам... После... Ладно? Ты ведь потерпишь?
  - Ника как? Я пол-года здесь не был.
  Я б налгал, что пришла в себя, безмятежна, уравновешенна, как бывало, и тихо радостна (умолчав, что болел и тянула одна, мы в долгах и мне страшно: страшное есть предчувствие). Марка был за границей, и он не знал всего. Я б налгал ему запросто. Но в дверь сунулась морда в кремовом галстуке, коя гаркнула, хочет, 'слышь, без свидетелей, побазарить пяток минут'.
  - Тайн не держим, - щурился Марка.
  - Зря, - гость свалился подле нас кресло. - Кто много знает, он долго мучится. Это, Библия.
  Марка ждал.
  Гость комплекцией был борец. - Вам босс, Николай Николаич, типа там, кланялся. Он слыхал про вас, когда вы звались Маркой, делая на востоке нашей отчизны, - мы её любим, - всяческий бизнес. Вдруг вы слиняли. Но он нашёл вас. Он из Госдумы, он может всех найти. Николай Николаич, он, типа, кланялся и вас хочет в партнёры... Хаза отпадная... - Гость глазел вокруг. - Мы охранная фирма; это, спортсмены там, из спецов, те де. Наши лучше. Вашего тронул - он сразу свянул; вон, слышь, кудахчет. Мы вам полезные, Николай Николаич это считает. То есть вас ищут важные люди, вроде Корейца, а у вас фирма, также семья притом, чтоб туда-сюда вскачь скакать серым козликом... Николай Николаич с авторитетом. Я вам понятно? В ценах сойдёмся, тут без проблем, ништяк. Николай Николаичу каждый... - Резко пресёкшись, гость вынул трубку, склочно звонившую, и спросил: - Гвоздь, ты?.. Что?.. Базлает?.. Падла не хочет?.. Вскорости буду... сделаем... Извиняйте, - спрятал он трубку. - Это, подумайте. Преступления против личности вам не надо? Сёдня прихлопнули, прямо в 'мерсе', ну, с 'Оптимбанка'-то. Ба-альшой был! Очень бальшой вип!
  Марка смеялся. - Сколь замечательный человек ваш босс! Мой респект ему. Но я связан контрактом; нет причин к беспокойству.
  - Будут причины! Ваши заводики... Слышь, не цените вы, не цените... - Гость, крутя плечом, подымался. - Буром не прём, не думайте. Николай Николаич мог бы восток качнуть, там, братву и Корейца. Но понимает, кто вы и что. Вот номер... - Он вынул карточку. - Днём и ночью. Мало че пе кругом? - Он кивнул мне. - В этих всех случаях, говорит Николай Николаич, нужно закваски. Рад был, в натуре... - И, убрав непожатую толстопалую лодочку, гость пошёл к двери, как горилла.
  Сразу и я встал. Хоть мы не виделись, может, с лета (хворь моя и отъезд его), я корыстью: выклянчить денег, - пусть без того был должен. Но, то ли так ослаб, что стал совестлив, я не мог просить и сказал лишь: - Первый визит таких? Гадко. Пакостно.
  Он кивнул.
  - След с Востока? Что ты там делал?
  - Я делал деньги, крупные деньги. Я генетический спекулянт... Кореец? Авторитет? Да, было. Я с ним делился. Он счёл, что мало.
  - Офис - не в банке счёт, не упрячешь. Будь осторожнее. И семья твоя...
  Он допил коньяк.
  - Дочь с женою на Мальте, скоро приедут. Я позабочусь... Не таковую я жизнь хотел, - продолжал он. - Двигаю деньги, биржи и акции; вот завод веду. Из столпов, дескать, рынка, 'Форбсом' отмечен... - Он почесал нос кончиком пальца; между других двух был его 'Кэмел', вяло дымивший. - Только ведь было всё уже, было: эти Морозовы и Гобсéки. Где они? Для чего теперь мы: Кац, Факсельберг, Фриман, Шустерман? Революция - не экспромт от нехватки хлеба, как утверждают...
  В дверь вошла Мила. - Гости!
  Марка шагнул ко мне. - Извини, бизнес-встреча... Чаще звони, Квас. Встретимся.
  Я повёл сына к выходу. Мне навстречу шли люди, разные венгры... Ярость напала, я зашагал на них. Дурно выгляжу? Но я здесь на своей земле! - потекли бурно мысли. Я здесь, в России, странной, блаженной, нам воспретившей культы маммоны! Вспомнилось, что есть русские, кто, кляня иноверие, безоглядно заимствуют чуждый быт, словно тот - не последствие чуждых принципов, словно внешне быть кем-то не означает, что ты внутри как он. Но что я из себя являю, пусть неудачливый, надмевался я, - за тем русскость и право гордо здесь сейчас шествовать. Чудилось, когда шёл на них, респектабельных и ухоженных, будто русского выше нет и я сам непорочно, непревзойдённо прав! Пусть пентхаус, 'бентли', гламуры не про таких, как я, но под ними - моя земля! пращур мой здесь владел!! - исступлённо я мыслил в жажде явить им смутное и неясное самому себе, но громадное и несметное, вдохновенное до восторга, дико шальное ужо вам!! Встречные жались в видимом страхе. Я миновал холл, вышел вон и, втянув звонкий воздух, выдохся. Здесь, в колодце домов под солнцем, чвикали птички, пáрили кучи грязного снега, лёд в лужах плавился... Гулко хлопнул я дверцей 'нивы'. Гул и хмельная, томная оглушённость - только в Москве весной в старых улочках. Я следил, как у задних дверей магазина выгрузили груз лакомый: вина, сыр, сласти, булочки.
  - Ешьте пресный хлеб! - объявил я, предупредив хнык сына что-нибудь прикупить: средств не было на еду, тем более на поездку; топлива - на полста км. Всего не было, кроме тяги... или стремления... не стремления - а потребности ехать словно бы в тайну, нужную сыну, бывшему сзади, Нике, жене моей, но и мне и всему, верно, свету. Я здесь для денег - и не для денег. Я съездил к близкому перед нечто, что всё изменит, вот что я понял.
  Деньги же выпрошу у приятеля, с кем знаком со студенчества, когда он читал Диккенса под коньяк и джин, бормоча в слезах, чтоб я вник в судьбу принца Уэльского, коим он, дескать, был (вставлялось, что, кроме этого, он не 'Шмыгов', а 'Шереметев', то есть он наш-таки, из российских). Пить-то он пил, но виделось, что цель знает. Мы с ним расстались: я на Восток к себе, он в Москву. Забылось бы, не случись переезд мой то-же в столицу. Он служил в МИДе и вёл при встречах лишь о себе одном, открывал министерские тайны, сплетничал. Я, ведом идеалами, брезговал трёпом, но притом чувствовал, что, пиши мемуары, он бы прославился по любви своей к факту. Вдруг он пропал, Бог весть куда. Без него шёл спектакль воровства и распада в бывшем Союзе. Он возник в девяностых, предом от шведской электрофирмы. В пятницы мы ходили по барам (он их отыскивал в новомодной Москве повсюду), вёл о Европе, где не пристроился, о своём новом месте и о правительстве, где он взятками всех имел-де. Пил он чрезмерно, делаясь жалким, то вдруг заносчивым. Ему было полста почти; щёки впалые, чернь волос (парик) с серебристостью, голливудские зубы, плюс нечто кунье в облике и в повадке. Женщин с ним не было, он о них заговаривал редко. Я к нему ехал.
  - Чувствуют взрослые? - произнёс сын.
  И я опомнился. Здесь со мной моя кровь, здесь живая душа, о которой забыли. Ради него, в том числе, я и еду, но - игнорирую, поместив среди скарба и бродя в прошлом, в сгинувших фактах.
  - Что, сынок?
  - Дети чувствуют, - пояснил он. - Взрослые чувствуют?
  - По-другому.
  Да, я не знал ответ. Много прожито, полон знаний и опыта, а - не знал.
  - Иначе, - стал я домысливать, выезжая к бульварам. - Чувствуют смутно. (Он молча слушал). Взрослые, Тоша, чувствуют мельче, как бы условно; даже сам Моцарт. Чувствуют постно и через мысли, словно в тумане. Вроде как спят всю жизнь.
  - Есть хочу, папа. Булочку.
  Я пристал к ряду зданий, где, в белизне с чернотой стола, Шмыгов, модный очками, вскрикивал в трубку пафосным голосом; лента факса ждала его. В смежной комнате кашлял служащий, а другой тэт-а-тэтил лазерный принтер. Некто из юных был подле Шмыгова: в белоснежной фланели с поднятым воротом, в молодёжных ботинках, с длинной серьгою, сизоволосый и прыщеват. Взяв сотовый, Шмыгов нас познакомил (жестами), и Калерий, так звался некто, глянул, как рыба, парою óкул. Вряд ли он сознавал меня, вряд ли чувствовал, что я жив, вообще.
  - Запарили! Утомили! - дёрнулся Шмыгов, кончив с мобильным и подымая трубку от факса, чтобы вопить в неё с прежним пафосом.
  А я видел стеллаж с товаром: сенсоры, кнопки, лампы, плафоны, счётчики, разных типов реле и плафоны, вырезы утеплённых полов etc. Швеция... Как Россия - тоже окраина в хмурых влажных лесах. Но - Europe с тягой к вещности... Горе нам с бесконечной землёй, пленящей нас, не дающей познать себя! Вечно смотрим в даль, отвращая опасность и поспешая, где ни затронут вдруг непостижный, да и не наш совсем интерес. Безумные, злимся, лаемся во все стороны в напридуманных злыдней, пыжимся, мним весь мир больным - но мы сами больны. Смертельно.
  - Всё! - Шмыгов снял очки с куньего и сухого лица. - Болтал с одним: мол, нам в честь дружба с вами, ценим посредников. У нас счёт в вашем банке... что, не 'Москва' ваш банк? Он: берём у французоу, но он готоу смотреть наши цены и, твердит, банк 'Москва' хоть и есть такой, но он пользует 'Бизнесбанкинг', и реквизит назвал. Вот такие дела, dear мой герр Кваснин, сэр! Нравственный кризис. И аномия... - Он вынул 'ронсон', бренд-зажигалку. К счастью не связанный никаким родством и имевший счёт за границей (чем и прихвастывал), он встречал беды смехом. - Я расскажу, чёрт... Парни, чайкý нам! - бросил он служащим и зажёг сигарету. - Я жил в Советах, есть малый опыт. Как раньше было? К нам от французов, но и от турок лектрофигня плыла, чтоб под еуростандарты, - он кивнул на стеллаж, дымя. - Турок выперли за халтуру. Шмыгов же - и французов вон, 'Лигерана'. Был экстра-класс! И где он? Где-нибудь, но никак не в престольной, где Феликс Шмыгов сверг его для своей шведской мамы, чтоб сыметь бонус... Чай? - Он сел в кресло. - Блеск чаёк!.. Dear, знай, в каждой сделке мне - бонус, доля валютная. Чувствуя, что я асс, я - в Швецию, в головную контору вру, что вот-вот уйду к немцам в славный их 'Симминс'. И, одновременно, шлю контрактик в парочку лямов. С кем? А с КремЛЁМ шлю! Прежний торгпред их лям в десять лет слал. Шмыгов им - тридцать. Что они? Дали факс, что мне бонусы. А я в 'Симминсе' НЕ был! - он лаял смехом. - Я сблефовал, сэр! Шмыгов, сэр, ТОТ ещё! - Он стряхнул пепел в пепельницу. - By the way, я звонил раз, но Береника... О, чёрт, забыл совсем! - подскочил он шарить в бумагах. - Где сучья карточка?!
  - Феликс, денег бы, - попросил я. - Рубликов триста.
  - Да без вопросоу! - Вынув бумажник из крокодиловой ко-жи ('стоимость триста доллароу!'), он взглянул на потёртый, мятый мой вид. - Дошёл ты... Ну, как я шведов-то? Повышение на пять тысяч! Dear мой, помнишь бар, 'Bishop's finger'? Прямо сегоднячко в честь события...
  - Не могу, - извинялся я, пряча деньги. - С сыном в деревню...
  - Сколько лет?
  Спрос досужий, как и обычно. Я сказал: 'Пятый', - может быть, в сотый раз. Он спросил, как 'вообще' дела, набирая вновь номер и извиняясь, что, мол, нужда звонить, и вопил абоненту, гладя Калерия. Я простился с ним. В мире сём я был лишний и отторгал сей мир эмиграцией.
  Я сходил после в 'Хлебный' взять сыну булочку. Мудрецы осудили бы вред муки с разрыхлителем, эмульгатором и отдушкой, варенной в сахаре, испечённой в трёхстах с лишним градусах в маргаринах, что распадаются на индолы-скатолы. Но я купил её. Мы давно в первородном грехе. Мы в vitium originis.
  Я сообщил, как двигались в пробках, что он ест вредное.
  - Почему?
  - Потому что давно вместо хмелевых стали пользовать термофильные дрожжи; вред микрофлоре, так как в кишечнике квадрильоны бактерий...
  - Деньги достал, пап?
  Я глянул в зеркало: сзади ел булку мальчик.
  - Неинтересно?
  - Не-а, - трещал он. - Лучше про деньги. Все про хлеб мало, только про деньги. Я звонил бабушке, что игрушечный динозавр стóит - как её пенсия! И вы с мамой про деньги, не про бактерии. Разговаривали, я слышал, ты сказал, что займёшь их, чтобы нам съездить, а пока ездим, мама добудет. Деньги нужней.
  Я понял, что я не стану, как Авраам из Библии (патриарх то бишь) важной личностью, респектабельным VIP-ом, базисом рода. Это во-первых. Кто я? Шваль, шушера, лузер, лавочник, слаб себя кормить, а не то что ещё кого. Школу кончил отлично, в ВУЗе позвали, помню, на кафедру, в НИИ к докторской приступал. Толк? Всё обвалилось, всё пошло прахом. Бездарь, кулёма, лох, неумеха... А во-вторых и в-десятых и окончательно - мне конец, если я, год болея, вижу жизнь, словно вещь вовне, словно мы разлучаемся.
  - Деньги есть, - объявил я, съехав на МКАД. - Немного. Так, рублей триста.
  - Столько, пап, динозаврик стоил! Что тут поделаешь, надо ехать... Ох, дети учатся или ходят в детсадики, а я езжу. Что тут не поделаешь? - лицемерил он.
  МКАД была смертоносной: узкой, разбитой, с ямами между встречек, в язвах заторов. Мчащие хапать, грабить, паскудить (и побыстрее, чтоб себя сделать в новой формации), люди мёрли от стрессов в долгих стояниях, ссорились, убивали друг друга и расшибались. Вспыхнул раз бензовоз на спуске, я проскочил-таки перед взрывом. Лопалась камера - и в грязи, под дождём, ветром, снегом, с шансом быть сбитым, я заменял её. МКАД была точно дантов круг зла и агония с эмуляцией в нечто с ником 'Россия'.
  О, неспроста всё!
  Вдруг пробил час и явлено: 'Возжелал Я запнуть сей мир и сгубить людей'?
  Чур, Москва, ясли мерзостей, нянька зомби, монстр пожирающий, тварь стяжания! Да останешься в своей МКАД, как в зоне!
  Нас ждал Кадольск - из пасынков, подражающих мачехе. В этом городе ста заводов, впавших в коллапсы и ставших складом импортной дряни, жили отец мой, мать и мой брат (больной); жили с самой отставки отца со службы. Мы к ним поехали, чтоб наутро и трогаться, благо, цель и их дом - на одной прямой.
  'Нива' прянула в воле ровных, даже неистовых скоростей своих после жёванно-дёрганных и ходульных ритмов столицы. Мы неслись вдоль сверкания подмосковных полей в снегах. Магистраль ('М-2') холодна пока для курортников, чтоб мчать в Сочи (в Крым), и для дачников. Оттого чаще мы обгоняли: фуры, автобусы и водил из 'подснежников'. Я топил педаль, чувствуя, как отзывчив старенький транспорт. Скорость под сто почти; 'ниве' хватит... Но вдруг последовали рывки, мощь спала, и не на пятой, а на четвёртой... вскоре на первой рыкавшей скорости я дополз до обочины, вылез и, разглядев вдали съезд в Кадольск (первый съезд, их всего было три), отвалил капот. За спиной пёрли фуры, брызгая грязью с долгими рёвами. Наконец они стихли. Вновь возник шелест трав в полях, карк далёких ворон, скрип рощи... Я протёр жгут к свечам, изучать стал контакты... Разом надвинулась тень - джип, чёрный, с рингтульным тюнингом, 'шевроле'. Приспустилось стекло под сип:
  - Малый, слышь? Где ловчее на Чапово, чтоб скорей? Нам туда.
  'Малым' бросился стриженый, белобрысый, в белой рубашке, алый, словно придушенный, апоплектик, тип лет под сорок, с мутными глазками под белёсою бровью. Он был без шеи, с голосом сиплым... 'Малый' - обидно. Но мы на трассе; здесь в цене помощь действием: объяснить маршрут, буксирнуть, одолжить домкрат, топливо. Апоплектик, выдавший 'малый', может быть очень славный, лишь невоспитанный; да и звать меня по латыни именно 'Малый'. И я ответил: нужный съезд третий, где указатели на Клементьево и ш. Крымское, по какому в Кадольск и в Чапово.
  Он взглянул на шофёра - на того самого, видел я, гостя Марки, в бежевом галстуке эмиссара-громилы некого 'босса', и джип рванул вперёд, унося белый знак, особенный: шесть-шесть-шесть, - числа зверя, то ли иное что: 'з 666 нн'. Он спросил, значит, Чапово, где у Марки завод. Консенсус? Договорились? Едут принять объект? Вдруг спросивший - тот самый босс 'Николай Николаич'?
  'Малый...' - он обратился? Я не старик ещё, размышлял я, трогая с места, но и не 'малый'. Он так - по глупости, сам моложе меня, новорусскому навыку фанфаронов на джипах всех считать сором. Кстати, в провинции, куда едем, в правиле 'малый'. О, я там к 'малому' не за день привык, усмотрев цель задеть меня! Апоплектик, в конце концов, мог быть в прошлом туляк.
  Я ехал; и было жарко, как и всегда в закупоренной, с печкой, 'ниве', движущей к югу. Но от просторов в яркости света я успокоился, будто выступил из поношенной кожи в новую, из червя в хризалиду - выступил и поплыл, восклицал поэт, в 'хоры стройные'!
  В бок мне вмазала боль с темнотой в глазах. Тормозя, я отдался смятению враз со слабостью - симптоматике цепкой хвори. Всё расплывалось, вздыбивши ужас в склизких туманах, где бродил Авраам, князь веры, стыли рацеи, гнил детский образ... Боже!
  Я стал терзаться, думая, для чего я жил, если мир, куда кану, страшен: там кости, страхи, прах и укоры. Я хочу - в рай; раскаяться у врат рая. Хочется истины, что простит грехи... Впрочем, я не убил пока и гадаю: что мне привиделся детский труп? Зачем он?
  - Пап, - сын толкнул меня. - Будешь плакать, да?
  Я соврал, что не плачу, но отдыхаю и что до бабушки близко... Вновь 'нива' смолкла. Вновь я, открыв капот, обозрел весь блок: фильтр, насос, поплавковую камеру. Устранив сбой, плюхнулся вновь за руль, когда тот же 'шестёрочный' джип наплыл. Апоплектик без шеи, с сросшимися белёсыми бровками, просипел:
  - ...отверзохали б за такие советы!
  И он умчал.
  Разгневанный, я рванул вслед, вспомнивши карабин, что в скарбе. Я, ни живой ни мёртвый, хворый, ослабший, жаждущий истин, я распалился вдруг, отчего я не в 'вольво', не в 'BMW', не в 'мерсе', не в 'мазерати', чтобы, догнавши, вбить в него пулю. Хам и ничтожество!! Он ошибся дорогой, я же виновен стал?!
  Мерзость вышла бы, догони я их... Но квашнинство, впавшее в мозг, взрыв попранного, мельчавшего каждодневно достоинства и гордыня быстро поникли. Взяв седативных пару таблеток и проглотив их, я щёлкнул радио; там 'Беременны временно'... Нет, стоп! Музыка мне преддверие. Не слова - речь Бога. Музыка, упредившая смысл, - речь Бога; в ней ритм истины. То, что сброд портит музыку, чтоб излить себя и к наживе, это опасно. Я весь в предчувствии, что, случись ещё в музыке муть поднять, - смерть нам. Сгинут пусть дискурсы и науки, веры исчезнут - ею спасёмся. Лучше треск трактора с крошевным дребезжанием, с хрипотой карбюратора, с громким треском глушителя, чем попса. Райский змий на словах налгал, а в попсе сама жизнь лжёт именно чем нельзя лгать - сущностью. Мы и так смотрим, слышим не жизнь. Мы отторгли жизнь. Жизнь чужда нам в той степени, что нам страшно общаться с ней. Нам она, жизнь, во вред, мы к ней входим в скафандрах; мы ей враги впредь - иноприродные. Мы глотаем наркотики, чтоб забыть её и избыть. Наркоманом ab ovo был Авраам, кой решил жить по-своему. Кто искал героин и опиум, а вот он искал Бога как щит от жизни. Бог его бзиком стал и наркотиком. 'Покажусь живым', - вдруг решил Господь навязать Себя. Выбор пал не на грозного фараона, не на мыслителя Древней Греции, но на отпрыска Фарры, на скотовода. 'Ты - вождь народам, ибо Я Бог твой', - рек Господь. И Аврам удивлялся, что, отодвинув мир и всё бросив, кроме, конечно, сиклей с рабами, - он не исчез отнюдь, но живёт при содействии не харранского либо урского и иных богов, но могучего Бога личного...
  Здесь вопрос о моей судьбе: для чего мне абстракции: Бог, Аврам-Авраам, прочее? Где и что Бог? Мне для чего Бог? Да и Авраам - что? Кто он в реальности, а не в Библии тот Аврам-Авраам? И, главное, кто зачинщиком? Вдруг не Бог патриарха-то - но Аврам налгал Бога с целями? Бог молчал; Бога, может, и не было. Вдруг Бог - фикция?
  Возле дома в Кадольске я сына высадил и повёл 'ниву' на ночь на спец. стоянку. Мне очень нравился путь оттуда длинной аллеей (липы, боярышник) за некраткое удовольствие, что иду я не в собственный скорбный дом, полумёртвый дом, а к родителям, где пусть горе, но где и радость. Я им звонил больной, и мать думала приезжать. Днесь март уже, я в ремиссии, хоть печёт внутри, и приехал к ним, пусть транзитом к другим местам. В магазинчике я взял яблоки, кориандр, петрушку, хлеб с консервантами, сыр протравленный... Я забит консервантами, я забит словосмыслами! Мне б сойти с путей мира, чтоб Бог призрел меня, как Авраама!
  Боже, ПРИЗРИ МЯ!!
  И меня затрясло всего, плоть и психику. Постояв у дороги, чтоб машин не было, я в скачках пересёк её; сумка с купленным поддавала с запястья. Пальцами я сжимал себя - не рассыпаться!
  Я вбежал в салон, озаглавленный 'К... (и) Ч...' (текст выцвел). Это был 'КнигоЧей', солиднейший магазин канцтоваров, прессы до Ельцина, и я в прошлом бродил в нём; там продавался, помню, мой опус 'Знак предударного вокализма...' Был я, наверное, 'книжный червь' и 'ботаник', всё читал сразу, всюду и часто, а в результате стал эклектичным в мыслях и чувствах и неустойчивым, как Пизанская башня, без всякой цельности; стал наполнен словами, разными толками, то есть смыслами. Но так было давно, давно. 'КнигоЧей' трансформирован. Нынче здесь - россыпь видео, там - отдел пылесосов и бытовой пр. мелочи, плюс ряды холодильников и стиралок. Книжки в углу, блеск титулов: Тэх Квандистиков 'Запасной костолом: ва-банк', Ева Эросова 'Дрянь просит', Крах Куннилингам 'Лезвие бритвы'; также 'Расправа', 'Шмарная Ялта', 'Мент' сериографа О. Кхуеллова, - всё рвалось из обложек с фото-коллажами автоматов, пальцев над 'баксами' и колготок, спущенных книзу.
  - Вам чтиво круче? Вот, посоветую: террористы, кровь, пытки, баксы, естественно, женский труп вверх ногами... Нет? А вот это: туз из правительства, как он начал, где что украл, убил кого. Компромат!.. Впрочем, в вас склонность к правде? чтоб натуральный сюжет? чтоб образность с философией? Вот вам книжечка... Ну, да, кровь. Только здесь кровь вторична, здесь случай жизненный; здесь с чеченской войны возвращается Он, герой, бьётся с мафией, кровь-любовь; а Она как-то очень естественно вдруг сестра главаря. Пикантно. И назидательно. Типа, Он, герой, победив, не решил проблем и - в парижи... Нет? Вам в тоску Чечня? Есть тогда покет-бýк в цветках, чистый дамский роман - с фривольными, впрочем, сценками... Ну, а вот политический как бы даже наезд на власть, про кремлёвских генсеков... Вам из Аксакова? Здесь таких и не знают. Здесь город простенький: детектив и порнушка, женские сопли. Здесь, уважаемый, лишь Кадольск, а не Лондон, здесь город силы; здесь мелодрамы, здесь любят китч, увы! Он как был - так и есть, наш великий, ясно же, русский... Что, карандашик вам?.. Заходите!
  ...Я минул дом и второй затем с решечёнными окнами (могут, часом, залезть убить). Справа был захламлённый пустырь в кустарниках до соседнего дома. Всё звалось 'кризис', переустройство, время насущных-де перемен... По мне же: кризис не в сломе неэффективного. Кризис в том, что слова относительно 'лилий' (что не прядут, не трудятся, а одеты-де Богом) сдвинуты к свалке.
  Вздумали - денег.
  
  
  
  
  II
  
  Дальше был темноватый подъезд с объедками и пивными бутылками. В детстве, в умном пытливом 'Техника - юным', я, помню, вычитал, что мы станем двухчастым: пищеварением с головой. Ошибка. Мозга не будет. Будет кишечник.
  Лифта здесь не было, я с трудом стал взбираться, с сердцебиением, с потемнением зрения и с височной пульсацией, бормоча: - Кваснин Пэ Эм, урождённый Квашнин то бишь, жил полста лет... Ноев сын, древний Сим, жил шестьсот лет... Сам Ной жил - тысячу... Да и жизни адамовой девятьсот тридцать лет, не больше. Жил-жил и умер странною 'смертию', стих семнадцатый, главка два, скушав с древа познаний зла и добра...
  - Наконец-то! Как, доберёшься?
  Мать, располневшая в свои годы, статная, нисходила. Но, обогнав её, сын мой сверзился вырвать ношу из рук моих и бежать наверх.
  Я сказал, что всё в норме.
  - Лекция кончена? Ты прожившего дольше всех назвал?
  - Да, конечно: Мафусаил.
  Прихожая. Справа - входы на кухню и, рядом, в бóльшую из трёх комнат. Слева, фронтально, - вход в коридорчик с малыми дверцами (в санузлы) и с дверьми потом, за одной из каких - мой больной бедный брат; за другой был отцов кабинет, где мог быть и жить, кто хотел из нас; там и я жил в наезды; там писал о гепидском-герульском, сгинувших молвях. Встретите 'П. Кваснин' на обложке, знайте, вас ждут хоть скрытые, но подробные, скрупулёзные, в русле странных задач, наррации с препирательствами с самим собой, с миром, с Богом, - с Кем я, наверное, разбираюсь с рождения (и теперь достиг вех предельных). Проще, став в храме, яро креститься, веруя не в Отца-Сына-Духа Святого, а лишь в себя, безгрешного, и притом ещё думать, что, грабя в бизнесе да плутуя в политике, - прилагая к ней личные кулуарные цели, - ты служишь нации, что всегда, понимается в тайниках души, лишь назём в твой розарий. Воя с трибуны: 'Я патриот, ура! Русский мир! Единение!' - сладко знать, что скончаешься, заработав стяжанием, в неком частном удобствии русской Англии на Рублёвском шоссе, а не в общей мгле.
  Обнажась, я влез в ванну. Я растревоженный - тем блаженней лечь, чтоб стрекали колючие пузырьковые струи. Цепь от затычки стиснул рукою - выдернуть, коль придёт нужда. Я боялся. Я никакой в воде, утомляюсь, ослабеваю и вдруг иду ко дну. Я тонул много лет назад в море, где, проплыв метров триста, вдруг испугался; бешено, пёсьи, начал грести вспять, схваченный корчами; но доплыл и лежал потом с пенным ртом, притворясь, что всё в норме; мне было двадцать и я был с девушкой.
  То есть с Никой был - вот вся 'девушка'. Относительно женщины, как и музыки, во мне пункт. В ней, как в музыке, я чту суть, непостижную, не сводимую к половому средству. Женщина - это Das Ewig-Weibliche . В женщине мне - вход в истину. О, не тот оргазийный пыл, кой воспели поэты! Мне не открыто, что же в ней, в женщине, но когда-нибудь отыщу ответ, ибо, как бы то ни было, мы исходим из женщины, чтоб вой-ти в неё... Я тонул в море Чёрном: в первый приезд, сомлев, я поплыл, оглянувшись лишь, когда берег исчез; я - в панику, и рос ужас; я твердил 'Боже!' - будучи скептиком, но вдруг взялся валун, в каковой я вцепился, точно безумный.
  Дёрнув затычку, я наблюдал потом, как с неистовым рыком свергнулись воды в мрачные трубы. Ванна мелела, точно как жизнь моя. Глубоко во мне шла деструкция, битва Божьего с тварным; крепь подломилась, быть пошло разрушение. Между мною и небом вклинились глумы, что, мол, 'не звёзды над нами, но - мы в мерцающем гнилью трупе', что между мной и женой моей суть не 'брачныя таинства', а 'дозрели женилки'; также 'Мадонна' от Рафаэля мне мнится шлюхою с развращённым мальцом, не больше. Что знал 'культурного', 'идеального' из сокровищ-де 'общества' и всемирных-де 'ценностей', то пустилось вразнос. Подумалось: может, мне и не стоило идеалы чтить, плюс 'шедевры культуры'? Был бы я цербером у дверей магазина, спал бы с газетой, зырил бы в тéлек, знал анекдоты - было бы лучше. Битв во мне не было и я был бы здоров вполне. Я рыгал бы, сладко почёсывал зад и ятра, был бы весёлым, врал бы побаски, ел мясо с перцем, пил бы 'для тонуса', слыл для всех 'упакованным', воспитал бы детей своих и, в конце концов, погребён был друзейством, кое, в поминки, пило бы в третий день и в девятый день, как положено. Вот каким я вознёсся бы, и Господь, приобняв меня, присудил бы мне рай.
  Увы мне! Я с миром в контрах, сходно и с Богом. Всё крайний смысл ищу. А зачем? Ведь, слаб верой, я слаб и в лихе. Ни Богу свечка, ни чёрту спешник. Пыль я несомая и никчёмность, не интересная ни добру и ни злу... Ничтожество я. Промежность. Бога страшусь, но думая, что в том Боге обман сплошной и, в итоге, хам выйдет правым.
  Сын чертил танки, пушки и взрывы. Мать с отцом были в кухне. Ел я, показывая, что здоров, как бык, и спешу явить сыну место (где он пусть был, но малым), чтоб объяснить ему, почему наш дом - в Тульской области, в Флавском округе, в некой Квасовке. Мой отец слушал молча, руки на трости; волосы, длинные, точно в створ брали плоское, длинноносое, с ровной линией рта над прямой бородой лицо. Долговяз, как я, он был бит судьбой; в нём нехватка решимости.
  - Хворый, - начал он, - едешь. Да ещё с маленьким. Павел, март, снегá, стылость. Вдруг не проедете? Ты неважный ходок в болезни. Надобно всё учесть. Вдруг Григорий Иванович болен, он ведь старик, как я. А второй сосед странный, не поспособствует.
  Мать устроила на плечах его руки: скажешь, мол! ведь больной, но отважный - крепче качков! Весь ум её - в темпераменте. В общем, суть её - темперамент. Глядя на убранную причёску, на макияж и на пышный, пусть и старинный, шёлковый, в синь, халат её, скрывший статные, чуть оплывшие формы, и на улыбку, полную живости, я блуждал в её возрасте и в оценке судьбы её: думалось, дива, Каллас счастливая.
  - Павел, зря ты, - произнесла она, не снимая с плеч мужа пальцев богини, - зря не позволил вас навестить зимой. Ты болел. Я бы с радостью помогла вам, Нике и мальчику. С радостью.
  - Ничего, мама. Ника целует вас.
  Она медленно отошла, уселась. - Ты заболел? Чем? Чем, вопрос? Диагностику сделаешь?
  Я кольнул вилкой хлеб. - Соматика? Вряд ли. Здесь нечто большее. Хворь лишь следствие. Сомневаюсь я, что мир правилен и разумен... Нет, он разумен - но для кого, чьим разумом? И зачем всё так больно, ну, хоть для нас? Подумал я: вдруг без разума, то есть значит без слов и смыслов, мир стал бы лучше?
  - Ты... - отец сдвинулся. - Чушь... Пустое... Мир, он как есть стоит, и другого не будет, сколько бы ни было кантов-энгельсов. Философствовать, если путь в примитивной таблеточке, чтобы, Па... Павел, чуть подлечить себя? - заикался он от волнения. - Оптимизм ваш бессмыслен.
  Все ищут смыслы. Смысл, глянь, всем нужен. Но не в том дело... Ел я, гадая, чтó можно чувствовать моему отцу, видя, как разрушается и второй твой сын, как судьба в него катит вал, прежде вмяв в грязь тебя. Не споря, я, кончив ужин, встал и отправился к сыну, чтобы просматривать накаляканные сраженья.
  - Как дела? Ты ходил к дяде Роде? - начал я, согласясь сперва, что трансформеры одолели Годзиллу и она дохнет.
  - Что ходить? - произнёс он, всовывая лист в папку, где сохранял их. - Лучше сыграем?
  Но я не мог играть и направился в ванную посидеть там, чтоб хворь ослабла.
  Выйдя, я отворил дверь рядом. Подле кровати, вполоборот ко мне, в инвалидной коляске, у телевизора, был урод с покорёженным туловом: боль родителей, младший брат мой, маленький, тучный, в россыпи шариков и флажков, где многие - с потемневшими древками, с фасом Ленина. Он смотрел на экран, на взрывы. Некогда, сорок лет назад, мать явилась с ним, бледная, и я крикнул, чтоб унесли его, а отец был подавленный. Я, жалевший берёзку, дескать, 'одну в степи', всяких мальчиков Диккенса, вечно сирых, вдруг содрогнулся, ибо не чувствовал в нём эстетики. Что он жив и что это превыше, мне не входило в ум. Но эстетика в нём была. И - жизнь была (даже, верно, сверхжизнь, роскошная и с иными чертами, универсальными) в том, что он улыбается, любит травы, игрушки, солнце и шалости, новый год и халву (также дождь, грязь, вонь, слюни, зной и мороз), и праздники, и гуляния, и ныряющий поплавок в реке, любит, чтобы смеялись (впрочем, и плакали, ныли, ели, мочились, били друг друга и обнимались), любит всё годное и негодное, - любит всё, кроме боли, да и её, как знать, вдруг в один ряд со всем кладёт. Я привык к нему. Я его полюбил почти странным чувством.
  - Родик, эй, здравствуй.
  - Ёлку принёс? Нарядим? - вёл он одышливо. - Где она, эта ёлка? Ну-ка, быстрей неси!
  - Принесу, - я лгал. - Что смотрел?
  - Бой, война! Бьют вьетнамцев, а у вьетнамцев есть автоматы. И на параде армия, пряма!! Я скоро вырасту и... ать-два вперёд!
  Я сказал: - Сходим к маме?
  Он, забыв телевизор, сгрёб свои шарики и флажки и всучил мне, что плоше. - На демонстрацию ты со мною? Нам нужен этот флаг... и вон тот ещё. Я возьму красный шарик с жёлтыми буквами; а другие - папа и мама. Выступил Брежнев. Знаешь, сказал что? - Он из коляски, тужась, загаркал: - Здравствуйте! Весь советский народ, ура! Встретим праздники! Производство! И повышение! Слава! Космос! БАМ!! Армия! Коммунизм! Подвиг! Труд! Прогрессивный! Долг! Ленинизм-марксизм! Вдохновляемый партией, в юбилейный год наш советский народ! План выполним! С красным знаменем! Всепобедный! В бой и овации! Миру - мир!..
  Время двинулось вспять... С одна тысяча девятьсот девяносто девятого я попал в демонстрацию в честь чего-то при Брежневе... мнились танцы, секс, выпивка; я студентом был месяц, все старшекурсницы мне казались богини... мой трюк удался, и я пристал к одной; мы свернули на площадь, где на трибунах были начальники; в стороне затем я увидел родителей с Родионом в коляске, - видно, приехавших из в/ч нарочно. Это был подвиг: чуть не с утра ждать в толпах праздничных маршей. Он закричал мне, брат, тогда маленький, он был в метрах - но я прикинулся, что незрячий, чтоб не ронять себя кровной близостью с монстром перед избранницей. Тридцать лет спустя я здесь каюсь:
  - Я вас заметил. Но я был болен. О, очень болен! - Вряд ли он понимал меня, но сказать было надо: мне - для себя сказать. - Я тогда мало чувствовал, мало. В общем, не так любил и не то любил. Ты позвал меня - я не слышал. Слыша не слышал.
  - Я тебя видел, - он сообщил вдруг.
  Я промолчал кивнув.
  Он спросил: - Кто там? Тоша? Он нехороший.
  Я посмотрел в глаза семилетнего мальчика на расплывшемся нездоровом лице. - Да, Родик. Там мой Антон. Мой сын. Вы знакомы. Ты должен помнить. Вы с ним дружили, даже играли...
  Он разозлился. - Сын возьмёт шарики? И флажки потом?! Не хочу! Прогони его!
  Я постиг: кроме порченных органов, у меня и в душе крах. Скоро всё кончится - как во мне, так и в мире; мы будем врозь с ним.
  В комнате сын следил анимации по TV с дивана. Мать стыла рядом, с модным журналом (кажется, с 'Vogue'-ом). Трость на коленях, в кресле поодаль был мой отец. Я сел вблизи.
  - Утром едете?
  - Да, мам.
  - Я наготовлю вам.
  Даже ей, оптимистке, трудно поддерживать светскость тона. Что-то назрело.
  Я смотрел на дешёвую люстру, мутный сервант, шкаф с книгами середины столетия, на диван под белёсой обивкою и на стол в углу, лакированный, но облезлый. В дверь вкатил Родион в коляске и с ходу крикнул:
  - Там демонстрация!
  - Где?
  - Там, Тоша! Я покажу тебе!
  Мой сын встал к нему.
  Крутанувши трость пальцами, отец начал: - Я тридцать лет служил; в пять вставал, в ночь домой; трудился, только б не в грязь лицом. А в грязи при новациях... Помню, был наш сосед, нач. склада, масло сворует, гречечку. Я - на лекциях к годовщинам, я на учениях, а полковник свиней растит. Вот где ельцинство. Я не мог так. И ведь не только я: много нас, кто рубли презрел как факт прошлого, кто посмеивался над жмотством, кто государственного не брал, жил принципом, жил идеей.
  - Ты ведь Кваснин! - язвила мать. - Что равнять себя с прочими? У них рубль - у тебя вера в пленумы да в политику партии и в боярские корни. Честен и нравственен.
  - Я служил! Не вменённым манером, не по приказу; совестью. Был за равенство, за народную собственность, за уступчивость денег принципу... Клава, что ты? Здесь человечество обманулось, в сотый раз, в тысячный! Род людской от Адама, мы с тобой, спартаки и коммуны - зря они, если вновь рубль главный! Ты во мне, значит, спесь нашла? Казнокрадов оправдывать? Ты наш век с тобой судишь?
  - С брáтиной, - мать листала 'Vogue', - чист ты? И не трясёшься ли, как скупой, над ней? Не она ли твоя та гречечка, скотный двор твой? Высший твой принцип что, наша бедность? Внук твой оборванный! О другом я молчу пока... Речь уже - не о чёрном дне, а о чёрном столетии, о конце нашей жизни речь. Но куда там: мы ведь бояре, мы благородны. У Квашниных, мол, дворян сто в службе! Где они?
  - Меньше, - вспомнил я из эпистол, что у нас были так же, как брáтина, и какие я выучил. - 'У Матвея Иванова Кваш-нина при царе Иоанне сорок дворян бысть', - я процитировал.
  - Нам продать пора, - изрекала мать, - брáтину. Час пришёл. Хоть какие-то суммы вещь эта стоит всей своей древностью?
  - Думал, в старости... - произнёс отец. - Нет, причём она? Мелочь... - Редкие и прямые длинные волосы и морщинистый лоб его представляли пророка. - Я почитал наш строй и, того мало, верил, что живу в обществе, о котором когда-нибудь сложат мифы... Да, они были, ложь, террор, были!.. Как с этим в нынешней квази-родине? Лучше ль власть, захватившая собственность? Лучше ль СМИ с носом пó ветру? Лучше ль нравственность? А народ, он стал лучше? Всяк с калькулятором, за копейку убьёт... Как было? Мы не заботились, мы имели шанс мыслить. 'Мысля, я есмь', Декарт... Ты, вот, мыслишь, сын, промышляя торговлей? Что ты там мыслишь? А ничего, признай. Нам Чечня одна... - Он умолк и продолжил: - Хоть я не верую, но согласен: мир сей во зле лежит и в нём нет надежд... Мир пора отрицать, - твердил он. - И... большевизма тут мало! Нам коренной, титанический слом бы! Гуннов, вандалов! Нам коренную Россию бы!.. Недоделали... А в итоге - царство вещизма, будь оно проклято... Стань я молод, я бы не знал, как жить... Вам что, брáтину? На-те. Я не умею жить... Может, всё, что за брáтиной, что она воплощает, призрак: русскость, традиции, вера, праведность? Может, главное - сикль библейский? Рубль, евро, доллар? Что, Павел, думаешь?
  - Ничего, - я врал.
  А ведь мог сказать... Но меня почти не было. Если ж был - то как пень, у которого вряд ли будет побег. Мои ценности, веры рушились. Очищалось ли место новым заветам? Нет. Не случалось во мне ничего; я гнил... Но, при всём при том, укреплялось наитие, что вот так, не ища путь к смыслам, - так много истинней. Думы, пусть и текли, - не в логике общепринятых схем, а фоном: облаком в небе, перьями в речке, вьюгою пó полю. О, я ближе к спасению, мыслил я. Не отец, ослабевший в коллапсах и подчинивший рубль принципу как живущий, скорей, некой догмою, но я ближе к спасению, хилый, выбитый из понятий - и всё же сущий. Я б сказал, что дышу, пока дышится, и вот еду в деревню, - вызвав вопрос его: за чей счёт дышать, ехать? Павел, за чей счёт? Спонсор, я б сказал, Бог есмь... Но я смолчал в ответ.
  И прошёл за альбомом.
  Вот Квашнины... Мой прадед (в дагерротипе). Он прибыл в Квасовку (он, потомок господ тех мест), чтоб иметь там два дома и сыроварню с мельничным паем. Сын, он мнил, посылая того не в губернию, но в столицу учиться, сын восстановит род... Вот мой дед (фото франта в мундире), именем Александр Еремеевич; кончив курс - на Транссиб; впоследствии - на германскую инженером-поручиком; он писал, что в сражении ранен и удостоился зреть царя, кой расспрашивал, не из 'тех' ли он Квашниных, и рад был, что он из 'тех' как раз, обещал не забыть его... Вижу деда гонимого за Октябрьским эксцессом. Год мой дед, офицер 'из кулачества', регулярно ходил в ЧК для дознаний, плюс кормил с огородика мать, сестёр... Вскрылась встреча с царём и прочее. Дед бежал, но прижиться нигде не смог; возвратился вновь в Квасовку с малым чадом (то есть с отцом моим) и с женой (моей бабушкой) да с газетною вырезкой из 'Коммуны Туркмении', где писалось, что 'затаившийся бывший царский холуй, сатрап', 'гадил красному возрождению' и мешал 'построению для туркменских рабочих светлых возможностей'; а к тому же он, 'саботируя', сколотил 'из отсталых кулаческих лиц вредителей', наконец 'стал мешать революции'; предлагалось решительно 'вырвать зло пролетарской рукой'. На родине дед работал учителем. НЭП закончился, и пошла борьба против внутренних: 'кулаков и охвостья'. Вскоре приехали; мой отец день запомнил ором и хамством уполномоченных. Капитан царской армии, 'адъютант царя', уточнял пролетарский суд, быв 'главой монархической шайки', 'начал вредительство и лил воду на мельницу недобитков истории'. Получив десять лет, увезён был в губернскую (областную ли) Тулу, где и пропал с тех пор. Шестилетний отец мой с женщинами (мать, бабушка) скрылись в ссылку...
  Я отложил альбом.
  - Да, вот так, - произнёс отец. - Лучше жить не получится. Возлюби судьбу, amor fati... Клава, ты думаешь, что какая-то брáтина - жалкий наш патримоний, даст избавление, деньги, сикль, и мы будем вдруг счастливы?! Нет, злосчастье в роду. И твоя беда, что сошлась с Квашниным, а не в том, что я брáтину не хочу продать! - укорял он. - Выбрав иного - стала б полковницей, а не то генеральшей; и не твоей была б клетка с сыном-калекой да и ещё с одним, повторившим путь Квашниных.
  - Я счастлива! - упиралась мать.
  А он взнёс на сухой длинной шее плоское, среди длинных волос, восковое лицо с длинным носом и ртом.
  - Павел, сын! Заболел ты, я и уверился. Подтвердились догадки: не от случайностей рок наш, и не затеи тут Ельцина, не Октябрь и не Пётр и не эры с их '-измами'. Что-то в нас... Нам не быть в нужный час в нужном месте, что обязательно для удач... Цитировал Квашнина ты? Он даровит, наш предок. Но вот его друг в славе - знают Балóтова, как он звал себя, или Бóлотова. Знают. Наш предок - втуне, хоть он Балóтова не дурнее. Истинно, рок на нас. Если ж мы из стариннейших русских - то и все русские, значит, прокляты.
  Мать решила пить чай. Когда вышла, я возразил с тоски, папа, ты, мол, неправ.
  - Нет, прав, - возглашал он. - Жребий. Рок. Фатум... Строй я карьеру, - до генерала, как открывалось, - что-нибудь бы стряслось, сын. Было б хуже. И нестерпимей. Ибо мы лишние. Главный принцип, он в язву нам, и что прочим на счастье - то нам на порчу. Мне б вместо слов - в полковники. А отцу моему - в Америку. А прапрадеду, кой Петра корил, надо было хвалить Петра. Но мы лишние, мы обочь всех. Мы неуместные. Себя судим. Судим и судим. Так живём, точно видели истину и ничто вокруг на... на... нам не в пример, - заикался он. - Мы в Евангельи правду видели? Много там о любви, незлобии. Но ведь мир-то иной... Как жить, скажи, чтоб и Богу, и миру, если Бог 'не от мира' есмь? Мы загадочно сердцем нашим в раю досель - и судить должны как попавшие в хлев рассуждали б от чистого. Но нельзя судить: Бог изгнал прародителей за суд рая добром и злом. И Христос велел не судить. Что главное: Он велеть-то велел - да сгинул. А я внял Троице - и во мне всё изломано, жизнь вразлад. Словом душу сломали мне, и надлом этот, знаешь, на нашем Роде... Прокляты, сын мой, прокляты русские!
  Он пил чай. Неспособный исправить жизнь, он внушил мысль о Троице как причине. Но ведь та Троица в словесах вся. Он указал, где враг.
  Я включил телевизор - кончить беседу.
  Крах Югославии. Свора стран, сбившись в НАТО, силой внушала, кто здесь хозяин, как второсортным вести себя; а недавний колосс, страж мира, кис букой нищей грязной России, жалко вздымавшей тощий кулак... Дебаты: муж с крупным торсом, саженным на ступни (квадрат), пятилетие возглавлявший власть и устроивший кризис, в силу чего смещён, верещал теперь, что, верни его, - 'станет правильно'; а второй, лидер тех, кто вцепились в Октябрь, бубнил, что мы в пропасти и Россия 'на грани, скоро обрушится'; третий, плод имиджмейкерства, разъяснял смыслы жизни и гарантировал, что при нём, будь он главный, и исключительно лишь при нём, 'жди лучшего'; с красноярских просторов, сквозь дым заводов, глыбистый губернатор нёс, что, мол, надобно, всего-навсего, чтоб народ его выбрал, 'будет железно'; муж со ртом, гнутым тильдой, всех оппонентов скопом слал к чёрту и заклинал лишь ему 'слить власть', угрожая резнёй и войнами, вплоть всемирным потопом.
  Лёг я под полночь в нудной бессоннице.
  Я не сплю с Рождества, с него не живу по-прежнему... Что испытывал Бог, быв вечно (стало быть, и до Личного Рождества, как я до болезни) и изменивший вдруг Сам Себя входом в мир, как и я изменён болезнью? Он появлялся в мир, когда я уходил. Рождался судить мир - я ж судил его вырождением. Мы поэтому родились день в день: Бог во зло - я из зла сего мира (стало быть, в истину?)... И вот в этом миру, из какого исчезну, где жил полвека, я, как младенец, не разумею вдруг ничего почти, ни к чему не могу приложить свой опыт, но тем не менее должен быть гражданином, сыном и прочее, должен быть Квасниным (Квашниным, поправляюсь), кончить с проклятием, тяготеющим, как отец решил, над фамилией. Ночью должен я спать, днём - вкалывать; ведь старинного, дорождественского меня не выполоть с ходу новому, неизвестному, кем я стал... становлюсь, верней... Я сполз в явь лая псины за окнами, в потолочные промельки, в писк попсы за одной стеной и в обрывки игр сына с чокнутым дядею за другой стеной... Мой брат счастлив, даже и мучась, ибо не ведает мук своих. Также счастлив мой сын, Антон, беззаботный и добрый. Видится, что со мной, кто не мог зарабатывать, оттого бесполезен, он кончит школу и не поступит в ВУЗ, сходит в армию, женится, будет как-нибудь добывать свой грош, пристрастится к пивку, обратится в фана хоккея, станет руглив с женой; и дитё своё баловáть будет изредка; и - стареть будет; тягостно, скучно, пошло стареть... Мне горько. Я чаю лучшего. Но что делать: бизнес бежит меня и при мне не начнут про бизнес, - так отвращаю. Только лишь раз нашло, и я стал деловит, пронырлив - мил, обходителен при всём том, как ангел; я двигал фуры, полные специй, деньги, людей... Всё рухнуло, и я стал, кем и был: мечтателем, подбирающим хлеб по крохам... Чувствую, что не буду спать, как не спал уже месяцы, и что я не усну здесь, в шкурной Московии, одержимой стяжательством и попранием слабого. А я слаб.
  Отчего?
  Мне вспомнилось.
  Мой отец, - род древний, старше Романовых, - появился в 27-ом году в Петропавловске, куда скрылся дед. Возвратились на родину. НЭП закончился; на разрушенной церкви в ближнем Тенявино трясся лозунг: КТО НЕ В КОЛХОЗЕ - ВРАГ! Деда взяли за старый грех ('контра', 'царский сатрап', 'хвицеришка') и за новый, так как письмо услал в Колхозцентр с тем мнением, что, 'по мысли крестьян, весь кулак на селе повыбит, а под теперешним, коих так называют, значится труженик...' Дед пропал. Квашниных свезли на ж/д, посадили в вагон. Обрелись в Казахстане, в пьяной, убогонькой Кугачёвке, жавшейся в яме с редкими ивами. В местном бедном колхозе ссыльных гнели. Мать, иссохнув в два месяца, умерла, и с тех пор мой отец жил с бабушкой средь саманного кирпича под крышей без потолка и пола. В школе внушали, чтоб он раскаялся в кровных связях с 'врагом'; он искренне, с детским пылом вёл, что не жил бы с 'предателем', а пошёл бы к тов. Сталину и, как Павлик Морозов, выдал бы собственного отца... да нет совсем! не отца ему вовсе, а ненавистника всех советских людей, буржуя. 'Он был холуй!' - восклицал отец. 'Ты, Квашнин, молодец у нас! Мыслишь грамотно! Ты люби, - наставляли, - Родину и товарища Сталина; а ещё, как отрёкшийся от предателя, кто был враг и вредитель, вырастя, ты иди служить в армию, защищай народ'.
  Так он жил в грязной, пьяной, злой Кугачёвке.
  Всю вой-ну бедствовали и здесь в глуши; ели отруби, и солому, и что ни попадя. Он учился в райцентре за девять вёрст от них; он ходил туда каждый день в дождь, в стужу. Чем писать и тетрадки им выдавали, но прекратили от оскудения, и писали огрызками на газетах, все языки - в цвет грифеля. В школе был репродуктор, лаявший, что враг 'будет разбит', 'за Родину!', массы 'рядом с Вождём', мир в 'классовых битвах' и человечество 'верит в нас'... Мой отец вдруг влюбился в дочь председателя, ей стихи кропал, и красавице нравилось, что ей 'гонють поэзю', - гыкала мовой. А председатель: 'Хошь, хлопець, дывчину? Ни! Никак нэльзя! Нэ положено. Дочь, на шо сын изменныка? С ссыльным жыты, деток плодыты? Ни! В Колыму сошлють! Хлопець, ты вот упомни, к Галю не хаживай. А вот будэшь хероем - хаживай'. И отец стал отличником. В сорок пятом, в июне, школу закончил, бабушка продала скарб, чтоб набрать в город, в Алма-Ату. Он выехал с одноклассником - поступать в институты. Тщетно. А одноклассник прошёл (казах). Плотный потный декан сказал: 'Твой отец не хотель наш Совецки власт. И твоя её против, это ми видим. Ми с Куджá, твой товарищ, национальная кадр ковать! Нам казах нада в наш Казахстане, чтобы казах был. Всо, ты иды, иды!' На обратный путь заработал: он был окликнут, и за стеной в саду формовал и сушил кирпичи из глины; там рядом с крошечным рос огромный дом, там полно было уток, персиков, яблок; женщины нянчились с шустрым мальчиком; 'Нурсултан!' - звал глава семьи и вручал сыну сладости: шоколад и лукум. Мой отец получил за труд на билеты до дома.
  Поезд полз сутки; дальше - в райцентр пешком, в Кугачёвку с ветхими, под соломою, избами вдоль пруда по оврагу, ставшего грязью, где рылись свиньи. Бабушка, молвив: 'Всё в руце Господа', - и добавив вслед, что стара уже, а и он не мал, 'школа кончена', подала письмо. Он завыл, что пусть выкинет, ведь письмо от предателя, что ему наплевать совсем: кто с царём - не отец ему. Согласилась и бабушка, чтобы он не читал пока. 'Но должна, так как старая'... И открыла: в центре России, в Тульской губернии, в с. Тенявино, подле мельницы, от восточной стены, где заросли, в обнажениях известкового камня есть сундучок, внук...
  Вскоре повестка: в марте на службу. Бабушка гасла - и умерла в ночь. Выказав чуткость, власти зашли сказать, что он равен трудящимся и не враг с сих пор; сын за дело отца невинен. В военкомате он объяснился, хочет лишь в армию, 'в офицерское'. Повлияла победа с культом воителя, стыд за 'контру-отца', хохотливая 'Галю' и кинофильмы, где били фрицев. Он выбрал лётное, грезя Чкаловым. Но письмá всё ж не трогал: думал лишь, чтó в письме. Если мать помнил явственно, то отца - в эпизодах: едет в салазках в скрипах под звёздами... или как ловит с ласковой и большой тенью рыбу. Помнился не вполне отец, а восторги... Он шёл в училище как 'Кваснин', специально сменив 'ш' на 'с'. Став курсантом, спал на матрасе и простынях поверх - чистых, белых до просини, на каких никогда не спал, в первый раз мылся мылом, в первый раз надевал бельё. Он любил сущность строя, доброго к нему лично, но и всем лучшего. Наша техника превосходная, наш 'дух сделан из стали', как у тов. Сталина, а идеи - 'маяк для всех'. Наш путь 'выбран Румынией, Польшей, частью Германии' и так далее; и Китай, подражая нам, 'устремлён к коммунизму'. Он плакал бюстам, кажущим лик Вождя, и молился ночами Светлому Имени. Уступая в ином, брал творчеством: делал лозунги, агитацию и художества; сочинил даже пьесу 'Счастье Китая', где командир Ван Ли бьёт врагов, любит партию, терпит пытки с думой о Сталине (заодно и о Ленине). Пьеса ставилась на студенческих смотрах, автор хвалился и награждён был - грамотой с отпуском.
  В Кугачёвке лачуга, где жили, рушилась. Он сходил на могилы, после - к ровесникам, чувствуя, что всем нравится в форме, стройный, высокий и офицер почти. Но письмá, что хранил в камнях, не коснулся. Став лейтенантом, он мечтал под Москву, где Вождь; на комиссии, видя Бюст в кумаче, вдруг выпалил, чтоб направили, 'где он нужен'. Где?.. в Магадане... Аэродром в снегах... Он в Хабаровске встретил девушку... Я родился... Смерть Величайшего; покачнулась вселенная...
  Год спустя он собрался, выехал в Кугачёвку, что захирела, взял письмо и пустился в 'Тенявино Тульской области', 'Флавского' уж района. Он читал:
  'Стыло, но жар от печки нас согревает. Год несёт роковые последствия вкупе с теми, что накопились. Может, я пропаду-таки, вот зачем и пишу, сын. Я, твой отец, Александр Еремеевич, - капитан царской армии, инженер. Но за речь с царём, отражённую в букве, власть меня гонит; хоть я и так ей 'контра', 'враг', 'сволочь', 'белая гадина'.
  Впрочем, власть только средство. Нас гонит рок - весь род наш. Младше нас и Романовы. Мы живали в Кремле в Москве, мы считались одним из ста высших семейств; но таяли, породнились с купцами, жили в Тенявино, - где тебе взрослым нужно быть, чтоб в указанном месте (а не дойдёт письмо - в том, где мать сообщит и бабушка) в том Тенявино на р. Лохна, где наша мельница, от восточной стены взять к зарослям (бузина и черёмуха) в яму (наши окрестности в известковых пластах лежат) и найти там схрон с вещью, памятной Квашниным, сын. Там есть наш корень, мы этим корнем связаны с русскостью, но и с истиной. Вот что эта реликвия, патримоний. Сделай так. Орды нечисти, овладевшей Россией, целят сгубить нас. Много в нас русскости. Может, полная русскость в нас; перебрали мы русскости - чем опасны в 'сём мире'.
  Русскость есть странный вид жизни, сын.
  В том Тенявино, за Садами, - кладбище при старинном погосте; церкви же след простыл, звалась Троицкой, век семнадцатый; нынче кладбище общее, а не только дворянское. А в верстах двух от мельницы, бывшей дедовой, вверх по Лохне, есть там сельцо, звать Квасовка, где пишу сейчас, где владели мы... и хоромы боярские, и гумно, и конюшни, избы дворовых и погреба, церквушка, замкнуты стенкой белого камня: время тревожное. Всё окрест было наше. Здесь воеводил, в древние годы, предок-боярин. Вотчины след простыл; лишь Закваскины как плод барских утех остались. Кажется, что меня в ЧК сдаст Закваскин; ты и узнаешь.
  К нам в окно ветвь черёмухи, холода; затоплю печь...'
  Мой отец злился: всё про 'бояр' и 'русскость' вместо раскаяний, что, мол, случаем, против воли, кем-то обманутый, стал вредить новой власти. Кто он есть, Александр Квашнин, 'враг народа', чтоб поучать жить?! Нет, пусть бы каялся, умоляя забыть его!.. Так роптал мой отец и думал: то спрыгнуть с поезда и вернуться на службу; то вдруг планировал сундучок снести в МГБ чекистам; то решал не искать сундучок, а лишь съездить в Тенявино либо в Квасовку, посмотреть на могилы, если остались. Всё. Бессознательно он рассчитывал в тех местах встретить память: речку, где возле родственной тени он удил рыбу, или созвездия, кои видел с салазок. К месту рождения съездить можно, это партийно, патриотично и по-советскому.
  День, Москва, пересадка; час был в запасе. На Красной площади он не мог собрать мысли. Долго патруль проверял документы ст. лейтенанта, явно смятённого, и потомок бояр твердил про какой-то огрех. Попав затем в Мавзолей с Вождями, он смотрел на того, при котором рос с детства. Рядом, рукой подать, за кремлёвскими стенами крепко держат 'штурвал страны' Маленков и Хрущёв, 'титаны', мудрые люди 'чистой души', 'честь партии', 'авангард земли'... Но о том, что в Кремле жили встарь Квашнины, не думал. Прошлого не было, а отдельное: меч Суворова, страстотерпие Сорского и поэзия Пушкина, - лишь почин для того, что принёс Октябрь.
  На рассвете поезд вкатил во Флавск...
  В неподвижном тумане он вышел к центру старого и большого села, имевшего статус города. Километр он шагал шоссе, после - к западу по всхолмлению... склон тёк в пойму, вдоль коей пашни... Наискось полз маршрут, чтоб, свернув, рухнуть вниз к мосту, где шумела речонка в тальнике и в черёмухе. Здесь - село (дворов в сто, видать), всё из древнего кирпича и камня, кровли железные... Солнце брызнуло, и туманы качнулись. Воздух, напоенный разнотравьем, скотными испареньями и печными дымами, зыбился. Шли куда-то косцы... Телега... Стадом коровы. Он двинул тропкой, явно рыбачьей, что от моста шла в ивы... вымок, испачкался... Вот развалины... Вьются ласточки... У плотины, грохочущей, - в тине треснувший жёрнов... В зарослях, под которыми быть должно было нужное, он опробовал известковые камни...
  Здесь! сундучок!!
  Открыв его, он взял вещи, плоское с круглым, бросил их в сумку и, задержавшись, стал мониторить из-за кустарника ряд домов вблизи. Был один по фасаду в целых пять окон (прочие по три) - явно кулацкий в прежнее время, нынче же ветхий, сильно обшарпан. Свиньи и куры рыли помойку, сохли обноски... вышел мужик с мальцом, следом женщина... Благороден строй, свергший выжиг ради беднейших! Он вздумал в Квасовку... У околицы речка чуть отклонялась... И он признал всё. Небо и вётлы и даже редкие здесь, к краю, избы стали знакомыми. Здесь отец его влёк в салазках, и, может, то вон окно светилось... Вид являл край Тенявино и д. Квасовку - там, за речкою, на яру, отделённом разлогами от тенявинского близ яра и, слева, дальнего, за покосом, яра с иным селом. Шаткой лавой минувши речку, он, кручей, - молод был, - прянул к Квасовке. Вот изба... древний красный кирпич, хлев каменный, сени тоже из камня, также три дерева, вроде, лиственки... Он стоял столбом. В окнах юркнуло, дверь открылась, выступил тип не в мешаной, а в конторской одежде: брюки и галстук. Следом вдруг - лик с насупленной бровью, пьяный и вздорный. Тип спросил: 'Вы из органов по вопросу? Вы бы повесточку...' Различив знаки рода войск, он умолк.
  'Слышь-ка, малый, ты! - гаркнул лик. - Как спуляю с ружжá в тебя, потому как я конник был!'
  'Извините, конечно, - забормотал отец. - Я гулял-ходил и забрёл сюда. Интересный дом. Из старинных... Явно, да... Извините'.
  Тип, сверкнув из-под сросшихся бровок, вымолвил: 'Николай я; отчеством Фёдорыч. Тут бухгалтером... Вам наш дом хорош? При царе строен, прошлого века. Вам бы отец сказал, да он выпивши на заслуженном отдыхе как герой войны; отдыхает. Он и колхоз тут строил. Мы старожилы, - Тип тронул галстук. - Нас звать Закваскины; кроме нас, тут ещё семья. Две семьи на три дома. Место красивое, да ведь как оно? К клубу тоже ведь хочется, к магазину, к городу ближе. Здесь же - отшиб, далёко, город шесть вёрст почти... Нам попало, Закваскиным. Кулаками травимые, немцем битые - а с родных мест ни-ни! Трудовой народ: я с отцом, сын, жена... После армии я сюда, бухгалтером... - Тип теснил собой пьяную стариковскую голову. - В этой Квасовке и живём в два дома, а их всего три. Заняли этот дом, больший, чтоб не пустым держать. А живал в нём кулак ли, белогвардеец... Я-то малой был, много не помню. Вычистили! - тип хмыкнул. - Враз раскулачили. А деревня, - эти вот избы, - древность. Старее Флавска'.
  'Что ты толкуешь?! - вырвался лик, ярясь. - Помолчи, пень-дурила! Баре дотоле жили тут в Квасовке! Мы, Закваскины, были их всегда! А тот самый Квашнин был барином, пил народную кровь'.
  'Бать, в дом подь! - тип перебил. - Знать, ходите? - хмыкнул. - Даже испачкались... Поймой шли? - Он, доставши расчёску, быстро и правильно зачесал свои волосы под столичный стиль. - Тут насмотришься с бухгалтéрских высот. Я в бюро к тому ж... Ваше имечко, гражданин-гость?'
  Тот поспешил прочь вместе с отысканным 'патримонием'.
  У церковных развалин он пересёк мост и зашагал во Флавск, чувствуя, что не сдаст содержимого сундучка и не будет жалеть, что бывал здесь.
  
  
  
  
  III
  
  Он свершил подвиг, выправив связь времён, и его ни на что не хватало; он с тех пор сломлен.
  Я слушал радио, ведшее, что РФ не 'допустит' чего-то там и 'вмешательств в свои дела', связанные с Ичкерией (про начало второй войны после памятной первой); что, мол, правительство во главе с Лучшевсеховым 'возродит экономику', а дефолты и кризис 'в пользу развитию'... Хрюш-Наганов чеканил: 'родину продали', но они нас спасут опять, коммунисты... Далее рейтинг 'русских магнатов': М. Ходорковский, Р. Абрамович, В. Алекперов, Б. Березовский (также Чубáйс, Кох, Фридман, Вексельберг, Дерипаска, Кукес и Йордан)... Песенка: 'аби-дуби, дуби-ду'... Информация, что преклонные москвичи могут жить припеваючи за счёт некоей фирмы (номер лицензии), сдав ей право жилплощади, мол, дадут им субсидий и опекать будут всячески, фирма ждёт-с!
  (Я вас слушаю, мы 'Дар старости'... Пётр Иванович? хочет контрактик? денежек и цветной телевизор? Сказывай, что у вас... Да? одни проживаете? и в трёхкомнатной? Где квартирка-то? У Кузнецкого? А годков вам? Кайф, что нам звóните, Пётр Иванович! Братаны... то есть менеджер к вам приехает и, глядишь, договорчик: вы, типа, право нам, а 'Дар старости' вам 'Самсунг' даст, можно и денег, тысячек сто, рубль к рублику, хоть в Лас-Вегас... Я вам завидую! Мы тут паримся, а клиент... Мы честные, всё ништяк, сказал... Денег мало? стоимость хазы сотня штук долларов, а мы вам телевизорчик?.. Может, вы не подохнете десять лет, слышь... Что? мы 'грабители'? Пётр Иваныч, шёл бы ты... Всё, закончили! Вспух тут: долларов... А я виллу в Барвихе сдам и с 'фордá' в 'жигуля', да? в Крым вместо Турции? А братве значит хер сосать? Старый пидор, глянь... Алё, слушаю... да, вы в 'Хер...' Нет - в 'Дар старости'! Фирма честная!
  'Интермед плюс народ'... Из чего вы? Все вы и кремния! Что у вас? Аритмия и ишемия, язва желудка, климактерические процессы и камни в печени? Мало кремния! Вам не нравятся кожа, ломкие волосы, ногти? - в вас мало кремния! Помните, вы на четверть из кремния! 'Интермед плюс народ' даст вам этот химический элемент! 'Силициум' из Израиля, восемь долларов двадцать граммов! Медики знают, ваш русский кремний вам не поможет, только израильский! Вам продаст его 'Интермед плюс народ'! Звоните нам!
  Берестовский был в Англии в рамках дела участия в махинациях. Госчиновником он входил в предприятия, что вели экспорт нефти, газа и цинка. Также, есть данные, он владелец контрольных пакетов телеканалов, нескольких популярных газет, 'Трансаэро'...
  На Рублёвском шоссе в аварии покалечен министр. Есть версия о причастности...)
  В марте в зоне Москвы рассветает к шести. Я встал. У родителей я любил ходить за машиною утром. Зло утром спит, расслаблено; полегчало больным; груднички, не дававшие спать, утихли; пьянь отбуянила. Серость скучных домов, лёд в лужах, битые стёкла, клочья от рвани, сор и окурки, лом от качелей, мутные окна, дохлая кошка - всё утром смазанно... Со стоянки я ехал прямо в рассвет. Луч брызнул в глаз, я откинулся в кресле. Вмиг всё исправилось, будто не было, будто мне двадцать лет, соловьи кругом и все счастливы. Так больным вводят морфий - и в наркотических грёзах те вдруг здоровы... Славно проехать сильному, юному по знакомому городу, где родился и вырос, где знаешь многое, где тебя узнают; общаетесь, как, мол, жизнь, старик... Нет и не было места, надо отметить, где я рос долго или безвыездно. В Магадане рождён (в/ч)... Через пять лет Хабаровск... Школа - в Приморье... В третий класс я в иной в/ч... Я студент (Владик)... После Москва и... Квасовка? Знаменательно: я случился, где жил мой род в стародавности.
  Брату мать подавала подносы, и брат укатывал, управляясь одной своей ручкой, но появлялся, кашляя, с нездоровым румянцем, требуя то лапши, а то соуса.
  - Павел, снедь для вас, - указала мать. - Всё продумано? Не сломаетесь? Вдруг приедете, а там выбиты стёкла? Вдруг обострение? И как быть тогда?
  - Много вдруг, - возражал я. - Будет одно вдруг. Всех вдруг не будет. Если сломаемся - то не будем там. Стало быть, ни при чём твои стёкла. Если же стёкла - стало быть, добрались-таки. Обострение если... Хватит. В общем, мы едем, сын?
  Тот кивнул.
  На отце след бессонницы; он не спал после мыслей об участи Квашниных. Иссохший и с длинным волосом, висшим прямо, влажно причёсанный, он казался пророком, шедшим на плаху. С комнаты брата слышалось о войне в Чечне и в Ираке и в Югославии... Вновь в Европе война, и НАТО... Впрочем, не в НАТО суть, а в Чечне... и не в ней даже, нет... Нет вовсе. Там не Чечню бомбят, а меня... Не случаем я услышал? Это - бегущему? Не сбегу, намекается? Облегчение минуло, чувство страха всплыло.
  - Я Антон Палыч Чехов, пап! - засмеялся сын.
  Мы пустились в одиннадцать; прогремели разбитою улицей к Симферопольскому, - не к новому, что теперь магистраль 'М-2', а к былому, что, пройдя Климовск, город оружия, выбралось до безвестных углéшень, бродей и змеевок, столь отрадных мне, и текло меж изб деревянных, ставленных лет за семьдесят прежде. Изредка, демонстрируя элегантный снобизм и стили, виделись дачи, все сплошь кирпичные, под цветастыми кровлями, с непременными башнями, евроокнами и аркадами, колоннадами и другими изысками, за которыми чуялись прагматичные меркантильные дни с поклонами калькуляторам и сердечными стрессами. Не скажу, что за этими евростенами страсти мелки, - наоборот, сильны, и весьма порой; только мне они чужды. Мне милей домики с их надворными курами и копёнками сена, с запахом хлева, с громкими лайками, с кружевами наличников - коренной уклад части русского племени, не считавшей грязь лихом. Но не от мелкости их простая, скудная, по стандартам теперешних взглядов, жизнь. Здесь донное, сокровенное чувство мира; ибо им вдосталь в марте капели, в мае - безумия соловьёв, а зимами - греться печкой, радуясь тихой заштатной доле.
  Это неразвитость? Установлено, что наш мозг заблокирован; весь завал ума - в трёх процентиках у ворот 97-ми закрытых. Вдруг сие значит, что мыслить вредно: много не думай, мол, - и инстинкт возвратит эдем, кой пока большинству равен пьянкам, праздности, пялеву. Сила скрытых процентов спящего мозга так переделает наши ценности, что 'зло' станет 'добром', сгинут муки и боль и зажгутся райские зори...
  Зря эти 'мы', 'нам', 'наши', мне вдруг подумалось, эти прятушки во всемассовость, в плюрализм и в толпу - чтоб пребыть, как все, в логике, что во мне метастазы вьёт, и чтоб скрыть, что болезнь моя и судьба не сложилась именно оттого что я выродок, не как все.
  Вот чем был мне пейзаж вокруг - в пику тем, что вторгаются из Москвы, проститни по нью-йоркским нормам. Глобализация? Нет уж! Будут, кто сбережёт места, от каких, если 'мир сей' закончится, прянет новое. Может, рай будет в том, чтоб под новою кожей спать просто в яме без всяких смыслов? Ибо всё лживо, и до того дошло, что фальшь там теперь, где нет признаков людскости. Вправду: чтó есть материя, если смысл вездесущ?
  Зря, стало быть, окрестил я 'безвестными' очаги вероятных открытий. Всюду, заведомо, народятся мессии, как уже было, вспомнить Гомера, если и тысячи лет спустя города и селения спорят, кто из них родина неких истин, прежде презренных, а нынче модных. О, до всего дойдёт новизну родить! Вспрянет гений в жалких селениях!
  ...Из известных встретились Мóлоди. Я лет пять ездил мимо, дабы связать их с тем самым местом, где была сеча в ряд Куликовской (битва при Мóлодях, век шестнадцатый): 'гуляй-город' сдерживал крымцев, чтоб Воротынский прибыл с подмогой и хан бежал-таки... Родовые видения поднялись во мне; я внимал муэдзину, и угнетал меня ток страстей и дум расы, насланной сжить Русь су свету.
  Я свернул на 'М-2'. Поспешать пора, хоть я склонен был медлить; время за полдень, стелется март в снегах, сам я болен, спутник мой мал (пять лет), путь наш долог и - что найдём в конце?
  Магистраль 'М-2' сдали в восьмидесятых... то есть прогон её, километров сто семьдесят. Начиналась при Брежневе, Генеральном и прочая, и, как средство сближения Центра с Крымом, также с Кавказом и Закавказьем (далее с Турцией, очевидно), шла в Симферополь. Горки сносились, ямы ровнялись, чащи рубились, сёла сметались. Строили трассу и при Черненко, и при Андропове с Горбачёвым, новых кремлёвцах. А в девяностых стройку свернули, чтоб гладь и ширь её слить с колдобинной и стенозной прежнею 'Симферопольской', где конец мечтам прокатить к югу быстро. Но самоё 'М-2' - суетлива, бойка, угарна. Нет близ селений, нет духа вечности. 'М-2' создана для наживы, гонок за прибылью, для развоза какой-нибудь ненасытной мошны и опта. 'М-2' - для трейлеров, приносящихся из-за южных границ с лимонами и дурным ширпотребом и убывающих с грузом нефти, леса и газа либо металла. 'М-2' - курортная: начиная с июня, Центр в иномарках, с автоприцепами и без них, сквозь дожди и сквозь зависть мчит к Черноморью: так из Нью-Йорка в тропики Флóриды мчит в США публика. 'М-2', в том числе, провезёт к Даргомыжскому, Казакову, Поленову, Льву Толстому и Фету и им подобным. 'М-2' - история, но навыворот: как по ней к нам тёк враг-степняк - так и русского повернуло вскорости в степи. 'М-2' для тех, к тому ж, кто спешит по иным делам, вот как я сейчас.
  Оттолкнувшись от этого, я впал в комплекс абстрактностей, хотя должен был обмозговывать личное: мой недуг и доходишко (где добыть его, чтобы жить, пусть добыть его негде) и участь близких; скажем, родителей, растревоженных мною, Ники, жены моей, но и сына: чадо учить пора, а нет денег, сил и здоровья.
  То есть сикль надобен.
  Его нет как нет.
  Я не мог зарабатывать, не умел - не усматривал видов к выгоде. Обходил нас рубль, не чураясь нас, - но чурались родители, а потом уже я. Закончилось, что удача забыла к нам подступ. Взять мой отец, кой мог стяжать, но не стал. А я? Начинал стаж в таможне, где мог урвать своё, но наследственно я не скареден, с романтическим складом... Да, были случаи, были - но я стеснялся. После попыток рубль отступил от нас; и, бюджетники, в час маммоны мы обеднели, чтобы госсобственность спёрли прыткие: кто заводы, кто транспорт, кто ящик с гайками или сумку картошки. Зависти не было, но пришёл вопрос: если жизнь так устроена, что, чтоб числиться лучшим, нужно стяжать и главные, резюмируем, у кого много денег, - кто и зачем я, кто не стяжает? как вдруг - отвержен? что я бежал рубля? почему ставил рубль так низко, раз он влиятельность, репутация, индекс высшего человечества, идеал? Как свёлся в рабы рубля и персон, что схитрились ограбить нас, а теперь - соль земли, её флагман, перл эволюции? Кто я в этом 'сём мире'? В чём я повинен? Или баланс не блюл меж трудом/рублём?.. Нет, здесь снова Бог! Он велел не ходить в рабах двум начальникам. То есть Бог твой босс - иль маммона. И не иначе. Так было велено, и я делал так. Но финал каков?
  Я пресёк свои мысли по бесполезности. А тем более Бог уже помог: Он погнал меня в Квасовку до корней припасть; видно, там мне спасенье... Зеркало вздрагивало в вибрации. Трейлер 'Man' обогнал меня и унёсся в взвесь грязи, взмытой с асфальта. Солнце слепило, как я ни щурился. Знаки (столько-то до Ростова... Харькова... Симферополя...) порождали иллюзию потепления. Но сквозь щель дуло стужей. Я включил печку.
  Трасса 'М-2' есть газон меж асфальтов слева и справа. После - обочины. После - лес и поля и далёкие сёла, дачные комплексы и заводики. Из живых здесь увидишь бабку-мешочницу, даму вольной профессии и бомжатину. До Оки, что кончает Московию, - мрачно, тягостно...
  Вдруг спуск в пойму с блеском излучины. Это психо-граница, метка условиям, сотворившим Московию и московский характер. Сумрак над плоскостью из холодных суглинков, мешанный влагой, тает в холмистости; небо яснится, краски ярче. Я возбуждён здесь, тщусь тайну высмотреть, да и многие (нынче сын мой Антон среди скарба, в пальцах конфета) здесь оживляются... Впрочем, сын мой москвич, хоть мал; ему значат, скорей всего, небоскрёбы с рекламами. Может, он здесь скучает.
  Мы миновали мост. За ложбиною я втопил педаль, различив щит 'Тульская область'.
  Снéга убавилось... Косогоры желтели... Спуски со взлётами... Мы попали в мир среднерусской холмистости. Вплоть по аннинский грубый век на Москву здесь ходили каждый год крымцы. Факт: А. Т. Бóлотов (иль Балóтов), 38-го года рождения, 'век осьмнадцатый', вспоминал, что родительский барский дом, как крестьянские избы, прятался в зарослях - 'не замечену быть кочевой прыткой сволочью'... Встал затем указатель 'с. Дворяниново - 3 км' и мелькнул вдали дом-музей управителя императорских сёл да творца сочинений о своей жизни.
  Квасовский барин и испытатель яблочной флоры, пра-пра-пра-прадед мой, был с означенным в переписке (так по эпистолам сундучка того, подле мельницы). Алексей Еремеевич не продажей скота, ржи, ягод заботился, но селекцией яблонь, что малоприбыльно. Первый плод - на седьмой год, три (!) для - контроля, год (!!) для прививок, семь(!!!) - популяции. Квашнины не в последних, отметим, в те поры числились. 'Мной, Андрей Тимофеич, - вспомнил я, - по труды многалетошны учинён славный сортишко, званный 'Квасовский парадиз', хвалюсь, а рабами назван 'Дивись-ка', как он их влёк с начал сочной сладостью, преклонив татьбе, отчего я усилил казнь, ладно древнему Манлию. Обращаясь к рабам моим, скорым на руку и язык, стал я звать 'Парадиз' - 'Дивиська', кою намерен слать вам с оказией непременнейше и с почтением...
  Что до тем в 'Труды' г-ну советнику Нартову, - просвещения для российскаго, - я писатель премалый, более деятель. Упрошу изыскания все мои ображать, как хощете, на учёный лад; а советнику представлять их от лице Вашего, чем неславного Квашнина меня... А чтоб видеть Вас, прелюбезный друг, то никак с хлопот, сопряжённых с судебными и, в обычае в мотовской наш век, недохватками денег, ибо детей ращу.
  Также Вам о кончине милой супруги, Софьи Петровны, свету очей моих; стал сам-перст с дочь на выданьи, да сынок, должный в службу, да крепостных три ста. Вы отец, смысл имеющий о сыскании браков и брачных тратах, вы разумеете. Тако сына-наследника не мог в гвардию, а имею сдать в армию, власно мы не бывали в важных окольничьих при царях Руси и в больших думских званиях, но воспрыгнули от лотошников, как князь М. при Петре-Имп.! (Свидетельством нам дарёная и хранимая братина от Великага Князя с надписью, что сей дар Квашниным был). В помощь мне ключница из наперсниц в Бозе почившей. Сколь раб в начальницах, Фёклу кличут Закваскина, в роде чуть Квашнина.
  Вслед напасть, - межевание мне случилось разорное. Ибо я в пре с Агариным, кто и князь, и действительный тайный, и герольдмейстер, и муж фортунный. Род их презнатный пусть древле нашего от честных князей, но заслугами мы при Рюриках чтились; мы воеводили, стерегли юг Москвы и владели не токмо здесь в Квасовке, но в Заочье. И Воеводино было наше тож и звалось Воеводино (нынче Сергиевск). Тож Тенявино, что у Квасовки. А пленя Мансурбекова, кой степной мирза, дворянин по их, пращур наш поместил его близ, в Мансарово... Мы селили селения и ходили в походы, сходно как Фабии , за свой кошт. Но в конце благочинного Алексея Михайлова править начал Агарин, и нам беда бысть: взял Воеводино, отнимает Тенявино, как прибрал он Мансарово. А суды и вся власть его.
  Страх, Андрей Тимофеевич! В том Тенявино у меня израстания нововидных пород, называю 'Сады' их, или, пространнее, как 'Тенявинский Сад', паки 'Сад Квашниных' зовут... По всему, что лишиться мне Промыслом всех трудов моих...'
  Страж 'М-2' поднял жезл: так когда-то в Египте Среднего Царства ступали пришлых.
  - Старшшнспктр Фддрф, дкменты пжаласта... - Он просматривал мой техпаспорт, и АК вис на нём.
  Друг беды, за нехваткою лучшего (магистраль нелюдима в мартовский вечер), я сведён с чином крепким, прячущим алчность в правилах ПДД.
  - Мне капот, - это он велел.
  Есть поднять капот! Чтоб смотреть номер кузова; после - двигатель, сняв запаску?
  Был вид игры: Кваснин, нарушаете? штраф вам; но я гуманен; ваш ход? Он власть в погонах, а от меня ждались: кротость, подобострастие и признание многих вин с намёками, что добру воздают не единственно в небе, но здесь-немедленно, если 'старший инспектор' всё же допустит, что обвиняемый по нечаянности, без умысла, сделал нечто нестрашное для дорожных процессов и допустимое; а важней, обвиняемому крайне важно, нужно спешить, шеф! штрафа не надо, вот тебе взятка, добрый начальник!
  Номер в техпаспорте и на блоке цилиндров чётко совпали, и я не стал играть. Он продолжил, раз я упрямый: лампы горят у вас? есть ли люфт в рулевом управлении? А протекторы? а аптечка? знак аварийности? 'По понятиям', время сделать шаг к конфидентности, объявив, что я чайник, фраер ушастый, но вот 'спешу, прости': нá, шеф, мзду, ага... Я постиг неожиданно, что я слаб, безвозвратно и горько, жить 'по понятиям'. И тогда он сказал:
  - Оружие?
  Не имеется (хоть под скарбом был карабин с лицензией; но мне обыск зачем?)
  - А ручник? - приступил он.
  В переговорнике, что торчал из кармана куртки инспектора, кто-то в ор вопил. Он, послушав и выпрямясь, отряхнул мундир. За горой ('переломами профиля') вой сирен... наконец взялась в красно-синих огнях ватага, что, обдав брызгами от сугробных потёков и показав бонз власти, вихрем умчалась. Вновь он шагнул ко мне. Но отвлёкся. Вслед за ватагой дул джип - как пуля. Вскинув жезл, гибдэдэшник застыл столбом. Джип забликал 'мигалками'. Жезл упал, но опять взлетел: автономер не сопрягался ни с федеральными, ни с элитными службами. Я признал: 'з 666 нн', 'шевроле', и внутри хамло-апоплектик... Джип, вмяв в нас воздух, скинул бумажку, мельком явившую цифру 100. Порхала к нам не рублёвая волатильная, второсортная, а зелёная, сикль элит - доллар США то бишь!
  В кой черёд (нынче хворому) мне внушается, пав, стяжать, то есть куш сорвать - или вновь явить бескорыстие, честь и прочая... Взял бы. Сразу бы! Если б не было ясным, чья и за что мзда. Впрочем, подумать, вдруг не его, а? Он ведь застывший, не шевельнётся, типа, стыдится, мол, не ему отнюдь эта ценная зелень. Что же, не встрянет, пусть даже я возьму? Разве штраф стянет больший и просигналит 'шерстить' меня вдоль по всей магистрали, как у них принято? Ну, и пусть! Под моими ногами! Кончено! Тут ещё как судить. Вдруг - мне? Вдруг приятели? Вдруг - понравился? Вдруг, в конце концов, мне Сам Бог послал?
  Тут - кто первый. Ведь никогда, факт, не посылается лишь тебе. Жизнь, прибыли, синекуры, фарт, случаи - сразу всем, налетайте! Кто-то, всех прытче, сгрёб прежде ближних - и олигарх стал. Прочие? Их беда: ведь давалось на равных, подсуетились бы... В двух словах, подыми я сикль, - эту самую сотню долларов, - и моя жизнь не так пойдёт, по-иному, а как я бедствую, то от худшего к лучшему; взбогатею вдруг, преисполнюсь здоровыми позитивными целями. Только - не подыму я. Ни при вот этом старшем инспекторе, ни при младшем; может быть, ни при ком вообще (Боге в том числе). Мы такие: род мой, дед, прадеды. В нас заскок слыть духовными, бескорыстными, честными, хоть нам жуть нужны доллары, и поболее; масса их нам нужна! Плюс нужна ещё собственность. Мы хотим быть престижными и имущими. Но мы страшно больны. Мы рабы догм о 'злом'-'добром'-'нравственном', нам подаренных первородным грехом, увы...
  Я сел в 'ниву', отметив, как жезлоносец, оравнодушев ко мне, бормочет:
  - Всё... Я урою их...
  Хочет долларов, что ему, точно псу, швырнули, но я всё видел, и оскорблён он сильней, чем алчен... Что, перехват? Возможно. Но ведь свяжись с чёрным джипом с теми шестёрками, с затемнёнными стёклами да 'мигалками', оберёшься бед. Вдруг пристрелят? Просто. На улице, на посту или в сауне. Пот стекал по вискам его.
  - Ладно, ехайте.
  Путь продолжился.
  Сын мой спал, комкал фантики и глазел в окно. Я рулил и смотрел окрест, грезя, что снег убавится, так что я проберусь-таки.
  Вот аппендикс 'М-2'... Магистрали конец... её лента, выстрелив просекой, дребезжит вбок плюгавостью областной узкой трассы... Памятник жертвам сталинской мании; здесь витает тень деда, сгинувшего в 30-х. Что мне сказать ему? Я, купив дом, где жил он, мог этим хвастать. Но стало худо, я близ конца сейчас и спешу связать сына с местом; он ведь последний как бы Квашнин...
  Опять та 'с', - он Кваснин, как я.
  Мы свелись к Упе, речке маленькой, но имевшей завидную, окской равную пойму; в ней производства, кладбища, сёла, фермы и выпасы, огороды, аэродром (да!), пашни, заправки, ветка ж/д к тому ж. Слева виделась Тула. Центр русских градов, старше Москвы самой... Близ - Венёв, Чернь, Белёв, Богородицк, Мценск и Ефремов, древний Одоев. Двигаясь с юга, русь оседала в этих вот долах перед Московией. Здесь исток степей и отца их, Дона Великого, психо-географический, скажем, фронт: не рубеж, как под Серпуховом, но фронт как конец лесов, тучи коих ползли-ползли - и иссякли в проплешинах, в редких рощах, в кустарниках. Здесь вольней дышит грудь, взгляд лёгок. Скинув хмарь, солнце манит здесь к югу, к призраку неги. Сход с лесов в степь чувствителен; степь не просто даль; смысл её, говорил Степун, в бесконечности, завершение коей в небе. И, сколь мне в радость попасть сюда, так кому-то в беду; есть особи, кто в степи изводились.
  'Радость', 'чувствителен', произнёс я? Дескать, эмоции? Нет таких. Если я как бы жив на вид - то затем, что я думаю, мысль творю. Я вне мысли отсутствую, мертвен. Сил и желаний жить нет. Устал. От всего устал. В общем, нет чувств. Я словно в стадии перетянутых струн, хоть лопайся. Во фрустрации стережа смерть, мыслями я игрался в жизнь, притворясь, что живой. Фиглярничал.
  Я вник в тайну, что и не жить уж можно, быть неживым поч-ти - а и будто бы жить притом, стоит лишь сознавать. Вот так. Чужесть жизни сознанию вскрыл я, выяснив: в жизни мёртв почти, я, загадочно, в мыслях жив. Мысли даже мощней в больном. Оттого мне пришло: не они ли тот вирус, кой, паразитствуя на живом, жизнь губит? Вспомнится детство в роскоши чувств - и видится, что сейчас без чувств ты не очень жив, а лишь есмь умом, что враждебна мысль жизни, паразитична, ибо приходит, лишь потеснив жизнь. Попросту, мысль мертвит, резюмирую, и 'разумный' наш вы-бор - жуток, эти вот sapiens, человеки разумные. Да и Бог, клянясь: 'Я есмь Жизнь', - Бог, в Кого только верить ('верую, потому что абсурдно', мол), Сам кладёт рамки разуму, постижимый лишь тайной. Стало быть, мысль - безжизненна? Полумертвие, значит, звать homo sapiens?! Кто внедрил разум в жизнь? Кто инфекцию ввёл в неё?..
  Тула кончилась. Малоезжая к ночи, свёрнутая в районку, 'М-2' растаяла. Испарилась действительность, и я двигался в волшебстве из грёз. И полёт мой за физику лобового стекла встречь солнцу был бесконечен... Встал брильянт сине-звёздчатой церкви с пузом апсиды ... Выше, на площади, Ленин кликал к свершениям... Я, свернув с 'М-2', ехал вниз сперва... и опять вверх... и Флавск закончился. Вкруг - поля в снегах. С тополей, марширующих вдоль асфальтовой подо мною дороги, плюхнулся ворон...
  Вот съезд налево... выдавлен путь в снегах - чудом, Промыслом! Но следов на нём не было. А кому в марте в Квасовку из трёх изб и в концы обезлюженных, пребывающих в дрёме прочих сёл?
  
  
  
  
  IV Квасовка
  
  'Нива', вклинившись в снег, утопла... Нас зашвыряло... Я стал вращать руль. Мы продвигались... Так бы и ехали, но уткнулись в снег. Ведший путь здесь раздумал, да и пошёл вспять... Планы менялись. Нужно во Флавск назад, чтобы действовать с завтра. Я начал пятиться. 'Нива' взвыла на месте. Вылезши, я впихнул под колёса палки и тряпки, но всё напрасно. Я был в испарине: сдалбливал под дымящей резиной наледь - и прыгал вновь за руль... Путешествие повторяло рок, наш фамильный рок - путь в тупик. Без ребёнка я ночевал бы здесь, средь заснеженных далей, чтоб найти гибель.
  Все мои планы парадоксальны: что-то впадает мне, побуждая свершить шаг, третий, но без оглядки на силы либо способности, в том числе на желания и потребности близких, сходно и общества. В результате труд лишен, да и без пользы. Мной водит Промысел? своеволие?.. Как расплата - ступор из снега... Толк в бытии моём? Что за надобность в сей поездке в деревню? Что там за 'честь и род Квашниных' и 'вотчины'? Что за корни, кои спасут меня? Есть изба далеко от Москвы на правах летней дачи и есть безумец, вместо чтоб рубль стяжать и лечения - ездящий... Кстати, главное, что зимой путь до Квасовки здесь не чистили за все годы, что я бывал здесь, восемь лет точно; я гадал на проталины. Преднамеренно западня была?
  - Папа!
  И я очнулся. Ветер дул стылый, солнце понизилось. Пнув снегá, затвердевшие к ночи, взял я баул, оружие и матрасы и на брезенте повлёк их, падая, клича сына, кой сперва бегал взад-вперёд оттого, что наст держит; вскорости стал плестись за мной... Клали тени мы, длинные... Суходол, прорезáвший склон, по которому шли, нас вымучил; наст здесь тонок, снегу немеренно, и я полз, как червь, закрепляясь на месте прежде, чем подтянуть груз.
  Выбрались мы у задников трёх усадеб (то есть у Квасовки). Справа - дом наш за линией трио лиственниц. Мы к нему устремились, ибо угор лёг круче, а наст окрепнул. Вышли к ограде, чтоб через сад потом, вровень с кронами (из-за снежных наносов), двигаться на остатках сил - да и хлев. В темноте я толкнул дверь в саму избу, где казалось теплее: не было ветра. При фонаре распахнул баул.
  Успевать нужно быстро: печь топить, ужин греть, стлать постели. Лампы с проводкой, видел я, сгинули, выдранные ворьём. При свечках, багря под выбитой рамой наледь, я спешно вымел сор; поколол чурбак; снарядил топку с верхом и, взбодрив кутанного в плед мальчика, чиркнул спичкой. Пламя взметнулось, дым повалил вовнутрь, - воры сняли плиту над топкой. Но я припомнил: старую много лет назад поместил у крыльца с той целью, чтоб не ступать в грязь в слякоть. Я стал копать снег... Звякнуло... Отодрав плиту, я вернулся в дом, чтоб её укрепить над пламенем. Дым пустился в трубу; чад выдохся... Подогрев еду, я набил в чайник снег под чай и присел на лежанку около печки, коей другой край высился трёхканальным щитком, широким и заслонявшим ложе большое...
  - Зябко! - ныл сын.
  И точно, было промозгло, плюс пять, не выше. Требуются не один и не два часа, дабы жар взял своё. Но, при всём при том, ночь получится стылая. Я б упал от разбитости, отыщись, кто поддержит печь. (Можно, правда, к соседу, но не хотел людей). Приходилось терпеть.
  Отужинали. Сын спал. Я ж - бодрствовал: тут болезнь, но и надобность приручить дом. И я вбирал в себя помещение в три окна по фасаду плюс с торцевым одним (что разбито ворами), заткнутым мною, как дым повывелся. Воры вволю тусили: шторы в разрывах, стулья поломаны, вещи пó полу, стол в объедках, что изводили тень от двух свечечных риз над свечками.
  Штукатурка заплакала, и дом ожил. Я, 'Квашнин', был как в вотчине, где давным-давно жили предки. Всё получилось, мне повезло-таки. Дом мог в зиму сгореть - но цел. 'Нива' дряхлая - но доехала. Я мог просто не выбраться из Москвы, будь хуже, - но вот я здесь. Не чудо ли?.. Я извлёк матрас из притащенных на брезенте вещей, лёг... Взмок от пожара внутри себя... До утра я молился.
  Утрело в шесть. Рассветало за стёклами сквозь акации, - вообще караганы, но привилось это имя, то есть 'акация' и 'акатник', дереву высотою в три метра с парными листьями, изводящими из своих желтоватых цветков частоколы стручков, что швыряли в сушь семя с лёгоньким треском. Над караганами вис фонарь на столбе, разбитый.
  Встав потом, нарубив дров, глянувши, как труба дала дымный сгущенный столб, я опять стал мести пол, пополовично, чтоб было чище. После я вынес хлам, приготовил стол к завтраку, починил пару стульев и продолжал топить. Дым нас выдал: ближние поняли, что живёт кто-то свойский. Могут быть в гости. Но ещё рано. Я наблюдал-сидел, как, пронзив стёкла внешних рам, луч, скользнув в проём, отпечатался в торцевой стене, а потом, в очерёдности, на полу и на ложе, - этак все дни зимой, и когда здесь жили другие (взять мой сосед, кто мне продал дом), и когда здесь, давным-давно, жил отец мой и прадеды (в доме, ясно, не этом, но в этом месте). Было так исстари, что весенний или осенний луч ковылял меж рам и в оконных проёмах, прежде чем двинуться инспектировать утварь. Летом он - в подоконнике. Летний луч не гостит, как зимний, что от восхода - в северной безоконной стене, на печке и после в прочем. Сам воевода, может быть, сиживал, где и я сейчас, и следил луч...
  Я выбрел в сени и, через хлев затем, наклоняясь под притолками, во двор. (Кстати, здесь 'двором' называют и хлев).
  Большущий (под полста соток) сад шёл по склону вверх; и сейчас он весь искрился под сияющим солнцем в рамках периметра караганы, клёна, орешника, барбариса, липы, черёмухи, вязов, скумпии; а за ним было поле, где волоклись вчера. Трио лиственниц - близ, за хлевом. Сад то есть к северу. Запад зрим за отсутствием листьев, и там был луг сперва и разлог, за которым снегá в полях и начало Мансарово вдоль блистающей Лохны выше течением. На восток, куда больно смотреть в рассвет, средь кустарников без плодовых, при огородике, жил один сосед; а за ним, в разлог (все три дома на выступе), там, где виделись копны, бурт и шалаш над ним, жил второй сосед при крестьянском хозяйстве. Следом - Тенявино и, вдали, город Флавск. А за речкой весь юг был склоном... Солнце сверкало, хоть было стыло. Близилась ростепель с мириадами бесноватых ручьёв, с томительным карком вóронов и со вздувшейся поймой, плюс вербным празднеством. Я мечтал о них. Чуялось, что весна распоследняя; гибель виделась. И вот здесь эти мысли... а и не мысли, - большее, - укрепились.
  Что я здесь?
  Что в снегах, в малой речке, в жалких трёх избах? Все объяснения: до корней припасть, сына вывезти, чтоб запала ему, мол, Квасовка, - лишь предлоги.
  - Папа, красиво?
  Сын стоял, щурясь, в заячьей шубке.
  - Очень красиво, - я отозвался.
  - Скоро ручьи, пап?
  - Да. Ветер сменится - потекут.
  - Глянь!
  Сверху звенело клином гусей... Куда они? Холодно! Перемрут во льдах!
  За едой мы решили: я иду к 'ниве', он меня ждёт, здесь, в древней усадьбе, где, как надумал я, Квашнины нам внимают, радуясь отпрыску, кой введёт род в миллениум. Ощущая смотрины, я поправлял его, понуждал, сев спокойно, есть, а не дёргаться. Я про всё его спрашивал, чтоб он выказал ум, - убеждая сим, что талант не развить из-за участи рода, доли злосчастной; я же себя отдам, чтоб ему повезло; на всё готов! Я молил моих предков, выливших из своих горьких судеб тяжкую цепь для нас, пособить ему. Я давал себя в жертву, требовал помощи. Я просил быть испытанным, позабыв, что испытан... Нá пол посыпался прах с соломою. Потолок, что из досок, пролил засыпку.
  - Будто стрела, пап! - Сын мой показывал.
  Я, решив подмести сор (стоит накапать и ступить в мокром, он станет грязью), выяснил, что под прахом такая же, из узоров и трещин, стрелка. Что это? Знак искать в круговерти, вслушаться и всмотреться? О, Бог даёт шанс!.. - я повёл дискурс. Но за раздумьями вдруг расслышал гуденье: так гудит трактор, а он был нужен. Взяв картуз, я пошёл во двор. Ветер, дувший от 'нивы', что оставалась с вечера в поле, нёс шум отчётливый. Я пустился по насту ста килограммами. Путь шёл в гору, хворь утомляла, я не спешил... Увиделось: средь снегов трясся мощный кряжистый трактор на холостом ходу. Дальше - куртка около 'нивы'. Аккумулятор и лобовое стекло в сторонке.
  - Трудишься? - молвил я.
  - А, приветики... - Куртка скручивала деталь. - Подай-ка ключ, приржавело.
  Ключ - в запасном колесе моём, снятом, выкаченном за бампер, так что от гайки вор не достал бы. Он, глянув, вскинулся.
  - Кто?
  - За 'нивой'. Сам я из Квасовки.
  Он смеялся: - И у меня есть 'нивка'; я и хотел запчасть! Извиняй... Пётр Петрович. - Он тянул крепкую, но короткую руку. - Будем знакомиться... А ты влип. Пункт двенадцать правил движения октября девяносто, вроде бы, третьего, исходящая девяносто: воспрещено стоять, где средству прерывает движение, въезд и выезд других. Штраф - тысяча... Я шучу с тобой! Был гаишник. Нынче я - Пётр Петрович. Лучше - Магнатик. Тут я зовусь так.
  Я пожал руку. - Павел Михайлович.
  Грузный, крупный, весь животом вперёд через брючный ремень, и не мал, как я, он казался приземист. Возраст за сорок. Волосы на большой рахитической, смугло-кожистой голове острижены и черны, как смоль. Каресть глаз заужалась пухлостью бритых, в оспинах, щёк. Рот, маленький, купидоний, стиснут щеками же, что гнели сходно маленький нос. Дородность, явная брюхом, висшим вперёд, с короткостью рук и ног в плотных брюках и в тупоносых мягких ботинках, уподобляли его вместе суслику небывалых размеров и истуканчику (скифской бабе). Это телесно. Статусно он был среднего слоя, бравшего сметкой, а не трудами, доблестью низших, но и не гением, отличающим высших. Собственник малых средств производства, он ими кормится и, имея излишки, ладя торговлишку, наживается, между тем как дельцам захудалым, взять меня, - тяжко.
  Я пнул нож трактора. - И дорога твоя, смотрю? Я вчера здесь застрял... Пожалуйста, сделай трассу до Квасовки, коль твоя земля. Там всего пятьсот метров.
  Он в смехе поднял аккумулятор. - Правильно! Всё моё вокруг Квасовки! Путь гребу в свою ферму. Ферма в Мансарово. Денег нужно солярку взять. А для этого мне бычков сдать. Ферма-то - ближе к Квасовке. Мне в Мансарово, где дорога, тратно; тут мне под три кэмэ, а там - десять и в яминах. Тут, считай, три в полях, пять асфальтом - и город Флавский... Путь тут давил вчера, но соляра закончилась; я и сдал назад... - Он вставлял лобовик моей 'ниве' споро, умело. - Тут было поле, общеколхозное, а теперь всё моё, брат! Стало быть, не твою 'нивку' грабил я: на моём поле всё моё! - посмеялся он. - Сорок га, тут корма сажу. Взяток дал им, чиновникам, а и то на паях с одним, с Зимоходовым... Меня в Флавске всяк знает. Я тут король мясной, рéкет. Скот закупаю - вот главный рéкет. Первое в бизнесе - поделиться; кто-то со мной, я с третьим... Я жизнь попробовал, у меня трудовой стаж, веришь ли, тридцать пять; мне - сорок. Сделаю ровчик... - пообещал он, выправив 'ниву' и двинув к трактору. - Дом твой крайний? Значит, соседи. Мой двор в Мансарово, на другом берегу, к околице. То есть ферма моя там, сам я из города... С тебя водка с гощением. А не то миллион. Шучу! - Он захлопнул железную грохотливую дверцу.
  И трактор сдвинул снег.
  Я катил в снежном рву.
  Свобода. Не западня отнюдь. Бог берёг меня. Я теперь мог из Квасовки выбраться и попасть в неё беспрепятственно. Всё расчистил Магнатик, только заставу вынес в периметре, заезжая в сад. Сын следил, как теснит с грозным рокотом нож снегá. Увозимый Магнатиком в тракторе, я смотрел, как уже он барахтался в них, игрался.
  - Что, хочешь к малому? - скалил гнутые вовнутрь зубы Магнатик. - Я на часок тебя. А зачем, скажи? А затем... - Он сронил нож драть путь в Мансарово. - Я тебе, а ты мне чтоб... Хочется с умным, вижу я, кадром. Ты не с Засранска ведь? Из Москвы! - рассмеялся он. - Я жизнь знаю!
  Преодолев разлог, коим мы отделялись от разорённого от реформ Мансарово, съехав в пойму, где русло ширилось, образуя брод, трактор выполз к окраинной живописной усадьбе, коей всегда дивлюсь, признавая красивейшей. Мой дом, квасовский, ближе к Лохне, смотрит на юг в рассвет. Этот, схожий, правобережный, выше по речке, - смотрит к закату и, как мой, взят периметром из берёз и черёмухи, вязов, лип и акации. Встарь боярин-наместник, вспомнил я, поселил подле Квасовки Саадет Мансур-бека с крымцами, чьими овцами знаменито Мансарово. Лохна портилась от овечьей мочи, а овчарни тянулись всюду. В овцах мансаровец докой слыл, - впрочем, больше в турусах, что, мол, 'овцу растим' и 'могём овцу'. Мансур-бек бежал в Крым к своим, и сельцо стало нашим. Каменные, кирпичные, с небольшими оконцами, избы крылись соломой, выстроясь по-над поймой; вниз шли пристройки: птичники и овчарни, риги, овины, гумна и прочее, что дорогой, кроемой мусором, отделялись от самоё жилья без намёка на зелень. Этак - где строился Мансур-бек и где я нынче был с Магнатиком. Берег левый был русский и представлял собой ряд домов, разрываемый то покосом, то выгоном, но с деревьями: клён, сирень и рябина; там, кстати, в пойме, и уремá густа, что в безлесии редкостно; на холме розбить церкви; улица тянется к шлакоблочным домам вдали, где давно, при Советах, жили цыгане, азербайджанцы, влахи, чеченцы и карачаевцы.
  Ни один народ не отзывчив на вышнее, не охотлив до грёзы внедрить миф в жизнь, не распахнут для бездн, как русские. В нас неразвитость в преимущество неких тайн (взять лейбницев, чистопробный их интеллект, вещающий о сверхумных принципах, то итог - в буржуазном уюте), - если точнее, для постижения неких тайн и сквозь них испытания мировых идей провождением странной жизни на грани, как бы не тут уже, а в божественном, чтоб познание шло не к скучному дважды два будет столько-то или к яблоку сэра Ньютона (сим 'духовностям'), но шла к сфинксовым откровениям; отчего племя русских как бы юродиво. Мы - враг западной деловитости и восточной недвижности. Мы являем им, что не это суть, что оно мало пользует, что не техникой и традицией делать жизнь, не Эйнштейном и Буддой, что это - к гибели и что жить без машин и карм лучше. Мы всё изведали: вавилон громоздили, вырвались в космос, вызнали, из чего мы, атомы пользуем. Но БОЛЬНЫ И УМРЁМ.
  Нам, русским, ваше не нужно: ни технологий, ни философий.
  Нам нужна Жизнь. Жизнь чистая.
  Скуден разум наш, но велик дар инакости, вплоть до чужести миру. Мы в ожидании и, юродствуя, указуем путь. Мы в делах апатичны, ведь для нас истинно, лишь к чему мы назначены, чуем что. И мы ждём, не издаст ли клич, чтó нас наняло в изначальные давности, чьи мы духом и плотью. Да, мы бездельны, а если дельны, то лишь во вред себе, ибо ведаем ложь деяния и что мелко и пагубно быть в делах. Пусть работают, чтоб скопить рубль и чваниться, как чеченцы в Мансарово; в этом Смысл Мировой... (То есть в этом смысл, а не в том, что чеченцы... я о них просто... часто схожу на них, а у нас они есть, признать...) И пусть все юдо-англосаксонского племени, наставляющие, для чего и как жить культурно-де, холят Смысл Мировой - мы порой им урок даём, чтó их принципы, воплощая их до конца, где видно, что - ничего в них нет, в этих принципах. Там нет Жизни; есть лишь мираж её. И от тягот и мук бытия на пределе, то есть нигде, от пошлости Мирового их Смысла мы часто пьём, пьём дико, дабы избыть тоску.
  Так и пили два мóлодца, что открыли ворота, Коля и Толя, братья с Мансарово, жуть лохматые, молчаливые и нетрезвые.
  - Назюзюкались? - порицал, глуша двигатель, Пётр Петрович 'Магнатик'. - Что вы за дурни-то?!
  Я смотрел окрест, обдуваемый нордом. Снег здесь был, по наклонности склона, глубже, воздух - студёней, тени - длинней, чем множилась как бы сумрачность; между тем как повёрнутый к югу квасовский склон сиял вовсю и на нём двор мой виделся: крышею над кирпичным торцом, что взмелькивал из-за голи периметра, тройкой лиственниц и сверканьем хромированных зон 'нивы'. Далее - крыши (дым с одной) двух соседей. После - Тенявино, край его, а иначе слободка... Сердце щемило, и захотелось вдруг к тёмному вдали пятнышку; то был сын мой. Многое в нём свелось, в сыне: счастье вселенной, - впало мне. Для чего я здесь, как не быть с ним, дабы внушить ему, что намерен? И почему я молчал вчера, а сегодня мы вновь врозь?
  Мало мне?
  Почему сейчас, в первый день, что мы здесь, я опять не с ним, а - гость вора, кто меня обворовывал? Ведь я был бы без 'нивы', не подоспей к ней. Вновь служу нуждам всяческих хапал, им уступая?
  Всё! Стоп! Последняя им уступка, - всем им, маммоновым, оборотистым, к сиклю падким, - помня, что я в усадьбе, коей завидую. Погребá и коровник с древней овчарнею начинали фронт кладкой камня на глине, переходящей в иной забор, деревянный, вплоть до ворот с покривелой калиткой, втиснутой перед тем, как шёл собственно дом - длиннющий, тёмнобревенчатый и на каменном цоколе, с четырьмя в фасад окнами; после дома длил вновь забор; стенка камня, тоже на глине, фронт завершала. С флангов усадьбы метров на тридцать - вновь стенки камня, дальше периметр - полоса из деревьев. Я стал в воротах, так что торец дома с ветхой верандой сделался слева, сразу за сеялкой, что ржавела здесь, а на грязном пространстве в фас был телятник, ставлен средь сада. Взмык и мычание доносились к нам, и вонь тоже. Братья Толян/Колян (за какое-то сходство и неразлучность) в драненьких куртках, в кедах на босы грязные ноги, слушали, что внушает босс.
  - К фене выгоню! Пить мы пьём, но вперёд дай скоту пожрать, приберись, - говорил он, высясь дородством. - Ты, Толян, где работу найдёшь?
  Тот злобился и сивухой пахнýл на нас. - Понаехала, чернота, ёп! Я трактористом был. А с моста сковырнулся - сразу ненужный стал в их ЗАÓ. Там Ревазов главный нерусский. А я родился тут и живу, вон дом! Пусть чечены котют отсюдова до Чечни своей! - За поддержкою он скосил глаза на меня и на брата. - Раз против русских, ёп, то пусть котются! Я б, к примеру, поехал, - мне б они заворот в момент, там башка, там мудя, и приветики. Ну, а тут что, ёп?
  - Ты... - Магнатик полез рукой в свою кóжанку; вынув, дал курить и оратору с братом в тряские пальцы. - Ты, Толян, ерунду несёшь. А чеченов не трогай; не виноваты, что вы лакаете спирт и шалые. Я соляру зачем жёг, трассу рыл? Чтобы скот возить. Мне кредит в банк выплачивать. А чего мне с обосранных животин некормленных? Где в них вес? Что, с хвостов их гавно сдавать, пьянь Толян?
  Тот скривился, пыхая дымом. Брат, помоложе, выдохнул с кашлем:
  - Вымоем. Всё акей, ёп!
  - Хватит врать, поговаривай... - отряхнулся Магнатик и предложил: - Идём.
  Обходя грязь и лужи, мешанные мочой, от трактора повернули к веранде, сгнившей, скрипевшей, и, наклоняясь под притолками, вступили в нутрь, освещённую лампой и тусклым светом в стёклах окошек. Пол был некрашен, с грязью и тёмен. У безоконной стены, у тыльной, - древняя закопчённая печь, близ - длинный, в объедках, с рваной клеёнкой, стол между лавок; а на бревенчатых стенах - полки с тарелками, крýжками и пакетами круп. Кровати - ржавая под окном, а новая возле печки. Запах от курева, от объедков, ношеного белья был кисл.
  - Вонища... - дёрнул Магнатик ветхую форточку, взял бутылку из-под кровати; медленным, но единым движением сдвинув хлам на столе, лил в ёмкости и садился. - Ну, Пал Михалыч, брат, - пить давай!
  Я ввернул садясь:
  - Прошлый год тебя не было. Неожиданно.
  - Что тут вдруг Битюков?
  - Нет, что хлев теперь на красивой усадьбе.
  - Мне, брат, твою бы! - Он, сказав, махом влил в себя порцию, захрустел огурцом, продолжив: - Лиственки на твоей на усадьбе - с детства их видел. Ты там не жил тогда. Жили эти, Закваскины. Место ладное, мне такое бы... А тут шанс: на вот этой усадьбе бабка преставилась, сын уехал; дедик остался, хворый, ледащий. Я его - в дом призрения. Не обидел, нет... Я большой, но я в жизнь не обижу... - Он затянулся дымом окурка: - Мне, малый, Бог даёт. Время тяжкое, после кризиса и богатые: были - нет. А я есть. И моё со мной. Видел тракторы? Все мои! Хоть не новые, а моторчики... Ты бычков моих видел? Я тут барон мясной, с властью в дружбе. Брат, я жизнь знаю! - Он помолчал. - Бычки, считай, все на вывод. Мясо я в деревнях беру, весь район мой. Глянь: Красногорье, дальше Мансарово, Ушаково, Липки те ж, да Щепотьево, да Камынино, да Лачиново, да Рахманово. Ежжу в 'нивке' - 'нивка' точь-в-точь твоя, только красная, почему я и снял детальки. Надо бы номер за нарушение пэдэде снять, а, Пал Михалыч? Выпей-ка! - Он глотнул пару кружек, и его щёки быстро набрякли. - Я ведь, брат, тут Магнатиком прозван! Всех в Флавске знаю; в сауны ходим... Весело! А кем был? Был никем! У меня в Флавске дом какой! А квартира? Дочери в Туле сделал трёхкомнатку. В мае всё распашу под корм. А дорогу закрою, так как моя земля! - посмеялся он. - Будешь ездить над поймой в ваши угодья... Думаешь, у меня только 'нивка'? Нет, и 'фордяк' есть. 'Нивка' - для сёл мне, для бездорожья... Этот год - в Крым махну. Крым люблю; мы оттуда. Я ведь мансаровский, Пал Михалыч, я народился тут... У меня жизнь ого! Глотни... Мне за сорок, стаж тридцать пять, брат. И хоть не пьяница, а вот праздную. Хорошо мне. Спрашивай, коль нужда есть!
  Он считал, что - мансаровский. Он родился там, жил во Флавске. В солнечном детстве звался 'Петрушей'. Родичи маялись, что такой богатыристый шкет ленивый. Школу закончил с двоек на тройки. Начал в ГАИ, внушительно помавал жезлóм. Переехал в Норильск (год службы считался зá два); стал зам. начальника. Государство шло к рвачеству, воровству и грабительству, вникнув в Рóзанова, в ту мысль его, что в России вся собственность возникает из 'выпросил', 'подарил' и 'украл'... Последовал путчик, Ельцин с реформой. Дух ГАИ рушился. Он сошёлся с напарником в криминальном занятии: выследив брошенные авто, сбывали. Ставши начальником, он сей бизнес расширил, так как вдруг понял: больше имеешь - больше почёта. В ходе деструкции госструктур, в вакханалиях регистрации ТОО с их развалом, он прибрал скреперы, экскаваторы, краны - вескую, но ненужную в те поры ещё технику; оформляли всё в собственность фирмы 'Доблесть', распродавали, вкладывая 'нал' в водку. Он стоил долларов тысяч двести или чуть больше, и на него в Москву ушла кляуза. Он уволился и мотнул во Флавск. Присмотрелся. Флавск этот - голые да распаханные всхолмления. С ликвидацией коллективных хозяйств (колхозов) пашни дичали. Брать молоко? Трат много, сложностей масса: тара, стерильность, рефрижераторы и объёмы при малых ценах. То есть скот выгодней. Он объездил окрестности, сладил базу, выискал рынки, с флавским чиновником учредил ЗАО 'Мясосбытчина' - и в момент стал король по мясу; брал мясо дёшево, сбывал дорого. Он взял в собственность поле, чтобы откармливать скот двух ферм (в Мансарово и в Лачиново); запланировал сыродельню. Звался 'Магнатиком', так как флавские бонзы главными почитали себя (магнаты-де, а он типа магнатик); он развлекал их: плотничал, строил, сам стоял за прилавком. Так ему нравилось.
  Он спросил, чем живу. Я ответил: коммерцией; кандидат наук от лингвистики, пару книг издал и приехал вот в 'родовое поместье'.
  - Дом твой - в моих полях! - обнажил он вновь гнутые вовнутрь зубы. - Поле моё, брат; лучше бы мне там... Ты продавай дом. Ферма там будет, йоркширам... - Он принёс мне чай, перетаптываясь от плиты с грязным чайником к полке с сахаром и опять к столу. - А ведь я с кандидатом этой... лигвистики не дружил, нет! Штраф, помню, взял раз... - Он сел на лавку, скрипнувшую, снял кóжанку. - Не учёного штрафовал - артиста. Чтоб уважали... Эти Толян/Колян кто? Пьяницы! Я им дело дал. Пусть все знают.
  - Выгонишь. Ты их выгонишь, - я пророчил. - Я здесь наездами, а и то про них слышал.
  - Не-а, не выгоню, - усмехнулся он. - Верь, не выгоню. Я могу содержать таких. Отними во мне смысл, что нужен, - чем жить? А нечем... Прежде мы жили. Нынче одно: красть. Мне стало лучше - им стало хуже. Я обобрал их, чтоб жить богатым; но обобрал-то не сам, системой... - Он стал нетрезвый. - Я, брат, советским рос, октябрёнки там, пионеры... Смыслы мы знали! Смыслы с Евангелья!
  - Пьёшь зачем?
  - А, - звенел он в бутылку, - с нею не думаешь... Легче... Да и ведь думать что?.. Как фамилия, брат?
  - Кваснин.
  - Вроде ты Кваснин квасовский? И Закваскин в той Квасовке... Ну и жлоб твой Закваскин! Я дом присматривал, а он врал, что усадьба его и всегда тут его была. А тебе, вроде, дом он лишь продал, но без земли под ним. Говорил, что отец его и он сам отсидели за правду. Лиственки в спил давал, за три сотни, так как они на его земле, а сосед ни при деле, мол... Звал тебя не Кваснин к тому ж, а 'Рогожкин-москвичик'. Как же так?
  - На жену, на Рогожскую, дом записан... - Я стал прощаться.
  Он засмеялся. - Как-нибудь заскочу к тебе... Я - Магнатик!
  Прочь я шёл вдоль мычавшего стада, выгнанного на двор... Ворота... Склон в пойму... К мостику лез в сугробах. Выше, на взгорке, был дом двух братьев, но я не глянул: некогда, сын ждал.
  Сразу за Лохной, выйдя к 'магнатиковой дороге', я повалился. Стало тошнотно, всё потемнело. Наст охладил меня; свет наполнил мир... Я поднялся с тягостной мыслью. Что там? Закваскин?.. Точно, Закваскин!.. Что получается? Что усадьба его, а мой - дом всего-навсего? Он сказал так Магнатику?.. Я прощал старика, но почуял цель действовать от измышленных мнимых прав. Он и впрямь мог срубить как лиственки, так и весь мой периметр здесь, в безлесьи. Он мог спалить мой дом, чтоб владеть моим садом. Я был взволнован.
  Сын крепил снежной бабе ноздри из шишек.
  - Папа, снег стает? Будут ручьи? Здесь дед Коля был с палкой, чтобы воров бить. Он решил, мы они. А ты где был? будут ручьи?
  Я ручьи обещал вчера, но ошибся, ибо тянул, то силясь, то угасая, северный ветер; солнце же плавило снег по верху, в пользу лишь насту.
  - Лучше рыбачить, - молвил я.
  Он: где удочки и наживка, черви под снегом, как их достанем? Мы с ним 'рыбачили' и 'охотились' часто. Помню, приехали раз - и в пойму; там долго крались; он ко мне приникал шепча: скоро утки? хватит патронов? вдруг будут лебеди или гоголи? громки ль выстрелы? а лиса придёт? ну, а если вдруг волки? или медведи?.. Я твердил, что вспугнём дичь; он, умолкая, миг спустя вновь трещал. Мы садились под ивой. Были шуршания в прошлогодних травах и всплески в речке... но предвечерие усыпляло... вот он зевал, не вздрагивал, если вскрякивал селезень или плыли бобры к косе... Правый берег примеривал краски вечера... я смотрел на ракиту, важную памятью... обернувшись, видел наш дом вверху, где ждала меня Ника... В сумерках мы плелись домой. Не стреляли, ценен был ритуал...
  Вот - леска.
  А за удилищем нам - в строй флоры, что окаймляла сад. Там росли: липа, клён, бересклет и калина, дуб и берёза, вяз и орешник, дикие сливы, дикие вишни, дикие яблони и сирень, и прочее - рай грызущим; их помёт и погрызы были ковром в снегу; что трагичнее: в этот год наст был так высок, что позволил им портить даже и кроны. Я задержался; сын же тянул меня, стимулируя к поискам. Мы прошли к части северной, где сумбурилась флора в пятнах от пиршеств заячьей контры (клочья от меха, к счастью, являли мне, что лиса и волк умеряли пыл). Утомлённый ходьбой в снегах, - да и он устал, - я взял клён, древо сорное: семена разлетаются где ни попадя; их казнят вовсю - но они экспансируют валом поросли. Клён хорош для удилищ; мы утолились. В доме, сев, я смотрел, как готовят снасть ручки, схожие с нашими, родовыми квашнинскими, то есть годными для сохи и сеч, но и, вышло, для флейты. Он хорошо играл; дар от матери, пианистки, от моей Ники. Нужно учить его; виртуозность зачахнет без тренировок.
  - Умница! - я похваливал.
  Поплавком стала пробка, что была в тумбочке, а грузилом стал болт.
  - Червяков копать? - он шутил. - Под снегом? А земля мёрзлая.
  - Слепим их.
  Я взбил тесто, и, пока делалось, испытали снасть в чашке. Сын мой ушёл в процесс. А я тешился, сознавая: наша 'рыбалка' мчит полным ходом. Тесто я покромсал.
  - Ишь, белые червяки зимой! На таких мы поймаем всех-всех-всех рыб! - смеялся он.
  Речка Лохна здесь мелкая и студёная. В ней уклейка с плотвицей, крупное редко; асы таскались, помнится, тщетно, и новички так.
  Выбредя к зарослям караганы-акации над сугробной калиткой, - к нижней так называемой по-над поймой дороге, что мимо Квасовки вьёт в Мансарово, - я нашёл, что какие-то два юнца прут мимо, и наст держал их. Впрочем, держала соединявшая два селения с Флавском и меж собой топтанная тропа. Мы сверглись вниз. Я давил сугроб, сын брёл следом с черве-пакетиком. А вверху - два юнца идут... А за ними - мой дом... Сколько нас, нисходящих, так провожал он? Первый был воевода, гордый боярин (дол весь был речкой); был затем Алексей Еремеевич, автор сельских 'эпистол', средний уж дворянин; был прадед, просто крестьянин (Лохна ужалась вниз от ракиты, той, самой древней здесь и единственной); был мой дед, Александр Еремеевич, инженер-капитан. И в финале здесь я - худосочный, конченый лузер с суженной до моих социальных, экономических и духовных мер Лохною. Рядом - сын, к возмужанию коего речка станет ручьём. Пройдя к косе, я нашёл взглядом отмель; здесь, полувек назад, мой отец шёл по лаве (мост-настил) в Квасовку. За водой и большой луговиной - кромка Тенявино из безлюдных изб у подножия склона, ибо Тенявино как по левому, так по правому берегу.
  Поплавок мельтешил в волнах и сносился течением в снежном ложе с льдистой каймою. Се - ловля рыбная Квашниных, спустя века за аксаковской.
  - Нету рыбок... - тихо скорбел сын.
  Мы прошли, где виток быстрины делал заводь, где поплавок не скакал как чёрт.
  - Посижу?.. - Сын, сказав, опустился на корточки и ушёл в себя. - Почему мы - в деревне, мама в Москве?
  - Так вышло.
  - Пап, а ты денежный? - он смотрел в волну.
  - Нет.
  - Ты умный, про языки писал - и стал бедный? Мне учить музыку, чтобы бедным быть? А зачем? И я слышал, нет средств учить меня. Вы в Кадольске, пап, спорили, что продать нужно что-то, и будут деньги.
  - брáтину... Знай, давным-давно, лет с полтысячи, тут чертог стоял у большой реки Лохна. Жил в нём твой пращур... - Я чуть помедлил. - брáтина, что вы с бабушкой продали б, - от чертога. Это наш бренд, лицо.
  - Я хочу динозавра, ну, электронного. По колено мне. Заведёшь - он рычит... Пап, клюнуло!
  Поплавок утонул. Я повёл его вверх... прочь... крýгом... Вздыбилась ветка, капая влагой, - и леска лопнула. Сын заплакал. Весь апокалипсис для него - топляк, что сожрал крючок лютым образом. Делать нечего. Мы пошли по тропинке к нашему дому, и я накладывал шаг на шаг, чтоб ему было легче в твёрдой нивальности, чтоб вообще проторить путь, кой, я угадывал, пригодится. Наст истёк в желтотравные кручи. Я вынул спички.
  - Будет гореть? Пап, дай мне!
  Он спичкой чиркнул. Высушен югом, яр вспыхнул с треском; флора чернела. Сын, завизжав от чувств, бегал, сравнивал, комментировал, оборачивал белозубый лик. Я же - думал. Жуть люблю вид горящих трав и их запах с поры, когда мальчиком на Востоке видел пожарища, умиравшие подле вод. Я взглядывал в их текучее зеркало, чтоб понять: почему вдруг застыл огонь? почему он смиряется влагой? Видел же я в ней - себя. Отражение нам даёт рефлексию, вот что понял я. Также понял, что, раз огонь сник, в рефлексии, значит, гибель. То есть познание как рефлексия бытия есть смерть? Незнание живоносно?
  Все палы местные - эхо палов из детства. Здесь ежегодно в пал жралась пойма, жар несло во дворы, к разлогам, в пустоши. Как-то вспыхнули саженцы; старым, с толстой корой стволам низ ожгло; дом едва не сгорел; и сегодня я сберегал его (во все дни, обнажись трава, я её опалял, творя кольцо безопасности).
  Сын всё сжёг. Мы вернулись с Планеты Пожаров в стылый март Квасовки; каждый шаг означал взрыв пепла.
  Вызналось, что юнцы, те два, что нам встретились, - ну, а кто ещё? - унесли ранец с крупами, чайник (ради цветмета), электроплитку, с тяжким трудом доставленные вчера... Есть надо. Выйдя, я через сто шагов повернул с тропы к палисаднику, за которым изба была - в два окна, с низким цоколем и с проваленной крышею, без веранды, но, странно, с белым, отполированным, точно мрамор, крыльцом. Я близился... Появился старик, квадратный, в мятой папахе, светлые брови как бы срослись, насупленный, в безрукавке, в фетровых бурках книзу под брюками.
  - Ты, товарищ Рогожский Павел Михайлович? - вёл он громко, даже и слишком, словно бы ждал меня.
  Мой отец, раз приехав, вспомнил в соседе парня-бухгалтера маленковских дней. (Мой отец показательно не любил бывать и действительно не бывал здесь, 'в области мёртвых с родственными тенями', как он звал Квасовку).
  - Не хозяйка ли? - Я услышал вдруг грохот из самоё избы, а потом и шаги там.
  - Как же, хозяйка... Дура Степановна в Туле, на онкологии, - отвечал он, стоя в проёме, пасмурно супясь. Он меня не впускал к себе. - За грехи её. Пусть лежит теперь... Или сдохла?.. Пусть. Продала дом, - сам я в тюрьме был, - и затолкалась сюда, где мучусь.
  - Списывалась, - вёл я, - с тобой, сосед. Я письмо твоё видел.
  - Хрен, в воду вилами... Пишет вот! - Он взмахнул телеграммой. - Мне, глянь! Закваскину!! Николай Фёдорычу! Глянь, бланком! 'Буду днях сын'... - Он кашлянул. - Дочь в Орле. Но дочь, что с неё? Баба бабою... А вот сына не знал почти: он малой был, я сел за правду: за расхищение... Не давали жить... Я всегда знал: придёт пора! С Маленкова знал и тогда начал бизнес по ГээСэМ. Фартило. Ой, наварил я... Выследили, сломали жизнь! Вот и дом тебе продал из-за советчицы той Степановны. Ныла: сыну бы деньги, я вся больная, а ты на зоне; а, пишет, он мне даст тысячи, и мы с ними найдём, где жить, когда выйдешь-то. Пол-Тенявино, пишет, изб пустых, хоть в какой селись, а москвич хочет в Квасовке и серьёзный. Вроде, Рогожский Павел Михайлович даст три тысячи... Дура-баба тупая! А ты разумный, - он усмехнулся. - Три за старьё дал... Ну, ты хитрюга! Знал, что Горбач обнулит рубли? - И он сунул мне фото: брови срослись в одну, взор бессмысленный, мутный, вислая челюсть над гимнастёркой с лычкой ефрейтора. - На, смотри!
  - Не отец ли?
  - Он! - подтвердилось. - Твой дом был наш тогда. У нас отняли. Комиссар забрал... Был такой гад Квашнин, пьянь-голь, к боку маузер и давай; храм рушил, многих убил, гад... Мы-то, Закваскины, - из дворян все... - Он, икнув и пройдя в дом, выпил спиной ко мне из бутылки и возвратился вновь врать про сына, что 'хоть по зонам - а человек стал'. (Мне говорили, маленьким он угнал мопед, сел за кражи и за разбои - в сходство с отцом, сидевшим как при Хрущёве, так и при Брежневе за хищения).
  Я оформил дом в Квасовке на жену мою, что давало свободу от ситуации и чего я лишился бы, появись как Квашнин (Кваснин), что немедленно возбудило бы цепи чувств: антипатий, симпатий всяких тенявинских, квасовских да мансаровских и других незнакомцев, - и вовлекло бы нас в отношения; между тем как чужой, Рогожский, я в стороне. Так было. Нынче я слушал злого, хмельного соседа ради каких-нибудь новых сведений о моих здешних предках, но и с брезгливостью, что родят во мне словопрения, ибо, думаю, ложь - их функция.
  - Мы дворяны здесь. А Квашнин Алексашка - тот комиссарил... Батя был кавалер. Георгия! Квашнины были наши все, крепостные. Наши тут мельницы, и колбасные, и кирпичный завод, и сёла... Что молчишь? А знай раньше, при коммуняках, враз бы донёс в райком? - Он толкнул меня. - Так, товарищ Рогожников? Знал ты бар в твоей жизни, будь ты хоть кто?.. Сын едет! Встречу в хибаре, а не в родительском доме, дура жена продала, блядь! Сын, врала, требует, у меня, врала, рак нашли. Стерва баба... Был я бухгалтером - иждивенила и ходила фря. Стала скотницей, потому как второю отсидкой фáрты закончились: не работал, жили подворьем. Пенсия рубль всего! За один только свет плачу огромадные суммы! - Он посморкался. - Батю бы! Помер, внука не видел. Он ведь в гулагах, по Солженицыну, тридцать лет сидел, сдох с чахотки, так и не дожил, что коммуняки нынче похерились и его внук - министр, считай. Потому как, Рожанский, сын мне гербы шлёт. Малый, ты понял?
  Бланк был казённый, из канцелярии Государственной Думы.
  - Правит Россией сын, - построжел старик. - Я грешил: он по тюрьмам. Ан, вишь, в правительстве... Значит, прибыл ты? Что же, здравствуйте. Заходил надысь, малый в снеге играется. Прибыл, думаю. Надоело твой дом стеречь. Сколь ворья пугнул! Растащили бы, где имел я родиться в тысяча девятьсоттием. Хошь не хошь, а плати мне за стражу. Мало своих забот? Лиственницы снесли бы. Кто спас? Закваскин. Ты это помни.
  - Мне рассказали.
  - Врал твой Магнатик. - Вновь он насупился. - Первый вор твой Магнатик, спрашивай хоть кого... вон, Гришку хоть Заговеева... Дай полста.
  Охранять мой участок я не просил его: воровали в ночь, первое; во-вторых, если б наглости набрались влезть, что старый сторож? мигом прибили б... Дав ему деньги, я зашагал прочь, слушая, что теперь он селёдку купит, выходил денежки караульною службой.
  - Ну, ты бывай в дому я тебе сохранил, сосед!
  - Здесь юнцы прошли. Видел, Николай Фёдорович? - вспомнил я.
  Он вдогонку нёс ересь.
  Но я не слышал, схваченный болью, чувствуя, как моё отношение к миру сгладилось; тягость схлынула, точно я получил свет истин. Мысли исчезли вдруг, и я радовался и желал одного: быть вне тьмы, наступающей валом сверху и снизу, пусть я в сияньи солнца и снега. Сгорбленность, чернота ли глазниц моих и кривая ухмылка - шедшие бабки (видно, в Мансарово) заспешили прочь. Я, сходя с твёрдых троп, что тянулись меж сёлами, брёл теперь под уклон в разлог (за которым Тенявино), брёл к последнему дому Квасовки с белым, - я взял за цель его, - полированным, будто мрамор, крыльцом. Такое же у Закваскина.
  За плетнём двор был чёрною, подмороженной грязью вечно копытивших его мерина и овец со свиньями, также курьих пришлёпок. Крытая шифером, чуть кривая копна предваряла хлев, каменный, с отворёнными створками и, вплотную к ним, розвальнями с навозом... Он возник шаркая, волоча с мягким скрежетом вслед корыто. Мы познакомились много лет назад: я гулял, слышу - косят; вдруг косарь попросил воды, объяснивши, он, дескать, квасовский, 'через дом' живёт; выпив, спрашивал пустяковину и прервал просьбой 'крепкого, коль нет водки'; я дал лосьону, он удалился и не косил три дня. Мы с ним сблизились... Он отёр о халат все пальцы, чтоб поздороваться. Был он мал, тощ и стрижен, с чёлкой и в валенках; их всегда носил, даже летом, так как хромал.
  - Что шаток-то? - присмотрелся он. - Худо? Надо лекарства...
  Кажется, я шагнул; мрак взял меня.
  Видя тополь подле копны, впоследствии я лежал пластом и спросил вдруг про Бобика, его пса.
  - Собачку-то? Схоронил в январь... - Он, пришлёпнув на лоб мне снега, молча уселся, взял папиросы и чиркнул спичками. - Охладись лежи; оклемаешь... Пугивает косая! Также со мною; брякаюсь, на косьбе либо дома. Ну, и придёшь в себя, и встаёшь как нет. А ты молод... Рано, Михайлович! Вот моя померла до срока, дак это женское. Изработалась... Немец, быв здесь в Тенявино, бил её ни за что, дитё... Отошла-таки... Отошла! - вспоминал он. - После работала звеньевой у нас.
  - Я, Григорий Иванович, - разлепил я рот, - побираться. Обворовали... Прибыли в ночь вчера с моим отпрыском. Мы рыбачили, два юнца прошли. Я - к Закваскину, но он сына ждёт, деньги взял, что мой дом стерёг. Про дворянство мне...
  - Кто? Закваскин? Всё от его зло! Он коммунист был, ну, и бухгалтером. И ещё один... зам, кажись, председателя, но не тут, а в райкоме, звать Оголоев. Оба и грабили. На собраниях, я тогда трактористил, в крик кричат за советскую власть - и тащат. Взяли их, в шейсят первом. Тоись его сперва - дак свалил на подельщика. Оголоеву вышку, этому зона. А и потом крал, хоть не в колхозе... - Он помолчал дымя. - Мак садил. Мы шуткуем: мак зимой кушать? Он нам и врёт в ответ, что соскучился в тюрьмах по цвету-лету. Век-то был брежневский, наркота пошла. У шпаны собирал кишмал, торговал им. Сын - вор отпетый, в старших весь.
  - Дед - Георгия кавалер? - Я сдвинулся, снег потёк под одежду и холодил меня. - Комиссар-де Квашнин их гнал? Правда?
  Мой собеседник бросил окурок. - Про кавалер - не знаю, хоть я в родстве с им, - я, Заговеев. Но не с дворян он. Были Агарины, но те флавские. А Закваскин-дед - гад, идрит! Как Советы настали, выдал богатых; знал про всех, где и что, натягал, пёс... Он сторожил, врёт? Сторож... Как ты уедешь, он тут хозяин, и у тебя в избе... А у нас тут Квашнин был. Это помещик! Жил, разводил сады, там, где кладбище. Их досель звать Квашнинскими. Также - Квасовка. Не Заквасовка, хоть Закваскины наши... Тоись дворяны? Он в январе ещё с телеграммой мне; свалим лиственки у Рогожского, две сдадим, а одну на полы сведём; сына не на чем встретить, пол гнилой. Я ни-ни. Дак он в Флавске жульё сыскал, тех Серёню с Виталей, ходят спортсменами, а Закваскин главарь у их. Медь таскают, старую технику, погребá чистят внаглую. Я им: сдам вас в милицию. Ну, они сперва Бобика. А потом: скажешь - дом спалим. Керосину в стог - на-те... Правильно ты мне скарб занёс прошлой осенью. И к тебе, пёс, нахаживал... Он свихнулся с гербами на телеграмме! Время, врёт, наше, сын, врёт, в правительстве... Я твой дым вчера видел... а, мыслю, вдруг там их мафия? Что я им? - он вздохнул. - И куда мне? Как запретишь таскать, коли сверху воруют? Их, воровская власть! - Он умолк, потянувшись за пачкой, чтоб закурить вновь. - Вон, раздолбаи-то...
  За плетнём шли юнцы в 'адидасах' (модный 'прикид' такой) с рюкзаками.
  - Твой груз?.. Таились, псы, у Закваскина... Ну, отымем, Михайлович?
  Я признал рюкзак, чувствуя, что во мне мало сил догонять шпану.
  - Не к лицу, - обронил я. - И не настичь нам их... Но, Григорий Иванович, не Рогожский я, а Квашнин, садовода давнишнего Квашнина род. Дом же здесь на жену мою, на Рогожскую был записан, ты её видел.
  Он вдруг задумался. Я ему стал своим по делам Квашниных, живших с родичами Закваскиных, Заговеевых и других окрест.
  - Дом купил неспроста, чай?.. Коль не Рогожский - ну, Квашнин, здравствуйте. - И он подал мне руку - чтоб жать по-новому, не по-прежнему, вслед за чем, дымя, продолжал сидеть, приручая новые мысли, но обронил сперва: - Что ж молчал, Квашнин?
  Что молчал я?
  Так легче с жизнью... Да и не с жизнью, нет, а с реальностью или как её: данность? сущее? явь? фактичность? 'мир сей'? наличное? всё вокруг? Я, болел когда, разделил их, жизнь с вокруг, вникнувши, что последнее не есть первое, что они в корне разное и нуждаются в разном: здесь власть, порядок и в воздух чепчики да закон дважды два есть четыре, хоть ты подохни, - там же дурь, прихоти и безóбразность. Но вот где жизнь меняется в данность, что у них общее, как туда и обратно, из жизни в данность; главное же, что истинней, - тут неясности. Легче быть имяреком, думая, что таков я вовне, без имени и незначащий, а внутри я, запрятанный, грозно истинен. Здесь Кваснин, а вот в истине, мол, Квашнин; здесь шушера - я всё в истине. Легче быть имяреком, если нет ясности, где вокруг, а где жизнь и что истинней. Обозначившись, я признал, что отныне здесь, в Квасовке, мне нельзя быть как раньше - как лже-Рогожскому. Впредь мне быть Квашниным, дабы новому искать новое. Я угадывал, что вот-вот во мне вскинется подноготная, и поднялся, взявшись за грядку старой телеги, где я лежал. Спросил лишь:
  - Что с комиссаром?
  И Заговеев встал, в драном тёмном халате, чтоб меж затяжками досказать: - Закваскин-дед - в ГеПеУ твоих... Я тогда, помню, мал был, он орал, пьяный, контру повывел, ну, Квашниных. Вас знали! Тут ваша мельница, тут твой дед учил. И сады-то - Квашнинские... Только что мы не знали, что вы - те самые.
  Взяв яиц с пшеном, я ушёл...
  Отужинали. Смерклось.
  И я затеял, что заслужило шанс: в доме были столетние и, возможно, те самые прадедовы салазки с загнутым полозом. Не тревожась имуществом, так как воры всё взяли (кроме оружия, я его спрятал в подполе), мы спустились к нижней дороге, тёкшей вдоль Квасовки в виде снежной тропы. В закваскинских окнах свет: факт найденного вдруг сына, как бы не 'думца', разве не праздник? Праздник, без всяких... Я тронул мальчика со мной рядом. Что ему дам? Усадьбу, что юридически, вышло, только лишь дом с землёй под строением? Плюс двухкомнатную, где маемся? Плюс мой брат, на кого уйдёт выручка от кадольской квартиры после родителей, чтоб лечить его? Всё наследство... Также есть брáтина. Может, он её и продаст - Закваскину, 'дворянину'... Мы брели настом, скрывшим дорогу; сзади салазки стряхивали в снег ржавчину... Канул третий двор - Заговеева... Вот разлог... Переехали - и на яр, вверх, к Тенявино. Справа меркли за поймой группы безлюдных правобережных изб. Слева, рядом, с распахнутыми дверями - левобережье, где не живёт никто... Сумрак ширился. Впрочем, тьмы пока не было - из-за месяца... Вдалеке внизу, у запруды, средь голых тальников, из снегов росла мельница, но без крыши, с красным торцом; вблизи неё гущь черёмухи, где отец мой взял сундучок... Плеск слышался - глухо, по перекатам... В ночь махал ворон... Мёртвое нежилое крыло села продолжалось живым, с туманными и горящими окнами, с дымоносными трубами, с брехом шавок. В центре Тенявино от церковных развалин двинулись влево вверх. Я держал сына зá руку, а салазки тащил вслед. Всюду руины. Бывшая школа - нынче лишь остов (нет детей)... свиноферма разбита... прах магазина, где я брал лампочки, крупы, гвозди в прежнее время... водонапорка - в крен и проржавлена... Потянулась голь склона, что величалась 'Сад Квашниных', чаще просто 'Сад' и 'Сады'... И мы зимником, чуть приметным, выбрели к роще. Узкая тропка шла до крестов на холмиках. Неприглядному кладбищу, прозираемому в концы, к полям, лет четыреста с гаком; часть распахали. Где теперь Алексей Еремеевич, 'испытатель яблочной флоры', корреспондент Балóтова, или Бóлотова? Бог весть... Камень с гробниц снят в ранних двадцатых - к нуждам ревкомов или на бюсты Ленина и других вождей. По снегам пройдя в угол (где, может, прадеды), сняв картуз, я стоял, обдуваемый ветром.
  - Мёрзну, пап... - сын поёжился.
  Но я сделал что нужно: он теперь был здесь и повторит маршрут для своих детей.
  Буксируя салазки, двинулись в сторону. Сын брёл настом и, обогнав меня, крикнул, что здесь 'дорожка', лаз к обелиску с свежею краской, где с фото вперился в никуда сквозь нас мутный фас с вислой челюстью над старательно подновлённой надписью:
  Ф. Закваскин
  1890 - 1959
  Старый Закваскин что же, готовится к посещению предков?..
  Вспыхивал Флавск вдали. Ближе меркло Тенявино. Дальше, к Квасовке, мрак густел. И мы двинулись. Сын, везом на салазках вдоль поймы Лохны, молча взирал - вниз с яра, и в темень неба, и на томительность мёртвых изб. Я влёк его, мучаясь из-за гнутых полозьев, но не сдавался, чтобы не сбить ход мысленных в сыне таинств.
  Я повторялся. Так моего отца в этих, может, салазках схожею ночью где-то поблизости вёз мой дед, как знать. Так меня далеко на Востоке, в канувшем детстве, вёз мой отец. Так я в храме марта под скрип полозьев, век спустя, отдаю существу вблизи мою нежность. Этого мало: не оставляя иных богатств, ни духовных, ни денежных, прокатить своё чадо зимнею ночью в древних салазках? Я ему ничего не дам, кроме тягостной жизни - и красоты и любви этой ночи нашей с ним родины...
  За безлюдным Тенявино мы спустились в лог... а оттуда вверх к Квасовке. Первый - грязный двор Заговеева с фонарём. Плюс фонарь у Закваскина. А потом за деревьями - мой дом, без фонаря (разбит). В отдалении, на другом берегу за поймой - ферма Магнатика с фонарями синего цвета... Сняв картуз, я застыл на миг, слыша всплески вод, крики сов и потрескиванья стволов... Вдруг капнуло в лоб с берёзы, что у дороги.
  - Завтра капель! - воскликнул я.
  - И ручьи?
  - Да, конечно.
  - К речке, пап, спустимся? Поохотимся там, как раньше? И... надо крепость снежную строить!
  
  
  
  
  V
  
  Ночь моя - бдение. Я следил, как смещалась луна и как яблоня за окном влекла тень в снегах... Скреблась мышь, привлечённая печкой, тёплою в подполе... Вновь просыпалось с потолка: не стрелка ли?.. Завтра месяц-апрель, короче... Я жаждал утра, связанного с надеждами, и во мне всплывал стих, что-де 'воды весной шумят'. Но ни в новый день, ни когда мы уехали, неги не было, как и 'вод весной'; в ночь мороз, днём плюс пять; снег лежал; к солнцу жизнь пробуждалась стылой; завязи, мошки - весь их начальный ход был убит в тот год... В русском климате нет границ, что и делает русскость. Но вдруг обратное: русскость правит природой? Шварц писал, что глобальная жизнь в силе внутренней волей строить порядок. Может быть, нет коллапсов в общей природе, но - человек извратил мир?.. Я был в бессоннице, что искала корм мыслям, точно не плоть моя, а они, мысли, страждали и нуждались в лекарствах... Я разлепил глаза. В окнах свет; стёкла чистые - признак схожести Цельсия вне избы и внутри. Надо печь топить. Сын, невидимый за печным щитком, шмыгал. Нам уезжать вот-вот, я же с ним хорошенько не был. И, услыхав зевок, я сказал ему:
  - Спишь? Ручьи текут.
  Он вмиг выбежал. Я вернул его, каясь:
  - Нынче апрель, прости. В этот день привирают.
  Он, одеваясь, вдруг произнёс: - Пап, стрелка из пыли вроде опять там, хоть ты и вымел.
  - С первым апреля! Ты молодец, сынок.
  Но он дёрнулся, облекаясь в свой свитер. - Я не шучу, пап. Вот она! И вчера здесь была. Не помнишь?
  Выпавший ночью, прах был действительно на том самом же месте (на половице, пятой от плинтуса) стрелкой к западу. Я подвинул сор, обнаживший отчётливый из древесных жил вектор.
  - Что, пап, нам лоб разбить? - засмеялся сын и дошёл до стены по стрелке.
  Но я вдруг понял: можно ведь выйти и обогнуть дом... после газончик... далее клумба, где моя Ника каждый год холит розы... близ куст смородины, прикрывающий взгорок - он же фундамент древних хором, я знал. Алексей Еремеевич (есть 'эпистола'), вспоминал: '...дом в Квасовке, вид того что при Софье-царевне Русь наша строила: стародревний дом, на подклетях. Предок мой, воевода, здесь живал в Квасовке, каковая в версте всего от Муравского шляха, крымцы где бегали... Межеванием стал Агарин князь всяк стеснять меня... отобрал пол Тенявино по большой дол, прозванный Волчий, кой, он божился, был как рубеж меж нас ещё исстари. Сад Квашнинский мой - тож ему... В утешение, что при Квасовке сажен малый сад... В скоре древности переделаю ко приятствию...' Вот чем был мне тот взгорок, весь обраставший чертополохом. Дальше - периметр перед вроде как выпасом в муравейниках, кой, стекая в лог, выползал на другой по-над поймою выступ, долгий мансаровский. Дальше - курс за Мансарово в строй прилохненских и других сёл вплоть до Белёва.
  - Что, пап?
  - Бог шутит. Завтракаем?
  - Мне снилось, пап!..
  Он рассказывал сны, представлявшие китч детсадовских и иных картин. Вилкой действовал он как ложкой, ёрзал, сгибался и выпрямлялся, то тычась в миску, то подпирая лоб или щёку, будто бы дремлет. Я наблюдал за ним, чтоб забыться: вроде как не было ничего вокруг, только мы с ним. Он в моей тьме был светом.
  В нашем саду потом, мы, бредя в ветру под сияющим солнцем, видели ямки заячьих лёжек, заячьи тропы, серые россыпи в виде шариков из усвоенных, переваренных почек, веток от яблонь, лент от коры. Я сжался.
  - Зайцы преступные, недостойные... - объявил я, взявши лопату, и стал окапывать пострадавший ствол: из нивальных масс делал блоки и их отшвыривал. Хоть я взмок, но изъял-таки первый, наитруднейший слой из лежалого наста; после, продолжив, всё изъял, вплоть до трав... Вот и штамб, весь ободранный перед зимними бурями. Я обвязывал молодняк, не веря, что тронут зрелые, с грубым штамбом культуры. Это случилось. Всё искалечено... Мне судьба в канун мук моих наблюдать гибель сада? Рок наш представился издевательством и того как бы ради, что, страшась властных, Бог гонит маетных, взять меня. Поломав обет, что Он с сирыми и убогими, Бог пошучивает - как мы в апрель... Столько мук на нас, Господи, сколько бед спустя сроки, как Ты простил нас, что молю: хватит!
  Ветер усилился. Я стал мёрзнуть. Сын же игрался снежными комьями. Он был счастлив... 'Будьте как дети', - Бог предложил, таясь, что отнюдь не рассчитывал на взрослеющих, на побочный продукт от детства. Знал Адам, что гоним не за грех, но что, выросши, перестал быть ребёнком, коему вверен рай? Детство - рай. Взрослость - сирое угасание... Злоба к зайцам влилась в меня.
  - Сложим крепость и перебьём их, всех до единого, - произнёс я.
  - Их, папа?
  - Зайцев.
  - Как? из ружья?
  - Да.
  Попросту, я готовил засидку.
  Мы на валу, взгромождённом Магнатиком его трактором перед хлевом, сделали башню. Крышей стал шифер; вход занавесили; доски стали нам полом, плед поверх. (Я постиг, что мой гнев лишь предлогом выставил зайцев, тайно он - Господу). Плюс мешок с провиантом и чурбачок, восседать на нём. Я смотрел, как сын тащит внутрь вещи: палки - в фантазиях 'лучевое оружие', камни - 'мины с гранатами' и стакан - чтобы пить 'в бою'. Я ушёл в дом и лёг. Он бегал. И я угадывал, как легко ему с новым сказочным счастьем; он уволакивал воду в банке, гвóздики, трубки, миски, пружинки. И даже перец. Взяв фонарь, он сказал, что поест в 'нашей крепости', и пропал на час. Прибыл тихий.
  - Холодно.
  Я, раздев, поместил его в одеяло и затопил печь. Долго молчали.
  - Домик наш, пап, игрушечный?
  - Истинный.
  - Он без печки; значит игрушечный.
  - Нет, всамделишный, - убеждал я.
  Сучья трещали, пламя гудело, мокрые куртки яростно сохли. Стукнули в окна; к нам Заговеев. В дом он не стал входить: мерин ждал за калиткой. Он был с кнутом в руке, шапка сдвинута, висла чёлка.
  - Я из Мансарово, помогал им брать камень. С мельниц, с квашнинских, камень не выломать. А в Мансарово можно, камни на глине... Дак, пособить? В Мансарово взял бутылочку... Я зачем к тебе? - вдруг воспрял он. - Что пёс Закваскин врёт? Не велит вкруг тебя косить. Сам косить, дескать, будет или внаймы сдаст, чтобы по бизьнесу! Врёт, Рогожскому не давал лужки, только дом на трёх сотках. Сад тоись тож его... А, Михайлович? Я косил вкруг тебя всегда! У меня мерин с овцами, коровёнка и куры. Живности! - Он в волнении уронил кнут. - Брешет, пёс, что его - лужки, сходит в Флавск да в свидетельство впишет, как ему за борьбу с прежней властью дали бы, а уж с сы-ном подавно.
  - Прежде он там косил?
  - А, косил... - И гость поднял кнут. - Век назад косил, при царе при горохове. Как пришёл с тюрьмы и сдавал внаём. И Паньковым, и Васиным... Близ меня - суходол в буграх, битва Курская, не косьба была... Ты как дом купил, он утих: тут в обычае, коли дом твой, то и усадебка. Я, смотря, что тебе они незачем, и косил лужки. Счас озлобился, из-за сына-то... Дак ещё есть ли сын, спросить?! - И гость высморкал из одной и другой ноздри.
  - Он, - сказал я, - не поминал лужки.
  - Ну, бывай! - Заговеев тянул на прощание руку и выходил во двор. - Знал, что врёт пёс... Травка, Михайлович, там обильная!
  - Ты бы, - крикнул я, - на себя их вписал как собственность. А то мало ли? Вдруг Закваскин оформит их?
  - Это ты, что сынок его шишка? Я сынку ухо драл! Своровал он бумаг с гербом пыль пускать; из тюрьмы прям к папаше, чтоб подкормиться. А вот с лужками... Есть га, больше не выбить. Коль, как Магнатик, чтоб фирма-бизьнес, - дали бы. Но тогда им налог. Мне нужно? Мне бы покос, все бизьнесы. Вот, Михайлович! - Он помял свою шапку. - Прихватизация! Всё опять верхам, им - хоть тыщу га! Глянь, Мансарово гикнулось, да Тенявино раньше; фермы разобраны, сплошь бурьян... А как надо бы? Низу волю дай! Снизу строится!
  Мерин с нижней дороги, что по-над поймой, сдвинулся. Кто-то шёл за акацией (караганой).
  Вскоре Закваскин, как он и был вчера, в безрукавке, в фетровых бурках, в старой папахе, сильно насупленный, повернул ко мне и пролез с клюкой по сугробам.
  - Мерина бросил, теря-тетеря? Ехай, пьянь! - он бурчал Заговееву. - Брешешь тут человеку. Он не баран дурь слушать, а он учёный и кандидат.
  - Да?! 'грёбаный' и 'наука бесштанная'? Извиняюсь, Михайлович, но такой это пёс - в глаза ссы... Мерин мешал ему! Что, сынок твой приехает? На такси, идрит? А пешком придёт!! - Вынув свой 'Беломор', Заговеев досадовал: - Кандидат... День назад, сильно злобленный, что тебе продал дом давно, он в промать тебя, друг-Михайлович...
  - Рот закрой! Политуру жрёшь, ловок врать! - встрял Закваскин. - Днями всё ездиит, зашибает на водку. Первый тут врун. Курлыпа!
  - Дак... - Заговеев курил уже, запалив папиросину с пятой спички, сжав кулак, хмурясь. - Нет, ты болтал, скажи, что - твои лужки? Документ покажь, что твои лужки, не Михайловича!
  - Пьянь. Дурень. Ты ни бум-бум, гляжу! - постучал ему в грудь Закваскин. - Образование-то - шесть классов. Помню, пришёл в колхоз, лист подписывал крестиком. Знал за девками бегать. Если б не я, хрен приняли б... - и Закваскин толкнул его. - Мать твою пожалел тогда, безотцовщина. Ну, ходи! Говорить нам дай.
  Заговеев отёр свою чёлку тылом ладони. - Ты про лужки нам, умный.
  Скрывши взгляд под насупленной бровью, тот погрозил клюкой. - Не балýй, фуфел квасовский! А москвич понимает. Видит, как дом купил. На Степановну дом отписан был, чтоб сберечь его, потому как я с властью бился. Знали ведь - конфисковывать.
  - Суть давай...
  - Цыц, пьянь! - гаркнул Закваскин. - Я в Воркуте был, дура и пишет мне: дом продать, сыну денег... Вякали вот такие курлыпы, - за воровство сидел мой Колюха-то. А сидел - так как, вдаль смотря, разрушал старый строй. Кто лучше? Кто, как ты, водку жрал да пахал? Выкуси!! - И он поднял вверх листик. - Лучшие, кто вперёд глядел: солженицыны и сынок мой. Тут, - продолжал он, - баба решилась, где родила с меня личность, дом продать, где доска потом будет, кто здесь родился. Я тогда, под андроповской строгостью, что ж, пишу, продавай. Про лужки слова не было, про сад не было. Там - Закваскина дарит дом на трёх сотках этой... Рогожской. Было ведь? Как юрист сказал вроде дарственной, чтоб законно. Вот документ, написано, что подарено 'дом с пристройками на трёх сотках'; вот тут как... - И Закваскин вскричал озлясь: - Где лужки? Не помянуты! Тут читай! А про сотки-то - есть оно! Значит сад - мой в бумаге! Осенью... - он сморкаться стал в тряпицу, - перемерил я землю. Сто где-то соток, и все мои без трёх.
  Близ меня тёрся сын, бормочущий, чтоб 'скорее', так как 'пора уже'.
  - Как! - твердил я в смятении. - Нам меняли свидетельства в девяносто четвёртом; я вписал двадцать соток к трём, остальные - заимка.
  - Что ж, по закону... Семьдесят семь моих в этом случае, и лужки тож... Сад - двадцать соток? Коли лужки твои, тогда садик мой, - вёл Закваскин. (Думалось, что вот-вот объяснится первым апреля). - Ты же не где-то взял, чтоб всяк рылся у дома, а ты у дома взял сотки. Нет, что ли?.. Ты, Гришка, слушай и мне не тявкай, как этот Бобик твой... Или сдох уже Бобик? Мне не слыхать его.
  - Дак шпана твоя... те Серёня с Виталей! - стал вскипать бедный.
  - Ври! Доказательства? Покажи нам их. Врать я сам горазд... - И Закваскин упёр взор в моего сына. - Я пришёл, что дрова мои кончились, а в твоих, москвич, - как ты думал, но, знай, в моих лесах, - сухостойник. Я и возьму дрова, так как ты сказал, что твои сотки - садик. Мне те дрова нужны, чтоб сынка печкой встретить. Ты вот и сам с сынком, понимаешь жизнь... Старший твой что не ездиит, Митька-то? Как малóго звать? Съем! - он гаркнул.
  Сын отбежал.
  - Пугнул дитё... - Заговеев ругнулся. - Где тут в бумаге, что лес вдруг твой? Тягаешь?! Что, я в Москве живу, чтоб не видеть? Лиственки в спил хотел, да боялся: как зачнут падать - с Флавска заметят... Ты документ покажь! - Заговеев надвинулся.
  - Есть такой. Со Степановной дали нам пару га как местным. А где возьму их - тут я и сам с усам. Взял в твою, москвич, сторону. Что вдоль Гришки брать? У него одна грязь... Балýй! - оттолкнул он начальственно Заговеева в грудь. - Подь к дьволу! И готовь мне аванс, пьянь. Будешь косить в лужках? Так с тебя полста долларов.
  - Во, Михайлович!! По его всегда! Что молчишь? Он же в двор твой без мыла, а?
  Я молчал.
  - Так как знает законы, - буркнул Закваскин. - Правильно. А ты подь, Гришка, подь отсель. Подои коровёнку, чтоб молока мне; будет на выпивку. Ты, Рогожский... без зла к тебе, по нужде только требую, и своё. Сад? - твой пусть. Мне пока незачем.
  - Во! Да как так?! - выл Заговеев.
  И я ушёл, поняв, что не вытерплю. Я ушёл разобраться, прежде чем спорить или затеять что, - не немедленно, когда мозг являл сонмы вздрюченных и разрозненных, перемешанных слов и помыслов. Струны психики лопались. Я на корточках кочергой ворошил угли в печке нудно и долго. В сумерках с сыном вышел к засидке.
  В домике, - в снежном домике на валу снегов, взгромождённых Магнатиком, - я засел близ упёртого в доски пола оружия и включил фонарь. Я себя контролировал и почти стал спокоен, страшен для внешнего. Я, окончив рефлексии и сказав, что нам нужно молчать с сих пор, наблюдал, как, захваченный новизной обстоятельств, сын мой поигрывал в бытовую рутину, да-да, поигрывал, учась взрослости (но зачем ей учиться, пакостной взрослости? благо кончиться в детстве; зря толстоевские о 'слезинках' детей; вдруг прав маньяк, кто казнит их безгрешными до злой взрослости; чик по горлышку - и в раю?). Сын стал есть, ибо ел он не где-нибудь: в снежном домике; после делал бойницы; после, зевая, стал убеждать себя: почитать? обязательно! и - читал в мечтах... Вдруг дыханием затуманил луч фонаря.
  - Пап, убьёшь их? Ну, этих зайцев?
  - Да. Они губят сад.
  - Громко?
  - Да. Очень громко.
  Он подытожил: - Спать пойду.
  Я кивнул и убрал фонарь.
  Искрил в лунности снег в саду с тенью рва; стыли яблони...
  Скрывшись в Квасовку, я и здесь в страстях, я и здесь держу, что, в покор хамью не суясь в делёж благ и выгод (ибо 'возвышенный'), я испытывал недовольство, что обделяем. Я уступал с тех пор, как крутым 'поворотом на ручку' вынут из матки, и когда октябрил в честь 'самого бескорыстного, справедливого, гениального дедушки', и студентом, впитывая 'Маркс-Ленина'. Уступал, пиша справки в духе партийности, мча в колхоз 'урожай спасать'. Кандидат я стал, когда впору быть доктором. Я снимал углы, веря, что есть страдальцы, коим нужнее 'место для жизни'. В цумах и гумах, в лавках и торгах мне выпадало всё второсортное, а в дискуссиях надо мной брали верх 'идейные'. Доставалось мне худшее. Даже в Квасовку я нуждой попал: не пробил 'подмосковную', а тут выпало, что есть как бы фамильное и мой долг как раз... 'Благородство' гнело меня. Был ли я благороден? Нет, просто роль играл. Не прельщённый добром (в чём истина?) и ни злом (бескорыстен), мозг мой заклинило. В пятьдесят я стал нуль средь рвачества. Я спасал семью - и не смог спасти. Неприкаянность вышла хворью. Я двинул в Квасовку до корней припасть... И вдруг в Квасовку прёт реальность, весь в совокупности 'мир сей'! Ранее на планете Земля и в нации, избы-вающей самоё себя, я имел свой кут и надеялся: Русь пусть ельциных, а Москва пусть лужковых, Флавск пусть магнатиков, но вот Квасовки треть - моя.
  Мой, - сто метров в длину и сто в ширь, - сад с бугром от хором моих предков, замкнутый флорою! Мои стылые, непролазные, обложные снега и зайцы! три эти лиственки и любая травинка! Даже и дым здесь мой! Лезет вор?! А задать ему!! Цапнуть зá ухо - и пинком гнать к убогости, где средь чахлых кустов под проваленной крышей жмётся изба его! Вот как надо бы... Я не смог, притворясь, что - бессребреник. А ведь жгло меня...
  Хватит! Всё моё!!
  Всё в периметре флоры - всё моё!
  Я учил себя, а ведь чувствовал: повторись - промолчу, не побью его, но лишь вякну, что - 'жаль', 'прискорбный факт', но что 'жизнь, к сожалению, так устроена', и, 'раз надобно, документ раз есть...'
  Я ушёл в избу. Месяц скашивал три окна в пол возле лежанки. Сын спал...
  Что сделать, чтоб эта данность (явь, сущее) не драла его? Чтоб не вырос он, точно я и отец мой, люмпеном без корней и средств? Что я дам ему: блеск фамилии (с буквой 'с'), пару древних 'эпистол' с брáтиной?.. Я решил обсудить 'Закваскина' в смысле имени. Перво-наперво, ударение на присущем холопам слоге (ведь не Квашнин, Репнин в их достоинстве); с характерной приставкой, кажущей суррогат, неконченность, прилагательность (вот что здесь эта 'за-' из когорты слов 'заумь' или 'закладничество'); с окончанием, уточняющим принадлежность высшему в иерархии возрастной, родовой и служебно-сословной (здесь уязвим и я сам, 'Квашнин', да ведь я не упорствую, что мы лучшие). Резюмируем: 'Николай' - 'Победитель Народов'; 'Фёдорович' - 'Дар Божий'? Эвона, вышло как! 'Божий Дар Побеждать Людей' - против нас, 'Павла' ('Малого'), и 'Григория' ('Бдящего'). Имя - нрав и характер. Тьма их, Закваскиных, хамов с шкурною логикой. Документы - на га вообще, он ведь их не привязывал к местности; но он выбрал не свой кут, голый, безлесый и позаброшенный, а 'в твою, москвич, сторону', в обихоженный сад, ловкач. Власть одобрила. Получилось, что пусть фактически у меня сто соток, но юридически - двор под дом, плюс ещё двадцать соток... Может быть, он коньяк поднёс власти или дал взятку... Я и жена моя - кто? Нездешние. Раньше мы что-то значили. Нынче значит лишь сикль (рубль, доллар). Нет его - нет и прав, босяк... Взять учёностью? Да на кой им труд по вопросам герульского и гепидского? Я и сам их забыл почти.
  И я начал молиться, мысленно... Слух расширился, так что слышались: стук о крышу, плеск в Лохне вод и, изредка, шум 'М-2', устремлявшейся к югу где-то за склоном... Бог не ответил. Я страдал мало, чтоб Он ответил? Он изрек: 'не заботьтесь о завтрашнем', - а я точно не слышал, чтя Его меньше армии старшины...
  Позавтракав и припрятав скарб (от Серёни с Виталей, присных Закваскина), мы отправились на восток, во Флавск, под-над поймой, нижней дорогой.
  Ветер усилился... Наст был твёрд, как лёд, под сияющим солнцем. Разве что ивы в пойме мохнатились. То есть не было неги, не было... Над порядками труб вдали колыхались дымы и, склоняясь, текли на юг. Кошка белого цвета, сидя на брёвнах, сонно мечтала; страшное минуло, вьюги с тьмой отодвинулись, близко мыши, что выбираются из снегов грызть веточки.
  - А ручьи будут?
  - Вряд ли.
  - Зайцы, пап, были?
  - Спрятались.
  - Ну, а были бы? - он взглянул снизу вверх. - Стрелял бы?
  И я ответил, что 'не стрелял бы'. Он начал прыгать. Он был доволен.
  Двигались вдоль окраинных изб Тенявино, позаброшенных и запущенных. Но с жилых рядов выли псы; а приёмники, с той достаточной громкостью, дабы слышал владелец в утренних хлопотах, врали, что 'кабинет Ибакова' выдохся и всё плохо, длится 'война в Чечне', 'тренд к рецессии'. В пойме слышно всё зáдолго... Мы свернули вниз к мельнице, а точнее к руинам. Вот они: светлый камень стены без кровли и, над окном, фриз красного. В водах, звонких, студёных, незастывавших, спал тёмный жёрнов, сбоку весь в тине. Мы с сыном влезли внутрь, где, пленённое, жило эхо.
  - Мельница. Наша.
  И мы опять шли... Здесь населённей: избы в ряд, взмык, кудахтанье, часто лай... Жизнь здесь гуще... И много запахов: дым, навоз, сено, варево для скота, гарь трактора, гниль распахнутых погребов, грязь, куры, изредка лошади, камень стен на растворе вспухнувшей глины, - всё это пахло... После - дорога, скоблена, в наледи. Сын топтал ледяные оконца, так что грязь брызгала... С сильным скрежетом мчались розвальни...
  - Тпр-р-р!.. Михайлович, восседайте! - звал Заговеев.
  Ехали и, болтаясь в ухабах, дёргались за обвислым хвостом. Сын вскрикивал. Я держал его, взяв за грядку другой рукой, морщась, коль боль пронзала. Он же был счастлив, мой глупый мальчик.
  - В город? - спросил я.
  - Дак, натурально. Ты заглянул бы: я запрягал как раз. Как чужой, и с мальцом ещё... Тоша?
  - Нет, я Антон, - возразил тот. - Я вам не лялька.
  - Глянь-ка: Анто-он он! - съёрничал старый и подхлестнул коня вверх к тенявинскому концу во Флавск. - Тоись Тошка ты! - обернулся он на мгновение, подмигнув воспалёнными испитыми глазами. - Веришь, Михайлович, что Закваскин? Ведь, пёс, лосьён принёс за моё молоко, как пьяни. Я пошумел... дак выпил. Ох, не пивал хужей! Утром впряг, еду в Флавск опохмел взять... Страх гнетёт... - Он, кивнув на приветствие мужика у погреба, смолк осев.
  Телогрейка, а под солдатской сплюснутой шапкой проседь; шея в морщинах; плечи покатые, и дрожащие руки, кои как грабли... Сызмала в поле. Бросивши школу, после войны как раз, тягал бороны. Тракторист стал, и не последний, хоть безотцовщина. Малорослый, тщедушный, но и живой, женился, в точь перед армией, отслужил, вроде в танковых, и - назад домой. 'Пятьдесятые', говорил он, лучшие годы. Он пахал, сеял стареньким СТЗ. Целиннику, дали орден. Шёл он деревней, и звали выпить, а он уваживал. И Закваскин, живший с ним с Квасовке, уважал его, тракториста с наградой... Ой, и гульба была! То в одной избе, то в другой собирались на майские и октябрьские, в новогодние, в дни рождения, на церковные, осуждаемые в верхах. Был лих попеть, вбить каблук в пол, выпить бутылочку и другую. Молодость! В три прилёг - в пять на тракторе, дверца настежь! Бьёт снег и дождь, рвёт ветер - гой еси! Предлагали: учись... Не надо, и без того смак!..
  Пил он и в тракторе: пашет в грачьем смятении, пьёт сам перст и из водочных пробок гнёт 'бескозырки', чтоб, швырнув, их запахивать... В 'шесьдесятые' в космос выбрались, телевизоры сделали - а без трактора швах. А тракторы - он с одним под обрыв слетел. Дак простили: все выпивают. Но, постепенно, - то ли тут возраст, то ли ещё что, - жизнь поменялась. Квасовка - ладно, в ней три избёнки. А и Тенявино: после школы все в Флавск бегом. Трактористов строгали целые прорвы, чуть что - уволим. Тут и кардан... Закваскин, вор, с Оголоевым махинируют на сто тысяч, он же прибрал кардан с допотопного ЗИСа, годы в углу лежал, - вмиг кардан стал госсобственность. Враз припомнили всё и выгнали. Он стал скотником. Пить - лакай с утра. А то бабу жмёшь, и твою кто-то сходно... Ну, и побил её, дак пошла на завод во Флавск. Как придёт - за хозяйство, мужу ей некогда... В 'семьдесятые' опустели деревнюшки: город близко, грязь отмесил - асфальтики, зарабатывай чистым, а не в гавне скользи. Молодые вразбег, 'учёные', а к нему председатель вновь, с пребольшущим пардоном: дескать, тряхни мощой, а кто старое вспомнит... Он и тряхнул, пить бросил, раньше всех в трактор, позже всех с трактора, 'бескозырок' не гнёт впредь. В мае на Первое люди празднуют, вся огромная СеСеСеР, он пашет - да и под кустики, под 'треньсвистер' обедать. Трактор шумит-стоит в холостом ходу, лемех бликает... Снова пашет и, как министр какой, честь рукой даёт, а грачи следом свитой... С Марьей наладилось. Он любил её, Марью-то, и хозяйство вёл... Жили тягостно, Маленков облегчил им. А Хрущ опять поджал, чтоб мужик не куркулился. И при Брежневе чуть не так - расхититель. После Андропова оползла вожжа. Над избой, крытой цинком, встала антеннища, скот бродил неудобьями; огород - нет конца. И всё - он. А жена лишь стирать и детей следить. И вдруг кончилась. Схоронив, сел на пенсию, так как вспухло колено. Он добыл мерина, жил вдовцом; много пил: самогон, политуру, но также скот держал с огородом. Всё ради Марьи. Чистя хлев, он бубнил, что, пока он тут с овцами, пусть 'курям' задаст. На покосе божился ей, что и в этот год справились, а уж в новом 'посмотрим'... Лили дожди, шёл снег, отцветали черёмухи - и в другой покос он опять твердил, что у них всё 'по-старому'. Труд внушал не спиваться, быть Заговеевым, у которого, говорили бы, и хозяйство немалое, и силёнки. Дети уехали на завод во Флавск... После всем в их районе стали доплачивать за Чернобыль, чтоб пили водку - гнать 'нуклегниды'. Пьянством лечились; пили лечась то бишь. Пил и он вовсю, но и вкалывал. Запустил только женское: быт, постирку с одёвкой и в этом роде; образовались чёрная плитка, гнутые ложки, битое зеркало, одеяло с прорехами, пыль в углах. Засыпая, он спрашивал: умерла жена, что ли? - и соглашался, что умерла давно, но проснувшись доказывал, что - жива и вот-вот войдёт в дом как встарь. Он доказывал, что жива его Марья, нынче, едучи и приветствуя сверстников. Он сидел в санях на одной ноге, а другая, больная, в валенке, - прямо.
  Минул последний дом у околицы; дальше пустошь и Флавск за ней.
  Он признался мне: - Выпить мчусь.
  Нас мотнуло от улицы вверх, в поля, что весною распахивались в ряд с тем, что считалось 'дорога', кою вновь делали; летом ездили меж хлебов в пыли; в сентябре всё пахалось под зиму и трамбовалось; почвы твердели, оттепель разводила слизь, и Тенявино превращалось чуть ли не в остров; стужа крепила лёд, и вновь ездили; снег скрывал колеи, но машины снег мяли; только в февральские обложные заносы путь грёб бульдозер.
  Днесь полей не было. Был пустырь в свалках с ямами и опорами ЛЭП, что давным-давно шла к мансаровским фермам. Здесь - радиация... Я, мать, брат набрались радов, зивертов, бэров там, где служил отец. Здесь же - след от Чернобыля; здесь теперь будет смерть либо новое человечество. Я уже мутант: я фиксирую трепет горниих ангелов, гад подвод-ных ход, прозираю ад с тартаром. И сказать боюсь о последствиях, что грядут вот-вот - еду в розвальнях, а ведь знаю, чем кончится. Мне бежать бы... вымереть проще, чем ждать что близится.
  Мы подъехали к Флавску, к лавке 'Продукты'.
  - Мигом, погодь секунд... - Заговеев исчез внутри, вышел с водкой. - Ты, друг-Михайлович... - Он, взяв в розвальнях кружку, быстро плеснул. - Погодь-ка... Опохмелюсь я... - Выпив, он сморщился и занюхал засаленным рукавом. - Домчу!..
  - В центр города, - я добавил, - в администрацию. А ты с лошадью. Мне бы сотки там выпросить.
  Он сел в розвальни. - Дак, Михайлович, я от квасовских. Ты один - а мы как бы от общества, коллективом. Надо бы... Зимоходова нужно, это мой друг, считай... - Он стремительно оживал; прокашлялся, увлажнив глаза.
  - Ты нетрезвый.
  Он отвёл телогрейку, чтоб двинуть орденом. - Я его завсегда во Флавск! Это Знамени Трудового. Орден мне - Леонид Ильич лично! Есть резон, восседай!
  - Ну, садись, пап! - сын мой похлопывал с собой рядом.
  Мы скрежетали ветхою улицей, бывшей некогда тракт на юг, так что новая магистраль, что справа, пряталась сзади ветхих кварталов. Слева шло кладбище, где средь крестиков было три мавзолея; был и грачевник. Нас глушил грохот транспорта, здесь убогого, взвесь с колёс жутко пачкала. Добрались мы до площади, годной Харькову и где Ленин терялся. Се как бы символ: Флавск вкруг гигантского асфальтированного квадрата и в нём оратор. Культ болтологии?.. Через улицу-трассу, - ту же 'М-2' опять, - было здание с флагом (в прошлом райком, я знал), трёхэтажное. Среди 'волг' с иномарками карий мерин и стал. Постовой пропустил меня. Заговеев затопал по лестнице в грубых валенках.
  Мы уселись на длинную лакированную скамью близ двери, третьими в очередь. Сын мой медленно, по слогам, прочёл:
  - 'Зам главы... Зимоходов'. Что, он главарь?
  - Дак правильно, - поддержал Заговеев, сняв свою шапку. - Я и по пенсии приходил к ему, и когда электричество сбавили. Был партийный начальник. А и теперь главарь, по селу, не по городу... - он дохнул перегаром. - Все из райкомовских. Вот такой народ, завсегда в верхах... Зимоходов в собрания приглашал меня из-за ордена, вместе были в президиме, он от партии, я трудящийся. Я... Погодь... - Заговеев толкнул меня и умчался.
  Взвизгивал факс, телефоны трезвонили, пело радио. Секретарша, впустив меня к Зимоходову, поливать стала фикус. В зеркале глянул тип в грязной куртке, пачканной в марш-броске через город в низеньких розвальнях. Заговеев помог бы, но убежал... блевать?
  Я вошёл. Чин, кивнув, повертел в пальцах ручку и указал на стул. Был он плотен, при галстуке, лупоглазый. Спрашивал взглядом: слушаю! быстро суть! много дел! кроме прочего, вряд ли я, то бишь вы, полýчите, лучше бросьте; но, если хочется, что ж: вы прóсите, а я - контру, вы залупаетесь и копытите от своей херни - но мои херá выше; вы уже мóлите, - я тогда, не как, скажем, ответственный, вам сочувствую; только, кроме пинка под зад, ни черта я вам; не со зла, клянусь: просто вы мне не выгодны; пользу я б углядел, поверьте, и всё иначе б шло; потому начинайте, что вам желается... Он скосил глаза, подавив зевок; вдруг взял трубку и, отвечая, взглядывал на нас с сыном, да испускал ещё газы или чесалось что. На столе был флажок РФ, рядом дырочка для флагштока, - вдруг для серпастого? Положив вскоре трубку, он крутнул ручку в толстеньких пальцах.
  - Ну?
  - Я из Квасовки, я там дачник... Здесь была Евдокия Филипповна... - потянул я из хаоса (путь единственный для бегущего рвачества).
  - Вместо Шпонькиной я. Что надо-то?
  Мою логику он отвёл, я сбивчиво начал новую: - У меня... у жены, верней, в Квасовке, у нас дача. Мы не чужие; мы здесь семнадцатый скоро год... Прошу вас... К дому приписано двадцать соток. Мы из Москвы. Но прадеды жили в Квасовке... Приписать бы сто соток... или пусть сорок. Да, я не местный, но, как потомок здесь прежде живших и в возмещение, что нужда приезжать, прошу, Никанор... ведь Сергеевич? - спохватился я.
  - Эк вы... Смилуйтесь! - усмехнулся он. - Вы не ехайте. Мои предки с Москвы сюда. Получу я бесплатное в этой вашей Москве? Ответьте.
  - Нет, не получите.
  - Есть закон... - Он стрелял лупоглазыми взглядами то на стол, то за спину мне, где толокся мой сын, и тряс ляжкою: умалял Москву. Я ему как бы чмошник в грязной одежде. Он вкусно выделил: - Тут закон у нас. Местным - га. А всем дачникам - ноль два га, двадцать соток. Дачники... Пол-Тенявино дачники. А другие? Хоть Ушаково... или Лачиново... Тоже дачные. Из Москвы да из Тулы - все родились здесь. Значит, им всем давать? Вам и им гектар? У меня десять соток, хоть я весь тутошний. Потому что гектары - мы лишь прописанным. А заезжие пожили, шашлычка с пивом скушали - и в столицы?.. Польза в чём? Га пустым стоять? Не пойдёт... Эк вы, дай га... Будто конфет вам дай... - Он убрал под стол руку. - Разве не ясно, что земля - святость? Это налогов нет; а начнём брать - в слёзы? Вы... Вот вы кто такой?.. - Услыхав 'лингвист', он похмыкал: - Грамотный, знать должны... С удовольствием... Но - законы. Стребуйте под Москвой гектар. - Чин зевнул.
  С криком, с грохотом и в распахнутой телогрейке, чтоб явить орден, в дверь полез Заговеев.
  - Но!! Ты целинника не моги!! - кричал он на секретаршу. - Ты ещё не было, я поля пахал для твоих папки с мамкой!!
  - Что расхрабрился-то? - Маска сдёрнулась с Зимоходова; он со мною покончил, и кстати сцена, где я стал лишний. - Света, порядок... Ну а целинник... ты подожди чуток, мы с товарищем спорим.
  - С им ведь я... - Заговеев уселся, вытянув ногу. - Дал ему сотки-то?
  Зимоходов, откашлявшись, завертел ручку пальцами лишь одной руки, а другой сдавил спинку чёрного кресла, в коем сел боком. - Впрыгнул тут, секретаршу травмируешь... Ведь закон есть... Как дела в коннотракторных?
  - Что дела? - Заговеев потёр лоб шапкой. - Коли не дашь га, худо.
  Я приподнялся. - Право, Иванович...
  - Ты погодь, - перебил он. - Дак, свет-Сергеич друг! Ты начальник был в партии, я содействовал? Я тебе вдохновлял народ? А закон тогда был такой, чтоб тебе агитировать? А ведь я агитировал, чтоб ты честь имел за свою мутотень, с обкома-то! Мне закон суёшь?
  Зимоходов надулся. - Дай заявленье, выделим ноль пять га дополнительно. Ты герой у нас.
  - Как Закваскин? Вор получил гектар! Псу Закваскину ты давал? Получается, он в тюрьме сидел, а теперь в привелегиях? Вроде как это мы с тобой, а не он вор?
  - Право есть... - Зимоходов потупился. - Он прописанный. И отец его был комбедовец, тут колхоз вёл.
  - Вёл, что трудящих гнал, а пьянчуг всех в начальники. Церквы рушил, мельницы рушил... Я с им соседствовал, и с сынком его... А скажи, - вдруг воспрянул он, сдвинув стул к столу, - коль важны именитости: чейный Флавск был до Ленина, при царях ещё? Кто тут строил, что вы доламывали, партийцы, аж целый век потом?
  - Кто? Агарины.
  Заговеев мигнул мне. - А появись он, дали б Агарину вы гектар?
  - Ну, дали б... Тут что ни древность - с их времён. Что, товарищ - Агарин?
  - Стой ты! - гнул Заговеев, может, впервые строивший довод этакой сложности. - Не Агарин он, а учёный. Павел Михайлович.
  - Ну, а я Никанор. И что с того?
  - Что ты главный по сельскому: по Лачиново, да Мансарово, да Тенявино...
  Стрекотнул телефон.
  - Меня нет пока! - приказал Зимоходов. - Сверку устроил? Ты б Мармыжи назвал.
  - Основали их кто, а, эти все сёлы? - гнул Заговеев. - Спрос как с начальства, ты их всех должен знать... Квашниных слыхал?
  - Чьи Сады? - Чин, поёрзав по креслу, вперился в грудь мне. - Что ли Квашнин вы?
  - Ну!! - грохнул в стол рукой Заговеев. - Я ведь не просто так! Осознал, что как Флавск для Агарина - то и дай Квашнину гектар?
  Зимоходов вздохнул. - Батяня, он в ГэПэУ был, сказывал, привели из Тенявино контру, под потолок, как вы... - И он смолк.
  - Ты нам землю дай, свет-Сергеич! - гнул Заговеев.
  Тот, стукнув пальцами по столешнице, встал, направился к шкафу.
  - Ох-те, дворяне вы... - Он не мог скрыть довольства, что и у них в селе есть герой; можно мудрствовать о капризах судьбы. - А не брат вы тому, с генштаба? Дали б солдат в страду... - Он, вернувшись, раскрыл файл. - Где Квашнины? Так, Ложкин...
  - Дом на Рогожскую.
  - Конспирация? - Он пошёл взять другой файл. - Нет давно ни товарища Берии, ни товарища Сталина, а у вас конспирация? Много лет как свобода!
  Сидючи в кресле, он был значителен, встав - уменьшился; ноги коротки. Диспропорция - от шумерских царств, где сановники восседали средь мелкоты людской весь свой век. Оттого, пройдя, Зимоходов спешил сесть, чтобы не поняли, что он, в общем-то, мал для должности и ему тяжело управляться даже и с плотью, с мыслью тем более. Он извлёк файл, вытащил вшивки. - Так, февраля, ага... Года восемьдесят... дом в Квасовке, на трёх сотках... дарственная... Рогожской Бе... Беренике Сергеевне? От второго десятого девяносто четвёртого, дополнительно двадцать соток... Двадцать три с домом, также строеньями... Подпись: Шпонькина... - Он, захлопнув файл, посмотрел на стоявшего подле двери ребёнка. - Что ж, чтоб у нас был вроде как барин...
  - Во, это самое!! - ликовал старик.
  - Га на вас пойдёт... Бе Рогожскую нам не надо... Это не надо. Мне подставляться? Здесь у нас выборы, а в политике сложно, в ней компроматы. Мне зачем? Незачем. Мне до пенсии здесь бы... - Он почесал в боку. - Ты, целинник, не против, чтоб я началил?
  - Мил друг! Баулиных и Попкова, Дьякова и Чугреевых: кто в Мансарово и в Тенявино - за тебя все! Осенью - дак барашка... Ты заходи, знай, коли с Магнатиком будешь в поле. Поле твоё же? Преватизировал?
  - Всё! - прервал Зимоходов. - Вы от жены - по дарственной, пусть нотариус впишет и - просим милости. Паспорт можно ваш? Данные. Чтоб заранее.
  Я дал паспорт.
  - Что-то не понял... - вскинул взор Зимоходов. - В паспорте имя Кваснин вы. Как же так?
  Объяснить, как нас выслали в глушь? как отец отвёл беды этой вот 'с'? как я сам, живший втуне 'квашнинством', свыкнулся с этой серенькой 'с'? как мне с этой 'с' легче - точно как трусу слечь перед боем или саркомнику за обманным диагнозом? Вновь мне шиш? Мне ничтожные, на куличках, сотки не выбить? Завтра Закваскин сральню устроит мне перед окнами?! Я стыл в липком поту.
  - Михайлович! - Заговеев тянул кулак с мятой шапкой. - Что ж ты - Кваснин, а? Вроде Закваскина...
  Зимоходов поддакнул: - Кажется, много лет с тех пор, как зовись ты хоть чёртом. Ну, не врубаюсь я, не врубаюсь: вы к нам приходите как одно, сам - третье... Мне для чего Кваснин? - Он засунул файл в шкаф, сказав: - Ты давай заходи, целинник. - Он прогонял меня.
  - Я Квашнин!
  - Ну, и будьте!
  Я вышел в одури, что сменила стыд и взялась из фантазии, что нельзя не чтить во мне Квашнина и что мне нужно верить, ибо, во-первых, я не могу лгать; плюс потому ещё, что нельзя не увидеть квашнинское в моём облике! В чём признался (что я теряюсь в пиковых случаях, что раним, ненаходчив, скован) суть ухищрения, чтоб предстать в лучшем свете: добрым, порядочным, бескорыстным. Но вот реально только гордыней было всё то во мне, что, сочтя себя 'Квашниным', пребывало 'Кваснин', лживый, знающий два пути: тяготение к Богу, чтоб подчиняться призрачной силе, - и злость на медлящих a priori признать твой верх.
  Подтверждать себя?!
  Я шагал, сражён, что какие-то варвары мнят меня самозванцем и даже жалким, раз я сбежал от них. Я не видел: сын, мной тащимый, хнычет и падает и мне кто-то кричит... На улице, задержавшись, чтоб перейти 'М-2', я взмолился, чтоб Бог помог мне. Как я вчера торчал с карабином злой в снежном домике - нынче, злой, я убить могу. Мне б вообще пропасть, провалится сквозь землю, столь оскорблённому и смятенному, потрясённому пылью, грохотом, ветром, копотью от машин к Москве... Я терзаться стал перед той 'М-2', вин не ведая. Что виниться, если добился, что отодвинут к жизненной свалке и рвут последнее во мне - корни? Истинно, чем я хуже Закваскина? Он - сумел... Да любой выбьет сотку в местности, где заброшены, в сорняках лежат сотни, тысячи, прорвы га!! Кто попало выбьет здесь сотку! Я ж - не сумел.
  Мне - мёртвое дважды два всегда.
  Мне - 'законы'...
  Что же выходит: им побеждать - мне маяться?
  Вдруг в мой мозг впал Иаков, самокопательный муж из Библии, скоммуниздивший первородство у своих братьев, с Некто боровшийся и Его, это Некто, рекшее, что Оно Бог, поправший; так что то Некто мигом признало: раз поверг Бога, то люд тем паче. Важно не то совсем, что народ иудейский выкрал-де первенство. Мне не смачные древности суть важны, а пример, что, запнув Бога, выиграть можно. В том аванс индульгенции на борьбу с чем-то внутренним, либо вовсе негодным, либо чрезмерным мне (чересчур во мне Бога в виде табу и норм, идеалов и принципов). То есть надо дерзать на всё, посылая в зад этику вместе с Богом, чтобы стать избранным?
  Оттого, может, как Заговеев позвал меня, я, ему не ответив, вскачь перешёл 'М-2' и потёк с сыном улицей, коей вёз нас недавно в центр Флавска мерин... что и догнал нас вмиг. Я махнул рукой. Разобиженный, Заговеев накрыл вожжой карий круп. Я смотрел вдогон.
  Шли мы медленно... Город кончился; на окраинах нас облаяли шавки... Водонапорка: убрана льдистой мантией, шитой холодом из воды и клякс птиц, пятен ржавчины и небес, стывших солнцем позднего марта. Сын покатался в складках и сборках шлейфа от мантии. Мы опять пошли... Между тем как я брёл по дороге между колдобин вслед Заговееву, кой гремел вдали, в километрах, сын бежал полем плотного наста, вскрикивая:
  - Сюда иди!
  - Провалюсь, - отвечал я.
  Но он настаивал.
  Чудилось: прусь в колдобинах - а вдруг шаг до иного, вольного?
  В общем, как я с утра глупил (севши в розвальни, чтоб в итоге и вышло всё), то, опять решив не по собственной тщетной мудрости (и не мудрости, стало быть), я шагнул на наст, положив, что когда до моста через Лохну не провалюсь в снегах - жизнь выправлю.
  Проходили мы пустошь, ставшую свалкой. Сын оборачивался: отстал я? Наст был надёжен сказочным образом для моей биомассы весом под центнер. Я восторгался, чуть не бежал от чувств. Рой уверенных, оперённых надежд кружил: на какую ни глянь - осанна! Солнце сияло. Я участил шаги, переполненный счастьем, взял сына за руку... и упал.
  - Пап, что с тобой!
  Я сипел: - Ничего, всё как надо... Тоша, сходи давай, чтоб Григорий Иванович был сюда. В поле раненный, объясни... Сыграем, что ты разведчик... или шпион... Сыграем... Я вас жду с мерином.
  - Нет, пап!
  Он посмотрел вдаль. Он видел в дымке из страха Квасовку, лиственницы, дом, 'ниву'... Как туда? Сквозь уродливый, в ямах, свалку-пустырь сперва, где мы были? Сквозь строй тенявинских чуждых зимних дворов с собаками? Мимо скорбных развалин каменной церкви? И, по-над поймой, мимо ограбленных мёртвых изб, кончаемых вдруг разлогом, где чупакабра или что хуже? И только после - чёрный копытенный грязный двор, где есть мерин, но и всё прочее, с виду доброе (но кто ведает?), и где странный дед Гриша в топотных валенках, сизокожий, дышащий змей-горынычем?
  - А зачем туда? - он пал духом.
  - Я не могу идти.
  - Можешь!
  Я промолчал. Освоится. Пусть втечёт в него путь... Освоится...
  - Буду знак давать, - я сказал.
  - Стемнеет.
  - Нет, - я вёл сквозь ментальные сумерки. - Не стемнеет, хоть двадцать раз ходи. А тебе - только раз, чтоб оттуда на розвальнях с дедом Гришей. Здесь... Квашнины прежде жили здесь.
  - Кваснины?
  - Кваснины. Ты пойдёшь по следам их... Жду тебя... - Уплывало сознание; я уткнулся лбом в снег.
  - Ты белый.
  - Да.
  Он растёр свой заплаканный глаз и побрёл прочь, руки в карманах.
  Я воздымал картуз, чтоб он чувствовал, что я с ним... Когда-нибудь он уйдёт вот так от могилы, где я улягусь. Но, ещё дышащий, я творил мечту погребённым быть хоть вторым своим сыном... Он уходил... вниз, к пойме... Я нашёл палку, чтоб подымать картуз. Я лежал среди свалок в мёртвых репейниках, что торчали над снегом. Мне было больно с выплесками в мозг пульса; пот увлажнял бельё. Каркал ворон... Высясь на локте, я наблюдал пятно, кое, минув жилые, замерло у последних изб, нежилых, на конце с. Тенявино, что шло к западу, к нашей Квасовке. Разлучали нас вёрсты... Мой картуз дрогнул, сигнализируя, хотя вряд ли он видел. В семь мои с половиною, Лотофагией был мне зимний ивняк у дома; это я помню... плюс смутный образ, что, мол, семи с половиною что-то я натворил... Мой сын шагал сквозь лернейские чащи, топи Колхиды, тьму Лабиринта в мглу подсознания, в страхи мифов... Встав, я побрёл с трудом. Я хотел просить Заговеева отвезти нас в больницу и позвонить в Москву, но постиг, что хирург удалит вершки, а недуг глубоко засел; только мне его выдернуть.
  У села ко мне - розвальни, Заговеев в тулупе.
  - Что ты, Михайлович! Малый вбёг ревмя. А я выпимши... Дак, что, к доктору?
  - В Квасовку. - Я прижал к себе сына.
  Думавший, что погонят во Флавск опять, где скрежещут полозья, рыкает техника, злятся шавки, конь развернулся, вывалив кал.
  - Пап, чёрный он?
  Заговеев откликнулся: - Малый, нет таких. Это негр чёрный, ночь... Вороная - про лошадь! А этот мерин - не вороной тебе.
  - Да?
  - Он каряй... - И Заговеев достал курить.
  Мальчик фыркнул. - По-тульскому?
  - Так по-русскому. Масть есть каряя. Папка твой... - Заговеев жёг спичку, - знает. Он ведь наука.
  - Каряя - это масть с тёмно-бурым отливом в чёрном, - я объяснил, заметив, что конь без сини, чтоб назвать вороным.
  В Тенявино увидав масть новую, сын спросил о ней. Я ответил: игреневой масти (рыжая с беловатым нависом, значащим хвост, гриву, чёлку). Выложил о караковой (вороная с подпалиной), о гнедой (рыже-бурая с чёрной гривой, хвостом, ногами); также о чалой (мешанно рыже-белого либо серого волоса и со светлым хвостом), подвласой (караковая с подпалинами), мухортой (с подпалинами в паху, в морде), пегой (пятнистая) и буланой (чуть желтоватая с беловатым нависом), и о каурой (как бы с ремнём в хвосте, с темноватым нависом и впрожелть рыжая), о мышастой (мышьего, в пепел, цвета), сивожелезовой (это серая с красноватым отливом) и о чагравой (цвет тёмно-пепельный), о чубарой (лишь седогривой) и о саврасой (это каурая с чёрной гривой, хвостом). Я кончил. Выехали в слободку - край, близкий к Квасовке. Заговеев молчал-курил, сидя боком к нам, опустив почти вожжи; но что он слушал - виделось.
  - А, Михайлович, слово 'конь' или 'мерин'?.. Я тут насмешничал... Сам-то сызмала с лошадями, но масть не всю б назвал... - Он швырнул бычок с яра, вдоль по-над коим трюхали розвальни. - Городской знает больше, хоть я с тем мерином век уже. Сколь мы с мерином: и в Мансарово, и в Щепотьево, и во Флавск. Всюду... А сколь я из лесу дров на ём свёз? Мы братья!
  Я назвал 'кобы' из праславянского; 'борзых кóмоней', на которых подвижничала рать Игоря; 'кабо', мерин в латыни, из чего вышло, может быть, 'конь'. Вам 'мерин'? С 'мерином' просто: так у монголов вообще звать лошадь. Собственно 'лошадь' вёл я от тюркского 'алата', в пример. 'Жеребец' идёт от санскритского 'garbhas'. Больше я ничего не знал, кроме частностей, что китайская лошадь - 'ма' - в фонетическом сходстве с 'мерином', да привёл ряд банальностей: дескать, конь не кузнец не плотник, первый работник... и про Калигулу, что коня в сенат... Македонский звал именем коня город (днесь Джалалпур, Пенджаб)... Также вспомнилось: 'Вижу лошадь, не видя лошадности, друг Платон', - заявил Антисфен на платоновы тезисы, что 'лошадность - чтойность вселошади'... Я, сказав это, смолк: прок в знании семы 'лошадь' с рыском в минувшем? Мало, что данность (явь, сущее и действительность) лжива, я стремлюсь в глубь слов сдохших, то есть исследую дважды дохлую ложь, 'тень тени'? Да ведь известный факт, что всяк век с людьми, с миллиардами их самих и идей их, губит век новый, - знак, что любой век лжив. Уж не есть ли я жрец фальшивости? Заговеев глуп? Он питает живых коней, я - слова. Его опыт сложней понятийного, мозгового, 'словного' коневодства. Мысля так, я стремился к великому, что откроется, чувствовал, а пока лишь тревожит; но я и знать не знал, что часы остаются...
  Розвальни вплыли в Квасовку. За соседскими избами, под трёхствольностью лиственниц, мшистой крышею - родовые пенаты... Выспренно, потому что нельзя в моём случае молвить просто 'дом', как о 'Ясной Поляне'. Не было ни хором 'с подклетями' (век XVII-й), ни чертога лет Рымникских (XVIII-й), ни кулацких подворий прошлого века. Не было. Потому и - 'пенаты', мне в утешенье... Вот и калитка под караганой; солнце сквозь ветки. Мерин попятился, уменьшая, мнил, расстояние до копны своей, позабыв, что пошлют развернуться прежде вперёд, в разлог, по причине кустов вдоль моих 'пенат' справа и яра к лохненской пойме слева.
  - Тпр-р!! - Заговеев стегнул его. - Я спросить хочу. Что за хворь? Может, к доктору?
  - Нет, в Москве к нему... - Я сошёл на наст. - Вещи пусть у тебя... Поеду; вскоре поеду... Летом не буду - скашивай у меня в саду, коль Закваскин возьмёт лужки.
  От усадьбы Магнатика на другом берегу, вкось, выше по Лохне и в километре, нёсся мат скотников.
  - Слышь, Михайлович! Кто дорогу к тебе прорыл и в Мансарово, - ну, Магнатик, - он с Зимоходовым... Дак Квашнин ты, нет?
  - Я Квашнин.
  - А Кваснин с чего?
  - Мой отец этим спасся; знатных стесняли. Сам я с шестнадцати лишь узнал про всё. Был Кваснин, этим жил. До сих пор Кваснин... Мне привычно... Имя не шапка, - разволновался я. - Но, раз так... Раз меня подрезают... и если смерть жду - стану Квашнин, что ж.
  Старый взгрел мерина. - Стой, идрит!.. Я, Михайлович, коренной, как ты. А господ у нас... Хоть Магнатик твой с фермами, кто с моим Зимоходовым триста га арендует, склад их в Тенявино... Я к тому, лучше ты, а не бывшие коммунисты либо из жуликов... - И он высморкался, сняв шапку. - Взять хоть Закваскин; сын возвернётся - мигом стеснят меня... Говорю, время гиблое, вёсны гиблые... - Он, принюхавшись, обслюнил палец, выставил. - Дует северный... С веку не было, чтоб задул в ноябрь и всё дует. Им, ветрам, срок внахлёст дуть... Дак, ты захаживай, есть прополис. Пасечник дал мне, что я помог свезть... - Гаркнув: - Но-о!!! - возмущённое и наигранно грубое, он услал лошадь в дол вперёд - развернуться.
  Я ждал его у крыльца. Он выкрикнул, проезжая: - Впредь пусть даст выпить этот Закваскин! Мнит за сто грамм купить?! Каряй мой, шевелись-беги!
  Сын спросил: - Почему у них крыльца светлые?
  Я взглянул на своё деревянное и сравнил с беломраморными соседей; у Заговеева и Закваскина крыльца были из мрамора, в две ступени, но я не знал ответ. Он ещё меня спрашивал, пока мы раздевались. После я на столешницу навалил крупу, выбрать мусор. Он вдруг подсел ко мне.
  - У зерна цвет буланый, пап? - И он стал помогать с крупой; пальцы бегали в россыпи, точно как и по флейте, кою мы взяли, чтоб упражнять его; здесь он должен играть для предков.
  Я повторился: - Спустимся к речке, позанимавшись... Хочешь флейтистом быть?
  Он упёр локоть в стол и в ладонь - подбородок, так что мешало сдавленной дикции: - Помнишь, ездили мы в музей в тот? В пале...логический. Динозавры там, кости... - и он вздохнул. - Не флейту... Их я учить хочу: их породы, где жили. Там тарбозавр был. Но мне и маленькие компсогнатусы, дейнонихусы, нравятся. Я и кошек люблю. Как звать их, кто про них учит?
  - Кошек?
  - Нет, динозавров.
  - Палеонтологи.
  - Знаешь всех как звать? Тот, кто знает их, динозавров, - палеон-толог? А кто другие?
  - Именно? - я спросил, расставляя нам чашки. - Вот цитология - о строении клеток, базы живого; а этология знает нравы животных и их повадки. Физика жизни - цель биофизики. Теринологи знают млекопитающих. Специальностей много.
  - Ну, а, пап, змей - кто?
  - Змей - герпетологи.
  - Муравьёв, пауков? - торопился он.
  - Энтомологи. Арахнологи.
  Он задумался. - Много слов... А ещё скажи?
  Я исполнил внушительный звуковой этюд из маммологов, ихтиологов, фенологии, спланхнологии, гистологии, зоологии, биохимии и т. д.
  Каша сделалась; отобедали. Севши к светлому в верхней части (выбитую часть нижнюю я заткнул) окну, я прослушал, как он исполнил пьесу на флейточке. Он не Моцарт. И не Чайковский. Может быть, Рихтер либо Билл Эванс? Чтоб не страдать, как я. Исполнителю легче, как всем работникам по стандартам, схемам и калькам либо в лад моде. Выпустив ряд научных книг, где означил новые смыслы, я жалел, что не автор розовых фэнтези. Я б имел здесь гектары и не гадал бы, как учить сына, как помочь брату, как самому быть. Да, не гадал бы. Глупость доходна... Крыльца соседские срезаны от дворцов?.. Впадёт же вдруг... Отвлечённые думы, вздорные.
  Скажем, где я сейчас? И вправду, что это: с шапкой из снега каждой зимою, прущее из трав летом, с зонтиком от ненастья, с óкулами смотреть вокруг и с подобием рта? Что радо, если в нём в ливень прячутся мошки, а в холод - мыши, или в зной - жабы? Что счастливо, если в нём селюсь я? Вхожу в него, и оно от чувств светится. Что это? Дом. Дом предков. Бог его не творил - напротив, мнил обездолить нас. Дом нам стал как убежище от Господнего гнева, движимым раем, в коем свыкались мы с бытием в первородном грехе без Бога. Да, можно бросить дом, сжечь, сломать и продать его - с тем, однако, чтоб искать новый... Мысля так, я судил не явление дома, но убеждал себя в чём-то подлинном.
  Сын кончал играть; мы легли; он ещё что-то спрашивал... и уснул в момент. Я ж, поняв, что глушу в себе страх, додумывал: почему эти стены, окна да печь, что торчит из почв и уходит сквозь крышу, и потолочные с половичными доски - животворят и лелеют дух, порождают фантазии, укрепляют в решениях, сохраняют всё лучшее, что я пережил? Отчего, в обрат, дом жив мной, ибо я его чувствую, если мы разлучаемся и он пуст, сколок рая, в мареве августа, под ноябрьскою моросью, под февральскою вьюгою?
  Где-то стукнуло... Филин? Мыши?.. Дом, поглотив нас, поднял флаг радости, и на пир стеклись гости. Он не провидит, что будет вновь один. Кровь, качнувшая жилы, - станет и радость сникнет. Пусть он нас любит - он дом наездов, кой согревают, чтоб после выстудить, наполняют, чтоб после бросить, холят, чтоб позабыть вдруг. Он место редких встреч - и протяжной разлуки, краткого счастья, комканых празднеств, горьких надежд, сирой дружбы и безответной, скорбной любви... Я стал к стене, увлажнив себе кожу. Что, конденсат? плод сред, стылой каменной и воздушной, тёплой от печки? Нет отнюдь. Просто отчий дом плачет. Занят заботами и хождением к людям, страждущий по изгрызенным яблоням, по земле, отчуждённой Закваскиным, я не думал о доме, я не отметил нашу с ним встречу, взяв его как часть общего, целокупной усадьбы; будто не все они: огород с садом, Лохна, и та ракита, даже и Квасовка, и Тенявино, и Мансарово, - лишь к нему комментарии...
  Я спал сном, что был бдением, не могущим назваться так по недвижности тела и по тягучести думаний о домах вообще, о московской моей жилой площади. Как даётся им, сколкам рая, - травным, кирпичным иль деревянным, - их экзистенция? Как выносят смену владельцев? Где я в бессоннице, жили дед мой и прадеды, а фундамент знал пращуров. Я отправился в сени. В грубой сенной стене средь камней известковых был и гранитный, искривший в свете. Прорезь окошка - в каменной кладке с метр толщиною. Между сенями и жилой частью ширилась щель; по осени задувало в щель лист; ковры листвы шелестели до стужи... Вне, куда двинулся, под невзрачными звёздами - три фасадных окна в свет лампочки (я наладил проводку). Весь фасад из старинного кирпича рустован, сверху с карнизом. Я зашёл за торец, где ветрено, где спала моя 'нива', где в снежной крепости день назад я терзался. Выше был сад. Я медленно рвом Магнатика сквозь него пошагал в поля, отмечая: дно уже травное, ведь во рву тепло копится. А вокруг - снег и тьма вверху, и в неё ведёт ров, как в космос... Похолодало. Я повернул назад. Гас у фермы Магнатика через пойму, вкось и направо, тусклый фонарь, цвет синий. Влево, над Флавском, небо чуть рдело. Вскаркивал ворон. Ветер усилился... Родилась песнь жаворонка. Как, откуда он? Как он терпит снег? Отчего неразумен? Пусть весна не наступит, жаворонки поют свой гимн.
  Сын зевал. Растопив печь, я делал завтрак... Брякнул стук, и я вышел. Там, где восточный край сада, лазал Закваскин. Он захотел дрова и прибрал мои, чтоб сушняк не волочь из поймы. Он рубил сухостои, делая бреши; вот свалил вишню, древнюю вишню, и поволок ствол настом за огород свой, летом тонувший в чертополохах. Он не с земли жил... Я возвратился в дом.
  - Что, ручьи, папа? - встретил сын.
  - Нет ручьёв... Отвратительно... - Я ходил через комнату от стены к стене; я был зол и в отчаяньи. - Мы к реке с тобой... Этак, вечером, чтоб вернее... Мы подготовимся и...
  - И...?
  - И сходим. Завтра уедем... Мне надо снег сгрести, это первое. А внизу потом наберём с тобой хвороста, чтоб костёр жечь.
  Он улыбнулся. - Как прошлый год жгли?
  - Нужно и верб набрать, - досказал я. - К Вербному, к воскресенью.
  Мылся он нехотя - воды стылые. Под ногтями рук была грязь, а на кофте - пятна от жвачки. Зубы он чистил точно смычком, отчаянно. Длинноногий, с узкой ещё грудной клеткой и с мягким волосом, он взрастал, к моей памяти добавляя всё новое. Сын есть труд мой и вид, не достигнутый ни в давнишних веках, ни в наших.
  - Вербное? - он терзал полотенце. - Нету Вишнёвого воскресенья. Вербное есть. А Дынное? - он смеялся.
  - И да вошёл Бог, - вёл я, - в Ерусалим Свой, и ликовал народ, и бросал Ему зелени... - Я сказал, что была 'зелень' - верба и что на Вербное одарялись все вербою; что на белом коне патриарх ехал в Кремль и везли за ним вербу; и ели варево с той же вербою; чтоб детей родить, просят вербу; верба же - щит от молнии; если бросить ветвь в бурю - стихнет; вербою ищут клады. Верба волшебна.
  - Ел кашу с вербой, пап?
  - Мы с тобой её сварим.
  - Да? - он копал вилкой в пшёнке. - Нет, лучше клад искать! Лучше сбегаем, куда стрелки те, что просыпались с потолка из праха? Что, они просто? Нет, пап, непросто! Это ведь стрелки!
  Стрелки действительно не могли быть 'просто'. Надо представить их не возвестием отдалённого в неком векторе, но в контексте того, что вблизи - по соседству - нечто мне нужное. Для чего? Для дел в Квасовке? Для души? Может, к прибыли? Для здоровья? Вдруг там есть снадобье, что излечит недуг мой? Или Магнатик, с помощью коего отвоюю сад у Закваскина? Вдруг действительно выход рядом, выход в развалинах под землёю и снегом?.. Но я был скептик, чтобы там рыть, не ёрничая хоть малость, да и вообще рыть в векторе стрелок.
  Час спустя я отшвыривал снег от хлева; только не клад искал. Росталь, будь скоротечная, через кладку зальёт нутрь: хлев ведь из камня, камень на глине. Я не бывал здесь в дни половодья за невозможностью одолеть грязь, но, примчав сушью пыльных окрестностей, и в сенях, и в хлеву обнаруживал воду, а под ней наледь, так что мостки клал; и лишь июнь, нагнетавший зной, вырывал из льдов инструменты, тряпки, дрова, сор, ящики. В этот год мне содействовал вал Магнатика, навороченный подле хлева. Вал отведёт ручьи. Я, его сформовав, как надо, - вверх склона клином, - рыл в снежных массах длинные норы, чтобы сын лазал.
  - Будьте, - послышалось.
  Заговеев, в ушанке и в телогрейке и в грубых валенках, ждал, в руке папироса, кою он, чтоб со мной поздороваться, сунул в рот себе.
  - Живы? Здравствуйте. Поглядеть пришёл. Завтра Вербное. Там и Пасха.
  - Завтра уедем.
  - А-а...
  Ветер дул в него и срывал с плеча пух; он с утра кормил кур, видать.
  - Скоро, значит, Христос воскрес? Правда - нет, а вот так не скажу: не верую. Завтра бабки придут с Мансарово, чтоб во Флавск везти к службе. Тут как закон у нас, что я с пенсии их вожу в Рождество и на Вербное, с ими в школе учился... Ты уезжаешь вот... - затянулся он дымом. - Вся жизнь, Михайлович... Рассказал ты про масти, больно мне тронуло, что я это не знаю. Сивожелезая?.. Не про масти я... Вёз я вас и надумал: старый я, хворый: падаю и лежу, как мёртв. И что я теперь мыслю? Мало учился, пил, гневал Марью. Всё от поллитры... Пусто ведь сзади-то! Не исправишь... - Он заморгал дымя. - Ты уважь меня, масть спиши... И, как ты на ногах, помог бы? Мне бы от общества. Бог заметит ли? А ты общество. Ты свидетельствуй. Дело важное.
  Я списал ему масти, и мы пошли к нему. Дом Закваскина под просевшим коньком, запущенный, посвежел: дверь крашена, бел фасад и хлам прибран; гладь крыльца мыта. Сам он тёр окна белою тряпкой. Хмурые брови из-под папахи нас проводили.
  - Пёс-то готовится. - Заговеев свернул к себе. - Ждёт сынка с Москвы...
  На дворе с горкой погреба, тополем и копной к плетню да с неровной поленницей по границе площадки, топтанной живностью, было светлое (мрамор) крыльцо в лучах. Мы приблизились. Он, твердя: 'Глядай!' - по доске стал толкать крыльцо в розвальни, отказавшись от помощи. После влез к вожжам согнутый, чтобы выкрикнуть, усадив меня с сыном:
  - Ходь, ты мой каряй! - После, мотнув вожжой, в скрип полозьев промолвил: - Редикулит напал. Дак к теплу полегчается...
  Со двора взяли вниз, в разлог, и оттуда к Тенявино, где он, верно, продаст крыльцо.
  Я заметил: - Меня зачем?
  Он мотнул вожжой. - Ты погодь... Нет и нет весны! - он добавил поёрзав. - Вымыться думал ведь, перед Вербным-то...
  - Я полью.
  - Слава Господи!
  Вновь Тенявино, нежилой край... мёртвые избы; с плоских крыш капает, а крутые - те высохли, хотя ветер холодный... Всюду прогалины... Бесприютная кошка злилась на пса, прибежавшего от жилых сытых мест... В пойме речка блистала в ложе из снега в зарослях тальника...
  - По обычаю, раньше к Вербному все уже были здесь, ну, дачники, - он рассказывал. - А счас нет. Старики в городах с детьми. Поуехали! С Горбачёва решили, что оживёт село, потому как он мелочь дал, что трудись на усадьбе. Хоть денег мало, да ведь хватало, коли подворье. А сто рублей тогда - сто лопат, во! Счас с наших пенсий - четверть лопаты... Что не дозволили? - повернулся он. - Торговать с дворов, чтобы с низу шло, как положено... - Нас тряхнуло на рытвине, он поморщился. - Ох, идрит... Счас другое. Счас воровать им; всё себе взяли. Нам как бы пенсии. А богатый, он ведь, Михайлович, - коль есть бедные; не с трудов пошёл. Им от бедных рубль, с наших маленьких пенсиев. Мы отдай рубль - и не богаты. Им же - в мошну их. В дело, врут, копят? Нам от дел фигу. Звать демократия? Молодая Россия звать?.. - Мы под лай собак плыли к центру Тенявино по льду наста; мерин взял к церкви. - Я и Закваскин в ящик сыграем - Квасовка сгинет. Сын не поселится, - вёл старик. - Мой сын в Флавске, где их завод. Чуть платят, но грош идёт; и стаж. А тут голь одна. Не прожить в селе; гибло. Там, где пахали, нынче облоги; овощ с Еврóпей. Лохна вся высохнет, - вдруг изрек он. - Лягу на кладбище, а потом Лохна будет овраг, сосед.
  - Я спускался к ней, ты не прав.
  - Михайлович! Дак снегá сочат! Сколь их в Квасовке, и в Мансарово, и в Щепотьево, где чудит Серафимка, этот наш столпник... Снег сочит! И вот кажется, что подъём в ей. В мае прикидывай, май сухой... Лохна сохнет... - И он мотнул вожжу. Мерин дёрганным шагом двинул к руинам, что на пригорке, чуть в стороне от изб. К нам приблизилась старая, с сумкой, женщина в пальтеце и в платке.
  - Я с кладбища, от своих иду. К Марье тоже сходила. Мы с ней подруги сорок лет были... Марья-то - близ Закваскина-деда, ну, того Федьки... Чтой-то там чищено!
  - Извиняй, я потом с тобой... догоню... - оборвал он, сказав: - Надёна... С ей мы со школы... Дрýжка первейшая моей Марье. В Флавске у дочери... Счас уйдёт пусть. Мне лишь тебя, сосед... - И он вылез из розвальней. - Сделай милость, держи-ка.
  Мы опустили груз и, проваливаясь, с отдышкою, волоклись с крыльцом до церковного входа, подле которого я присел без сил. Заговеев же, вскинув голову и взглянув туда, где креста, как и купола, не было, а был остов под купол, перекрестился и попросил вновь:
  - Ну-ка, Михайлович!
  Мы приткнули крыльцо к развалинам, то есть к бывшему храму.
  - Камень не склеить, - молвил я.
  А он тёр свою чёлку скомканной шапкой.
  - Грех я снял. Вёз тебя вчера с поля, тут и пришло: смерть рядом. Я, школу бросив, хвастался, что все учатся, а я взрослый. Этот Закваскин и впрямь помог, он тогда был в бухгалтерах. Я тебе, он мне, лошадь дам, чтоб свёз гречку во Флавск, в райком; восемнадцать мешков для их, а мешок ты во двор ко мне, чтоб не видели, для политики нужно; мамке килу твоей... После вновь опять: нá-ка лошадь, и чтоб не видели, потому как политика, ехай к церкви и оторви крыльцо, часть себе и часть мне. Я малой и дурной был; мне тогда что от ей и от клуба - всё одинаково. Даже хвастался, что крыльцо достал как в Москве в Кремле. Мать рогожей всё покрывала... - Он шапкой вытер пот и обмёл крыльцо. - По нему взойдёт теперь Пантелей. Потому как - Пантелеймона храм. Был святой такой... Я, сосед, значит, храм ломал? Грех, раз пьянь да ЧеКа не тронули, а я смог. От того мамкин век мал... А и супруга... Я ей кольцо дарил; не надел потом, как обмыли... - И он моргнул слезой. - С Рождества томлюсь, нету продыху... И в стране нестрой. Что я жил и работал, коли рассыпалось? Ходит гопник Серёня, грабит... Смута, Михайлович! Нет весны никак... - Он влез в розвальни. - Счас с тобою во Флавск мы, чтобы Надёну свезть. Ну, и выпить...
  - Нет, - возразил я.
  Сын прыгнул с розвальней мне в объятия.
  - Дак зайдёшь полить? - донеслось мне вслед.
  Мы вдвоём брели в Квасовку, и я думал о многом, в паузах отвечая шедшему мальчику. Например, что, бежав до корней припасть, я впал в беды. И что я занят собою больше, чем своим сыном, пусть он и главное, для чего я приехал, словно бы в одури, в эту Квасовку. И, что странное, я недужен, беден и в возрасте, между тем чаю многого: жить в Москве, а не где-нибудь, не болеть, иметь деньги. Плюс быть в лингвистике. Но ещё учить сына, и в МГУ причём; и жене помочь, и усадьбой сесть в Квасовке, и спасти диабетика-брата. Также, при всём при том, я хочу слыть порядочным, некорыстным, честным, скромным, достойным.
  - Папа, - спросил сын, - тульский язык такой: 'кочевряжимся', 'ты глядай, идрит', 'ендовá', 'нестрой'?.. Так дед Гриша нам... Что, такой язык? Мы бы жили тут, я б учил этот тульский? Что-то не хочется. Есть, кто знает все языки?
  - Их тысячи, - пояснил я. - Но семейств меньше.
  - Как это?
  - Русский - брат итальянскому и другим... - Выкладывать, почему и каким 'другим', я не стал, предпочтя мелодизм названий, так как угадывал, что здесь важен не смысл, но тон, ритм, просодия. Все искусства, сколь их ни есть, пытаются стать как музыка. Я продолжил: - Семьи есть кельт-ские, эвенкийские, австралийские, аравакские, эфиопские, папуасские и славянские... и семитские, и романские, зулу, банту, германские, майя-соке, на-дене, кéчуа, алгонкино-вакатские... есть индийские, тюркские... есть корейский с японским.
  Он восторгался: - Ох, пап, на-дене?!
  - Время готовиться, - вспомнил я.
  Он рванул вперёд. Оставалось до тьмы собраться; но и 'полить' сперва Заговееву. Тем не менее, скинув куртку, сев к столу, я вдруг сник. Из угла сын мой выволок ('пап, охотиться!') карабин и предметы, всё из ненадобных: детский кубик, подшипники, пачку соли, резинки, битое зеркальце, старый серп и блок спичечных коробков.
  - Пап.
  - Да.
  - Ночью видел, будто мы у реки, и я лежу на лежанке, ну, этой самой... - Он прошёл к печке, ближе к лежанке. - Я б тогда... Помнишь, зайцев мы ждали? И я ушёл потом. А была б кровать - я б там спал, потому что в кровати... Думаешь, глупый сон? - он с надеждой смеялся. - Разве тяжёлая? - он погладил лежанку. - Взять её к речке!
  Но в голове моей некий плуг резал тьму: не порхали фантазии и не брезжили импульсы, не кипели анализы и не высились принципы; плуг пахал пустоту, где уже был не я, но некто, шедший в заумие: я утратил мозг и волокся вдаль, где стояла фигурка с мертвенным взглядом... Вскакивая, я вскрикнул - прям в Заговеева.
  - Дак, Михайлович, ты польёшь, нет?
  С муторным мозгом я зашагал с ним... Блеск снегов ослеплял... Тень сбоку: много ли выпили? Не Закваскин ли?.. Я пришёл в себя, лишь споткнувшись перед порогом (ведь крыльца не было).
  Булькал чан на печной плите; было жарко... Жизнь моя пронеслась в клочках, от рождения до последних, предродовых мук смерти, целящей породить... Да, именно! Смерть рождает, как жизнь, - но в гроб... Вспомнив сверстников, коих нет, я завыл в душе. Я хотел исступления. С детства мнил быть героем, а вместо этого - чмо, что дохнет... Кто я? Квасня я!.. Приступ терзал меня. Но девятый вал истерии, самый ужасный, начал спокойствие. Тик часов, нагнетавших счёт, побудил смотреть характерные для безлесных мест бани. Около печки было корыто, в метр шириною и высотою чуть выше метра. Обруч из бронзы схватывал клёпки в лаковой росписи; а черпак с крючковатою ручкой хищно цеплял за край. Отражала свет ендовá с водой, красно-медная. С потолка, с двух гвоздей, висли два полотенца, вафельных, длинных. У окна стол: чай, чайничек, поллитровка, в блюдце соленья, пара стаканов - древних, гранёных, мутных и низеньких. Заговеев вздохнул.
  - Пора!
  Опершись на стул, расстегнул он рубашку и двинул ногу, что не сгибалась. Верх кальсон он скатал до пят и повлёк своё тело (тощие икры, крепкие бицепсы, дряблый вислый живот и плечи с длинною шеей и с головой над ней, суховатой и с чубчиком) сесть в корыто.
  - Во как! Старинное! Сына мыл! И меня в ём ведь мыли. Дуб, он и есть дуб. Вечное!.. Спину три, да полей потом. Слава Господи!
  Я натёр ему спину.
  - Я так полдня сижу. Вроде думное место, не вылезал бы... Делали! - хлопнул он по бортам. - Морёный... Дак ведь и роспись! Как хохлома цветá, хоть целуй!.. В Чадаево мастер жил... - Он обмыливал шею. Слипшийся чубчик, не молодя уже, выдал возраст. - Было Чадаево. Нет его... Знай, Михайлович, хоть ты хвор, я вперёд помру, ну, к июню... - он чуть помедлил. - Домик-то сын возьмёт, будет дачничать. А ты взял бы корыто, друг? Хоть мыть малого? Не стерплю, как я буду в земле лежать, а Закваскин пожгёт его.
  Пусть запущенный и бобылий, как у Закваскина, здешний быт попрактичнее, видел я. У того всюду хлам - здесь дельное, типа ветхий хомут (к починке, судя по шилу, воткнутому в супонь), круг шлангов, старый насос в тряпье, строй бутылок (десятерной, вдоль печки), разнокалиберные бечёвки, гвозди да валенки, сапоги, короб с птичьим пером (в подушки), также двухрядка, тара с рассадой на подоконниках, надувные колёса, стол с инструментами, два дерюжных мешка (наполненных), койка ленточной арматуры (нэповских, не поздней, времён), кочерга и шкаф с зеркалом, тумбочка, драный пуф с телевизором; синий ларь с юлой, куклой, кубиком, со зверятами из пластмасс и папье-маше. У меня был здесь в Квасовке сходный сбор старых детских игрушек.
  - Что ещё? - предложил я.
  - Дак задержал тебя! - Он поднялся и, мной облит с ведра, потащил полотенца с балки вверху над ним, открывая кольцо на гвоздике. - Это марьино... не успел в гроб... Тоже беда ведь, всякий день помню... Ох, и помог, сосед, на здоровьице! Вытрусь, воду вон, обряжусь в костюм, наломаю пойду вниз вербы, сяду винцо пить, с бани. Нынче, друг, праздники!
  Я спешил. И не то что был вынужден, но - игрушки заставили, да, те самые, в заговеевском ящике. Что я в этот приезд глушил - вдруг вырвалось. Первый срыв, правда, начат был раньше, сном с этим плугом; здесь повторенье. Я сюда шёл - всё вспомнил. Не до корней припасть я здесь в Квасовке, а для этого...
  Сын дул в флейту, сидя у печки.
  К Лохне мы сверзились на закате, что красил речку, наст и ветвяный храм тысяч ив. Мириады цветков сияли, тронуты ветром, редкие - падали и, пока были в воздухе, искрились, но потом исчезали с их серебром в снегах. Остро пахло: пуховичками, почками и набухшей корою. Первое, что привносит в зимний хлад запах, - ивы, их велелепие: краснотал с черноталом понизу на косе, бредины в пятнах лишайников, белолоз с шелковистыми седоватыми листьями, вербы с толстыми, броненосными комлями, сходно вётлы с грустными прядями. Пало много чешуек - вербных особенных, колпачковых, вылитых из одной карей плёнки, что, разворочены серебристостью, вдруг срываются в снег и воды. Тёмная год почти, верба белится и ждёт Господа перед Пасхой.
  Сын с узкой тропки, коей сошли, взял вправо, к древней раките, виснущей над давнишней, сгинувшей кромкой вод. Вытаптывали сугробы - сделать площадку. И приустали.
  После он бегал в треске валежника. Я топтал и топтал снег, так и не сняв рюкзак, изгоняя стремившую из бездн память... Смерклось... Верилось, что я справлюсь; надо тянуть, тянуть, и тень дня пропадёт во тьме, когда ночь мир окутает, - да, должна пропасть... Но вдруг крик дал ей силу.
  - Пап!
  Я побрёл на зов. С каждым звуком, с каждым мельканием, впавшим в зрение, я угадывал, что он здесь... Не выдержав, я бежал под ракиту и стал следить там, чтобы созданье в заячьей шубке, бывшее в тальниках, повернулось - и оказалось, что здесь по-прежнему лишь второй мой сын, собирающий хворост.
  Этот сын.
  Тот давно точно так же здесь разводил огонь.
  Я сел в снег под ракитой. Чиркнула спичка над сушняком. Ночь прянула прочь от пламени. Я снимал рюкзак, чувствуя, что, пусть мы и вдвоём, - близ третий, жаждущий выйти. И я промолвил:
  'Ты со мной у такого же пламени здесь сидел давно, а вверху ждала мама. Ветер дул с юга. Кажется, был апрель... Ты рядом, я мог рукой достать...'
  'Папа, ты был моложе'.
  'Я был моложе... Помнишь, я посадил тебя на плечо, поднёс к воде, у тебя был фонарь; луч - в вершу, в старую вершу: рыбы в ней не было'.
  'Что, я умер?'
  'Нет, сынок... Помнишь, мама звала, мы прятались. Мы готовили наш секрет'.
  'Записку, что мы здесь были?'
  'Правильно'.
  'Она в баночке?'
  Я поднялся и, вскинув руку, выискал под трухой в дупле гладь стёкла.
  'Да, здесь она, здесь, на месте'.
  'Я подойду к вам'.
  'Нет'.
  'Почему, пап?'
  Я заткнул уши, чтоб не слышать... Вдруг захрустело, и меня пот прошиб. Я схватил снег приткнуть к лицу. Подпустить его - стать безумцем... Но ведь он мёрзнет! Я жёг охапки дров, мысля: тот прожил больше, чем пока этот. Этот утратит, если я с тем уйду... Нет, я должен быть с этим. Этот лишится, если я с тем... Вот именно!
  - Пап! - звал этот.
  Тот отдалился, и я расслышал:
  'Я потерплю... Вон надпись'.
  'Да, сынок'.
  Надо мной, на очищенной лет пятнадцать назад от коросты толщи ракиты - 'Митя и Папа'. Это он сам писал (я держал его на руках тогда); 'Папа' - с титульной вкось.
  - Что, надпись? - Сын подошёл ко мне. - Видел в прошлый год. Кто писал? Это место ведь наше? Лучше сотрём давай и напишем про нас с тобой, чтобы видели, чьё тут место, и не калякали.
  Я отвёл его к пламени, убеждая, пусть буквы будут.
  - Ты, что ли, дом купил с этой надписью?
  - Верно.
  - Ну, тогда ладно. Митя и Папа, может, не знали, что мы дом купим. Ладно, само сойдёт... - Он вздохнул в тоске. - Был бы здесь хоть шалаш. В Москве у нас, в детских садиках домики, и вмещают трёх маленьких; все на столбиках - курьих ножках. Нам, пап, такой бы. И чтобы дверца, крыша и печка. Я бы топил её. А в окошко бы глянул - речка. Ой, хорошо тогда! Кашу сварим с ивовых почек?
  - Да.
  Я набрал цветков, серебристых, с алостью в шубках, и их встряхнул - для отсветов и чтоб видел другой сын, что где-то рядом. Я не варил каш вербы при его жизни.
  Наш котелок был в пламени.
  - Нарекли хлеб тот манной, белой, медовой, - сказал я, - сладостной.
  Хрустнул шаг. С топором, в длинной светлой фуфайке, в светлой папахе выбрел Закваскин, буркнув насупленно:
  - Пламя пáлите? Упредил бы. Мне что, легко ходить? Потому как ответственность. Гришка твой бы ни в жизнь, пьянь... Вижу, огонь жгут. Кто?.. - Пнув сушняк у костра, он прошёл топорищем ткнуть в ствол ракиты. - Вот дрова, коль свалить её. Только как поднять к дому?.. Будет, пойду. Сын явится, а я с вами тут...
  Я молчал. Разговор он устраивал с дознаванием выгод, что представлял я имуществом, остающимся в доме. Если я сообщал ему, где что спрятал, по возвращеньи не находил схрон. Вдруг он сейчас ко мне?.. Я смотрел вслед и думал: что во мне ноет и не уходит с ним? Он ударил в ракиту - это ли? Он наметил срубить её?
  - Пап, кипит.
  В котелок я добавил чистого снега.
  - Варим из белого, - подытожил сын. - Манка белая, ивы белые, белый снег, белый сахар... Пап, будет сладко?
  - Да, - обещал я, видя, что, от удара ли, от огня ли, буква 'М' стёрлась. Но я подкрашу.
  Как-нибудь...
  Стало радостней; настроение вмиг улучшилось; ипостась моей ломаной и никчёмной судьбы обретала здесь цельность. Здесь пока я отец, не утративший чад моих; здесь отрадное прошлое, когда я был здоров ещё и трудился в лингвистике; и когда Родион, мой брат, был нормальнее, а жена моя - пресчастливая мать была; и когда мой другой сын видел наш сад в цвету, слушал птиц; мы чинили с ним крышу, крыли полы, белили; вечером мы спускались к раките, пела кукушка... Может быть, этот дом его счастье - дом, где теперь варю им двоим одну кашу, мёртвому и живому... Понял я: в той бездумности, с коей прибыл я, есть резон: бегство в место, где я был счастлив. (Здесь потом на снегу поздней ночью в искрах от пламени был зачат и второй мой сын). Мне нигде не быть с первенцем, пишущим на раките 'Митя и Папа'; мне с ним лишь здесь быть, около Лохны.
  В варево я влил мёду. Ели... 'Напузившегося', на сленге, осоловелого, я тропой, затвердевшей, ломлющей ноги, позже отнёс его в дом, в постель... При луне уже, вновь спустился к раките, к угольям, багровеющим тускло... Всё, вроде, прежнее - но я стал вдруг чужой снегам с плеском речки под ивами, стынущими в свой праздник. Я развёл пламя; темень попятилась.
  Он приблизился.
  'Ты, сынок?'
  'Папа'.
  'Я не додумался, где ты'.
  'Я здесь всегда'.
  'Здесь?'
  'Помнишь, вы уезжали, 'нива' работала, дом был заперт, вы меня звали, но не могли найти. Я был здесь и мечтал, как я делаю от ракиты к дому вверх лестницу, и она вся из мрамора'.
  'Ты в Чечне тогда...' - я пихнул головню.
  'Да. Резали пальцы и посылали, чтобы ты выкупил. Про отцовскую толковали любовь; мол, выкупишь. Но я знал, что нет денег... Пап, расскажи, как в детстве'.
  'Хочешь про масти?..' - Я повёл об игреневой, о гнедой и караковой, о соловой, мухортой и изабелловой... Было сладостно, и костёр мой дымил в луну. В Лохне тихо плыл бобр... Надорвал тишь голос двухрядки: то Заговеев выл про три 'муромские сосны'; под праздник он часто пел.
  'Я... Прости, сынок...'
  'Папа, не за что'.
  'Хочешь в дом?'
  'Нет, могу только здесь'.
  Он здесь...
  И я обнял ракиту.
  
  
  
  
  VI брáтина
  
  Я ушёл на рассвете, ясном, холодном, как предыдущие. Сердце ныло - я оставлял его там, внизу. Скарб отнёс Заговееву, что сидел в обветшалом белье под тулупом около тополя во дворе на телеге: чубчик он ровно, ладно подрезал, выглядел лучше, если бы не глаз с похмелья, красный и мутный. Он вынимал курить; его руки тряслись. Мерин стыл вблизи, куры бегали; овцы сбились у хлева; хрюкали свиньи. Ископыть не сминалась, ставши как гнейс в морозе.
  - С праздником, - обронил я.
  - А и тебя, Мих... - Он вдруг закашлялся. - Выворачивает... Злой кашель... Пел я, Михайлович, спать мешал? Волоки вещи внутрь! - понеслось мне вслед, заходившему в дом с баулом. - Как не пить, не попеть? Распоследние дни досужие! Там назём возить, после пахота, да покос с пастьбой, да сорняк с жуком... Хоть, к примеру, блоху взять! И колорадский!! С виду пригожий!! Но не натурой... - сбавил крик Заговеев, так как я вышел. - Не было; он стал с Брежнева. Прежде взрослый жук, и личинки. Банками обираешь их в солнцепёк - он снова... Он из жары, что ль?
  - Всё из энергии.
  - Жрёт ботву... Хорошо, сын - Мишатка мой - помогает. Мне в зной несносно. Он, мой Мишатка-то, сорока нет, - дома игрушки; маленький в их играл, Мишатка... В Флавском он. А завод их не дышит, он там как мастер. Спонсера ищут, чтоб, значит, денег дал... Во как! Спонсер им... - И старик, вздохнув, почесал ступню, скинув валенок. - Чтобы спонсер им денег дал, а они бы украли? Я ему, что он лучше бы бизьнес вёл, закупал мясцо; не то ферму взял. А Мишатка мне, что ему не дадут: весь рынок, деньги и связи тут у чеченов и у богатых. Дело, мол, сложное - скот сбывать. Чем кормить, отвечает, если поля у их? При заводе - почёт как мастеру... - Заговеев качнул ступни. - Пальцы чтой-то не ходят. Думаю, к смерти... - Он отшвырнул бычок. - Смерть у всех, что ж. А вот как с мерином? Доброезжий, хоть боязливый. Он куда?
  Я смотрел: ни в морщинистой шее, ни в редком волосе с детским чубчиком, ни в мозолях натруженных рук его, ни в покатых плечах и ни даже в глазах, красных с водки, смертного не было.
  - А назад когда? - Он запахивался в тулуп.
  - Бог весть когда.
  Я таил, что Москва мне скучна, напрасна, - именно со вчера, как впало, что не могу быть в Квасовке, а потом, с этой ночи, что и без Квасовки не могу, лишь здесь мне жить, что я здесь и живу, вдруг, по-настоящему, в полноте и свободе, как неутратный... И я пошёл к себе по-над поймой, часто косясь вниз, где было мёртво, где не дымил костёр, близ какого сидели мы, где ивняк и ракита лишь серебрились. Там был мой первенец, и он звал меня, звал годами, я же не слышал... Может, и стрелки, что с потолка, знак: дуй туда! - а я, олух, не рою снег, не ворочаю камни, пусть там мне счастье... Склоном в снегах вдали лезла фура к ферме Магнатика. Скоро Пасха, скоро конец постам, он решил сбыть убоину?.. Сын сидел уже в 'ниве'. Я задержался. В доме я глянул в потные окна, что будут медленно остывать без нас, тронул печку, взял карабин, с ним вышел.
  - Ну, пап, поехали!
  - Нет, забыли... - Что - я не помнил. - О! Вербу бабушке и для мамы. Тоша, иди нарежь... Постилали одежды, дабы Он шёл по ним; а другие, сламывая ветви, клали. Богу осанна! Славятся в Господе! Он вошёл в Град восцарствовать! Аллилуйя! Я подожду. Иди.
  - Вместе!
  - Я подожду.
  - 'Осанна' значит, пап, что?
  - Спасение.
  Это я вниз ('отцовская, - где-то ныло, - любовь'?) хотел. Да, хотел, но - его послал, чувствуя, что, уйдя, не вернусь, как знать... Впрочем, я уже весь там, возле ракиты и у золы в снегах. Сев за руль, я мчал памятью в строках писем от предка: '...о матерьял в 'Труды'... есть свидетельство нам дарёная... братина от Вел. Князя... в помощь мне ключница из наперсниц в Бозе почившей... - Здесь я помедлил, и потому что вдруг яростный гуд возник, и затем, что, стремясь к нужным фактам, выискал этот: - ...сколь раб в начальницах, Фёклу кличут Закваскина, в роде чуть Квашнина, читай... - и дальнейшее: - Мы селили селения... израстания... по названью 'Сад Квашниных' тож...'
  Гуд рос надпойменною дорогой; воздух вибрировал. Я прикрыл дверцу 'нивы', длить ритмы памяти: 'Лохна сузилась десяти сажень подле Квасовки, очевидно по вербам, в коих есть пристань, - каменна, поизмыта водою, сникнувшей, так что стал скотский выгон... Новый брег уж заросший... пристаньку учинили близ водных струй... лодчонки, в коих я плаваю, соревнуя пейзаж... украшивать, но сочтя красу не заимствовать, а старанием из себя творить, ибо чуждое суть пародии, как бы мы иноземцы, то я не саживал италийских пальм, но ракитку, что власно дух слезит...'
  Да, 'ракитку' - ту, что внизу сейчас.
  Гул сотряс меня, и я вылез. Через Закваскина с Заговеевым, а точней, их подворья, виделось: прёт бульдозер, кой отгребал снег. Сын мой примчался вскоре с лозинами.
  - Папа, что гремит?
  Я устроил его на магнатиков снежный вал, чтоб глянул, как ярко крашенная в желть масса, влезши на выступ (Квасовский выступ меж двух разлогов), двинулась до моей территории. Тракторист спрыгнул к джипу, к чёрному... 'Шевроле', нет? Толком не видно.
  'Нива' взревела. Сын припустил ко мне. И поехали.
  Ветер встречный, солнце сияет, склон слепит снегом... Вон перепёлки. Ибо 'весна идёт...' Прибывает день; из снегов и морозов выбьется мир в цветах, в соловьях, в благовониях... Нас вело в колеях из льда; шины взвизгнули... В заднем виде исчез сперва дом наш, после и лиственницы у дома.
  - Пап, а какие есть джипы? Ну, по названиям? - На плече взялась варежка.
  - 'Нива' джип.
  - Пап, и всё?
  Я назвал. А он слушал.
  И я подумал вдруг, что пристрастие к звукам в нём - от меня, остывавшего к смыслам, склонного к донному, к интонации; в ней есть то, что глубинней слов. Потому-то словами, понял я, не без умысла говорит с нами велий Бог-Слово, он же Бог-Логос, - чтобы скрыть главное. Истина - в музыке. Общего у мелодии и у логоса нет; пара дружит насильно, как самец с самкой. Сын любит звуки, он музыкален, и слововязь ему как смычок для играния на невидимой истине.
  - 'Хондэ-гэллопер', 'форд-эксплойер' и 'гранд-чероки', - я продолжал, - ещё 'мерседес икс триста', 'хаммер-пи-ди', 'хайлэндеры...'
  - Самый лучший какой?
  - Пусть 'хаммер': шесть пять десятых, климат-контроль, - ответил я, - эй би эс и лебёдка, чтобы вытаскивать, коль завязнет; турбонаддув притом.
  Я дал газу. Грязью и щебнем выбрались мы с полей в снегу к межрайонке.
  - 'Шевроле' сильная?
  - Да.
  - Пап, ехали из Москвы, сломались, ты чинил 'ниву'. Джип тот нас спрашивал... Он тебя ещё 'малый' звал. Номер шесть, шесть и шесть. Джип видел? Ну, этот в Квасовке? Это он ведь! Он почему здесь? А, пап? Не знаешь?
  Глянув приборы, я удивился, что мало топлива.
  - Говоришь, он сюда, джип? - бросил я (три шестёрки... тот, что мне встретился? Пассажир его - сын Закваскина?).
  Справа Лохна, видная с горки, коей мы ехали, предлежала подъёму в склон, на каком мы тряслись вчера в заговеевских розвальнях (чтоб потом, возвращаясь, я лёг близ свалки). Там и мелькал теперь тот бульдозер. Мы были рядом с ним - и вот врозь... На мосту через Лохну, что подсекла асфальт, распрощался я с Квасовкой, в водах черпая не офорты улиц, в кои въезжали, но - дом с ракитой. Ехал я в то, увы, что, скопив тревог, приведёт меня вновь сюда. Сквозь кошмар вый-ти к цели - мне предстояло. Я катил во враждебный мир, в вавилон на семи холмах, и, чтоб свыкнуться, отвлекал себя внешним. Флавск... Постоялый двор Квасовки, её как бы приёмная, вот что Флавск, если вдуматься... Квасофлавск... Много здесь, тьма имён, начиная с квашнинских: были здесь и цари-императоры, и подвижники 'духа' (здесь Толстой продал рощу). Сей рубеж, квасофлавский, - не географии, но культуры. Кем-то заявлено, что Россия не Запад, но, одновременно, не Восток, - а мы мост между ними или род базы, где бы коней сменить (самолёты заправить) да поохотиться (взять трофеи). Среднее. Никакое. Смутное. Русским нужен не ум, не знания (солженицынская 'образóванщина'), не опыт. Нужен нам - 'русский нрав', по Витте. Мы для всех нечто, склонное то в расчисленность, то в нирванность. Впали мы в качку с Запада на Восток и, путаясь, забрели в бардак, что нас травит 'идеями'. Квасофлавск та среда, где все смыслы мрут. Вместо них брезжит истина. Впрочем, это - догадки. Нужен анализ... Но отчего же здесь русскости несть числа? Здесь Квашнин осел; а спустя уймы лет здесь и я шарю корни, чувствуя не восточность и западность, но спасительный третий путь... Мост мне был - Рубикон. Проехал - и ты в России, прянувшей к жизненосным сосцам Европы (или к повапленным выделительным органам?). От Москвы поотвыкший, я слушал радио и катил 'М-2' с засыпающим и заснувшим вскорости мальчиком.
  Теннис...
  Траур продолжен, только сегодня официально объявленные потери всей операции составляют...
  Он, блин, не рэпер! Кто? А попса он!.. Да, так рифмуется; вот Кай Харчев, можно и к этому подобрать, но сложно, хоть неизвестно, что это модно: тут, если все сочтут, что крутяк, то...
  Спорт всегда...
  Интерсевис - Россия! туры на пять, семь, двадцать дней! Лондон стоит - тысяча сто уе! Горнолыжные Альпы - тысяча триста! Гоа - две тысячи!! Куршевель... Куршевель...
  Президент сказал...
  Вслед за взрывом в Печатниках, дом пятнадцать, был взрыв в Беляево, на руинах работает пост пожарных и эмчеэс... трагедия... список жертв достигает... в том числе пять...
  ...омоновцев; вся кампания обойдётся в пять миллиардов, но не рублей, естественно, а война лишь в начале...
  С ЛЭП были срезаны шестьдесят тысяч метров и...
  Что я думаю? Власть забыла нас, одиночек без мужа, мой доход равен двести пять долларов; как, вам нравится? нам зарплату не платят больше полгода, и мы бастуем, нас обзывают, всяко грозят нам... мне воровать идти, что ли?..
  Ельцин относится к словоблудам-политикам...
  Нет, куда-а смотрит школа! девчонку не узнать! фанаты рок-н-ролла! хотят с ней танцева-ать!
  О спорте...
  Взрывы жилых домов и в Москве, и в Буйнакске связаны...
  Но чиновник, спецпредставитель в ООН, признал, что утечка финансов - сто миллиардов...
  Стала призёром евросезона...
  И юбиляру от фортепьянного мастера... с монограммой из золота... первой красной дорожкой шла на места VIP-персон дочь французского президента, следом принц Чарльз... бомонд...
  Каратэ, финал, Путин любит...
  ...посланы в жопу. Всё, что мы создали, власть сыскала и поделила по своим родичам, а вот нас, создавал кто, власть не находит...
  Взрывы, унёсшие триста жизней...
  В теннисе...
  Видел Ангела, говорящего громким голосом: горе вам! мене текел...
  Свалка с убитыми... находили фрагменты... были и дети...
  Серотонин - juice счастья...
  Ксюша звезда, её блоги как путь во тьме! Ксюша - то, чем всем нужно быть...
  Вы поймите: эти законы, взять силы тяжести, смерти, - строятся на незыблемом дважды два есть четыре, вечно четыре... Тут ведь АНАНКЕ - необходимость, бог философии. Дважды два - это так же незыблемо, как и факт, что никто из смеющихся здесь персон через сто лет не будет громко смеяться...
  Да, пять тысяч семьсот сто десятый год мира по иудейскому...
  Спорт - ты жизнь! Оспортивим страну, ура! Оболваним люд!
  Расколбас... Главно, денюжки заколачивать, лучше доллары...
  Королева Испании, принц Монако, принц Лихтенштейна, и из Голландии две принцессы... а из России были: Рушковы, Чушкин, Барыгис, Хрюшко-Наганов, Жанна Диченко, Ксюша Сочоксель, Эзра Дашиев, Птецкая, Болингброк - вот несколько из имён...
  Корысть кругом...
  Ясновидящая, на прибыль, дёшево!
  Все валькирии тенниса...
  Под блатные мелодии, из творцов коих Макс Кодлошинский... сам из Америки, но работает здесь, в России... здесь спрос на пошлость...
  Бабское есть не Женское, заявляет нам Кристева...
  В целом, триллеры, также женский роман...
  Догхантеры убивают собак, жгут кошек. Жизнь презирается...
  Я, наслушавшись радио, стал к обочине и, пройдя в лес, обнял осину. И ради этого, что я слышал, жрал Адам плод познания? И вот в это я еду?! Господи, царствуй! власть Тебе! Но, возможно, и нет, не знаю. Я ведь не вопль ста тысяч. Даже и сотен. Даже десятков. Я лишь один воплю, а все счастливы, все покорствуют дважды два есть четыре. Я в одиночестве среди радостных! Только я дитё первородных грехов, отпрыск зла и добра! Ведь велено, чтоб от древа познания не вкушали; то есть не нам решать, в чём добро и в чём зло. Вдруг мнимое злым есть благо, а что добро - вдруг худо? Но, если счастливы все таким бытием, - что ж, рай вокруг и лишь я, кто отведал плод, маюсь? Так, что ли, Господи? Мне любить Твоих агнцев и не судить о них? Мне любить Твой мир?
  (Как: 'отцовская', мол, 'любовь', - вёл первенец у ракиты?). Я побрёл к 'ниве'. Сын мой позёвывал.
  - Где мы, пап?
  Мы в Московии, где леса громоздятся с жёлтыми в мочевине сугробами вдоль шумливой 'М-2'.
  Выл стартер, двигатель кашлял... Я отвалил капот. Пахло. Бензонасос, оказалось, сочил вовсю, так как рыск индикатора я заметил давно, у Квасовки. Я заткнул дыру. Бак пустой, близок вечер. Нужно шесть литров, и денег не было. Мчали, брызгая таяньем, что текло с 'М-2', агнцы Божии. Только я стоял, тварь запретного плода, ведавший зло с добром. Я боялся их. Я, преемник греха в раю, был заблудшая немощь, вроде червя в воде и беззубой гиены. Выдать не знающим, в чём 'добро', а в чём 'зло', опасно, так как пропасть могу. Слышал я, что в развалинах дома, что подорвали, раненных грабили отречённые от познания зла-добра и невинные агнцы Божии...
  Не желаю в участники райских игрищ. Боже, спаси мя!
  Пачкало стёкла и завихреньями сотрясало, мазало грязью левый бок 'нивы'. Транспорт летел к Москве. Я прищурился солнцу, ползшему книзу, чтоб, крытый мокрядью, оглушаемый рёвом, с вздетой рукою, стыть долговязостью, устремив взор в блистание, что стекало с заснеженной полосы меж курсов к югу и к северу.
  Задержался 'жигуль'.
  - Пожалуйста, литров шесть. Нет денег.
  - Чё ты стоишь тада?
  Он уехал.
  Солнце склонялось. Я чуть подвинулся, чтоб по-прежнему ослеплять себя блеском вод от асфальта. Сделавшись грязным, я жевал губы, сплёвывал мокрядью. Тормознув, 'ЗИЛ' дождался, чтоб я приблизился.
  - Литров шесть. Но нет денег, есть инструмент взамен.
  Он захлопнул дверь.
  Я влез в 'ниву', чтобы согреться, но тепла не было. Я отчаялся.
  - Папа? - Сын меня обнял.
  Кто он, мой отпрыск? Будущий нуль, как я? маргинал? Или станет князь мира? Путь присуждён давно; тщетно бьётся любовь моя уберечь его от опасностей. Я бессилен, слеп, немощен, не умею жить.
  - Ты замёрз, сынок? - Я смотрел на приборы. - Ты мне поможешь? Нету бензина, нету и денег. Нужно добыть их. Я и надумал... Выход есть. Поиграй-ка на флейте. Мы б заработали.
  - Я боюсь туда... Нет! Стоять? И там грязь... И не слышно, пап, флейты. Я не хочу, пап!
  - В Квасовке ты помог мне. Выручи снова. Мы не уедем, нам нужны деньги.
  Он с флейтой вылез. Я, повернув руль, вытолкнул 'ниву', - так, чтобы, выставив, отводить от обочины (от него то есть) трафик. И запасное я откатил в тыл с тою же целью. Сел потом, но с раскрытою дверцей, ноги наружу. Сын стоял между мной и откаченным диском. А исполнял он - то, что я сам, да и едущий, не расслышал бы. Вихрь трепал полы заячьей шубки... Я ему чужд стал, выгнавший в ужас с яростным шумом, с промельком множеств, с хлёсткою влагой, с сумрачным холодом. Он играл, боясь глянуть в транспортный хаос, медленно пятясь. Это страшней, чем когда он брёл в Квасовку, ведь сейчас он не ведал путь, проходимый сквозь страхи, - как и не ведал, кто человек вблизи, обрекающий страхам. Он играл долго; дали десятку; и я вернул его в 'ниву', думая: 'Сходно ты, Бог, Адама!..' Тряского обмотав его курткой, я начал сам дрожать.
  'Форд' вдруг взял меня на буксир без просьбы. Я нечувствительно поводил рулём и следил за натянутым тросом. Час спустя, оплатив мне бак на ближайшей заправке, 'форд' испарился. Мне не догнать его, и едва ли мы встретимся; вдруг это ангел? Я обнял сына.
  - Пап, не бросай меня, - я услышал.
  Я обнимал его - и погибшего первого, кто надеялся, что отец всемогущ.
  Как жить? Почему Бог дал глупость лишь размножаться, мудростью же любить - обнёс? Как сделано, что сей мир есть страдания, где отец и мать обряжают плод в саван? Что, за Адама месть? Первородный-де грех? Бог правит нас? Но Он может взмахнуть перстом - и в момент беды сгинут. Или Он бросил нас, вникших в 'зло' с 'добром'? Чаша полнится... Бог, пребудь со мной! Или, всё-таки, не до всех Тебе дело? Может, Ты не рассчитывал на нас всех, Бог избранных, говорят иудеи? И наши беды вдруг - к счастью избранным?
  Мысли комкались. Я полез к рулю.
  Спорт, ты жизнь...
  Погрузили русь в немощь, продали доллару...
  День за днём в шоу Сирия, Украина, США и Европа... а про РФ когда, бабаяны толстовские, также оркины и иной блаблаж? Что за жизнь пошла?
  Авиация контролирует перевалы с дорогами...
  Мы, бывает, проснёмся и не в ту степь пошло. Будет, нет? Успокойтесь. Хоть у нас вечно вдруг, но вот здесь мы, товарищи, не свернём, нет... Спите спокойно, чтобы нельзя нас...
  Жесть!
  На волнах нашей станции хит великой, очаровательной даны блямс: без тебя нет меня, беспокоэшься зряа, потеряйся в снах, улэбнись в ответ, я с тобой я твояа...
  Жизнь в розовом цвете? Ксюша Сочокс покрасилась, и её стали лайкать...
  Φεύγωμεν δή φίλην είς πατρίδα...
  Прыгая с места я отрываюсь метр шестьдесят в футболе...
  Вы, друг, в бордель с утра чтоб отделаться?
  Мы о спорте макс тарабаров... Все фаны спорта с нищей зарплатой и патриоты, вот мечта власти.
  Снятся богини, сочные груди, крепкие бёдра; всё это радостно, усладительно, щедро...
  Текел и фарес... #раковых и сердечно-сосудистых... алкоголь и убийства... дом в волгодонске тоже был взорван... раненных с жертвы... акции... расчленил садист... медицинских и... #господа берестовский нескольким... быть должны арестованы... быдломода... он уже торкнул... и миллиард из них на других счетах... дар славянской тоски... футбол... без воды, как насос сгорел, а куда ж пять старух с рождественки? все кто слышит нас!.. #юбиляр поздравления... весь культурный мир... фонд составил... маг-друид в экстремальных депрессии и инсультах, счастье на бизнес и управление... интернешнл!.. Спорт ты жизнь!.. Выйти замуж - для образованных, но пока не нашедших свой... А кредит и коллекторы... #К вам игил идёт... на спортивном... пятый у форбса... маленький птычка, я его шпарил и в хвост и в грив, вах, он мнэ лайк в личку, я - вах! - красыв... Мексиканского, что с кавказским акцентом... тысяча первую сериала брат... был до старости... ты зачем ни с чем... тарабаров... центр орды перетёк в москву... некасаемый кирдяков&висульева... бала-бала! мне очень мала, н@х... лера вульвина и пиздон беллетристов... всякие книги, кроме книг гениев, - стопроцентно из общих мест, потому всем понятны. 'Как интересно!' - так мыслят массы, слушая, видя копии своих вкусов, правил, масштабов, и наплевать на факт, что расхожее гнусно, гнусно смердит, вонь низкого пристаёт к нему... бала-бала, ба! я приду без стука, не спасёт засов, я приду в час духов и мохнатых сов... не хожу боровик здесь розов... всякие... в душном скурвенном городе не в москве гламур... #в голове лишь два слова первое а второе я руссоистка но почему тогда!.. сикль и бакс... сикль как шекель... да, деньги главное... из себя хайер клёвый чтобы тащились все ты не нуль если ты ещё глюки с разные крейзи, я еду чатить будет террор один... а курс доллара... и коррупция... а ещё и нацгвардия, чтоб прокручивать деньги... Φεύγωμεν δή φίλην είς πατρίδα... Следуем в дорогое отечество... мене, текел... #яхты рублёвка, сиськи, газгольдеры, рэп особенно... М. Царапова. М. Царапова... Все валькирии тенниса, также Ксюша Сочокс, дом два это русский тип двести лет спустя...
  Я стремился сквозь хохоты, сексуальные выкрики и трепню о стяжании - и мне чудилось, что я нужен, что я с какой-то важною целью в падшем отечестве, что я в нём пригожусь...
  Приехали... Вновь Кадольск, вновь стоянка, где оставляю дряхлую 'ниву'... дверь в подъезд... тьма пролётов, точно шагаю вверх до того, как унижен реформами, до того, как издал свои дискурсы о герульском/гепидском. И до того ещё, как в ином дому, давнем, я нёсся к Нике, чтобы обнять её... (Или, может быть, вслед за тем, как умер, чтоб не шагать по лестнице до и после, ибо всё кончилось?).
  Нас встречали.
  - Ы! Телевизор! - требовал Родик, сорокалетний и сумасшедший, сходно увечный, мой брат, с коляски. Он был в слезах и красен.
  - Павел, потом поймёшь, - объявила мать, гладя внука, бурно вещавшего: 'Праздник, Вербное! Это ива! Взяли у Лохны! Баба, а где халва?'
  Появился отец из комнаты - и унёс своё длинное исхудалое тело.
  Позже, за ужином, он сел боком, руки на трость причём, с бородатым, пророческим, византийским лицом. Кормили нас не с сервиза (то есть с фарфора), а с нержавейки, с памятным, правда, оттиском 'Нерж', - том самом, что мне казался, в детских фантазиях, городом за высокою, белоснежной стеной в чащобах. В парусных стругах, в красных и синих торбах из бархата, звонких в тряске, Нерж доставляет грузы к пакгаузу; и несут их в вагоны, и отправляют их к нам в удел, скучный, пасмурный... Нерж навеян был Китежем плюс обёртками от кондитерки в их славянистом имидже. Всякий раз я, увидев 'Нерж' и забыв 'нержавеющий', грежу городом с древним добрым царём в бармах. Мои дети, каждый в свой час, расспрашивали о 'Нерже'; я привирал им.
  Мать была в синем в блёстках халате, сын хороводился, а отец, опершись на трость, трогал чай чайной ложечкой.
  - Что там с Квасовкой?
  - Хорошо.
  Сын играл с динозавром, скачущим пó столу. - Выдай масти, пап, лошадиные!
  - Нас ограбили, - произнёс отец. - Унесли сервиз, телевизор.
  Знали бы, что теряем и Квасовку, что их внук зарабатывал на бензин в пути и что я чуть не сдох на свалке.
  - Я, - вёл отец, - жил честно... Но ненормальны мы, невпопад мы... Я, Павел, нас спасал... - Он вдруг поднял взгляд. - Я спасал нас подменою 'ша' на 'эс', и влезая в мундир потом, чтоб - 'товарищ майор', без имени. Я весь стёр себя, отдал им Квашнина, стал винтик. Не было места, где был собою, - всё-всё казённое, коллективное, стадно-общее, как им нравится. Хоть на пенсии, чаял, выпрямлюсь, превращусь в себя. Мыслил пенсию цензом воли... Хлам я жалею? Нет! - прокричал он. - В душу мне влезли, грязь внесли! Доказали, что здесь опять их власть и что я проходной коридор им, сделавшим скверну из моей Родины! Да, вот так, сынок.
  Я прошёлся. Срезана люстра, недорогая и, в общем, блёклая; но я жил при пяти её лампах, вставленных в псевдолилии. След в обоях был от ковров, их сняли. Но и за стёклами чешской стенки, прежде с сервизом, - пусто. Лишь книжный шкаф не тронут (книг не читают), как и диван-кровать, кресла, стол и настенное бра, плюс эхо - чадо пустот... Бог властно напомнил нам нашу малость, так же как жителям с ул. Гурьянова и в Помпеях.
  Мать гладила льнувшего к ней урода, чьи мании отпечаталось на лице... Поправлюсь: был отпечаток загнанной под спуд психики. Чуя боль сознающей, что пленена, души, я подумал вдруг, что под спудом-то - изверг. Дýши и сделали всё вокруг - бытийно-культурный ужас. Дёрнувшись, брат погнал вон коляску, сбивши племянника, кой захныкал. Но не о сыне я вдруг подумал. 'Здесь она?' - возбудился я.
  И отец принёс спрятанный в тряпках свёрток, сел за стол, стал разматывать тряпки, молча, сурово. Сын мой следил за ним.
  Серебро в свету... брáтина.
  Толстостенный жбан, круглый. Серебряные мор. коньки были ручками, под вид амфорных; изумрудные очи выпали, лишь один сверкал. Был поддон, окольцованный золотой тонкой лентой в крупных корундах, с надписью на церковно-славянском: 'День, иже створи Бог, взрадуем, взвеселимся в он, яко бог избавляет ны от врагов наш и покори враг под стопы нам, главы змиевы сокрушаи'. Выше был горельеф щитов и, в орнаментах да в сапфирах, лики святых - шесть ликов. Верхний край окольцован был золотом с гравировкою, что-де некогда, в леты давние, князь Василий Васильевич наградил Иоана, сына Ондрея, кто впредь 'Квашня бысть'. А завершалось - толстым серебряным нешироким кольцом в орнаментах. Крышки не было, лишь проушины для крепления. 'Удостоился братины ест серебряна с золочёною крышкаю, весу в оной пять фунт тридцать семь золотник, шубы турскага соболя, аще пуговиц золочёныи, да село со просёлок, да и сельца два, восемь деревни тож, ради крепость и верность...' - всплыло в цитате.
  - Это твоё впредь, - вёл отец. - Ты давай и владей с сих пор. А я... всё.
  - В ней чтоб фанту пить! - ляпнул в миг, в кой дрожала история, сын мой.
  - Нет... - бормотал я. - Так не положено. Не ответственность, нет... - Я сбился. - Но... я ведь жил ею! Вы понимаете? Я никто, вошь... А с брáтиной как бы есть чем жить... Она больше нас и важней нас... В ней - символ русскости. Я никто... С нею... брáтина... это знак, что не зря живём. Для кого смыслы в деньгах, но для меня как раз, что есть брáтина и я с нею Квашнин. Традиции...
  - Ты Квасснин! - уточнил сын.
  - Павел, - изрек отец и ссутулился. Волос, длинный, отпущенный в те поры, как погиб его внук (мой первенец), вис с его головы. - Придётся. Я чересчур устал. - Он подталкивал древность к центру столешницы. - Будь Квашнин с сих пор... И ты, Клавдия, вдруг права? Толку в брáтине? Лишь металлы... Жизнь больше смыслов... В общем, впредь Павел пусть... Что ты хочешь, пусть он и делает; пусть хоть выбросит. Мне ничто... - Он увёл под стол ноги, чтоб, обхватив трость, ждать.
  Сын позёвывал. Я отнёс его в комнату, где оправил детские губы лечащим кремом: он их обветрил. Я виноват был; я на проклятой той магистрали гнал в сыне детство - самое ценное, что есть истина и цвет жизни, даже и жизнь сама, ради коей, возможно, цвет вместе с истиной. Человечество не в ООН и не в РАН, уверен. Он, мой сын, человечество 'малых сих'. Я пытался стащить его в ил реальности. Потому ль дети портятся, что попытки, как моя, часты?.. Сын детски пах - пах раем. Выключив свет, я вышел.
  - Паша, мне в туалет бы, - ждал меня у своей обворованной комнаты брат с брошюрой. - Паша, читай давай!
  Я повлёк его из коляски, многажды чиненной. Он достиг унитаза; он был в испарине, охал.
  - Паша! - просил он.
  - 'Тезисы, - начал я из брошюры, - как звёзды в небе. Цифры горят, блистают и льют энергию, и от них пламенеет сердце и воля! Алы мартены. В зелень каналы в жарких пустынях. Золотом пышет юная озимь. Радугой льются лёгкие ткани. Цифры - конкретика идеалов. Что было сказкой - нынче реальность. В мифах прославлено царство разума. Это время пришло сейчас, и мечта стала явью! Твёрдо, решительно, под водительством партии, весь советский народ идёт по пути коммунизма - самого справедливого и гуманного в мире! '...
  Так я читал. И чудилось, что в глазах его выбилось... не назвать что... нечто глубинное, то, что, вслушиваясь в посулы, будто им верит и собирается в яркий мир, к нам... Я читал громче. Здравицы обратились в овации... Блеск риторики, демагогия, фразы, лозунги, смыслы, догмы и тезы - всё верещало! Скрытое в брате как бы вовне пошло... Но я, вздумавши, что оно, это скрытое, сущность жуткая, как всё вольное абсолютно, вздрогнул в испуге... Тут же мне впало, что, изводя порок, Бог даёт его валом Библии, но про рай Свой, Царствие Божие, куда кличет всех, - ничего, исключая побаски. Я бежал в кухню.
  Брáтина - на столешнице. А отец ник над тростью.
  Мать, стройная до разубранной головы на шее, царственно восседала... В общем-то из простой семьи, она кончила Дальрыбвтуз (Приморье). Но, жена офицера, жившая в 'дырах', и мать увечного, не работала, а случалось - лишь в штабе, эпизодически. Где брала силы - тайна. Как несла красоту свою рядом с тихим подавленным мужем и с инвалидом? Как и зачем? Куда?! В Царство Божие? Ну, а как его нет совсем, Царства Божия? Вдруг она живёт раз лишь - и вот у финиша? Или мать - чтоб мне мучиться, поражаясь: как в лживой фикции, чем является мир наш, страждет красивая? Даже, значит, красивому, даже истине мучиться?.. Либо знак мне в ней, что рождён я не только профанным, но и подспудным, трансцендентальным?.. На фотографиях, - в плиссированных юбках и белых шляпках, - мать обольстительна. Про отца (я расспрашивал, всё понять хотел) говорила, он покорил её 'непонятно чем': высоченный и сдержанный, ворот сталинского мундира (а женихались полковники, капитаны торгфлота, ректоры)... 'Непонятно чем'... Может, схожестью? узнаваемой тайной? - предполагала и, пожимая плечом, итожила, что, в конце концов, 'суждено'.
  Звонки в дверь...
  Мать привела его. Я встречал гостя в кухне, стройного, сухощавого, в мешковатом костюме, в ёжике сивых волос, с веснушками, с оттопыренным ухом, с парой прищуренных умных глаз и - пахшего кардамоном. Он внёс букет, наш Марка, очень большой букет. Разместив цветы подле вербы, - дар ей от внука, - мать стала спрашивать:
  - Гоша, как дела? Твоя мама как?
  - Дышит. Счастлива.
  - Ты не голоден?
  - Нет. Мне в Чапово утром; я здесь в отеле снял на ночь номер... Съездил? - он улыбнулся мне.
  - Возвратился.
  - Чапово нам с окна видать, за полями, - встрял отец. - Ты у нас ночуй, Гоша.
  - Но я с машиной. Впрочем... - И он уселся, вынув из кейса кажется 'Рейнское' да коньяк ещё ('Paul Giraud Tres Rare').
  Вспоминали Восток, в/ч, истребительный полк, где отец мой нёс службу с его отцом, истребителем-лётчиком (вдруг разбившимся, похороненным средь иных обелисков с красными звёздами)... Но сперва, - мне одиннадцать, - мы приехали; и вергилием новых мест стал 'Марка', я же стал 'Квасом'. Там была Ника, нынче же-на моя, прежде девочка. Там по ложу камней, с неведома, шла река, вся прозрачная; рыбы висли, как в воздухе. Там сверкали поля, изумрудные в мае, жёлтые осенью и с китайскими фанзами. Ночь там жгли светлячки, день там застили махаоны. Красные сопки были в локаторах, в тиграх, в сцинках, в жэнь-шэнях... И там был грохот от истребителей. Там был рай, кой ещё не судили, не препарировали, не правили... Я косился на брáтину под цветочною вазой. Марка же допивал коньяк, раскрасневшись, и сеть морщин возле глаз разгладилась. Подкатив, Родион, мой брат, утянул с собой гостя - продефилировали колонной с песнями и с флажками красного цвета, как на параде.
  - Голь одна, - возвратился он.
  - Обокрали, - вёл отец тихо. - Жалко, ребятки. В вас мало главного - цели жить... Верно, чем живём? Что мы дали вам? Ничего мы не дали. А что могли дать? Жили мы партией, и она нас подрезала, как коса траву. Вечно бегали, куда плюнут... - Он, взяв бокал с вином, отпил и положил руку вновь на трость. - Жили попусту. Я учил тебя, Павлик? Ты любопытный был, спрашивал, что-зачем. Ничему я тебя не учил: то некогда, то усталый, то и не знал ответ. Вот ведь! Ты был живой, ты спрашивал. Я... я крепости нé дал, ибо пустой был сам... А что партия была? Фикция. Да-да, фикция, и корыстная.
  Марка, локти в стол, слушал.
  Рос призрак года, ставшего узловым в судьбе - не моей, но Союза. Я пошёл в пятый, кажется, класс, академик А. Сахаров - в диссиденты; в Новочеркасске бунты с расстрелом. Куба, ракеты, Кеннеди и Хрущёв-фигляр; мир ждал ядерной и последней бойни; кризис, Карибский... Маркин родитель в тот год разбился.
  - Сигнализация... - услыхал я вой. - Марка!
  Он, убедившись, что его 'ауди' в норме, выложил: - Михаил Александрович! Всё вы сделали, что могли. В чём истина? Сам Христос не знал. Что вы там нам недодали? Всё вы додали. Сын хотя б... Обокрали вас? Завтра с 'Sony' начнём, всё купим, вплоть до сервизов. Я обещаю... Купим! - Он махом выпил.
  Мать с отцом вышли с болью, что он спивается.
  - Ты б не пил, - укорил я.
  Он, когда улеглись умывшись (я на кровать, он в кресле) и пробивался к нам свет сквозь тюль, начал:
  - Как не пить? Потому что я делаю, что давно уже делалось. Было всё, Квас. Всё уже было. Тошно быть тысячной и стотысячной тенью от Авраама. Я - делец вечный, жид то есть вечный. Я не потомок в сотом колене после какого-то древнеримского плебса, но и не эллин. Я иудей... Не в этом суть. У меня, кстати, много сот лямов. Грабь меня, я не буду в убытке. Я умру рóтшильдом, и схоронят меня в эвкалиптовом склепе на Новодевичьем, под большим могендóвидом. Шёл я тут вслед за Родиком по квартире - и вник в историю: всё круги. А меж тем есть мысль, что история - самоцель. Библейская мысль, святая. Библия освятила историю? То есть - sic! - освятила деяния в первородном грехе? И, стало быть, вся история суть деяния в первородном грехе?! - Он выпил, взявши бутылку, что была рядом. - Но только 'святости' я не вижу. Вижу: как было - так и идёт. Мне проще: я народ Божий, я опекаем. Библия - мой житейник. Мир вообще - это мой мир, мир иудеев. Нам даже смерть проста: родились в Боге - в Бога и канем. Но наша слабость - в Экклезиасте. Знания тщетны, знал он. Стало быть, иудейские знания, глубочайшие, эталон тщеты?! - Марка фыркнул. - Миру - шесть тысяч лет, по-нашему. Христианскому ж миру - семь. Что значит? Что ваш мир древле? Как бы смирение паче гордости? Чтоб признать иудейского Яхве, но намекнуть притом, что есть нечто постарше? Вроде, что ваш Христос - не от Яхве? Вроде, не взялся Он от столь юного, как тот Яхве? Вот фишка русскости: что-то, мол, там, за Яхве. Здесь, мол, ваш Яхве, ну а до Яхве - там пусть вся правда. Вот она, русскость. Ваш Достоевский многого стоит... И я, Квас, маюсь сей 'Das Russentum' . Мне Яхве мало следом за вами. Ибо я вижу, что общепринятый добрый малый, альфа-самец, мужчина и супер-пупер вроде меня - ракалия. За началом бы высмотреть мне, за Библией! - Был глоток, стук бутылки. - Тренд сейчас, что грабёж - путь единственный для новейшей России для отнимания у сограждан на, дескать, бизнес, ведь при застое деньги брать негде. Общества, где таким трендам вольно, чтимы; ну, а где тесно - косные, догонять должны. Се идея, так уж придумали. Но замолчано, что конфеточность, когда добрые Абрамович с Рокфеллером или добрая Англия и прекрасные Штаты сильные оттого, что нищают народы, - эта конфеточность до поры. Надумают вдруг народы, что неконфеточно, чтоб они прозябали; что люди - братья; также что надобна liberté ! - смеялся он. - Вымыслят, что богатство греховно и что Христос тень Яхве, а Аллах высший; главное, после смерти лишь тление и что всё, значит, здесь, не где-то, - и учинят бунт новый, новый Октябрь. Вот русскость, или ИГИЛьство, или же кромвельство с робеспьерами, или гунны с вандалами, или Третий какой-нибудь вечный Рейх... Но я причём, иудей с завещанием, что всё к славе Израиля? я причём?! Что не делаю, чтоб не быть персонажем вечного кругового сценария, чтоб спрямить-таки цикл?.. Я в себе слышу нечто, Квас. Ели плод от эдемского змия, - врёт во мне нечто. Разум ваш тщетный, - врёт во мне нечто. Вам во кругах быть вечных повторов и рецидивов прежде избытого, в путах зла и добра, погубивших вас, обративших вас в зомби, - врёт во мне нечто. - Худо, друг. Пусть же истина, кою, мол, до Иеговы, родила ваша русскость, прянет - и сокрушит круги. Изрыгнём плод познания. Из грехов первородных - вон пора. Возрастёт моя падчерка в стерву рыночной этики, нарциссическая, надменная, коль богатая, пуп земли и окрестностей, - ну, и что? Это было. Всё это было... Спишь?
  - Нет, не сплю. - Я следил в потолке свет уличных фонарей; и вспомнилось, что подаренный им букет скрыл вербы яркой цветистостью. - В кругосветку отправься, - бросил я. - Для экстрима.
  - Нет, это прошлое...
  Его 'ауди' взвыла, но мы не сдвинулись, мысля кошек, и вой действительно стих.
  - Экстримом я сыт по горло, - вёл он. - Вся моя жизнь экстрим... Закурю, позволь... Как я первые деньги добыл? - Он, приподнявшись, взял сигареты, и спичка вспыхнула. - Карбамид впёр китайцам. Сделка опасная... Ты Хрипанова помнишь? Борьку? с нами учился? После военным стал и командовал пропускным границы. Дал мне Хрипанов взвод с лейтенантиком... Слушай, чтó там, до Яхве... - Алое выписало зигзаги. - Сделка хоть честная, но притом лейтенантику сказ быть бдительным и чуть что - пли их всех. А он молод, двадцать три годика... Бизнес сделали. Денег - сумки. В радостях выпили. Расплатился я. Сплю в каптёрке, и ночью чувствую, что кадык жжёт. Но изловчился - и уложил врага. Лейтенантик. С Борькой представили, что его в тайге урки... Деньги стащить хотел... Вспоминается вроде первой любви, прости. То есть я - или он. Я, видишь ли, уцелел, чтоб жить, по кругам ходить... - Он умолк, но спросил вдруг: - Ты заболел? Серьёзным?
  - Марка, боюсь узнать.
  Он курил, объявив потом: - У меня одно дело. Ты не поможешь?
  
  
  
  
  VII
  
  И он заснул вдруг.
  Мне - мозг препятствовал. Вздор накатывал, рассыпался, но, собираясь, пёрся в анализ, в тягостный дискурс. Это Москва толклась с массой горестей, плюс и Квасовка. Предстояло работать, также к врачам идти и искать сыну школу... но, прежде, в паспорте заменив 'с' на 'ш', КваШниным стать. Что в нас в нехватке, что вымираем? Следует думать - качеств безнравственных, что доказывало бы... многое. Я нуждался не в выводах, а в среде без дум, где не может быть мук моих, раз нет мыслей о муках... А победителей ведь не судят: дескать, победы это дар Бога. Может, Адам ел с древа познания зла-добра по указке, - вроде как дар ему, - о чём просто умолчано? Лейтенантик, возможно, был Божий Промысел? А убийца лежит здесь, верный традиции 'зуб за зуб', или 'jus talionis'. Я бы вот маялся. А он - спит... Ну, и пусть спит. Мне факт без разницы. Ну, убил и убил; он ведь друг мой. Вдруг он не спал до сих, а с ума сходил и теперь лишь спит, исповедавшись? И коньяк его, может, - с горя?.. Вдуматься - вый-дет, что убийц больше, чем это кажется. Шмыгов, давший мне деньги, вдруг тоже кровь пускал? Сам я с пакостным непрестанным сном, что 'семи с половиною лет убил'-де? Сон во мне часто, сплю и вдруг вижу, что-де 'семи с половиною лет убил'; встаю в поту...
  Злой инстинкт - мертвить - рыщет в нас, приучая к возможному... к директивному в человечестве! Не инстинкт, кстати, это - а это умысел жизнь не чтить. Убиение, дескать, истинно, нам внушает сей умысел; душам, дескать, ничто, если плоть убить; души вечные! Тут почтение вдруг к душе как к высшему - парадокс, упростивший смерть; плоть не значит, мол, коль в душе вся суть. От Адама, кто начал смерть первородным грехом, мы в Каине укрепили тренд и должны, как он, убивать, чтоб быть. Ибо мы в руце Господа, но и в самокоррекции, когда нас губит равный нам, находя оправдание в незаконченности, недоделанности, полу- (стало быть) фабрикатности нашей. В терминах это: 'вы-блядок', 'недо-делок', прочие 'недо-'. Наш Достоевский когда ещё: 'недоделанные', знал, 'пробные существа к насмешке'. Мы разделяемся на благих и злых, а конкретней: очень благих (и злых) и не очень благих (злых). Каждый миг мы в развитии. В каждый данный миг, заключаем, есть лишь один в лад Богу, самый продвинутый. От него и потомства, с ним и контачит Бог, ему манна и слава и честь Израиля. К миллиардам других 'недо-' нет интереса; варятся без догляда, ибо суть шлак. Поэтому не затем ли мы, 'недо-', взвинчены в тёрках с Богом и громоздим свой мир Ему в пику?.. В общем, пока Бог с избранным, с самым первым из развитых, апгрейдованных, ваньки варятся и не ведают, что они - не нужны. Истории отведён люд Бóгов, то есть Израиль, что б он ни делал.
  Тут-то и трюк с Христом. Снизошёл-де Бог к ванькам, им обещал фавор, если будут с усердием жизнь в слова сводить, ибо Бог это Слово-де, а жизнь так, несуразица. Для чего ванькам надо молиться и грезить Словом где-нибудь в пýстыни, умерщвляя жизнь. Бог, лелея 'народ святой' (иудея-израиля) и ему вменив землю, прочим даст после. Есть 'народ избранный' - и весь прочий брак, что с Христом... Я плод Ветхой и Новой Книг, обращающих в муку, и, чтобы вырваться, нужно выбрать: либо я иудей (незваный), либо юродивый... Только, может быть, ничегошеньки нет? Пространственно-временная иллюзия? Нам показывают, а мы видим-де?.. Чушь! Мура! Мне бы думать, как заработать, - вот куда мысль слать... Ан, слать и некуда. Ничего нет. Есть лишь пространственно-временная иллюзия. Нам показывают, мы видим - вот трюк. Мы не в реальности, мы во лжи болтологии; и давно уже, с первородных грехов... Евангелье есть попытка отвлечь нас или убрать совсем - в пустословие. Холя избранных, Бог отверженным, нам, даст после, - там, в послежизни, мол. Бог внушает не лезть в историю, коя - избранным. Нам - синóпсисы (своды фактов): греческий, вавилонский, коммунистический... А что факты? Это суть прах один, хоть какой бери либо выдумай... И Христос, кстати, Сам признал, что пришёл ради избранных (Мф. 15, 24). Не про нас опять. Он в соблазн нам был, чтоб за Ним брели к мóрокам. Дескать, вам - как Израилю: ему Ветхий Завет - вам Новый. Только Евангелье опирать на преамбулу, где Израиль - 'род избранных'.
  Друг мой спит, убив. Мой грех хуже, если я бодрствую... (Про 'отцовскую' он 'любовь' сказал, мальчик в Квасовке под ракитой?)... Дура Россия! Как обманулась! Вверилась, что сокровища в небе, что, дескать, честь-хвала нищей духом быть, кроткой, плачущей - вплоть до савана, кой начало блаженства. Запад иначе: там не пойдут с Христом, не устроив земного. Мы вымираем. Нам смертоносно мерить жизнь Библией; лишь в пустыню шагаем мы с ней. Смерть в Библии! иссякаем! Надо - в до-Бибельность, там ответ и жизнь в истине! Но вот как туда?..
  Быстро утрело.
  - Закурю? - молвил Марка, проснувшись, и, лёжа, вновь дымил.
  - Ишь, история... - начал я. - Карамзин считал, что 'священная' и что 'зеркало бытия', 'скрижали'... даже 'завет'. Как думаешь?
  Гость чесал переносицу ногтем. - Он мнил 'Историю гэ Российского' гидом русских, ваш Карамзин.
  - А я б хотел, чтоб она стала Библией, - вёл я, - русских.
  Марка, встав, потянулся. - Мыслишь 'Историю гэ Российского' образцовой? Не увлекайся. Это гимн власти, и ничто более. Всяк беги из такой страны. Не встречал ли ты, в свете этого, что в России от мысли до мысли тысячи вёрст? Нет рацио, нет анализа; чтят лубки, пошлый пафос, ширь растекания от Чукотки до Бреста... - взвизгнул он молнией дорогих своих брюк. - Россия... Мрак, сила, дыба, царство поверий, хроники деспотов и невежд... 'Скрижали'... Римский Калигула , что с конём в сенат, - мальчик рядом с Петром. И, помнится, Соловьёв писал, что страшился русской истории. Всюду гнёт: в философской Германии и в парламентской Англии, в той же Франции, говорливой, задиристой, - но там дискурсы, свет и тьма; у нас мрак, леность мысли и предрассудки вместе с холопством... - Он включил бритву. - Библия есть уже...
  - Книга избранных?
  - Да, Квас, избранных. Но читать может каждый.
  - С пользою? - потянул я пуловер, грубый, с прорехою. - Дескать, вам как Израилю, но запомнить факт, что он - 'избранный', тот Израиль, ну, а вы 'недо-'?.. Здесь и споткнулась дура Россия. Слишком примкнула. Вверилась, что сокровища в небе, мол, и что надобно - нищим духом быть, кротким, плачущим вплоть до савана, кой начало блаженства. Запад иначе: там не пойдут с Христом, не устроив земного, - я повторился.
  Он стоял с бритвой.
  - Что я сказать хочу? То, что Библия не про нас, - развил я. - В ней специфичное иудейство; мы с нею вымрем. Всё, Марка, прочь её. Всё, была и проехали, как марксизм. Всё. Хватит.
  Он водил бритвой. - Русской истории, - продолжал он, - лучше быть житием: Саровского, Гермогена, Сорского. Факты светские брать дозированно, в мере, чтоб дополняли дух. Представляешь... - Бритва жужжала, и он заканчивал: - Как читалось бы: Сергий Радонежский пришёл в Москву, где призвал всех быть чистыми и где правил Невесть-Кто. Именно! а не сто глав про князя с буквой о схимнике. Житие дай, подвиги духа, с тем, чтоб святые с пророками стали в ряд с Авраамом. Вышла бы Библия, - ну, почти что, - русского племени...
  И меня вдруг ожгло. Представился не псалом в честь власти, сплошь беспорочной, вот как у нас днесь. Вспомнилось, что про Грозного Карамзин сказал, будто 'добрая' слава стёрла в нём злую, 'жертвы истлели' и он 'блистал' в Судебнике и в захваченных местностях. Славить изверга, ради гиблых идей прав власти гнуть и казнить жизнь - это у них. Нам - чистое житие дай русских, но и всех 'недо-': всех-всех отвергнутых современных и допотопных иевусеев, моавитян, хеттеев, всех, коих 'лучшие' били в Библии, но и бьют досель; ибо их мир, им мир от Господа, как написано: 'Я лишь вас признал из людей земли', 'вы народ святый Бога'. Пусть у Татищева, Соловьёва, Ключéвского фактология - у нас праведность. Не хвалить смену царств и власть мудрого реформатора, но вскрыть истину в маскарадах дней.
  Мы отход, отбраковка; мы вне истории, каковая израиля, где мы есмь подражанием. И Адам - не наш предок; мы от инакого. Языка у нас нет, лишь термины, ибо истый язык как музыка, вроде ^#^r^#^^^^^ #^r^#^Ґ^^^#^# +^^^^^#^=^=^#^# ^^=0^^0 trrrrrrrь... И, конкретнее, мир вообще не наш; нам лишь тяжкое дважды два в лоб. Кстати здесь о Минхéровиче 'Великом'. Дáшкова, - не Дашкóва (кем-то замечено, швах у нас и с ударными, а не то что с грамматикой; нам конец почти, если даже просодия нам ничто, скоро будем писать, как слышим), - Дáшкова помнила, что Минхéрович всех 'топтал', все маялись 'тиранией'. Вот о попытках стать как израиль в нашей России. Где путь к спасению?
  Видя Марку, кончившего бритьё, и собственную щетину, я усомнился: всё ли так, как сужу? Или я отлучаюсь сим от житейских забот, смирения перед жребием, от всего, что и есть юдоль без затей расчленять её на фантазмы и данность? Дискурсы в принципе прекращать пора! Буду всё понимать, как принято в однозначном, явственном мире. Избранные в нём - бриты или с щетиною типа 'элеганс'. Пусть в моём хламье шика нет, но, взяв маркину бритву, кою он не отправил в кейс, я стал, бреясь, планировать, как попасть из бед в 'элеганс', где жрут мясо, делают деньги и, чванясь роскошью, корректируются Молаховым либо Ксюшею, быдловодами, 'инженерами душ и плоти'. Чем жив герой их, преуспевающий, обречённый денежным средствам, свите фанатов и поклонению? А герой такой должен видеть лишь данность в качестве истины и цедить афоризмы в духе реальности, вроде: будь поциничней, и всем понравишься; или: если хреново, будет совсем хрень. Как бы с насмешкой... В зеркале, за изрезанным бритвой сумрачным фэйсом с тягостным носом, с пятнами под глазами, я видел Марку.
  - Врут они, - крыл я тех, в кои только что норовил, - трепóлоги! Глянь их: щерятся, в безупречных костюмах. Где, блеют, тульский кузнец с башмачником, вологодский крестьянин? Надо, мол, вкалывать, подымать страну... Жутко врут, как привыкли, с прежних партийных мест подскакав к буржуазным кормушкам с этой в них блядскостью! Мы в душе, дескать, верные коммунизму, но реалисты. Коль буржуазный строй - что ж, готовы, мол, вместе с вами жить в этом строе... Приспособленцы учат опять как жить: куй себе на прокорм, холоп, а мы будем учить, как жить! Они в возрасте и устроены; им желательно доживать без бунтов. О, им не нужно, чтобы додумались до решительных вывертов! Я читал: борзописец из бывших, нынче издатель, гаркал, что не выносит, если кто думает, то есть ценит не данность, - это его слова, - а 'какие-то мысли'. Мыслить не модно; как бы домыслились до всех счастий. Стоп, народ, люби рынок! Он в меня, то есть, чтивами, он трактует мир! Сам я мир не пойму, - он мне мир в своём трёпе даст, я лишь вкалывай, чтоб купить чтив о 'Бешеном' и в нём мир постичь - чисто подлинный, как он есть, с вожделением и с пальбой! и с долларом! - я кричал для одетого гостя и добривался. - Думают, что, как им, - нам бы жрать, трахать баб и деньгой хрустеть. Презирают наш путь и ценности, Марка, выблядки этой схемы, этой библейской власть-баксы-ебля! Гонят нас в деньги, где они главные, и в их мир потребления... - Я прервал и признался вдруг: - И я вынужден... Да, я мыслю! Да, есть вопросы, я не боюсь спросить! Пусть ответит Бог, чтоб не сдох я в неведеньи! Или что, мыслить гибельно?
  Марка щурился. - Ты уж очень... Мир примитивней. На-до... - двинул он пальцами, - релакснуться, мозг отдохнёт пускай. Да, ты спрашивай... Но мысль рушит, Квас. Не хватало, чтоб... Я сопьюсь, - улыбнулся он, - с нуворишами, кто деньжат набрал и рыгает от счастья. Хватит мне смерти... И твоей маме... Всё. Прекращай страдать. Стоп пляс мыслей, Квас! - И он вышел из комнаты.
  'Стоп пляс мыслей'? Значит, ты тоже, Брут?
  Все, все против идей моих! Мне сменить восприятие? перестать мыслить так, как прежде? А значит как тогда? Ладно Библии и её поучениям? Нет, о ней я сказал... Но как тогда? Нам выносят мозг детективами, научая победам в 'истинном и единственном' мире, где предназначено, чтобы Зло вечно гнало Добро в виде Женского Тела (Денежного Мешка ли). Славный Герой же, ищущий правды, вынужден рыться в грязном белье, где, пачкаясь, вдруг находит Добро, естественно в виде Женского Тела (Денежного Мешка ли), кои он, вычистив, водружает на место и удаляется в благонравное, чуть брутальное пьянство - реминисцировать об утратах. Женское же роскошное Тело и Мешок Денег горестно плачут, ведать не ведая, что Герою кайф, в общем, лишь в садо-мазо. Суть детектива вся в Женском Теле и в Мешке Денег, что алчем с мыслями: у нас нет, у него, гада, есть они, но он медлит, гад, цапнуть и жить в довольстве! Вот должный образ 'нравственной' мысли.
  Я вышел к завтраку. Через стол пил чай Марка. Мать, пока жарилось, обращалась к нам.
  Она замужем оказалась вдруг, где удобства вовне, топка углем и деревом, привозная вода, ну а комната - лишь кровать вместить. Надо печь разжечь, слить помои, мыться из ковшика и стирать в тазу. В заблуждениях о недвижности времени, о твердыне любви и безмерности молодых ещё сил своих, мать мечтала о светлом, радостном будущем, но любила иное, чем её муж. Мать путала в нём стать с цельностью, молчаливость с упорством, нервность с энергией. Гарнизоны закончатся, ей казалось, и генерал Кваснин увезёт её в город, в разносторонность, в шик и устроенность, в мир огней, телефонов, саун, театров, где её старший сын (Кваснин Павел) вырастет в духе нужд, разрешающих жизнь иначе, чем, - то в снегу, то в дождях и в туманах, - взлётные полосы, нравы воинства, истребители, не дающие жить возвышенным... Чином муж не блеснул, увы... После брат мой, увечный... он надорвал её: помню спор, где отцу предлагалось выйти в отставку, чтобы убраться с мест радиации; он молчал в ответ. Мать уехала... целовала нас возвратившись... хаживал чин, жуировал... До сих пор мать надеется, что под видом сутулого, волосатого старца некто иной совсем - сильный, властный, решительный. Мать любя, я всегда был с отцом, с предрассудками относительно рода, чтобы он выдержал (он сражался с ней изнутри себя; мать была Далилá по сути, и он не стригся, это почуяв; есть что-то в женщине!). Так я брёл с ним до пропасти, где попятился, ведь меня ждали сын и жена моя, но и мать, что кляла родовое достоинство, поминая боярство в шутках. брáтину мы таили; вдруг донёсли бы? Пусть не любила мать 'мёртвый этот серебряный экзерсис' (цитата), глуму добавилось в девяностые: Родион болел, я страдал от недуга и появился второй мой сын - ну, а брáтина чтилась идолом, патримонием, вместо чтобы продать её, хоть за тысячу долларов... Передача прав от отца ко мне есть её дело, явно. Мать была дамой, что замечалась и восхищала; в ней сила с волею.
  Сели завтракать; и вкатившийся Родион тёр глаза, шепча, что в лицо 'муравьи ползут'. Ночь меня завела, я нервничал. Я всегда летел на огонь чувств жадно; и что я жив - загадка, вспомнить стрелялки, экскурсы по химическим складам, плаванья на плотах в смерч, рейды по чащам. Позже я чувств искал во влюблённостях, в философиях, не ценя той реальности, где имел своё тело. Но для чего я был? Для чего будет сын мой (и для чего был первенец?). Я налил чай. Разом боль вскинулась; стало маетно, как в тумане. Я выбрел в ванную, охладиться, слыша, что к Родиону вроде бы врач пришёл. Увлажнив лицо, я вернулся. Но Марки не было (впрочем, как и врача) ни в комнатах, ни на кухне: вышел курить, мол.
  - Тягостно... Понедельник, Бог ищет казнь принять... - ляпнул я.
  Мать молчала.
  Взялся вдруг Марка в матовом, длиннополом пальто, с еврейским сметливым взором. В детстве он звал меня 'гой', но тщетно, я был терпимым.
  - Клавдия Николаевна, вижу вас - воскрешается юность! Помните, как вы пели нам, в шестьдесят, вроде, третьем? Я представлял вас феею.
  - А не маму?
  - Клавдия Николаевна, embarras de richesses: затруднение от богатого выбора.
  - Гоша! - вспыхнула мать, между тем как он вёл:
  - Здесь, в Чапово, я завод веду. Повод видеться, чтоб помочь вам. Как я люблю вас... Всех! - И он вышел, чтоб переборами скрытых пулами ног стечь лестницей и стоять потом, поджидая меня.
  Мы щурились с ним от солнца, блещущего на 'ауди', и он ткнул зажигалку в угол рта к сигарете. Я уже видел сдутые шины с воткнутыми гвоздиками из цветного пергамента, ведь живые увяли бы в стылом воздухе.
  Я сказал, что Кадольск хулиганист.
  - Нет, здесь намеренно, - опроверг он. - Что ж, я попуткой. С этой я после... - И он курил-стоял, озирая железного белоснежного зверя с маркой из связанных в ряд колец.
  Взвыл шлягер, и от соседнего, справа, дома чья-то 'шестёрка' брила нас фарами. Сквозь кусты и снега, с сигаретой в опущенной, на отлёте, руке своей, он пошёл туда скорым шагом. Фары попятилась. Он вернулся, вытащил из шин стебли.
  Двинулись на стоянку, где моя 'нива'.
  - Выследили... - вёл он. - Я заметал следы... Помнишь, ты заезжал ко мне? от Закваскина был детина с намёками? То есть начали?
  И я вспомнил.
  Я вспомнил джип с тем хамом, кто спрашивал на 'М-2' съезд к Чапово и Кадольску - и, странным образом, прибыл в Квасовку... Давят Марку? То есть не джип, а типы в нём? Факты звали в реальность. Зло подсекло меня. Возникала задача, чтоб в ней участвовать, при условии, что Закваскин московский будет и квасовский. Нелюдимый, не приобретший дружб, исключая знакомства, я, долговязого и смешного обличья, - если б не рост, мне б тыкали и юнцы, - нелепый, я в нужный час, как в сказке, стал в нужном месте. Съезжу вновь в Квасовку убедиться (ясно же, исподволь), что Закваскин московский и тамошний суть одно, сойдусь с ним (там нас лишь трое) и помирю их. Пусть он и хам, Закваскин, - но будет лучше, если ровесники кончат 'драчки', как изъясняются, и не будут давить друг друга. Мы не юнцы дурить.
  - В Чапово! - сел в 'ниву' Марка. - В Чапово. У меня там завод. И встреча. - Пóлы он подобрал сев, чтобы не пачкались. Мне привычная, Марке грязь в авто вчуже; он позабыл её и стал снобом, в честь чего, верно, пах кардамоном, самой изысканной из всех пряностью. - В общем, - вёл он, как ехали за Кадольском вдоль речки Мóча в льдах и сугробах, - я не курить исчез, а ждал доктора. Объясни своим, что платить впредь не надо; я заплатил за всё, лет на пять вперёд. Врач теперь вам обязан.
  - Марка, спасибо. Но ты не должен... Так не положено.
  - Мы друзья, Квас?
  - Без достоевщины, - я ответил.
  - А достоевщина, - он курил, - это жизнь без моральных игрищ и трюков. То есть подспудное - вон давай. Или дрянь душа, как сейчас, когда гнут её? Вздор душа? Душу прячут, где ни возьми; мол, этика. На работе, в искусстве, в мысли и в чувствах - рамки и порции. На Давида, на статую, надевают подштанники. Маскируются части тел в кинокадрах. Ну, а 'Джоконда'? Что мне в ней надобно? Я б взглянуть хотел, как она оправляется; речь её не вульгарна ли, стоит рот раскрыть? Не тщеславен ли и не глуп сей перл? Может, явной Джоконде было привычней пить и ругаться. Вот что мне нужно, кроме улыбки этой Джоконды, кою мир славит. Всю её нужно!.. Дозы в искусстве, порции в жизни... А Достоевский всё пёр наружу: мерзость в морали - но ведь брильянт живой. Кроме Фёдор Михалыча, кто вот так в жизнь за истиной? Жизнь нельзя кромсать... Глянь пейзаж, - оглядел он деревню, что поползла обочь, и сказал странным голосом: - Кто б спросил меня: что с тобой? Но не спросят. Все, Квас, таятся... Что между нами? Ты не обязан мне. Ты о деньги споткнулся? Деньги - стена, так?
  - Кто не споткнулся? - я объявил. - Мы - ладно. Сам Бог споткнулся. 'Сикль' сперва, после 'кесарю кесарево'. Вспомнил? То или - или, то компромиссы...
  Что-то не так со мной. Я гнал психику, а она меня грызла... Знак непригодности для меня детектива как стиля жизни? Я что ж, не мачо, грубый, рассудочный, верный ценностям мира с сиклем на троне? Мне длить мой дискурс?.. Либо, напротив, зло - в изоляции, если даже и Марка, клявший 'пляс мыслей', час спустя сетует, что не может приблизиться, что - 'стена' и препоны меж нами?.. Необъективно. Я не могу быть всему виной. Это он не в себе с его просьбой приблизиться... А к чему? к его деньгам? Он, в меру циник, скрытничал больше. Мы, по мне, в самый раз близки. Марка хочет рублём в меня - тем, в чём я вяз действительно, распознав в деньгах страшное. Он рублём выбьет брешь во мне, чтоб втащить свои гéморы? То, что рвёт его, - мнит в меня? То бишь, я, сам истерзанный, получу ещё новый гнёт? Без того лейтенантик, кой был убит им, жжёт меня. Труп в Маньчжурии отыскал кров в некоем Кваснине, ха!.. Я причём? Чтó за тыщи вёрст меня мучает, если быть должно, где его кто-то помнит? Или же нет таких и он ладит в меня?! Я - Христос сострадать душе, убиенной корыстью?! Фиг, не желаю! О, я напротив зол лейтенантиком, что тягчит боль о том во мне, кто пусть мёртв, но любим мной...
  Я глянул в снежную и холмистую ширь под солнцем. Нет, я не выдержу. Пусть идут к чертям с их проблемами. Погубляя их, Марку с жертвой, я произнёс:
  - Стоп исповедь.
  Он смолчал, но увидел, что я боюсь его. Мер содеянного я не чувствовал и не вник, чтó значила отворённая в меня дверь, которую я закрыл. Нет, стать спина к спине я готов. Однако же, слыша слёзные 'друг, я всё тебе!', я не верил, чувствуя клюкву. Всё вам никто не даст, о важнейшем не просят, это константа дружб... Я не понял: он в тот миг не себя, а меня спасал, углядев во мне бездну... В общем, я ехал; рядом был спутник, ставший мне 'кент', стариннейший, - но не друг в полной мере.
  Чапово прежде был показательным кластером 'коммунизма': комплекс коттеджиков, магазин, баня, клуб, маслобойный завод, коровники, сыроваренный и колбасный цех - спектр затей под станки, что купили за доллары за границею. Иностранцам являли рай для колхозников, созидающих рай питания из того, что везли из упрятанных в дальней грязной глуши бедных, серых деревнюшек. Год гайдаровский лак содрал, в девяносто втором покатилось всё к пропасти. Пока бились за собственность, Марка встрял с пряным делом, выкупив два фасовочных (итальянских) конвейера. За аренду платил он в колхозную, а потом в ТОО-вскую, а потом в ОАО-вскую кассу, также директору ломанувших к стяжанию бизнес-форм сего Чапово. Грузы с перцами, кардамоном, лавром, имбирем, цедрой, гвоздикой и многим прочим здесь фасовались и отправлялись в Москву на склад, в тот же Л. переулок (там маркин офис) и на Ходынскую, где столовые, торги, лавки, пекарни, кухни и частники разбирали их. Но потом разбирать товар стали также отсюда, с этого Чапово. От зари до зари трясся пряный конвейер с именем '1-ый Пряный Завод Г. Маркина'. Фирмы 'Щёлк', 'Агроэкспорт', 'Спайс' и 'Гвоздичка' с ним конкурентили; флагман был всё же маркинский '1-ый Пряный...' Думали, что таинственный 'Маркин' - вождь революции. Благонравный бренд.
  Мы свернули к строениям; там стояли в ряд фуры с потными стёклами. Ослепляемый солнцем, я вылез в ветер, тянущий с поля. К Марке шёл невысокий, в куртке до пояса, смугловатистый человек. Тип в ватнике поспешал в припрыг от конторы под вывеской тоже к нам; вслед - толпа.
  - Виноват, Андрей, - подал первому руку Марка. - Я припозднился... Мутин: охрана, сыск, безопасность... Павел Михайлович... - он представил нас.
  Сыщик кашлянул. - Мы, Георгий Матвеевич, провинились. Мы виноваты; был ресурс избежать проблем. В оправдание сообщу, факт сложный, неоднозначный, нужно заметить... И, как бы ни было, - он подёрнул плечом, - мы действуем. Установлен заказчик. Кто - доложу вам. Наедине. Поймёте... Вы вольны разорвать контракт. Я, сказал, признаю вину...
  Мы зашли в толпу лиц, телогреек, курток, галдевших: - Где товар?! Нам плевать!! Ёшкин-клёшкин, где ваш начальник? Мы со вчера тут! Я сам с Воронежа! Мы не спали! Деньги вертай, со штрафами! Да мы - в 'Спайс' отсель, в 'Агроэкспорт', там понадёжней!
  Мутин водил плечом. Я оглох, задыхался от гари выхлопов фуры, в коей люд грелся. Марка извлёк курить.
  - Утрясём. Я начальник, - тихо он начал: - Что шуметь? Будут скидки, траты оплатим. В Митрове... Митров как, Андрей?
  - Укреплён. Самых опытных, чтоб вы знали.
  - Мы вам из Митрова подвезём. Там цех у нас... - Марка ногтем скрёб переносицу. - Кто останется, сдайте Нилычу накладные для составления гензаявки в Митров. Всех завод приглашает в ноль-ноль четырнадцать отобедать в Кадольск, в харчевне. Вас отвезут.
  - Лады тогда! - загудели.
  - К вечеру вы загрýзитесь. А вы - 'Спайсы'... Всем быть во фраках! - бросил он под галдёж с улыбкой.
  Цех был с конвейерами в одном конце и со складом - в другом. Так прежде - так и теперь под мощными и горящими лампами, но с бездействием всех станков средь луж и с оплывшей, в пенистой шапке, грудой товара. Через мобильный Марка звонил-стоял и смотрел на охранников, в чёрной форме верзил; у младшего кровь на лбу. Спрятав трубку, он, улыбаясь, ждал объяснений.
  - Тут, - начал старший, чуть шевельнув рукой, - к четырём, кажись... Нет, к пяти... Значит, все уходили, то есть рабочие... Я не помню кто...
  - Барабанов.
  - Он сказал: иномарка. Я сразу выглянул: есть, ага. У ворот стоит. Все ушли, и я к ней пошёл. Мне качок тянет карточку: налогслужба, да с матюгами... Вдруг повыскакивали пять в масках... Ну, налогслужба ведь. Саня: кто с тобой! А я - 'органы'...
  - Он: с налоговой! - начал младший. - Я и не знал, как быть. А назвали мой адрес, я и поверил. Пушку забрали, вмазали... и к трубе на наручниках; взяли лом, сбили кран, лили воду. Тут я допёр тогда.
  - Знали адрес?
  - А и не только, - выдавил старший. - И про детей моих.
  - Ты их видел?
  - Как мне их видеть? Маски ведь...
  - Номер транспорта?
  - Я не помню, - старший потупился.
  - Главный, - вставил напарник, - он с наглой мордой. Склад поливали и по станкам ломьём, а он чипы бил у станков. Нарочно. Нас после Нилыч спас: он очки забыл да вернулся...
  Мы прошли к блоку с выбитой секцией, под которой был мусор. Марка скомандовал, чтоб сырой товар разложили для сушки. Все заработали. Мы остались средь цеха, - я, Марка, Мутин, - полного скрежета. Лишь станки были мёртвые. Мы на них не смотрели. Марка беседовал, глядя вниз, куда стравливал носом дым сигареты.
  - Я не виню бойцов. Угрожали, знали их адрес. Тут и любой смолчит... Значит, здесь в шесть ломают... в восемь - звонили мне от Закваскина. Я, как помните, - сразу вам, чтобы дочь с женой спрятали. Через час вы звонили, чтобы людей прислать, для охраны.
  - Не получилось. Вас не нашли вчера. - Мутин вытащил файл со справками.
  Марка выпустил дым под нос. - Я был с другом... Ну, так и что, Андрей?
  - О Закваскине? Вот, тут всё, что нарыли, - тряс тот бумагой. - Вкратце досье его... Дело сложно. Рекомендации я вам выскажу.
  - Квас, езжай, - Марка выложил. - Благодарен, что ты подвёз меня. Созвонимся. Ты будешь нужен.
  Знаю, чем 'нужен'. Даст мне подстрочник, переведи, мол, после оплатит как за китайский либо за бáнту; купит ботинки, дескать, размер не тот и 'ногастому подфартило'. Только не он мне - я помогу ему, коль Закваскин тот самый. И, в силу этого, мне нужда слышать Мутина, все подробности, хотя кружится голова, жжёт внутренность. Потому я остался. Сыщик, или не знаю кто, пробежал по мне взглядом, но вряд ли выяснил, чтó я - квёлый хиляк, жердина, 'Павел Михайлович', 'друг' клиента. Я же угадывал, что я в центре события, ведь охранно-сыскное, в образе невысокого, в куртке, смуглого человека с именем 'Мутин', располагает только лишь справками. С первых слов его я тотчас успокоился относительно собственной роли, незаменимой, как представлялось.
  - Эн Эн Закваскин, - Мутин читал для нас, - Николай Николаевич, Тульской области, сорок лет, проживает в Москве, бездетный. Рано в колонии... Дальше вновь разбой с отягчением, срок - шесть лет. По отбытии, в Магадане, в Ногликах и в Охе затем, занимался рыбацкими и другими делами с вором в законе, нынешним председателем ПэДэПэ, госдумцем, спикером фракции Львом Барыгисом, погоняло 'Барыга'. Эн Эн Закваскин - главный охранных ООО 'Витус' и управляющий рынков, гостиниц, дюжины моек, все в Подмосковье. Он был замечен в дерзкой активности в Чеховском и Кадольском этом вот округе, где наладил свой бизнес. Член ПэДэПэ - Прогрессивно-Дем. партии; член Цэ Ка ПэДэПэ, называемой 'крёстной матерью криминала'. Он привлекался в деле убийства мэра из Холмска, но был оправдан. Есть информация, что в партийной структуре, также в барыгисском частном бизнесе возглавляет бойцов. Пять дней назад ликвидировал президента 'Инкредит-банка'. Амбициозен, но, как я думаю, интеллектом не блещет, что, с концом войн за собственность, отставляет его на второй и на третий план в ПэДэПэ, побуждая спешить с освоением собственных бизнес-ниш. Говорят, друг Барыгиса... - Мутин спрятал файл в недра кожаной и короткой выцветшей куртки. - Что ещё? Агрессивен, фрукт девяностых. Также признáюсь вам... - Он смотрел в мою сторону.
  - Вы, Андрей, - бросил Марка, - всё говорите. Нет тайн. Я слушаю.
  Сыщик кашлянул. - Дело, собственно, не о вас идёт. А о нас, об охране. Мы подвели вас...
  - Кайтесь.
  Мутин темнел лицом. - Извините. Мы бесполезны вам; не про нас масштаб... - Он замялся. - Коротко: вам, Георгий Матвеевич, ставят мат. Барыгис либо Закваскин вас принуждают... Вы, кстати, бизнесом на Востоке кинули высший тамошний криминал, де-факто. Я о Корейце. Вы подчинитесь - либо убьют вас. Это им просто. Хватит средств замести след или устроить, чтобы не видели тот след службы, должные видеть. Мы не спасём вас. Наше - бандгруппы, гопники и залётные. А на вас - оргпреступность высшего ранга. Вы подчинитесь ей, либо вас найдут на шоссе, в кабинете или в квартире с дыркою от контрольного выстрела. Пострадал ваш завод. Следом будет воздействие на вас лично... или на дочь, мать, друга. - Он показал в меня скоком века. - Мафия... только деньги... Твари на всё идут... А потом этот рубль - в шалманы, чтобы увидели, до чего он крутой, магот! - взволновался вдруг сыщик.
  - Вы от бессилия? - Марка вставил. - Вы горячитесь, словно не знаете, что так есть и так будет. Денег всегда хотят, кроме странных, как Павел, - он улыбнулся. - Вы, между прочим, денег хотите? Вы ведь из органов ради них ушли? Нет? Призвание? Проявите способности, если вам выпал случай. В органах вам мешала казёнщина, вероятно, коррупция - здесь что? власть уркагана? - Марка ощерился. - Помогите мне, помогите. Вы, знаю, профи. В руки рогатину - и мразь в пах, Андрей. Как, поможете? Без нотаций о тварях, целящих крыть меня. Ведь не вся ПэДэПэ наехала, не сиятельный Лев Барыгис, чтобы я сдался? Давит нас вошь. Почти вошь... - Марка склонился к уху молчавшего невысокого Мутина. - И поэтому он пускай, вас цитируя, где-то с дыркою от контрольного выстрела. А мы с вами мочой в него... Вы ведь в сыске, чтобы когда-нибудь завалить зло и чтобы ведать, что его нет впредь ни в ресторане, ни в казино, ни в бане, ни у путанок: и на Тверской нет, и на Арбате, и на Солянке. Да, нет Закваскина Николай Николаича! И вон в том 'мерседесе' больше не он летит. Ибо он с вашей пулей числится в морге. Ведь ради этого вы со мною? Нам ли, друг, маяться в юридических рамках и отступаться, если желается пнуть зло?
  Тот бегал взорами... Я ж молчал, вызнав нужное, что Закваскин их - мой, из Квасовки, и что дело, судя по фактам, замысловато. Право бессильно, то есть инертно, как и всегда. Карт-бланш, волей случая, у меня. Зря планы, что не рассматривают роль Квасовки, точно... Мутин завёлся, дёргая курточным, с кобурою, плечом. Помедливши, потемнев лицом чуть малайского типа, он смутно начал:
  - Я, раз так... Я, Георгий Матвеевич... Сколько раз, когда был ещё в органах... нет, срываются... Я вёл дело, вдруг обложили: стуки в дверь, на детей наезд. Из своих меня сдали... - Он убеждал себя, ущемлённого чем-то. - Их всех - рогатиной. В пах их!.. Но не решил притом... Словоблудия быть не может, если рассудим, вы да я, что все тысячи, наши люди, сто миллионов, ниже дерьма уже с их законными рамками, а дерьмо - в своём праве и управляет... Я понимаю вас - вас с рогатиной, отчего вы решились... Правильно. Если будет, как вы решили, - что же, не против... Но, - он закончил, - лучше терпеть. Советую. Им отстёгивать проще, чем воевать с ними...
  Марка перечил: - Нет, друг, рогатиной! И прочь рамки. Что этим рамкам? Местный разрыв, Андрей. Нам же будет вдохнуть что: воздуха. Нам один только нужен, тот, переквашенный, волк в овчарне. Это реальный путь, и он стоит... Я миллион дам, американских. Ясно, не вам. Вам нужно? Нет, вам не нужно. Деньги - семье пойдут, вашим детям. Вам нужно, верю, видеть шваль мёртвой. Мы так и сделаем. По рукам, да? - И Марка сделал шаг, но с руками в карманах.
  Сыщик нахохлился; по виску потёк пот. Расслышалось с лица тёмного: - Я обдумаю... Но пожму, в знак намерений. Другу вашему тоже...
  Вслед за чем он исчез.
  Он мнил убивать, не зная, что он не нужен вместе со всеми, сколько ни есть в нём, грёзами и идеями. Он из 'недо-'. Богу плевать в таких. Но он прав, соглашаясь 'за рамки', ибо мораль в нас, в 'недо-', то есть в отверженных, коих в общем и нет, смешна; в нас мораль - словно бич флагеллантам; только себя казним. Он гонял мысль за мыслью с попранным неподвижным Закваскиным и с горячим стволом в руке. Приоткрыв двери цеха, он посмотрел на нас - укрепить свои прихоти, обещавшие статус избранных - победительных, правых, праведных. Я почувствовал, он решил уже. И пресечь его не стремился, понял я, Тот, Кто 'свободою воли' как высшим даром скрыл бойкот ферезеев, русских, хеттеев, прочих отверженных. Он исчез за дверями. Я хотел, чтобы он, умерев в свой час, не полез в меня, этот сыщик, за лейтенантиком.
  Марка был в оборот ко мне, в эксклюзивном пальто, с левой, прямо отставленной от бедра непреклонной рукой с чуть дымившею меж двух пальцев в ней сигаретой.
  - 'Нынче призрю на вас, - вспомнил я, - и размножу. Я есмь ваш Бог с сих пор, а вы род Мой; вам побеждать врагов. Я Господь, Бог Израиля'... Мутин - новенький в мартиролог? - я усмехнулся. - Скольких ещё убьёшь?
  - Бог весть, - вымолвил Марка. - Я исторический персонаж. Кто прочие - я не знаю. И не стремлюсь знать. Пусть не встревают. Я длю историю. Я творю её. Это участь израиля. И моя, значит, участь.
  - Но им всем верится, что они творцы тоже.
  - Нет, это я творю, а они только средство, даже и Кремль ваш... Мне нужна помощь, - вставил он. - На Востоке.
  - Нет, прежде в Квасовку.
  - Ладно... Мне хлопоты предстоят. Езжай давай. Нике кланяйся. Прилетят мои, посидим.
  Я вышел. Вновь солнце, ветер, снег, фуры, люди, ждущие и ходящие, псы и голуби на асфальте, лес вдали... Есть Монмартр, Пикадилли, Токио - а я видел лишь это, жгущее чувствами колоссальнейших мер. О, Родина, моя Родина! Мне б в каморке пить горькую, чтоб запить тоску, потерявшись в громаде, что вобрала мой род к тайному, неподъёмному всякой нацией, непостижному, - да и нам непонятному, - ради коего мы ломаемся, чахнем, гибнем, так и не ведая, для чего, ибо нет у нас ни богатств, ни счастья; разве что в мае, лепящем кроткий русский наш рай, мы нежимся перед сумраком вьюг и слякотей в криках воронов средь пустых серых далей, чтобы и впредь хранить окаянные, словно вросшие в плоть безмерности для каких-то нечеловеческих перспектив. Вдруг Бог здесь сойдёт в Свой час?.. Невольные, бдим мы вверенный окоём, а рыпнемся - лишь творим разрушение как урок не бежать судьбы, но стоять вечной стражей, кличущей тщетно: что тебе, Родина, мать и мачеха?
  ...От осевшей до дисков маркинской 'ауди' я побрёл в магазин вблизи, куда долго, циклически, возил пряности - элитарный, непопулярный, но товар праздничный. При звучании: лавр, шафран, имбирь, стевия, - блещут призраки моря, пагоды в тропиках, смуглых ног незнакомки и, может, счастья. Я среди специй грезил здоровьем, выправкой кэпа чайного клипера, повернувшего судно в галфинд, грезил о знатности, гордой старости, о блистательных ужинах в Новой Англии или Выборге, о спокойствии и довольстве. Но не о дёрганном и замешанном хворью нищенском быте с вечной угрозой мук и несчастий.
  Всё вело к моим подвигам.
  'Этуаль' был ровесником моей фирмы. В мгле девяностых, изгнанный с лингвистических пажитей и ища, чем кормить семью, занялся я конфетами, утюгами, также РС-шками, серебром, красной ртутью etc., бывшим разве в бумагах и не принёсшим корысти, кроме терзаний. Вдруг - мысль о пряностях. 'Этуаль' был тогда 'Промтовары' с номером двадцать пять горторга; он, впав в угар реформ, растерялся, где добывать товар; он, как сотни других в стране, торговал всем на свете: яйцами, конфетти, розетками, клеем, скрипками - до поры, когда фабрики сдохли. Год ещё предлагал он ввозной хлам типа спирт 'Ройял'. Я же со 'специей' (совокупность коры, лепестков, рылец, листьев всяческой флоры) занял свободную, в общем, нишу, не приносящую сверхдоходов, но мне пригодную. Я вплыл в заводь, где не толклись рвачи, и отыскивал, сбывал пряности. Но найти товар и доставить стоило денег. Было, что на привычном некоем месте встретивши вакуум, я мчал в новое, чудом всплывшее и словчившее, чтоб в оплаченных мной пакетиках 'Перец чёрный горошком' был сбор черёмухи, а 'Мускатный орех' был жёлудем. Сдав товар в галопирующей инфляции, прибыль я снимал редко: то, скажем, банк исчез, то вдруг вместо 'Наташеньки' некий 'Стройинвест-главк'. Так жили мы: я с поставкою специй - и 'Этуаль', менявшийся из лебёдки совторг-коммерции в буржуазную утицу с банковским счётом и с возрастающей склонностью закупать товар дёшево, чему я, при большой конкуренции, отвечать впредь не мог. Зрел крах. 'Этуаль' всё имел со старта, всё, кроме навыков, кои он приобрёл-таки; у меня - моя 'нива' с вялым квашнинством как неумением оборачиваться (вообще быть), плюс тоска от синóпсиса, или нашей истории: от того, то бишь, что Бог знает один сюжет - не про нас.
  Вот таков Кваснин: лез к реальности, в злобу дня - ан опять сумбур. А ведь нужен обкорнанный, однозначный Кваснин с идеей, где сыскать пропитание.
  Дамы вешали рис, грамм в грамм. Глаз внимателен, и совок снимал лишнее, чек низался за чеком. Но, клянусь, в них - любовь, мысль нравиться, беспокойство о детях и порой промельк: что я такое? Хоть мне не кажется, что наш мир только воля, в лад Фихте-Юму (мол, пропади мозги - вмиг всему конец), но внутри что-то шепчет мне, что наш мир от понятий, кои рождает мозг, оттого в нём нет истины. И что правильней: сознавать или жить? - проблема.
  - Нам нужно перцу, - вышла директор, рыжая, тридцати лет, с зеленью глаз. - Сто пачек. И желатина, двести... - Это она всё - мне.
  - Желатин? Он не мой товар, - засмущался я и извлёк лист с ручкой. Путает меня с кем-то; ей все одно.
  - Чей? Чеховских? Вы кто - пряности? Я забыла вас. - Она стукнула по прилавку крашеным ногтем. - Да, желатин ведь чеховских, а вы пряность... Всё записали? Так, и когда вас ждать?
  - Деньги бы... ну, за старое, - намекнул я. - Сразу вам новое...
  - Не распроданы, - прервала она, - ваш шафран и мускат с корицей. Это любителям; я сама обхожусь лишь перцами... Кстати, дорого. Желатин что привозят, могут дешевле, нам обещали... - О, она знала: я в её власти; я был единственным, но теперь, с фирмой в Чехове и с пройдошливым 'Спайсом', я не один, тем более спекулянт по сути. (Марка мне скидку дал, но я вёл с ним дела без скидок и, стремясь к суверенности, обращался и к прочим, даже и к многим). Я конкурировал, но, возможно, час прóбил. - Да-да, дешевле! - произнесла она. - Мы узнали: в Чапово фирма. Чапово ближе к нам... Вы оттуда? Можно дешевле?
  - Хоть я оттуда, - врал я ей, - но у нас не всегда всё. Есть товар из других мест... Верно, дороже, но ведь мы как вам: без предоплаты, в ассортименте. Чехов не сможет так... - Я украсил свой вид ухмылкой: этакий дьявол бизнеса. - Мы вам разве руно не возим; в целом Кадольске только у вас все пряности. - Для солидности я упёрся в стёкла прилавка и наклонился к ней, позаимствовав мудрость Кáрнеги, что-де надо пленять людей. Стёкла треснули.
  - Вы... вы что! - она охнула, дёрнув рыжей причёской. - Ну, точно маленький!! Что наделали?! Ведь стекло стоит много!!
  К нам обернулись.
  - Я... Извините... Я ненарочно...
  - Ох! - завелась она. - Вы не знаете, что нельзя на витрину жать?! Это как же так?!.. В общем, перец не надо! Ваш перец дорог... Хватит, зачем нам? Вы нам возите лишь кардамон, шафран!
  'Этуаль' был потерян. Мне отказали в прибыльных пряностях, а на редкостях, поставлявшихся пачек десять-пятнадцать (что, несмотря на то, нужно где-то найти-купить-транспортировать), не возьмёшь своё... Бизнес сдох. Я кивал... Но я знал, что не стану возить товар. Я подвинут был от кормушки; сходно недуг гнал с жизни. Слёз я не смог сдержать. У неё вдруг сел голос.
  - Что вы не пишете? Кардамон пять, дальше, шафран пускай и имбирь и мускат пять пачек... ну, и бадьян с гвоздикой; и ванилину, пачек под сотню. - Явно смутившись, пробуя чёлку тонкими пальцами с обручальным кольцом, закончила: - Триста я вам найду дать... Хоть и не продано.
  Мы пошли в кабинет, где сели. Рыжая ныла, чиркая ордер:
  - Вы точно маленький, право слово. Слёзы? Зачем вы... Ладно, не вычтем... И... вы не очень. Спали с лица тотчас... Неприятности? У кого их нет! - Она в бланке строчила, чтобы и спрашивать, но и повода не давать решить, что беседуем как мужчина и женщина либо что ей действительно важен я, не ордер.
  - Да, простудился. Мы... я на даче был... - стал я врать ей. - 'Нива' сломалась. Мне нужно денег. Но, о стекле, настаиваю - за мой счёт...
  - Где ваша дача?
  - Флавск, это город... Юг Тульской области.
  - Флавск... А правильно я пишу? Кваснин вы? Павел Михайлович?
  - Да, Квашнин... Нет, Кваснин пока. Пока 'эс', не 'ша'.
  - Как? Вы что? Я года пишу ордеры, а и то растерялась: 'ша' или 'эс' вы?
  - 'Эс' пока.
  Встречи М и Ж сводят в рамки морали, чтобы замедлить резкий срыв в пропасть, в малоосмысленный вопль тел, устремлённых друг к другу. Есть исключения. Но, как правило: где мужчина и женщина - там эдем, кубок полон, пламя без дров горит. Где она и он слиты - там мы как Бог.
  Рознь - с умыслом. Если вспомнить, как всяк нелеп в сём мире: заболевающий и давящийся пищей, и задевающий за углы, икающий ни с того с сего, страдающий от жары и холода, потому что расколот в эти вот пóлы, то сознаёшь: не к счастью 'твари по паре', но с жутким замыслом извести нас. Я б стал могуч, как бог, доведись мне быть целостным! Первозданный, с невыломанным ребром как с Евой, я Богу в пагубу. И сейчас, рядом с сей незнакомкою, я, идущий к концу, сдыхающий, говорил себе тайному: а не эта ль та самая, что была вне судьбы моей, но какую нашёл-таки? Не отсюда ль все беды, что я - не с той всю жизнь? Я прильнул к ней в безудержной нетелесной тяге.
  - Вот, вам стекло разбил, - брякнул. - Что за работник?
  - Может, не ваше, эта торговля?.. Хоть время сложное, трудно всем сейчас. - Она кончила ордер. - Вот у меня все друзья в торговле, бывшие техники. Даже медики.
  - Даже ? - Я вдруг завёлся, вместо чтоб двинуться в бухгалтерию с её ордером, как положено: этикет такой: 'благонравие', 'лимитировать', 'здравый смысл', 'жизнь для дел', 'нормы', 'рамки', 'не позволительно' и 'пристойность'... полный 'бонтон' то бишь. Мы в условиях, где ступить в ширь, вольно вдохнуть и выдохнуть, посмотреть полным зрением, выдать прямо, что мыслишь-чувствуешь, - трудно. Жизнь под запретом. Движемся робко, думаем тупо, чувствуем вяло. Мир наш Бутырка; камню вольнее; нам дважды два везде; я сто лет в этих чёртовых дважды два. - Что медики? - нёс я. - Чем они лучше? Муж у вас медик? Им привилегии? Отчего, если медик вас трогает, - я накрыл её кисть своею, - вы полагаете, что он право имеет как вас врачующий? А не медику - неприлично, пусть бы не медик высмотрел важное, несравненно больное в вас! Может, он бы почувствовал, что вам плохо и, пусть вы дышите, - но не в полную. Что вам медик ваш, если вам нужна истина?
  - Мне...
  - Век видимся, - ну, и что, кроме просьб привезти товар? - перебил я. - Что кроме выписки накладных с упрёками, что гвоздика не пахнет? Вы хоть задумались, что я жив, не мёртв! что мы видимся чаще, чем ваши медики, кто, однако, вас учит и наставляет, что и как делать? Воображали вы, что я, может, нужней вам этих всех медиков? Думали, что умрёте, помня лишь ящики, сметы, чеки? Я для вас накладная? Знаете... - Я сдавил ей запястье. - Я не приеду, я не хочу вам возить товар. Вы вам посланных мните хламом, в коем единственно драгоценная и живая жизнь - ваша. Я вам не пикуль.
  Рыжая вскинулась. - Что вы? Муж мой хоть медик... я их случайно... Вовсе не пикуль вы... замечаю вас... Как вам вздумалось, что вы пикуль? - Вытянув пальцы из-под моих рук, встала.
  - Вы - замечаете?
  - Да. Наверное... - подняла она взоры. - Но... Как вы знаете, что порою тревожно? Вы не психолог?.. Я буду думать впредь... - отошла она к шкафу. - Знаемся долго, а говорим мы и вправду в общем-то в первый раз, не о перцах, а как... как люди.
  - Будем дружить, - я встал. - Вас звать...
  - Вера... Но... - притворилась, что смотрит в папку. - Ведь при других мы не сможем так... разговаривать? Не поймут никто...
  - Скажут, мы влюблены, - изрек я.
  Вмиг покраснела.
  Я к ней приблизился. - Да, не шуточно влюблены, не смейтесь. Как нужно всем любить... - И я смолк. ('Отцовская', обронил он, 'любовь'?).
  Я вставил: - Расскажете о себе? Когда-нибудь? А я вас спрошу о такой вашей жизни. Мне это важно. Мне интересно: вы как есть и вся жизнь ваша, вдруг вас приведшая вот сюда вот директором, чтоб выписывать чек, краснея.
  - С рыжими вечно... Это жуть бесит.
  - Бесит... - я вторил. Я уходил в себя, где внимал уже первенцу и словам его про любовь - 'отцовскую'.
  - Я все деньги дам.
  - Нет... - Я чувствовал муки. - Верочка... Нужно... нужно идти. Всё...
  Я брёл к родителям, благо близко. Шашни с директоршей? Я не выгод ищу, а Жизни, чувствуя: сгинь я, кто меня вспомнит как человека, не как лотошника? Мне б - естественность, вроде той, что земля летом тёплая, месяц жёлт, девы нежные. Я ломлюсь в людей, так как все скрыты в панцирях под замками.
  Взяв сына с брáтиной, скрытой в ветошь, я вышел к 'ниве'. Мать сошла в шубе. Мы с ней проехали до Сбербанка, где наши деньги 'власть бережёт от нас', пояснила мать. И я ждал её, глядя, как норд метёт лёд в клумбе.
  - Пап, она скоро?
  - Да... Вон, вернулась... - Я открыл дверцу.
  Мать села рядом.
  - Что?
  - Я хотела... - Мать, взяв ладонь мою, как и я час назад брал Верочку, шла за 'рамки'. Только напрасно; я ведь не мальчик, кто жив уроками; у меня свои взгляды, принципы, скептицизм и ирония; отстранённость в итоге. Пусть из-за хворости автономия свяла, но в меня сложно.
  - Мама, - я начал, чтоб отдалиться. - Марка врачу платил, ради Родика. Знай впредь.
  Мать отвела глаза. Ей мечтался сын сильный. А вместо этого неродной, звать 'Гоша', им помогает. Будь я моложе, я обещал бы ей звёзд с небес. Но я только вздохнул, уверенный, что судьбу не сломать; красавицам, начиная с Елены Троянской, горше, чем кажется.
  - Мы хотим тебе счастья, мам.
  - О, я счастлива вами.
  - Мной? - подал голос Антон, мой сын.
  - Я хочу, чтоб мой внук имел что положено. Чтоб вы с Родиком жили. Честь Гоше. Но его мало.
  Я нервно тронул руль.
  - Продавать её. Ясно? - Мать улыбнулась: гладкая кожа, собранный подбородок. - Хоть за пять тысяч... Да хоть за сколько.
  Я был растерян, стал заикаться и возражать ей: - Я ме... меняю скоро фамилию! Чтобы я это слушал? Нет, ты не можешь так! Так нельзя! Мы никто бе... без брáтины. Он никто - внук твой, я никто.
  - Он никто без учения. Ты же... Ты и сейчас тень. Родя наш гибнет. Нам нужны деньги, очень большие. Деньги любые.
  Я вылез справиться с дурнотой, сыграв, что смотрю, как там шины. Сняв ногтем наледь на дряхлой щётке на лобовом стекле, сел дослушивать.
  - Почему отец дал её? - мать продолжила. - Павел, вещь не его уже. Он не смог решить, не дерзнул решить. А продашь её ты.
  - В ней род наш! - я бормотал. - Как род продать?!
  Мать расстроилась. - Ты уверен, что сын твой, кто дремлет сзади, дюжину лет спустя, без тебя, я хочу сказать, не сменяет вещь на какой-нибудь 'бээмве', девицу?
  Я мучась слушал. Я жил квашнинством. Бедность, никчёмность не угнетали, если ты близок древнему роду и есть свидетельства... Мне отец отдал мне брáтину, чтоб с себя снять ответственность? Или он так спасал меня? Я представил, что, вот, продажа - и, ненашедший себя в сём мире, чахнущий от распада тела и духа, я лишусь брáтины... Вряд ли вынесу, вряд ли. Но почему мне опять решать?! Как мне жить в двух ужаснейших ситуациях, не продав и продав её? Отдавая мне брáтину, вместо чтобы самим продать, мать с отцом потерять могли Родиона, вечного мальчика дней Гагарина: я могу удержать вещь. Что, я дороже им? Но как кто? Как нормальный кормщик их внука?
  Знали бы, как нормален я - издыхающий, вкупе с предками и потомками представляющий вторсырьё в историческом празднестве колен Гадова, Неффалимова и Рувимова. Богу - я нуль. Матери - нуль второй сын, бедный увечный? Ибо, что б ни бы-ло, выбор сделан: я могу не согласен быть, и впредь мне решать: жить ему, Родиону, либо же мне жить славою рода? Или смекнула, что, после первенца, уступлю?
  - Он плох? - Я глотнул седатива в виде двух капсул.
  - Он жив условно, - произнесла она, чтобы я, это зная, крепнул в решении. - Ты и сам плох.
  Брáтину не спасти, я понял. - Ладно, продам её... Будем жить, мама, - я покривился. - Но не сейчас, не вмиг... Ладно?
  - Павел, обследуйся.
  - Да, - сказал я. - Конечно.
  И она вылезла.
  Я глядел вслед величию и надеждам, спрятанным под облезшую, но на ней - шубу царскую. Я решил: как бы ни было, подарю ей песцов с шиншиллами. Пусть у гроба сынов своих плачет статная элегантная женщина, не жена, не невеста, - мать в утешение...
  
  
  
  
  VIII Береника
  
  Ехали близ руин взорванного в Москве дома. День назад гордая, башня сделалась грудой плит, балок, мебели и раздробленной утвари вперемежку с телами, в коей ворочались краны и экскаваторы, сортируя, сгребая хлам. Блоки стенок в обоях, где отмечали рост чад родители, кровь героя вой-ны, струны скрипки студента консерватории отвезут в карьер, свалят в яму. Станется квази-кладбище. Но никто не придёт туда, а оплакивать взорванных будут снег и дожди; и весной, в апрель, когда нет ещё зелени и обломки светлы в лучах, на пруту, что торчит, как шест, ветер тронет эластик с некогда самой стройной ноги второкурсницы из Московского инженерно-строительного - как укор судьбе, как порыв проявиться вот так хотя б...
  Я, давя газ, тронулся дальше.
  Мы жили в длинном, как такса, коробе, что одним торцом к Карнавальной ул., а другим - в сквер с деревьями. Бросив 'ниву', вышли к подъезду, нёсшему груз забот властей в ипостаси снабжённой кодами двери. Я же рассчитывал, что меня и семью мою и соседей выручат не подобные двери, но серость, блёклость и неприметность сей жилой ветхости.
  За табличкой с номером 70 был склад ящиков с этикетками '1-ый Пряный...' То есть вновь специи. Что неправильно. Мы решили кончать; я в Квасовку ехал, словно стирая всё, - а жена набрала товар. Как, откуда? Это ей Марка дал. Эскулап Родиону плюс это значило, что, и так задолжавший, я вновь одалживал. В мыслях вижу, как, позвонив ей ('поговорить, Ник'), Марка, вняв жалобам, что заказчики 'ждут уже', а нет 'пряностей', отпустил товар, наболтав, что в его интересах сбыт его бренда. В комнате - пачки, тучные сумки и накладные в 'Торги', 'Ритейлы', 'Трейды' и прочее, учреждённое, чтоб оказывать мне любезность взять товар, распродать и потом рассчитаться. Я был в убытке... В общем, баланс мой был отрицательный, что знал я и сам Марка. Но не жена моя. То есть женщина, что достала всё это и где-то бегает, разнося заказ; эта женщина с звучным именем Береника Сергеевна - мне жена... Берениками были дамы Египта и древней Греции; и дочь Ирода, истребителя вифлеемских чад; и врагиня ап. Павла; также метресса кесаря Тита, сжёгшего город избранных. Береника по-гречес-ки 'Βερενίκη', 'Победоносная'. С тонкой талией, ноги-руки излишествовали в длине и тонкости, голова как бутон на стебле - вот она. Также рост с разнобойностью членов, что создавали вид, что они изгибаются. В Нике сходство с мадоннами длинных шей чинквеченто (женщины-башни). Плюс длинный рот ещё, что от скул оттеснён умилками; подбородок с ложбинкою; две миндалины глаз в их сини и соболиные, под высоким лбом, брови. Вот моя Ника - вся локомоция, линеарность, странница во трёх соснах и попаданница вечно-всюду впросак. Мать звала её 'Невпопад', я вспомнил. Вешалась в детстве; ей вдруг подумалось: май закончился, - и она расхотела жить. Я, пройдя к телефону, шумно звонившему, слушал.
  - Ты, Феликс?
  'Сэр! (Звук вздоха; я сразу понял, что он в бездельи). Рад тебе... ВСЁ! Облом! Знаешь, к чёртовой матери всё сворачивай и шуруй у Эуропу! - Шмыгов коверкал речь. - Всё, заСТОЙ!! Мерзопакость! Это не год назад. Как я жил тогда! Взятку дашь - и всё продано... Впрочем, мы лишь реклама, что на концерне в снэжном краю под названием Швэцыя делают лэктротэхнику, а вот здесь на одной восьмой суши - или сто-дцатой? - не покупают швэцкую тэхнику и ждут выборов смыться в Англию'.
  - Возвращаю долг, - я прервал его. - Помнишь, триста брал? Где мы встретимся?
  'Dear! - и он хехекнул. - Мой уважаемый герр Квашнин, сэр! Помню! А вам известно, - хоть о таких делах лучше с пьяночкой в 'Bishop's finger'е, - вывел он интонацией, - то, что минимум джентльмена - лям, не меньше. Так что имей он их, Шмыгов был бы в неблизком некоем месте-с! Ты должен триста? Я их возьму, сэр, чтоб пропить в 'Бишопе'... Ба! Мне мэрия!.. Dear, после... Фёдор Васильевич! - взвыл он. - Рад вам!..'
  Он утомлял меня, пусть нас связывал век студенчества. Впрочем, он бы остыл ко мне, не пиши про нас, Квашниных, историк, кой, он признался, был его прадед (он, кроме этого, принц Уэльский, так он врал выпив). Он чтил реликвии и блистал, умеряя невежество не слыхавших про Холмских, Глинских, Тюфякиных, Квашниных, Стародубских, Татевых на собраниях, где болтали про вечных и представляющих знать 'Голицына с Оболенским'. брáтину он раз видел, но счёл поддельною; хоть признал, что за двадцать 'штук' (то есть тысяч и, ясно, баксов) смог бы продать её; обещался помочь при случае. Он угадывал, я плохой делец.
  Вспыхнул свет, осветивший зал. Я увидел сашé (пахучие, разной формы подушечки), древний чёрный сервант с фужерами и старинный рояль с распятием о восьми концах от Рогожских. Старообрядческий, род их был из купцов. От бабушки получив письмо, Ника к ней прописалась. Так я попал в Москву. Тесть мой, лётчик в отставке, зажил в Хабаровске, ближе к воле, чтобы с ружьём пройтись, выпить беленькой, поболтать под чад 'Севера'. Весть о внуке он вынес трудно и приезжал к нам...
  Я сел у полок, где были папки, и потащил одну, сыпля чеки, платёжки, справки и бланки, чтоб найти фото... 'Грозны! АЛЛА АКБАР! Тебе с Новым'. Далее - криво и его почерком: 'нужно выкуп дать, мол, отцовская есть любовь, пап... Им 300 тысяч... ты жди Марата, он передаст письмо... режут пальцы... ' Даже продав всё (вместе с квартирой), я б собрал тысяч семьдесят. Но кто знал, уверяли, что, хоть ты всё отдай, нет гарантии; эйфория: русских всех выперли! газават алла!.. Я общался с вояками, что твердили: 'Всё, сына нет, считай'. Шмыгов выделил тысячу. Марка сто дал - как я просил. Он всё б дал, но я не знал, богат ли он (я в Москве, Марка жил на востоке). Да и скрывал я, даже от Ники... Многое вкось здесь, многое! Тьма отчаянья; во-вторых, Марка был лишь наездами, что мешало сдружиться после разлуки. Здесь ещё, и что он любил Нику. Также квашнинство здесь, не дающее отягчать других, и неверие, что вернут ('отцовская любовь' сникла). Я собрал двести, мне в ответ: 'Трыста!' - от неуступчивого Марата; плюс это фото, где сын без пальцев. Вдруг МВД ко мне: это мой ВАЗ с госномером '30 - 70'? А у них информация; не спущусь ли?.. Как?! Под сидением 'крэк' наркотика? Протокол... В отделении проторчал полдня; отвели в кабинет с табличкой: зам. нач. чего-то там 'Хаджалиев Э.'. Чем живу? 'пряным бизнесом'? Вот как найденный 'крэк'?.. 'подбросили'?.. Мне пока обвинение по статье 228-ой, часть два. Кандидат наук, как могли?! Я спорил; взялся Марат, здесь свой, усмехнулся мне, ввёл кавказца. И я спроважен был в 'обезьянник'. Э. Хаджалиев утром итожил: дал бы ход делу, но, учтя трудности, связанные, мол, с выкупом, он простит меня; без того преступлений в óкруге много. Я был подавленный, точно стал иностранцем в собственном городе. У меня была родина, но теперь я не ведал чтó... И ещё я не ведал, кто я, сына предавший, не поступившийся, чтоб спасти его, ни квартирой, ни брáтиной, из резона, что, мол, зачем оно, коль есть шанс, что обманут. Я подавлял мысль, что, сходным образом, шанс имелся спасти его. Но для разума значит логика, а не чувства... Я хранил тайну; Ника не знала, как и родители... Через месяц: 'Кваснин Д. П.', военком сказал, сгинул 'без вести'. Символ мук стала брáтина. Я разгадывал: вдруг бы спас? вдруг цена ей сто тысяч, что не хватало? Может, уверенность, что в ней якобы русскость и слава рода, - вздор один? вдруг ценней просто жизнь, не смыслы?
  - Папа! - воскликнул сын, углядев меня с тем трагическим снимком. - Фотка?
  - Нет, справки, - комканно врал я.
  Он кивнул на картонные короба, сверхлёгкие (в них пакеты гвоздики).
  - Сложим, пап, крепость?
  И я помог ему, сам в прострации. Он играл потом, защищая картонную 'крепость' то ли от орков, то ли от гномов... После я усмотрел Беренику, дымчатый взгляд её.
  - Вы приехали? - скинула плащ. - Я рада! Тоша, поди ко мне. Как деревня?
  Я, смолчав о Закваскиных и о призраке под ракитой, начал на кухне, где она жарила: - Снова пряности?
  - Марка дал.
  - Ника, бизнес наш умер. Нет его. Есть ишь видимость. И напрасно...
  - Нет, есть заказы, я выполняю их. Я купила на рубль, продаю на рубль сорок. Разве не выгодно?.. - Облизнув палец, резала лук. - Где деньги? Тоше на обувь, на остальное? С этих заказов. Плохо ли? Нет.
  - Бесприбыльно, - вёл я. - Платят не сразу; ждём - и выходит: нам должны меньше, чем мы потратили. Ведь инфляция. С этой партией долг возрос.
  - Есть сфера... - Ника задумалась, - адвертайзинг. Вроде, торговля в целях рекламы. Да, адвертайзинг... Он сказал, что ему от нас нужен лишь адвертайзинг с этим... с promotion. Чтоб узнали о фирме. А адвертайзинг с этим промоушен, уверяет он, стоят трат. Вот поэтому мы нужны ему. Как рекламщики.
  Темновласая, кожа гладкая... Я искал в ней след горестей, но встречал облик сфинкса с мягкой улыбкой.
  - Ника, - твердил я, - он меценатствует. Мы не можем висеть на нём.
  - Адвертайзинг... - Взгляд её и кромсание лука в темпе паваны ясно являли, что она грезит. - Да, адвертайзинг с этим, с promotion...
  - С предложением, - отозвался я. - Когда он, студент, предложил тебе руку.
  В ней что-то сдвинулась, улыбнулась. - Я тогда, после 'Шéрбургских зонтиков', не в себе была: в фильме Франция и любовь; у нас - порт во льдах, девятнадцать лет... Он зашёл, был навязчив. Он стал разыскивать, что имелось в реальности от блуждающей в Шéрбурге.
  То, что Марка любил её, тайной не было; но открытой мне близости я не знал. Ишь, 'девочка-невпопад' - сказала и нарезает лук как ни в чём не бывало.
  - Ты огорчился?
  - Да, вероятно, - молвил я. - А вот ты прослезилась, и не от лука. Сладкая память? Ты сожалеешь, что упустила шанс? Знай я истину... - произнёс я. И вдруг устал, сказав: - Наплевать... Но гадаю: он помогает мне для тебя? Или он всё же мой друг?
  - Гоша наш общий друг.
  Я настаивал: - Он за Родика платит. Снова твои дела?
  Она плакала: - Что не так?.. У меня поползли колготки! Я хочу умереть! О!
  Плач - не по тряпкам. Гнавшее меня в Квасовку было свойства, что и пролившее её слёзы. Пять лет назад, весной, сгинул первенец.
  - Хватит! - я просил маясь, глядя на длинность и на безвозрастный вид её... Помню, как в метро дамы, тучные и худые, висли над нею, дабы гримасами, обсыпающими визаж, внушить, что фифочке, долгоногой, вольно рассевшейся и живущей в своё удовольствие без детей и иных невзгод, нужно встать, уступив место возрасту и заслугам. Я был свидетелем, как красавчики попадали в сеть, затевая флирт с их ровесницей, мягкой, милой, участливой к их стараниям, как краснели вдруг, выяснив, что стараются перед той, кто общалась в них со своим мёртвым сыном. Это - береникизм, я мнил, жизнь в обществе словно как бы вне общества при содействии некой матрицы, что царила над разумом, так что правящий комплекс принципов, точек зрения, предрассудков, мод, норм и кодексов, бытовых и больших философий рушился в истинах её личности. Этот тип хладен к разуму; он обходит рассудочный гордый мусор. Женщина с этим качеством - дар избраннику. Вас желают любить ради вас и без видов на выгоды. Вот кто был со мной. С Никой я, как и с Верочкой, магазинной директоршей, под иным углом видел вещи и, мучим 'миром сим', инородным мне, мог задерживать, что сползало лавиной, что, - я предчувствовал, но конкретно не знал пока, - мне несло избавление вкупе с ужасом.
  Я принёс в кухню сумку. - брáтина. Я наследовал. Так с чего начнём?
  - Как она...
  - Как досталась? - я отмахнулся. - Случаем. Не гадал не ждал... Но отец явно любит нас - Родю, внука, меня, мать - больше, нежели символы, патриотику и культурные ценности. - Я смотрел в окно и повёл вдруг: - Нет, здесь не город. Эти панельность, трубы заводов, базы, обшарпанность, трассы с фурами - хостел. Город, Москва то бишь, за Рогожским, Пресненским валом. Станься возможность - мы убежим туда. Мы не в городе.
  Я почувствовал, как дрожит её голос: - Денег нет... У нас будет ребёнок.
  Я не ответил. Тёк понедельник трудов моих и Страстная неделя. Сын, вбежав, затянул, как мы ели с ним вербу.
  Вскоре я выскользнул и поплёлся, чтоб сделать нечто - то, что давно хотел.
  Я шагал вдоль дороги; ветер дул в бок. Три новости: мальчик в Квасовке, и 'грех' Ники, ставящий Марку в пакостный ракурс, если он спал с ней, пусть в давней юности, и ребёнок, что будет, - швах в моём случае, но естественный. В точь по Диккенсу, кто сказал, что нужда и болезни - столь заурядное в большинстве стадий жизни, что их трактуют как отправление, дефекацию... Я и есть тот кал. Кто тем в 'мерсе' или вон той, в песцах, - кто им я с моей болью? Сор в сытой жизни?.. Вдруг аритмия взяла меня. Я свернул шатко к липе, сломанной бурей, и прислонился к ней. За газоном тёк транспорт в дыме от выхлопов. Здесь снег грязен, и я не мог, черпнув, охладиться... После в ларьке взяв пиво, я его выпил. Зыркнул в газетку 'Труд и Работа', что на витрине: в ней 'треб.' садовники, маляры, бухгалтеры, секретарши, все от семнадцати до, желательно, тридцати. Лингвистов в полста лет нужно? Нет, их не нужно... Я знал немецкий, но, как груз к возрасту без привязки к коммерции, он ничто, язык.
  Пиво торкнуло. За моим рослым остовом мир поплыл беззаботней. 'Крепко вас, разлюбезнейший, - бормотал я. - Ась? не Квашнин пока? Вскоре будете! Птицу видно в полёте, как говорится...' После я минул группу нимфеток близкой здесь школы, кои хихикнули, так как я им не дал курить, объяснив про здоровье. Я расстегнул пальто, видя цель: МВД за дорогой. Но, очень странно, там был ОМОН, три взвода. И, тоже странно, слева шагала как бы колонна, вся в чёрных куртках, - рейд бардакóвцев, тщившихся в их воинственных шоу с маршами, зигованием, хоровыми кричалками. Лидер где-то полста этих в чёрном, разной комплекции, разновозрастных пыльных лиц был дёрганный и поджарый нервный холерик в твидовой кепке. Он задержался на светофоре и бормотнул мне, пьющему:
  - Пиво 'Хейкенен'?
  - Нет, 'Трёхгорное'.
  - Гой еси! - он вскричал. - Честь! Русское - лучшее! Собрались в Москве русичи много лет назад и вошли в пай Трёхгорного пивоварного товарищества. Сам Морозов участвовал! Выпускали - сто тысяч вёдер. Эх да Россиюшка! Квас и пиво русская сила! - Он подмигнул мне. - Ну, ты орёл!.. Люблю! Ты - Петров?
  - Квашнин.
  - Гой еси! - он опять вскричал. - Род боярский! Наш муж, природный! Это не выскочка! Пиво русское, стать гвардейская, мысль в глазах, а ручища... - он тряс мне руку, - прям богатырская! Пятаки гнёшь?
  Я глотнул пива. - Гну пятак, а меня гнёт копейка.
  - Гой еси! С тебя б статую, чтобы видели, кто есть русские! Вот с такими сметём врагов! В Квашниных вся Россия! Где ты работаешь, что не можешь жить в справности... - Так витийствуя, он следил вокруг и схватился, как только вспыхнула светофорная прозелень: - Шагом марш вперёд! Марш, соратники!
  Я был первый, кто перешёл проезд, за каким ОМОН окружил и повёл нас в нужном мне ракурсе, к МВД, - что отнюдь не входило в план бардакóвцев. Лидер их вскинулся:
  - За порядок! Право на марши! Кто запрещает - штраф тыща МРОТов либо же срок! Честь русским! Руки в карманы от провокаций!
  Главный омоновцев сообщил: - Так, группа задержана к оформлению данных о нарушении городского движения. Все за мной.
  - Что ж, идём! - крикнул лидер.
  И мы опять пошли, но, едва я замешкался, раздалось: 'Ну-ка, взад, жердяй!' Держиморды ярятся, если их отвлекают. Пили чаёк себе, анекдотили, вспоминая гудёж да шмар, - а тут сбор из-за грёбаных 'бардаков'... 'Пьянь длинная!' И нас вдвинули в огороженный двор. Сев к солнышку на вид тумбы, к норду спиною, я успокоился. Пиво 'строило'. Мнилось, что я здоров, не беден, брат - мастер бокса, первенца не было, а норд выдохся и немедленно на прыщавый лик города с ртом повапленных европейски бульваров выплеснулась весна...
  Люд с камерой? Лидер шествия начал:
  - Слава России! Бог и порядок! Год назад нас сажали в кутузки. Нынче нам двор мал. Завтра не хватит Москвы на нас! Их судьба - отступать и склоняться, наш удел - укрепляться. Их судьба - растерять друзей, наш удел - обретать их. Вот, здесь наш новый друг! - Он кивнул на хмельную вялую кучу, чем я и был в тот миг. - Из бояр, Квашнин, - он стал наш теперь... Эй, там, с камерой! - лидер дёрнулся. - Вы кто, СМИ? Нет, не вы нас ведёте - мы пробиваем путь. Примыкайте. Слава России! Ей впредь не быть в дерьме! Мы отменим фарс 'Будь богат или сдохни'! За справедливость, веру, порядок! - Сняв кепку, он стал креститься. - Это наш ход с Христом. У нас - Бог. А у них - фальшь, водка, смрад и наркотики, завезённые сволочью с неславянским прищуром. Их же - война в Чечне...
  СМИ ушли. Он подсел ко мне.
  - Пётр Хвалыня.
  - Павел Михайлович.
  - Ты реально Квашнин?
  - Да.
  - Знатные стати! Мы именитых, срок будет, выделим. Князь, боярин Квашнин.
  - А фон Квашнин?
  Он закуривал. - Тренд не тот.
  - Ну, а 'ста'? - предложил я. - 'Ста', знак старинного уважения. По традиции, и нейтральнее. За 'графьями' с 'боярами' антипатии классовых и иных свойств. В вашей идее, зиждущей в родовых институциях, ненормально различие кости чёрной и белой. 'Ста' это выход. Вне номинаций вроде 'штурмфюрера', - развлекался я.
  Лидер шествия посерьёзнел. - А мы получим власть. Непременно. Шуток не надо.
  - Да, ста Хвалыня.
  - Ты образованный, но одет не в стиль, - он сказал. - Мы тоже: с нас сними форму - мы все не лучше. Жить Кремль не даст тебе. Мы - дадим.
  - Мне никто не даст, кроме... Впрочем, не будем. Ваша цель - гнуть нас, наша цель - выжить. Так, и non possumus, ста Хвалыня.
  Он сунул карточку с нечто схожим со свастикой. - Позвони мне.
  Крикнули: обратится к нам 'зам. начальника Хаджалиев Э.'... Он, тот самый, я опознал в момент... не майор уже - подполковником... Меня пот прошиб. Лидер шествия всех построил; но с первой фразою в характерном акценте все отвернулись. И я примкнул к ним, глядя на 'зама', чтоб досадить ему: пусть припомнит нас с мальчиком, с моим мальчиком... Он узнал меня, располневший. И я почувствовал, что срываюсь; я был в истерике, нёс хрипя:
  - Хаджалиев! Акцент плох! Не разобрать!
  Он скрылся, и нам сказали: - Будет вам ваш. Игнатьев, Игорь Степанович.
  Красномордый пасмурный русский, выйдя поведал: в мэрии злятся 'за нарушение норм морали этим вот маршем'; 'вас всех проверят', а после выпустят, но, ребята, 'без драк давай'.
  - Слава русским!! - гаркнули наци.
  Я, двинув в паспортный, обнаружил там толпы и свернул к Хаджалиеву на второй этаж. Буржуазка талдычила ему что-то, он ей: 'Всо сдэлаем, Афият Бекбулатовна'.
  - Паспорт! - брякнул я, обернув изумление его в злобу, смытую скрытностью; у них быстры эмоции.
  - Зáнат.
  - Мне, - я нёс, - мне помогут эти вот в чёрном. Но я уверил их, что проблемы не будет, что подполковник худа не хочет... Кстати уж, что случись со мной - жди недоброго. У них адрес есть, где живёт подполковник... Око за око, а?! - я затрясся.
  Час назад он меня бы убил, спасаясь-де от 'бандита'; трупу вложили бы в руку шило. Нынче он трусил. Я блефовал вовсю; они ценят лишь силу. И он поверил мне. Бардакóвцы, шумели СМИ, убивают нерусских; я ж был один из них, как представился. Он снял трубку и на кавказском что-то велел, закончив:
  - Сдэлают... Жалко старого в очэрэд... - Отвернувшись, он ждал ярясь, чтоб я вышел.
  После майор с лицом, будто я где-то в Нальчике, проводил меня в паспортный, где Лейлá (Мадинá) сказала, чтоб пришёл завтра. 'Нет!' - возразил я. 'Дай', - майор буркнул... Следствие с регистрацией было их в данном случае. А в других как? В óкруге? по Москве? в России? Что, прибирают власть? Мало их лишь на первый взгляд; относительно, в смысле доли, - много, и чересчур... Так Рим погиб. Центры манят сброд, в центры лезущий, чтоб стяжать и владычить. Это опасно. Если мой сын убит, раз они не хотели жить вместе с русскими, - мы вольны жить без них в ответ. Не одни, впрочем, пришлые нам впились в нутро с беспардонностью крыс, объевших нас и налгавших, что мы в дерьме не по их вине, но по общим законам, взявшим да и уславшим нац. достояние, например, на Венеру. Но очень скоро звёздные клиперы (к чему следует потрудиться под, ясно, благостной и единственно верной - вновь! - властью секты Е. Т. Гайдара, бывших парторгов, ныне спасателей пляжа Мáлибу) - скоро звёздные клиперы устремятся к Венере и возвратят всё. Ну, а они, 'шанс этой страны', помогут...
  Мне стало худо. Боль нарастала - и сорвалась в скачках нервных мыслей. Как прекратить мир, где сребролюбие, где я слаб и беспомощен? где Марат, поводя пальцем в перстне, вместе с сотрудником МВД ставит мне ультиматумы? где власть ищет содрать с меня всё имущество, чтоб отдать его своим родичам? где живут вполне лишь при банде, клике и партии?
  В новом паспорте я, увидев 'Квашнин' (вот так! здесь не смена фонем и не хилая алтернация, а рывок, vita nova!!), вышел и двинулся к Карнавальной. Я был нетрезв ещё, спотыкался; мысли роились. Господи! Что, со мной или с обществом непрерывный психоз, отчаянье, межеумочность, тягости? Кто соль нации? Хапуны и паскудники, возглашённые 'светом', 'духом новаций'? Или же тяглые, вот такие, как я?.. Хватит! Надо другое. Сыну - науки, образование. Беренике - покой... Родиону помочь, чтоб жил... Диагностику... Vita nova ведь. Имя новое - всё-всё новое.
  Так я шёл, затверждая цель и ломая квашнинство, в смысле что русскость... О, русскость, русскость! В чём она? Я считал, что Бог создал мир иудеям; прочей же накипи дал Христа с Его царствием после смерти. Русскость, ишь... Что вокруг неё копья гнуть? Что она? - Промежуточность, сораспятость добру и злу вместе, игрища с совестью, чтоб терзать её в гульбищах и желать царства Божия - но не ранее, чем захапав земное; жажда прельстительных европейских благ - но чтоб сами шли к нам под ханжеский возражанс; петь ближнего - но не дать ему ни клочка; чтить Господа - но за то, что чужое дал. Алчем тайно, верим не веруя, есмь никак. Проще Гамлету: 'быть не быть' не тождественно быть не будучи. Русских нету, нигде: ни в данности, ни в абстрактах 'Царства Небесного'. Труп живой, глюк, иллюзия, наплевавшая в Бога и в человека. Вот что в сей русскости... Хватит! к дьяволу до корней припасть, к коим лез я сменой фамилии! Прикладное квашнинство - вот что мне надобно и что первый шаг к иудейскому раю: к роскоши дома, к пряной жене, к престижности, к образованным детям, сплошь яшахейфицам, и к счастливым родителям. Как легко: Бога чтя, набивай мошну!.. Отыскав в пальто мелочь, я шёл к киоску, чтобы продлить успех. Я Квашнин! Я связал концы, что блуждали с притиснутым, настороженным, как оса у губ, 'с', кой сменился спирантом из корональных, нежно глубоким, множащим 'шиканье'... Пиво туркало; новой порцией я продлю релакс... 'Герр Квашнин!' - произнёс я, и стало сладко. Этот Хвалыня врал: богатырь я? Плечи имеются, но пальто их круглит. Не то пальто, от кваснинского! Квашнину подберу я иной стиль. Пивом отпраздную не кваснинство муторной психики, а квашнинство активности, достижение всепобедных троп избранных и - исход на них! Так что к паре ларьков вблизи шёл я взвинченный и стоял, ожидая, сходно как в первый раз, по пути в МВД ещё, из окошечка пива. Но я ждал долго и за витринами обнаружил ребёнка, прежде чем взял своё.
  - Ты кто - девочка? - хмыкнул я.
  - Нет, - ответили. - Это мальчик... Мне вам открыть?
  - Эй! - бросил я, получив не дешёвое, а немецкое пиво. - Мне бы из наших...
  - Павел Михайлович, - голос стал вдруг спокоен, как и рука на тарелочке с мелочью мне для сдачи. - Я угощаю.
  - Анечка?!
  Я хотел уйти - и не мог. Здесь была повзрослевшая прежде девочка, доморощенный клон от Барби, первая и последняя, по всему, страсть первенца.
  - Вы войдёте?
  - Да, - я сказал, - Конечно... - Но продолжал стоять.
  Эта Анечка занималась гимнастикой в ЦСКА, сын - плаваньем. И до этого знали друг друга: я с её матерью был знаком по работе. Семьи сошлись; благо, жили мы через нечто, схожее с хаосом, что, стремясь от Москвы-реки, просекало две улицы исполинским квадратом с вкрапленным парком, студ. общежитием, гаражами, отелями, диспансером, торгцентрами, речкой, прудом, заправкой, маленьким храмом, цирком из нескольких жёлто-красных шатров на площади, метростанцией и кофейнями. В 90-х мы не встречались. И я одно знал, что отец Анечки, пиквикист в очках, развернул сеть ларьков, а жена его и моя сослуживица в те поры пекла докторскую про аóрист, кажется, в старопольском - труд для новейших дней лишний... Сын ушёл в армию; в девяносто четвёртом, осенью, он был в отпуске с Анечкой, первокурсницей МГУ в тот год. Он попал на Кавказ, в Чечню. Было фото, где его мучат... Я ей сказал тогда: 'сгинул без вести'. Она долго справлялась: где пропал, что и как? Я был холоден, неучтив, невежлив, даже молчал в ответ. Года три ходил сломленный. Пил. Сгорал. Бизнес дурно вёл. Не сиял позитивом, важным в торговле. То есть сейчас, я знал, лучше было б уйти.
  Вошёл-таки. Сел на ящик. Анечка - в фартуке, а малыш за ней стих. Я хмыкнул и, сжав бутылку, быстро глотнул кривясь.
  Она справилась: - Нравится?
  - Анечка... - Я стыдился ношеной обуви. - Извини меня. Я случайно... Вот, был в милиции... Столько лет прошло... Да, лет пять почти... Я забыл, что ларьки у вас. Не узнать: был ларёк голубой, из стали. А этот млечный, и из пластмассы... Ты замещаешь?
  - Что?
  - Продавщицу.
  - Нет. Я сама она... - сняла фартук.
  Впрямь, не богато: тушь на ресницах виснет комками, ногти без лака, блёклые джинсы, старый пуловер над мини-юбкой, туфли с фиглярской толстой подошвой, куртка из замши близ строя ящиков. И малыш ещё.
  Я сглотнул нервно. - Кризис... Вы экономите? Поясочки затянуты? Я и сам так... Фёдор Викентьевич, знать, в другом ларьке?
  Обслужив покупателя, она вдруг повернулась. - Нет папы. Нет. С девяносто восьмого. Взял ружьё и убил себя, - объявила в лоб. - Банк тогда обнулил наш счёт, 'крыша' нас доконала. Было сто семьдесят тысяч долларов, стало - пять. Он не смог вернуть долг. Поэтому...
  Говоря, хочет слышать другое и провоцирует. Душу, что ли, грызёт мне?
  - Нет его, - я прервал. - Не будет. Ты не ждала его? Мудро. Что ждать пропавшего? - Солнце било в витрину. - Быт, он и есть быт... Ну, с прибавлением! - Я кивнул малышу. - Приветик.
  - Как же так? - голос сбился. - Павел Михайлович, почему вы сказали: нет и не будет? Вы получили весть?
  - В общем... - я решил кончить. - Если так нужно... Он был заложником и... казнён был.
  Анечка села, тихая, бледная, и малыш утопил лицо ей в колени. Анечка плакала:
  - Отчего... Почему мы не знали? Вы... Что, он ваш? да?! Ну, а другие: я, папа с мамой? Мы бы спасли его! Вы молчали; и разговаривать не хотели, сколько ни спрашивай! У вас право на сына? (Я дал платок ей, вытереть слёзы). Знали вы, что мы с ним в отношениях, может, более близких, чем даже ваши с ним? Мы венчались с ним в отпуск, здесь, в церкви Знáменья... Он мне муж.
  - Был, прости.
  - Нет, он есть! - Она, взяв сигарету, чиркнула спичкой. - Вы говорите. Мне нужно всё знать.
  Слушала и курила, глядя в пол в угол. Мальчик, припав к ней, был неподвижен.
  - Вы... Нет, как смели вы!.. - начала она сдавленно. - Мы спасли б его; отыскали бы денег. Но вы молчали, вы не сказали нам... Никому. - Пепел падал на джинсики на округлых коленях и к башмакам затем; тушь с ресниц поплыла в расплыв. - Нет его - из-за вас лишь. Вам не хватало? Я бы смогла достать... на панели хоть. Митя жив бы был... Нам бы папа дал! - Она дёрнулась. - Вы, всеведущий благородный муж, - лучший? Сами решили? Как же, и вправду: вам унижаться, спорить, просить нас... Вот и живите... Вы, вы убили... О, были выходы! Папа б дал!.. - Она плакала, лоб в упёртую в бедро руку.
  Я тщился сбить взрыв внутренней боли.
  - Анечка, я не всё сказал. Я любил и люблю его. Выкуп был невозможен, будь даже деньги; разве процент из ста... Говоришь, твой бы папа дал? Испытать христолюбие: дал бы он или нет? Смогла бы ты жить с ним, если б не дал-таки? Ты б казнила его за одно, себя за другое; а на панель не пошла бы. Анечка, верь мне: выхода не было. Сикль сильней любви. Сикль есть вечные тридцать сребреник, за которые... Он был мёртв во всех случаях, при любых обстоятельствах... Извини. Ты просила... я счёл досужим. Годы, семья, мнил, новая - оттеснили боль... Как ты? Кончила эМГэУ? А мама...
  В дверь влез кавказ с усами. - Ана, учот, нэт?.. Здэсь что, праверка, да?
  - Это друг... мамин друг, Ахмат, - объяснялась с ним Анечка.
  - Надо Ана работат, да? Прыбыль малэнкий. - Он ходил и командовал.
  Мальчик, выпрямясь, отступил за мать.
  Я поднялся.
  - Мытя здэс? - нагнетал Ахмат. - Мнэ ынспекторам штраф платыть? Эта видна тавар Ана? - Взяв двумя пальцами, он помахивал пачкой. - Здэс нада ставить 'Снэк' на витрине, да?.. Гдэ ты был вчэра? Как дурак ждал... Ва! Курышь травка? хочэшь статья нам?
  Анечка скрыла руку с окурком. - Прав, Ахмат. Извини... А ты, Митенька, стань вот здесь.
  Тот не слышал, пуган метанием как Ахмата, так моим видом.
  Я сказал: - Выйду.
  - Миг, Ахмат, - встрепенулась вдруг Анечка.
  Вышли.
  - Павел Михайлович, это больше не наш ларёк. Я здесь лишь продавщица, а не хозяйка. (Мальчик смотрел, как мать, на меня снизу вверх). Не кончила эМГэУ... Звоните. Маме приятно вспомнить лингвистику... - Она медлила. - Вы не правы насчёт меня... А иначе смолчали б?.. Митя - он внук ваш, Павел Михайлович.
  Я засунул руки в карманы. Что-то тягучее, подымаясь, так и не выплыло.
  
  
  
  
  IX Содомское просвещение
  
  Сдав анализы, я лежал (с эндоскопом в желудке, в фартуке) в процедурной - и за стеклом зрел даму в сходных условиях. Завитáя блондинка, ягодка сов. эпохи с острою 'чуйкою', когда можно права качнуть, а когда и смолчать, с особенным нюхом к выгоде (что найдёт грош, минувши тысячу); из бегущих трудов и дел, обожающих стадность, массовость как шанс, спрятавшись в толпах, спать. Вдосталь было вахтёрш, секретарш, комендантш в НИИ, трестах, ведомствах, управлениях, главках прошлого, что любили поспать. В ельцилюцию разбрелись они кто куда - но всё в крупное, где побольше сотрудников. В странах развитых этот тип живёт на пособия, в нищих - ходит с сумой, достаёт права инвалидности, чтоб додрёмывать на дому уже. Вдруг не я символ русскости, а она; так как взгляд на дебелую, без душевных и умственных бурь, пшеничность, склонную к дрёме и посидеть с чайком, воскрешает объятую сном Московию с треском сальных свечей, с болтовнёю о мухах, свадебных сговорах, разговениях. Впрочем, с неких пор, русскость и в сериалах, где лень с дремотностью получают приправу из томно страждущих на тропическо-фешенебельном фоне дам. Этот тип плюнет в истину, лишь бы спать-дремать.
  Завитóй извлекли прибор с комментарием про 'акулий желудок'. Я же отправлен был на рентгены, где вдруг припомнил, как звонил Анечке, но ответили, что 'Приваловы не живут здесь'. Съехали, а она не сказала. Много обрушилось на неё... на нас тогда... Я тревожился, и нервозность гнела меня тряской века с промельком Квасовки. Я оделся к встрече с профессором.
  Было трое в белых халатах, в белых же шапочках, у сверкающих окон, как аллегория: грешник судится светом. Главный бог в кресле вспыхивал линзами.
  - Настроение?
  - Лучше знать. В суть вещей . - Я зажмурил глаз с дёрганным веком и отвернул лицо.
  - Вы не юн, смотрю? В меру были сознательным, вижу, в год первых спутников? Верно, слышали их 'бип-бип'? В журналах был персонаж Бип-Бип! я кончал академию! - сообщил он со смехом. - А я вас старше. Помню смерть Сталина... И прекрасненько! Нам досталось волшебное, невозвратное времечко! Фееричное даже, яркое! Мы имели быть обществом с затянувшимся детством, полным иллюзий. Выехав в первый раз на Таити, я расхоложен был: нет, не столь хорошо, как грезил; ибо легенды лучше реальности. Я уверен, вы понимаете, раз прочли мне Горация.... Это дар Божий, страшно доставшийся, - та советская жизнь. Вот Франция с революцией: скоротечный восторг, горение, марсельезы, империя, но потом прагматизм, стяжательство, век рутинности, буржуа. А у нас стройка радости и дурманная цель, что в седьмой пятилетке счастье приложится. Я то время люблю, уважаемый э-э-э... Квашнин Пэ. Мы с вами пожили - вы согласны? - пожили, когда лозунг был жить всё лучше, каждый год лучше... Нынче как быть должно: внешне лоск, а внутри боль отчаяния, дорогой вы мой... Боль давно ощущаете?
  - Год.
  - Прекрасно... - Он, сыпля блики левою линзою, барабанил в стол. - А у вас, уважаемый, опухоль близ фатеровых ампул. Обморок, дурнота была? Средоточие поджелудочных и иных проток... Операбельность символичная, дорогой мой, лишь коррективы. В США будет этак сто с лишним тысяч; также в Германии. Но у нас, в Москве, знаю центр, где за тысяч пятнадцать... - кстати, у. е. Я честен? Как вы просили?
  - Крайне признателен.
  Он осклабился, вздёрнув голову, сыпля блики с двух линз. - Прекрасненько! Начинается суть. Жизнь кончилась. С коррективом увидите, как сирень цветёт. А иначе - черёмуха, дорогой вы мой! Май!.. Что выбрали: нашу клинику? Штаты? или тот центр?
  - Я?.. Клинику.
  - Славно! Что ж, собирайтесь - и просим милости. Завещание сделайте... В общем, встретимся: случай тонкий, сам буду пользовать; гарантирую!.. - Он, обдав меня ветром, скрылся. А медсестра меня вывела, передав список нужных вещей 'клиентам'.
  Дохнущий, я терял социальную и иные ценности; вообще вступал в статус временных... Я брёл лестницей вниз в прострации... и присел на ступени. Был человек - вдруг мёртв. Почти... Миллиарды так, без свидетельства, что их Бог призвал, что они не пропали к чёртовой матери, напрочь, вдребезги!.. Бог не наш. Когда спрашивают, как мог Каин, сын Евы, дескать, 'жениться' и 'породить' потом (то есть как получилось, что, кроме Евы, там были люди), я им: окститесь! это об избранных, остальные не люди, вот как сейчас власть творит своё, плюя в сирых и бедных, точно те мусор. Бог нас не брал в расчёт. Я не верю, что через тыщи лет небрежения Он поможет мне, если даже Христа казнил как радетеля за побочный шлак сборки избранных. Хорошо это, плохо - быть отщепенцем? Есть и хорошее: я свободен, я волен, раз не держусь Его. Нет корысти: Он мне болезнь дал, Он убил первенца; Он меня томил в скудости. Да пошёл Он! Нынче я сам себе, пусть жить месяц... Я, вдохновившись, встал на мосластые и затёкшие ноги и продолжая спуск вниз, вниз по лестнице, типа я нисходил как Бог... Да, Бог, именно! У меня есть ряд избранных: Родион, Береника, сын, Марка, Квасовка, мать, отец... но и первенец близ ракиты... внук ещё!.. И плюс важное, что щемит, но не вспомню... Что свершит пария, бросив Бога? Мой рак как стимул. Кто кого: я успею облечь план в данность - либо смерть съест меня и мной вырыгнет?
  'Нива' двигалась мимо маленьких и больших НИИ Пироговских. Белые, с ярко-красным крестом машины, ходкие медики в белых (синих) халатах и пациенты - всё это было б моё хоть завтра, если б я лёг сюда, как просил лучезарный прыткий профессор... Я повернул на знак и попался; злой гибдэдэшник стребовал бланки по техосмотру, ну, а их не было.
  - Так, вас прав лишать?
  Штраф наметил он в сотню. Фиг. Её не было; как бы я забыл дома. Главное, что я был не в себе и пошёл от его жезлá сесть в такси. Деньги будут: я их займу пока. Но потом буду сам давать...
  Вновь Пречистенка в солнце, как бы напомнив, что перед Квасовкой я здесь был.
  - Стой.
  - Здесь? - уточнил таксист, глядя в стену, сплошь в шлейфах копоти. Треснув чёрным стеклом, название '1-ый Пряный завод Г. Маркина' вдруг просыпалось серебром своим по прожжённым ступеням чёрного пластика. - 'Авторадио' говорило, здесь в ночь пожар был.
  - Едем-ка. По Садовым.
  Стóпнул я на Басманной, у ярких офисов.
  - Подожди меня.
  И я вывалил полы драпового пальто вон, мысля: всё как до Квасовки. Я тогда не смог (почему - не столь важно) взять деньги Марки - и снова к Шмыгову.
  Шмыгов маялся в белоснежьи с чёрными креслами и столом. - Ба! Dear?!
  - Феликс, я вот с чем...
  - Только что обмозговывал дельце и вспоминал тебя... Я в отсутствии! - крикнул он для сотрудников в смежной комнате, мне же, с блеском керамики голливудских зубов, шепнул: - Пошли все!
  - Феликс, сто долларов. Приплюсуй к трёмстам. Появилась проблема, и я не смог вернуть. Но, клянусь, деньги будут. - Я не хотел сесть, я торопился.
  - Чёрт, ты мне нужен... - Вынувши 'Ротман', он закурил и, сморщившись, тронул пластырь на челюсти. - Я звонил тебе. День звонил. Где ты был?
  - Береника в разъездах, сам я из клиники.
  Он кивал. - В общем, сэр, я к тебе как к единственному, знай, другу.
  - Без церемоний, - я согласился.
  - Wow! - вскричал он (и я заметил красную моч-ку с ранкой прокола; чтобы серьгу носить?). - Вспом-ни, - хекал он, - юных прытких студентов... Без церемоний... Но, dear, к делу! Шмыгов меняет курс. ОстоМУдило!! - возопил он.- Я здесь зачахну! Всё напрочь ВАлится к сучьей матери! Здесь один вопрос главный и век решается: кто у власти, кто всех имеет! Вот основное в этой России, что лишь стоёблая ширь для быдла под гнётом хамов! Здесь любят силу, пошлость и грубость, здесь все воруют, здесь идеальный тип - вор... Я в ЖОпе! Нет трёх контрактов и... Дьявол, ухо жжёт... - Он, пройдя за стол, вынул спрей облить мочку. - Стоило дом взорвать - и все спрятались, экономика стала. Думают, не пора ли рвать за границы. Здесь есть война в Чечне, есть налоги, регламентация, госзаказ и опричнина, беззаконие, нищета, дурь, сволочи, казнокрады, ближние люди, коим всё можно, приспособленцы, хамы, невежды и много быдла. Это всё есть, сэр. Нет экономики... ДРУГ! - он взвыл. - Сведи с Маркиным! Ты знакомил нас, но потом я... Офис взорвали. Он грандиозный тип! Бизнесмен от природы! Мне б тысяч двести. - Шмыгов приблизился дёргать борт на пальто моём, и глаза на его куньем лике пучились за очками. - Чёрт, двести тысяч - тьфу ему! Штуку дам с суммы сделки. Dear, тебе дам! Он не узнает.
  Клерк помешал нам. - Вас, Феликс.
  - Я же просил! - он топнул.
  - Это Калерий.
  Он скакнул к трубке. - Да, да, Калигульчик... Занят... Это для нас же... Я умоляю! Я тебя бил?! No, honey... всё, что я делаю, всё для нас... 'Обрыдло'?.. Что значит 'кое-кто в Ницце'?! Если ты так, плюя, что я лезу из кожи, чтоб уехать... И исключительно... Да хоть завтра же, вышло бы! Я хочу обеспечить нас... Да, да, именно. In the same instant это... Что?.. Нет, ты должен! Не заставляй, чёрт... - Он бросил трубку. - Гадкий тин, злой юнец... Я ответствен, так уж мне выпало... Но могу я надеяться, dear? НУжно! - Он зажёг сигарету. - Мы тут сошлись с одним: госзаказ, прибыль делим. Он хочет бонус в виде аванса. Вот зачем... Ты скажи ему, и мы встретимся. Я представлю расчёты... Всё решит твоё мнение! Вы с ним знаетесь с детства. Это не дружбишка двух студентов... Где наша юность?.. - Он устремил взоры вскользь меня. - Признаюсь, очень нужно! - Он поднял руки. - Шмыгов нуждается.
  - Хорошо, - я кивнул. - Дай стольник.
  Он, вынув деньги, сжал затем мой кулак с ними гладкими и проворными пальцами. - Вот, дарю... Ты поможешь?
  Я видел красную мочку. - Феликс, не пирсинг?
  Он тихо хекнул. - Аурыкуларная терапыя.
  Жил Шмыгов в Тушино, с TV 'Шарп', с музыкальным комбайном, тоже японским, с фирменной мебелью, с эксклюзивным бельём, с гардеробом моднейших многих плащей, брюк, свитеров, кофт, носков, курток, галстуков, картузов, с парой смокингов, с крайне брендовой уймой туфель, с полкой таблоидных книг и авторов вперемежку с альбомами и мужскими журналами. Плюс столовое серебро и бюстики; но ещё больше мелочи, ясно, топовой: фены 'Бош', зажигалки от 'Ронсона' и мужской парфюм 'Гуччи'. Всё было в тренде, всё элегантно. Он любил модное; я ловил его профиль с гладкою проседью (над двоящими блеск глаз линзами) то в проулке на Сретенке подле крошечной церкви, где 'бывал Черчилль', как обнаружилось, то на Бронной, где 'пел Карузо'. Шмыгов знал тайное; будь у Чистых прудов истоки, Шмыгов стоял близ них. Он мог стать краеведом, если б не странность всех его рейдов, не субкультурность: так, 'Bishop's finger', очень английскую по стилистике, дорогую пивную-паб, он ценил, 'Дольче Вита' или же 'Францию' игнорировал. Наряду с англофильством, склонен был к 'дипсомании', как прозвал он запой; было, в ночь он будил меня - сообщить с удалыми смычно-взрывными и акцентируемым на картавости [r] о 'причастности дому Виндзоров', о желании жить, 'чёрт, в fairy and adorable London', о гнусной жизни, отданной деньгам, и, хмыкнув, ввёртывал, что, мол, он не так глуп, как кажется, потому что в Кремле его 'ценят, сэр!'
  Я не видел с ним женщин. Он рамки суживал, требуя, чтоб жена была рода древнего, чтоб жила в историческом центре, знала б английский. Сбой одного из условий Шмыгову мерзил; если встречался он с 'парвеню', досадовал. Но имеющих должное ждал иной тест: стать (длинноногость, хрупкость, субтильность), рост (под сто семьдесят) и, первейшее, юность лет восемнадцати, а не то и шестнадцати. Он жену бы воспитывал: читки Диккенса (Троллопа), смотры Тёрнера (Крома), слушанья 'Битлз' (и Генделя). Он её наряжал бы, всяко выгуливал и делился с ней жизненным ценным опытом, любовался бы ею (вечером) голою и заканчивал: спать пора. Он страдал по Лолите с юным либидо. Часто он, сибарит с жёлтым куньим лицом в очках под приглаженной проседью, застывал подле девочек. Он мог их покупать, конечно, но опасался. То есть Лолите нужно случиться как бы законно: взять и пристать к нему доброй волею. А покамест у Шмыгова были юноши, даровавшие хоть иллюзию осязать рядом нежную, квази-женскую плоть - с возможностью под финансовой и моральной опекой ею владычить. Переходилась ли (и насколько) грань, но свелось всё к Калерию, привереде-юнцу с его как бы пустыми рыбьими óкулами, прыщавому, своевольному, что молчал большей частью или затейливо комкал фразы в апóкопах да выбрасывал редкой фистулой муть, понимаемую лишь Шмыговым, признававшимся в час запоя: 'what the hell , дололитствовал...'
  Развязавшись с ним, я катил к Пироговским, где была 'ни-ва' и где гаишник, должный блюсти закон, примет взятку... Мы не хранители, как я мнил, Руси. Но мы суть испытатели, что морят себя, не желая слыть азией, а равно европейцами; отрекаются от богатств и бедности; не хотят быть моральными и иметь здравый смысл; убегают вообще от нормы, лада, понятий, даденных разумом. Мы настоль сильны, что толкуем и Бога. Наш Бог - особенный, православный; мы за Него можем смерть принять в битве с лютерским, но мы шаг не шагнём узнать, чем Он лучше. Мы не в анализах и не в синтезах, а в толчении мыслей. Мы безрассудны; нам бы не веровать - а свести Бога с неба сломом кондиций, в кои Он втиснул нас, мол, сверчок знай шесток и что писано, мол, не вырубить... Ан, мы - ВЫРУБИМ, хотя всё испытали: варварство, и прогрессы, войны и зауми, - достигая ничто с возвращением на круги своя, где у нас цель - багрить вниз Бога, дабы Он ведал, что, коль чирикнул про рай - яви! В генетическом знании лжи всего, что ни есть в миру, нам плевать: что, где, как. Нам бы зимушку перемаяться - и опять в багры шарить Господа. Ибо мы не как прочие. За малёванным Западом и туманною Азией мы зрим свет и стремим на зов небывалого, превышающего власть Бога.
  - Штраф привёз.
  - Через банк теперь, - возразил гибдэдэшник; он был суров, как норд. - Я вам что? Вдруг уехали... Я при форме зачем стою?
  Но я дал-таки взятку, чтоб вернуть 'ниву'.
  Мимо двух башен газовых трестов я тёк на север, чтоб за сто баксов взять техталон, - не сразу, а как взор строгого чина выявит мерзость в действиях очистителей лобового стекла, в сонорности звукового сигнала, в пятнах коррозии. Не задень притом должностную служивость явственным подкупом. Это Западу. А у нас дери волосы от отчаянья, предстань в мерзости, умоляй - и крепь дрогнет, нравственная твердь двигнется, чтоб помочь тебе, чтоб, сдирая маржу, разгромить порок к личной выгоде.
  Я узнал адрес Анечки, - шустр бионт, превращённый в труп явью с раковой склонностью! - и поехал домой... Добрался. Ника работала над сашé, кроила их. После гибели первенца цокал 'Зингер', выявив странные и сперва неказистые штуки в виде подушечек; но потом они стали: та в синем бархате, та в атласе, та в жёлтом ситце; каждая пахла собственным запахом, от 'Шанели' до 'Бýлгари'. Они множились, сыскиваясь в серванте, на антресолях либо в рояле, в ящиках, на столах, на стенах. Ника устраивала им смотры: чистила и подсчитывала, душила; сын спал в их россыпях. Главным был не пошив сашé, а дальнейшее - размещение. Ника с ними ходила, словно бы в поисках, как направить вспять время, как вернуть прошлое, где наш первенец жив. Я со страхом ждал, что, услышав: 'Смотрите! Здесь он, наш Митенька!' - растеряюсь, окаменею... Вот она уплыла с сашé: глянула, что я есть, и - прочь.
  Я звонил: - Марка, офис твой взорван...
  'Квас, приезжают. Дочь и супруга. Встретимся?'
  - Офис взорван.
  'Я это знаю. Как диагностика?'
  - Обошлось всё. Шмыгов... ты помнишь? Я раз знакомил вас... Ищет встречи. Можно ли?.. Съездим в Квасовку. Я прошу тебя.
  'Плохо слышно. Что с твоим голосом?'
  - Приглушаю.
  'Шмыгову деньги?'
  - Кажется.
  'Что ещё?'
  - Марка, всё.
  Я стал пуст. Захотелось кричать, что я при смерти, что мне плохо. Но - я молчал, как смерть. Беды валом шли, я не мог их удерживать, не добавив иных в тот вал. Плюс ещё что-то взбалтывалось...
  'Отцовская' та 'любовь', мол?
  Или тревожное из моих одержимостей, что 'семи с половиною...' я кого-то убил-де?
  Или вот это, Ника сказала: 'Будет ребёнок'?..
  Точно!
  К Анечке с внуком, к Квасовке и моей карциноме, к бедности прибавляется это, но для неё уже, ведь меня, по профессору, ждёт 'черёмуха'... О, не зря она вешалась, помню, девочкой! Впрочем, что ей, простушке... и, верно, тронутой - вот что надобно помнить... Я в спазмах сжался. Сядь я и чай пить, только б и думал, много ли выпью, прежде чем сдохну. Я вдруг стал временный; оставалось жить месяцы. С картузом в руке и в пальто я топтался на месте. В общем, в июне я буду 'бывший', памятный, что, мол, 'он не узрел миллениум', 'умер он в аномалиях той весны девяносто девятого, когда нудно дул ветер'.
  Ника пришла ко мне, - отливал синевою халат её, отливал синим шёлком, - и обняла меня.
  - Не ходила работать. Смысла нет. Ты был прав: живы милостью Гоши. Мы разорились?
  - Марке взорвали, Ника, весь офис. Мне нужно в Квасовку, чтоб помочь ему.
  - А что в клинике?
  - Почки... Ты... ты ребёнка ждёшь?
  Она взглядывала в окно.
  - Не знаю. Вдруг это он к нам - Митя?
  Я со слезой в глазу был объят новой болью.
  - Встретилась Анечка... Приглашает нас. Там Мария Игнатьевна. Сходим?
  Ника молчала.
  Господи! Для чего она и наш первенец, отыскавший свой рок в горах? На что я? мой отец? все сирые? И какое сочувствие нам под стать? Отчего нам судьба терпеть испытания? Почему мы позволили оттеснить себя к пустошам, где вербуются труд, хворь, муки?
  Хватит! Не хныкать. Надобно взять своё. Я мог брáтину сдать тогда, пусть чеченцы жадны, вероломны, - да! мог, мог запросто! Но не сдал. Тогда, может быть, тест был. Бог ведь с подвохами. Он на кон не пустяк кладёт и всегда велит всё отдать, чтобы остались лишь ты да Он. Смухлевав, не рискнув в те дни ни квартирой, ни брáтиной, я попрал пресловутые веру с надеждой, но и любовь. Зачем они? Дай реальность! Я предал сына и я не спас его, чтоб иметь респектабельность и уют. Я б спас его, чтоб остаться бомжом? Нет, дудки! Стало быть, я лет пять уже не Квашнин как русский, но уже жид есмь? Я спас - деньжонки; я их не выкинул на фантомы, с Господом не сыграл в игру, чтоб я всё Ему - ну, а Он в ответ муки Иова. Денег мы не сдаём. Шиш!!
  Ника молчала.
  Кстати, что медлит гащивать к Анечке. Прежде сам схожу. А потом, продав брáтину, обряжу ярко внука - и приведу к нам. Он точь-в-точь Митя: вот и получится, что тот вроде бы жив и не мной убит.
  Ника перец в пакетиках клала в ящик. Славная пряность.... Левый карман её распирали сашé.
  - Не спрячешь?
  - Милый, зачем спешить? Федералы в Чечне, победы. Митя наш там... По слухам, там много пленных. Разве не знаешь? Митя вернётся.
  Год назад она села на поезд. Я её снял в Скуратово, где менялись бригады. Но со второй, 'триумфальной', врут СМИ, кампании, она вновь могла... Мёртвый, что ли, взывал к ней?..
  Выйдя за двери, лифтом поднялся я вверх сперва, а оттуда спускался, сидя на корточках. Пахло псиной и куревом. Сколько ног здесь стояло: детских нестойких, женских и старческих. Здесь стояли мой первенец, дед и бабушка Ники, сам я лет в тридцать; здесь мы везли к нам и младшего в первый раз; здесь иных опускали навечно... За Карнавальной мне - к мини-маркету. Створки вскрыли сверкающий огламуренный зал. Сплошь люди, томно берущие шведский джем и французские вина, стерляди, золотые сыры в росе и бефстроганов из чилийской викуньи... Я избегал здесь трат, но решился вдруг, восхищая то время, как, состоятельный, буду щедр. Блеск тýфлей, кожаность куртки, перстень на пальце, чёрный бумажник, пухлый от долларов. Отупелый кассир проверяет счёт, на дисплее выпрыгивает: 100... 1000...
  Чтоб внушительный, с налитыми щеками, грузный пройдошливый господин жрал в Пасху, толпы нищают. Пусть бы резонно: а, мол, злодеяли мозгожопы-совки, пардон. Но жируют ведь те как раз, кто был в лидерах мозгожопов-совков - и вновь теперь ходят гоголем... ради новых идей, что жгли их, открылось вдруг, всю советскую эру и обратили их. Партократы днесь - в Божьих храмах и со счетами в кипрских, швейцарских, лондонских банках, но также с думами о России, что, обнаружилось, склад ресурсов, годных стать прибылью к эволюции сих господ от марксизма до ценностей, кои можно купить: дом в Ницце, платье от Гуччи либо сафари где-нибудь в Кении... Но беда: господа сии, поглощая идеи, мечут отходы; стало быть, подымают вдруг ор и с гаженных обворованных местностей мчат на новые, перспективные, - как, мы видели, было и ещё будет.
  Я взял, - за сыром, - крупную меховую собаку (шмыговский вклад иссяк). Господин вблизи, позументный мой сверстник, молча дивился: ишь, мол, босяк каков! значит, есть соки в нации! значит, рано упархивать на идеи смены гражданства!.. Я накалялся. Я с головы до пят весь в призывах таких, как он, 'близить дни коммунизма'; также я помню, как с павшей родины они порскнули вдруг шакалами с барышом в зубах, взвыв о 'равных возможностях', как наладили торг Россией. Мне ль не знать, что они обокрали нас: и меня, и других? Я пячусь от лимузинов, ибо, ограбленный, я уже им не нужен, только давить меня. Я терплю, ведь жена ещё может скрыть рвань колготок. Но я стеснён, встревожен. Я боюсь времени, когда звякнет последний рубль за квартплату. Я опасаюсь, что, коль дожать меня, я побью их. Все мы пойдём на них! И им Бог не поможет, лижущим сфинктер трендовым смыслам!
  О, как допёк меня позументный мой сверстник, и я толкнул его. Он смолчал, мысля низким ссориться с шушерой. Он сел в джип. Я почувствовал, что я подл. Я толкнул его в злобе подлой ущербности, зная, что (скоро) стану таким же. Я, положив иметь, звал его поделиться. Я - точно он, мой сверстник, но мелкотравчатый. Я хотел взбогатеть, не вышло, я и решил, что свят почти. Когда я не рискнул ничем под предлогом, что вымогатели лживы и не поддамся, - я опознал себя. И идентифицировал. То есть вон когда деньги чуяли, что я - их, весь, полностью, хотя я не мечтал о выгодах, но, напротив, любил, чах, маялся. Вышло ж подлое... Впрочем, кто лучше Бога и Его присных? Пётр предал. Предал Иуда. Бог предал Сына, но не пожертвовал ни плевком Своим, показав, что любовь к Сыну меньше...
  Я не пошёл в детсад за Антоном. Купленной вещью, что понесу в дар внуку, я обделил его и не знал бы, как подать щедрость к новому мальчику.
  Я брёл в гости. Брёл и мытарился. Жил я, вин не испытывал - и вдруг в Квасовке впало мне, вместе с тем под ракитой призраком. После брáтина: сына, дескать, не выкупил, но сберёг её. Оправдание - что тогда я вовсю мечтал в Квашнины и лишь ставши им, понял, чтó это стоит и чем оплачено; ведь не я погибал в Чечне, и не я впал в прострацию, как отец мой. В давнем Тенявино, где близ мельницы взял он брáтину как достоинство рода, он обрёл пагубу, вместо чтобы забыть её либо спрятать в музей как ложь. В Квашниных нету правды, тем паче святости; Квашнины с им подобными продались в стародавнем крещении в мутных водах Днепра, - что ведаю, ибо всех попрал, а вот нынче в довольстве (скоро нырну в него), похваляясь: ах, из какой семьи и каковского рода! - чхать, сколько раз мой род распинал Христа... Или взять-таки Тошу в эти вот гости?.. Нет, нет, не надо: хватит и внука, чей отец предан мной. То есть я то же самое, что и Бог, свершил, когда Сын Его маялся на Голгофе, плача: 'Что Ты забыл Меня?'...
  Оказался дом - бледножёлтой коробкой эры Хрущёва. Вдоволь хибар таких, жалких, в трещинах, проницаемых шумом, с гнилью балконов. Я брёл по тыквенной кожуре, окуркам, ёмкостям, космам лент, развеваемых ветром, презервативам. Здесь все сорили, здесь не хотели жить; дом отказывались счесть домом. Остовом 'волги' здесь утверждался вакуум воли к жизни достойной. Здесь жизни не было - здесь была плоть для кладбищ. Здесь, не зовя 'москвичами' и не подманивая рекламой, плоть изводили. Перед подъездом с лапами ельника с похорон - старухи с траурным видом. Я повернул туда от сигнала машины.
  - Паве Михалови? К нам! Ахмá, ехай, пжа... Я сама уже значит...
  Анечка, - то она была, - сделала, из прямых своих пальцев и снизу бьющего о них пятого, знак прощания и стояла спиной ко мне, а усатый кавказ с ларька, мной там виденный, из 'ренó' ей началил:
  - Завтра тавар прыдёт, накладные. Нада порядок... Ты паняла, да?
  - Я, Ахмá, в гриппе. Ты замени меня. Всё. Сидання! - Модуль из пальцев вновь цапнул воздух, стылый от сумерек и валящийся от студёного ветра.
  - Ехай, вссё!
  Глоссолалия и спина ко мне пьяной Анечки означали цель доказать себе, что не всё ещё кончено и пусть есть факт Ахмата, с кем нужно ладить, но есть и истина, стоит, выгнав Ахмата, вдруг повернуть ко мне. А реальность несла ей:
  - Ты не балэй давай. Друг приеддэт, нада обслужыват ты с Марынкой, да? Лышный дэньги дам! - Глянув, вник ли я в его власть: ведь не мне, перестарку (эвфемизируя) в драном тёмном пальто, отбивать его пассию, - он уехал. Анечка лишь тогда прошла взять из моих рук сумку, как вдруг ей вздумалось.
  Дверь на первой площадке, справа.
  - Пайи Михалови, - обдала она запахом, - нет звонка. Наш мущщина, он маленький... Бееника Сергеевна не пийшла? Жалль...
  Мальчик открыл нам.
  - Вот, бери... - и я сунул подарок в тонкие руки.
  По полу дуло; стены в потёках. К нам выбрел пойнтер, дряхлый в той степени, что под шерстью желтело, а в поведении цвёл буддизм. Лет пять-семь назад он залаял бы, но теперь лишь ушёл. Сняв обувь, Анечка сверзилась под кулисами курток у входа, и я помог ей, - пьяной, обкуренной, продающей, чтоб выстоять, бáрбистость, белокурую хрупкость, - встать.
  - Вы... ннадо... Я... - она ныла, - бошше обыччного. И приччём из-за вас. Да! Я от волненния, что придёте... Ссойте-ка! Я вас сё-таки... - Она вперилась мне в лицо. - Пойму сечасс, кто вы: папа вы Мити или другой чеéк?.. Ваащще!! - вскрикнула. - Я моллá и не пить! я моллá ему так себя: Ахмá, пользуйся! Потому что ждала васс, Паи Михалови, и пила. Потому что мне видеть вас был бы ужасс!.. - Анечка сунулась в джинсы вынуть окурок и бормоча притом - не мне с мальчиком, что стоял близ с сумкой, кою я дал ему, а кому-то иному подле лица её, куда выдула дым: - Пекáссно... Счасс я пидý в себя... Хоошó мы счасс... А накротики ведные, очче ведные! Наказуются до трёх летт, блин!
  И она дёрнулась.
  Слева дверь влила свет сквозь щель; и вошла моя сослуживица, кандидат наук, но уже, верно, доктор, в прошлом зав. сектором, нынче с палочкой и чуть сгорблена, с каре жёстких волос и с монисто на шее, в чёрном блузоне, в брюках со стрелками - одеянии стильных дам; плюс понизу, открывая лодыжки в чёрном эластике, - шпильки-туфельки. Ностальгический, незабвенный стиль устоявшихся судеб и репутаций, долгой стабильности.
  Пьяно Анечка крикнула: - Рульно, мам! Ты пьекáсная! Ты отпад поччти!
  - Хватит, девочка. - Порицание свелось в мину, но чуть приметную.
  Я пошёл к ней. - Erat in votis ! Счастлив, Мария.
  - Мчат дни, бесспорно. Я, Павел, слышала ваш приход, но двигаюсь, как Тортилла... Анечка!
  - В норрме... - Выпал окурок. Анечка наклонилась, чтобы поднять его, и упала. - Счасс... Подыму счасс... Я вроде ванька... и эта, станька, йи?
  - Павел, поняли, чем дымит?.. Окажите любезность... - палочка дёрнулась, - отнести её в комнату... Я пойду, уж простите. - И улыбнулась; щёки в морщинах, согнута, но глаза были юны, не голубые, словно у дочери, а роскошнейший бархат. - Да, Павел. Время расплачиваться... Внук, Митенька, мы идём с тобой? Ну, давай, - протянулась рука с браслетами.
  Оба выбрели, куда сразу же, сняв пальто и взяв Анечку, двинул я, чтоб сгрузить её близ стола, на другом конце коего наблюдал я подобие самого себя (внуки сходствуют с дедом). Он уже вытащил ярко-жёлтого, в натуральный размер почти, пса, что я дал ему, и, играя с псом, прыскал, если тот взлаивал электроникой, заводя неподдельного рядом пойнтера, что вертел хвостом, но молчал. Диван с дамами (близ меня никла Анечка) был не кожаный, как при том, чей портрет улыбался нам на серванте, а из текстиля. Был блёклый шкаф в углу, где стена в грибке. Лил холодный свет потолок.
  - Мы, - села хозяйка, собственной элегантностью отстранённая от всего, - здесь век живём. Нет, конечно, не век, но долго. Я утешаюсь, - плыл ровный голос, - что переезд был кóроток и мы в нашем районе: те же сбербанк, больница; рядом подруга, пьём чай, гуляем... Ваш дом не видим, как было прежде. - Бархатный взор следил вздрыги дочери. - Сожалею... О, не о том, что в Великую Среду радуюсь, что вы в гости к нам; ведь Страстная неделя, надо быть в скорби... Жаль, не общаемся. Ника, жаль, не пришла.
  - Сглупил бы, если б привёл её... Можно? - Я из графина красною влагой скрасил фужеры; мальчику на другом конце дали сока. Мы, трое, отпили, он причём - прикрываясь стеклистостью с золотою каймою... Внук мой. Я подмигнул ему. После, чувствуя муку, выпил.
  - Да, я сглупил бы, - начал я голосом, чуть осипшим. - Помню, мы встретились, - взгляд на Анечку, - неожиданно. Мне спрос мерзил, и я открыл всё. Каюсь, мне стыдно. Нужно бы гибче.
  - Как, Павел?
  Я вновь подлил себе (а она не пила). - Как? Следовало таить факт, только лишь... - и я выпил. - Вот как разумней. Я инфантильно мстил в подозрении, что она, изменив неотложно, судя по мальчику, любопытствует. Это ладно бы, - но она ворошит мою память, чтобы развлечься, вот как я думал... Я отомстил: за праздность спроса, праздность дознания, за нечуткость вообще ко мне: дескать, сын ваш нашёлся? И - я ей всё открыл. Чтоб насытить... Вот... - объяснял я, чувствуя спазмы. - Я в первый раз в тот ларёк зашёл, по дороге. И я рассчитывал там не быть впредь... Но я ошибся... Мне очень стыдно. Анечка помнит... Вдруг этот внук мой... Всё навалилось... Поэтому-то и нет жены. Береника не знает. Хватит и вас вдвоём.
  - Вы держали в себе тот ужас? - произнесла она. - Стало легче?
  - Стало труднее. Мы симбионты - я и событие, казус с первенцем. Я питаю его, а оно жрёт меня, простите... Наоборот? Пускай. Но, кажется, близок миг, когда кто-нибудь сдастся... Мой внук? Реально?
  Я, получив ответ, вновь глотнул из фужера. Анечка хохотнула в снах.
  - Да, пять лет... - продолжал я. - Скоро пять лет уже. Ничего, кроме боли... Вдруг призрак в Квасовке, где я был на днях... но и брáтина, и день с Анечкой... Камнепады сомнений, что я не то, не всё сделал пять лет назад, тогда; мол, давалась надежда... Как и что затмевало мозг, если нынче вдруг вижу? Должен был тщиться?.. Впрочем, не знаю; я весь раздавлен был. Нынче всё, мурок сгинул... Всех спасу! Скорректирую, обеспечу! Ей не пристало, - усовестил я, - распродавать себя. Вскоре сможет учиться. Будут возможности ей помочь... На Пасху я... Дни решат, обещаю! Я помогу ей. Сын у нас - сверстник Митеньки, звать Антоном... Я всё устрою! Я оплачу им: секции, музыкальную школу... А и спецшколы... В Англию! в Хэрроу!.. Знаете, Машенька, школу в Harrow... Что я наделал? Ника не выдержит... Подь ко мне! - хлопнул я по столешнице.
  Мальчик, встав, порскнул к бабушке.
  - В доме нет мужчин, - я услышал. - Митя к ним не привык, простите... Мите было четыре; дед, мой муж, умер... в общем, убил себя. Смерть его, как ни странно, разом спасла нас. Были ужасные кредиторы. Старую площадь я продала в долгах - и ещё должна. Но - друзьям. А они не стоят в дверях с пистолетами и не льют в уши скверну... Сверх того, должником быть - в пользу смирению. Не решаюсь звонить друзьям; они сами звонят, в надежде: может, я клад найду либо дочь встретит принца... Павел, друзья мои все лингвисты, частью на пенсии. - Она сдвинула свой фужер с вином в глубь стола, чтобы внук не задел. - Вы поняли. Ситуация правит... Анечка плакала, Павел, многажды. Обвенчались? Конечно. В тех годах, не сказав нам. Ну, а пыталась Анечка замуж? Лучше б пыталась. Это губительно: пенелопство по мёртвому. Что до связи...
  - С этим Ахматом?
  - Дело не в имени. Будь он Стив, Нгума, Ёсида - принцип тот же... Павел, не нам судить. Новый век... - Не отпив глотка, не задев хрусталя своей тёмной помадою, она вспомнила, что ларёк, им чужой уже, дорог Анечке был отцом (в гайдаровской пандемии тот строил бизнес, и пять ларьков расцвечивались, фасонились). Плюс ларёк дорог памятью о любви; там Анечка и мой сын любились; это их первый дом с ложем-лавкой. Я, ей внимая, сравнивал боль Анечки с собственной - неминуемой ни в какой миг Квасовкой с бедным мальчиком под ракитой.
  Синь в окне с дряхлым тополем меркла, делаясь зеркалом, чтоб представить вид малыша меж псов, нереального и реального, его матери, дремлющей свесив голову, Квашнина, избывавшего рок, и дамы, стильно старевшей.
  - Вот что, Мария! - крикнул я не без пафоса уходящего в Лету. - Мы ларёк выкупим! Аня... Митя мой внук... Исправим, верьте мне! - Я плеснул в фужер из бутылки, чувствуя, что поношенный мой наряд с хлестаковщиной - вне доверия как кунштюк алкоголика в благодарность за кир в гостях. К тому ж Анечка сообщила, я был уверен, как сталась встреча с ней: из-за пива; я ведь в ларьке пил пиво. Здесь, у них, этот образ я подтвердил. Что, сыр принёс? дорогую игрушку? Хлипкие доводы. Я сказал концентрируясь: - Вы смогли издать докторскую? Доктор?
  - Нет, - подняла взгляд. - Вы, Павел, не были в институте? Это стал улей нелингвистических пчёл: банк, офисы, арендаторы, ООО... Наш отдел стал 'Эс-ком'... 'Эс-калоп', скорей. Институт наш убит почти, только форма; наш Бэ Бэ руководствует всем и вся... Кажется, я всю жизнь проработала всуе. Докторская в шкафу здесь.
  - Мы издадим её, обещаю! Митенька, я твой дед, знай! - нёс я бессвязно, и на стекле окна был иной Квашнин, чем явившийся.
  - Вправду дедушка? - произнёс внук.
  Я ощутил боль в печени.
  - Съешьте что-нибудь.
  - Издадим! - бесновался я. - И поправим жизнь Анечке!
  - Не волнуйтесь. Вы чересчур уж... Я не желаю нудных и нескончаемых 'Carthaginem delendam...'
  - Вы мне не верите? Это вежливей моих фраз - неверие?! Понимаете, чтó мне есть наша встреча: с вами и с ним? Вы знаете, чтó мне в нём?! Заклинаю вас, прочь аллюзии, даже ваш Карфаген долой, кой пора, мол, разрушить! О, не в мой адрес, я умоляю!.. - Я едва блюл язык, мутило, веки набрякли. - Так ли я понял, - кончил я, - что она его любит, давнего Митю?
  - Жизнь её - не моя. Не знаю... Есть и иные. Может, их много... - Взгляд её плыл к толкуемой: на колени с просунутой между ними ладонью и на пуловер в мягких округлостях, на лицо в светлых локонах. - Что я вижу: Анечка умная, чтоб не пасть жертвой вящих уступок. Но... ей важнее ларёк тот, чем чистоплотность только лишь тела. Нечто, признаться, от Мессалины, вспомните: из борделя шла утомлённая от клиентов - но ненасытная... Вот как мыслю в духе эпохи, милый мой Павел, чтоб не сойти с ума, выглядя, как вы мыслите, чёрствою.
  Я давил тошноту, твердя: - Она курит... и не простой табак. Это травка...
  Было молчание с обращением глаз в меня, с переводом их на фаянсы разных тарелок - и вдруг с отпитием. Пальцы, взяв мельхиор вилки лаком ногтей, играли с ним, трудно, скованно.
  - Ей за двадцать, - произнесла она. - Ей всего лишь за двадцать. Вы и я не пытались бы восстанавливать прошлое, с чем расстались. Зрелое наше aeternum vale - средство спасения. Но она...
  - Слушай, мáмока! - голос Анечки.
  - ...в реконструкции, - продолжала та. - Думаю, - и при всём пиетете к вам, - инкуб в образе Дмитрия в отношении Анны действенней ваших чувств. Мы, родители, им не значим; детям в нас нет нужды; мы в отставке. Мы с вами можем быть отвлечёнными - обсуждать хоть Вергилия и 'Carthago delenda'. Анна - не может. Вы... извините, вы, Павел, смеете подтвердить смерть Дмитрия самому себе. Анна - нет. Она лечится, правда, травками. Я же... В общем, я, Павел, так безмятежна, что стала камнем. По Микелáнджело, кто сказал: в наш век легче быть камнем. Помните? Но для Анны лучше Овидий с мнением, что любовь травой не излечишь... Чем тогда? Чем? Безумствами? Временем? Или веком безумств? Наркотики - не безумство ли? Значит, дочь моя делает, что и дóлжно.
  Анечка прыснула, разлепив глаз. - Вы про мення там?.. Броссьте, не надо... С ке вы там пьётте? С Пайи Михалови? Па Михалови? Миттин папа? Значит, вы сс ним, да? Об мне и Мите? Он гадкий урботень!
  Я воскликнул: - Я помогу тебе! Мы наладим жизнь! Образуется! Внук мой...
  - Митю забутте! - вдруг она вскинулась. - Ниччего от вас, слышите?! Вы всё сделали! Вы... зачем вы... Вы мне убийца! Мáмока! Вон его!!
  Меня вырвало. Я бежал стремглав. Застегнув пальто, я дворами мчал к урбанистике; не хотел к Беренике, прячущей пару новых сашé, играющей, верно, Скрябина...
  Взяв на юг, я минут через семь был на Ленинградском. Некогда так, в ночи, я ходил за сомнительным счастьем, чтоб отыскать Её - воплощение грёзы, выпить в компании и развить модерновую, злую мысль. Двести лет спустя я помчал в такси, чтоб в ночных огнях переехать Камер-Коллежский вал, Скородом, предваряющий Центр, - и вылезти. Растревоженный, в сполохах и под рэп из динамиков, задеваемый встречными, я прошёл на второй этаж эксклюзивной пивной, в зал столиков деликатных конструкций с хрупкими стульями. Мест хватало. Я сел, чтоб видеть. Я хотел болтовни, драк, смеха - и даже смерти, лишь бы вовне быть, а не внутри себя. Взявши 'Гиннеса' (пусть фатеровы ампулы не могли качать в мой желудок секрет), в пальто, свесив полы, я стал смотреть вокруг. Здесь кутила солидная и пристойная публика, иностранщина. Я отвёл взгляд на кружку... Ишь, пузырит как... Всё мчит к свободе. Всё мнит сбежать в сём мире, выйти за рамки, в кои поставлено. Я и сам вот... Но, впрочем, хватит. 'Будь, Ника, с Тошей и с внуком Митей!' - выпил я с тостом. Анечка ведь когда-нибудь разболтает всё... Ну, а я уже... Рэп сменился вдруг 'Yesterday...' Да, 'Вчера'. Всё - вчера. Днесь - мой рак, месяц жизни. И ещё брáтина... Сбыть её!! Сбыть с квашнинством и со всей русскостью!! О, я ведаю, чтó они, когда кажется, что любить, верить в Бога, быть, дескать, истинным может только Квашнин как русский. Это и создало, что я есмь: труп... Завтра же! Я продам её завтра же! А потом - Марку в Квасовку, примирить чтоб с Закваскиным. В духе нового Агасфера, коим я рад стать.
  Вылакав кружку, я улыбнулся. Мне хорошо пока. Плохо будет мне позже. Разум туманился, но я выделил хеканье. Да никак это Шмыгов?! - напоминанием, что я должен свести их как-нибудь с Маркой... Он сидел в уголке с тем мальчиком в белой куртке с поднятым воротом, над каким стыли óкулы под мочалкой причёски. С узкою челюстью, что бросала [и] в ходе речи, мальчик - как колли... Вроде, 'Калерий'?
  - Ты спициально? Я ни хочу пивас. Жри ты сам его, пидарасина. Объиснял тибе, что хочу в притон клёвый? Псих ты, блин, панцирный!
  - Ну, Калигульчик... - урезонивал Шмыгов, бывший спиной ко мне.
  - Я фигню ни люблю. Я прикид люблю. Где вино?
  Шмыгов стрельнул очками ниже прилизанной своей проседи (парика?) и блеснул серьгой в ухе. - Кельнер!
  Он углядел меня и зацикал Калерию.
  - Что тише, тише?! - нёс тот капризно. - Ты обищал мне! Где твои Англии?
  Я позвал их (для дела), но Шмыгов начал, севши напротив и скомороша:
  - Мы они самые. Blue! Не знали?.. Кельнер, чёрт! Вин! Французских! Вы здесь случайно, сэр?
  - А серьга золотая, в ухе-то? - посмеялся я.
  - ЗолоТАЯ-с!! - Бель глаза Шмыгова разом вспучилась. Он стряхнул пепел в пепельницу. - O times, customs! Я в биографии пишу холост. Сердце же занято... Вы знакомы? Это Калерий, друг как бы сердца. Квашнин, мой студенческий конфидент... Сведёт меня, если помнит, с неким Гэ Маркиным, у которого я хочу взять баксоу. Так-то, друзья мои! Встреча, верится, поворотная; для усех причём!
  Но Калерий напрягся. Был он прыщавый.
  - Любы творя с младым, в сём потребу имам, не можеш насытица, токмо жаждуще бдеи над, и дивляху красотам е... - хмыкал я.
  Взлаяв смехами, Шмыгов лил вино по бокалам. - Выпьем за дружбу... Нет, пьём за всё!.. Сэр, пиво с 'Флери' мешать?
  - Ничего. - Я отведал и пива.
  Он, опростав бокал, снял очки. - Мы искали Лолиту, и что сыскали? Мальчика. Он подлец и вполне вероятно, что меня бросит. Ну, да и fuck с ним!
  - Притормози, Филей. Не грузи. - Пара óкул в нас вперилась.
  - Не грузи?! - Вынув деньги, Шмыгов их кинул официанту с пошлым размахом. - Вин быстрей!! А пока я, позвольте, вашего 'Гиннеса'... - Он хлебнул, налив. - Ну, и что сказать, развесёлый мой, также мыслящий сэр? Заметил я эти ваши смешки. Что, циклитесь из-за пола? Зря! Ибо пóлы есть - и содомы есть. Не хотят, понимаете, содомляне, так сизить, женский пол. Работают и живут, как все, - а кейфуют не с женщиной. Тривиальны им те, презренны... Чем? - и он сдвинулся, обдавая парфюмом. - А уж не скотством ли? не животностью акта-с? Я, друзья, как узрю геркуланумский мрамор, где этот Пан с козой, понимаю их, понимаю. Что, чёрт, им в женщине?! Кто такая им? Дырка! Пшик! Биомасса природы! Прав Фрейд... Взять этих, Сару с Аврамом: он заключил пакт с Господом, а о Саре лишь сказано: поимел её фараон с другими, да ещё 'чрево заключено', бесплодна, также что регулы прекратились и - 'понесла'... Сверх скотски. Very much хлевно! Первая одомашненная тварь - женщина. Сильный пол - с ним Господь анфас! он в дерзаниях! А подруги?.. Мне геркуланумский мрамор - вид аллегорий: женщина и коза равны... И Аврам, - Шмыгов хекнул, - хаживал мимо Сары. Он ведь Агарь взял? Думаю, и гарем имел - сдвиг к духовному; вдруг из ста одна - приближённому Бога ровня?.. А нашёл нонсенс: вместо одной - легионы дыр! - Шмыгов взлаивал смехом. - Наш Аврам, он покорствовал, как и Бог велел, чтоб длить эру разъятого в пóлы homo, слабого, соблюдавшего должный образ мышления, половой то есть образ, где всё двоится, спорит друг с другом, где антитеза давит на тезу, где плюс и минус бьются друг с другом в собственной рвоте, а Бог имеет их!.. Но племянник - се штучка то-онкая! Я о Лоте. Он, сэр, вещь тонкая! Лоту Бог безразличен был. Бог ему не давал обет. Лот был сам с усам и своё хотел. Потому жил в Содоме, где избегали двойственность мысли, значит и тела, то есть вагину, дабы быть вольными хомо сапиенс. Что есть homo, почтеннейший наш лингвист? По-нашему, homo - 'равный', плюс 'одинаковый'. Хомо хóме кто? - друг, брат, тоВАрищ! - взвизгивал Шмыгов. - Ну, не рождал Лот Богу подопытных, не служил он Маньяку, гордому Промыслом. Богоборствовал! Штучка то-онкая Лот был! гордая!!.. Содом пал-таки. Лот наследовал... НО! сперва! - Шмыгов встал. - Бог ему, мол: спасайся! - благо, с ним вывели дочь с женой, с безымянной, так как мы ведаем: что она, кроме дырки? '  Лот, Лот, спасайся!', врал Яхве Лоту, знавшему, что метода содомская смарывает план Бога. Врал Яхве: стань Мне, Лот, предан, и размножайся! увековечивай Мой стиль жизни! Лот не послушал. Лот - вдруг в пустыне, спившийся, прочитай в 'Бытии', в этом Божьем дебюте в миротворении; вспомни живопись: свод пещеры, сваленный тёмный винный кувшин, подавленный, в пьяной горести старец, две его дочери и пожар вдали... И Лот спит с дочеРЯми!! - стал Шмыгов взлаивать. - Гнусности, с точки зрения Бога, - а по мне подвиг. Лот учил дочерей... перверсиям, как сказал бы Фрейд? Нет, тому что в раю было истиной и что предали, дабы впасть в рабство к Яхве, в рабство обмана. Лот первый гендерный, dear, деятель, кто в своём богоборчестве возвышать начал женщину из её рабских функций, чтоб не одна геркуланумская коза была! Для чего его дочери вдруг в постель к нему? От любви-с как стремления к духу истины! Они начали содомлянское кредо ценностей! - бликал линзами Шмыгов с пафосом. - Нам Сократ в пример, как богатые духом в склонности к юношам возлетают к прекрасному, видя в юношах, что превыше природы и что разумнее... - Ткнув в Калерия, он вздохнул. - Не верите, что вот в этом высокое? Я мечтал об ином, сэр! - Шмыговский голос сделался тихим. - Грезил прелестницей, кою б вскармливал для свобод, как Лот. Жуть боюсь, dear, женщин с пошлою болтовнёй о хворях, детях и тряпках. Козы есмь!! Геркуланумский мрамор!! Как ведь играют в антропоморфных... Лживость предельная! И себя я на это? жизнь спущу в это?!.. - Он помолчал. - Пьём?
  Выпили, и Калигульчик ляпнул, что надоело и он уходит.
  Шмыгов поёрзал. - Что же про Маркина и меня? Сведёшь ты нас, зная?
  Он не додумался, с кем пьёт. Чхать мне на жалкие их проблемы. Я стал повапленный саркофаг с грохочущей идефикс сбыть брáтину. Одновременно я стал подл.
  - Дай в долг. Где-то триста, - я шантажировал и, когда получил, сказал: - Ну, звоним? Ты не против?
  - Куй, Филей, - спел Калигульчик, - горичо пока!
  Шмыгов сморщился.
  Я считал, прагматичному вроде Шмыгова наплевать на всё - он же вдруг с апологией. Вырыл Лота: вон, мол, когда ещё мальчик с мальчиком. Оправдался-де... А что Лот, сей внук Фарры, коего Авраам повлёк в Ханаан, ведь ему, Аврааму (коим Бог начал Свой кагал избранных и которому обещал власть в мире), Бог 'повелел' туда? Лот, побочное, не желал в рабы к Аврааму - Божьему Промыслу. И Лот скрылся в Содоме, где пряталась контра Богу. Вижу картину, Шмыгов напомнил: темень пещеры, винный кувшин, пьянь-старец, две его дочери и пожар вдали.
  - Помоги продать брáтину, - попросил я. - Ты её видел. Нужно продать вещь.
  Шмыгов кивнул. - Реликвия, - вставил он для Калерия. - Сколько в ней серебра?.. и золото... И корундики? Но, прости, это fake, подделка, так как не мог твой род шесть веков сохранять её. Fake без всякого. Просто лом, тысяч в двадцать... Впрочем, - хехекнул он, - продавать - смысл эпохи. Я весь attention!
  - 'Родион Нестеров', пишут в сводах... - выдал я, вспомнив, что тот боярин и брат мой - тёзки. Но, если первый в тыща каком-то 'уби' противника и главу 'привез' господину, верный раб смыслов, Родя, напротив, - самоотрёкся; он предал разум и не чужую, но свою голову на шесте своей шеи носит как знамя жизни вне мысли. Сходно и я вспух раком от поклонений чванным традициям с их отзывчивостью под себя. Всё брáтина!
  - Нужно, - свёл я, - продать её. И быстрей.
  Шмыгов взял сигарету. - В общем, есть лавочка... Шмыгов, кстати, не прост, - он вставил. - Вот я по городу что - гуляю? Нет, я местá ищу... Dear, сделаем; помогу. Встреть дурня, не преминул бы... Ради гроша сдержусь, ради, скажем, двухсот - никак. Впрочем, масса охотников до любых сумм. И, я уверен, с пруд было крови, прежде чем брáтина добралась к тебе, да и то как подделка. Мы разыграем: где-нибудь явимся, намекнём, что есть кто-то, мол...
  Не дослушав, я, запахнув пальто, встал и выскочил, чтоб прочистить желудок в местном клозете. А возвратившись, вмиг набрал номер и, сжавши 'nokia', ждал-стоял, наблюдая Калерия. Барби в брюках. Мой мальчик сгнил давно на чеченских задворках - этот же шастает по дельцам в Москве... Я упрашивал Марку принять нас.
  - Dear, втроём! - ныл Шмыгов.
  Выключив сотовый, я пошёл вперёд.
  Афанасьевским, в темноте, мы шли: Шмыгов мягко, друг его шлёпая и сбивая ритм, я внушительно. Можно было в метро, естественно; только мысль была выветрить и себя, и арановых отпрысков ; плюс в безлюдии, на углах или в скверах, я мог поблёвывать... В переулке встретилась Ника; то есть не мне, а взору. Я полутруп уже, и вопрос: что ей ночью здесь, в Центре? - как бы излишний. Но стало больно.
  Цель - у Миусской, в пафосном доме с мраморным цоколем и шатровыми башнями (стиль эпохи Лужкова). В мраморном холле пахло духами от моей Ники... Двое охранников повели нас... Лифт нёс бесшумно...
  Я бросил Шмыгову, снявшему серьгу с уха: - Стало быть, от прекрасных тел к совершеннейшим душам? - и ткнул Калерия. - Ты не в армии. Инвалид?
  Его óкулы влажны. Мальчик чувствителен?
  Мы потопали по ковру... Вот сыщик, коего в Чапово, на заводе, Марка прельщал при мне. Он, теперь лишь в рубашке и в пиджаке над джинсами, поводил плечом с кобурою; туфли особые, с металлическим контуром, для пинка, видать; плюс малайского типа глазки и смуглость кожи, маленький рот со шрамом... Сыщик был - троп нервозности, но работал как профи.
  - Павел Михайлович, мы знакомились. Мутин... Вас, вижу, трое? Здравствуйте. - Он осматривал нас. - Оружие? Я проверю.
  Шмыгов шутил: 'Кольт ниже!' - и раздевался.
  Я удалился в зал. На диване, в халате, Марка вёл в телеке бой в Чечне. Рядом в рюмке коньяк на столике. За окном - взмельк рекламы. Был столб часов в углу; а вдоль стен шли диваны в их черноцветии, выше - пятна марин, пейзажей; люстра - бюстгальтером, и под ней - лакированный чёрный модный рояль. Бар с винами, коньяками и водкой был у другой стены. Аромат моей Ники веял повсюду. Нежа грифона, то есть собачку, Марка взял рюмку.
  - Сядешь?
  - Нет. Как она? - я спросил.
  - Кто? - Он смотрел телевизор.
  - Знаешь.
  - Не знаю.
  - Что говорила?
  - Слышишь, пять трупов, сбили 'вертушку'.
  - Стоп, - изводился я, обессиленный экскурсом на экран с войной. - Здесь была Береника... И без юродств давай, пока этих нет... А гнусь выключи. - Я уселся. - С чем была? Правду!
  - Правды желаешь? Только зачем, Квас? Все лгут: сын матери, а та сыну... - Он чуть убавил звук. - У тебя разве нет тайн? Сколько их: две, три, семь? У меня тайны тоже; я разделяю их, с кем желаю... Мы с Никой - с детства. Наше с ней - наше и ничьё больше, хоть вы с ней муж с женой... - Он задёргал каналы, резко давя пульт. - Все мы прекрасные, все мы ангелы... Где твои, эти гости? Нам с бедным Хохриком спать пора. Хохрик спит? - стал пытать он грифона. - Ника, замечу, ездила в клинику. Радуясь, что с тобою порядок, - с ходу ко мне... Мы пили. Мне так давно, Квас, не было... - он помедлил, - не было славно.
  Выяснив, что она не по первенцу заходила, я вдруг остыл. Когда-нибудь, ясно, время настанет... Может, сейчас смотрит фото с мучимым первенцем, - за внезапной, окажется, встречей с Анечкой?
  - Мне лечь в клинику? - бросил я. - Чтоб зарезали? Только есть одно 'но'. Я его должен сделать.
  Он не ответил. Он не спросил, чтó.
  
  
  
  
  X
  
  В зал прибыл Шмыгов в белых носках с каймой и в очках под прилизанной проседью. Он с порога взвыл: - Shocking! МиллиоНЭРно! Боже, здесь 'Steinway', чёрт?! И смазливенький пёсик! Рад вам, Георгий Матвеевич! Рад вам! Помню, встречались, но вы недужили-с, я же в стельку был... Я напомнюсь вам: Феликс. Мой друг Калерий.
  Тот надмевался.
  - Будьте добры, Андрей! - крикнул Марка. - Водки, вина гостям. Феликс, сядьте.
  Шмыгов пристроился близ грифона, молвивши, что 'готоу за встречу'. Он хекал репликам, постоянно вертелся от собеседника к телевизору и общался лишь с Маркой. Оба курили. Призраки Ники жгли меня, я хотел позвонить ей. Марка нёс чушь отвечавшему смехом гостю.
  - Что, заклеймили нас И'эНэНом? - вёл он. - Там каббалистика, три шестёрки; клирики страждут. (Шмыгов гыгыкнул). У православия больше нет задач, как громить зло вселенское и абстрактное вместо близкого, - проще плакаться по шестёркам в сём ИэНэНе, чем открыть дом призрения и лишить владык роскоши. Прав я? Феликс, согласны?.. Ну, а что с БИКами? А ОКОНХ с ОКПО? Есть стишок один: как ОКОНХ с ОКПО подрались в сельпо. В грязь упал ОКОНХ и в навоз - ОКПО. Вот лежит ОКОНХ, бьёт мудями в гонг. А дурной ОКПе - всё по пе, по пе...
  Шмыгов взлаивал смехом.
  Марка продолжил: - Множат налоги; начали прессинг; массы в загоне, так и не выбравшись. Полицейщина, кумовство и коррупция, камарилья мерзавцев, циников, жуликов. Фиск сравнялся с диктатом чуть не от Грозного. Бизнес гикнулся, как у нашего друга, - да, как у Павла. Все в рабах сильных либо в госслужбах, только бы выжить... Но вы всё знаете. Вы ведь ушлый. Вы из счастливцев, тех, кто успел. Из наших вы?
  - Я, Георгий Матвеевич...
  - О, без отчества. Prosit!
  И оба выпили.
  Он спивался, мы ему повод. Марка брёл в рай, в кой впадет двести грамм спустя. Но он там не удержится. И пребудет рай пуст: понапрасну там птицы, зря там красуют статями звери, ни для кого осыпаются лепестки от роз, никому возжигается в ночь луна; тщетно меряет травы там искуситель, дряхнущий змей...
  - Я, с вашего позволения... - Шмыгов взял бокал. - Мой масштаб очень скромен.
  - Сколько же в месяц?
  - Три штуки долларов, - Шмыгов хекнул. - Вы, верно, сто? Есть разница... А касательно ИННов с мудо-ОКОНХами, да ЕГРЮЛ ещё... Нам ЕГРЮЛ по колено вдул... Мои предки дворяне, я обожаю Русь. Но её карта бита. Выпить позволите?.. - Он глотнул вина. - Надо сматывать. Я не знаю в подробностях ваших дел, но, уверен, вам в Раше трудно. Сам я собаку съел на российских реалиях. Сливок - да - не собрал, увы, но что есть, терять не намерен-с! Как вы оцените?
  Марка спел в ответ: - Сидит Дуня у ворот, и не плачет не поёт, всё сидит ни бе ни ме, одна мысля на уме.
  - Понял! - дёрнулся Шмыгов, чтоб хохотать визжа.
  - Вот ещё, - Марка пел: - Мы Америку догнали по надою молока, а по мясу не догнали: рог сломался у быка... Мы с матаней собирали на горе смородину; подыми, матаня, ногу, дай глядеть на родину. (Шмыгов ржал, как псих). Что есть родина при таковских частушках? Фрейд про либидо? Но ведь метафора ниже пояса. Сам народ из своих ясных недр извлёк. Как оценивать нацию с таковыми бонмó, а? Родина между ляжек - там и вся нация. Был вконец откровенный китч, коровяка из гипса с ником 'Россия', с задранным аморально хвостом, с отверстием, в коем тьма царит... Русь и тьма суть синонимы, так, Феликс? - щурился Марка. - Вы, Феликс, правы и... Рвите когти, вот вам совет мой. Нация кончилась и больна. Чем? Пошлостью, беспринципностью, нелюбовью к себе, вновь пошлостью, и филистерством, и цинизмом властителей. Нет идей, идеалов, кроме казённых, чтобы стать обществом, нет стремлений к свободному. Равнодушие к чести, страсть подчиняться, вкус к предрассудкам. Нет потуг духа; ведь не считать же шлянье по храмам знаком духовности? Да и что эта церковь? То, что отверг Христос, стало церковь. Нация рушится и даёт себя крыть исламу, психам, пройдохам и уголовникам. Ей в глаза ссут, грабят и давят - а ссущих славят, дарят им рейтинги. Пустота, Феликс, либо такие мысле-широты, что не сыскать мысль. Лень, тупость, пошлость, ханжество, мании. Нам удобней в дерьме тлеть смрадною злобой, чем интеллект напрячь. Кто в правительстве? Прощелыги, ближние люди... Бизнес? Здесь нет его. Здесь не бизнес. Феодализм, коррупция, пресмыкательство, полицейский режим, власть быдла и бандитизма.
  - Точно! - взвыл Шмыгов.
  - Здесь давят честных, гонят духовных, здесь мрак сознания. Здесь священная высота - власть, Кремль, а не Бог, - вёл Марка. - В общем, здесь русскость, здесь Das Russentum. Нации нету. Здесь живут, кто ушёл в иностранцы либо варяги. ('Истинно!' - вторил Шмыгов). Врут, что в глубинах России, там, мол, красоты... Но - где глубины? Где русскость чистая? Я сужу себя; я признался, я недо-русский, даже весьма, признать. Вот сижу с вами здесь на Миусской, бизнес здесь и друзья, дом, офис. Что, я в России? Нет, в беззастенчивом грабеже страны. Мы чужие здесь, вы и я. Тот, кто видел Манэ, предпочёл 'вольво' 'ВАЗу', кто слышал Баха, кто верен Богу, - больше не русский... Я, кстати, значусь подданный Франции и могу хоть сейчас туда. ('Вы счастливец', - Шмыгов постанывал). Я - могу. А что может наш Павел, тысячи схожих с ним образованных, умных, - порченных, стало быть, и не русских в той мере, чтобы в дерьме сидеть и лизать зад ханжеской власти? Им куда? Надо мною пентхаус с вылетом в небо, если волна пойдёт... Я к чему? Приглашение в органы: я налоги скрыл. Но мой офис сгорел, всё сгинуло. Не отдам им свой бизнес - в камеру. А ещё на меня есть урки... Мы не страна отнюдь, мы анал с жёстким сфинктером... Ладно, пьём, друзья!
  Шмыгов, взяв бокал, вывел:
  - Жоржик, я тоже! Я, размышляя, вынес простейшую, да-с, просТЕЙшую, Жоржик, мысль, что здесь в холе лишь власть: Кремль с присными... Я любил её, стервь в 'берёзовых ситцах'!! Я ль не ходил по ней с октябрятским значком, с партийным?! Как я трудился, строил карьеру! Долго и веруя, камень к камешку. А итог каков? Все поют про 'берёзовый ситец' - весь СеСеСеР поёт! а я слышу: кто-то своё ведёт, рушит хор и всеобщность соц. идеалов. Я просёк: 'ситец' кончился и пошли братки в бескозырках. Но чуть ошибся: эти братки - криминал был, как уголовный, так и кремлёвский. Я слился в Швецию. Когда начали здесь рвать собственность, когда честных снесли на свалку, а пакость вспухла, Шмыгов был у Эуропах. Что там в Европах? - Взявши у Мутина, что приблизился, водку, Шмыгов плеснул себе. - Там жизнь, нужная хомо сапиенс! Будь доход, не вернулся бы... Жоржик, нету России!! Есть лишь Татария, а Россия - кайма её. Вся Россия, - та самая, дескать, донная, - вся вой-дёт в саквояж. Сэр, что она?! Томик Пушкина да Гагарин и водка?! Fuck!.. Любишь 'ситцы' и эту 'синь в реке', привыкаешь к сумбуру, мнишь - это лучшее. А подымешь взор - видишь, где держал голову: под коровьим хвосТОМ-c!! - он взвизгнул. - Я б, раз в год, умилялся Россиюшкой как турист. Хлебы-соли, плясы под водочку - very good. Но срок кончился - к чёрту, судари! У Эуропы! к, так сказать, неподдельным глубинам! к их просвещённости! к живоносным сосцам! В культурные отношения-с, а не в русские шири, где, казакуют, давят разумное! - Углядев в TV храм, Шмыгов выделал кукиш. - ВОТ тебе!! Как вы, Жоржик Георгич, пели нам: юбку вверх, яви на родину? - Он зашёлся утробным, лающим хеканьем.
  Марка, глянув на Шмыгова и взяв сотовый, позвонил, объявив нам: - Гёрлы приедут.
  Шмыгов поднялся. - Мы помешаем?
  - В русской Татарии, - вставил Марка, - есть в саквояж, друзья, невместимое. Это женщина. Объявляю вам: будут девушки.
  Ржачка Шмыгова, павшего на диван (был пьян), не мешала мне вспомнить, что и действительно много в женщине, что всё сущее - предикат её, а она назначение. Тайный план лишь о ней.
  - Я, Феликс... - Марка, встав, сунул руку в карман (а в другой руке он держал сигарету). Медленно он прошёл к окну и назад, обогнув рояль. - Я люблю мою родину. Как иначе? Родина - мать для нас.
  Шмыгов сел и следил за хозяином, а очки и прилизанный волос бликали.
  - Пусть Татария и в ней тупость, хамство, невежество, негатив и бардак; злой бардак вперебив с угнетением - мать должны любить, верно? - мучил он Шмыгова, поводившего рюмкой и подтверждавшего. - Русь вскормила нас... дала деньги, в конце концов... Феликс, совестно - ну, признайтесь, друг! - хаять родину, матюгать её. Вы, как явствует, из Европы - в Россию, что вас приветила. Сколько вас, у которых цель хапнуть - и живо смыться? Вас легионы. Грабьте мать-родину. Но любите. Но притворитесь, что как бы любите то, что грабите. Будьте то есть приличны, как вы стараетесь в тех Европах. Там вам позволили бы такое? Здесь же вы гнусно родину хаете.
  Шмыгов, всхлипнувши, снял очки.
  Марка выпустил носом дым сигареты и отошёл к окну. - Жалко, Феликс, и стыдно. Нет любви к родине. Заплевали реликвии, обсыкают красоты. Все это делают... Мы не можем ценить своё. Мы на поисках Шамбалы и Европ всегда, то есть в грёзах, слепы на данность, ищем поверх её, в воздусях, где, мол, Дух Святой. Мним, что нет его ни в одном ином месте, лишь над Россией, мол, штаб-квартира этого Духа... - Смяв сигарету, он двинул к бару выбрать бутылку; пёс затрусил ко мне, а потом и к Калерию. - Дух навис и довлеет, как выражаются, - Марка съёрничал. - Есть священный край, Палестиной звать, - а в Руси, дескать, Дух Святой. Там-де прах - а тут истина... Разве это не образ мысли безумцев? Меньшее давит, взять полнолуние, а тут Дух Святой в постоянной Своей Полноте над нами?.. Плохо, Квас, - он продолжил, тихо приблизясь, выпив из горлышка. - Мне труднее, чем Феликсу. Он беглец по верхам, бонвиван и стяжатель. Он - твой друг Феликс - что, англосакс, коль с 'Роллексом' при английских манерах? Прямо уж! Русский в дым. Водку жрёт, умиляется, грезит - полный авось то бишь. Прибыл выпросить, ни за что ни про что, кейс долларов. Мнит, куплюсь, что ли? Так, что ли, Феликс?
  Скрипнул диван в углу, и фигура Калерия бурно взвилась. - Идём, Филей! Тут дирьмо, кексы кислые!
  - Сядь пока, - бросил Марка. - Я, Феликс, жид, чтоб знал. Ты стежок провёл - я весь лапоть сшил.
  - Damn... Вы шутите? - Шмыгов нервничал. - Как обманывать, с кем я пью и друга?! Здесь в сучьей Раше...
  - А через день бы вас, - вставил Марка, - не было б ни в Москве, ни рядом, дай я вам тысячи. Но я, может быть, дам-таки... - Он умолк. - Нет, не всё дам, но кое-что дам... Феликс, куда вы? Вам ли, друг, Англия? Да на вас мета русскости; вас за месяц разденет ваш Агатончик . Хаете родину. Значит, в Англии вам бы дали, что ни попросите? А вот здесь не дают богатств, в 'сучьей' Раше, так? Но Россия-то, Феликс, вы как раз! Я еврей всего... Как меня угораздило в русскость? в сброд астигматиков ко всему, что норма? Мне бы работать в сытенькой радости; ведь я made себя! Мне бы сесть в самолёт - и в Лондон, и на Монмартр к веселиям. Но я здесь вдруг. Смысла ищу, глянь, маюсь. И ведь тоска во мне прямь славянская, как у Ницше, всё счастье Запада отдававшего за дар русской печали... Где мне быть? - Марка сзади прошёл к дивану, сбив с ног собачку, чтобы плеснуть коньяк в рюмку Шмыгову. - Быть не с вами здесь, а с людьми из правительства или бизнеса сеть плести, как добыть много сиклей, планы сговаривать, как и что оттянуть себе. Отдыхать бы мне в казино с VIP-залом, где афродитки, или в театре. Я же здесь с вами... Ибо я сам такой. - Он умолк, выпил рюмку и, утвердив её на рояле, взял сигареты.
  Шмыгов встал с зажигалкою, но грифон, ухватив его за штанины, начал трепать их.
  - Я как юрод, - вёл Марка. - То ли мне, думаю, всё отдать, все сикли, сто миллионов... да хоть бы вам, друг. Вы согласитесь взять миллионы?
  Рухнув на корточки, Шмыгов обнял пса с криком: - Вы идеал мой!! Я бы хранил их, все ваши деньги, в знак нашей дружбы... Верите? Я вот так же... Как я хотел бы вам, дорогие, дать много денег! Видите, плáчу... - Бра освещали скошенный взор его, и растрёпанную прядь волоса, и испарину, и схватившие шерсть пса пальцы. - Плáчу... Вы шутите. Но... мне всё равно.
  - Это мне, - Марка виснул над гостем, - мне всё равно, мой друг. Это я могу дать-не дать. Вы - не можете. Вы пижон, шарлатан, пройдоха. Я же... Я русский. Я деньги проклял. Я вдруг ослеп на них. Покорил Град Земной - а он пуст внутри. Для чего же мне деньги? Я их отдам... В казну.
  Шмыгов, всхлипнув: - О, Жорж Матвеевич... - вдруг взорвался истерикой, отшвырнувши грифона. - Не отдавайте их!! Пожалеете!! Мне ль не знать, кто и сотне рад?! Миллионы - СТОЛЬкие деньги... Не представляете!! Ведь на них можно в Лондоне, позабыв эту грязь, жить! в чистеньком обществе! И иметь цимус жизни! Я бы хоть завтра же на Таити, чёрт!.. - Он схватил Марку зá руку. - Мне отдайте, если вам незачем! Что там Пашка ваш и казна? Fuck! Мне, мой друг!! Потому что и мне, и вам польза, так как с моим, сэр, знанием я уверен, вы, пару лет спустя, образумитесь в подневольном труде, клянусь... а в конце вас ждёт пенсия в тридцать долларов... ОбраЗУмитесь, уверяю вас! (Вновь грифон, раздражён его экзальтацией, подбежал и, рыча, ухватил его за штаны). Пшёл! Вон, сраный хищник!! - взвизгивал Шмыгов и продолжал выть: - Случай имеете всё вернуть, дав мне! Потому что я вмиг верну ваши деньги; я вам клянусь в том! Павел порукой, мы с ним друзья... ПШЁЛ!! - дёрнулся Шмыгов (пёс поволок прочь клок от штанины). - Я ведь зачем к вам? Мне б двести тысяч, под договор один, из которых я сделаю малость прибыли-с. Тысяч сорок... Ах, вам смешно, смотрю, что я ради сей мелочи?.. А смешно, то и дали бы, хренов Жорж иудейский! - Взявши бутылку, выпив с гримасой, Шмыгов икнул. - Всё!.. Ну вас... Вы не дадите... Шмыгов собаку съел, он не мальчик... Вы - не дадите. Я вам расхныкался... Соблазнили, да? Посмеяться? Вам интересно, как люди мучатся?.. К чёрту всех!! - Он повёл замутнённый взор вдоль меня снова к Марке, молча курившему. - Я вам фарс? цирк? флэшмобы?.. Ссуду, Жорж! Умоляю!! Честь дворянина... и всё такое. Я вам верну, прошу... - Он икнул.
  - Вы правы. - Марка, сев, почесал нос, сбросивши с сигареты меж пальцев пепел. - Я могу всё. Пока. Но отдав - не смогу ничего. И, главное, я лишусь основания рассуждать о том. Рассуждать-то смогу, верней, но совсем в другом качестве: в утопическом: не от факта, а в грёзах... Верите, друг мой, вам, при всей прыткости, не дано познать деньги. В вас о них домыслы. Потому что у вас их - не было и не будет. Феликс, согласны?
  Шмыгов озлился: - Как же, чёрт... Fuck бы вас!! Ну, и что с того?
  - У меня они есть, - встал Марка, - деньги. Очень большие, как я признался. Значит, я чувствую относительно них другое и, ясно, верное. Я владею субстанцией, подлежащей своим имманентным нормам, - и я их знаю. Деньги, друг мой, пегасы - вы же считаете, что они вроде клячи, вялой, покорной всем вашим прихотям. В отношении к деньгам вы, Феликс, юзер. Деньги вам - на потребу. Да, они чужды вам в той же степени, что и мир, в коем вы, вроде, есть, но в котором никто. Вы заезжий в мир, ну а я его создал некогда в предках, создал на сикле... В общем, я в деньгах. Я в миллионах; я им не зритель, я с ними целое. Для меня деньги - вечный 'сикль' Библии, Бытие, ось Творения. Я куратор процесса, вам непонятного и незримого. Я вращаю мир, как рулетку. Я в мире главный, пусть вам обидно, - вы же зеваки и аутсайдеры. И, пока я при деньгах, - знаю, что мироздание существует в моих лишь целях как члена избранных... - Марка хмыкнул. - Да, я из избранных, ради коих тот Промысел, о котором в вас домыслы инфузории-туфельки. Я свободен лишиться членства, дав вам все деньги, - но для чего, спрошу? Потерять смысл жизни? Всё ведь на деньгах, даже Христос на них. Не без цели Он про 'игольные ушки', что-де богатый как бы враг Бога. Петь против нечто - значит внушать его. Все Евангелья писаны, чтобы ложь внушать. Я в реальности Бога - вы в путах мóрока... Я ведь, знаете, и мятусь порой, весь в сомнениях. Но уйти из истории, из творцов её, коих Бог привёл поимённо в текстах из Библии, от Адама до Марки, в ложь вашу? Нет. Я - в истине; в ней нет дури о Лондоне как о месте стремлений и идеале. Вы заморочены, сикль для вас - прикладное, мне же сикль - базис. Я чадо сикля, мой род от сикля. Дух Святой сам наставит на сикли, перефразируя. Деньги суть бытие, друг, в Боге. Ишь, дайте деньги вам... Как не так! - Марка сел на диван с улыбкою. - Сикль в хребте бытия и не вам его щупать, раз вы не избранный. Уж простите.
  Много он сказал дерзкого.
  Синева от экрана крыла Калигульчика в отдалении, пса и Шмыгова, опьяневшего страшно.
  - Жоржик... Вас к чёрту! Ну и софист же вы... Иудей! Напоил меня на Великую Среду... или Четверг уже? А он Чистый! Да вы хоть знаете, кто я? Виндзор, сэр!
  - Если Квас даст гарантию, - предложил Марка, втравливая меня в процесс, - даст гарантию, что вы честный... Павел Михайлович? Честен?
  Был уже новый день за средой с пьяной Анечкой и с вердиктом профессора. Я был рад уклонениям от финала и отвлечениям... Знал я Шмыгова?
  Прежде это был мальчик из состоятельной ленинградской семьи, с наследием от культурного дедушки (очень прыткого, если выжить смог в революцию и в тридцатые). Спал в душистой постельке в маленькой комнатке со стенным гобеленчиком, с люстрой, виснувшей с потолочной гипсовой розы. Шкаф дивил строем слоников, кои шествовали хвост-в-хвост; плюс бюстики, статуэтки, живопись, фолианты вдоль стен на полках, строгий отец ещё, что снимал с себя сор, волнуясь. Был также эркер, в нём - стол дней Пушкина, и за ним мальчик то рисовал, то грезил, то смотрел за двойным стеклом на колонны Растрелли. В комнатах был рояль в углу, стук часов и особенный чин, благонравный и чопорный. Мальчик с мамой гулял вдоль Невки, хаживал по музеям, всяческим выставкам и любил репродукции буржуазных тоненьких девочек. За столом сидел смирно, резал серебряным (только!) ножиком ростбифы и серебряной вилочкой возносил куски. На софе спала Китти, милая кошечка. Отутюженный, посещал спецшколу, где очень вёл себя. Предпочтённый писатель - Диккенс: сквайры, сиротки и сантименты... Отбыли в Киев, вновь в дом с ампиром, в кой захватили: слоников и рояль, и бюстики, фолианты и девочек в репродукциях, и урчащую Китти, прочее. Мальчик вновь ходил по спецшколам; вновь из его чистой комнатки озирался приличный вид, а за общим обедом звякало серебро в фарфоре. Позже он и любовь хотел в стиле кошечки и открыточных девочек. Эстетизм в нём был действенным. Увлечён нумизматикой, где под флёром возвышенного цвёл бизнес, он как-то выкрал коллекцию в двадцать пять тысяч долларов; и как знать, интерес здесь был денег или эстетства? Спутник студенческих лет, я понял: выросший в бутафории, англоман этот хваток и избегает лишь грубых методов. Честен он? Вряд ли полностью и со всеми. Но - со мной честен.
  Я поручился.
  Марка смотрел в окно, в черноту с одинокой звездой вдали. Он сказал: - Я вам много не дам, плут. Я вам не верю. Дам вам пять тысяч.
  Шмыгов взмычал в протест, а Калигульчик ляпнул: 'Можно за 'Steinway?'; он-де на 'Seiler бринчал уже', а за 'Steinway' не вышло, 'ящик ништячный'.
  И Марка сделал жест.
  Так, юнцом за роялем, я был отсрочен своё начать, что, решил, всё равно начну позже. Сходно я думал, что пьян довольно, чтобы мне вытерпеть гром попсятины. Но гость начал с Бетховена. Он играл без помарок. В каденциях соскользнул в лад Моцарта... В пальцах Марки дымился 'Кэмел'. В арке прохода виделся Мутин. Шмыгов на корточках, изводимый псом, мямлил:
  - И, гладя юношу, принимаешь флюиды, дух согревается, удалясь от мук... О, Сократ! Твой дух мчит туда, где найдёт обладателя; но влеченье растёт, растёт... - Встав, он рухнул. - Мне Агатона, спутника милого! Мать, друзья, позабыты! - Сняв очки, он водил ими в стороны. - Я... никто меня... И судьба моя гибнуть... Я должóн... Хе! кому должóн? Кто вы?! Я принц уэльский... end! Re-reading frightens me... From shame, alarm, I've nearly dead... Your honour is my guarantee, and I confide in it boldly ... Шмыгов тут на полу как есть... Шмыгов гей? Да, perhaps, нет сомнения. Но он также лолиточник и эстет причём! Многозначный is! Ему Кремль знаком, где полным-полно взяток. И он без мыла в щель... Он готов в штаб-квартиру, чтобы с Эуропой... Впрочем, их к чёрту!! Шмыгов им - юношу! Вы таскаетесь за бабьём?! Damn!! К дьяволу! Вот в чём истина, а не в ваших, Жорж, сиклях. Велеречивый вы... иудеища... Money вам, а нам истина!!! - громко вскрикнул он.
  Вдруг Калерий ушёл шипя, что 'свинья идиотская кипишует'. Мутин повёл его; и дверь хлопнула. Шмыгов ник на полу с грифоном. Марка признался, что, мол, даст доллары на юнца, сто тысяч. После он удалился следом за сыщиком; и послышались выстрелы.
  Я ушёл в клозет - вдохновиться в том месте, где дух следит мерзь плоти, чтобы жизнь лопнула, как придёт срок, без сожалений. Только сбыть брáтину, сблизить Марку с Закваскиным... Также Квасовка, чтоб мой первенец там спокоен был под ракитой в зной и в метели... деньги для внука... и Береника, и... Все нуждаются! И спасёт их всех брáтина. А меня не спасёт, подохну...
  Я возвратился. Шмыгов захныкал, глядя меж встрёпанных и свалившихся к носу прядей сквозь искуроченные очки без стёкол: - Правда, он деньги даст?
  - Даст.
  - Рассчитывал, чёрт, на двести...
  - Чтоб сделать сорок, а получил...
  - Я СЧАСТлив!! - взвыл он с сарказмом. - Озеро баксоу! Как же-с! Признателен!
  Осознав, что нас бросили, я прошёл к дверям, открывавшим зал-стрельбище. Марка с Мутиным были с 'кольтами'.
  - Хочешь выстрелить? - предложил он.
  - Нет. Я не маленький.
  Им дырявились цели. Изредка от брусчатых стен отлетала щепá с осколками.
  - Сорок третий, Квас, - бросил Марка. - Я о калибре. Крупен, массивен. Но Мутин думает, это главное. Останавливающее воздействие. Не сравнить ни с 'Ярыгиным', ни с 'ТэТэ', Андрей?
  - Ни в какую. - Мутин был тёмен и, пострелявши, выбил обойму в палас вниз. - Классно, - хвалил он. - Пьяный, вы метче. Только в бою надо трезвым быть, чтоб, Георгий Матвеевич...
  - Извините. Едешь ты в Квасовку? - я прервал, так как Марка, подумалось, избегал меня, если здесь развлекался, бросив нас с гостем, хоть и узнал про диагноз мой. - Я просил тебя.
  Он сощурился. - С удовольствием. Спрячу дочь с женой, и поедем.
  - Всё, я домой. Адью.
  Я пошёл вслед за Мутиным из пентхауса. Шмыгов спал на диване и бормотал во сне по-английски. Встретились 'девочки', что при нас вызвал Марка.
  Я не домой шёл. Час спустя я сидел в электричке, мчавшей в ночь, и узнал из газеты, найденной в тамбуре, что вчера жизнь закончили (пристрелили их) нефтяной крупный бонза с важным политиком, злившим наглым апломбом. Я объяснить не мог нужности в этом мире одних, проявляемой в разных, щедро спонсируемых деяниях, и никчёмности остальных, не надобных. Пусть у всех две руки и ноги - но у нас, врут, талант не тот, не такие нужны, 'не справимся', место занято, а мы лишние; мы взялись по случайности, от бездумной горячности чьих-то тел, и наш долг - слушать этих, так сказать, знающих, креативных, строящих бизнес и даже жизнь саму ради нечто великого... Как не так! Дважды два не четыре! Может быть, жизнь творится без людных суетных сонмов; может быть, и без знающих, - а творится ничтожным, кой на обочине. Может - мною творится жизнь! Оно как ведь: есть, скажем, лидеры и стилисты дум, путеводцы, вершители, о каких СМИ всечасно как о титанах дела и духа, призванных изменить мир, - и вот вдруг нет их, а жизнь вперёд идёт как ни в чём не бывало, и не понять, где схлопнулись подвиги сверхмасштабов.
  Я ехал мучаясь. А за мутными стёклами, под надзором луны, русь строилась под иных вождей, восприняв чёрствость волей, дурь простотой, гнёт силой и наглость честностью. Громыхали колёса, в грязном заплёванном дребезжащем вагоне ехали женщина и два парня. Как и зачем я тут, не с моими? Пусть отвыкают, пусть... Я струился в Кадольск, - струился, вскидывая ток мыслей, ввёртывая их в дом вдали и втекая в мрак комнат к кровно-родным мне. Я уже - был там... Был я и с внуком, встреченным нынче; и с Родионом, видящим, чаялось, сны без мук. Я был в Квасовке у ракиты, где мёрз мой первенец, и был с Маркой, вызвавшим 'девочек'. Я был тлен под стопами потомков в некой иной стране, светлой, радостной, а не в зло ельцанутой хамской России... В общем, не здесь я был, в полуночном вагоне, где появились смуглая банда. 'Дэньги!!' - звенело. ('Кесарю царское, Богу Богово', - это Бог изрек... но когда деньги выдумал, основав ими мир Свой. Или, решили вы, деньги выдумал кто-то? Нет, Бог сикль выдумал. То есть, херя поповский лад, правит Двоица, а не Троица: Он и сикль, Бог с маммоной). С женщины сняли даже и серьги; парню повывернули карманы. Я же - сидел. Орали, что-то потребовав, и один мне курил в лицо, а другие распарывали пальто. В итоге, всё, что дал Шмыгов (за встречу с Маркой), кануло в руки с злыми ногтями, в собственность племени, что, несходно с известным, грабящим сверху, грабит нас снизу... Но я философ. Здесь философия. Ведь цыгане лишь средство. Сикль бежал меня, это главное. Сикль бежал меня! И куривший в лицо мне явно не чувствовал, что меж мной и им, - а точней, меж моей и его смертью - брáтина. Он кобенился и не знал: влуплю - и он труп. Я хвор, но уж если влуплю кому... Я налёг на нож, продолжая смотреть в упор, удостоился ма-та, мне резанули лоб выше брови - и банда вышла в другой вагон.
  Я шагал потом тишью улиц... Вон дом родителей. Я взглянул в темень окон как отстранённый. После погибели... нет, предания первенца я не мог сказать, что люблю их. Я уже мёртвый, и во мне пусто, лишь боль и стыд порой... Я маячил под окнами и отгадывал: для чего я?.. В рвань задувало; мне распороли драп в ленты от плеча донизу. Я ушёл в подвал сесть на ящики, где подростки днём 'тусовались'. С труб мерно капало... Проще было здесь в стылости, чем вверху в тепле. Отвыкают пусть, спящие (или нет уже) надо мною в постелях. Не удалась их жизнь, раз один сын кретин, а второй - маргинал близ смерти... Я постиг, что болезнь наша с братом связана с психикой. Мы душой больны... Впрочем, что есть жизнь? Вдруг мы, хилые психи, суть жизнь полнейшая? А болеем мы, так как жить нам мешают нормы, идеи, ценности, штампы, требуя быть богатым; кто, мол, богат - тот личность; но также требуя не хотеть богатств, чтоб сподобиться в рай. Вопросик: что же туда не дать, где нужда в том? Или, коль проще: что же сюда не дать, без фантазий о рае, ибо века мы стремимся взять счастье здесь, без вывертов, что-де счастье нам дадено и коль хочешь быть счастлив, будь им? Я вот сдыхаю - что не спасти меня?
  Я забылся. И после двинулся из подвала.
  Солнце ползло из мглы. Чудилось, что сегодня зажжёт весна и пахнёт с юга негой, снег растворится, сор же подхватится ветром и улетит прочь. Мы с моей Никой канем в бутики, я наряжу её, приоденусь сам; будем гнать в 'порше', корча, что нам жуть весело: ни погибшего сына, ни войн, ни хворей; счастливы и кладём деньги в банки; ездим в парижи, жрём в ресторанах; се наша Раша! Мы прекратим бздеть рабством и штопать ветошь; мы будем сплошь носить лабутены. Что там за дама? что там за мистер? Gorgeous ! Ника запишется в фитнес-клубы, чтоб себя холить. Наш круг изменится, высший свет: как я рад, банкир! а я вам, член-корр! вери мач, лорд!, вау, маэстро, ваш Глюк прекрасен!.. Я подрумянюсь и протяну год (а не до мая, как врал профессор)...
  Брáтина! Я сегодня ж продам её, на Великий Четверг. Воистину, в том исход в круг избранных! Так, не меньше! После поведают, что расцвет семьи был устроен в ходе блистательной деловой операции (я о брáтине не скажу им) сбыта норникеля в США отцом (дедом): мол, был не промах, долго планировал, но, в конце концов, взялся в нужный час в нужном месте. Отпрыски в креслах кож носорогов будут покуривать сигариллы, пить коньяк и поплакивать, что отец (дед) скончался день спустя, как вошёл в списки 'Форбса'... 'Скорбно, сэр, и весьма, сэр... мать наша (бабушка) помнит, а мы не помним, мы тогда были сплошь несмышлёныши'... Хрустнув наледью, я коснулся запястья; нет часов; отняли, либо я их забыл... К чему часы? А к тому, чтоб со Шмыговым в антикварный где-то к обеду.
  Пока ж я брёл в 'Этуаль' под солнцем - знаком триумфов! Люди светлели, видя распоротый драп на мне и порезанный лоб; ведь как у них: если я в неудачниках, то они - преуспевшие при таком моём статусе. Я запахивал полы, думая: не закрыть ли мне вход в себя? Типа, нет под ракитой первенца в Квасовке, да и рак - бред профессора; и Великий Четверг этот - чем велик? К чёрту, к дьяволу, как говаривал Шмыгов! Я брёл томимый жаждою денег, я слышал громкий, хрусткий их шелест! Что извожу себя? Да любой на моём данном месте сделал бы, что и я с этим первенцем: он один там был - здесь нас дюжина, стар и млад; я спас многих, жертвуя им лишь... Кстати, легко сказать: в себя вход закрыть: дверь противилась, угрызая сомнением, что не поздно, может быть, убедить себя, что, мол, брáтина ни при чём здесь и что не страх потерять всё в выкуп за сына вёл меня, но ничто не спасало; даже отдай я всё: и квартиру, и брáтину, - сын убит бы был... Выход есть: я себе, всем и Анечке докажу факт, коль не продам её: мол, не выгоды двигали... Дошагав, я стоял, как столб, ждал открытия 'Этуаля'. Ждал - ради денег. Да, ради сиклей, кои мне даст потом сучья брáтина, ибо я всё ж продам её. А пока - в магазин мне, чтобы взять деньги... где, кстати, Верочка.
  А не к ней ли я?
  У прохожего я стрельнул сигарету, чтобы не лезть в глаза, но покуривать. Как бы я здесь курю-стою. Я держал её в двух прямых своих пальцах, точно как Марка, и это значило, я меняюсь в стилистике. Я поглядывал на бель гасшей луны вдали... Мать возникла внезапно, в демисезоне; розовая перчатка пала ей пуд ноги. Подойдя, я склонился, чтобы поднять её. Выпрямляясь, я знал, что врать.
  - Я за дéньгами... к должникам чуть свет. К вам зайти не успею, нужно работать... - Я мял перчатку, не отдавая. - Так что привет отцу... Вы там в норме?
  Мать обрела стать бывшей красавицы. Если Ника сболтнула что ей звонком в Кадольск, мать не будет стенать, не будет. Мать выше этого. Мать - царица.
  - Ты и подростком так не смотрелся.
  - Это про драп? Лёд. Скользко. Рухнул на камни и изорвался... Ты куда? Рано.
  - Павел, в аптеку. Родя в больнице... Ника звонила. Грустный диагноз...
  -Чушь, - я похмыкал. - Полный порядок.
  - Лжёшь, - прервала она. - Ради нас ли? Ложь благородна? Ну, и с каких пор?
  - Со времён оно! Нас даже Бог надул, - усмехался я. - Первородный грех - бунт наш, вот что я думаю. Мы не там, где нам следует. Мы болеем и мрём, без разницы, смерть естественна или нет... Я понял, смерть неестественна! - вдруг взорвался я. - Я недавно так понял! Жизнь хочет жить! Безумно! Против ума и смыслов! Но - мы сдыхаем... Здесь мы чужие, в этом сём мире. Здесь не лгать - гибнуть. Ибо есть правда: здесь мы не можем жить, мы попали сюда злой силой. Мозг наш дурачит нас: эти самые non ridere и non lugere . Мол, не смеяться, не плакать, но понимать - наш путь. И нет дела, что, понимая, мы лишь мертвим себя, понимая оплошно. Мир не для нас, мам. Эти ложь, правда... Даже и ты мне правды не скажешь, а если скажешь - правду ли, ведь слова всё простят? Ответь мне: ты с нами счастлива? хочешь в юность, чтоб повернуть не к нам? Не томишься ли, что не то с тобой, как хотелось бы, и что грезилось об ином, счастливом? Ты мне не скажешь, ты нас обманешь, - мол, от любви к нам, чтоб не подумали, что, позволь судьба, ты пошла бы к иному, не к Кваснину отнюдь; чтоб какой-то иной твой муж не был ванькой, зашоренным, замороченным догмой, - главное, пребывающим по сей день таким, хоть теперь насчёт прежних догм врут обратное, а сброд верит. Сброд, он устроен, чтоб быть обманутым. Мы животные, мы тупые животные... - Я заметил, ей больно слушать, и не слова мои, но действительно обстояло так: мы тупицы с свинскою мглой в мозгах. - Ты сочла, что лгу я? Расстроилась? Говоримое есть ложь в корне. Ибо не может слово быть истиной; знак не может быть истиной. Ты какую неложь ждёшь? Вроде, что я здесь не из-за денег? И что пальто неспроста рвань? Ложь, что ни скажешь! Рай, кстати, пал от слов. И... не спрашивай, только верь мне: всё-всё изменится! - я скривился. - Я наряжу тебя, как картинку. Я буду толст, престижен... Всё, всё изменится! - я старался. - И Родиона мы... - Я ей сунул перчатку.
  Мать приняла её.
  - Хочешь, - сказала, сухо и тихо, глядя в глаза мне, - чтобы не поняли про твою нелюбовь к нам, делай простое: чаще звони, будь добр. Мир неправилен, но у нас только он. Так Бог решил. Мы вода в трубе: кто нас льёт, тот не думает, тесно нам или вольно. Он только ведает: мы окажемся, куда мчит труба. И люби нас больше всех истин.
  Статная и прямая фигура быстро пошла прочь, словно спешила. Учит любить мир - а тяготилась ведь, помню, участью, укоряла отца, что бедный. Я многим - в мать. Был склонен к броскости: начал докторскую для степени, выбил 'ниву', ездил на форумы, добыл дом в тульской Квасовке, быт налаживал сытный, крепкий, даже престижный. И, когда час настал и за первенца стали требовать выкуп, я, изнывая, мучась и мыкаясь, заслонясь аргументами, предпочёл идеал фамильный, материальный, кой, в тайниках души, чаял больше: он соответствовал не любви ('отцовская, - ишь, - любовь'), а штампам. Всё сбыть за сына, - нюнили штампы, - это неумно; сын - часть комплекта; как можно всё отдать за осколок? сын, пусть любимый, - лишь элемент всего. Частность жертвуют общему. Что любовь перед целым? перед общественным 'идеалом', 'ценностями', 'моралью'? Было б иначе, мы бы на бойни не обрекли сынов, мы бы сами шли. Не идём ведь? В том числе матери, что так воют над гробом... Мысль потрясла меня; я застыл. Для чего я здесь? И зачем сходно мать моя оказалась здесь с аллегорией про любовь и Бога? Вон, вдалеке идёт, унося любовь в золотистость восхода... С чем я остался? С чем? С меценатством, что вот-вот будет? Можно врать, что и я люблю, раз печалуюсь-де о внуке, брате, родителях, Нике, мальчике под ракитой, - да, я печалуюсь, но как лавочник, после прибыльной сделки ставящий свечки перед иконой... Нет, я не с будущим меценатством здесь, а с нуждой откупиться! Я скоро сдохну, и вот что думаю: вдруг я прямь из 'трубы', в кою слил нас Бог, - на суд дел моих? Нет, не то... Что в распоротом драпе я здесь вдруг делаю, вместо брáтину продавать?
  Что, Верочка? Уж не к ней ли я?
  Появились уборщицы, продавщицы, бухгалтеры; наконец, и она в машине. И 'Этуаль' проглотил её.
  Я, войдя, в моей рвани в виде лент драпа, с резанным лбом, в щетине, двинул в служебный зал, где нашёл её, где она задала вопрос, не привёз ли товар.
  - Нет.
  - Нет? - Сев, она взяла ручку. - Ваше пальто...
  - За дéньгами. Но мне много не надо. Мне рублей сто, - я врал. - И не только за дéньгами. Но...
  В дверь сунулись.
  - Видите? - поднялась она, подошла к дверям, повернула ключ. - День рабочий. Только минутку, Павел Михайлович. Что случилось? Что вы хотели?
  - Делайте ордер. А я скажу вам... Может быть, не решусь сказать и вмиг выйду... О, так и будет... Думаю, так скорей, чем беседы, скучные и пустые, пусть людей близких. Я не хочу слов.
  Хлопнувши веком, крашенным в зелень, Верочка молвила: - Как же! Близкие делятся. Что за близкие - не делиться? Чушь - я с подружками, но серьёзное... Разболталась! Вы говорите. Вы ведь хотели?.. Паспорт мне ваш, для денег, дайте, пожалуйста.
  - Вот он; новый... - Я наблюдал её. - Гляньте, я ведь Квашнин стал.
  Верочка ногтем тронула паспорт. - Что ж, поздравляю... - Вынула ручку, но, бросив взгляд на драп, встала. - Страшно смотреть на вас... - Она живо прошла ко мне. - Где ж вы так? (Старый, резаный, драп слетел с меня). Верно, думали про аварию объяснить, коль драный и вон порезы? Дать лейкопластырь? Ну, а одежда... Есть, правда, плащ один, под ваш рост почти...
  Я схватил её руку. - Нет, мне не нужен плащ.
  - Как же? - дёрнулась. - Ветер, стыло... - Вырвавшись, отошла к столу, села, алая, с вздёрнутым носом, с рыжею прядью, в красном пуловере, оформляющем гру-ди. - Там грипп малайский и...
  - Успокойтесь! Я мельтешащей вам не откроюсь. Чтобы вы охали? А мне нужен совет... И не сам совет, но понять, как решили бы, если... - Я заспешил вдруг, чувствуя, что стесняюсь задверных, дёргавших ручку ежеминутно, знающих, что она заперлась со мной. - Лезут... Может быть, мыслят... Вы им соврите, что вы влюбились, - засомневаются и в самих себя.
  - И совру...
  - Жизнь, - я встрял, - пресекается, вот что! Я скоро кончусь... Но это позже. А вот скажите: если б вы знали, что вам жить месяц, нет сил на близких - что бы вы сделали? То есть вместо любви играете; с близкими вы как раньше, но ощущаете - нет любви. Вроде, тот, кого любишь, тонет и тонет; руку ж не дашь ему, так как в ней миллионы, - это любовь ли? Рад бы спасти его, но вот руку не дашь; ведь там рубль в руке; ну а вдруг тот рубль выпадет?.. А ужасней, что, кого любишь, тот вдруг не то, что плевал в тебя, - ох, мне этак бы! - а и он тебя любит, верит, что вызволишь; верит так, как что два плюс три - пять... Ты ж, любящий, вдруг открыл в себе, что любовь лишь рефлекс на внешнее, на мелькающий кадр вовне, когда кто-то пусть дорог, но как зеваке. Стало быть, Верочка, вся любовь - визуальная, чтоб глазеть, но не жертвовать, что испытывал каждый, слыша зов помощи и сочувствуя, даже мучась, но не спеша, боясь: вдруг закончится помощь невозвращением в сей уют к себе, где ещё можно век сидеть, слыша зовы о помощи и сочувствуя, то есть чувства испытывать безо всяких опасностей, как в кино? - На столе была 'Фанта', и я глотнул её, чтоб утишить боль. А потом мне пришло вдруг: - Верочка! Я открыл вред слов, норм, фраз Библии! Понимаете? Мы условны и опосредованы, чтоб вне слов не смотреть, не слушать, не говорить, не действовать. А слова - это взгляд на жизнь в нужном ракурсе. То есть слово есть норма, или законы. Стало быть, между нами и жизнью - нормы? и мы не в жизни, а в путах, связанных словом? То есть у-словны? И, получается, мы скоп фраз per se ?! Не живые мы, а словесные. Несловесный же, непосредственный деятель, настоящий, - тот, кто живой вполне, я хочу сказать, - коль появится, сможет городом, всей страною... миром господствовать, как антихрист, раз он вне нормы, раз он есть жизнь сама! А вот Бог против жизни. Бог есть законы, чтоб жизнь задавливать, оскорблять и судить её... В Псков с Чечни свезли мёртвых, и возле гроба - я где-то видел, может быть, давеча? - мать в стенаниях: как могли тебя, сын, убить, ах! ты зла не делал!.. А ведь мать зрелая, ожидаема быть с душою... Нет души! Натаскалась в понятиях, ограничилась, омертвела, стала скоп штампов; вся не свободна, вся из ток-шоу. И, дай ей волю, в слове рожала б, сходно как любит лишь через слово... Вникла б в простейшее, не от слов с их моралью, но чувством жизни, что сын преступник: сам стрелял, вот и был убит в силу jus talionis - око за око... Случай я мельком, не об убожестве чувств и мыслей... Ан, об у-Божестве! - возбудился я. - Ведь нас Бог лишил первозданности - чувств и мыслей эдема! О, не о том я, что Грозный истинен, а безмозглая, СМИ надутая, вдруг взяла, что её сын с АКа был святым почти и спасал Чечню. Не о том, что мир словный. Я не сужу о всех. Я о том лишь, что, вот, смерть близко - а я как нé жил. Я бытовал всего и любовью мнил, что излито нам с древнего, повторяюсь, экрана, кой жизнь порочит, - с Библии. С первых слов её - рабство! ордер не жизнь любить нетрактованную, но Бога! То есть приказ любить и нотацию, в целом вымысел! Ибо слово что - жизнь? Нет, вымысел как прочтение жизни в некаком смысле. Жизнь - вне трактовок-интерпретаций... Я, вдруг всмотревшись в жизнь, различил её промельки из-под образа жизни, коим гнетут её. Мнится, жизнь ищет вырваться, обнажить себя, дабы царствовать, чтоб её не сгубил Бог, - Бог как нотация, толкование, комментарий, Бог как Бог-Слово. То есть, выходит, все, коих я любил, маски, ибо условны? Именно: маски! Маски нельзя любить!.. Оттого мы целуемся. Ибо, Верочка, поцелуй есть ход жизни, дабы замкнуть рты, врущие ложью, и обратить нас; он ход под маску, ход к нашей сущности, из словесного мира к жизни. В мире искусственном нет любви, ведь любовь не по правилам, а искусство есть правила... Да её вовсе нет, любви! а есть фикция с тем предчувствием, что, коль любишь без правил, фильм будет взмелькивать для кого-то иного, ты же погибнешь. Что, я любил? Счёл мóроки за любовь! И, значит, я любил порционно, ладно законам, нормам и правилам. А нужда была - жертвовать! - вскрикнул я. - Всем имением, всем условным, всем рукотворным и всем скрижальным! Но я не смог, не жертвовал. Я любовь предал, Верочка.
  - Потеряли кого-нибудь?
  Я похмыкал. - Вещь была... родовая вещь - дар за жизнь ладно слову. Вещь до того во мне, что почти соплелась со мной и казалась невидимой, отвлечённой, хоть зримо весит. В Квасовке... день назад, или два... там, в Квасовке, обстоятельство: под ракитою мальчик... Там оценил я всё, что я чтил, - все ценности, что Бог сунул меж нас и жизнью. После диагноз... но это лишне... После и вы как чудо. Мы подружились; были партнёрами - и сдружились вдруг. И тогда вещь та рухнула с высей, где кичилась. В ней - весь строй бытия; в ней итог его, сходно мой итог. Всё шатнулось, сделалось лживым... Я жажду сбыть ту вещь! - разъярился я. - Ей молившийся, от неё избавляюсь, будто бы: не швырну её прочь, воспользуюсь. Бывшей богом и пожиравшей жизнь, обездолившей близких, я ею жертвую им во благо. Но вся загвоздка-то, что от зла нет хорошего; ведь от гнили и плод гнилой. Вый-дет лишь позлатить беду: мол, в богатстве муки приятней... Я возмещу им, золотом.
  Она глянула. - Страшно... Вы так всё прячете, что я путаюсь про слова, и про мальчика, и кого-то пропавшего. Вы бы проще... Что, вам смешно?
  - Отнюдь нет. Я кривлюсь в мысли, что, расскажи я, вы убежите. В вас и сейчас страх, хоть я скрываю, ну, а откройся я, стань в фас - примете? Жутко, Верочка, то, что сделано, до того, что другим моим близким я не открылся даже в аллюзиях. Уж сыскали бы плевелы, вмиг бы поняли, что я вытворил, прекратили б терпеть меня. Стал бы я Агасфером не втуне, а и для прочих... Вы бы признались, что сына продали? - ляпнул я. - Не подумайте, что убил, мол, и каюсь. Русское - каяться и грешить, вздор русский. Клика варягов нас истребляет и уж финал видать, а мы маемся, точим совесть, будто виновные... плюс евреи, ясно же, как без них! А оно, государство, чистое, как невинный младенец, тем, дескать, занято, что вытаскивает нас из бед... Себя грызу? Но не я веду в бездну, а - государство, властные выродки! Сыновья наши сами ушли в Чечню?!
  И я смолк.
  Я открылся. Верочка вникла или близка к тому. Каждый миг по лицу её пробежать могла тень. Дополнить, как я сгубил того, - и в момент прянет синтез путаных для неё пока сведений в транспарентный и внятный сплав... А к тому ж она бледная, с дрожью пальцев; плечи сутулились, точно в выборе: ей вскочить или сжаться?.. В двери стучали. Ныл телефон. Я трясся, и сердце билось. Я и себе был мерзок с близким признаньем, с порослью жёсткой, острой щетины.
  - Вам по-простому? - гнул я.
  Молчание.
  - Вы не бойтесь. Я не безжалостен, - гнул я. - Богу, в аду ли, я выдам попросту, что я сделал и как. А вот вас не хочу пугать, но, увлёкшись, вожу вас, где сам не хаживал... Я не то хотел: я сказать хотел не о вещи, что апокалипсис... вещь продам! Не про то, что любить стыжусь. А про то, что б вы делали, если б знали: вам жить два месяца, до черёмухи... Всё же, что рефлексирую? Что суюсь в себя? Что намерен нащупать там, кроме мерзостей? Нет, не то... Мне бы знать: вы в своей душе рылись? Или вам нет нужды? Мне плевать, если честно, как и что делать эти два месяца до кончины. Здесь amor fati... Кстати, когда Третий Рейх сдыхал, вознесли аmor fati: дескать, люби судьбу; лозунг Ницше... Я не совет прошу: завещание сделать, пир ли затеять, съездить на родину... да она под ногами, просто землёй звать! - нёс я. - Я не об этих всех ритуалах. Но... что б вы делали? Вдруг не в землю нас, а на Суд в момент?
  Встав и в шкафчике взяв лекарства, Верочка выпила, всё спи-ной ко мне, и стояла, лбом в дверцу шкафчика.
  - Что?
  - Молитесь.
  - Нет! Он вождь избранных. До меня ль Ему?
  - Да кому ему?
  - А Тому! - я воскликнул. - К Коему буду и Кто мне скажет: прочь, ничто! Я не ваш совсем, и не вы народ Господа, и не вас Я избрал Себе... С чем на Суд, если я не любил и пуст? Я к вам, Верочка, не для денег, если вы вздумали, но чтоб в ту пустоту мою хоть чего плеснуть... хоть из вас.
  - Из меня?.. - Она, выдохнув, обронила лекарство и опустилась поднять его. - Я двух слов не свяжу... Не знаю... Зачем я?
  - Вы... вы живая. Я стану мёртвым, а вы останетесь. Чем-то вы, значит, крепче? Возрастом? Чем ещё, хочу знать? - я плакал. - Ну, почему мне сдыхать - вам жить?! Отчего мне копать в себе - а вы цельная? Кто вам жить дал - вам, не избраннице?! Бог не ваш отнюдь, но вам дадено. Вы в волне, точно сёрфер, - я под волнами. Вы вся в событиях - а я сломлен. Вам мир по силам - мне непосилен. Как так? Вас, вижу, тронуть, вы - корвалол пить. Но вы живая - я ж подыхаю. Вас всё обходит, вы вся в струе - я ж вёз себя и завёз в тупик. Вы вот сами не ездите, я заметил, вас везёт брат, муж, деверь, подруга... Да, в вас каприза нет, нет случайности; и меж тем вы живая, ваш каждый шаг - где нужно. Что это водит вас? Мне ж - тупик. Не проспект, как мнил, а тупик. Жизнь кончена... Вроде, я к вам я за дéньгами, но, по правде, чтобы увидеть вас и настроиться на волну вашу - да рядом шаг шагнуть. Может, тем и спастись вдруг...
  Был шум за дверью, после и двигатель за окном, за шторой, начал свой рокот.
  - Это бухгалтер... Но это ладно... - произнесла она. - Всё должно быть легко, - добавила. - Грех не вы совершаете, никогда не вы. И не вы забрели в тупик. Как могли вы так думать? Это вас Бог завёл. Божьей волею.
  - 'Фанты' выпьете? - бросил я, тронув Верочкин красный свитер.
  - Нет, я собьюсь тогда и не сделаю, что вы ждёте. Я не советчица и не мне учить. Это вы мне открыли, будто я цельная. Я и вздумала... поцелую вас... - Подойдя, встав на цыпочки, прикоснулась. - Вправду хотите жить, как и я?.. Загадка, как вообще живём. Вдруг без зла и нельзя? С ним - лучше, чем ничего. Кошмарно ведь - ничего, да? Также и встречи этой вот нашей... Может быть, пусть как есть? Мы со злом, а Бог с милостью?.. Нет следов, - она молвила, углядев, что я стал тереть щёку.
  - Верочка! Верите, что меня, кроме матери и жены, не... Мать тут не в счёт; мать - мать, - бормотал я. - Но ведь жена и вы, Верочка... Это как же? Что, я влюбляюсь? В шаге до смерти?.. Вновь стучат. Пересуды и слухи? Что, будут сплетни?.. Ну, и пускай. Я...
  - Вам в бухгалтерию, деньги взять, - прервала она, тронув волосы, и прошла к двери щёлкнуть ключ, размышляя вслух: - Стыло, нет тепла... Аномальный март...
  Дверь открылась, там были дамочки.
  Без пальто (свой порезанный драп и плащ, предлагавшийся Верочкой, я не взял-таки), я пошёл к автостанции. Каждый шаг близил к брáтине, в мыслях проданной. Искуплю зло! О, масса случаев, когда конченый негодяй даст церкви - и поминаем. Надо стать властным, очень богатым, что значит лучшим... В чём и стараются здесь в Кадольске, строя дом-рынок (звать 'супер-маркет') в честь своры алчных, чтоб втемяшивать, что душа твоя дрянь и ты ценишься лишь мошной своей, что и всё ничто, кроме гомона да снования из ладони в ладонь дензнаков, значащих жизнь... Как вышло, что ради тварей с нравом шакалов я потерял себя? Ради их скопидомства я как в прострации, ради них Ника спятила, сыну резали пальцы... Я брёл сквозь стройку. Тряпки, бутылки были мне гатью; в тщании перейти ров с грязью, я поскользнулся; брюки испачкались. Я напуган был. Потому ли, что ощутил хлад донного, в кое вскорости кану? Или же грязь как знак, что я рынку не гож совсем, рынку в смысле стяжания? Может, рынок мне вреден? Вдруг мне не надобно сикль стяжать? Вдруг иной есть путь?.. Кончить рыск ума я не мог в напряжённой сизигии : полнолуние и Великий Четверг сказались; бель полнолуния до сих пор видна... Я, спеша продать брáтину, искупить себя, влез в 'Икарус', склёпанный, чтоб вместить больше люду с меньшими тратами. Сел я в задние кресла, рядом боялись сесть; настораживала грязь брючин, да и объём мой. Вскоре поехали... Виды с грáффити: СССР!.. Мы с тобой Е.Б.Н!.. Путём!.. Наш Кадольск - место силы!.. Хаева в Думу!.. Русь неделимая!.. Сраных на кичку!.. Бухову любо!.. Город кикбоксинга!.. Показался дворец культуры, и стены выпятили поп-звёзд с реклам, впавших в творческий раж и в томность. Я вспомнил Верочку, чтоб не думать о будущем (да вчера ли диагноз был?). Перебили: рядом сел мóлодец; а второй, гопник, низкий, белёсый, с тонкою шеей, стал вблизи.
  - Ну ты чё? - бросил севший. - Крутишь болт?
  - Так, нормуль, - вёл стоящий. - Ты как?
  Тот закурил с ленцой. - При делах, бле.
  - Счас, слышь, водила в хай, что смолишь, - вставил гопник.
  - Лох, мясо сдвинул! Чё ты расселся? - бросил сидевший, но уже мне, и гопнику: - Чё водила? Я при риспекте. Знаешь Бухаева?
  - Чемпиона?
  - Был в дивеностом. Я тада срок тянул. (Весь в наколках, тёмный кулак подлетел ко рту с сигаретой). Боря пахан стал, ну, ЕБээН-то. Клёвое время: жри, пей, мочи всех. Мент, бле, с 'макарычем', я с 'калашиком'... Я поц чёткий был. Ночью я в капэзэ - днём в саунах. Гаш, картишки, тёлки, винишко... (Тренькнул мобильный). Да, чё... Ну, еду! (Сотовый спрятался). Шорох делали по ларькам, щемили: баксы, бухалово... А на трассе, слышь, фуру стопнешь, снял товар, ехай... В те же ларьки потом. В месяц хазу забацал. Ты чё ли в армии был тада?
  - На Урале.
  - Во дал: Урал на мотню мотал? А сеструха как? Чё б ещё стрипать... А я как? Пушку в рыло. Был чухан... одного, в январе, под Кадольском тут, в лес свели и паклали; чё залупался? 'Форд' его кис потом на обочине.
  - Видел я тот 'фордяк', слышь! - гопник склонился. - Я шоферил тогда - он стоит; месяц, два стоит. Поворот там. Это я помню!
  Опыт подсказывал, что пора ЕБээНа славна подобными, что я многажды мог пройти мимо вора, убийцы. И я уверен, я с ними виделся, говорил, как знать, о погоде или ещё о чём, а они отвечали, даже и вежливо... Взять хоть Марку или прилизанных VIP-персон в TV, на которых любуются, а потом их находят в лужах кровищи с дыркой в затылке. Опыт твердил: их много, ибо их мир настал... Допускал я и лучшее, скажем: некакий, что с пустыми глазами, вдруг убил случаем, защищал себя, честь отстаивал, помогал, может, слабым?.. Гад вблизи был прозрачен, видел я, и угадывал, что манеры не лгали, он не умел играть, он был уркой. Думавший, что я мёртв почти, что сгорел после гибели сына и от диагноза, я вскипал к оскорбительным смыслам.
  - Чё ты елозишь? Стух! - урка бросил мне, продолжая: - А к дивеносто, типа, читвёртому все ларьки, бле, под 'крышей'. Сунулись раз, без кипеша, а отъехали - взяли нас; завалили Сыча, бле. Ну, и подходят пять рыл: вы чё тут? всё тут Бухаева, Виктор Палыча. Кто б иной - а Бухай чимпион-боксёр. После я сразу спрашивал: 'крыша' чья тут? Бухаева?.. А потом нам заказ на джипы; были два фраера, замы-помы там, покрутились на взятках, джипы купили, те на стоянке... Да весь Кадольск слыхал!
  - Помню! - ляпнул стоящий.
  - Как мы их? - Урка сплюнул бычок с губ пуд ноги. - Осень, дождь, у охраны стволы... Мы 'ЗИЛом' их расхирачили! Я гранату: стой и не ботай! Ну, и поехали, а мне мысль, джипари, чё ли? всё? Фонариком. Кейсы с баксами... Бле, на Кипр пора! Я на хазу, бле, входим... свет... там Бухай. Мне: ты бодрый щен, но тупой; ты со мной или в ящик... Я у него стал, вместо чёб в яму в Красные Горки.
  - Ты? при Бухае?!
  - Для нипонятных, мне он Бухай-пахан, а кому дипутатом в Кадольске. После, узнал потом, он в паях на заводах, рынок его весь... Я бригадиром, в натуре, у Виктор Палыча... Дай курнуть.
  Гопник быстро полез в карман. - Мне б так!
  - Мы... - Урка бросил мне: - Зад прибрал!.. Мы, Петрух... Начинал Бухай знаешь как? С зоны вывалил, ну, откинулся, ни кола ни двора. СеСеСеР, бле, на цирлах весь перед Борей. Ну, там, дружбан, чёб в тренеры. Тренер, рупь типа десять? Он - ко второму, с кем, бле, дела вертел, тот уже предкомбанка, типа комерчиский; дай кредит. Тот - кто ты и кто я прикинь? Ну, Бухай ему дачу враз припожарил вместе с машиной. Вновь пришёл. Нет? Ага. И банкиров дог на манде ползёт... Когда ваучер - он при баксах Бухай был, приватезировал. Счас вобще дела... Я за 'бэхой' вот в сервис ехаю...
  - Мне б к нему! - нюнил гопник.
  - Болт, бле, не крутим. Мы по другим делам, мне бойцов. Дистсиплина как в армии. А чего кому вякнешь - сдохни. Главное, если ты от Бухая - тут понт не с ванькой... Чё, всё? Приехали?
  - Да... Слышь? - гопник склонился. - Мучите?
  - А наехали тут в Кадольск шелупени: чурки, евреи, ары и áзеры. Счас ведь как? Канкуренция, поделили весь бизнис, пилят казённое. У нас как: ты делись или сдохни. Я, бле, кадольский. Ты из Москвы, да? - дуй туда. Кто Бухай и кто ты, вник? Троицк шмандаем, Чехов, также и Чапово. Там завод есть бухаевский, ну, а рядом московский лох, 'крышу' сбацал московскую, бабки делает, сам жидок, прикинь. Ну, Бухай-то спокоен: чё ему? Да встрял кореш Барыги; срок они, бле, мотали на Краснояре, в песне поётся; Дрын погоняло. Влез он наводкой; типа жидок тот братков сливал. Наш Бухай с ним и снюхался, - не с жидком, а с тем Дрыном, бле. Так и так, чейный Чапово? А моё оно. Но пока... - нас качнуло, - мы без пальбы. Условились, чё Бухай Дрыну здесь, после в Митрове, где завод жидка, пособит. У нас в Митрове корешовка. Мы туда ездили пошмонать жидка, чёб не думали, чё Бухай Дрына ссыт... Усёк? - Урка встал.
  Лучше: было встал, - ибо, как тормоз скрипнул, я заступил его вес собственным, массой чуть не под сто кило, так что урка присел. Будь драка, вряд ли я справлюсь: вёрткий он и взрывной; и подлый. Поэтому я в метро был зорок. И насторожен. И ещё думал. Мой жалкий бизнес неоснователен, чтоб понять: все дельцы облагаются уголовным сбором, кроме фискального? Если все, то выносят ли это, ведь дельцы с норовом? Из владельца стать пешкой? Взять даже Марку: он криминалил, чтобы сберечь своё. Лейтенантик лишь? Но о скольких узнал бы я? Когда он защищал барыш, то погиб, что, единственный? На Востоке, где он 'братков слил', не убивал он? Здесь, в Москве, не махал ли стволами? Что утаил он за лейтенантиком? Лейтенантик - пустяк, как знать... И теперь деловой лев - перед волками, вором Закваскиным и кулачным бойцом в отставке, кои суть сходственно 'деловые'. Я б уступил. Я странный, я чую призрачность дел земных и неглавность вообще сей жизни. Я пленён притчею про 'игольные ушки' и про 'верблюда' в них. Рудеральная поросль, сознающая рок свой, я вне пути, обочинный; мне ясна моя чужесть здесь. Я бионт с грёзой в горние христианские дива. Марка здесь свой вполне. Вспоминаю, как заставал его в детстве с книгой, что он не дал мне: дескать, не 'гою'. После признался: учит про род свой - стало быть, как бы и про себя: про прошлое и что им предстоит, что ждёт их, род Авраама. Он мне втолковывал, что мир есть для его лишь рода, а не для русских либо ещё кого: нас запнут, веселился он, как запнули хеттеев, иевусеев etc. Он сказал, что народ его, 'святый в Господе', 'Богом избранный' по 'любви' народ, 'истребит' всех, ибо - его земля, где 'источники и озёра в горах и долах, но и смоковницы, и пшеница, и виноград, и мёд, и где вдоволь иного, и злата-сéребра', ибо им, авраамовым, изобиловать, а другим вымирать. Вот так.
  Ибо мир для Израиля.
  Я ждал рая христова - он шагал в избранность, в право власти на мир с восприятием бытия от начала до гроба как воплощенья Божьих заветов. Прочие, 'гои', мы могли (мнили вслед христианству) действовать (и жить) после, в мире ином. Он, избранный, так не мог и не должен был. Он рождён для свершений в данном 'сём мире', нýдила Библия, говоря, что история и есть сущее и иного не может быть. Вне - лишь хаос. 'Сей мир' - израиля. Их мир здесь в земном - наш мир там. То есть он, Марка, здешний - мы же приблудные. Потому и не быть ему под Закваскиным и любым. Он - избранный, господин над всем. Он возьмёт своё, одолеет...
  Я брёл в метро. Нутрь ныла. С ужаса, что вдруг кончусь, не оправдавшись, не разрешив дел, пот прошиб. Сбивши встречного, я заметил вдруг урку и побежал, постигнув, что, ослабевший, стану добычей: я опущусь без сил, и, пройдя, он воткнёт в меня нож; я падаю, а он прыгает с толпами (коим некогда) в подошедший вагон и - всё... То есть всё есть по-прежнему - а меня уже нет... НЕТ... Стыдно. В дело великое я вплёл мразь и главное, что планировал сделать, выбросил нá кон! По эскалатору я взбегал, ник, прятался... и влез в поезд, ехавший к югу... Я заметал след... Снова носился, чувствуя, что рискую загнать себя. В малолюдном вагоне плакал... Прежде не плакал. Что за причина? Дар слёз у гроба? Я, больной, с мёртвым первенцем, ждущим в Квасовке, с ненормальностью брата, с раком и возрастом, скорбным тягостью, ибо нет сил заплясывать в свистопляс вокруг, я, лингвист, кандидат наук, - кто я? А и жена моя, что шьёт-прячет сашé свои; молчаливый мой внук при Анечке; мой второй, восстановленный сын Антон, с кем был в Квасовке, - что они? и зачем они? А и избранный Марка в одури пьянства, Шмыгов с Калерием, - для чего?
  Что мы, кто и зачем?! К чьим промыслам?
  Прок - кому?
  Значит, есть трудность Богу - дать нам не быть в Нём? Вспомнилось Верочки: мы с тоской, а Бог с милостью. То есть ждём, чтоб Он принял нас? Значит, есть Богу трудное? Кто так спрашивал в 'Бытии' (18, 14)? Кто? Бог, раз Он Библию вдохновил! Никто иной! Бог Себя, значит, спрашивал?.. Это мне - как открытие. Что, понурая свинка к корню дороет? В бедах я прыток! Мчусь, с боку на бок, взад-вперёд, еду в тряском вагоне, и, будь глуп, думал бы, как мне брáтину запродать. Я ж вон как: мыслю про Бога... Нет, стоп! Запнуть мозги и молчать... Я вымотан, спать хочу... Лгу! Не сплю много месяцев и не буду спать... сколько? Два ещё целых, вплоть до черёмух... Или сирени? Впрочем, неважно: месяц, два... Глупый думал бы... А зачем, спрошу? Ведь, вертись не вертись, - сдох, сдох я... Нет! К чёрту физику, объявившую смерть! Чтó названо, пишет Лаоцзы, есть не сущность, ergo есть видимость! Жить два месяца? Но каких, спрошу: календарных? земных? Вдруг солнечных, галактических? Вмиг иной масштаб, иной смысл... Нет, вечен я! Но пока мне задача - Шмыгова встретить в этот Страстной Четверг. Вот что главное... Сделать запись всех проблесков, что в уме моём, - выйдет текст в духе рая, где смерть не знали. Смерть - плод химер в мозгах, представление, что она, дескать, есть... На выходе, продолжая ход мысли, я остро понял, как вредна людскость, социология. Нужно ль морщить лбы в спорах? Что в гнусных рвениях обнажать себя и в метаниях от персоны к персоне? Что толку в шоу с массовым трёпом? Что за восторг в честь найденной у кого-либо... нет - исторгнутой психоведческой дыбой у индивида таким же некой идеи? Истин в нас нет, - открылось мне, когда я оказался вдруг ни живой и ни мёртвый. Что, чем общественней - тем, мол, истинней, как у нас это принято, мол, всеобщая мысль сакральна? Вроде как социум есть концы и начала? Стадность сакральна?! Хрен! Пусто в людскости! Наобщавшись, мы расползаемся, изнеможены от полемик и не обретшие ни черта, лишь одурь. Взять хоть Китай, где, вроде бы, в колготне такой должен вспыхнуть lux in tenebris - ан ведь не вспыхнуло... Нет в нас истины. Ибо чтó я и всякий? Что мы возьмём в толпе? Да плевать на толпу и на социум с его этикой!
  К Богу надобно. Бог нас вытворил - с Бога спрос. Как Аврам из халдейского Ура вышел за истиной - так и мне вдруг подай её (дохну). С Богом я, и ни с кем иным! ни с одним из вас, инноваторов и прайм-таймовых умников! В Боге всё. В нём, в Единственном, запустившем круг и ушедшем, чтоб заморочить нас. Оттого, стоит чаду мытариться, а тирану царить, витийствуют, что, мол, Богу виднее (чадо опасное, а тиран всеблагой-де), что беды чада, мол, отвратят Хиросиму; вдруг в нём антихрист был, в этом чаде-то?.. Мне куда, вывод: к Богу? или же брáтину продавать, всё бросив, в том числе Бога, ибо напрасен труд, не достать Его?.. Ан достать. Где? А в мозге! Мысль - корень действий. Да, только так! Спрос - с Бога, и без посредников в виде Кантов или конфессий. Где два-три-семеро в Его имя, как Он говаривал, что и Он там, - там Его нет как раз. Там лишь социум, пустозвонство. Бог, Он в мозги пролез: вот где брать Его. Он в мозгах у нас. Мы нужны Ему. Привести пример? Вот: Бог выгнал Адама бы - и с концом. Нет, дудки. Он парня мучил, в поте лица держал. Что за мания, что за мстительность? Что за слом Вавилона, чем показал Бог, что Он - боится? Так Всемогущ ли Бог? Когда вышел Аврам за Истиной (но не к Богу: всяк, чьих отцов гнела на руинах свершений их Его ненависть, тот бежал Его... да и в Уре ведь Бог был, если подумать!), Бог ему вновь подсунулся, притворившись Искомым. О, мы нужны Ему, ведь без нас Его нет! Днесь и я, Аврам новый, шествую к истине из московского Ура Божьих гешефтов. О, тайна в Боге! Я отыщу его.
  Станция, сплошь в милиции от чеченской угрозы... Некогда близ метро было пусто, при старой власти. Всё изменилось, точно и не было ни Христа с Его 'будьте как дети', ни коммунистов, ни того опыта, что деньга не про всех и что счастья не даст; а единственно что возвысит ничтожность, ждущую в мире с гнусной ухмылкой, - ляпнул невесть кто. В крик торговали хламом старухи; дети их, столь же хваткие, воровали, ловчили, чалились в тюрьмах либо 'фирмáчили'. Лес железных 'комков' (ларьков), злых, приземистых, с облупившейся краской, сбагривал лажу. Всюду приманки: детские жвачки, спирт марки 'Ройял', 'Минтон' и áдики... Накупив сего, гражданин грезил раем. Тьма объявлений: 'я куплю ваучер', - убеждала, что ваша доля в гос. (нац.) имуществе стоит целый литр водки. Порскали тени, что торговали красною ртутью, скандием, нефтью, противогазами, серебром и иными фантомами, кои были лишь в грёзах. Сеть тяжелела, полнилась рыбой, ибо советикусы неслись в соблазн; у ларьков пахло потом, гнилью объедков, затхлой мочой в углах. Но советикус навострялся, вкус вырабатывал; продавцы потупее съехали в рэкет и наркодилерство, в воровство и разбой; кто прытче - живо сменили снасть: злые мрачные торжища превращались в гламурные, а товар изощрялся. В клане торгующих прибавлялось лиц смуглых, словно из тáртара, и с заявками сладкими: 'нада комната!' 'нада дэвушка!' В пертурбациях как ларьков, так старух поубавилось, а соблазн утончился и не тянул пятерню, не хватал рукав, не сигал вам на плечи, но, точно шлюха, тёрся в сторонке; и потребитель, не принуждаем явно и нагло, сам отходил к нему, мысля, что выбрал лучшее.
  Вспомнивши, что могу быть пасом тем уркой, я посмотрел окрест. Его не было. Вновь расслабившись, я надумал не требовать у судьбы и Бога, но лишь молиться о снисхождении, чувствуя, что, кричи не кричи, - всё без толку. Кто я, малый, в сложенной бухтой вечности? Я завидую не героям, что-то там 'строящим', а отшельникам. Я мечтаю быть старцем, что улыбается соловьям, черёмухе майским вечером... так, финал без вопросов. Ибо железен факт: как ни мучайся, ни мудохайся - выйдет, что ты родился-жил-умер, точно и не был. О, мне в простые бы старцы! Если подвижник или в синод входил или был другом кесаря - обаяние сгинет, ценность 'духовного' мне известна. Мне - без затей судьбу. Что же в сём ординарном как бы, на первый взгляд, но мне нужном?
  Цельность, конечно.
  И безмятежность.
  Счастье в итоге.
  Как бы Адам в раю.
  Только как они стались, эти вот старцы? Что презирают их в спешке к ярким-де личностям, дабы с трепетом славить хамов либо шутов? И что мне в них? Может, то, что подобные старцы как бы не Боговы и в Него в должном смысле не верят, а только ведают, что к роскошеству жизни придано нечто с именем 'бог'? Плюс ведают, что рай, может, не Господа, а ТОГО, из ЧЕГО Бог отставил нас, уведя в Свой мир догм - чтоб властвовать, и, возможно, чтоб рай убить и ТОГО, верно, ЧЕЙ рай?.. Верочки, той директорши жизнь, мне лестна, как и жизнь старца из незначительных; хотя женщин я опасаюсь, чувствуя, что, в конце концов, уцелеют они, не мы. И Христос сказал, Он придёт, если 'станут одно', вне пола (не андрогин ли?). Кажется, рядом зреет могущество, что не давит нас, но вбирает с любовью, рознь сексуальную сводя в целое. И ещё что я воин, чувствую, и возвестник их, женщин. Ведь, при их слабости, они крепче, точно не люди. Ученный нисходить к ним, 'спутницам', как трактуют, я всё же ведаю, что попутчики - мы как раз. Точно псы следопытов - мы подле женщин, действенней в деле, но не первичны, приданы истым, экзоскелет их. Власть мужчин - бунт зазнавшихся роботов (и Ахматова мнила нас низшей расой). Наш долг - исследовать и докладывать, а они постулируют, что принять. Наш прах кроет пространства врозь и спорадами; нас находят в морях, на горах, в пустынях, нынче и в космосе, выполняющих развед. миссию. А они ждут нас с рапортом. Мы пытаемся подчинить их, телом и разумом, но они осторожно, бережно правят к нужному, знай всю меру которого, ужаснуться бы. Цель их - выход из Бога в области НЕЧТО... может, в ПРАМАТЕРЬ?.. Мы - уж не Богов ли меч на женщин? Видя их, мучаюсь тем двуличием, с каковым они, наше как бы подспорье, вдруг нас отменят. Так мамонт чувствовал, что ничтожные крысы слопают род его... Ну, и что, вкратце, в Верочке? Я зациклен на Павле, мнившем: 'что не от веры - грех'? Может, 'вера' есть Верочка?..
  Родилась она под Кадольском в год полувека славной Октябрьской. Мать с отцом - из рабочих. Кучились в комнатке в ветхом доме; был, до рождения её, брат, плюс бабушка, у какой была Библия, каковую читали вслух... А страну вела партия во главе с Л. И. Брежневым. Мать с отцом одобряли политику против США; о внутреннем толковали, что, мол, 'давно пора!' Голосили на митингах 'Ленин жив!' и 'да здравствует!'; марш в ушах и кумач в глазах. Получили квартиру, где их кот прыгал в травы с балкона... Брат был ужасный, он пачкал кукол; Верочка гневалась. Садик нравился; в Новый Год всем подарки: яблоки, мандарины. Помнится, что отец чем-то дымно жёг дерево (пирография); брат и Верочка обожали дым. На балкон к ним в одну весну прилетели две ласточки, и отец запрещал шуметь; брат потом разломал гнездо. Был у них и аквариум, прежде чистый, но вдруг заиливший, так как - слышала Верочка - 'не хватает рук! что, я карла?' Мать красовалась башней-шиньоном с ровною чёлкою, уши в торчь и юбчонки чуть; пела песню 'трутся медведи'... Позже все мини сделались миди, брючный костюм, 'сасун' , мать в льняном пиджачке над льняными же брючками. У отца брюки-клёш, и он часто пел, что 'мой адрес не улица', а курить любил 'Шипку'; курит у форточки да и скажет: 'Чем же так плохо, если неплохо?' Он смотрел телевизор, клял Солженицына, о котором твердили, что он 'всех продал'-де. В школе Верочке нравилось, пока знания не наскучили и не стало вдруг томно, вроде как в церкви млеть: полюбила чернявого, из высоких, с пухом у рта. Аж таяла; фото с ним под подушкой. Слышала шлягер - пели о них двоих. Сочиняла признанья, не посылая. Грезила, как живёт с ним до смерти. Девочки обсуждали секс; но не верила, ведь у ней всё иначе, розово... В выпускной у Ершова он гладил Машу. Верочка плакала; обошлось-таки... Летом четверо - брат, отец, мать, она - были в Ялте в пансионате, хоть и любили отдых в деревне, но только дачи там у них не было, точно так же, как денег; всё проедалось. Мать часто хныкала: 'У Кривцовых вот...', - а отец обнимал её, говоря, что кривцовы 'повымрут при коммунизме'. В той самой Ялте Верочка вызнала, что не столь дурна: рыжеватая, чуть в отца. Успокоилась. А вернувшись, отметила, что чернявый кумир ей ничто уже, трёп о мальчиках и любви не трогает. (Может, трогает, но не сильно, чтоб в нём участвовать). Зато впало ей: 'Я есмь Жизнь человеков' прямо из Библии, что судьба её - это путь, коим Бог существует; злые, унылые - бурелом в пути, толковала ей бабушка.
  Позже - техникум, брат с 'Афгана', как называл он, и горбачёвщина, МЖК в русле новой кампании 'кажд. советской семье по квартире' либо по домику... Брат, афганский герой, стал вождём комсомола... Верочка в отпуске познакомилась с парнем, вроде влюбились, он был хирургом. Брак... дочь... как принято. Им хватало зарплаты и развлечений: встреч с сослуживцами, частых ездок в Москву в театр, обсуждений политики, - плюс, по случаю, ялты с гаграми с искушением выпить вин, станцевать в ресторанчике, переесть шашлыков и фруктов. Но каждодневный цикл осеней, вёсен, зим был милей, потому что дан Господом. С девяти до шести - завод. Путь домой. Дома - хлопоты с их концом в час показа 'Изауры', где страдала метиска в лапах плантатора. Ну, и церковь, без уже бабушки. А желай - шансов пруд пруди: время вскачь, суетня и дебаты, тренд 'ускоряться', рыночный морок, кооператоры; при заводе структуришки, что сбывали продукцию, от себя причём. Да, грабёж, а не бизнес, но - по законам; так разрешалось. И гос. активы распродавались, как бы легально. Все говорили, что так не может быть. Но так было. Рынок был, в общем, чтобы начальству скинуть госсобственность. Неначальникам хуже: шли в 'челноки', барыжили, затевали 'комки', уходили в лес за жэнь-шэнями, шили тряпки под брендами и толклись на базарах. Ей же хватало. Будь у ней средства, не поняла бы, что с ними делать, так как не связывала жизнь с дéньгами. Пусть без них и нельзя порой, честный труд всё же стоил сумм, ей хватало. С лишнего - ни добра и ни правды. И ни любви... Стремительно их мир рушился. Все хотели нажиться, даже обманом, даже изменой. Добрые сникли, злые возвысились. Громыхала похабщина, и звенели бутылки. Счастье умерилось от боязни на улицах, где разбой, на службе, где не платили, в семьях, где грызлись. Но было главное: дочь, семья, они с мужем, праздники и погожие дни. И Бог. Что положено - то и дадено. Богу - верь!.. Она верила. Доходило до слёз порой, но поверхностно; глубь тиха и уверенна. Брат, разжившийся на 'ликвидах' и укрепившийся при стройбизнесе, брат, хозяин над 'точками', дал ей пост в 'Этуали', в коем был пайщик. Жили...
  Я вдруг почувствовал, как скольжу к рыжеватой старушке лет этак в семьдесят, оставляющей дар веры внукам. Счастье недвижно и созерцательно; всё, с ним встретившись, молкнет. Счастлив Адам в раю - но каким стал в изгнании и чему дал зачин, так что Библия быть пошла! Я терзаюсь греховностью, нищетой и предсмертием - а она безмятежна и едва вспомнит спор со мной, взбаламученным, наболтавшим бессмыслиц... Но я другой внутри! Жажду жизни, веселий, счастья всемирного!!.. ... Я застыл у киоска 'NewМосПечати', чтоб пресечь мысли. Звёзды всех рангов смотрят с обложек; здесь же игрушки: монстры, машинки, сабли и куколки... близ - мой сын с моей Никой... Шли куда? может, к Анечке? может, та всё открыла им?.. Я задумался, что б наврать о своём таком виде и об отсутствии. Я хотел не встречаться с ними двоими, я шёл за брáтиной, так как знал: в этот час наш дом пуст. И лишь с дéньгами положил я придти к ним. Именно! Я стоял и гадал, как быть. Не решив, но и чтоб не стоять столбом, я, доставши пилюль от стресса, ткнул их в рот, отойдя за столб.
  - Ты б купила его, - я слышал, - Бэтмана, я б на флейте играл, мам. Бэтмана купишь?
  О, Ника, Ника! Как ей не шло быть в этой эпохе купли-продажи! Здесь ей не в пору. Древний минойский Крит, Ренессанс, чинквеченто, 'женщины-башни' - вот её время. Залы, где бы несла себя, шлейф - выравнивать локомоцию из несвязанных действий, скоординированных странной целью, к коей все органы и конечности плыли, всякий отдельно. В Нике - иллюзия, восходящая к удлинённости и особенной пластике, а не то что бедро вкось, локоть повывернут либо талия выгнута. В Нике - жизнь каждой клеточки без контрóллеров и секрет, что её каждый жест эротичен некоей магией, а у нас в стране, где в почёте приземистость, коренастость типа кутафьей, - даже бесстыден. Есть вина терпкие - и она терпка восприятию с головы своей в 'высях горниих' вплоть до пят с длинной узкой ступнёй, соразмерной иным частям, но в отдельности странной.
  - Бэтмана! Я бы лучше играл! На флейте! - ныл сын фальшиво. - Мама, купи, а?
  - Ох, - она думала, - Тоша, правда?
  Я съел ещё пилюль антистресса, скрыт столбом.
  Сын давил: - Мам, ну, правда. Я б не тревожился.
  - Правда?
  - Бэтман, мам, был бы мой - я бы с флейтой не думал бы про него. Играл бы. Вон он, в киоске!
  - Бэтмана? С крыльями? Нет уж. Я тебя знаю, вижу насквозь, Тош.
  - Значит, не купишь? И покемонов? Лучше б тогда, мам, я жил у бабушки! Флейта, флейта... чтобы я дул в неё? Папа в Квасовке тоже: Тоша, играй давай...
  Она пятилась и мешала всем. Угодил в неё низкий лысый прохожий, кой, верно, издали постигал её и замешкался. Разошлись. В извинение Ника, зыбясь всем телом, туфлями к сыну, грудью к прохожему, заплескала кистями с длинными пальцами. В результате из сумки, висшей на локте, выпали пряности; и она вдруг сложилась, точно трансформер, чтобы собрать их. Я смотрел... я до слёз смотрел, ибо пропасть расширилась и я спешно вбирал её, пока можно, чувствуя, как завертятся дни мои.
  Сын спросил: - Растеряха, мам?
  - Не совсем... - Её пальцы хватали пачки с гвоздикой, чтоб кидать в сумку. - Тош, как в деревне?
  - Как? Хорошо там. Я ходил к деду, - ну, к деду Грише. Мне было страшно. - Сын собирал с ней в сумку пакетики.
  - Страшно?
  - Ну, я от поля шёл, сквозь Тенявино. Там безлюдно, мам, страшно. Но я дошёл.
  - Зачем ты шёл?
  И он выпалил (а я вновь съел пилюлю): - Можно замёрзнуть! Не понимаешь?
  - Нет.
  - Он лёг в поле. Я к деду Грише, чтоб довезти его... А в одном доме волк... и бросился!! Папа там, ночью, звал, мама, Митю... Он очень долго звал! После встал и пошёл вниз, к речке... Что, интересно?
  Выпрямясь ренессансовой башней и наклонив взор к сыну возле подножия, Ника молвила: - Да. Пойдём.
  - А, мам, Бэтмана мне?..
  Я скрылся, мучим кишками, коим обязан сдыханием в дни черёмухи (май, июнь?), кои бросят потом в формалин, как знать, - и я буду в нём рак с фамилией, чтобы думали те, кто видит: вот, был и нету... Я нёсся сквером, чтоб обогнать их... Вдруг в магазин они, сдать товар? А как в дом идут и вопросы мне: где ты был? где пальто твоё? отчего лоб порезанный? Нет, не то... А как Анечка явится и потащит нить тайны, вот как мой сын открыл, что лежал я на поле и что терзался-де Митей-мальчиком? Слово может сгубить меня... Темп! Держать темп, что стремил к цели!! Я одержим стал: лишь бы сбыть брáтину. Верилось, что тогда юг повеет и осчастливит нас... Я бежал, мчал задворками, где снегá и где вмёрз во льды кот без глаз... За дорогой и сквером был наш домина... Вот моя 'нива' в собственной зелени, уязвлённой коррозией... Лифт полз вверх... Я гадал, мысля Нику и сына, где они, если шли сюда: светофор... банк и церковь... может, зайдут в неё, раз Великий Четверг...
  Иль Пятница?..
  А! Страстная неделя! Близится казнь Его с этим слёзным: 'Отче, забыл Меня?' Скоро Он понесёт Свой крест... Как мы скопом несли всегда. Но Его крест - Святой вдруг. Первенца мучили - тáк ему; деду пулю в лоб - норма; им по заслугам; также Сократу яд и урод коль родится, взять хоть мой брат, - случается; поимели трёхлетку - ладно. Это не муки, наш крест не крест отнюдь. Нам рвут плоть, наставляя, что плоть не значит, что плоть ничтожна, только Христос страдал... Пусть их тысячи, кто погиб за нас, - нам лишь Он в пример. 'Он наш Бог!' - воют, брызжа слюною. Хоть приходил Он, думаю, тщетно, ради 'что было - то впредь и будет' Экклезиаста... О, тайны Божии! Много эр назад всем обрыдли их боги; где-то с Сократа ищут иных богов, новых ценностей. И сказавший о чаемом стал Хоругвь и 'Спаситель'... Вверились слову? Но только Бог ли Он, Тот Бог слов, - Словобог то бишь? До Него мир без слов был. С Ним стал - у-словный, ибо, как сказано, Слово плоть бысть, Слово объяло мир. Стало лучше? и мигом жизнь пошла? Как не так! До Него б я сдох в необóженном мире, что 'от маммоны ', - сходно как нынче я дохну в мире, только 'от Слова', Кое, мол, Бог. Вот именно: смерть в о-словленном, освящённом-де, мире дадена словом в виде профессора медицинских наук... Сдыхаю - мне вновь про Бога? Ну, а зачем, спросить? Ведь маммона не попран Им, хоть Он врал про триумф Свой. И, получается, если Бог хил с маммоной - мне с кем, ничтожному: с Ним? с маммоной?! Я вдруг постигнул: тем, кто стяжает, Бог и даёт как раз; ну а 'малые', как их звал Христос, вечно маются и никто их не хочет. Их презирают, верящих в грёзы, фразы, загробие и в жизнь вечную, где, мол, 'счастие'. Бог бессилен либо бесчувствен, ибо Он сдал нас навуходонóсорам. Коль Бог в грубом здесь немощен - что Он в тонком там? И, коль здесь 'моль и ржа' одна, - что Он длит нас здесь? Что и пафос Голгофы, если Он, не исправив мир, а всего лишь сболтнув, исчез?.. Был ли Бог вообще? Или Он ретушь психики - вновь за деньги вновь от маммоны с целью корысти?..
  Что, впрочем, мысли? Лучше сбыть брáтину... Но в моём 'что' немалое! Мой разбор не таков, чтоб глумиться над Саррой, как её трахали в девяносто лет, и над Тем, Кто све-тила-де сотворил на четвертый день, а - ха-ха! - свет - в день первый. Мне неприятен глум от Кассиля. Мне б ответ: Бог, Он любит нас? Я хочу Его видеть. Ибо - пора пришла. Мне в соблазн посул, что-де благо за гробом.
  Я умираю.
  Мне нужна сущность.
  
  
  
  
  XI
  
  С брáтиной в сумке я прошёл к полкам: вдруг обнаружены фото первенца? Надо бы их не здесь держать... ну, а где тогда? у родителей? Там не лучше... Нет, всё нормально, фото на месте. Я приоделся и налепил скотч на рану, чуть выше брови... Зателефонило. Шмыгов! Я начал сразу же, что он кстати, что я вот-вот бы звонил ему.
  'Dear! - нёс он. - Incredibly! Опоздал почти на полДНЯ на службу!! Встал, жуть облёванный, пьяный у... гм! персоны, что на Миусской. Вот что скажу тебе: я признателен. Друг наш, общий друг, сам... клянусь тебе! ни попытки свести всё к шутке, дескать, по пьянке врал. Привели себя в норму, выпили - и выносит мне: hundred thousand ! Пачка к пачке. Без всяких-яких, Шмыгов, друг, - нá-те! Я, помню, чушь болтал, целоваться лез... В общем, что скажу? - Шмыгов медлил; явно, курил. - Титан! Индивидуум! Хоть мне палец в рот не клади, но... шляпу снимаю знаком почтения-с! - он хехекнул: - Пусть я рассчитывал на все двести...'
  - Чтоб сделать сорок, - встрял я.
  'Воистину! Наша сучность людская! Я, dear, подлинно без трудов съимел. Просто, знаешь ли... - Он взял чай либо кофе, судя по звону. - Мне б их прочувствовать - капиталы, хоть двести тысяч. Я уяснить хочу, что ж они не даются, что ж они, пусть в моих руках, но отнюдь не мои они, а кого-то другого, хоть я и бьюсь за них... Хе, не думай! Я видел бóльшие, но они не мои. А вот чтоб лично мне их. И чтоб я сам их... Что хотел Шмыгов? Только проникнуться: тварь он низкая либо право имеет? - Он похехекал. - Твой Маркин - бог, заметь! У кого капиталы - те мне как боги. Так и скажи ему: Шмыгов хоть называл тебя, мол, на 'ты', как пили, но впредь не может; впредь пиетет... - Он хекнул. - Dear, Калерий был? Я Платона цицировал?'
  - Стоп! - прервал я, почувствовав, что мои где-то близко, может, в подъезде.
  'Суперский Маркин твой! А рояль? А фарфор? Пентхаус? Мне бы так! Fricking awesome!!'
  Я гнул: - брáтина...
  'Dear, помню. Есть магазинчик, если вещь стояща... Твоя фирма, как, на плаву, isn't? Выручи! - он взмолился. - Деньги мне б на твой счёт, прошу! Пять кусков дам! - он начал хныкать. - Попридержи часок мои денежки, а потом перешлёшь на другой счеток. Мне бы бланки платёжек, да и печать твою... Сильно выручишь. Пять кусков хоть немного, но ведь тебе лишь печать махнуть'.
  - Феликс, брáтина...
  'Yes! - твердил он. - Свидимся на Цветном, на Трубной; там, ближе к барчику, где мы пили; ты, dear, помнишь... Но не забудь, сэр, всё для платёжек. Можно рассчитывать? Через час давай?'
  Мы закончили. Но, едва я шагнул, - звонок. Вновь Шмыгов? Я схватил трубку... зря это сделал, ибо звонки шли как у межгорода. Из Кадольска? Мне Кадольск незачем. Я стал зомби, запрограммированный свершить. Лишь Шмыгов с рыночным навыком, завсегдатай торгов антиком, был частью плана, прочие незачем. Моё 'да' висло в паузе, после - голос от Верочки:
  'Беспокоилась, потому и звоню. В порядке вы? Привозите нам пряности... И ещё... со мной... Была счастлива... нет, устойчива... А теперь...'
  - Стали ведать добро, так? - я торопился. - Стали как боги, пообещал змий, нас совращая? Некогда. После. Не обижайтесь! - Я, бросив трубку, взяв сумку с брáтиной, выскочил, но, услышав шум лифта (верно, мои), сбежал вниз ломаной лестницей.
  Я успел и остался в стремнине; временно спасся. Сердце так ныло, что впору кинуться вновь вверх. Грезилось, что сейчас, если я не вернусь к ним, лопнет ещё одна нить любви. Я чувствовал, что беречь её, пусть меж нами троими, - самое важное, а не сикль искать, не испытывать Бога. Только любить, без умственных pro et contra . Только любить, не думая и вне формулы: мол, любовь это то либо это... Может, вернуться? Кончится есть и пить - буду смирен и кроток, как бы юрод, в лад Давшему 'в поте' пищу и после Рекшему: 'не заботьтесь, чтó есть и пить вам'; 'будьте как дети'; надо 'любить друг друга'. Я стану 'лилией кольми паче', дабы увидеть, чтó в результате этих слов Божьих, - и происходит ли что вообще от сей Божьей 'любви' в словах.
  Но - кто выбрал её до меня, 'любовь', 'возлюбите друг друга'?! Фиг! Рубль выбрали, силу выбрали, а любовью торгуют. Как ведь там по разумнейшей логике: коль Любовь это Бог, Тот - Слово, а Слово - Норма; Та же суть деньги как регулятор, значит Любовь есть Деньги?!.. Раз так по Богу - то против БОЛЬШЕГО... Значит, в БОЛЬШЕЕ надо? в ЧТО-БОЛЬШЕ-Бога?.. К чёрту всё!! К чёрту гнусность слов, что нас путают и шагнуть не дают свободно!
  Брáтина в сумке - то есть маммона влёк меня со ступени на новую, до подъездных дверей внизу, защищавших отверженных от отверженных сталью. Скоро миллениум - а итог каков, с хамством, с муками, кровью, войнами... и стальными дверями против насилия на одной восьмой суши? Я, отпрыск гнавших мерзость маммоны homo soveticus, думавших, что с ним кончено, вдруг тащусь с ним, чтоб инкарнировать и привить себе ради прибыли (для 'любви'-с и во имя 'любви'-с, ха-ха!)... Я свернул прочь от 'нивы': нет-нет, не сяду: пробки собьют ритм. Я напряжён был, и даже рак мой сник. Я весь трясся. Пёс вдруг куснул меня, подбежал и куснул, скот! Чует звериным: я стал иное... На светофоре я задержался: а как наедут? вникнут, что в сумке, да и наедут... После я тёк к метро, как недавно тёк к дому. И... вдруг свернул в храм Знáменья, что давным-давно рос над избами, а теперь - гном в высотках. Я мнил свести их, Бога с маммоною. Я зашёл в позолоту с яркими люстрами и ждал казни. Но не дождался: сумка молчала, сходно и Крест молчал. Кто-то ляпнул бы, что тут выбор, вкупе с подобными 'кольми паче': Бог не неволит, а, дескать, любит... Их бы сынов в Чечню - и пусть треплют о 'выборе' и о Боге! Знаю я верящих одним боком, да и то задним. Тронь интерес их, вмиг завоняют: Бог, мол, как хочет, а уж моё есть моё, народ! То есть я должен был отдавать всегда, а они поучать меня строгим голосом?.. Я стоял и молился взять меня на поруки. Я ждал предвидя, что и на это ханжески скажут: Дух Божий веет, где возжелает, жди со смирением, хоть до смерти. Я стал креститься с грузом маммоны в левой руке. Но тщетно... Служба Великого Четверга... Бог мёртв пока... Православные смотрят в рот Христу, чтоб побыть с Ним на Пасху. Весь же год иудействуют: судят, грабят, лакействуют и блудят... Бог мёртв пока... Может, Бога и не было? Может, весь Бог - в словах? в оформленных в слоги звуках? Может, придуман?.. Я постиг, что уместна, даже под стать здесь брáтина в храме, кой весь из золота: ризы, чаши, оклады, свечники в золоте. Святотатственно, мнил, маммону внёс, о каком Бог фонтанил: 'Я иль маммона', - а сей маммона здесь, подле Бога. Что ж, Бог болтун?.. А, впрочем, Он наделял Авраама сиклями и скотом со рабами, вот что я вспомнил. Самый фальшивый пакостный синтез - золото в храмах и на паломниках из годичного иудейства в это пасхальное христианствие, что пришли сюда с кошельками и праздно крестят лбы. То есть золото пришло к золоту? Како дерево - таков плод? Так! Истинно veritas! Ну, а Бог где? Кто врал про бренность дольних сокровищ? Пусть правит Троица вник я, - но есть и БОЛЬШЕЕ лживой Тройственной Власти. Есть некий высший БОГ!..
  Я шёл быстро и нервно. брáтина в сумке (он же маммона) била мне в ногу. Ветер дул ровно и холодил... В метро, сев, сумку взял на колени, после прикрыл рукой: а как приступ или вдруг жулик?..
  Ишь, испугался, что сгинет брáтина? А отец мой? а прадеды? Род наш пал при Петре; скудели и, верно, взбадривалось продать её. Но, однако, хранили, помня: сам царь почтил. После было нам гордостью и реликвией, украшением геральдических споров. После снесли её в склад ендóв, чар, ковшей, поставцов, древних вёдер, изгнанных новомодами. Наконец, она мучила отставных Квашниных славой предков, ставши товар почти, чтоб, продав, обеспечить житьё-бытьё. После сельский кулак сберегал её. Муравей порой гибнет, чтоб сохранить свой дом. Мой отец не марксизмом сломлен, а долгом стража этой вот брáтины, - в существе своём не мертвящей ли догмы, что он пронёс в себе сквозь жуть Сталина, бесноватость Хрущёва, муторность Брежнева и гниение А-Ч-Г до нынешних?!
  До меня.
  Кто и сдаст с потрохами род свой не в частности лишь квашнинства деда и пращуров, как решат, что здесь личное. Я и этого, кто решит так, сдам! ивановых-бабаховых, всех сдам! Русское племя сдам! Весь народ и всю русскость с кратеньким христолюбием раз в году на Страстную седмицу и с иудейством весь год потом! с самомнением, пухнущим, как квашня в жаре и с опричниной образца 'Книги Царств', при какой есть элитные и весь прочий люд, низший! Всё я сдам с брáтиной: и деяния, и победы, но и смирение паче гордости! Продаю иудейство в образе ваньки! всех их, нахрапистых, что без мыла прут! Также массовый одобрямс вождей, будь они распоследние шельмы: 'рады стараться, ваше-ство!' Сдам всю ширь во всех ракурсах, с воровством, с матюгами, с завистью, шкуродёрством, пошлостью, доносительством, с пьянью, чванным цинизмом и с пресмыкательством! Я всегда был как ветка ниже всех с верою, что другим мало света и я подвинусь, дабы другим дать, - но они начали сверху кал валить. Не хочу впредь жить засранным!! Мне б - респекта, дабы, задвинув их, обосрать в свою очередь! Это бизнес, это всем нравится. Ибо цель всех слов и идея в конце концов русская - жить, кормясь с других; что доказано, когда сто семей из советского, дескать, 'братства', как нас дурачат, спёрли госсобственность и зовут нас 'сплотиться' для 'славы Родины'. Быть хочу воплощением грёз их, честных, порядочных, нестяжательных, нравственных! Взбогатеем, русь, как желала и объявилась ты после игрищ с Евангельем откровенно! Русь - конкурент иудейству днесь!
  Гой, Квашнин! Обернулся, сдав сына с родиной! Но меня ль винить? Кто-то роты сынов мертвил, миллиардами русскость сбагривал; нынче ж ходит по лондонам, покупая спортклубы. Я лишь козявочка, частность, я лишь офенюшка с лоскутком на торг! Вся вина моя - в брáтине, коя вдруг у меня и чего-то там стóит. Я её просто сдам, без речей про 'святыни' и про 'Россию' правящих циников со счетами в Швейцарии! Я, позвольте, бочком-с, бочком-с, между вас с вашей русскостью - к иноземцам, только б из стадности обожающих плеть да клоунов!
  Я фиглярничал, хохотал внутри. Кто узнай, чтó везу, - прежде мысль: вишь ты, деньги?! Далее: много? Третья мысль: вот бы мне! Мысль четвёртая - зависть, прущая в коллективный погром: гад, продал святое!.. Я продал?! Смилуйтесь! Да мне фарт пошёл! И к тому ж я не ваш уже; я не русский впредь, чтобы хаяли. Я уже вам не равен и, час спустя, буду ферзь вверху; вам сказать будет нечего, кроме: он это он, а мы вонь в гавне. Я и имя сменю: Шустермáн? Квашнинштейн?.. Предпочтительней Квашнинштейн П. М. Чтоб глаза колоть! чтоб назвать своим именем, кто мы, без мимикрии картошечных, дескать, русских носов с нашим гордым фамильным 'ов'-каньем: пошляков-жлобов-дуриков-вертухаев-завидовов... Иудеи мы с христолюбием раз в году!.. коих мы превзошли вполне, ибо чаем жить дважды, здесь и на небе; те жиды явные, а мы тайные, ведь нам надобно под себя грести, чтоб казалось евангельски, чтоб мы даже услугу оказывали всем, хапая! Потому у нас пост двести дней в году - при всём том мы дебелые. Потому велеречие о 'не хлебе едином' и поиск зла вокруг с нацъидеей как млением по чинам и по благам... Нет? Нацъидея не столь пряма? Надо с вывертом да пусканьем соплей? с раскаяньем, что забыл, как оскоробогатился, и с намёками: мол, терпи, народ, для тебя коплю и поздней, в мглистом будущем, всё отдам на народное счастье?.. Ну вас, сограждане, столь говнистые, что я, росший в вас и набравшийся ханжества, впал в коллапсы и стал как выродок, комплексующий в каждом шаге, мучимый то стяжанием, то пасхальным укором. Я - вечный жид с сих пор, говорящий открыто: чаю богатствия! чаю 'моли и ржи' земных! чаю сикль Авраама, скот и невольников!
  Сикль, рабы, власть и деньги! Вот что мне нужно!
  Так я плясал умом, что зевнул свою станцию... И вдруг понял, что - неспроста сие, что, как та церковь Знáменья, это знак.
  В переулке - НИИ, где, давно, я работал. Дверь - министерская, с потускневшею бронзой, с пыльными стёклами. В вестибюле у лестницы не вахтёр пенсионного возраста, а охранники. Вместо секторов и отделов - фирмы, компании. Я вошёл в лифт с гламурными 'креативными мэнами', непохожими на раззяв наук и считавшими индексы: S&P, Dow Jones, Nasdaq, etc. От меня потеснились: пах ли я мерзостно либо, бледный, костистый, перепугал их? Я не выдерживал, кстати, сам своих глаз с их блеском в лифтовом зеркале. Так что после в дирекцию я шёл тихо, чтобы явиться прежним Павлом Михайловичем... Приёмная: вместо штор - жалюзи, вместо сов. канцелярщины - органайзеры. Стуком в 'enter' торопит комп модница, секретарша-ресепшн, как их зовут сейчас. Дверь открыта, я слышал голос и заявил ей, что - 'к самому' пришёл.
  - Кто вы?
  - Я здесь работал встарь.
  Да, когда тебя не было, а где ты - была дама, шлёпавшая на 'Эрике'. А директор тогда был хрущёвец, вбивший марксизм в фонетику.
  Голос вёл за дверями по телефону: - ...как же?.. Нормально! Съезди-ка... Я? Обрыдло... я лучше дома... В Греции, где всё-всё, я бывал уже... Крым... Ты что, патриот?.. Нет! Собственность - наша родина; счёт в Швейцарии - нам земляк... Наметилось, от чего я до пят стал русский!.. Гениев за границей ждут; нас не ждут, мы нужны лишь кормилице, нашей русской земле! Ведь кормит?.. Я здесь имеюсь не риторически, если хочешь знать, и на старости, через -дцать лет, съеду в град Бостон или в град Лондонский! В общем, есть заказ... от кого ж ещё? Экспертиза, лингвистика... За границей... Нет, не в Удоев, нет! Пусть он, отпрыск твой, - в настоящие люди... Да, самого будет видеть: дело серьёзное, федеральное; орден может словить... Технарь он? Что, русский вякает? Я двух умных приставлю, пару лингвистов: с дюжину при НИИ держу для текучки, все разбежались... Я?.. Дочь - растёт... в Сорбонну. Я ей: нет, Лилечка, ведь огромные деньги, я лишь членкоррю! Только не верит. Что ей в шестнадцать?
  Модница встала, чтобы прикрыть дверь. Ведала б, кто сидит тут, в ношеном и небритый, с резаным и заклеенным скотчем лбом! Патрон её (и любовник), при его бойкости, этих тысяч, что я добуду, в пять лет не сложит... в десять лет! Он кусочками хапает и когда капитал возьмёт. Я ж, спроворив продаться чохом и оптом, куш сорву! Через месяц увидь меня, - в белом фраке, с щетиной, коя противна, как на бомжатине в данный миг, а потом станет модной, - ты даже влюбишься и я буду кумир твой; а произнёсшего: 'Кто, Марусь?' - ты того двинешь на хрен с дутым член-коррством. Знаю Б. Б.!
  - Входите.
  Я впал в немодный, отретушованный интерьер с намёками на 'лимит финансирований'. А к кому я пришёл, играл, что чего-то там пишет, некогда взор поднять. Что же, прост приём, весь здесь Боря Быстров (Б. Б.) на ладони. Он изучал меня, для чего хватит обуви - знака денежных и иных достоинств. Мельком кивнув: 'Присядь...' - он писал, заставляя ценить его до той степени, чтоб, каким-то макаром, я испарился. Но я не сдался. Что я просителем, он угадывал. Только я не с испариной на лице был, не с плотью, тряской от дрожи (нервность иной была), а застылый, будто бы посланный, - как я в храм свернул час назад странной волей. Будь встреча раньше, скажем, до Квасовки, я б робел, льстил, слезу пускал. Но теперь всё иначе. Нынче - спрос с Бога, как в храме Знáменья: не противлюсь, мол, забирай, я Твой! Ты привёл меня, чтоб я здесь экспертизой работал или ещё кем? Что ж, я не против. Брошу маммону и стану лилией 'кольми паче', если призришь меня. Я с Тобой, Боже мой и Господь!
  - Жду, - ляпнул я.
  И Б. Б. прекратил фарс чирканий строчек. - Ждёшь? Ну, прости, старик. Как ты?
  Путь начинали мы 'мэнээсами' (мл. научный сотрудник) с ставками по сто двадцать (при, скажем, мясе два руб. кило всего). Над страной висла скука. Виделось, ходим крýгом, где оптимальное есть стабильность, ткущая с кропотливой неспешностью счастье, в кое стремились не с вдохновением, а с зевком скептицизма. Стал не к лицу порыв, чтоб давить на педали: въедем и так, мол, лет через сотню. Стали не модны 'энтузиазм', 'восторженность', 'лихорадки починов', 'пафос свершений', 'гордые подвиги'. Я в НИИ был с Востока. Он был курянин в браке с москвичкой. Волосы наши были под 'Beatles'. Джинсóвые, мы велись иноземной попсой и шутками, что 'маразм крепчает'. Он был свой в доску, разве на митингах славословил 'роль партии', да заезды сотрудников 'на картошку' (с августа по ноябрь) поддерживал. Через год он ушёл от нас, укротив свои мягкие, цвета спелой ржи, волосы и забравшись в костюм, - а вернулся завом отдела, зятем директора, членом партии с опрозрачненным взглядом. Он видел дальше и диссертацию предназначил не догме, вроде 'Лексемных сокровищ раннего Ленина', но блеснул 'Словарём парт-этики', где районный босс мог учиться у высших, 'ошеломляющих смысловыми глубинами', и где зубр ЦК мог осмеивать 'отрицательный эвфемизм' районных. Вот что испёк Б. Б., шаря в храмине 'всепобедной теории', и его компиляция вдохновила Кремль. Встретив нас, он сфиглярив: 'Коптим?' - шёл дальше, ибо начальник... Псевдонаучные и партийные съезды, форумы - он везде поспел и в момент склеил докторство, где, в тон моде, тряс пустозвонством, славя 'реформы'. Мы волновались, требуя честности, демократии. Он стал с нами общаться. Мы ждали новое. Я, назначенный зам. зав. сектором, верил, что если я расту, то и мир хорош, и не знал, что продвинут Б. Б. нарочно как символ 'нового'. Между тем его тесть, впав в ступор, подал в отставку. Из Академии прибыл ставленник. Но Б. Б., призвав к 'действенной перестройке', выдвинул в пику внешнему 'зубру' нашего - трижды доктора трёх наук. Мы - за. Старец вскрикивал, что он 'рад бы был', но 'больной' и что 'новое - юным'. Так Б. Б. стал директором, обещав публикации и контакты с коллегами за границей, плюс росты ставок, 'пир инноваций', всем по компьютеру. И мы грезили... А рубль сыпался от законов, созданных под Семью; всё рушилось. Нет, не всё, верней: в типографии при НИИ пекли чтиво: фэнтези, детективы, женский роман, ужастики; вышел опус Б. Б. о тюремно-блатной морали. Прибыль, вещали те, что вели 'дела' с бодрым натиском, можно 'просто раздать', разумнее - 'инвестировать': разве режут-де 'Рябу, что несёт золото'? Б. Б. спрашивал (восхищён, мол, хваткою юных), что решим, дополняя: 'Я б инвестировал'... Обживали нас ТОО: консалтинг, клининг, ритейлинг, дилеры, брокеры, турагентства, стоматология; а весь третий этаж снял банк (вдруг лопнувший). Но, вещал Б. Б., дивиденды 'потом, друзья!', 'конкуренция!', 'мы ведь с вами хозяева!', 'мы должны прогрессировать!'; и его взор прозрачнился. В результате никто знал, что Б. Б. на Рублёвке строит имение; что, когда НИИ не дочёлся сумм в связи с лопнувшим банком, сам Б. Б., получил навар; что, при всех 'инвестициях', оставлявших нас с носом, деньги тек-ли к Б. Б. Нынче знаем, как делалось; но тогда велись 'секонд-хендом', коим нас маслили. Я ушёл, чтоб кормить семью, не дождавшись доходов; а возмущавшихся наш Б. Б. вызывал к себе, ознакамливал с фактами, что бюджет, мол, урезан, ваша же тема 'неактуальна, Фёдор Петрович', ибо на кой санскрит, раз бардак в стране, и выдавливал. Он выдавливал и таких, как мирная некорыстная и воспитанная мать Анечки. Он оставил юнцов-'манáгеров', простаков для авралов и корифеев, в об-щем-то, не нуждавшихся в деньгах да и в реальности.
  Б. Б. спрашивал: 'Как ты?', - щёлкая сотовым.
  - Ничего, - произнёс я.
  - Нас задолбали... - Он смотрел вбок. (С иголки стильный костюм и стрижка). - Гибнет наука. Всё по старинке; прежним имением и умом бытуем... Ты на разор взглянуть? В пору слил, старик, в пору... Коха не помнишь? Кох, он повесился. 'Я не выдержал вакханалии', - написал на двухстах языках, что знал... Типография сдохла, еле вращаемся. Мы бюджетные... А живём, старик, пробавляясь арендой. Впрочем, ты помнишь. Как же не помнить?
  - Смотришься, - произнёс я.
  Он спрятал сотовый. - Имидж важен! Надо отчёт держать: в РАН - научный; также налоговой; ну и, веришь ли, мэрии, за фасады. А арендаторы? Кризис снёс былых, в смену - тёртые, палец в рот не клади!.. Да, имидж... Я ведь член-корр. - Он складывал в файл бумаги. - Ехать мне надо, тяжба в комиссии. Так что... Марочка, транспорт!
  - А в академики, - встрял я, - скоро?
  Он, тля в науке, - в ней; я - вовне навек. Б. Б. признанный 'жрец наук', 'светило', 'мэтр', 'формирует науку', власти на ты с ним, он гордость РАНа. Я же лишь лавочник, оформляю фактуры. Я не учёный. Я, отмотав срок с массами глупых тёмных сограждан, чмо неприкаянный. А надул меня сей Б. Б. и кагал таких. Если б я не ушёл - уволили б. Он же здесь, глянь, член-коррит, хоть его место младший сотрудник... Вмиг я взмок завистью, из ладони выскальзывал пластик с чёртовой брáтиной.
  Он в момент меня понял. И улыбнулся. - Нет, старик, в академики рано. Времени мало... Марочка, как там? - бросил он, не задав вопрос, почему я здесь: я был списан со счёта в год пиров 'демороссов'.
  Я ляпнул: - Должность или работу...
  Он, засмеявшись, бликнул керамикой, обдавая парфюмом, и набивал-сидел файлы бланками. - Вас, старик, дюже много; хóдите, прóсите, то один, то второй. Мне жалко вас. Будь возможность, я бы вас всех взял. Но ведь бардак. Средств нет. В штате только лишь мэтры, гордость лингвистики, исполины! Делай науку, доктором станешь - вот и посмотрим... Нет ставок, нет, старик! Злой остаточный принцип. Что я смеялся? Я ждал сенсации, что принёс ты мне докторскую к защите.
  - Ищешь людей, я слышал. Я кандидат, есть опыт, знаю два языка...
  Он встал смеясь. - Мне неважно, кто ты и где сейчас: референт из Госдумы, преподаватель, чин из минóбраза или бомж. Ты уже не лингвист. Ты им был, восемь лет назад. Восемь лет - это бездна. Это компьютеры от паршивеньких 'двушек' до, скажем, 'пентиум', технологии, в том числе и в лингвистике, новый стиль, проблематика, конъюнктура. Ты, старик, не на годы отстал - на эру!.. - Он положил в кейс файлы и взглянул опрозрачненным глазом не перестроечного прораба, а бизнесмена, стрижен под нуль почти.
  Позабыв, что я здесь, дабы Бога испытывать и вот-вот буду сам богат, я повёл: - Мне нужда, старик... жизнь и смерть... Либо к Богу, либо мне к деньгам, вот как вопрос встал. Мы ведь дружили...
  - Э! - улыбнулся он. - Не дави, старик, не прокатит!
  Я уходил. Он морщился... Может, пах я чем? В коридоре я ждал его, чтоб опять просить, но, расслышав смех 'Марочки', ушагал в туалет вблизи, где лил грязную жидкость - знак разложения и, воюя с ширинкой, слушал болтавшего в коридоре Б. Б.:
  - Был некто, прежде мелькал в НИИ... Ну, жердяй такой, и с костистым лицом... Забыл, как звать. Называю: старик, - и думаю: кто ты, чмо с лбом в наклейках? Это склероз, да?.. - Он удалился.
  Точно у малого, мочевой мой пузырь вдруг сжался, криво облив пах. Я - к умывальнику. Слёзы, выступив, не текли, висели; я, их смыв, двинулся к двери 'ПромТехноИмпорт', сектор германских в давние годы, нынче 'ритейлер'. Здесь я работал... Ручка крутнулась. Весь интерьер был техно. Вскинулась дева жжёного цвета ('Даш, ты с Мальдивов?') в шортиках, чтоб подчёркивать сущность: типа, не Даша, офисный служащий, что умеет сканировать да висеть в 'Инстаграмме', а прежде чикса.
  - Кто там? Входите.
  Но я исчез уже... Коридорная, в рост, обивка - та же, сов. стиля. В нише у лестниц стыл бюст вождя. По-прежнему в кадках были цветы; на окнах - пыльные шторы... Вниз я шёл боком, левой ногой вперёд, приставляя вслед правую, - юйский шаг церемоний в древнем Китае, мною предпринятый, чтоб не чувствовать мокрого в ареале ширинки. Шёл я потерянный, потому что Бог вновь смолчал. Это значило: я мог действовать без оглядки на Бога? Что Ему я, не избранный?
  Но Бог встрял-таки.
  С НИИ выйдя и свернув вправо, я, испугавшись стылого ветра, принял вдруг влево, где был сверкающий 'мерседес' Б. Б. и один из создателей институтской коммерции (из юнцов с бодрой хваткою много лет назад). Смугл, высок, в модном бренде, он был красавец: тип древней расы, тип допотопных дней; о таких грезят дамы. Звался он Авель, из ассирийцев, - так, вроде, в паспорте. А и, может быть, вавилóнянин, египтянин либо аккадец, дивный потомок Нарам-Суэна, протосемит, образчик, с коего, - ладно ль, плохо, - слеплены люди. Я был в восторге: ибо отверженное зрит высшее. Во мне атомы встали в место, где им и надо быть, чтоб стать избранным. Я вдруг вник, что любить можно женщину, но томиться - только лишь Авелем, идеалом, сыном Адама, сделанным Богом! Я обомлел; пот выступил на лице, ладонях; сумка скользнула и чуть не выпала. Мне б уйти, а не лезть в соблазн, чтоб стать вровень! Вновь Бог прельщал меня и показывал, от чего бегу в Безбожие? Я приблизился, заслоняя ширинку, где было мокро.
  - Здравствуйте, Авель!
  - Павел Михайлович.
  Б. Б. кашлянул.
  Я из правой руки свёл груз в левую - поздороваться.
  - Чем живёте? - хрипло спросил я.
  - Здесь, в институте, в замах директора.
  - Авель! Помнится ваша первая в НИИ фирма. Вы призывали нас верить бизнесу.
  - Так и было, - вновь улыбнулся он.
  'Мерседес', элегантность, лоск подавляли; мир Книги Книг фонтанировал элитарностью, небожительством, совершенствами, блеском!
  - Я к Бэ Бэ был сказать зачем? - нёс я, чувствуя, что молчать куда лучше. Но я не мог молчать. Я мнил взгреть его... Впрочем, нет - взгреть обоих их за различное... Он не должен был, - не должны были оба, - сев в этот белый 'мерс', мчать в роскошество, обретённое и за мой счёт, вырванное у таких, как я, неприкаянных. Я нёс сбивчиво: - Стойте! Я не в себе. Пьян... с дачи... В общем, прикиньте! - Я нагнетал, боясь, что уедут, так как поморщились. - Кто я? Павел Михайлович! Авель помнит, он так назвал меня. Да и Боря ведь знает, но позабыл, член-корр! Извините. Я не делец, безденежье... Но случилось, - вот отчего я здесь, - что Квашнин... Квасниным я был в паспорте, но теперь стал Квашнин уже... Квашнины знатный род... Из Англии... нет, Австралии от поверенных - 'Резник-Янт' - депеша: дескать, Квашнин Пэ эМ, вам наследство, дядя в Австралии... И - я шляюсь... Мне кучи долларов! Шляюсь, радуюсь. В баре выпил. (Оба смеялись). Был никем, а стал всем, чёрт! Поняли? Как один из 'сих малых', неотличим пока, а ведь Крёз! Не верите?
  - Крёз, Крёз! Верим! - и Б. Б. хмыкнул.
  Я придержал его. - За работой? Нет! Мимо шествую, вдруг НИИ, где я - сколько лет? двадцать? - кис. А зай-ду. Боря там или Филькин, но я прикинусь, что - наниматься... Ибо восторг - пойми - сознавать, что мне завтра и никогда уже нет нужды в рублях! Это вы ведь поставили: сикли-баксы любым путём. И не так ведь поставили, что не хочешь - и ладно, а - всех гребёнкой, мобилизация. Всех в базар... нет, в развод! Потому что тому дай, этим - и миллион пропал. Всем раздай - триллион уйдёт... Оттого вы нас кинули? да? Объельцили?! - я дерзил в исступлении. - В общем, нуль почти, кто ждал пенсии, причём грыз себя за ничтожество до инфаркта... нет, нет, до рака! - и вдруг подарок. Я как безумный... Ну, в ресторан пойдём? - Я утих, потому что нельзя их звать, не имея ни времени, но и денег. (Я не хотел их звать; это к Богу вопрос был: где Ты?) И я добавил: - Борь, вспомним молодость?
  Но Б. Б. жал мне руку. - Рад, старик. Где ты лоб разбил? - и, влезая в 'мерс', позабыв меня, вёл для Авеля: - Действуй. Стакнемся.
  Я отставлен был; сердце билось в висках. Не верили?! Я поскрёб стекло, за которым он прятался.
  - Ты не веришь? - Я не рассчитывал на его уверения, что, мол, верит. Знал лишь, что он не должен так.
  - О, я рад! - улыбнулся он Авелю. - Только это твои дела. А у нас здесь свои дела.
  Испугавшись, что разобью 'мерс', выпалив, что 'рад встретиться', я скакнул прочь. Слух стал звериный, я уловил вслед грустное:
  - Turpe senex...
  - Что? - произнёс Б. Б.
  - 'Жалок старый солдат'.
  - В меня стрела?
  - Нет, зачем же? Это не в вас стрела. Вы фельдмаршал! - вымолвил Авель. - Я об обосанном.
  Я потрогал ширинку - мокро - и припустил прочь, мучим позором. Шмыгов ждёт!.. А за стыд спрошу с брáтины. Я хочу быть богат, как Крёз! Я желаю респекта! И привлекать хочу, дабы кланялись в пояс, дабы слюной текли, меня видя! Я жажду в Авели: счастлив, мол, обеспечил род и живёт себе, не спешит на подёнку, ходит в театры, Лондон, Багамы... Чтоб дамы грезили, как идут со мной, статным, денежным, по бутикам для to do shopping!.. Дочь была б - ну, и кто я ей, рвань без денег, чтоб ей гордиться любящим и всесильным отцом? Сын рад был бы деньгам: море игрушек! Боря-каналья не пренебрёг бы, прыснул бы гидом, плут, по НИИ, знай: я из элитных. Я посмотрел бы, да!..
  Погружён в себя, торопясь переулком, я вдруг застыл: милиция! пара рыл, патруль! А ощупав щетину, вспомнил вообще свой вид, потный, бледный. Поводов хватит. Пусть паспорт в норме, да гражданин ахти: в мокрых брюках выше лодыжек, лоб весь в порезах, с виду как грузчик, но, оказалось, носит музейное? Как звать? 'брáтина'? Есть 'докýмент на брáтину?' Меня пот прошиб. Прахом стали терзания с Б. Б., с Авелем, в том числе с испытанием Бога. (Прахом ли? - а как тронули вдруг меня за диагнозом, и за призраком сына, и за несчастьями всей моей экзистенции? Так Христос, битый розгами и распятый, вдруг испугался: 'Бог, Ты забыл Меня? '). Я соври, что несу мельхиор (нейзильбер), стоимость грошик, - сыщется умник, вычислит, ляпнет, что, раз 'нейзильбер' и 'мельхиор', он купит для своей кухни; даст мне две сотни, и я отдам, смолчав... 'Юсы', 'фиты' подводят: не про дешёвку мудрь старины здесь ('иже' и 'яко')! Плюс и корунды при злате-сéребре... А скажи я им прямо - швах вообще. То бишь: 'Ну, а докýмент где, что оно это ваше, от Квашниных-то?' Кончится, что, пусть я не украл, - 'заяв нет' (нет в лучшем случае, ведь состряпают), - а нашёл, всё равно по статье сто какой-то там мне арест... Прикинувшись, что я парень-рубаха, я повернул от них: мол, брожу здесь, гуляю... Всё потерять за так? Стать сдыхающим жмотным сбытчиком сына?! брáтина - жизнь моя; выход - в ней. И тогда будет сложно, но ведь тогда уж закон пойдёт, не роман-детектив, как нынче. Будет коммерция; чёткий бизнес, как у них принято! Парикмахерская... Глянь, дышит, хоть с девяностых здесь обезлюдело; где за стёклами были фуксии и герань пролетариев и где с форточек висли сетки с сыро-колбасом - там нынче пусто, им в смену офисы... Я вошёл вовнутрь. Пожилой, местечкового вида, щуплой подвижности, в густоте чернобровия иудеище (патриарх почти) проводил меня к креслу. Я сел, но с сумкой.
  - Стричь! - бросил, радуясь, что укрылся от казуса с патрулём. - Стричь. Стричься!
  - Здесь не воруют, - выдал он и накрыл меня покрывалом.
  - Будет вам! - я не выдержал. - Вам так Бог велел?!
  - Вы весь прав! - извинился он.
  Я, зажмурившись, дал себя уместить как нужно, влажно обжечь, намылить. Я себя выдал. А у них нюх на сикль (авраамово племя!). Я, войдя, вник в него и повёл себя правильно: дал понять, что не прост. Не держи я ту сумку, а положи её, - как он мне предлагал, - случилось бы, что, надув меня, он мою сумку выкрал бы. Пусть психозы и фобии, если кто так решит, но, чувствую, он узнал про всё. Я спроворился, и он загнан в безвыходность, из какой выход страшный, если отважится. Одно дело украсть, се запросто; а убить - неподъёмный груз для того, кто в своей долгой жизни (он лет под семьдесят) шанс имел, но, смотрю, не осмелился, парикмахерит, вместо Брайтон-бич да паломничеств в землю предков. Значит, опаслив? высоконравственен? Я, поёрзав, услышал, что мог 'порезаться', ведь 'у мастера бритва'. Он не убьёт меня... Я задумался. Бог всучает мне казусы, начиная с дней Квасовки, так что я, отыскав врага и спеша с ним расправиться, попадаю в храм Знáменья, а затем и в НИИ; после к этому патриарху. Чтоб сделать выбор? Шиш Ему! Пусть Бог Сам выбирает, да! Пусть берёт меня, по частям или целого. Впрочем, Он выбрал деньги... Что ж тогда Он провёл меня (на моём пути к главному) по местам моей жизни?.. Или не Он провёл, но я сам свернул в церковь Знáменья и зашёл к Б. Б.?.. Нет, я спорил с Ним! Это Он меня впутывал; Он внушал бесполезность всех моих действий и подавлял меня: мол, не суйся, гой. Бог меня окорачивал, чтоб я в полном дерьме своём признавал Его, вопреки моим мукам. Стал бы Он убеждать меня! Он с аврамами лишь контачит!.. С Божьей холодностью вот к таким, как я, мне не Им, а моралью втемяшилось: 'Зря ты носишься с брáтиной! бесполезно, гой!' Он внушал крах затей моих lato sensu, также in corpore . 'Не продашь свою брáтину, не войдёшь в касту избранных!!!' - Бог вопил в брадобрее, что подстригал меня.
  Я вскочил.
  - Хватит!.. Сколько?
  - Вы недокончены! - поднял бровь патриарх, стоя с бритвой.
  Я полетел вон, чтоб, забыв о милиции и о прочих опасностях, мчаться. Я, бионт, вновь исчез, став отлаженный автомат в работе. Всовывал в турникеты карты проезда, прыгал средь людскости, низбегал эскалатором, проходил по платформе, жался в вагоне, выскочил на Цветном - и вспомнилось: 'Суета тщеты'... Фраза множилась, точно я не дослушал... Стало быть, Бог, поняв, что - спасусь, что Ему не сманить меня ни в НИИ, ни ещё куда, бьёт меня изнутри? Я злился; мозг мой выслушивал: 'Бог не скажет, как старый Лазарь, хоть он цирюльник. Не надрывайтесь. Если усилия - то не ваше, нет! Я знал мальчиков - вроде так себе. А один стал князёк в Москве. Оттого что удачлив. Есть неудачники... Что, моё вам ничто? Не верите? Кто такой старый Лазарь? Вспомните, сударь, выборы: ведь фигуры какие! с нами век и при нас всегда! голиафы таланта, марсы решимости! завсегдатаи СМИ!.. Ну, и кто стал избранником? А никто, кто и сам признал, что не ждал, не гадал, не чаял. Он был счастливчик. Дело в фортуне. Есть она или нет для вас? Если есть, то вам дастся. Как? Постучится в дверь...' Я пытался не слушать хренову заумь.
  Вот и 'Цветной'... Здесь маетно, из московских углов этот мной избегаем; здесь мне угроза; в сумерки или в дождь здесь дурно, я озираюсь и напрягаю взгляд. Здесь 'Труба' Гиляровского, дух болотной низины, нынче засыпанной (ту 'Трубу' читай 'Трупная'). Здесь жил сброд, избегаемый светом, в хазах с притонами. Всё порочное волоклось сюда затаиться в подвалах, где отъедалось, чтоб ночью выйти снова на промыслы. Убиенных здесь погребали в топь. Под асфальтом здесь трупы. Здесь сток Москвы от семи холмов; с взлобий грязь катит вниз, сюда. Центр рядом - а здесь строения низки, сумрачны... Пульс мой трясся; но я с 'петровского', слева, берега дошагал-таки, не задавленный, не зарезанный, до средины бульвара и, ощутив внизу, под газонами, злое, порскнул к дороге с тухлыми кровяными раскопками, на 'рождественский' берег. Всё, я у цели. И не задержан; рядом ждёт Шмыгов. Я шёл на Трубную, отдалённую от дна склоном в виде кварталов. Там я и рухнул вдруг в помрачении, но не в край с нужным Шмыговым, а в ландшафты Садового с моей сумкой в дюжине метров. Я вмиг пополз к ней. Вдруг подле брáтины, до которой был шаг, - ботинки. Я посмотрел вверх, с брючин и курток, грязных и ношеных, вплоть до лиц, напомаженно-ярких. Две полудевочки, лет шестнадцати. Я услышал:
  - Ладишь дастать её? - Малоросский акцент, в нос. - А, дядько, шо там? Може, бутиль?
  Хихикнули. Я увидел толкнувший сумку ботинок, плохо почищенный, а над ним рвань колготок. Вот оно! - пронеслось во мне. Я сказал хрипло:
  - Дайте-ка!
  - Дýрный лох який! Шо це...
  И сумка сдвинулась.
  - Эй, вы! - Я подымался.
  Девки отпрыгнули вместе с брáтиной. - Гарна штука... Ты пропывать бёг? Ни, дядько! Ходь к титке трезьвий!
  Вот оно! Что 'оно' - я не выяснил, потому что боялся и не хотел.
  - Пыть худо!
  Девки пошли прочь.
  Я тронул следом, шатко и нервно. Вот оно!! Бог плевал на мою онтологию и не думал менять меня. Просто отнял. Так пёс глотает мясо на леске, что после тянут вон для забавы... Нет, не конец ещё! Это - Трубная, и всё станется там, внизу, ведь они прут по улице, после - вправо и к цирку, да и к метро затем, чтоб проехать до Центра и поразмыслить, что делать с краденым. Они крýгом, то бишь по Трубной, - я же дворами, я по прямой пойду... Но вдруг девки умны и - в Центр пешочком? Мне не догнать их. Вдруг и действительно 'вот оно'?!
  Это 'вот оно' подавив, я дворами стёк к эксгумированным РСУ внизу смрадным гнилостным почвам и скромно стал к ларьку, чтоб просматривать от большой буквы 'М' все ракурсы к устью Трубной...
  Есть! Дуры топали - лишь бы прочь от меня вверху (где лежал я, считали) не на Рождественку, чтоб и вправду прочь, а к метро ко мне! Весь в грязи от валяния на асфальте и взбудораженный, я купил в ларьке курева, чтоб стоять и покуривать. Если кто углядит пляску мин моих, объяснит это дымом... Сердце подпрыгнуло... То есть вот оно?! Как бы я не достоин, а вот те девки и жлоб в 'ниссане', значит, достойны? Мало им деликатности и уступок в надежде, что перестанут теснить меня? Мало им моей бедности? Я, терпя извне, и внутри должен клясть себя и винить в неудачах: а, дескать, сам слабак: удалён из НИИ - не гений, беден - не умный, страждет по сыну - что ж не рискнул всем? И, в результате, гений - Б. Б.? А умный - тот жлоб в 'ниссане'?! То есть не чмо, как я, нынче сына имел бы, а не двух девок, что, коли фарт пойдёт, уже к вечеру за балдёж в злачном месте брáтину сбагрят?
  'Вот оно'?! Мне - нельзя, а им - можно? Мне - у параши и совестя себя; им, безгрешнейшим, - мир сей?! Богу так надобно?.. Я, стравив дым, всмотрелся.
  Шли озираясь, пошлые дуры...
  Мне - ту, что с сумкой... Срок настал! Светофоры жгут красный. Ждущие морщатся от шумов и от запахов землекопных работ вблизи. Девки зыркают в тыл, где Трубная выливалась вниз и откуда, считают, я мог спешить к ним. Строй из кварталов между двух улиц, - там, где сейчас они и где шлялись на Трубной десять минут назад, - был для них беспроходным... Вот оно?! Что сказал брадобрей: коль ваше - то, мол, само придёт? Как у этих двух девок: походя взяли - и сразу в дамках?.. Ишь, норовят к метро, вознося свою прыткость! Нужная слева... Тихо приблизившись, я схватил её; девка пискнула. Я играл, что мы дочь с отцом. Люди двинулись на зелёный, вслед - дружка девки в сильном испуге. Эта ж дала мне в пах, но недейственно; я высок её маху, всё обошлось.
  - Тварь!!!
  - Въихала, - я услышал притворное.
  - В ми... в милицию? Или здесь прибить? - заикался я. От неё пахло рыбою.
  Она глянула, как змея. - Мы бежынцы! Зы Чечни мы... Мамку убылы! Жыть нема, деньхи прóсымо...
  Но я ткнул её: - Лжёшь, тварь!
  - Ой, дядько, лху я! Мы з Халкой з Глухова! От ты ж, дядько, заумный!
  Мне она без нужды уже, я забрал мою брáтину. А стоял я с ней, потому что весь трясся. И заикался, точно отец мой, если волнуется.
  - При... прибью тебя! Ты неместная, и не будут искать тварь! Сдохнешь!
  - Ни! - она ныла, корча рот на болезненно полном лице в прыщах. - Отпустыл бы, а?.. Дядько, добрий! Я тибе дам, как хошь.
  - Что?
  - То самое... Шо, не умный? - Лбом она ткнулась в мой бок игриво. - Ынтеллыхенцыя?
  Я возжаждал убить её. - Дрянь! Паскудница! Носишь крест, смотрю?!
  Девка вмиг расстегнула рубашку, чтобы я видел. - Мы православные!
  - В Бога веруешь? - распалялся я, помня, чтó сделал Бог со мной.
  - Верую.
  Я был в ярости. Почему? Не она виной бедствиям. Отчего ж не Б. Б. убивать готов либо тех, на экране, из суетнувшихся, кто сменили былых, чтоб царствовать, и нас всех облапошили, но тупую воровку? А потому что, постигнул я, не мелка она, но напротив, первейшее, кардинальное зло, что в роду её возрастало и воплотилось в ней: гидра выползла из зловонных чресл Трубной в пакостном облике и когтями держала меж розовых сучьих выменей крест.
  - Кто Бог твой?
  С наглыми и пустыми глазами, тварь звонко выпела: - Бох Исус! За людин страдал! Наш Христосик-Бох!
  Я не выдержал и рванул её, так что чуть не упала. - Что можешь знать о Нём!
  - Добрий быв, всех любыл и то нам велел, - скоро, звонко твердила. - Дядько, мне больно!
  - Крест носить... - Не успел я продолжить, как она встряла:
  - Бачь! Я по образу и подобию. Бачь, хавно!
  Поражённый догадкой, что, как Иаков, бьюсь с Самим Богом, я, оттолкнув её, прянул к Трубной в важном открытии, что слова (смыслы, догмы, рацеи) губят. То есть где следует быть в реальности - я тону в словах, позабывши реальность. Вот я к Б. Б. свернул как Квашнин самоцельный - вышел контуженный. Ну, а сам Б. Б. как он был Б. Б. - так остался им, уделив мне чувств столько, сколько б истратил, скажем, чихнувши. С девкой - что б сделал он? Взяв своё, отпустил бы. Я же, болтая с ней, замотал себя в сеть семантики (хотя мог, если слаб в ногах, постоять с ней внушительно) и дошёл до того, что в шалаве высмотрел Бога, Кой на болотах, крытых асфальтом, нынче 'Цветной б.', взялся, мол, чтоб спасти меня от моих святотатственных, дескать, дел... Смотрите-ка: Бога высмотрел! Вышло, что и всегда со мной: влип в слова и давай страдать... не с того, что нагнал-таки гадину, но что вдруг различил в ней 'образ с подобием', значит руку на Бога вздел!.. Во мне крепла пря с внутренним: неспроста-де препятствия, что-то мне-де внушается, вплоть до Богоявления. А на деле - бурда одна. Мнить, что Бог меня учит, пошло, нелепо. Я верю в прежнее: захоти Бог добра всем, даст без затей... Ишь, выдала, что я руку на Бога... Как мне устроиться в сём миру, если, прежде чем девка та родилась, она знала 'кидать' нас, 'ынтеллыхенцыю'?!
  Шмыгов шёл ко мне от раскрашенных стёкол бара - от 'Bishop's finger''а, где мы сиживали когда-то. Бликали линзы с куньего личика, ноги дёргали джинсы и тяжесть свитера - всё гламурное, эксклюзивное. Он постукивал по часам.
  - You're late, sir! Very и very late! В общем, я отобедал, в том чысле выпыл, - стал он коверкать речь и потряхивать папкой. - Здесь документы; скинем на твой счёт, как мы решили. Ты мне поможешь, не представЛЯЕШЬ!.. Но всё потом... Вещь в сумке?.. А, dear, - он двинул папкой, - если б мы с этим в первую очередь, с документами, и затем только с вещью, лично у вас, Квашнин, без забот и сравнительно скоро образовалась бы баксоу тысяча!..
  Я был против. Мы взяли к лавке, где он всех знал-де, любящий редкости. Шмыгов вырос в старинности, - чей бренд, всё-таки, не сравнится с квашнинским; Шмыговы, врал он, выбились через 'личное, сэр, дворянство при Павле Первом'; выпивши, он продлял себя до английского пэрства, - и в антикварных салонах редкости говорили с ним не о скрытом в них духе, но об эмоциях чаепития на фарфоре денди или красавицы, у какой 'бесподобная роковая судьба, сэр!'. (Следует с детства быть рядом с вещью, чтобы понять её. Живший в скудости, заменяемой новой массовой утварью и штампованной модою, я вещей не ценил и не знал их, как их знал Шмыгов. брáтина говорила мне, а всё прочее - нет, молчало, в смысле про чувства: про теплокровность, страстность, семейственность... запах, локон, в конце концов, некой особи, жившей с вещью годá).
  - Посмотрим? - Он задержался.
  - Ты её видел. - И я откинул с брáтины тряпки.
  Он наклонился. - Видел лет пять назад... - Выпрямляясь, он снял очки. - Годы Софьи-царевны?
  - Тёмный, Василий. Был такой. Век пятнадцатый... - Я взглянул вокруг. Сеть проулков и улочек почковалась от Сретенки и смыкалась фасадами под глобальным ремонтом. Целый квартал крыт сетками.
  Шмыгов фыркал. - Этак не может быть! Ты уж очень, сэр, в глубь сермяжную, иже с ним и в посконную... Шмыгов волка съел, и он знает, чтó этим пиплам из креативного класса, кто здесь поселятся, нужно, кроме хай-тека: киски, венерки, мрамор и бронза, да чтоб без пáтины, айвазовские и брюлловы в брэндовых рамках, люстры и ложки как бы из золота и тяжёлая, бла-ародная мебель: чиппендэйл, бидермейер, ар декó и барокко... Славная, впрочем, вижу, поделка. (Слышалось, что подделка). Крышки нет, но вдруг сим окрылит кого: дескать, сшиб вихрь истории... Резюмирую: если это, - он тронул сумку, - злато и сéребро, двадцать тыщ своих долларов ты получишь.
  - Может, и больше. Может, и триста.
  Он похехекал. - Если бы стоило, Шмыгов видел бы. Как бы нам не в инфаркт от грёз... Ах-те, к дьяволу, ТРИста тысяч! Знаете, чтó они из себя? Не спутали вы их с русскими тремястами-с? Шмыгов к вам вмиг бы был, если б стоило столько! - Он сиял в хохмах, поданных вместе с взглядами из-под линз. - Вообще, серебро ли? Ну, а как олово? Тот же самый нейзильбер? Ножичком, для анализа, - гнул он, - можно-с?
  - Я верю предкам, - тихо изрек я.
  И вдруг иссякнул. Пыл мой угас в момент. Ибо я их сдавал, всех предков, дедов и прадедов, души их (и свою тоже душу), их разумение, каковое ни есть, их чувства, скопленный опыт, русскую сущность - всё сдавал за библейское: '...крупный скот, и ослы, и рабы со рабыни, и лошаки, и сикли'. Я пёр к маммоне.
  - Верю им, - повторил я и не хотел идти, но признался: - Феликс, мне знак был, что - зря стараюсь, что - не получится. Поздно... Бог мне препятствовал в виде девки. Я задержал Его и убить хотел... Что, Великий Четверг, нет? Я так запутался, слепну разумом...
  Он взглянул из-за линз, оскалясь.
  - Зло с добром? Романтизм? Вьюнош с чистым мышлением, как ты был сорок лет назад? Эйфория Хрущёва? Строй коммунизм бегом с освоением Марса?.. ШТАМП на вас! На Георгии Маркине тоже!!! - Он разъярился. - Деньги швыряет... Глупый Калигульчик - Бах ему... Ненормальные! У вас нимб над всем! Вместо русского хлева - Китеж над озером! Робот стукнул по клавишам - гений. Чайник в наследство - в нём вся история. Шлюха пискнула - Богоматерь... Мы повзрослеем? Мы с тобой одного поколения, я хотел бы помочь тебе!.. Маркин? Он из еврейства. Он заработает, у них мозг такой, с трендом к прибылям. Всем в российской бодяге дан, вроде, равный старт. Результат? - поднял он свой ухоженный палец. - Самые, всероссийского уровня, на слуху кто, вновь авраамы иудычи. ОлиГАРХИ! Ну, так и что они? Что воздвиг иудейский гений? - Шмыгов азартно выставил кукиш. - Fuck воздвиг! Маркин твой разве с перцев сгрёб свои лямы? Прямо уж! У нас фиг - а у Маркина всё?.. Треклятые! Они гнусь даже сбацают, коль на гнусь есть потребность. Взять корифеи... Вот Пастернак писал, заявилась особа в ношеных туфлях: мне перевод бы; как, прелюбезнейший Пастернак Леонидович? Нет, мадам, вот когда б от издательств, то есть чтоб деньги... И посмеялся, что нищебродная обещала их. А та - Юдина! Пастернак с реверансами: ох, не знал! что угодно? я всё-всё-всё для вас! То бишь он, небожитель прок за версту зрел. Тиснул 'Живаго' где-то на Западе, там был спрос обосрать Союз, - и стал нобилем. Спрос на тех, кто утратил перцепцию форм и цвета? - вот вам Малевич. Кубик Малевича - изумительно! А Эйнштейн, ясно, - гений! А Обрамович - бог бизнеса! Что еврей ни сварганит - цимус... - Шмыгов протёр очки. - У них есть идефикс, сэр. Именно: то, чего не могло не быть, то и есть вокруг, и оно свято чтимо, ибо реальность. Что же всем нужно? Хлеба и зрелищ. Вот в чём реальность, в ней и твори дела, покоряй её. Как? Твори хлеб и зрелища... Не от духа, знай, иудеи, а от реальности; она Бог их. Всякая вещь в миру, посему, как бы порция Бога. Быть святым - значит вещи захапать и умножать их. Править реальностью - править Богом. Мы же иначе: мы в эмпиреях, а не в реальности. В заморочках мы, при понятиях!.. Я, что, умный, если толкую? Нет, я в европах был; я сбежал туда, когда Маркин в России здесь наживался. Ибо идея есть, что весь свет из европ к нам. И я рванул туда, идиотина... Вон идейщину! Всё в материи! Полюби её и не ставь симулякры вместо реальности. У жида учись! Если брáтина стоит - мы, сэр, сдадим её. Авраам продал предков вместе с их верой, чтоб стать богатым. Думаешь, перед бегством из Ура, чтоб искать Бога, как он наврал нам, парень не знал богов? Знал, естественно! Но - знал тех богов, что его презирали. Он хотел личного! Он хотел свои алчбы выделать в Бога; личную сущность выделать в Бога. Будем и мы так. Наши потребы сделаем богом! Я помогу тебе. Шмыгов пьёт пускай и этически сложен, но благодарным умеет быть. Мы с тобой ведь друзья, сэр?.. - Он двинул к лавке.
  Шмыгов, Хвалыня, Марка и Верочка, и та дрянь девка-'глýховка' - все в меня лезли смыслами, как в ущелье без эха, что не ответит... Да, не ответит вообще вот-вот... Ну, и ладно... Я помолчу... Исихия, акт молчания ради нечто. Сим победиши!.. 'Ясно давным-давно, все слова суть гавно', я вспомнил.
  В 'Лавке антик' (антикварный салон, магаз). Свет высвечивал натуральный-де хаос как бы без полок и без витрин. По столикам, возвышениям, драпированным бархатом, на полу были древности: аркебузы и глевии, сундучки и диванчики, поставцы и гигантские вазы, бронзы, фарфоры, чуть ли не танские, плюс комплекты посуды. Был набор филимонова, гжели, жóстова, хохломы и федоскина. Допотопный рундук из дуба полнили чаши, кубки, корчаги, блюда, ендóвы, все позолочены. Дорогие же редкости (табакерка из золота, костяная поделка лебедя в шаре и ковш мочиков) прятались, как изделия ювелирные (ложки, вилки, подсвечники, бижутерия), под стеклом. Всюду люстры - как сталактиты - висли до пола. На гобеленах - разные герцоги, паруса, шлейфы, пиршества, променады и зáмки. Тут и там книги в кожаных фраках, каменный идол, майя-тольтекский. Был салон эклектичен, в лад вкусам каждого. Покупайте эстетику, украшайтесь!.. Вышли охранник, девушки, менеджер. Шмыгов бросил мне, что всё сделает. Мы прошли в кабинет, где был сейф, стулья, стол, шкафчик с разными книжками и особенный инструмент, плюс ноут. Менеджер сел за стол. И сидящий был он высок. (И молод: в белой рубашке с галстуком мальчик). Хрустнувши пальцами, он сцепил их; россыпь веснушек, рассредоточенный беглый взор, курносость, бледные щёки, бледные губы.
  - Так... У вас что? - Он кашлянул и сменил резко позу, чтоб спрятать ногу.
  Шмыгов осклабился. - А гарантии компетентности? Мы, клиент, вправе быть за инкогнито; вы же... Кстати, позволено ли нам сесть?
  - Понял! - тот спохватился. - Сядьте и здравствуйте. Звать меня Николай Николаевич, или Пáсынков. Я являюсь здесь продавец и эксперт. Это вот... видите? - ткнул он комканно в галстук свой, в персоналку.
  - Нет проблем. - Шмыгов сел со мной на диванчик, нас умалявший перед сидевшим в фас в кресле дылдой, что собирался, верно, грызть ноготь среднего пальца, но удержался.
  - С чем вы?
  Я подал брáтину. Он прищурился, сморщив нос, отыскал нечто вроде монокля и наклонился... Сердце сдавило. Ибо различное: захотеть продать, говорить, что продам, понести на торг - и продать-таки, чтобы вещь взял чужой, инертный к древнему духу, в ней сохранённому, чтоб в ином мозгу она виделась как товар лишь... Страшно знать, что ты продал вещь, отстранил от себя строй мысливших, как, в двухтысячном от Р. Х., реликвия, что, пока, в тьме петровских зим, у него, у цалмейстера Квашнина Б. И., попадёт к Квашнину же... Пасынков тряс её, и вещь плакала. Он, моргнув, повернул её, где корунды, где было: 'День, иже створи бог, взрадуемся взвеселимся в он, яко бог избавляет ны от врагов наш и покори враг под стопы нам, главы змиевы сокрушаи'... Что ему? Пальцем трёт инкрустацию, правя лампу кронштейном, чтоб разглядеть всё.
  Шмыгов позёвывал. Было душно и парко; я дёрнул ворот... Вот чего отвращался я, если Бог был в той девке: не сбыта брáтины, а того, что сгорит во мне, если это наступит... Шмыгов рассматривал сор на пальце. Вдруг он обмяк, что воск, постаревший бионт, органика: не директор шведского представительства, не студенческий конфидент мой, не фан нимфеток, не меценат юнца, не делец, не пьянчуга, не англоман, не пройда - а существо лишь, то, что рождается, длится, старится. Нужен он кому? Любит кто его? Каково ему за очками, явно ненужному?.. Сын в плену тоже лишний был, пусть не знал сперва, что не нужен; ибо не стали ведь выкупать его? Да, не стали. Именно я не стал... Каково это: вникнуть вдруг, что ты больше не нужен, битый, истерзанный сгусток плоти, вот как бездомная в ливне кошка? С чем был внутри себя, в своей муке? Верно, не верил, что его вызволят, - безнадёжно не верил, страшно, трагически, отгороженно от живых, фатальнейше, потому что не нужен, вник. Вроде нужен, но как-то деланно, прикладнó, искусственно, когда можно сказать, что: надобен, - но не так, чтоб терять из-за этого свой комфорт. Я...
  Что же я лишь сегодня здесь?!
  Впрочем, есть лишь рождение, рост, гибель. Тварность родится, ходит и тлеет. И мало разницы, как кому в этих трёх метафазах: фарт или муки? Шмыгов ловчила, Марка богатый, я неимущий, сына казнили... И что из этого? Сострадаю я древнеримскому греку, павшему в битве? Сколько рождалось, было и умерло? Ну, и что с того? Вот и первенец... Разом всё во мне кончилось, став чужим и предсмертным.
  Шмыгов вдруг вскинулся:
  - Да-с! Ни шатко ни валко вы! Битый час сидим. Вы могли бы представить, что у нас больше дел, кроме здесь сидеть, молодой чээк! Верно?
  Пáсынков хмыкнул и стал пунцовым. - Вам нужно сразу? Я кончил колледж, практику в ГИМе, к вашему сведенью... И не час пока - полчаса, - говорил он с акцентом, кажется, с южным. - А экспертиза не просто так. Можно - бах! - и по весу. Вам это надо? Здесь не ломбард. Серьёзная экспертиза - это осмотр сперва, вес, анализ, выявить вставки... их у вас некомплектность... Также и ценность: может, подделка? Есть ведь такие - в оригинал, коль древние. Вы в ломбард не хотите? Там всё на граммы... Скажете, что продукт век семнадцатый, высшей пробы? Вам лишь бы сдать. А эксперт, если ошибся, платит зарплатой и... этим... имиджем. - Он вертел в пальцах брáтину. - У вас тонкости; взять хоть вставки... Я корунд не могу извлечь, потому-то - рефрактометром и микроскопом, чтобы: а! - твёрдость выяснить, бэ! - дисперсию, показатели преломления, дихроизм и Уфэ-показатель; также дефектность и класс огранки. Здесь всё не просто... Блин, нет корунда? Это вам минус... А серебро... Аргентум здесь?.. - Он по брáтине звякнул. - Не аппликé? Проверим... Пусть серебро: но ценное? При Петре пробу подняли до семьсот пятьдесят... До этого, раз семнадцатый, вы сказали...
  - Век не семнадцатый. Кто сказал? Я молчал, - возразил я. - Век же - пятнадцатый.
  - Ой, не может быть! - прыснул Пасынков. - В тот век русский аргентум был по метрической под пятьсот всего. Пётр зачем пробу поднял? Знаете? Серебро под пятьсот - плохое. Вроде как никель. Им торговать?
  - Плевать мне. Ей лет шестьсот, - я злился. - В ней почерк Киева.
  - Кто 'она' и кому 'в ней'?
  - Брáтина, - вёл я.
  - Fuck... - буркнул Шмыгов. - Нечто за рамками... Он нам пропись читает... Нас, милый, в банке ждут! Дилетант вы. Впрямь, не экспéрт, а эксперт!
  Тот опрокинулся худобой своей в кресло, так что катнул к стене, и продолжил: - Это не брáтина. Форма брáтин иная, шарообразная, и без ручек... да и поддон не толст, умолчим про рисунки. Что это? Кубок! Ёмкость для пиршеств... - Он повёл взглядом с лёгкой усмешкой. - Так гибнут мифы... - и подкатил к столу вновь взять брáтину. - Не темнеет. Должен бы... Скань невнятная... Стилизация? Серебро на глаз чище... Или вы чистили, чтоб продать подороже? - Фыркнув, он кончил: - Всё... Нет, ещё взгляну, визуально-метрически... - Он пропал в смежной комнате, комментируя: - Я ведь спец... Метод прост... Камень вымажу маслом, - камень пробирный... насухо вытру... краем по вещи... и эталонной иглой затем... след сравню... выясняется проба. Весь визуально, в целом, метрический...
  Нёсся шум, ладно логике слов его.
  - Дилетанты - символ эпохи. - Шмыгов, тряхнув рукав с неприметной соринкой, сморщился. - Впрочем, слишком - эпоха. Лучше безвременье. Купит быдло диплом - и éксперт, и даже спец... Однако, нам бы успеть в банк... Dear, принёс печать?
  И на мой кивок он кивнул.
  'Спец', выйдя, брáтину поместил на стол. Хрустнул длинными баскетбольными пальцами, глядя в сторону. - Серебро не ахти что... Проба шестьсот... там сплавы... Далее, изумруды... есть и сапфиры... Качество бедное. И подделано... Николаевский век, не ранее... Про коррозию? Нанесли её, чтобы типа под древность; также и полосы - под отливку... Я ценю - тысяч пять вещь. Нет интереса. Так что вы думайте... Скань невнятная...
  Шмыгов встал. - Там есть золото, о котором ни слова. Вы... Дилетант вы!
  Я усадил его, объясняя: - Скань, что невнятная, - скань Амвросия. Жил в пятнадцатом веке. А подтверждается клеймецом на ручке, можете глянуть. - Я оскорблён был гоном на брáтину.
  Посмотрев через лупу, 'спец' двинул к шкафу с разными книжками, взял одну и листал шепча: - Клейма, знаете, тоже... Может, подделали.
  Я представил пакет с письмом (ксерокопией). - Вы читали, чтó обрамляет скань?
  Он взял брáтину. - Так, Василий Васильевич... сей сосуд в лето... шесть, девять?.. И... Иоанну Рябцу... Спасение?.. А, 'царей'!.. Избавляющего... Давида?.. Кто Давид?
  - Плюс письмо есть добавочно, подтвердить коль не факт, что вещь древняя, то состав её, - продолжал я. - Вот, прочитайте... Лучше я сам прочту: '...сия братина станет памятью о величии рода, чрез Иоана Михайлова сына к славе взнесённага. Власно Крёз, умиляюсь ей в злате-серебре'.
  'Спец', кивнув, глянул в книгу сравнивать клейма: на репродукции и на брáтине. - А причём Рябец?
  - Свод Макария, - отозвался я. - Там написано, что Рябец этот - прозвище Квашниных. Пусть письма фейк, но не свод же. В сём письме - о награде сей брáтиной Иоана Рябца. Прощайте. Вы малоопытный. Экспертиза должна быть шире, чем сбор кислотных, металлургических, визуально-метрических... плюс каких ещё методов? - И я встал.
  - Компьютерный и физически-ядерный, - произнёс эксперт, сев за ноутбук, чтобы рыться в нём.
  Шмыгов выпалил изумлённо: - Не реагирует!.. Исключительный олух! Словно и нет нас! Всё, бери брáтину. Он за наш счёт, глянь, учится... Бить таких! А нам в банк... Перегнать суммы нынче ж! Там и твой бонус... тысяча. Если хочешь - то две.
  - Ты пять сулил.
  - Пять? - он смутился. - Пять, сэр, нельзя дать. Мы в банк - платёжки. Я заполняю их с твоей подписью, и в мой банк, dear, - твой реквизит. Вник? Деньги на твой счёт, и эта сумма - без твоей тысячи - поручением, нами отданном в твой банк, прыгает дальше. Проще простейшего!
  Я устал, не хотел идти. Было пакостно. Гибло всё, кроме времени... и его, впрочем, нет. Я чувствовал, что опять эту брáтину не пойду сдавать. И умру... - без случая убедиться, что всё ошибка, хоть и кошмарная? мурок? и что я пальцем не шевельнул тогда не затем, чтоб жить в благах (нынче ведь рад отдать всё имущество, патримонии, самость - всё отдать в искупление, подтвердив, что не хлам берёг), но затмение было?.. Или же брáтина, ставши агнец заклания, нагнетает фрустрации, театрально стенает? Может быть! Ибо что ей терзать потом? где найдёт дураков, как мы? кто ей жизнь отдаст, как то делали мы? Подавляя нас, окаянная брáтина порождала иллюзии о почёте возни с ней; типа не мы её, а она нас возвысила? Нынче, как я восстал, - (смекаю ведь: за столетия симбиоза с ней массу жертв она выбила из наученных, что реликвию потерять - крах! пагуба! но живых давить можно сонмами, будто кровь, честь и жизнь сама - только в ней одной, а мы дым. Прав Пáсынков, нуль цена этой гнуси; лучше уж хрень в пупке от Сваровски! Нет в ней благ, чтоб таскаться с ней, украшать её грёзами и камлать вокруг), - нынче, как я восстал, пусть чванится. Не проймёт меня! Да не так ли Россия дыбилась то с империей, а потом с коммунизмом, - кончилось, что на всё это спроса нет?.. Я её и за доллар сдам, эту 'родину'! Я сойду с неё, как с прогнивших лесов! Я ей-ей, сойду, чтоб по-новому зваться: Шýстерман. Да, вот именно!..
  Что ж горит вдали и мертвяще сияет, муча мне память? Это ли, что семи с половиною лет убил, - идефикс точно фраза из фильма? Или что Ника ребёнка ждёт? Нет, не то... Может, это: я бы не спас его, коль она стоит мало, чёртова брáтина; как бы не было выхода, ничего не слагалось; он обречён был. Не было денег... Именно! То есть я не виновен... Но, тогда, что возник под ракитою в пойме мальчик в той Квасовке? Он - с чего? Просто нервы? Он ведь там маленький, он там - мой ещё, кто был рад незатейливым сказочкам... Он там ждёт; а я - здесь. Но могу к нему завтра же под предлогом, чтоб Марку сблизить с грозным Закваскиным... Что-то делалось. Каждый миг мои, импульсы уловлялись словами и каждый дискурс жрался семантикой... До глубин пронят я, контролируем! Я у-словный весь! Нет живого движения - весь в словах. Ритм самóй жизненосной пульсации облачён в нашей психике в форму слов: сердце 'тук...' - ведь нехитро? Нужно лишь ход найти, как назвать 'тук...'-витальность, что яро тщится жить, - и конец всему, и живое вмиг - неживое. Станутся ветры, сжаты в сквозняк, и умножатся жесты, смяты приличием, и возникнет любовь как секс - мёртвый мир, в коем жизнь сменят правила... Кем же стали мы, как пришло оно - слово? Образы Библии в их условности вместо вольных лиц мифов? функции словного реализма? спецпоселенцы из жизни в кажимость?.. Но, вопрос: из ЧЕГО много истинней проистёк знак, названный 'человек'? ЧТО травят им, дёргая за рацеи, точно за помочи? Уж не ЖИЗНЬ ли? Уж не ЕЁ ли в собственном сыне влёк на заклание Богу слов Авраам?! Спасение нам не в том ли, что, коль слова разбить, ЖИЗНЬ вернёшь?..
  Шмыгов тряс меня. Дылда Пáсынков за столом то сцеплял свои пальцы, то расцеплял их.
  - Éксперт éкспертов даст заключение? - бросил Шмыгов, встав с сигаретой. - Даст?
  Треснул голос: - Я протестировал. Я разбил по аналогам. Есть погрешность... - 'Спец' чуть ссутулился. - Предок прав, тот ваш предок. В первый раз я на золото тест не делал, и подтверждается... Что сказать? - Он смотрел вниз. - Вещь стóит больше... Золото - восемьсот где-то пробой... Что ещё? Изу-мруды, сапфиры, крышка отсутствует. Некомплект. Не пятнадцатый век, стилистика... ну, лиризм... И отливка следит не так. Век семнадцатый...
  - Сколько стоит? - Шмыгов ярился.
  Пáсынков хрустнул длинными пальцами. - Вещь мы выставим, из-за качества сплава... но и старинности. Некомплект... Но я всё распишу: вес, качество вставок... Собственник? - Он уткнул взгляд в меня. - Колеблюсь... Вдруг и возьмут, как знать? Только стоимость уточнить бы... Нет спектроскопа, дифракционного... А цена экспертизы высшего уровня велика; и не к нам бы вам... В общем, это... четырнадцать, - он уведомил, - тысяч. Ну, ясно, баксов. Унция - триста двадцать четыре.
  Шмыгов прошёл к столу и, похмыкав, ткнул сигарету в степлер, чтобы сбить пепел. - Павел Михайлович, мы уходим. Есть места адекватные, где честнее с клиентом. Всё, вьюнош. Вещь нам!
  Тот подскочил. - Не надо! Я извиняюсь! - Голос дрожал, он дёргался, пока Шмыгов не сел. - Я всё-таки... - вёл он комканно. - Я хотел, чтобы собственник. Я ему хотел... Эти сведенья... - он рванул галстук, дёргая шеей, - конфидентальны.
  - Конфи-, чёрт, -денциальны! - выкрикнул Шмыгов. - Нет, уж! Условия ставим мы! Я - тоже. Собственник это собственник. Но не я... Я таких, как вы... Пять - так? - пять было тысячек? Вслед за чем вдруг четырнадцать... Может, всё-таки, тридцать? или полсотни? - Он прошагал к окну.
  - Доверяете? - И эксперт хрустнул пальцами.
  - Это друг мой, - тихо сказал я.
  - Друг?.. - Посерьёзнев, дёргая кресло, Пáсынков выкатил от стены ко мне. - Я скажу, чтó меняет друзей. Вы знаете, что ваш кубок, он брáтина? А ценой в семьсот тысяч?
  Шмыгов запнулся.
  - Прежде вы лгали, - начал я. - Как вам верить? Всё, возвращайте вещь, Николай Николаевич.
  Он вскочил. - Нет, Савл Павлович!! Вы ведь шутите? Вам не к нам. Суммы крупные, для Алмазного фонда!
  - Что несёт? - бормотал Шмыгов. - Савл?! Отчего Савл?
  Пáсынков распустил свой маленький галстук.
  - Прежде я сам не знал. После... если обидел... А почему, блин? Вы вот подумали, я хам? Я думал, вы хам. Знает ведь, думаю, не про нас его уникум, не по нашим карманам, и изгаляется. Но, вдруг думаю, не дурачится, и одет не как... За компóм вник: не знаете... Кинуть - мысль была. С ней - в окно... Миллион почти; крыша ехает. Смойся - где доказательства, что вещь ваша? Есть фотографии? документ о владении? Нет таких. А я врал бы... Насочинял бы, что хулиган украл, я - за ним, не догнал, блин. Чем бы вы крыли? Я украл? Подтверждение?.. Да вы сам - вряд ли верили, что так много. Друг ваш - сноровистей. Он решил, что коль я дал четырнадцать, то тогда вещь все тридцать. Друг ваш всезнающий? Он бы вас не сюда привёл, знай он, сколько вещь стоит. Я это чувствую; вообще вещи не было б.
  - Damn!! - выл Шмыгов. - Юный тупица!
  Тот, заперев дверь, нервно продолжил: - Я бы вещь спрятал, а с дрянью схожей вернулся бы. На-те, вот она. Вы: подмена? Вам менты: с чем сравнить? образец где? Мог бы любой врать; где же улики? Главное - вещь откуда? есть документы? Нету. Значит, и дела нет. Вы пришли, я наврал бы им, дали это, что я бы дал им, и расскандалились. Вас за это в ментовку бы. Вы могли бы единственно повязать меня, сами как-нибудь; но я скрылся бы. Вещь бесценная, стоит многого... Стоит, думаю, чтобы даже убить, блин... - Он грыз обгрызенный на большом пальце ноготь, галстук болтался. - В общем, прошу вас. Это мой шанс. Откажетесь продавать вещь - ладно... Мне ведь что нужно? Я опишу её, проведу экспертизу... Мне для престижа. Вещь раритетна... - Он свесил голову. - Дайте шанс! Без меня вас обманут. Я хоть и неуч... Но это шанс мой.
  - Шанс? - повторил я.
  Он, сбегав в комнату, вынес книги.
  - Как ваша стоимость набралась? Вес, первое. Пробы верные, уточнить можно позже... Точный вес - несущественно. Вещь не ломом берёт, не вставками. Ерунда, что и крышки нет. Чем берёт? Обработка камней, шлифовка и фактуровка, также отливка, надписи, скань с резьбой - по всему вещь не очень-то. Но их две таких! Вы назвали Макария, и я вспомнил... - Он показал альбом, где была точь-в-точь копия, но с иным текстом. - Вещь - не пятнадцатый век, двенадцатый! Значит, возрастом вещь берёт! Подтверждаемым! Здесь отрывок, что Боголюбский князь наградил двух, мужа Петрилу, также Рябца, из Галича, и добавлено, что две чаши лил Фалалей-грек, съехавший в Грецию. За двенадцатый, за наличие документа личной истории и за редкость - коффициенты, стоимость выше! Здесь, блин, не редкость, а уникальность!
  - Чёрт! - брякнул Шмыгов. - Коффициенты... Éксперт мне... Но, дружок, здесь указано, что шестьсот всего тысяч, этот аналог.
  - Павел Михайлович! - взял тот книгу. - Гляньте: амвросиев штамп. Назвали - я и нашёл его, а потом рыл с прицелом. Точно, Амвросий! Жил-то в пятнадцатом; потому вы считали, что век пятнадцатый, по клейму с письмом. - Он ткнул пальцем в строку. - Не лгут в письме! Просто к брáтине, что двенадцатый век, в пятнадцатом приварили кольцо, вот это вот, а Амвросий добавил скани и надписей! На поддоне инскрипт по случаю; а вот верхний сменили, про 'Иоана' и год дарения! - Он кричал почти, он себе объяснял, не нам двоим. - Там, в Макарии! То есть, где, что, когда про всё, - ну, о русских сокровищах, - там про дар Квашнину! Вот, слушайте: '...чаши давной рушчатой с крыу', - это про крышку так, - 'препоясана венцем с золотом'... Вот, написано, что её дал князь Иоану, сыну Ондрееву, и что дар Квашнинам 'бысть'. Что, блин, архивы? Случай ваш чистый: два подтверждения. Вещь опознана.
  - Вы сказали: семьсот? - влез Шмыгов. - Здесь, про петрилов аналог, - стоимость не семьсот, чёрт! Где семьсот? Здесь шестьсот с лишним тысяч; а он и с крышкой, и с инкрустацией, сей аналог.
  - Схема оценки, - Пáсынков двинул дылдистым телом, - это ведь, в том числе, есть ли спрос. На товар ваш как раз есть спрос! Если б я связал 'Квашнина' с 'Рябцом'... Знаю пару заявок. Факт спроса важен, он добавляет, очень немало. Это и даст семьсот. Может, больше, и восемьсот даст... может, и лям даст... Если им нужно, этим заказчикам. А им нужно, я это чувствую.
  Шмыгов выключил затрезвонивший сотовый. - Погодите-ка... Кто в верхах... А!.. Что я думаю? Что нам незачем пыл ваш, мой юный друг! Конечно, вам получить нас - в радость. Сладостна грёза, что éксперт Пасынков в двадцать лет мэтр и профи по раритетам. С грязи и в князи, сэр? Как бы в Шлиманы ? Так, сэр Пáсынков?
  - Я не Пáсынков. - Продавец опустил глаза. - Николай Николаевич Кнорре. Дед был из немцев, взял в жёны русскую, появился отец мой, но из-за Сталина он стал 'Пасынков'. Я в Чечне воевал как Кнорре, этим и спасся...
  Явственно, у него европейский нюх и настойчивость, необидчивость и неробкость быть тем, кто есть. Но, главное, мне Чечня его значила, что, хоть Шмыгов и прав, - мне действовать через этого баскетбольной комплекции и нескладного, малоопытного эксперта. Лет ему - двадцать, вроде бы, пять. Речь, стало быть, не об этой, что шла, войне, а о первой чеченской, - той, значит, сáмой.
  - Как без посредника? - вёл он. - Я бы помог вам...
  Шмыгов пиявил, разгорячённый: - Мы тоже доки, опытны в бизнесах!
  - Зря вы... - Пáсынков-Кнорре тихо пал духом, галстук обвис на нём.
  Шмыгов нервно протёр очки.
  - Если Павел Михайлович, - начал Пáсынков-Кнорре, - будет согласен, то... (я кивнул в ответ, и он выпрямясь, подтянул галстук)... Делать мне опись?
  - Fuck, миллион почти... - протирал платком свой лоб Шмыгов.
  Оба не знали самого важного, что не мы размечали план - а маммона простёр крыла. Кнорре-Пáсынков стал учтив, старателен. Шмыгов стал вдруг потливым и не спешит в банк. Мне вдруг спокойно, я победил мир - и мир мне служит. Я вот ряжу - мне внемлют, не возражают, как было раньше. Я не подрос на йоту, не получил пост мэра, не покрасивел - но, в старых брюках, в ношеной куртке, в стоптанных башмаках, я, чахлый, сделался VIP-ом.
  Кнорре витийствовал: - Что такое добыть вещь, знаете? Вам без мук пришло... - Он, склонясь и взяв листики, стал ровнять их. - В жизни за рубль убьют. Я в Чечне в девяносто четвёртом: наш в роте хвастался, что браслет нашёл, - ночью кокнули... - Он кивнул вбок в смежную комнату. - Я, сидел там, почувствовал, что на всё готов. Слышу, вы здесь торопите, - не вы лично, а друг ваш, - мыслю, что делать. Гады играют, вот что я мыслю. Вроде расспросики, а на деле стебают, типа рулетка: как, не убью ли их? Подожду, решил, вдруг не знают... Лучше б не знали. Это ж мучение - так с людьми. На инстинкт расчёт. Типа, голая в роте... Наш инстинкт - под себя грести. Я в Чечне прозрел, за браслет когда кокнули и когда я и сам мечтал... не убить... но мечталось реально, что ему пуля в лоб и браслет будет мой. Я мысленно убивал...
  - Вы псих, что ли? - вскинулся Шмыгов.
  - Нет. Псих, он скрыл бы. Это инстинкты. Павел Михайлович, взять ваш друг... Он у них, дельцов, - злой, инстинкт. Их спроси, в чём соль бизнеса, - понаврут, что в энергии, в креативном чутье. Смолчат, что успех их весь в том, чтоб дурить всех. Лица взгляните, их и моё хоть...
  - Что? - Шмыгов замер. - Скот!! Дебилоид!
  Тот ровнял листики как ни в чём не бывало. - Я, прочтя, что Аврам сдал жену свою Сару ради наживы, понял. Многое понял. Он торговал женой, а инстинкт ему Бог внушал. Получается, даже Бог внушал, что рубль выше... Вот и про наше: думалось, я - в окно, либо вас бьёт инсульт, или вы чего прóсите, скажем, чай, а я - яду. Вы исчезаете, и она у меня... Рассказываю, чтобы верили. Не хочу вас терять. Мне б в шильманы...
  - Неуч, в шлиманы... - злился Шмыгов.
  - В шлиманы... - Кнорре-Пáсынков встал ко мне. - Наш контракт. Типовой. Обязуюсь вам: провести экспертизу, высчитать стоимость и найти покупателя, тайну сделки. Так? Вы обязаны мне: проценты, право вещь фотать, ну и описывать и вводить в обиход... - Он медлил. - В этот, в культурный, блин, обиход... чтоб знали: найдена Кнорре и им описана... Будьте бдительны, вещь-то в лям почти. Вещь утратите - то и мне конец... Но ещё - конспирация. Вы пришли Квашниным, а уйдёте мутантом... - он озарился. - Мы утаим вас, как инкогниту!
  - Лучше инкóгнито, - я поправил. - Или, да что уж там, Агасфером! - Я вынул паспорт.
  Шмыгов с протестным: - Стоп!! - взял контракт. - Рассуждать горазд... Душу он распахнул... ИнСТИНкты! Лазал в источники, распинался в лояльности, лез в сыны... Адресок ему, а он вечером с пушкой?! Нет, дружок! Шмыгов вам не Квашнин, чёрт. Шмыгов не рохля... Свой-то, - ткнул он в бумагу, - адрес не пишет! Лишь магазинный дал! А клиент, принципал, - глянь, термины знает! - дай ему адрес... В нас инвективами-с? А вы сами, невинный наш, был бы гость без меня, хрень русскую не болтали бы? По-тевтонски бы? Кровь кипит? этот самый инстинкт? топориком?.. А мы с вас начнём! Паспорток ваш! Вас в реквизиты, я и в смартфон введу... - Шмыгов взял паспорт юноши. - Чтоб раскольниковых плодить? Нет, выкуси! Ведь у вас смысл не в том теперь, что-де юным нужней деньгá, и не в том, что-де право имею, - но по-фрейдистски, психоанализ: есть-де инстинкт такой с Авраама; раз патриарх таков - это гены, с ними не спорят... Что?! - Он вгляделся в бланк. - ВОсемь целых проЦЕНтов?! Максимум?! Чем же вы заслужили? Мы вас, как дéвицу, вразумляли... Мы вам убавим прыть!
  - Убавляйте.
  - Восемь, - изрек я. - Пусть будет восемь.
  Шмыгов ярился в модных очках. - O, greatly! Денег не жалко! Перлу этичности и профнавыков - полста тыщ всего? Лучше дай ему сто тыщ!.. Но, прощелыга, - мой телефон вам, а не владельца. Лучше уж вы - мне. Вся информация принципалу - через меня лишь, славный наш, благонравнейший... Как вас там? Николай Николаевич? Я легóк: нынче здесь, завтра там. И ищи-свищи. А ещё... - Шмыгов щерился куньим ликом, - я и письмо слеплю, даже два; мол, убьют меня либо Павла Михайловича - все к Пáсынкову, кто-де Кнорре и кто работает там-то там-то, внешность такая-то, а прописанный... где - посмотрим... - Он, открыв, начать тыкать в штамп. - Fuck! Герой наш здесь временно?! И прописан бог весть где?!
  - Ладно вам! - Кнорре-Пáсынков встал. - Не парьтесь... Пусть через вас, что ж. Ладно. И... процент снизьте, если вам надо... Мне пять довольно... в дело.
  Выходцы из Силезии, в девяностых годах (прошлый век, девятнадцатый) Кнорре вздумали перебраться, где будет лучше, но не в Америки: денег не было, либо в сердце извечное 'drang nach Osten'. Жили в Эстонии. Вдруг втемяшилось, что пусть им хорошо теперь, но не очень; дальше к Востоку, может быть, выгодней, Кнорре мыслили, раз они до Силезии жили западней. Поселились в Поволжье, грезя Востоком, но с парадоксом, что, если двигаться за Иркутск к Хабаровску и в Америку (а оттуда в Европу), встретится вновь Эльзас, в каковом было плохо. Стало быть, в 'drang nach Osten' некие козни?.. Но время смяло парус стремления; начались революции. Кто погиб, кто стал нищ, кто бежал на Восток. Разумные, вроде Кнорре, пятились к Западу. Фюрер звал их; фатерланд, клялся он, ждёт сынов!.. Из Силезии вновь отправились на Восток - с войной. Клаус Кнорре попал в плен, сослан был в глушь, в леса, там понравился медсестре; ребёнок... Раз они встретились, сын с отцом... Медсестра убралась в г. Грозный и увезла медальон с письмом, где возлюбленный описал свой род. Мальчик, Пáсынков, звался 'Коля' (что значит 'Клаус'). Сам Клаус сгинул: то ли угаснул, то ли ещё что. Внук весь был в деда: росл и пригож, ариец. Школу окончил он при Дудаеве - гегемоне Чечни, преуспевшей в разбое. Русских тиранили. Шариат с круговыми поскоками, исступлённые митинги да психозы фанатиков, возглашавших 'Аллá акбар!' Дома слушали бред Москвы про богатства, секс, нуворишей, акции, плюс про 'ваучер, вашу долю в имуществе всей страны'. 'МиМиМи', 'Эксемер', 'Газ-Энвест', 'ОргъБанк', 'Сéлинга', 'Первый ваучерн', 'Властелина', 'Фан-попечитель', 'Ваш честный брокеръ', также 'Гирмес' с 'Диржавой' грабили вкладчиков - и в офшоры. Мнение Грозного отвечало 'аллой акбар' и чредою парадов. Раз Москва крикнула: цыц там! Ей в ответ - газаватщина. Их с отцом гнали в горы, то ли рабами, то ли к расстрелу; но он смотался, сжулил на выезде, что отправился за невестой, и, подтвердив ислам, был помилован - с мыслью взять по возврату с женскою прибылью... Гол-сокóл, в феврале девяносто четвёртого прибыл в Ставрополь, где пристроился в частной фирме. Жил и работал, часто просматривал медальон с письмом деда Клауса; сердце ныло; а в ноябре, когда пьяный Кремль рявкнул, что вправит мозг Чечне, он сказал, хочет в армию, чтоб 'спасти своих'... Влезли в Грозный, где и попались. Ночью он выбрался с офицером-старлеем; прочих порезали. Он участвовал в паре рейдов, снова попался, но был отпущен в качестве 'Кнорре' - как внук того, кого в прошлом ждала Чечня избавителем. Офицер, им спасённый, сын генерала, был благодарен, свёз в Подмосковье, спрашивал, чем ещё помочь. Антикварным училищем, знал он (может быть, медальон тот, Клауса-деда, гладкий, серебряный, был причиною?). В девяносто седьмом он уже был оценщиком. Кириенковский кризис подшиб его. Чуть помыкавшись, оказался на Трубной, пусть недоходной, но с перспективами по наплыву мажоров. Он ждал лишь случаев, что потворствуют юности, разве что не любовных: выгодных браков. Он хотел стать self-made'овым, себя сделавшим. Тут вдруг я с моей брáтиной.
  - Я решил вскоре вновь в Чечню, - он сказал. - Грозный пал, дальше горы. Взять их пусть трудно, но... В общем, там я найду отца, или выкуплю. Мне проценты - на выкуп. Я напрягусь для вас!
  - В Грозном были московские?
  - Я из роты южан.
  - Черт, хватит вам!.. - Вскрикнув, Шмыгов умолк, поняв: не досуж мой спрос.
  - Пленным казнь?
  Кнорре-Пáсынков хрустнул длинными пальцами.
  - А дойдут до Шароя? - вёл я нелепо. - В этот раз?
  - Вы что, жили там?
  - Нет, я так.
  Шмыгов встрял: - Сын, любезнейший, у фактотума пал в Чечне. Да, судьба... - он вздохнул. - Всё, вещь нам!
  - Вы извините, - и Кнорре-Пáсынков подал мне документы. - Пару минут - отснять.
  - Для чего? - Шмыгов злился.
  - Право на съёмку, это в контракте. Для покупателя. Я не вещи ношу ведь. Фото.
  Он вынес снимки: брáтина под юпитером на малиновом бархате и на чёрном; дивна, величественна, горда, как царь. Инкрустировать, сделать крышку - ставь хоть в Алмазный фонд. Шмыгов вытер лоб. Он потел.
  - Dear, в банк, - бормотал он.
  Пáсынков-Кнорре нам говорил, отпирая дверь: - Притворитесь, типа не в тему и недовольны. Я скажу, было олово с серебром, дрянь, шýшваль, и вы скандалили... Держим в тайне. Ок? Вы ведь шанс мой; батю мне выкупить... Что сказать хочу? У вас ценности. Спрячьте в банк; затаитесь. Также ваш друг пускай. (Шмыгов хмыкнул). И - заключение, что я дал вам, письма и копии вам заверить бы. Там нотариус... у метро он. Ну, для свидетельства, что владелец - Квашнин, вы... Я позвоню вам.
  - Мне! - бросил Шмыгов.
  - Да. Извините. - Юноша глянул сверху на Шмыгова. - Да, конечно же... А ещё, извините, все мы не вечные. Завещание, что - куда вашу братину и её документы, кто ваш наследник. Не поскупитесь. Это для вас же. Ну, мы на связи. - Он распахнул дверь.
  - Гляньте-ка! - начал Шмыгов для зала. - Он мне: подделка?! Лавочка, не салон... Нет ценности?! Дилетанты! Завтра же выставим на Тверской!!
  Мы вышли, он прекратил играть.
  - Чуть не сдох... Душно... Ишь, неуч-неуч, а ведь не прост! 'Нотариус'... - Шмыгов хмыкнул. - Так и пойдём к метро... У него там свои все. Он, поверь, телефонит: будут к вам челы... Нет, мы себе в уме! троглодитов иМЕли! Шмыгов, чёрт, пожил, даже собаку съел... Кой чёрт съел?! - отмахнулся он. - Вру... Идём, сэр! - Он потянул меня мимо шумных, спрятанных под стройсетками, зданий к Сретенке; а в такси глазел на ползущие близ машины. - В банк сперва. Как наш вьюнош ждал. Дескать, мы её в сейф кладём. Вдруг пасёт нас? Стойте-ка! - Тормознув такси, он купил апельсины. - Сумочка с фруктами-с. Обмануть его.
  - Он обычный, - вёл я. - Малокультурен, но и не зол: держался, хоть ты язвил его.
  - Dear! - Шмыгов хехекнул. - Я прежде злился, что он невежда, но после рад был. Я ведь фиглярил, большею частью, чтобы раскрыть его. Мне всегда везёт, пусть не сразу, но - в результате. Феликс Счастливый!.. Бледен ты... - Он тряхнул меня за рукав над сумкой. - Знаешь, что было бы, угоди мы к матёрому, кто учтив бы был, образован, жуть компетентен, кто бы просёк: ослы пришли. Он бы спрашивал про твою родословную, он бы сетовал на судьбу, дивясь, что ваш род сохранил вещь. Он голосил бы, что просто перл, не вещь, вообще жить умели, что, как бальзам, ему; серебро высшей пробы! скань шедевральная! И ты сам бы подсказывал про Амвросия или письма. Он бы поохал, и нам чайкý дал, и согласился бы, что вещь стояща, но сыграл бы, что - мрак в стране, нету спроса; их таких, спел бы, множество: третьеводни-де принесли от Волконских; да и сапфирчиков тю-тю с крышечкой, и за всё про всё... - Шмыгов взял сигарету и, раскурив её, чиркнул ногтем по сумке, где была брáтина, - тысяч пять всего. Ну, и что бы ты? Вновь о древности, о пятнадцатом веке? Ведь про двенадцатый ты и сам не знал. А он слушал бы, и надбавил нам, предоставь ему письма, парочку тысяч; он, уверял бы, нас понимает, но ведь народ каков! И сломал бы нас, - тем сломал, что и видь подвох, но от столькой галантности, - Шмыгов хекнул, - и при отчаянной конъюнктуре, им сочинённой, мы бы поверили!
  Покатили проулком, тесным и ломким... Выбилась церковь; некогда я бывал в ней в те эпохальности, когда вдруг задержать могли и поставить на вид, что 'у вас в НИИ кавардак с атеизмами!'.. Паперть в людях; близится чин... Великого Четверга иль Пятницы?! Но какой бы день ни был - близко смерть Бога... Я, весь мой долгий век, отдалялся от масс с крестами и с могендóвидом, ловких хапать и каяться. Я не делал ни этого, ни того, промежник. Но, как час пробил, я выбрал сикль-таки, уступив инстинктивно - прав Кнорре-Пáсынков - сребролюбию. Сын мне был только собственность, вещь, предметность. Я его, как Аврам, заклал - ради ценностей, что Авраму и нам, двуногим, дадены главными: сикли, скот и рабы... Я, в общем, Жизнь сдал за Библию. Будь сын мал, неизвестно, что бы я сделал, ну, а большой - с идеями, оторвавшийся как бы... Я его продал.
  Вот оно! - вдруг открылось мне. Да ведь смыслы калечат жизнь, рвут в куски. Они гибельны! Как я раньше не понял-то? Да не Бог ли и ввёл их 'словом', кое вперёд всего? Как там: 'Слово и было Бог, от Него пошло, без Него бы не шло ничто'... Впрочем, незачем. Мой 'Титаник' отплыл уже от того, что не выбрано, - от бессловной природности, - к Божьим 'сиклям, скоту и рабам' (см. Библию)... Что, Христос про любовь? Да, вроде бы. Только Бог ли Он? И, будь Бог, - Он ведь Сам признал, что в миру Он не властен; тут власть маммоны... Vale! гудбай, Христос! Отплываю. И хоть 'Титаник' скоро утонет, - рек Апокалипсис, - я взойду на борт, чтобы, стоя там, провожать мир. Все, все прощайте! Был лист трепещущий, а теперь, вскоре, - шустр полунемец Пáсынков-Кнорре! - буду не раб слов, но активист их. Так уж мне выпало: не когда-нибудь, а в Страстную Неделю вместе с ухватисто-предприимчивым Шмыговым и экспертом-затейником вбухать гвоздь в Христа. Мы не отдали и 'прости' Тому, Кто, возможно, спасал нас, а вместо этого кучно, собранно, - Шмыгов, скачущий между мной и банком, и взбудораженный Кнорре-Пáсынков, и я сам в гонке к деньгам, - валим кувалдами!
  Выбор сделан лет пять назад безотчётно. Нынче же, на Великий Четверг (иль Пятницу?) я сознателен. В общем, я не был благ ни дня; ждал кусок и терзался, чтоб поскорее. Мой отец мог не выдать мне брáтины - что бы сталось?.. Я был украсть готов? Мнили, я так и сделаю? преступлю и спасу всех (мать намекала)? Вот и цена корней, если всё-таки, когда вере бы шириться в лад привычке, я, не в пример отцам, корни к чёрту шлю. Что ж тогда я рыл в Квасовке, коль не корни? Знать, инстинктивно (прав Кнорре-Пáсынков) я рванул туда?.. Но там был под ракитой мёрзнущий мальчик! Он окликает с брошенной пристани? Нет, се Бог, возглашающий: 'Верь в Меня'. - 'Во что именно?' - 'Я есмь Жизнь, в Меня верящий не умрёт. Жить хочешь?' - 'Истинно!' - 'Стало быть, всё оставь и иди за Мной'. - 'Почему же не здесь, - кричу, - а единственно там?!'... Молчит... Ибо пусть Он и Бог над всем... но, возможно, и нет Его? Нас спасал? Вдруг обманывал? А что главное, вдруг устал и решил быть Не-Богом: Он ведь всевластен. Но, в этом случае, боком вый-дут нам 'полевая трава' Его без заботы о хлебе и об одежде, и 'подставление щёк' врагам, и, первейшее, 'несбирание' здесь, где 'ржа', также 'лилии кольми паче', - если оплатят их там, не здесь. Здесь, с младенческих писков до гроба, есть только муки... плюс ещё кот в мешке для потом. Во что станет мне вера? В то, что не жил свой век, а стремился в фальшь, в nihil?! Ну, а как плутни? Может, чтоб избранным не встречать конкуренций, нам - ложь загробия? Вдруг привада (Иисус Христос) 'воплотилась', чтобы мы стали 'лилии кольми паче' пуд ноги избранным?! Любишь притчами, Бог мой? Слушай: нам ни на что жизнь после. Далее: если здесь-сейчас кто не властен, то и потом. Здесь низшее? Но примат духа значит, что Ты материю мнёшь, как глину. Ты же бессилен здесь. Ты, мол, там силён, на том свете? Ладушки. Но по мне, скажу, правда здесь-сейчас, где добро и зло смешаны, где идеи и вещи вместе, где мы и плóтяны, но и в духе. Здесь она, полнота и безмерность, клад и источник! Здесь-сейчас весь моток судьбы, после - нить Ариадны... То есть, Бог, Ты моей частной жизни, краткой, особой, невозмещаемой, велишь исподволь, по задворкам течь в этом мире ради загробий?! Твой Павел спёк Тебя, против собственной воли, тем допущением, что язычники, рудеральная поросль, хоть не знали 'Закона', но знали 'совесть' - путь, дескать, к избранным. Усмотревши в нас совесть, Павел не смог понять, что она ключ к не меньшему, чем Христос, - и снова Христа нам дал. Он хотел нас во псы свести, подъедающие от боссов, от иудеев...
  Был я безумец, спорящий с внутренним. Я носил в себе Библию как колун и мешал ему, не желая колоться... Всё, надо вон колун! Срок. Пора! Чаю тронуть вымя вселенной, но без того, чтоб мне прежде внушали, Бог или дядя, как это делать. О, у предсмертного есть права!.. А Ты девок шлёшь, и Свой храм, и Б. Б.? Ты страшишься нас с брáтиной?!.. Я взял сумку с ней на колени.
  Шмыгов вещал меж тем: - ...Dear, чувствуешь, я сыграл с ним? И получилось. Третью курю. Волнуюсь... - Он закурил нервозно.
  Ехали в пробках. Глаз его бегал.
  - КАК так?! - он вскрикнул. - Шмыгов собаку съел?! Ничерта не съел... Миллион почти! ДОЛЛаров!!! - провопил он. - И упустить их?! Дрянь смотрел - а такое обминул... Кто? Я! Я! Шмыгов, кто дико вкалывал, чтобы стать миллионщиком; и вот ШИШ ему!!! Все ему дают, а не он всем!! - горестно выл он, хлопая пó лбу. - Всё... К чёрту, к чёрту!! Ибо состарилси! - он взглянул на часы. - Успеем... Кстати, за нами там нет кого? Вьюнош может следить, гад!.. А, dear, знают, - щёлкнул он сумку холеным пальцем, - что продаёшь её? Ника знает?
  - Ника не знает.
  - Маркин?
  - Не знает.
  Шмыгов взбодрился. - Пáсынков прав: секретность. Ты не звони ему. Пусть он мне звонит. Я лис старый... Ты не рискуй сам. Из-за рубля убьют, о твоих же смолчим. Семьсот почти? Где семьсот - там и лям, сэр. Много не нужно, чтобы представить... Но - прежде в банк!
  Мы сделали, чтоб моя фирма сбросила доллары со счетов представительства, подчинённого Шмыгову, на иной счёт. В банке же во фруктовую сумку вместо раздаренных апельсинов он сунул брáтину. Полагалось, слежка сочтёт груз сданным в банковский сейф. Сняв частника, мы мотались, чтоб замести следы. Куний лик озирался и мне подмигивал. Ксерксанули бумаги: паспорт мой, экспертизу да письма. И всё заверили. Он помог мне. После тех девок я был подавленный; я терялся в реальном. Он уберёг меня. Документы - их копии - он забрал, 'так лучше'.
  С Квасовки - знаки... Нет, не о стрелках я с потолка в избе, а о нечто. Так что и с девками знак был тот, что одна как бы 'образ-подобие'; а из всей колготни моей с Шмыговым - привлечение в круг его болтовни 'Живаго'. Что за идеи вели его? Он твердил мракобесное - я же слышал внушение, что Христос, мол, 'всегда с тобой'. Ведь 'Живаго' ещё один, после глýховок, втык мне: звался тот опус 'Смерти не будет', а не 'Живаго', полон был 'веры'; и намекалось в нём, что в час 'икс' смерть отменится... Храм, Б. Б. и цирюльник, девки не справились - мне от Бога вмиг Шмыгов, ляпнувший про Христа. Что, ловят? гонят от избранных, где 'ослы и рабыни' с 'сиклем'? Мне, мол, нельзя туда? Мне - Христос с нищетой и с мытарствами? Аврааму 'сей мир' - мне 'лилии кольми паче'?!
  Я подле Шмыгова размышлял о нём, разразившимся (хоть не верует и отъявленный циник) вдруг про 'Живаго'. Многосоставный, неординарный - только не более чем какой-нибудь знак сей Шмыгов в этом вот казусе. Как по притче: 'Шмыгов, торговец, был к нему с речью: что тебе в утвари, кою ржа ест?' Вот кардинальное, что он выразил за весь век свой. Он ведь с начал врал, что, дескать, брáтина мало стоит, и перекинулся на 'Живаго' - Бог 'Живый' сразу же; так, не менее! Я раб Библии и раб этики - ну, а он, кто 'собаку съел' и прагматик, он что не в Лондоне, не с Лолитой, пусть хоть с Калерием? Почему не богат, ловчащий (изноровился ведь, не боясь востроглазого фиска, стибрить откуда-то и услать через мой счёт деньги)? Что он не выбьется и как грум при мне, кто, бездольный, запнул его? С юных лет стяжал, а итог? В чём слабость? где в нём изъяны? Что за minderwertkostbarkeit - неполноценность (я не забыл язык)? Может, случай не выпал и у маммоны тоже есть баловни? Мы у финиша, и кто был позади да ещё не спешил - стал первый?
  - Феликс, спасибо. Ты бросил офис, чтобы помочь мне, время потратил. Я буду должен. Позже сквитаюсь... - ёрзнул я в тесноте такси.
  Шмыгов хекнул: - Незачем... Шмыгов пса не съел? Съем. Съем! Феликс - счастливый. Мне и сейчас везёт, хотя кажется, что и нет, что мне деньги бы делать, вместо чтоб... - Он умолк. - Хе, деньги! Их разве высидишь? Паучком мечись, всюду суйся, тки паутинки, вдруг кто прилипнет?.. Я, dear, был не прост - нынче сложен. Я как со швалью - так и с богатым. Ибо кто знает, где оно, счастье? Шмыгов, поэтому, там и здесь. Всюду! Жизнь есть коллаж, сэр, я же творец его. Плачусь? Нет, тренируюсь: Шмыгов, не смей зевать! а очки протри! а крутись бодрей! И на офис мне... (тренькнул сотовый) плюнуть, признáюсь... Мне важно другу... Я... Алло?.. - Он стал слушать. Въехали в пробку, и я услышал, как он вёл в трубку: - Куплены? Отмени... Да, instant... Что, ты один? не хочешь? Так и уедешь?.. Чёртов ты asshole!.. Я кретин?!.. Ладно... свидимся под Биг Бэном... и пожалеешь... Нет, я не думаю, что жалеть буду я... Узнаешь... Срок изменён, yes... - Он трубку спрятал. - Фрукт... Сосунок!.. Изнеженность, 'coming out', гендеры, педократия... А мне вправду, - он тронул брáтину, что лежала меж нами, - хочется дружбы... Съезжу к вам в гости!
  Он, склонный к шику, падкий на видимость, переменчивый, избегающий уронить престиж, обожал встречи в барах, где бы довлел себе и являл стиль строгого англомана. Речи лишь светские: о процессах в VIP-сферах, где намекалась его рука. Он выдумывал байки о своей сметке, супер-знакомствах, о похождениях по журфиксам и звёздным выставкам, по салонам и сейшенам, элитарным тусовкам и клубным оргиям - всюду, коротко, где он мог собрать слухи и показать себя, о котором не ведают, кто, но думают, что 'с прилизанным волосом и в прикиде от ... и сверканием часового браслета от ... и с оправой очков от ... среднего роста и с левантийским обличием, уж не сам ли он знаменитейший ...?!' Появиться, бликнуть, исчезнуть - было коньком его, возмещавшим ущербность: он ни лолит, ни статуса, ни богатства не добыл, в Лондон не съехал. К нам он не ездил (думаю, что равнó и к другим), чураясь мест, где невежливо, да и глупо шастать в котурнах и возносить себя, где пришлось бы снять маску некого из элитных сфер.
  - Приглашаешь?
  Я пригласил его; благо, повод был пригласить - как друга и в рамках дела.
  Первый мост - Триумфальный - в треснувших статуях; в сорок пятом здесь возвращались, сбивши с ног Запад, чтоб полувек спустя Запад вновь возник, не хромающий, но на 'мерсах' из Шереметьево...
  Мы влились в Карнавальную и свернули во двор мой. Шмыгов расплачивался с таксистом.
  - Старая? - покивал он на 'ниву', стывшую рядом.
  Я жал код двери нашей громадины.
  - От тэрактоу, сэр? цыфры? - хекал он. - Код три цифры? Как и у нас. Частенько код забываю, чтобы торчать потом, как шизоиду... - Он смотрел мне на руку с сумкой под брáтину. - Чёрт, подарок забыл твоим...
  - Феликс!
  - Нет, - он упрямился. - Магазин вблизи... Код изволь? Чтоб момент не стал вечностью, как сказал некто девке, вздумавшей, что он должен жениться, если имел её... Dear! код, плиз?
  - Феликс, сто двадцать.
  И он исчез.
  Я чувствовал, что без Шмыгова не пойду к моим, ведь теперь я иной, чем прежде, чуждый, пугающий. Квашнинштейн я... Он отвлечёт их... И без того, возвращаясь с детсадиков, школ, работ, из поездок, мы все иные. Факты меняют нас: так добавленный грош вдруг - тысяча. Ожидаюсь привычный им муж-отец, а прибудет к ним новое, что увидит и в них чужих. К ним взойдёт Квашнинштейн, запродавший всё, с большей хворостью, беззастенчивый, приготовленный для иных своих, изменившихся... Ника, выложил Марка (типа 'От Марка', ха, благовестие!), навестила его с той вестью, что, мол, я болен. В ней всё иначе, если узнала... Ну, и в придачу, ей могла Анечка... и Мария Игнатьевна, мать её и моя сослуживица, позвонить могла: не чтоб выплёснуть тайну, но что взволнована 'хлестаковщиной и пристрастием к рюмке милого Павла'. В-третьих: не думавший, что найдут фото с сыном, где его мучат, я беспокоился, что мой рак Береника примет в аффекте и, ища уголок сашé, что пошьёт, вскроет тайну. Сын, в конце концов, высмотрит... Я прошёл к почт. ячейкам между площадок; мне не писал никто, в руки выпал лишь спам: виниры... кроем паркет... балконы... учим английскому... эмиграция... травим крыс и... петиция за кого-то там... вновь виниры - но дёшево... Стало тошно; я обречённо сел на скамейку. Мой дом не здесь, он в вечности. Не волшебный он, и не квасовский; но мой дом неказист, бревенчат, с цоколем, утеплённым завалинкой из золы и из досок, с окнами, достижимыми снегом в вьюжные зимы или цветами солнечным августом; дом под крышей из дранки и с чердаком в пыли, где сушили мы корюшку; дом, сбегающий в тальник длинною пашней; дом с двумя печками, с половицами, что скрипят всегда; дом под грохотом ИЛов, сгинувших век назад; дом то солнечный, то под ливнями. Мой дом детства, цепкая память; дом как любовь моя; дом-мираж, о котором не верится, что он - был...
  Дом - был?
  Жизнь - была?
  Да, да, жизнь, а не фабула Библии?
  С 'нивой' в блёклой её ржавой зелени зябла пара 'пятёрок' из допотопных, как и она сама... Будут деньги - что с 'нивой'? выкинуть? Нет, ремонт, поршневая... Ан, и нет: корпус, пухнущий гнилью... Нет, это после. Знать, карбюратор? Нет, прежде двигатель, отмотавший два срока. Будет миг - и она остановится, обратясь в остов, в труп... Остановится... Как и я... Я дошёл... Береника, мой брат, и родители, и дом в Квасовке - мы дошли. Всё дошло до предела, рушилось, ждало помощи. Всё давно ждало помощи, вся земля и весь род людской.
  - Dear, хоп! - Шмыгов тряс шоколадкой. - Мальчику сколько там, забываю?
  - Пять ему. - И я встал со скамейки.
  - Славненько... Нет, я сам! - вскрикнул он, обгоняя. - Сто, значит, двадцать? Пробуем... Отвори, сим-сим... Есть! Прошу! - Дверь открылась.
  В лифте, размыслив и глядя в пятнышко от прокола в шмыговской мочке (чтобы серьгу носить), я просил умолчать про всё.
  Он похмыкал довольно.
  - Нике рассказывать? Про инстинкты?.. Чем обернулись бы нам инстинкты! - Он щёлкнул брáтину в сумке пальцем. - Чёрт! Капитал! Мощь!!! Лям почти!.. Ты прав, многажды. Ибо женщина, хоть умнейшая мать семейства, - только лишь женщина. А здесь столько эмоций, что... затрудняюсь. - Он посерьёзнел. - Неисследим их нрав. (Лифт наш стал). Позвонит она Маше, как бы подружке, а информацию слышит некто и... Что имеем? А код сто двадцать, взлом и грабёж, сэр... Нет, dear, что ты! Надо молчать, сэр!
  Мы подошли к двери с дерматином.
  Шмыгов всплеснул рукой. - Здесь хранить миллионы?! Здесь твоя КРЕпость?!! - он указал на дверь. - Не жеЛЕЗная?! Почему хоть замКА не два?! - исступлялся он. - Да любой вой-дёт!!
  Дверь открылась, выглянул сын мой, выманен громкостью, с коей слоги кричались.
  - Whats your name? - Гость спросил. - О, Антон? А что дам? Very вкусно! - Шмыгов входил уже. - Ника! - Он жал ей руки. - Я на минуточку. Мы по маленькому уопросу.
  Ника кивнула. - Чай, может?
  - No! - он задёргался. - Мало времени! Век у вас, кстати, не был и, в общем, хочется... Как давно я здесь не был, чёрт? Хоть глазком! - Вскинув брови, он тёк за куньим, чутким лицом своим, руки зá спину, дальше. - Помню, сидели... Этот рояль! Всё помню... Так, и две комнатки...
  Быт его, из изысканной утвари, и быт наш, незатейный, столь различались, что он кривился.
  - Крест у вас?.. Wow, серебряный! Здесь бы Пасынков показал себя! - похехекал он. - Всё-всё прежнее. Всё стабильненько... Ну, и славно... - брёл он в прихожую. - Ника, рад был увидеться... Но - аврал, мэм. ПолНЕЙший! - вновь стал он взлаивать. - КАК мои лиходеи? ЧТО сфордыбачили? На неделе к нам шведы; значит ревизия. Прежний как слетел? воровал, а концы прятать лень пню. Шмыгов же - ТОТ ещё, он не сдастся! Гм-гм, не сглазить... Dear, мужской вопрос... - Мы прошли с ним на кухню, и он шепнул мне: - Сейф где? Нет?! Как же... Это чревато. Может, ко мне тогда? Сэр, любезнейший, у меня двери - бункер!
  - Ты телефон дал. Он тебя вычислит, - произнёс я, - наш Кнорре-Пáсынков.
  - Dear, верно... Я ведь реально дал ему номер!.. О, fuck! - он сокрушался. - Ты не под стол хоть прячь. В антресоли хоть, вон, наверх туда!
  Я впихнул сумку в хлам ветхой обуви, старомодных пальто и прочего, помещённый над кухней и вынуждавший мой рост склоняться, - на антресоли.
  - Так... - хмыкнул Шмыгов. - Good! Ну, увидимся! Он подмётки рвать будет, твой Кнорре-Пáсынков, чтобы взять своё. Он звонит, и я сразу... Вы здесь когда все? - Гость шёл к прихожей.
  - К вечеру, - изрекла Береника. - Днём у нас бизнес, Тоша наш в садике.
  Он пожал её руку и, со значением, тряс мою.
  - Слушай! Кончив с авралом, сходим-ка в бар, мой сэр? Лучше дружбы есть что? Ничто! - подыграл он бровями.
  
  
  
  
  XII Словомахия
  
  - Пап, где ты был всю ночь? - Сын прилип ко мне.
  Береника открыла рот, но ушла к телефону. Слышалось: - Да... Естественно...
  С сыном, медленно, мы пошли (а я вскачь в душе, не раздевшись, в куртке и в обуви) в комнаты. Всё на месте. Я успокоился... Люстра множилась на стекле, в серванте, в черни рояля и на сашé, что с бисером; два распятия меркли над строем ящиков всяких пряностей и на них - накладные... Верба в кувшине, та, что из Квасовки... Вот наш быт.
  Всё изменится! Барахло, накладные, пряности - к чёрту. Следом и мебель. Да и распятия. И - затем - прочь с промежности ни Москвы и ни веси, то есть с окраин. В Центр махнём, в те элитности, где, в немногих ста случаях нуворишей-счастливцев, Библия воплотила прелести жизни. Где 'скот и сикли', также 'рабы' где!.. Впрочем, не в Центр, нет, а в Скородом. Так! Пусть денег больше, чем я рассчитывал, лучше тратиться на родных. Всех - мать с отцом, брата, Анечку - в Скородом (Содом)! Плюс гараж ещё 'ниве' и поновей чему ('мерседес'), чтобы в Квасовку ездить им без меня уже... Всё б успеть... Я был в ужасе, что 'черёмуха', когда рак меня кончит, близится... Нике вверить контроль? нелепейшей, не могущей и шаг пройти, не задев чего? Ника женщина-невпопад. Мы схожи; но мне сложней, мне - первенец... Жертва сыном есть высшая. Авраам мнил сына прирезать из благодарности за рабов, скот, сикли - сходно и я так... Нике нельзя дать то, что добуду, вмиг разбазарит. Деньги - в Швейцарию и с условием регулярных ей выплат. Марку - советником. Фиск налоговой? Но моя смерть поможет (также амнистия 'капиталам' от ЕБээНа). Марка надёжен... Был бы он холост, он бы сошёлся с ней. У них было ведь в юности. Что, оказией? Нет случайного вообще: в мировой лжи схема, план и сценарий. Я, вошь, и то ведом. И сейчас - мой дебют. Успею?
  - Папа, где был?
  - В Кадольске. У дяди Гоши был на Миусской. Был с дядей Феликсом, кто ушёл.
  - Мне, - начал он (я почуял, как он пах детством), - мама купила. Бэтмана.
  - Тоша, знаю... - Я чуть не выдал, что наблюдал их подле киоска. - Да-да, конечно. Ты ведь хороший, любим дарить тебе.
  Он припал ко мне, видно, свыкнувшись с новым мной за разлукой: - Пап, а где брáтина? Она старая? Старше дедушки?
  - Ей семьсот лет. Дедушке - семьдесят.
  - Она где-то у нас теперь?
  Большеступный, с будущей долговязостью и величием носа как родовой черты, он (задумал я) будет первый без рокового наследства и нашей зауми. Что считалось святым, этичным, гикнется с брáтиной. Я последний, кто заплатил ей, кто, как ни лгал себе, устремлялся к библейским сиклевым ценностям, - пусть не искренне, как Б. Б., но... Близок триумф мой, и вскоре - действием - обнаружу, чтó я таил внутри: виллы, пиршества, Рим, Багамы, эксклюзиор жене, маникюр и гламур, лоск, смокинг и голливудские зубы, Итон для сына, а после Оксфорд (Йель, Гарвард, Принстон), Квасовка, родовая усадьба... Вот кем я стал почти: Квашнинштейном! Вечным Жидом стал! Избранным! - за счёт тысяч незнаемых, но вменённых мне 'братьями', каковых мне любить, мол, по христианству, как назидал Он... Что же, опять Он?! Мне, ещё в хламе, в стоптанной обуви, потному и едомому раком, мне, ещё нищему, никакому, - Бог, Кой до этого не жалел меня, вновь впендюривает любовь-де и не желает, дабы съимел я, чтó мне должны Они за убитого сына - Он с Его Папой, Праотцем Яхве?!
  Как?! Ведь УПЛАЧЕНО!! Авраам не смог - а я смог-таки! Я пожертвовал сыном, чем явил, что лоялен Им, что готов за рабов-сикли-скот на многое! Мне внушается приз вообще не брать?! Отчего-то я нужен Им?.. Впрочем, я ли? Да не уж не рубль ли, что мне вдруг выпал? Бог, значит, мытарь, чтоб контролировать голь, как я?! То есть там у них власть, герои, руфи, бобдиланы, яшахейфецы, Сорос в роскоши, а у нас - катавасия вкруг Христа? Ну, а мы всё же спросим: Он, столь нас 'любящий', что ушёл? почему не стерпел понять, что мучения, Им приятые лишь на сутки, здесь у нас вечны? Да ради 'малых сих' в онкологиях пусть остался бы! Или снова трёп, что - потом всем рай и что мучатся для добра, мол? Нет как бы 'малых сих' в муках, коих Ты бросил, - но есть Квашнин близ денег? То есть, нужней убеждать быть нищим, чем бедных чад спасать? Пусть их мучатся? через тернии к звёздам?! Что, ближе сытые, кто накрещивают лбы, ведая: их кошель - против слов Твоих?.. Мудрый, Ты не пеняешь им, что мошна их полнёхонька, ведь сие, мол, издержки дел подражать Аврааму, предку святому, чтоб 'хорошо' было с сиклями, со скотом и рабами. Ты их не трогаешь. Знают сытые: Ты сошёл кончить с бунтами, дав рабам и отверженным вместо жизни - смесь из 'любви' с 'потом' в Царстве Божием. А в меня Ты вцепился, ибо я ни в 'любовь' не влип, ни в 'потом', но, промежник, я внутрь Тебя попал! Как бы я паразит, глист в Боге! Поедом ем Тебя, и, когда Ты повалишься, я возрадуюсь и пойду вперёд! Ибо чувствую, что есть место, где не ступал Твой след и не ступит и - где ответ на всё!
  - Для чего убивают, пап?
  - Убивают?
  - Да, убивают.
  Вот оно!
  Значит, Бог в моём сыне, как до того был в девке, а после в Шмыгове?!
  Вот оно!!
  Я дань отдал, а Ты с укором: с чадом милуешься, гад стя-жатель-ный, ну, а первенца-то запнул, как писано, что продаст отец сына? Ишь, 'убивают'... Это не сын сказал - Ты в нём сунулся! Ждёшь, как выкручусь, кем прикинусь: вралем, ханжою? или сорвусь, шепча, что проблема недетская? умолчу, зачем грохнули Каин - Авеля, Сталин - Троцкого, а мой друг - лейтенантика и раз пять на дню СМИ про трупы?..
  Что убивают? А - в том нужда Тебе. Да, Тебе нужда. Жизнь под лозунгом 'плоть мертва' - Твой финт. Дух и плоть как враги - это Твой трюк. Смерть плоти - цель Твоя. Не курьёз пары выродков, а нужда Твоя! От начал казня плоть потопами (ибо 'мёртвая') и неистовством избранных на 'евеев и хананеев' в древних сражениях, Ты сим держишься. Ты внушаешь нам 'не убий' без продыху, чтобы помнили про 'убий' и длили их до полнейшего обращения жизни в мёртвое (мол, 'духовное'), до 'последнего целованья' Ф. Достоевского, - ибо смерть есть святое! Ты изрек: 'плоть мертва и не пользует', - что величит смерть как путь святости! Цель Твоя - это Жизнь гнать, чтобы терзались 'жить земной жизнью', вроде Игнатия-страстотерпца или Плотина. Ибо зачем Жизнь, коли словá суть жизнь человеков, как наставлял Ты. Каждый порыв наш Ты обу-словил, чтобы, повергнув нас, Самому взрастать. Ибо в слове источник Твой и без слов Тебя нетути, 'Слово Бог бе', как Ты представился. Чтят 'последнее целованье' как ритуальность: мёртвых целуют, чтоб констатировать: плоть мертва в Твою славу, как и хотел Ты, Бог некрофильный!
  Так я с Ним бился - рваными мыслями.
  Но не этого ждал Господь, не уклончивых стрел в Свой адрес, а - как я сам убил. Оба ждали: сын мой у ног моих - и Он, Бог, Кто желал сокрушить меня, дабы я, срезонировав от Его 'не убий', отказавшись от брáтины, от богатств, от спасения из слов в Жизнь, вновь поверил в загробие. Карциномная тварь не вела себя как внушалось, чтоб сдохнуть нищей? Да! Я был сам с усам! И я знал ответ, Им Самим заведённый со времён оно, от побиения, может быть, филистимлян, после вещаемый непрестанно. Я произнёс Ему, а вернее, двоим: и сыну:
  - Я 'не убий', сынок. Так в одной толстой Книге.
  И - тяжесть спала.
  То есть не сын мой махом с колен моих соскочил за игрушкой, словно и не был, - внутренний груз исчез. Я сыграл по святым Божьим правилам, в соответствии с присказкой: Бог дал хворь - даст лекарство. Бог ушёл в злобе.
  - Что с нашим домиком, а, пап, в Квасовке? Он растаял? Вот бы там жить всегда! Сказка есть про избу ледяную, - помнишь, нет? - а окно слюдяное... Пап, домик жалко, в нём не живут теперь.
  - И избу тоже жалко, - я говорил, сев в кресло и грезя призраком под ракитой: мальчиком, что в снегах один. - Жалко. Всё в мире жалко.
  - Да, - согласился он. - Море жалко. Волны, пап, бегали друг за дружкой... Вот, мне их жалко.
  Это о Ялте, где отдыхали? В старости он найдёт путь к мифу, где был ребёнком в месте схождения моря, воздуха и песков, где мать его, удлинённая женщина, не сводила с него нежных глаз, протяжённых и синих, как само море...
  Он прянул к столику со скоплением купленных и налепленных пластилиновых чудищ и, сам из мифа (ясно же, он не в нашей квартире, а он в Колхиде, в кресле не я, больной, бледный, пахнущий смертью, а некий Аргус), он, сам из мифа, вызвал иной миф, с монстрами. Были выкрики, компоновки, свалки с отрывом конечностей, ликование... Я постиг, что лишь дéньгами миф продлю: в сорок лет он почувствует, сколь мифически не бежать на службу, и сколь мифически полететь на Фиджи, и сколь мифически жить в хоромах площадью в 300 метров квадратных, ибо богат, свободен... Вдруг, из мифических стран, он бросил:
  - Как тебя звали, маленького?
  - Павлушею, - молвил я; а потом, оборая гнёт восстающего из неведомой бездны 'Прёшь на рожон, Савл?', вывалил: - Нарицают с первых родов времён человеци! Даяху детем свем имена, и отец, и мать отрочати изволят либо от взора и естества иль вещи, равно от притчи; так и словене прежде крещенья даяху детем свем.
  Сын смеялся: - Ох! Человеци, папа! Даяху!
  Я цедил: - Алках - дайте ми, жадах - пойте мя, наг - одесте мя. Кто твористе для малых сих - ме твористе.
  Сын засмеялся. - Хватит 'даяху', пап! Почему я Антон, скажи!
  - Хочешь быть Неустрой, Первуша, Ждан, Шмель, Горяин? Либо Ширяй, Юр, Шишка? Либо Нечай, Волк, Селезень, Захворай и Вторуша?
  Он хохотал. - Вторуша?
  Но я молчал уже, оттеснённый к раките в мартовской Квасовке, где костёр вырывал из тьмы на стволе блёклость красок 'Митя и Папа'... да, наклонённую эту 'П'... Штиль, тишь после бури, - плыть уже некуда, но и не на чем; я, растерзанный, на плаву лишь инстинктом... Нет больше личности; только маска... А вот про 'Савла', кой 'на рожон', - откуда? Вспомнилось, Кнорре-Пáсынков так обмолвился, обратясь ко мне: 'Вы, Савл Павлович...' Не обмолвился. Это Бог был. Он, после девок, влез в антиквара, чтоб запустить в меня этим 'Савлом', попросту, дериватом 'Саула', кто - царь Израиля... Но что общего? Рост? Пустячное. Что ещё? То, что гнал Саул сына, кой был безгрешен? Да, это ближе... Бог сверг Саула... Так, горячее... Был и Савл-Павел, полубезумный, Богом назначенный в Свои присные этим: 'Прёшь, на рожон, Савл?' Он-то и выдумал, что, мол, кто силён языками (в мой огород опять), а любви не имеет - тот медь звенящая; что, кто знает пророчества, и все тайны, и обладает всей верой, но без любви, - тот зря живёт; что, кто пусть и сожжёт себя (а я в пламени, у меня субфебрильный жар) без любви, - напрасно... Может быть... Но я ближних люблю. Безумно. Трудно сказать, как... И люблю первенца; ведь заспит мать ребёнка, но голосит потом... Да, люблю... Цель моя: обустроив всё, скрыться в Квасовку умереть там. Чтобы с ним рядом. Как ни растерзан я, как ни пуст, но внутри во мне нечто, должное в некий миг меня, где какой бы я ни был, выволочь - и отправить к раките около Лохны.
  - Папа, ты плачешь?
  - Выключи свет, сынок.
  Мы остались с бра.
  - Пап, скажи коней?
  Я додумывал об ап. Павле, кой, звавшись Савлом, гнал вовсю христиан - и, в момент, обращён был звучным хозяйским: 'Прёшь на рожон, Савл?'... Я, как и он, дозрел. Но Савл стал христианином; я ж, обратно, бегу от них, доведённый до смерти гонивом про 'жизнь вечную', 'воскресение мертвых', 'лилии кольми паче', 'плачущих', 'не убий', 'род избранных', 'манну с неба', также про 'сикли, скот и рабов', про странное 'не заботьтесь, чтó есть и пить вам', также про 'малых сих, первых в царствии Божием', 'нищих духом', 'ушки игольные', 'возлюби врагов' и т. д. от нагорщины. Надо быть стойче к натискам, чтоб отбить их! Надо активничать, чтоб, случись, что я вдруг обращён, как Савл, - поздно было б и зря. Вот именно! Пусть мои выбирают: быть христианами или с Плутосом. Обеспечу им выбор не от нужды их, чтобы их вынудили лишенья, а от свободы, - так же, как Богу в полной свободе впало взять Савла именно по пути в Дамаск и ни днём (жертвой) ранее, да и к нам сойти не в эпоху Ельцения, а при Августе... И каков итог? И где 'врачество твари', коль без легенд про 'свет', озаривший мир? Тьма больных, как я, кто жизнь судит Христом, и только... Боже, так чтó Ты дал?!! Парадокс о зле одновременной службы Богу и сиклю и отделения Твоего от прочих ('кто не со Мною, тот супостат Мой'), вплоть до влезания Твоего меж близкими? Плюс загробие? Ход беспроигрышный. Но я спасся всё ж... ну, почти уже спасся - сиклями. Так зачем 'Савл' вдруг 'Павлом' стал? Ты надул его. Ты взял жалостью. Как мне девка та: мол, 'Исус за людин страдал'. О, Ты жалостью нас привлёк к Себе...
  Но крест первый был - наш, имхо! Нас мытарили смерть и немощи! Нас гнела ярость избранных! Мы вопили в рыданиях! Мы брели под плетьми и висели на дыбах, резались, истязались, жглись в крематориях! Мы тонули в потопах, мёрли от моров, пухли от голода!
  Наших мук было лес, когда Ты пришёл и нас смёл, вроде нет бед черней Твоих; наши - так себе. Ты взял жалостью. И меня возьмёшь: это я Тебе, а не Ты мне, я дарю милосердие! Я устал и хочу лишь свобод от Вас, Божья Троица... Ведь не я Тебе нужен, - брáтина; ибо Ты, Кто работаешь с плотью, явно по плоть пришёл. Но что плóтяней брáтины, где суть все Твои ценности: власть, имение, лавры, статусы?.. А пускай Ты ко мне - то ведь нет меня. Я промежник. Я не Квашнин культур по стандартам, не Квашнинштейн даже... но я невесть что. Я превращение из конкретного, я штрих в фазисе, я трансгрессия к небывалому! Ты хватал меня за нотации, что ведут к Тебе? Во мне нет таких. Я впредь волен! Не маяковый мне луч Твой! Я - в тьме безмолвия ярче 'света', чем Ты считал Себя в славе Троиц! Ты меня гробил - но сгинешь Сам, клянусь. Ты сводил всю плоть в дух - но, клянусь, уплотнился лишь, прикипел к плоти намертво; блеск Твоих парадигм крыт пáтиной! Ты во власти ТОГО, ЧЕМ властвовал, и с ЕГО возглашением жди конец Свой... Есть что-то Тёмное (знал и Рóзанов), что запнёт Тебя...
  То есть Ты мне стал - ты!
  Есть БОЛЬШЕЕ, чем весь ты в твоей тройке, застившей виды, сведшей нас в символ!
  На твою ценность чую СВЕРХЦЕННОСТЬ!
  Каждый адепт твой - менее, чем он мог бы быть без тебя. Ты - свеча в свете солнц и червяк в горé! Всё твоё и превратно, и мелко перед ГРЯДУЩИМ! Скоро уж... А пока в евхаристии, то есть в 'естине', а не в 'истине', да-да, в пиршестве, на котором ты плоть ешь, я обожрусь её, дабы мне стать как ты, и в себе - покажу тебя. Все покажем: я и вся нация! Будем жрать и пускать дух сытости. Сытый дух, знай, и есть ДУХ! Я весь народ попру от свечи твоей во СВЕТ ИСТИННЫЙ! Уж сыграем мы, но не как притворялись, что плоть ничто нам. Днесь мы сыграем, что возлюбили плоть. Ты в нас словом - мы в тебя гласом чревного ДУХА, КОЙ впредь и есть наш БОГ! Мы начнём плоть обуживать! Мы покажем, как её пользовать, - содрогнёшься! - как показали до этого, когда мы презирали плоть. Ради ИСТИНЫ и покажем!
  - Карий ведь?
  - Что?
  - У деда, у Заговеева, мерин каряй, пап?
  - Мерин каряй, да, - согласился я, ёрзнув в кресле, и произнёс (сбить лезшее изнутри... нет, выблевать): - Я есмь раб Бога Живага, ипостась Его нося и, гласом силы Своея, седя одесну престола величествие высоких!
  Сын засмеялся.
  Ника явилась, вышла к роялю, тронула крышку.
  - Был звонок из налоговой...
  - Ника, - встрял я. - Довольно. Прибыли нет, де факто. Всё, мы банкроты.
  - Бизнес кормил нас... - Ника смотрела, как пятилетний сын двигал монстрами, именуя их 'ипостасями', 'захвораями' и 'даяху'. Дёрнулись губы. - Мы ведь старались, да?
  Я не ждал слёз по фирме, бывшей лишь тягостью на живых наших судьбах. А она плакала... Обособленность рук, головы её, ног, ступней беспокоила. Чем всё держится? Как бы всё не распалось. Это предвидя, Ника смотрела в глаза мне, чтоб отражаться в них как обычная просто женщина. Ей важны связи с миром при произвольном, неуправляемом рыске психики после гибели первенца. Может быть, и она, как я, в превышающем свет СУМРАКЕ?.. Мир терял её. Чтоб сдержать распад, надо видеть в ней внешнее, чтоб его укрепить... И из тьмы её психики я вернулся в реальность.
  - Мы, - произнёс я, - мы оптимисты?
  - Да, - улыбнулась. - Именно... Но ведь если бы Марка... ты говорил уже... Но я думала... Милый, мы ведь должны ему?
  - Он простит. Будь иное, будь кредит в банке либо от частника, с нас бы взяли долг силой. Хоть бы квартирою... - Я раскрыл алгоритм, кой пять лет назад был единственным и кой Ника не знала. - Нас бы заставили... - (Принуждением, осознал я, нас бы заставили; а любовь не смогла. Я сходно вник, что любовь, зло, добро и пр. мелочно перед ТЕМ, ЧТО будет, так как сегодня Бог обращён мной в выблевок).
  Её пальцы дрожали, длинные и с обломанным ногтем из-за возни с товаром. - Наши в горах уже... - она молвила.
  - Где?
  - В Чечне.
  Сын включил телевизор. Мы наблюдали: носятся танки, хлопают пушки, бродят солдаты, а вертолёты брызжут ракетами. Сообщили: взяты аулы... место, я понял, где был наш первенец.
  - Милый, денег нет.
  - Всё изменится.
  - Мы бездельничаем, как камни.
  - Якобы, не течёт под них? - возбудился я. - О, случается, что течёт... Течёт!
  Говорить!!! - вдруг открылось мне. Мой трёп - с Квасовки, как обрушились муки. Ибо молчать есть рабствовать и внимать всяким-яким, 'слушаю - повинуюсь', то бишь давать всем им класть в меня. Мы у-словные, мы из слов. Мы словные. Что, смешно? Но, когда смерть близка, а причина - что ты (весь!) в месиве из идей, норм, принципов, догм, понятий, давящих жизнь в тебе, чтоб растить свои планы, то не смешно уже. Выход мне - вопиять в необузданной и безудержной, самому себе тошной, может быть, глоссолáлии, чтоб бессмыслицей заболтать их, вбитые смыслы. Я - сыт, наслушался! Мне вещать пора, и пусть слушают. Я актив - все пассив. Я субъект - все объекты. Я штамп - все оттиски. А сарказм, что коса найдёт камень-де и меня заболтают... Фиг, нате мой пример: мир духовностей (с Нилом Сорским, Мусоргским, Глинкой, Пушкиным, Достоевским, Бердяевым) одолел ли трёп Сталина, а теперь и Гаранта? Вовсе нет! Наш язык не под Пушкина, а Гаранта, кто бы он ни был. Даже и Ксюша кроет 'духовности' и их пере-барматывает. Вот она в СМИ царицей - где же 'духовности'? Её блог с дерьмом зачитали до дыр, - а Сорского?.. Моралист здесь подметит, что префикс 'пере-' чреват весьма; лучше 'за-' - 'за-барматывать', чтоб не сделалось, будто я пик 'духовностей' обкорнал. В сём случае его мэтры, будь вместо 'за-' вдруг 'пере-', словно врут пошлости, а не рыкают мáксимы. (Моралист ладил вставить в текст 'истины', но я смёл моим 'мáксимы'. Я сказал что сказал; говорить буду я! все слушают, все объект и наждак, о который я избываю ложь!). Как раз эти 'духовности' и неистинны, как раз мэтры и забарматывают, что выше их, то есть истину, как и пыжились златоусты всех веков и народов, что выводили, мол, 'из тьмы к свету'. С резвостью, с коей в тысяча девятьсот семнадцатом от рождения 'Логоса' (а Христа! Он ведь 'слово бе'!) в петербургских дворцах беднота клала в вазы, даже и в севрские, златоусты активнейше клали в нас, пусть сказано: разум умных отвергну и погублю мудрь мудрых... Вот я и думаю: а не есть ли там важное нам, за словом? Вдруг там что нужно? Да не препона ли слово нам как прогон меж началом истории и концом её - с тем, что всё имитация? Уж не с умыслом ли оно между нами и тем, ПРОЛОГОВЫМ? Не томят ли нас с умыслом (ха!) в у-словности златоусты?! А - не даваться! Нам они слово - мы в ответ тысячу. Победим, словомать твою!!
  Нике, что ли, сказать про всё? Ведь она мне не враг и - любит... Именно! Любит - как? Сквозь неё логос вдарит в цель, ведь люблю и раскрыт; между нами любовь; Береника - любовь моя... Но и 'бог - любовь', кроме что он и 'слово'; так он нам сам сказал, см. евангелья. Стало быть, она тоже бог, и всё-всё его - в ней, вся словь, что грызёт меня! Обротав любовь, навязали нам, что сильнейшее в нас, вольнейшее, впредь не наше, а богово: он любовь! Любишь коль - вспоминай, что сам бог в любви, словобог!
  Вот, вот она. Смотрит нежно и чуть растерянно, что скажу, кроме 'камня', под кой 'течёт'-де. Может быть, не течёт, как знать. Не ищите здесь смыслов; я лишь отбалтываюсь от лжи слови собственной словью, тоже фальшивой. Но как быть с Никой? Я умираю, мы разлучаемся. Наше с ней под откос пора, - с тем чтоб Анечка не подсунулась прежде времени... Рассказать ей про брáтину? Ведь диагноз узнала, явно волнуется; а иначе сидела б не с взорами, будто солнца встают - и гаснут... Нет, не откроюсь. Тут можно, выставясь, хватануть свинец, девять грамм; то есть надо молчать про первенца.
  Любим, значит, друг друга?.. Но через бога ведь, что любовь, гнёт библия!
  Мне б иначе: мне бы дословную ту любовь, что была до запретного плода, после которого сталось всё, чем терзаемся: весь кошмар наших домыслов от добра и от зла как разум. Мы с этим разумом из эдема вышли к условностям, и Адам с Евой стали условные, ведь слова их раздвоили, чтобы им, меж собою вбив слово, впредь жить по слову. Мне б - Перво-Еву, а не библейскую их Юдифь и Сарру, шедших по слову к нравственным актам, то есть к деяниям от добра и от зла как раз, увлекающим в гибель... Как понять Нику? О, не расспросами, не посредством слов. Если бог и прикрылся в данный миг ею, важно не дать ему влезть в нас словом. Нет всем словам любви вообще! После рая в нас не любовь, а слово. Вот, я спрошу вас: 'змий' рай насиловал, чтоб ввести себя вместо первой любви и жизни, вместо безмолвного абсолютного счастья - и после библию выдал? Дудки! Бог лил каскады слов и топил всех, кто против, чтобы от Ноя шли лишь словесные. И теперь утвердилось, что нам нельзя без слов. Идиоты, мол, кто не хочет слов. Демонстрируют очутившихся вне словесной стихии - все идиоты, мол. Но кто истинней: трепачи или косные? В идиотах вдруг - рай, как в прочем, что бессловесно, но зато счастливо, ибо жизнь не толкует злом и добром?.. О, Ника! Не были мы слабы в раю, два в одном неразличные, в НЕЧТО больше любви земной! Наш язык был волшебней, прелесть чудесней, радость обширней! Были мы - сущей нынешних, были тем, что сейчас в себе прячем, давим под 'образом'. Я бегу из слов, не желаю 'Слов Жизни', как величают. Я за Жизнь вне понятий о Жизни. Словное губит. Нам пора за условное, за рубеж человека, как он смонтирован: в Жизнь вне слов! Ибо как он пришёл, закон, что из слов и есть слово, то погубил нас райских. О, я не зря читал: 'Алках - дайте ми, жадах - пойте мя, наг - одесте мя; кто твористе для малых сих - ме твористе', - нет, я не зря читал! Сын смеялся, он, райский житель, реющий по-над смыслами, что суть фальшь! Мне смотреть, как моя плоть и кровь всхочет скот-рабов-сикли плюс словной 'вечности' и страдать начнёт?
  Я прошёл к окну глянуть улицы из коробчатой серости. А за мной стоит Ника, ждущая отвечать... Да, именно! Логос выстроил логику, дабы то, что он хочет, - сразу и я б хотел. Мне вести речь как мужу, кой был в отсутствии, а жена узнаёт про рак, между тем денег нет, жить не на что? Словь мнит схватывать, что ни выскажу, в сеть семантики и ткать фальшь в Беренике?! Чур, пусть не ткётся! Весь ход вещей за нас: мальчик в райском бессловии под ракитой у Лохны и мой второй сын, сам я, восставший, но и она ещё, невпопадная женщина. Мы суть троица, как и бог. Только я принял женщину - он не принял ('что Я и ты, мать?'), ибо, предчувствую, всё, что будет, через неё придёт. А его распря с женским - цель его. 'Главный Логос', он пожирает плоть, трансформирует в логосы, ну, а женщина плоть рождает. В женщину надо, ибо в ней тайна.
  - Как мы здесь? - произнёс я.
  Только поймёт ли, чтó я спросить хочу. А спросить хочу: почему мы вдруг там с ней, где царство логоса? Где от тех, кем мы были, остовы? Разгадает ли, чтó словами нельзя сказать? Что хочу - ни сказать того, ни дотронуться мыслью, - это поймёт ли? Я чаял слышать: 'Да, понимаю'. Так сказав, она знать мне дала бы, что мы вне слова и она общник. Меньше слов - больше ДОННОГО; у НЕГО тоже смыслы есть... а верней, анти-смыслы, то бишь инстинкты. Будем брать в ДОННОМ в новом общении! Будем гнать слова, не давая им путать нас, толковать, как им надо!.. Но вдруг подумает, что я псих, безумец? И - её интуиции - я ответствовал, но как будто бы сыну:
  - Тоша, есть райские языки. Вот, Хлебников говорил: 'гзи-гзос'. А другой был, Кручёных, тот разговаривал: 'дыр бур щил'. Звук без слов живёт; звук, он истинен... - Я внушал, что ищу новый говор и что лексемы мертвят меня, оделяя грехом, ибо словь и грех не затем одно, что объявлено: я не знал бы желаний, если бы не прочёл 'желай', но затем, что раб слов - вовне истины, каковая вне слов. Я опять повёл, тихо, чтоб не пугать их, Нику и сына: - В слове нет главного, а напротив...
  - Да! - подхватил сын. - Ишь, словá! Слово 'море' обманное и не море. Где же в нём море? Сделаем, чтобы новый язык был честный и необманный! - Он тронул монстрика. - Пап, сказать, куда ездили и купались? Это не море, а... - Он зажмурился.
  - Напиши лучше, - я предложил ему.
  Он умчал, чтоб писать в своей комнате.
  Ника сдвинулась.
  - Лгут слова, - я сказал.
  И смолк.
  Несказáнное не откроешь. Истину как подашь? Сонмы ересей вспухли, дабы Христа назвать и по-своему выдать; арии да кириллы рыскали формулы! Мне ж, кто ищет БЕЗМОЛВНОЕ, как Аврам 'Бога', - мне как? Где средство ложь свалить перед смертью?... /... /... /... Но чую помощь и мне содействует ритм, акцентика, тон, просодия как тропа во лжи слов. Я истине - что для бога теолог. Я - истинолог. Я не слова ищу, выдаю не понятия. Логос может запнуть меня. Но, пока мыслю в логике и пока логос знает, что, что б ни выдал я, всё слова, кои полнятся смыслами, кои, в свой черёд, увлекают к идеям и идеалам, - логос со мною. Подлинно, средством слов не сразить их. Я Нику обнял.
  - Лгут слова, - нагнетал я. - Правда вне слов видна, по телесным реакциям: вам в глаза глядят, приближают лицо, касаются. В этом истина... А словь немощна. Мир слов лжив! Когда мир стал вдруг текстом, где бог писатель и все читалки, - жизнь отдалилась. Знак, Ника, вымышлен: сам повтор, он растит только знаки. Бог родил слово? - значит, он сам знак. Кажимость бог есть, кажимость! Поналжёт, как жить, - и живём себе в муку. Прочь бога-кажимость! Но тут сложности: кто воюет с ним словом, тот бьётся с мельницей; ибо смысл есть лишь смысл, знак знака. Ведь како дерево - тако плод. Тьмы были их, триумфальных теорий битв с этим призраком: ленинизм, кальвинизм, пайонизм, гностицизм, экзистенция, метафизика, плюрализм, панлогизм, католичество, аскетизм, сайентизм и кубизм. А ещё ницшеанство, иудаизм, толстовство, супрематизм, джайнизм, скептицизм, гедонизм, нигилизм и фашизм и далее - всё суть словь, битва с мельницей... Мру от рака, да? Нет, рак - следствие. Мру от слов. Животворных слов нет! Потому, чтоб ты ведала, изреки я хоть слово - и я опять раб слов. А мне жизнь нужна. Я - за жизнь вне понятий о жизни! Жизнь без слов, - то, что проклято книгой книг, чтó она в нас сжирает, чёртова книга, то сокровенное, что мелькает в экстремумах и что рвёт сеть закланий, - вот что спасёт нас! Ибо - ЖИВОЕ!.. Нам, Ника, жить пора. Дай сразить смысл и фальшь! Я не быть, а я жить хочу! Я семи с половиною, врут, убил.
  - Ты...
  - Стоп! - Я не слов ждал, уверенный, что она близка к ДОННОСТИ, ЧЬЁ безмерное полихромное и живейшее тело жрёт свора слов. - Не надо! Satis verborum, хватит слов! Что ни скажут - не верь, суть ложь! Помоги мне в битве со смыслами! Я начну словоборчество, словомáхию, погоню слова! Жизнь - вне логоса. Я поэтому... Я юродствовать буду: анаколуфами да мимемами сыпать с иллитератами! Дизартрией язвить начну! Не пугайся, кто что ни скажет. Вдруг сейчас вот звонок, и тебе скажет Анечка... Ты не верь! Если было зло, то лишь в логосе. Быв в словах, я по ним творил, как учили их ценности, что рабы, скот и сикли - это и есть жизнь. Быв рабом, я любил слушать логос, кой зазывает в гроб, где, мол, истинно, как он врёт взахлёб... Я устал и в Пролог хочу: 'про' по-гречески 'перед', ну а 'лог' - 'логос'.
  - Вспомнилось, - повела она. - у Бердяева... он про 'новое папство' как убиение жизни смыслами. Витгенштейн ещё...
  - Поняла? - я встрял. - Я не жил досель! Не затем, что Кваснин был. Нет, я условно был вообще! Не о той я условности, что, мол, был атеистом и вдруг уверовал; не об этой условности пост-советской. О первородной я об условности, что в раю нас разъяли через добро и зло, через два этих смысла: их вдруг придумали, и единство распалось. Из одного вдруг - двое... Рай споловинили! А живёт ли разъятое? Доживает! Что было истиной и полнейшею жизнью, стало как зомби. Мы прекратили жить. Я досель был не я. Я был образ слов, и я знак был. Бог - это книга; мы лишь слова в ней, мы персонажи в словных личинах... Дело - в условности мировой, в глобальной. Грех - первородный грех как познание зла-добра - стал нормою и стал путь человечества! Кто преступники, если мир стал преступен, выйдя из рая? Мир преступил рай! И оттого здесь, в падшем и вылганном, нет греха, что б ни делать. Здесь грех обратный: рабство идеям зла и добра как монстрам, что нас сжирают; рабство морали, чаду добра и зла! - Я сдавил её, чтоб втемяшить: - Грех ли мир херить? Грех - быть моральными, то есть быть меж добром и злом, быть в словах как в понятиях, подчиняться им, поставлять их святынями. Но я в них смачно плюнул... - Вся она напряглась вдруг. - Плюнул и мучусь. Совесть - связь с логосом: принят он либо нет и ты за либо против нечто им данного? ты готов либо нет быть рабом его? Вот что совесть - трюк словобога, раз 'бог бе слово'. Бог... логос, логос... Думаешь, что за смерть мою, за условное бытие моё я пойду бить условное? мусульман и католиков? иудеев и геев? эмо и панков? Или бандитов? Их убрать - вмиг словь выставит новых. Бог тут гвоздь!! Мне б его убить, он уже мне как выблевок!
  Она, вырвавшись, отошла к окну.
  А я вёл:
  - Бог хитрый! Совесть в нас от него, - я вёл, - и свербит, и слезу точит. Совесть в нас как опричнина, ЭмВэДэ-ФэЭсБэ в нас. Только б в стилистике книги книг шло! В книге ведь нет лакун, там сюжет, план и цель... Случайности? Их там нету. Там роли праведных, злых, ничтожных, умных, неумных... Тьма ролей! Там порядок - и неизменный, вплоть что на сцене ставь. Там и грех предусмотрен волею логоса. Что же маяться, если кто по сценарию - да хоть я - роль сыграет не 'доброго', а из 'злых', 'нехороших'? Велено - сделано... Может, с совестью тот трюк, - я прошагал к ней, - в вольность играться: ты, мол, свободен даже от бога, коль бросишь совесть. Все, мол, свободны, все гуляй-полюшко! Нет сценария, а есть совесть, внутренний стражник к вашей же пользе... - Я вдыхал Нику, так она близко. - О, смерть не в том, что я грех свершил... Если б так, что мне маяться, раз - по промыслу, по сценарию, как и было с Иудой, дескать, предателем? Ибо бог ему роль дал! Бог, пойми!! Авраам сына, помнишь?.. чуть не убил его, Исаака... Тоже роль. А моя роль... Я сожран словом, я заигрался в божьих спектаклях! Ты мне Бердяева? Но, боюсь, в нём пир слов как раз, а мне надо пресечь их. Тут не Бердяева, а тут Рóзанов: 'пусто место', где изначалие. 'Пусто место' я, 'пусто место'...
  Ника поникла, и я следил в ней немощность логоса. - Милый, что слова? Может... О, я не знаю!.. Мне всё равно, как жили... Как нам жить дальше, если ты веришь, что мы не жили?
  Я её обнял. - Мне нужно в истину. Я не вынесу впредь условности. Я не вынесу меж нас бога, всяких посредников в форме принципов и нотаций... и осуждений! Бог хотел, чтобы ты была, кем он вынудил: несчастливою матерью, горемычной женой. Он Марию спроворил быть кладкой слов его.
  - Но я счастлива! - она плакала.
  - Не по богу быть, а помимо! - гнул я.
  - Да.
  - В истину! - заклинал я.
  - В этот Пролог твой? - Ника спросила. - Где 'про' есть 'пе-ред', а 'лог' есть 'логос'? Вместе в Дословие, в изначалие?
  Бой был выигран. Я изгнал в Нике слово, - стало быть, и расспросы с укорами, - суд над мною минувшим, давности той вой-ны в Чечне, тем, кто взял и сдал первенца, но и новым, хающим брáтину, и словá, и мораль, от-словную всю культурщину... Хорошо шло! Но вдруг давай меня смех терзать.
  
  
  
  
  XIII
  
  Это после, как мне, утихшему, сын сказал, что он выдумал 'вбрылл палáб-йамахáйство, клом-креп вытыйровать', - и я должен их выучить, чтоб 'сменить язык'. Но, отверг я, надобна масса слов.
  Это после, как мы обедали, - не на кухне, а в зале, как много лет назад, ещё с первенцем. Акт сей значил, что я восстал-таки на словесные трюки и начал сам жить. Стол был уставлен. Тикали ходики над роялем.
  - Милая, будь добра... - говорил я.
  - Хлеб? - в ответ.
  - Мама, пряник мне! - дожимал сын.
  И словотá услужала нам.
  В Нике видел я... - как назвать? слово тащит в ложь... - скажем, еву. Не с прописных букв еву, не абсолютную, потому что условна против праматери, пусть и евна в той мере, чтоб быть никчёмною, неуместною, невпопад, чуть донною, то есть райскою. А таким тяжело в миру. Приспособленность же Б. Б. и Марки, Шмыгова и Хвалыни, кстати и Верочки, значит рознь природ. Те испорчены - Ника нет. Те словные - Ника райская. Оттого сей мир чужд ей. Ника не люди. Но и не нелюдь, как их трактуют, дескать, в них 'духа' нет... С 'духом' верно. Да, мало 'духа' в них, не как в словных, что раз паскудят, льют кровь друг друга, давят друг друга, лезут в витии и в коноводы, ценят софизмы пошлых ничтожеств - то от 'духовности'. В тот момент, как Адам от познания зла-добра в неком там поколении стал Христос, слово выперло возгласить распоследний жор жизни с пафосным воплем, что и сам 'хлеб' стал бог (в евхаристии)! Чтоб вкушающий внял, что кишки его в 'духе', связь с жизнью прервана, жизни нет, истекла в слова... Мои ели. Я же терзался. Хлеб не лез в горло, ибо я 'хлебом сим', кой сам 'Дух Божий', полон. Казусы с брáтиной и моя хворь сказались. Вспомнилось, что таблетки, кои глотаю от нервотрёпок, слабые. А и толк в них? 'Прах ты, в прах возвратишься'. Стресс дело сделал; он дал мне рак... Я сник.
  - Папа, плачешь?
  - Тоша, ну ешь давай, - встряла Ника.
  ...Это и после, как на диване я съел таблетку. Мне было маетно. Не успев отболтаться, я изошёл в слова... 'Глубоко, и безмолвно, и безыменно' - мне бы скорей в сие... В словотé ты мигрируешь от одной формы к новой, от семы к семе - и, смотришь, ты на куличках да и свалился там, а слова нажрались твоей плотью и кровью - и приумножились. Раньше я так и брёл бы от смысла к смыслу - днесь, словоборный, я прекратил мысль. Мозг слал мне образы; я противился: счёт в Швейцарии... мисс Планета в роли метрессы... нравственность... социальный успех... власть... ценности... ордена... дом в Англии... репутация... слава... ёжик... после в белёсости как бы статуя, будто я в зимнем парке, а за ветвями фронтон, любовь... Слово тщилось хватать меня. Я нырнул много ниже, где прото-червь без ног, но имеющий ходкость, весь созерцание, ибо сплошь в глазах, весь тактилен, ибо сплошь нерв, весь ухо, ибо сплошь скважинный; от конца без конца утробен, он производится из любой своей части, детище тьмы в той мере, что уже светел; хоть бессердечен, но в нём пять ритмов. И - он вне слов, он Дао...
  Сын пискнул флейтой, но вдруг присел вблизи; даже, чтоб я заметил, кашлянул.
  - Что, сынок?
  - А мы бедные, пап? Правда?
  - Тоша, Фурье растёшь? Марксом? Слушай-ка. Жил-был червь, и однажды он...
  - Их в земле копай, будь разбедный! Бедный я для другого, не для червей, пап.
  - Вот как?
  - У мальчика... - он повёл стремглав. - Ну, сосед наш, он шестилетний. Он был на вéлике и сказал, я бедный, если нет вéлика... Пап, а денег не нужно! Я лишь его хочу, вéлик, вовсе не деньги! Мы, что ли, бедные?
  - Будет вéлик, Тош, будет.
  - Но не как мальчиков, его Славой звать. Ладно? А как у девочки, там есть фара... Что, пап, мы купим - да? - его? Завтра?
  - Позже, Тош, купим.
  - Мальчик катается...
  - Он большой, ему можно. А пятилетним, Тош, - в мае... Ты пятилетний... Ветреный март, глянь... - И я умолк. Боль вымочила мне глаз.
  - Пап, ладно... Пусть... - Он поднялся. - К морю поедем? Я позабыл его. Буду плавать, я не боюсь теперь.
  - Черви могут жить год в воде, - вёл я как в забытьи.
  - У них масти, пап, есть?
  - Нет, у них по-другому: глаз нет - а зрячий; ух нет - а слышит; ног хоть не видно, но он имеет их без числа.
  - Как?
  - Так. Весь мир в точке.
  - Да? - сын показывал. - Весь мир в точке? Звёзды и вéлики? И компьютеры?
  - Даже солнце. Угол - есть градус, тридцать их, двести. В пике угольности, описав круг, то есть на максимуме он - минимум. И в черве сходно. В нём целый мир.
  Сын прыскал: - Червь! Он ведь маленький и простой!
  - Вообще, - продолжал я, - всё из земли. Сталь, храмы, люди, компьютеры, деньги, фабрики, генераторы. Руды выкопали - машина. Вон, глянь, застылые всюду почвы - и вдруг в апреле вмиг из них мошки, запахи, силы, цвет и растительность. Из земли всё.
  - Всё?
  - Да.
  - А люди?
  - Даже и люди... Как оно сказано: 'Прах ты, в прах и вернёшься'.
  - Я буду мёртвый, пап?
  - Вечный... Если захочешь.
  - Ну, а слова? Из земли они?
  Каверза... Из земли слова? Враз в проблему первичности, в тайну, как это истина породила неистину. Ведь коль почвы суть истина, то слова что ж, неистина? Типа, шах мне? Ведь како дерево, тако плод, а сын плод мой, - что ж, логос истинен, коль 'из почв'?.. Бог долбал меня, влезши в сына?! О, нет, не мальчик он, и не полностью сын мой, но также 'малый сей' из евангелий, благо, термины: 'свет', 'любовь' и вообще все - логоса. Сын лишь частью мой, и я пестую чадо логоса. Он кругом, логос! Всюду! Я всяким словом, что изрекаю, тут же сражаюсь. Вот детектив где! Не ФСБ, не всемирная оргпреступность давит героя, а 'Вседержитель', что также 'Логос'! Здесь укор словоборчеству: на слова прёт, а, мол, само в дерьме... Мне отвергнуть или признать-таки, что слова из земли и истинны, - дабы мат съиметь под второй вопрос: 'Пап, земля раньше слов и её не слова родят?' Западня... Мой ответ был бы в том ключе, что не в логике истина. Много тем - вовне логики, не имеет понятий, неназываемо; ряд тем пуст, несказуем. Но я молчал в ответ, ведь без слов бог не жив; я молчал, чтоб лишить его пищи, ибо предчувствовал тьмы вербальности, ждущей клич к наступлению... Из земли слова? Не скажу. И пусть логика, претыкаясь, лижет свой зад, тварь!
  - Много грибов, Тош, - начал я странно. - В Квасовке два грибка тонконогих вскинутся под малиной и сотрясаются под малейшими блошками. На другой год - валуй, что под тополем. В третий год - подберёзовик. На четвёртый - лисички, а под черёмухой вырос пышный тучный рогатик. Лéта есть - без грибов. И вдруг год с шампиньонными шлейфами; как одно место вянет - пенится новое! всюду ивишни! а поваленный ствол в маслятах! а у дубов в пляс белые! и в круг млечник! В хор прёт осиновик! Груздь - косой коси! В ёлках рыжик с влагою в шляпке!.. Стылее каждый день; скорбней, ветреней рощи. Звонче твердь - высь пустынна до стай крылатости, до пронзительных звёзд ночами. Поздний гриб вянет, весь скособоченный. Из репейников выйдет ёж - и понёс его в таинство...
  - Сказка? - молвил сын.
  - Нет, не сказка.
  - Мы вéлик купим? - он разом вспомнил. - Надо купить, пап... Ой, заболтался, а ведь бой монстриков... - Он направился прочь, спросив: - Отчего червяки вылезают и умирают в дождь?
  ...Это было, в четвёртых, как вошла Ника, тихо-бесшумно, так как квартирный скарб размещён под неё: искусственность под природность... В поисках смыслов я был маньяк, рыл истину; через слово, мнил, и грядет она: кто-то скажет вдруг про слезинку ребёнка или в чём зло - и рай вернём. То бишь жизнь, мнил, это драйв разума, производство идей, фраз, смыслов, планов, концептов; надо гореть и пытать мозги! плоть ничто - а дух всё! Был я верный раб логоса. И детей у нас не было, сколь могло быть; логос не то чтобы 'чрево ей заключал', как Сарре, - я, им наученный, не навьючивал 'дух' свой низменной плотью. Напрочь жил логосом... Только я слишком вглубь стремил. И бог понял: кончу изменою. Рою - значит, взыскую и не доволен им, и искать буду долго, ларчик же пуст есмь...
  Ника присела близ; а глаза с прямизной нижних век хитрили; и держит книгу с меж страниц пальцем.
  - Вот...
  - Не желаю слов!
  Улыбнулись чуть губы, ровные, длинные. - Я прошу.
  - Ладно.
  - 'Мне пятьдесят, - прочла, - мысли мелки, ничтожны. Беды ослабили, измельчили... Я неудачник. После лет каторги - без гроша'... - Подняла глаза. - Он ещё и болел... жил долго.
  - Кажется, - покривился я.
  - Милый, всё-всё изменится.
  - Ты распустишься, как ширазская роза! - я подхватил ожив. - Но цитата... Я не люблю таких... Как у Троцкого, у кого овладеем, вишь, бессознательным в организме, даже дыханием, кровотоком, сексом, - чтоб жить логичней, рациональней. Вот тебе Гинзбург, что признаёт не вещи, - ей вещи незачем, - а концепции их, вещей. Несознанное зряшно. Ей, скажем, нет травы, раз трава не трактована мозгом как некий символ, полный значений. Гинзбург и ляпнула, есть словесный, мол, человек. Гнусь, вдуматься... Впрочем, после других, вслед, ляпнула...
  Я умолк, вдруг поняв свою цель с тех пор, как, придя, заклинал не расспрашивать, разводил словомáхию, нёс о битве со словом, о пустоте слов, лживости их в обычной, так и в возвышенных компоновках: в библии, скажем. Я о фальшивости слов пел, что-де и совесть - лишь в пользу лжи приём; намекал, что я выеден смыслами; что пора бы мораль презреть... Мой порыв убить слово, вопль о молчании ради истины и призыв не судить с рацей, сколь нагорны бы ни были, - с крутолобенькой целью спастись, коль вызнает. Мол, нельзя жизнь и правду вымерить мóроком. Я ей дал алгоритм о первенце, если вызнает: мол, какие укоры в лжи 'сего мира', ибо зло в истине есть обратное, то есть в 'сём миру' зло - к добру... Меня пот прошиб, я привстал на локтях с дивана.
  Вдруг телефон.
  Я встал к нему (а как Анечка?). - Да!
  'Ты с бабой? - Голос был незнаком, развязен, с пяткой на стол. - Что вздрюченный? С бабой, что ли, в пикях? Бывает. Но скоре слюбитесь'.
  - Кто вы?
  'Ты, фраер, слушай...'
  Я швырнул трубку. Вот оно! Слово бросило в битву реверс культуры, влившей в мир 'света'... - чтоб, понимаю, и тьма была?! 'Oriente lux' ? Ника вышла... Вновь позвонили, и я взял трубку.
  'Нам дотрепаться бы... А то дяди к вам будут... Ну, приезжать, нет? Я чтоб внушить, слышь! - Голос сменил две пятки: верхнюю книзу, нижнюю кверху. - Сам ты не нужен. А нам дружок твой... Вы с ним общаетесь? Вдруг он сдох уже?.. Я шутю, братан! Ему долбят в еврейский, как надо жить; он - против. Хочет проблемы? Хочет жене дрын? Это как скажешь, мы гуманисты! Мы все крещёные; рот оставим, чтобы лапшу класть! Он решил, мы не знаем, что она с Мальты? Думал, Магот спасёт?'
  - Кто?
  'А Мутин... - голос зевнул. - Гэбэшник, Гогин охранник. Он магот. Кабы мы не крещёные, ухи жёнке бы срезали хоть на Мальте... Слышь, Гогу грохаем, будешь стариться без дружка. Вник? Пусть он общается'.
  - С кем, с Закваскиным? - поспешил я.
  'С ним! - голос щерился. - Через день звоню, ты мне 'да'; ну, как в армии... Я шутю, братан! Если 'нет' - то мы Гогу... Это, получится, ты дружка сгубил... Уговаривай, раз доцент. Хуйбай!' - Трубка брякнулась.
  Я набрал номер Мутина, с кем знакомился в Чапово и у Марки в пентхаусе.
  - Был звонок. Урки, явно Закваскина...
  'Вы не дома?'
  - Я? дома.
  Мутин прервал связь... Вдруг звонок и рассчитан, чтоб я трубил о нём и чтоб Мутин сменил план, как уркам нужно? Значит, нормально, что он прервал связь... Я начал думать. Из слов я выпал по взглядам нравственного (ха!) свойства, ибо у слов есть трюк для умников, что не как бы глобальная в мире фальшь, но местная, то есть кое-где. Я пробыв в оппозиции к кое-где, лишь теперь постиг, после Квасовки - да вот час назад! - что не кое-где, но и всё мираж, бутафория. Никудышный, смрадное нечто, я внял тому, кем был бы, не порчен словом, не вязни в смыслах. То архетип шевельнул меня! А ведь я чуть не сверзился, когда сын сказал, что не хочет быть мёртвым. Я сполз в у-словность, в апофеоз её в 33 году Р. Х., где, сожравши жизнь и попав в тупик, ибо жрать больше нечего, слово взвыло о 'вечной' якобы жизни. Как я размяк, вибрировал, обещая: сын, будешь вечно, если захочешь!.. Тут как тут логос: что, алчешь вечности? а тогда, чмо, словá блюди, - вот что логос втемяшивал. И я влип почти... но добавил ведь? я добавил 'если захочешь'? Да, я добавил. Ибо почувствовал смрад приманки. Ибо я вникнул, что слово влезло меж нас и вечностью: мол, оно и любовь, и истина - и плюс вечность вдруг, чем сочли Христа. Но тогда монопенисно - 'словом' звать изначальный мир, то есть истинный, или 'сей мир'. Вдруг 'слово' именно что и есть 'ОНО': первозданность, и донность, и изначалие? Слово, значит, первично и слову следуем? Что же большее, с чем сие слово в тяжбе и что стесняет? Чтó бьётся логосом? Почему ОНО, будь оно всё ж не слово, - зло, как врёт логос? Где, где свидетельства зла ЕГО? А их нет! Есть лишь библия как палач ОНО, где всё зло генерирует пря словес с ОНО, что немотствует (акцентирую: не борьба, а вот именно пря, возня). Слово есть не ОНО ничуть! Слово - рак в ОНО, а ОНО есть ОНО и ВСЕИСТИНА! И не лгал я: сын не умрёт. Он - в истине. Значит, вечен он, как и тот мой сын, в Квасовке. Мы мертвы только в слове по его мнению, на какое начхать!
  Звонки в дверь... Ведаю, кто там... Быстро одевшись (свитер и брюки), вышел в прихожую. Мутин был в прежней куртке и в той же кепке, точно как в Чапово на заводе, быстрый, нахохленный, худощавый.
  - Я прекратил связь. Так было нужно. Здравствуйте, Береника Сергеевна, - он добавил.
  Та удивилась. - Я вас не знаю.
  - Мутин... - смущался он перед длинной и возносимой будто бы женщиной. Он стал смугл. И я понял, смуглость - от нервности.
  Лифтом съехали; он открыл, что прервал связь из-за 'прослушки'.
  - Бросьте!
  - Нет, жизнь сложней, чем кажется, - возразил он. - И нам нельзя стоять. Погуляем.
  Шли к Карнавальной: он - руки в куртке, действуя шириной двух брючин, словно как циркулем. Вслед за чем он поймал такси, чтоб доехать к метро, шепнув: - Раз нет слежки, я контролирую лишь передний план, так как либо действительно чисто, либо враг опытен.
  Помещение, с потолочным бра, с пятью столиками к одной стене и с пятью к оппозитной, встретило стойкой с кеглями пива. Наш конец был с лепниною по стене трёх мельниц и водопада - кажимость, как сам мир вокруг. Рядом выла компания в брюках, в белых рубашках: клерков? госслужащих? адвокато-юристов? офис-планктона?.. Как там ещё их? Я в мешковатом тряпье, стареющий, и попутчик мой, сорока лет, сумрачный, составляли контраст им. Мутин, сев (как был, в куртке, разве что кепку сняв), повернулся к ним с просьбой, чтоб 'не кричали'.
  - Шли бы вы к чёрту, друг! - отрубил один.
  - Я прошу.
  - Да? - Ответ был под юмор, что 'пидор просит'.
  Нам принесли чай; выпили; я сказал о звонке.
  Он буркнул. - Ожили... Дело в том, что объект, извиняюсь, вылететь назначался в Москву, вчера. Вылет был - но сегодня, и не в Москву, нет... - Он взглянул на часы. - Что, думали, вы звоните нам и мы бегаем, а они нас пасут? Ошиблись. Урки есть урки.
  - Маркин, - давил я, - должен знать. Я скажу ему, позже. Я хочу помирить их; мне выпал случай... И о Бухаеве. Был боксёр, нынче деятель. Я подслушал, как силовик его - хам - болтал. Состоялся обмен: мол, Чапово подбирает Бухай; а в Митрове он с Закваскиным травит Маркина, наезжая на бизнес, как выражаются. Вот такой план... Что же, помог Бухай?
  Мутин хохлился. - Разнесли завод, как и в Чапово. Ситуация... - Он мотнул плечом (я увидел чернь рукоятки). - Но мы стараемся. Мы к Закваскину роем: где, с кем встречается; подкупили шестёрку... Он бандит-профи, он не играет. Ваш шаг не мудр - мирить... Вы лингвист? Я давно уже в органах... Примирение? Это мразь. Дружба с ними не дружба. Их бы... Давить их... - Смуглый, у блюдца, палец подёрнулся; Мутин сжал кулак.
  - А, пальба! - возгласил я. - Действие силой! Роете? подкупаете люд Закваскина? Вы у Маркина с целью; он подбивает вас на врагов. Решились? Но вы же профи, вы понимаете: сколь ни есть вас... А, будем честными, вас не может быть много: вы и сам Маркин, вот и вся группа. Этого мало. Новых наймёте? Но тогда вам и их убрать. Вы на это способны? Станете урками? Вряд ли. И, в результате, вас будет двое; их же десятки, этих бандитов. Всё это значит, вы безрассудны. Вас уничтожат. Точно клопов, Андрей.
  Он нахмурился.
  - Между двух ОПэГэ - вдвоём с пистолетами? - гнул я. - Метко стреляете? Но шестёрка, купленный вами, - вдруг провокация? Ваш Закваскин не глуп отнюдь. Он матёрый волк с уголовным чутьём. Простите, вы заблуждаетесь, как не спец. Увидите, дилетантская эта ваша затея не принесёт удач и провалится.
  Он обиделся. - Дилетантская?
  Я, вскочив, убежал в WC, где блевал и давил кнопку спуска, чтоб грязь неслась в ОНО, к добытийности, как гонец, что вот-вот буду сам там... В слове ль бессмертие, как болтал Христос, что он 'Жизнь', дескать, 'вечная', завлекая нас тем, что имеется без него, пардон, и что в истине как одно из бесчисленных её свойств? Прах - в прах и вернёшься, вот что есть вечность. Сей путь нам дан с начал. Потому я, на корточках у жерла в Пролог, рвотой мчу туда! Вечность зрит меня! Для неё я свой, чаемый, посылающий весть возврата! Я в полной связи с ней, хоть пока в фальши слов. Отважусь, взмахну рукой, фальшь рассею - и в вечность... Нет, ещё рано, надо своим помочь... Встав с трудом, подбредя к умывальнику, я, смочив лицо, встретил Мутина - за своей спиной в зеркале.
  - Вы?
  - Да, я. Ваш охранник сегодня.
  - Бросьте!
  - Смех неуместен, Павел Михайлович. Вы не поняли, что и вас пасут, раз звонят вам? И... глупо шутите. Вы не знаете... Дилетант?
  Дверь хлопнула; взялся клерк из тех. - Извиняюсь, кто просят. Я тут пивко пустить... Вы друг друга тут прóсите?
  Мутин в зеркале вдруг пропал; тень сунула клерку в рот пистолет. - Заткнись, магот!!
  Клерк пустил мочу и осел.
  Мы вышли и шли по улице в полумраке мимо прохожих.
  - Вновь 'магот'? Телефонный тот, - я припомнил, - звал вас Маготом.
  Мутин застыл. - Не знаете обо мне... Советовать... - Он стоял и смотрел вбок. - Я был спецназом. Вам не по нраву, и вы - советовать? Я мудила? только б стрелялки? Друг ваш всё правильно: в брюхо вилами и... мочить всех! Он не купил меня; это я хотел. Он меня разгадал лишь. Некогда я как вы считал, - потому и Магот. Чтоб знали... Слушайте, как бывает, коль по-гуманному... Потому и Магот. А урки... Ждут, я и впредь Магот? - бормотал он. - С Мальтой ошиблись - так же и дальше! Пусть обосрутся... Кем был, сказать вам?
  Был кагэбистом, посланным в Зап. Германию. Жил вне родины, но её интересами, - как писали шаблонами, - на переднем краю обороны; пару раз плакал, сев в пивной и слюня образ родины и любимой в России, чтоб питать жертвенность, принося на алтарь долга, чести, достоинства свою жизнь патриота, сходно чекиста. Он верил в истинность коммунизма и возрастающей роли партии, - плюс на Западе были тьмы модных шмоток, кроме идейщины. Логос вдруг и зашиб его. Шла пора 'новых мышлений'. ГДР намечали сдать на строительство неполярного мира; но инфа вырвалась преждевременно. Час проверки ударил, родина звала к подвигу, чтоб, прикончив писаку, стопнуть паблисити в подтверждение факта, что даже благо есть благо в срок, не раньше, и что 'добро' переводят в 'зло' или в пакость нужной трактовкой. Предполагалось вызвать цель в рамках торга сенсацией, убедиться: такой-то? - и ликвидировать. Личность звали Магот, писака. Встреча, улыбка, чтоб спрятать чувство к классовому врагу, с вопросом: 'Вы, герр Магот?' - нажатие... При успехе - чин, орден, резидентура... Были два прецедента (о ликвидации Уэйнхарда в Глазго в семьдесят пятом и ликвидации год назад Абэ в Иокогаме). План очень чёток: сквер и помощники, он в неяркой одежде, с дружеским и открытым лицом шагает, 'Вы герр Магот?'... бах! выстрел... он мчит к машине, едет прочь... с потемневшим лицом своим. Смуглость - рок его, обнажавший интимное; волновался - смуглел, за что звали 'Малайцем'... Час пришёл, подстраховка расставилась... Дело станет пособием ('Ликвидация К. Магота...'), будут по Мутину обучать спецов выполнению долга... Встретив цель, он хотел спросить: 'Герр Магот?'... И вдруг что-то в нём ожило; он застыл перед жертвой, видя облитые тёмной кровью инструкции, только выдал: 'Магот...'
  - Все слышали, - вёл он фистульно, глядя в сумерки с пешеходами и с авто за газоном. - Я стал Маготом, а не Малайцем... Я как волнуюсь - это 'магот' бубню... Штуки психики... Я уволился. Был в милиции... Про Барыгиса слышали? говорил о нём как о друге Закваскина... Нынче вождь ПэДэПэ, психопат и трепач. Он пахан был, жуть беспредельничал. Ни за так убьёт. И насильник. Раз сообщили, он проявился, можно прикончить... Мне 'магот' в горле встал. И не нужно, чтоб все узнали, что это я убил. Нужно - клин клином вышибить, позабыть, как 'магот' меня с операции точно девку свёл. Не убить, а - 'магот' сказать было нужно. Выболтать! Чтоб за мной было слово!
  - Верно, - признал я. - Слово хоронит нас.
  - То есть, - вёл он сумбурно, - чтоб хреноту долой. Мины мне не давали или с оптической - а давало, чтоб он вплотную слышал 'магота'. Чтоб я уверился: он магот - значит я прав, чем я был с детства, с фильмами про разведчиков и советскую жизнь с чекистами. Чтоб хреновина смолкла, мне не внушала... - Он с хрустом сжал кулак. - Я сужу - а ты нишкни. Я велю - а ты...
  - ...слушай, - встрял я.
  - Вы поняли! - Мутин вскинулся. - Что хочу? Объявить своё! Я молчу - меня мало. Всякие с Ти-Ви-Тэ, эН-Ти-Ви когда треплют - то вроде нет нас, а лишь они есть. Мы молчим - мясо, не различаемся. И Барыгис, и я лишь мясо, если не выделюсь, хоть вот этим 'маготом'. В нём мой реальный суд, что Барыгис дерьмо со своими делишками и своей уголовщиной и его жизнь дерьмо... Потому-то - лицом к лицу, чтобы видеть, как он смиряется и как я вычленяюсь... Трудность - приблизиться. У Барыги охрана... В общем, не вышло.
  - Как? Продолжайте.
  Мутин ссутулился. - Шёл убить его... А у них там охота, шлюхи и выпивка. Я иду из кустов, с оружием... И - проклятое - вновь 'магот'! Я стою, точно в ступоре. Он меня взял на мушку, но отпустил узнав, что - Магот. 'Пшёл!' Куда идти? Я - филе стал и мясо, кончился опер... Вышел я в частники, сыск-охрана; друг ваш - клиент наш. Мы познакомились. И вот он предложил... Я принял... так как я должен быть!! Меня нет, я филе пока! - он выкрикивал. - Не препятствуйте! Либо он, либо я. Так! Выскажусь - либо...
  - Что ж, вы по адресу, - я кивнул. - Сам понял, - чуть ли не час назад в битве с логосом, - что к чему. Да, я с вами. Мы одного поля...
  Он покосился, но я махнул рукой. - Объяснять не хочу. Лишь знайте: я бьюсь со словом. Вы вот с 'маготом', а я со всеми и с главным, с логосом, кой есть в том числе бог, понятия, смыслы, принципы, а отсюда мораль, искусство, веры, культуры, цивилизации - вся условность, в смысле от-словность. Я целю рай вернуть как до-словность. Вы против мяса? Я - за него, друг. Мясо есть что? Инстинкты. Я постиг: кто у-словностям верит, - сказанным за столетия, когда слово вело нас, - следственно, нет того, а есть знак, имитация. Между нами та разница, что мне б мясом слова запнуть, вам же - мясо ословить в том убежденьи, что не Закваскин прав в роли мяса - вы правы в роли гэбиста и коммуниста в бывшем Союзе и мясо кроете... А как мясо правее? Вы полагаете, что вы суть ваши принципы и понятия, а 'хреновина', или мясо, - плоть бестолковая? Кто орёт, тот и пан? Вам - с идеями? А с 'хреновиной' вам не любы? их как бы нету? Сколько их с дней творения? Где могилы их? сгнили? Скот бессловесный? Как бы их не было, раз в них мало идейностей, слов и принципов? Кто же были - кто с принципом? Лейбниц с Лениным? Ксюша с Пушкиным? Халкидон и Никея? Мы-де, словесные, над 'филе' всегда? сверх его непостижной любви и правды? Как бы и нет 'филе', хоть в нём ходят с рождения до могилы, ходят брезгливо? Мы и в сортире сядем - взор вверх, где, мол, дух царит, где те самые свет, добро, жизнь и прочее. Только сикли с рабами - тоже там. Словом тычется: вот убий, смотри! ты левей смотри, различил-таки? понял, как это? просто! но - не убий, ха!.. А мясо кровь струит, реагирует на тепло и холод, солнце и воду и существует без слов и принципов, вне добра и вне зла, Андрей. Но как даст слово зрение, как покажет: глянь, здесь добра стог, а вон, глянь, зла воз, - брызжет кровь до инфарктов! до инквизиции и до войн кровь брызжет! В мясе же - ровный пульс. Прекратим слова - пульс наполнится ритмом истины... Из 'филе' мы ведь как пришли в хомо сапиенс? А вот так: был 'филе', но набрался идейщины - и впал в фарс с орденами, с этикой, с балдахином над троном, с догмами, с пресмыкательством, с теми ж сиклями и рабами, с пакостной властью, полной ГУЛагов, да с не убий под казни, - но за что, странно, мясо в ответе, будто бы сделано не от слов для слов, а тем мясом для мяса. А ведь оно только жизнь родит, кою слово терзает, это вот мясо. Да и в Христе, Андрей, плоть распята, вновь отдувается. Слову что? С Христа прыгнуло в рот, в третий. Вот оно, у меня и у вас во рту. А распяли - невинное. Всё равно что распять вместо слова о чаде собственно чадо. Так, Андрей.
  - Хренота... - бормотал он. - Не понимаю!
  - Я вас постиг, - я гнул. - Вам несносно всё то, что властно или богато, но что, по-вашему, недостойно. Высите принципы, дескать, вы это то, чем и нужно быть? Мните, век, где вы лузер, ложен, а вот эпоха, где вы гэбист, чиста? Лишь Магот виной? - Я навис над ним. - Были вы и тогда нуль, пустошь с идеями. А когда вы зациклились при убийстве Магота - это в вас не 'филе', Андрей, а словесный запор был от несварения лживых смыслов. Вы 'магот' не объявите. Не спасёте вы ни себя, ни догмы. Вы обезличитесь... но во благо. Ибо ваш случай - суд над 'сим миром' - есть суд над вами же, с тем в ряду, от чего вы и сýдите, от словес самых пакостных, от идейных. То есть убьёте вы не Закваскина, а себя вы убьёте, ибо мы все 'филе' в нашей сущности... Помогу вам, - начал я тише. - Спробуем способ, пусть он плоть портит. Ибо не всякая плоть жива: есть плоть мёртвая, сплошь условная, что не плоть уже, но мутант, как девка, ставшая Барби прытью хирургов, так что природного глаз один... Свалим слово, так или этак, слово всемирное! В слови тоже ведь всё в одном всем общее, - в вас, во мне и в Закваскине, - раз система. Я, Андрей, про цепную реакцию... - мне пришло вдруг, и я шагнул задумавшись. Я шёл к дому.
  Он спросил: - В вас-то что, если мы одного с вами, как вы толкуете, поля ягоды?
  Я смолчал, чтó наделал и для чего бьюсь с миром, где отыграл роль и не хочу суд слова, гнусь сотворившего. Мир как этика, мир как слово, мир как идеи и как законы - я против этого. Мне бы просто мир вне понятий, где я невинен, словно в элизии. 'Образ мира проходит', - это нам Савл изрек, ставший Павлом. Сей враль мне в помощь: ибо не мир пройдёт, но лишь образ, кой навлекли слова. Будет новый мир, и я трону детскую ножку этого мира, как все невинные, оттого что там нет уже не убий, нет смерти, и там жив первенец, - и я, значит, невинен там, где жив первенец. Раз нет слов - нет и образа. Нет законов - значит суда нет и преступления. Это здесь мне внушается, что он мёртв, мой сын. Смыслы вылгали, что он мёртв, как врали, что и евангельский Лазарь мёртв; а он жив ведь был, тот евангельский Лазарь! Снять декор и стащить флёр подлых трактовок мира словами - будет иной мир. Тьмы битых словом - там ходят живы. Там все живые бродят в тумане, кой вдруг рассеется! Образ минет - и жизнь проявится. Пену смыть - станет сущность.
  Около дома я задержался. Мутин, нахохленный, руки в куртке, не унимался:
  - Чётко вы про цепную реакцию. Где-то в Сербии убивают всяких кронпринцев - вот и Октябрь вам... После конец его... После мой пустяк, мой Магот был... После был Ельцин... Слово мир строит и разрушает. Но вы не правы. Вы возражаете сам себе. Я что, плоть убью? Так я сожран, сами сказали. Сожраны словом! А если сожраны, я убью только видимость, лишь словá, в чём мы ходим как люди. Стало быть, плоть убить можно запросто: там всё сожрано. Все мы сожраны, - повторял он, - тем вашим логосом! Водкой ссут, срут икрой, сто желудков, двести потребностей!! Рожи корчат - а их и нет всех! Сожраны! Сплошь условные академика Павлова! И такие нас давят?! - Мутин ругнулся. - Нет, мы убьём их... Вы осторожнее. Я пойду, поищу 'жучков', вдруг пасут?
  Он исчез стремглав.
  В общем, опыт у нас, трёх, есть. Я убил, пусть не прямо. А Марка - прямо. И Мутин - тоже... Есть опыт. Но! нужно новое: убивать вовне слова, дабы избегнуть факт, что творим мы по слову. Надо вне слов убить, без суда всякой этики; так, казнь в истине. Не умыслить смерть, но убить без намерений, без резонов и умыслов, вовне слов то бишь. Вроде как ураган - стихийно, сделал не ведам... Да, бессознательно!.. Но не прежде, чем я Закваскина сведу с Маркой. Вдруг образуется? Марке честь, Мутин сбросит 'магота'; мне ж, словоборному, к битвам хватит и слов, образующих 'мир сей'. Я буду - их свергать, ибо цель моя в бытии вне слов... Мне б понять: весь Закваскин условен? весь ли он сожран, так что ни донного, ни живого в нём, а лишь знак один?.. Впрочем, это приватное, для себя. Я - ладно; что мне с Закваскиным? А застрельщик наш, Марка? С чем он? Вдруг, избранный современной эпохи, губит 'хеттеев, и хананеев, и амореев', как лейтенантика? Как вернуть его из лжи в правду, чтоб не возникло новых добавок к ханжеской библии, где он внук Авраама сего дня в битве с 'ходящими не по слову'?
  Хватит о Марке. Мне бы себя спасти. Как - не нужно знать. Воспрещается. Всё должно быть само... Ага! Надо мозг заспать, словно мать дитя; или как нога нечувствительно давит блошек. О, тут грань тонкая между ложным и истинным! Будь тут смыслы - и ты не воин, бьющийся с словью, а просто урка, клавший на всё, мол, и, мол, природный; но только этого, - Мутин прав, - в урках нет; в них царит дух Писания в плане битв за рабов, скот, сикли. То есть чем дальше - тем трупней общество, уголовней, ибо стяжание есть святая цель, пробиблейская, вот к той цели и прут... У друзей моих не по истине: у них мысль как раз убиения, чтоб крепить себя словных: Мутина как гэбиста, Маркина с правом избранных. Трудно... Но я предчувствовал, что проблему решу, сбив логику, уводящую в библию, не даваясь в разубранный, в лживых 'лилиях кольми паче', гробик евангелий, из какого не выбраться; ведь устав попадания - ословление на все сто. Мне б - в истину!
  Кроме Мутина, уходящего в мрак (Великого Четверга иль Пятницы?), я заметил за 'нивой' чью-то 'газельку' с тульским госномером. Лифт полз вверх... там - Магнатик в красном пуловере, висшем юбкой, с стриженной, в тёмном ёршике, головою рахитика. Он, в манер скифской бабы, был монументным; но вот лицо в щеках, сжавших нос и крививших рот купидона, чудилось клоунским, в том числе из-за оспин, тёмных, бугорчатых. Из карманов бесформенных толстых брючин он, вынув руку, дал её, комментируя: - Приглашал? И я тут... Знакомились с Береникой Сергевной... - Он кивнул на рояль. - Играла... Видел 'газель' мою, Пал Михалыч?
  Я раздевался.
  - Примешь, нет? Я - торговлю начать в Москве. Мясом... Там тебе вырезка. - Он, сказав, на ногах-ступах двинулся в кухню, где, обнаружилось, пил свой чай из подобия пиалы. - Я корень пью. Мне пользительно. - И он сел, так что стул под ним скрипнул. - Пил, рояль слушал. Вышел - тут ты, смотрю.
  Помню, в Квасовке он был хватким, но дружелюбным. Нынче мне важно, чтó он есть в логосе: не вошёл ли с ним, с туляком сим, тот, кто скрывался в девке и в Шмыгове?
  Я вдруг нужен, стоило вякнуть, рыпнуться в логике и в порядке вещей по ней! Бог следил мои муки - и вдруг суёт себя, шлёт апостолов! Вдруг и в этом он, чтоб продолжить дискуссию... А я чувствую, что заплáчу, что я иссяк вконец и хочу только выяснить, днесь четверг иль пятница-то, в конце концов?! И - молчать хочу. Ибо понял, как гость прихлёбывал: смерть, рождение etc. объявлено, а без слов их и нет... Есть, есть они!!! - воет логика... что гребёт - ха! - вилами воду, ибо на деле все смыслы лживы. Мальчиком я был верен хрущёвщине под романтику коммунизма с вылетом в космос; юношей я обязан был впитывать вековую муть слова в книжной культурщине; зрелым должен был умножать слова - а начав бой со словным, то есть сменив 'свет' логоса на, логически, тьму, я обязан был сдохнуть. Так бы и было, если бы не последний день, не сегодняшний. Ибо как я постиг суть слова - вмиг бог прилип ко мне в разных модусах. Окажись, что он нанял Магнатика, обнаружь я в том слово (о, мне легко отличить соблазн, будь бог кроток, и злые догмы, будь агрессивен), я прогоню его. Неспроста визит в триста вёрст в межсезонье. Он сказал: 'приглашал' его? Дескать, он ко мне гостем, а я терпи, так?
  - Что, решил, мы раздружимся? - начал я. - Оттого спешил?
  Он явил свои гнутые вовнутрь зубы. - Дружбу чтоб укрепить... Шучу.
  - До тебя здесь шутили, не получилось... Всё-таки, отчего ты здесь?
  Он затряс щёки смехом. - Просьба есть, Пал Михалыч: не говори жене, Беренике Сергевне, что - Битюков я. Пусть я Магнатик. Я без того битюг... - он резвился. - Знаешь ведь, как в России-то.
  - А конкретнее?
  - Я о том! - он смеялся. - Дай-ка мне книжечки ты писал давно, - попросил он; взял затем принесённые книжки и полистал их. - Я? О России я. В Кишинёве и в Орске был. Был на Севере. Что, большая - да? - Русь? великая? Как не так! Уплотнить можно в область. В шири что русского? Я там русский - что там китаец. Там ты любым будь, хоть будь пришелец. Ширь - для властей лишь вроде как русская, чтобы было продать часть, или, власть любит, в ней поохотиться, полетать в ней со стерхами. Мало русского по России, если подумать. Это не немцы, где их германского пруд пруди. Или Англия. А у нас одна водочка! - рассмеялся он и полез в карман. - Нацъидея-то в водочке!.. Гостю как, курнуть можно? не повредит дым? Ну, а супруге? Если ты против, я и не буду... - Он закурил-таки и повёл опять: - Ось сюда, руль туда, крылья в пятую точку - звать самолётом? - Он потянулся, чтоб тронуть форточку. - Ты следи о России мысль, Пал Михалыч! Русскости мало, а места вдоволь - и её двигают. То, что движется, - без корней, считай. Двигал Ленин, двигает Ельцин. Будет срок - и долой её, русскость, чтоб жить по Штатам. Ведь по-татарски и по-французски мы уже жили. Будем по-штатски, брат! - Он таил в купидоньем рту смех. - Московский 'Микомс' что стóит, тыщи тонн мяса! Но ещё путь плюсуй, гибдэдэшников. Конкуренция! Денег взял... - Он побил себя по пуловеру, под каким, верно, сумка. - Тут я с мечтой в Москве. Рябушинские так пешком пришли, а в конце миллионщики. Я начну - дети кончат, станет фамилия. Вот мысль! Ведь не Толяну с Коляном мысль: с понедельника пьют Христа. Не поймут. Ты - поймёшь. Я богатым хочу быть. А ты помог бы.
  Я стыл как камень. Вот оно! Ишь, завёл про Страстную неделю, про бедный 'Логос', пьянью оплаканный, коль Толян/Колян с 'понедельника пьют Христа', мол... Все, мол, при вере, ты же не веришь, Павел Михайлович... Плюс и это: я, мол, пойму его...
  Не Магнатик он. Не Магнатик.
  Я и сидеть не мог.
  - Бог Петрович, как ты терзал мою 'ниву', помнишь? - ляпнул я, чувствуя, что, начни он врать, пну его.
  - Я к тебе! - нагнетал он. - Умный, поймёшь мечту в Рябушинские. Ерунда, что пешком пришли. Дудки! С ларчиком, с полным, прибыли! Перед тем, видно, кончили душ пяток ради денег... А, Пал Михалыч? Я расскажу ли, как обдирал тебя? Нет. Скажу: я трудился, да и поехал Москву брать, да и сумел, скажу. Флавск мне что? Мне б в московские! на российскую ширь попасть! А помог, скажу, Пал Михалыч. В Квасовке дом держал. Ум, скажу! Академик!
  - Будет! - шептал я, чувствуя, что хочу мордовать в нём бога.
  Он тронул край пиалы своей, из которой пил 'корни'. - Что, брат, не хочешь? А я фамилию поменяю, чтобы не знали. Мне не Квашнин помог, а Кваснин, скажу... Вещь простая. Что надо сделать? Надо заявку дать на богатого; дальше Бог даст!
  Я вспомнил спич его, как, в загаженном доме в нищем Рахманово, он пил водку, витийствуя и вздымаясь к абстракциям лишь в связи с удававшейся каждый день своей участью; а меня он не спрашивал; я был должен внимать ему. Нынче он пахал глубже. Казусы с 'ларчиком', с 'Квашниным' (хоть представился в нашу встречу я как 'Кваснин'), с планом вый-ти в 'богатые' (ведь о брáтине он не мог знать), с вставкой про 'конченных' ради денег (типа, про первенца), с перлюстрацией моих опусов (растравление ран моих), а в той Квасовке дни назад с трепотнёй про 'везение' (Верочку он не слышал ведь с её: бог даёт без усилий, с мукой не бог даёт), - означает, что я беседую лишь с одним во всех, говорящим: что ж ты свистящую во шипящую правил, коль сдаёшь нацию? каково, гад, сбывать её? ты не будешь член-корром, даже умри, чмо! тужишься, а ведь правда легка, мразь! Он мне внушает: ходишь неистинно и обязан смириться! был никем - так и будешь! роль твоя лузер! будешь промеж всегда, ибо ты 'Слово' предал!
  - Стало быть, сикли, скот и рабы вновь? - взъелся я. - Битюков днесь бог? Чтоб давить меня? - Я глотнул воды, сбавить боль в кишках.
  - По Евангелью надо, брат Пал Михалыч. - Гость скрипнул стулом.
  Вот оно!!
  - Ты, когда 'ниву' драл, для Христа, верно?! - взвыл я. - И про евангелье ты зачем мне тут?! Я давал тебе адрес? Нет, не давал, брат!
  - Дал Зимоходов. Я с ним в паях, по бизнесу. Ты ходил к нему регистрировать...
  Он вещал и вещал, барбос. На меня ж нашло Береники: будет ребёнок. Так ведь сказала?.. Не успеваю!! брáтину Кнорре-Пáсынков обещал сбыть скоро, может, в неделю; но я уже так маюсь, так напряжён, издёрган, что впору в гроб лечь да и лежать там вплоть до известий, что всё готово и можно сикли брать, - чтоб 'вонючее и пустое место', я то есть, кончилось... Что, Магнатик сей - с Зимоходовым? (Как не взять тому плодородные и ближайшие к Флавску га? тот как раз всем словам и всем смыслам раб: зад полижет морфемочке, порадеет синтагмочке, ибо днесь - жалкий хиленький словоерс, голь аффикс, блёклая сема, мутненький дискурс, а завтра - ордер, грозный рескрипт, инструкция! директивный ор к смене старого трёпа новым! О, он в порядке, тот Зимоходов! Я не в порядке, я, кто восстал на словь. А ей - кланяйся! всем вокабулам ave и аллилуйя! Социализм был? - славь его! православие? - браво! прёт патриотика - мчи примкнуть! путинизм - окрымнашим!). Если он с Зимоходовым и ручается, что я 'брат' ему, надо землю удостоверить. Пусть он подружит нас с Зимоходовым... Что он треплет?
  - Бизнес твой слабый. Слышь, Пал Михалыч?
  Из холодильника я взял водку и наплескал в стакан. - Русскость двигают? Мысль твоя?.. Острословно. Трахают, значит? Выпьем-ка...
  Я глотнул, а он вылакал.
  - Плох твой бизнес, - вещал он.
  - Плох, - согласился я, чтоб начать сразу спрашивать, но он вновь встрял:
  - Лучше б, Михалыч, ты про лингвистику. Ты ведь кто? Мозг! Элита!
  - Денег нет...
  - А, - он ожил, - сколь тебе нужно?
  - Много. Изрядно.
  - Что же талант губить? Я их дам тебе. Интеллект живи лучше.
  - Ты меценатствуешь, Бог Петрович, но отвезёшь завтра мясо, а не возьмут? Где деньги?
  Он в смех: - Шуткуешь? Лучше пиши садись. Их, слов, море! Вот и расти их. Ну, а уж мы в дерьме... понемножечку будем там и копаться. Сколь ты запросишь? Хочешь, допустим, шесть тыщек баксов, брат?
  Тычет деньги, не ведая, кто я стал и в каком дерьме! Крутит хилые сто тыщ долларов и рад деньги дать, чтобы хвастаться, что не просто жлоб, но душой богат! А он кто? Он актёришка, отряжённый в Московию. Лицедей, завербованный нанести мне удар - образумить, вбить кол в мятежника. В этот раз логос впрямь умней, не как в девке, нывшей 'Христосиком', кто терпел-де и нам велел, и плюс 'образ-подобие'; дескать, сам 'Бох Исус' в ней! Днесь, без прельщения, без примеров о 'травках', что 'не прядут'-де, логос мне с ходу: делай лингвистику! Я пытался. Но я был ткнут в Б. Б., как в бетон. С Магнатиком - ход конём, да? Он, типа, донный, почвенный, от земли как от истины?.. Опоздал, гонец! Я постиг, чтó сжирает нас! Кончив с брáтиной (знаком смыслов, норм, идеалов, догм и традиций, что все от логоса), я теперь - в словоборчестве. Не вернуть меня в фальшь лингвистики как жреца, что блюдёт сотни, тысячи, миллионы фраз. С 'Новым Словом' я справился, - с двумя тысячами Р. Х. то бишь, восхотев быть не 'лилией кольми паче', - с сиклями, взяв свои тридцать сребреников (вдруг 'сребреники', не хвалимые прежде 'сикли'), я вмиг покончу со 'Словом Ветхим', то есть с 'Писанием', с пятью тысячами лет прежних. Ну, а за ними дальше - До-словие и Про-лог (До логоса), рай с Адамом-Не-Падшим, с Евой Невинною... Что он ждёт? Опоздал ведь!
  - Шесть тысяч долларов?
  Взгляд его был нетрезвым. - Я и тогда сказал, что желаю твой дом. Не вспомнилось?
  - Мало.
  - Брат, ну, а семь пускай?
  - Ты про что?
  - Про усадьбу. - Он тронул чайник, чтоб налить пиалý свою. - У меня поле к Квасовке, а она не моя? Нельзя так... Я восемь тыщ даю. Огромадные деньги! Делай науку, также машину, 'нивка' сгнила твоя.
  Ишь, ты! Хочет усадьбу в га почти? с садом? к пойме на выступе близ Тенявино по один бок, к городу? и к Мансарово по другой бок?.. Мне она - к торжеству меня, додерзнувшего выше бога! В Квасовке - истина! Там ложь прервана и декорум сожжён почти; там святилище будет, а не зиндан в Чечне и не морг, не кресты жертвий логосу! Там явилось ОНО. Потому-то мой первенец, в слове мёртвый, живой там! Около речки, где ложь иссякнула, где, разъяв обман, не расставленный с прочностью (мол, зачем в глуши?), - встал РОСТОК. Мне б помочь ему, чтоб, как мальчик мой, они все поднялись вдруг, званные мёртвыми, и снесли мираж! (Без меня: я успею закрыть путь мерзости слова в квасовский ренессанс, всё).
  - Холодно, - я спросил, - там?
  - Стыло.
  Первенцу холодно... Гость не понял, что тарахтящая инженерной условностью техника не войдёт в мой сад и что сам он не будет пить в моём доме тёплую водку, и не бычкам его, предназначенным в корм смыслам, гадить на двор мой, где возродится битое логосом! Тракторам не смердеть там, - как и Закваскину не рубить мой лес! Я ему не скажу: нет. Нуль словам! (ха! 'не знаете, что тела ваши суть храмы Логоса и что вы не свои?').
  Довольно! Я буду спрашивать.
  - Где Закваскин?
  Он вскинул брови, как бы не понял.
  - Тот, что на джипе.
  - А! Николай Николаич? Он до Мансарово грёб дорогу. То есть к тебе подъезд низовой теперь и мой верхний... Как ты узнал, брат?
  - Я уезжал в тот день.
  Он поскрёб лоб, но не продолжил. Смолк чёртов логос; я нынче речь веду.
  - Просьба, - вёл я. - Ты с Зимоходовым? Я хочу документ сменить на усадьбу. Пусть посодействует. Ты мне брат? На-ка, выпей. - Я плеснул водки.
  Но он не стал пить; он вдруг задумался. - Вроде, я не дурак, а... Ты продаёшь дом?
  - Я подскажу, кому мясо сдать, Бог Петрович. Я помогу тебе. А ты мне - с Зимоходовым.
  Он смеялся. - Мне бы усадьбу...
  Страсть по усадьбе? Все восхотели вдруг, где ОНО взялось в мальчике под ракитой и ищет помощи? Логос действует?
  - В Квасовке, значит, - я подытоживал, - Николай Николаевич?
  И Магнатик смеялся. - Ладно уж, сватай мне, кому мясо сдать!..
  Спать пошёл он в 'газель', я видел; стукнул раз в заднее колесо, в переднее, влез в кабину... У фонаря близ - 'нива', много что знавшая. Она помнит всё и, наверное, стоя в Квасовке дни назад, догадалась, чтó там у речки и отчего я ходил там скорбный. Ржавая 'нива' - часть изначального... Было зá полночь, и один мой сын ждал меня на снегах вдали, а другой, рядом, спал...
  Ника маялась с бухгалтерией за компьютером.
  - Раскладушка для гостя, - молвила.
  - Он в машине.
  - Что делать с мясом, он нам привёз? Расспрашивал, почему дом вдруг мой и зачем нам дом, бедным. В Англии есть потомки бриттского Гудвина.
  Стиль её - алогичности.
  - Родословие - путь к источнику, - произнёс я. - Он давал деньги... - и я помедлил. Ника не двигалась, сидя вектором ног к столу, а плечами ко мне. - Не продал. Дом я не продал. Я туда еду.
  - Нам за квартиру счёт.
  - Деньги есть. Взял у Шмыгова. Мы оплатим счёт.
  - Он звонил. После Вера звонила... Кто она? Шмыгов так волновался. Про бандитизм сказал, дал совет запирать дверь. Что с ним случилось?
  Я осмотрел замок. Шмыгов прав. Миллион почти в антресолях, где в сумке брáтина.
  - Так четверг? - я спросил вдруг. - Пятница? Что сегодня?.. Будет ребёнок, ты мне сказала? Ника, не может быть!.. Села скрученною... Сядь прямо!
  Вся она повернулась... И я к ней прянул... Был миг, казалось, что я стал волен, а смертоносный, даденный мне недуг, как частный, так и всеобщий, - раковость словной нашей культуры, в кою нас выдуло, - содран в райских вратах и вот-вот я пробьюсь в эдем!.. Я постиг: Ника тает, вся почти плазма, коя сжигает ложь, а 'Квашнин' во мне меркнет и я прорвусь-таки, чтобы сгинули брáтина, и мой рак, и вообще обман мира - мира по логосу. О, ключ прост: началось от Адама и его Евы, общества пары, - ими и кончится, их слиянием... Миг приблизился... Но вдруг выплыли Мутин, Верочка... и Закваскин, и Родион в коляске, и рвота в баре, коя, мол, узы с истинным ДОННЫМ, и словоборчество, и оргазм, открывающий-де эдем, и Ника... даже и Авель, виденный у Б. Б.: сей Авель, стильный красавец и бизнесмен к тому ж, идол женщин... И я почувствовал, что с ума схожу. Ника в свете от окон... млечные бёдра... Ника ждала меня... а я вновь влеком в симулякры, где безработный и хворый лузер мнит вместить невместимое... Телефон звонит? Кстати. Вроде звонок виной... Нет, зачем; не хочу лжи. Пусть Ника чувствует: не могу - не физически не могу, а донным... Что, не понятно вам? Мне плевать! Я вещаю - вы слушайте, будь вы самым добрейшим добрым добром... каковое преступное как убийца эдема! Я нынче Бог для вас!.. Ишь, как прежний вознёсся, гаркая fiat ! Выболтал мир вокруг, но меня не прикончил этим вот fiat?! Что, непластична плоть? не трещит под словами? А как я первый, кто их воспринял без риз святыни, сходно без трепета, но как нечто превратное, заголённое откровеннейшим 'декалог' ?.. Словá всего! Десять логосов! И вот это был Бог?! Взять Нику: гладкая кожа, кожа шелкóвая - в этом страсть слова к гладкому и шелкóвому. Всем положено быть шелкóвыми. Слову нравится тишь да гладь да шелкóвистость. Всех негладких, как допотопных, - как не отёсанных, дескать, логосом, - обходили; вид их и вымер. Мы изначальному с его истиной изменили пристрастием к облицованным словом. С женщины сделали - бионическую лже-плоть, симметрию, гладкость, чтоб не пораниться, хотя в том, что негладко, - истина. Лишь в безумии, что даёт оргазм, когда мы в нём не ведаем форм и ценностей, но единственно рай, - мы в истине, коя полное вне пространства-времени счастье! Женщина на спине, вздев ногу, вся в ладных статях, как Афродита, - это иллюзия. Я начну возврат от искусственных современных тел - к первозданному, потому и прекрасному, что зрел в Еве Адам. От словного к БЕЗ-У-СЛОВНОМУ!.. Авраам ввёл бога - мной начнётся попятный путь. Авраам отец множеств, я же - ЕДИНОГО. Φεύγωμεν δή φίλην είς πατρίδα! Прянем в Праматерь! в Вечную Женственность!.. Я был в странном наитии; я постиг, что она-то и есть ОНО! Ведь кому, коль не мне как 'пустому пространству', и достигать корней? Ведь 'блажен нищий духом'!.. Встал к телефону. Это был Шмыгов.
  'Чёрт!! Что и кто?!.. Ника? Кто у вас?!'
  - Никого, - объяснил я. (Шмыгов - сообщник. Логос хоть сунулся в нём на Трубной, но он помог мне).
  'Рад, dear, слышать! Я три часа звоню!! Всё в порядке?'
  - Всё.
  'Dear, ладно. Будь начеку... И, помни, я вам хочу лишь счастья, вам с Береникой... Ты не поверишь, как я ценю тебя! У тебя ведь там ценность!'
  - Феликс, - прервал я. - Не беспокойся. Здесь страж под окнами.
  Трубка взвыла: 'Страж?! ЧТО за страж?!'
  - Гость.
  'Кто?! КАК гость?! Гость и вдруг в ночь?! заЧЕМ?! Гость не раньше не позже?! Я умоляю: двери припри, хоть тумбочкой! Он с машиной?.. ВСЁ!! Умысел!! Ты не знаешь людей, не ЗНАешь! Люди ужасны!!'
  - Он здесь случайно и по своим делам.
  Шмыгов щёлкнул вдруг (зажигалкой; я звук расслышал). 'Рубль, коль не спрятан, - общий, - он продолжал ныть. - А я нетрезв, сэр. В ЖУТком напряге! Вспомнится Пáсынков - и трясёт, чёрт... Завтра кошмар с утра; мне к клиентам, к очень влиятельным... Улучшается, брешут СМИ... Улучшаются их счета, fuck!... Я, - он хехекнул, - я, сэр, к тебе наймусь... Вот, смотрю иллюстрованный гид Британии, Сент Джонс Вуд, Челси, Виндзоры... Кто-то с Виндзором - я с Калерием. Кой чёрт так получилось? Мог ведь найти себе. И была ведь - элегия! без капризов! Дай ей конфет лишь... Ты не поймешь, сэр. Ты не Набоков. Он пусть тома писал, тронуло это - страсть по нимфетке. В этом нам всем нужда! Жизнь, сэр, в девочках и в их девственном. Знаешь, в Бельгии... я там жил с одной, но вернулся. К русским вагинам... Ей теперь двадцать... Элисон... Я бы умер с ней!.. Wow, сперва они рай, эдем... и вдруг бабы корыстные... В них душа моя, в девочках. Может быть, я без них был бы Гейтс, а на них я растратился... О, как знаю их! Верь, тогда я бы сдох с ней, с тою нимфеткой. Рай была! А потом они взрослые... Да. Такой вот твой Шмыгов, нет мне иных путей... Я исПОРчен, в них моё сердце... Страшно!.. А как конец? Не вынесу... Ты прости и... без личностей. Только я... я, твой Шмыгов... Завтра ты дома?'
  - Нет.
  'Это плохо'.
  - Мне нужно ехать, именно завтра. Но ничего, мы встретимся. Позже.
  'Чёрт... - он похмыкал. - Будет нам... Ну, пока, dear, всё. Увидимся...'
  В дверь звонок. Преминув (во мне логика рвётся) остерегаться, я, сочтя что - Магнатик, чтоб в туалет; забыв всё, хоть Шмыгов только что исступлялся, я отворил дверь. Не было ни Магнатика, ни каких-либо урок и ни других убийц. Только - Анечка. Я признал по ногам - стройным длинным субтильным, стянутым джинсами, под которыми бутсы толстой подошвы, этакий их апломб (доводят, что, мол, устойчивы в свистоплясе реальности?). Голова её висла, но вдруг хихикнула, голубые глаза расплылись, губы кривились пьяной издёвкой.
  - Пайи Михайиить... - Она сверзилась в дверь. - Каккого!!! - вздумала в крик, но сникла: - Здастуйте, бáбука! Венерика Сегреевна! Васс - люблю!.. Охх, люблю!! Обнимашшечки?
  Я теснил её в кухню, мысля, что глоссолалия превратит её речь в невнятицу и она не откроет, что я сказал ей, помню, про первенца. Ника шла к нам. Анечку я ткнул в угол (где два часа назад гость из Тулы пил пиалý с 'корнями', а после водку), сам же в заслон стоял, чтобы смысл её речи гас во мне, не прорвавшись до Ники. Судорогой рвало горло.
  Анечка спела: - Бáбука! Вы хо-óшая!
  Вякнет - в лоб её. Се ещё одна, в ком словá теперь не учить меня, а - судить пришли. Словоборчество в рукопашную? Я готов был с плеча рубить. Хвор да хил, но кулак всё ж квашнинский!
  Гостья зевнула. - Зáете?.. Чё он нам, Вереника Сегревна? Он нам всё себя?! - Она с грохотом встала. - Пáел Михайии, да какое вы ппáво! Зáете, от кого бы другого!.. Ссделали? Ну и... Лучче с Ахматом мне... Это мáмока, жаллко, вам доверялла и разовáривала, как вы что человек... Вы óрботень! Врал нам: денюх дам!.. Вместо Мити?.. Денюхх вы накоппили?! - Гостья свалилась.
  Я её поднял.
  - Что с ней? - Ника спросила.
  - Здессь я! - дёрнулась Анечка.
  Я почувствовал, что-то близится, - по тому, как она замерла и обвисла вдруг и руками и волосом, чтоб, собрав и вместив в поворот к нам все свои силы, пакостно выдать: - Этот вот óбротень Митю сдалл! Он сберёк свои деньгги! Он ссэкономил, мне ддаёт... Не хочу... Я... я всё сскажу! Он молчал. А мы Митю спассли бы... Я... в ттуулет я!! Где у васс?
  На бедре потеплело; я потащил её, под вытьё, что 'пи-пи я ссучайно', в ванную. А потом я отвёз её, хотя чувствовал, что естественней призреть на ночь. Но я отвёз её в старой 'ниве'. Логос, кой сбила в ней тихая, мне союзная плоть, ожить мог, и я увёз его. Всё же тень он оставил, чуялось в Нике, шившей сашé: видно, новое будет эхом визита. Значились 'Зубки Мити', 'Крымское лето', 'Моцарт', 'Весть об Антоне'. Были не радостные и горькие. Эта будет - 'Скандал'? 'Бред Анечки'? Вспомнив Шмыгова, про совет его, я побрёл глянуть дверь. Закрыта... Что же со Шмыговым? У него была девочка, он сболтнул спьяна?.. Впрочем, пьян был он с Трубной, после оправился; но опять нетрезв. Поражённый, что мой антик так дорог, он стал терзаться, что не ценил вещь раньше, но свелось к девочке, кою он, мол, имел: Джейн, Сью - без разницы. С нею 'рай', восклицал он... Я рвался в рай, но с Никой. Не получилось... В чём же причина? Шмыгов мне дал понять: не невинная! Хоть в ней много от рая, но в ней и словь сидит; сублимирует не столь бурно, не как невинная, каковая сама ещё там вполне, куда тщусь я с порченной женщиной... Значит, есть-таки путь в Пролог? Но нет девочки?.. Будет! Надо лишь - чтоб не секс был, но сублимация. Неудача - конец мне. Non repetatur ! Не для растления.
  А растление ль? Сказано 'без закона грех мёртв' ап. Павлом. И Достоевский с душкой Набоковым в ажитации от запретных чувств настрочили по книжке... Нет, не растление. Ибо нет греха вовне слов, трактовавших поступки грешными или чистыми, исходя из словесных нужд исключительно. 'Без закона грех мёртв'. На девственность сколь ни лги - невинная. Все табý - прятать истину... То есть выгодно логосу, дабы всем не сбежать в Пролог через девственных? Но я нынче нашёл путь и не замедлю. Главное - быть вне смыслов, чтоб не потворствовать пущей словности... Ты 'семи с половиною лет' убил, всплыло...
  Девочка (я набрал Кадольск) хоть условна формой и духом, ре-сублимирует, возвращает в рай - не по Фрейду в сучью культуру. И всё же мысль о ней, о какой я не думал много до Шмыгова (и до СМИ, верещавших, что факт имеется), - скользка. В девочке вдруг подвох? Вдруг под дых меня этой девочкой?.. Я набрал код Кадольска. Я звонил Родиону за ограждением из цепей (порт-город) возле родителей; он сидел в инвалидной коляске и призывал меня (я не слышал, юный и глупый, сдержанный нормой, вбитой в нас логосом: мол, уродства чурайся... Но слово скрыло, что все уродства - плод битвы с истинным, отказавшимся быть в словах). Код набравши, я передумал; взял и поехал; что-то влекло меня... Через час я входил в дверь, где было тело. Я прибыл точно; он умирал, мой брат. Мы с ним были две плоти в битве со словом. Он много крепче, в нём первозданное не сдалось. Он - ДОННОЕ, что не приняло штамп симметрии и свет слов в очах. Я бьюсь в разуме - а он разум с начал отверг. Я постиг, в чём зло, поздно - он постиг сызмала. Гибло в облике диабетика и урода нечто достойнее, чем мы все и чем я. Он был больший герой, чем Ницше. Скорбный Патрокл следил смерть Ахилла.
  Он приоткрыл глаза.
  - Родя.
  - Брат... - Он был рад, что в том казусе тридцать лет назад я прошёл к нему тридцать лет спустя.
  И я сделал, чтó я тогда не смог. Я его взял за кисть, кисть карлика. Но иной, донной мерой, я, я был карликом. - Родя, что с тобой?
  - Ты? Мы вместе? - Пот заблестел на нём.
  - Да.
  - Услышал?
  - Да.
  - И пришёл?
  - Да.
  - Спать... - он закрыл глаза.
  - Нет! Гони слова!! - вёл я.
  Он улыбнулся, бледный и потный, и я почувствовал, что он сделался как один из нас - словный.
  - Я ухожу.
  - Нет...
  - Брат! - он схватил меня, - с прогрессивными смыслами в зримом будущем победим!
  Я вздрогнул. Что, он глумился? Он мне не верил и в свой последний миг осудил меня? Я неистинен?!
  - Слово умерло, - я сказал вслух. Было б иначе - умер бы брат мой. Но брат мой жив вне слов.
  Мать молчала.
  Был Четверьпятница.
  Слово умерло.
  
  
  
  
  XIV
  
  Прибыл Марка... Не было ничего вокруг, кроме медленных зыбких призраков.
  
  
  
  
  XV Распоследнее целование
  
  В пасху мчали мы в 'ауди'.
  (Был вчера Родион в гробу, мать с отцом, в чёрном Ника с робким вопросом, где 'в Чечне вой-ско'... Кто-то звонил, срывалось... Было и кладбище, и отвесные стены вниз...). Марка ехал 'в день скорби', помня, что обещал мне, - я ему обещал, в ответ, с ним лететь на восток 'по делу'. С нами был джип с охраной; после он их услал. Всех.
  Снег с 'М-2' стаял. Я ехал молча до километра, где, много дней назад, сын дудел ради денег. Нынче был солнцедень, лес... дали... Вдруг проплыл призрак с флейтой...
  Марка был за рулём, с дымящим меж пальцев 'Кэмелом', и спросил щурясь: - Что там?
  - Истина, - я ответил.
  Но он не понял и обогнал 'МАЗ', бросив: - Зря, Квас, мы едем. Брат всё же умер.
  При постижении, чтó со мной (с нами) сделано этим, коего пасха, выпад взбесил меня. - Брат мой мёртв, а я здесь? Он живой, знай! Умер сказать кто? Сдох ваш продукт, Марка. Логос. Имя подохло! Брат же мой жив... - Я ёрзнул. - Что я высматривал, ты спросил меня? Нет уж, я спрошу, перл ты наш иудейский: как, хорошо вокруг?
  - Бог весть.
  - Нет, знаешь, знаешь. Не отпирайся. Кто слово выдумал? Ваш Аврам.
  - Брось. Глупость.
  - Нет! - возражал я. - Всё впредь расчисленно, на всём бирки, и Яхве учит, как толковать всё! Был мир эдемский. Взялся Аврам, вождь зависти. Ему плохо, и он решает: нужен такой мир, где бы у семени у аврамова были сикли, скот и невольники; у кого они есть, тот избранный. Как так сделать? А нужно вбить всем: их жизнь преступная и их нет почти; есть Аврам, кто благ. Он сфантазил добро со злом, где он добр, а все злые, дал десять правил в облике слов. Всем 'заповедь', а ему - декалог всего, десять слов, десять церберов гнусной выдумки! Он, Аврам, иммигрант с дерьма, где бытуют по-райскому! он уходит к своим богам от поганых народов! Насочинял Аврам, что слова его - божьи, главный - израиль, кой, мол, изводит мерзкий рай в слово... Слово есть бог-де, святость-сакральность! Все в него! Гоям - библия, а аврамовым - рай, из которого всех повыгнали... Хорошо вокруг, Марка? Это хотели дети Аврама? Всё стало словным, как намечалось?
  - Странный ты.
  - Дóлжно впасть в простоту к концу? - вёл я. - Я не хочу в ваш трюк! Брат мой - жив он, ибо вне слов был. Далее: я, Квашнин, мимо жизни был; я как раз тип у-словнейший. Вы 'начальника жизни' кончили! Вы загнали всех в мурок. Здесь вина авраамова. И твоя вина! А эдемский змий - пращур ваш. Он из рая всех выманил. Херувимы в рай не пущать? Вздор! Знак частных пажитей - херувимы. Вы их поставили! Ибо общий рай - ваш стал. Дальше ложь - будто Каин плох. Авель скот жрал и кровь лил - но бог любил его, потому что сам выдуман плоть сжирать! Ваш второй шаг: Каина обвинить в 'убий'... А я думаю, что убийства и нет вообще как провинности, если разны трактовки этого дела. Мы убьём - это зло, а Аврам казнит - благо? Стало быть, оно в мозге лишь, 'не убий'? И, следственно, только мысли преступны и сборник мыслей и правил Тора, - да? - как накат ваш на рай, плоть, истину! - я всхахатывал. - Обрезание иудейское - дабы плоть презреть? Мол, с себя хоть всё мясо срежь ради слова! Вот они, тайны-то! Третий шаг ваш - Христос. Не Слово распято, как вы внушали нам, убеждая нас быть, не жить. Гамлет маялся: быть - не быть... Вот дурак, словный клоун, раб вашей Торы! Жил бы - не маялся. Кровь на вас! Вы не слово распяли. Жизнь вы распяли! Мол, распинайте плоть, она - дрянь. Ваш Христос сыграл, как он жизнь свою, - непотребную, ибо суть, дескать, в слове, - взял да и сбросил... так, что хватило на квадрологию , на Никейский собор и веру. Вам части мало? Вам целый мир отдай?! Вы придумали, чтобы все не хотели плоть, чтобы все легли в гроб с Христом!! - Я кричал ему, я совал слово зá слово. - Мир как фокус-гипноз ваш?! Что там трюк Дэвида, кто летает по воздуху?! Ваш Аврам, затмив истину, из семантики мир скроил! Оттого спотыкаемся. Как во лжи не споткнуться? Я вот и спрашиваю: днесь истинно? Слушай слёзы - их непомерно! Хоть лейтенантика... Пасха?.. Что же, с победою! Дескать, мёртв рай, а слово живо? Бей гоев! их в царство Божие - а вам 'дар непреложный'? плоть и земля? Так? Скот, рабы, сикли?
  Он курил молча.
  - У лейтенантика мать была, и в нём кровь текла, а плоть двигалась до конвульсий. Ну, а в глазах его, до того как ты в них отразился с грязными баксами, - суперстар иудейских замыслов, - был в глазах его худший вид, отчего ты, убив его, отослал его в край с видом якобы лучшим?
  Марка вёл 'ауди', в пальцах - 'Кэмел'. Нос его морщился; шея сунулась черепашьи из эксклюзивного дорогого пальто; он ёрзнул прежде ответа: - Ты видишь сложно. Я же как деятель мировых закулис скажу: ты запутался. Но ответь мне, к Родику ты предчувствием прибыл в час смерти?
  Я смолчал, что, когда с Никой рвался в эдем, в Дословие, то удержан был братом на демонстрации тридцать лет назад. Удержали - слова, побудившие пройти мимо и после нывшие во мне совестью. Я поехал взглянуть: если я вызнал миссию совести (нас томить в словах, в смыслах этики), замолчит она?
  - Не предчувствием, - я признал вслух. - Нет, не предчувствием... - Впрочем, совесть вела меня или донное? Может, донное... Вот и брáтину я сбываю так, бессознательно.
  - Я тебе, - вёл он, - деньги дам. Полечился бы... - Он мотнул руль от выбоин. - Что с тобой? Бог тебе стал лишь фразой? Пусть. Но мы созданы-то из слов - мышлением от добра и от зла, от ценностей. Первородный грех вывел к ценностям; мы не можем не мыслить в них. Оттого в нас и крен на сикли, кои есть знак добра... Ну, не я б лейтенантика - он меня... Мать? Естественно... У меня, кстати, тоже мать... Лучше б я лёг на кладбище?.. Нет причин вообще страдать. Ведь, по-твоему, он не мёртв? Несловное ведь бессмертно? Я в нём словá убил, скажем, в лад твоим мыслям.
  Он улыбался с горечью в своих пронятых спиртом взорах. Мы, съехав, ткнулись в снег, и смолк двигатель. Он курил 'Кэмел', молча и долго, и, как обычно, пах кардамоном.
  - Нет, лейтенантик-то мёртв как раз, - приступил я. - Ты убил - жизнь в нём. Я, Марка, понял... нет, я постиг, верней. Знай, понять можно разумом, он сын слов. Постигают же истинным: бессознательным... - вёл я. (И мне казалось, я им не слышим... Ну, и зачем мне? чтоб обелить себя? убедить, что моя участь скорбная, но высокая, раз сверг ложь: словотý как мышление, Марка прав, от добра и от зла, от ценностей, то есть денег? Плюс сверг и бога слов - бога, стало быть, денег... Вникнуть в фальшь логоса в пик торжеств его, - СМИ, мобильники, TV, твиттеры, банкоматы, соц. сети, толкиен-гарри-поттерство, роботня в кино, покемония, - приз для лузера, ведь судьба моя как аврамова: он бог слов - я бог ДОННОГО... Вся загвоздка, что бог мой - не экспонируем, он без форм и без признаков. В общем, я своим донным бог, что вне слов и понятий; вопль, междометия суть язык его. Я б общался впредь воплями, но оставшийся срок мой и обусловленность всех вокруг меня клонит к средству привычному: вновь к словам).
  Я изрек: - Срок убить словá. В том моя нужда и твоя, если хочешь стать бóльшим. Ты убивал для слов, ну и?.. Вот что сказать хочу, отчего и поездка. Всё поймёшь в Квасовке... Ты убьёшь ведь по библии? - вёл я. - По директиве? Так положили вы про Закваскина? Чтоб спасти свои сикли?
  Он улыбнулся. - Жить хочу. А Закваскин мешает...
  - Марка, в семантике мы суть быть, - я встрял. - Жить иное. Быть - гнить под логосом. Кто в нём ценится? Лишь набравшийся слов, идейщины. Человек, мол, скоп фраз всего, так что в войнах, мол, погибают идеи, вовсе не плоть... Врёт логос! Слово нельзя убить, мучат плоть всегда. О, здесь ход извратить плоть! - так, чтоб остались только идеи. Войны-де - затмевание прогрессивной идеей тьмы безыдейщины; в ком идей мало - дрянь-де... Чувствуешь, что идёт казнь жизни ради понятий?.. Думаешь, ты убьёшь? Нет, словá убьют. Что убьют они? Плоть. Безвинную. А как надо бы? Ненамеренно, не в честь слов убить. Вот как вздох - и немедленно чья-то гибель, непредумышленная, бессмыслая, катаклизмы природы. Так - сразишь слово, а жизнь обминешь. Ибо убийства нет вне понятий. В слове есть 'не убий' и 'смерть' как понятия, а без слов мы не знаем их, точно в мгле первозданного, когда был только хаос... Брат - он бы смог убить вовне смыслов. Вспомни: Раскольников Достоевского - Родион ведь? Брат ему тёзка. Первый теории практикует в той плоти, коя бессмысленна, безыдейна, как он считает, и тем пользительна, что, убив, он отточится смыслами. И орудие ведь - топор был, то, чем эдем разъят, чтоб из ДОННОГО, из его вечной радости, так что не было нужд в словах, стали боль, страх и зло с добром. Был Адам пресчастливейший - стали каины, шлюхи, дворники, генералы, канты и критики. Был я всё - а теперь я Аврам, а вон тот не Аврам... Ишь, топор... - я поёрзал. - Хрясь!.. Родион Квашнин не топор бы взял... Не топор и не нож, ни кольт. - Я уставился за стекло на трассу, с коей слетели в яму кювета. - Истинно бы убил брат.
  - Зверем, наверное, - Марка выдал, - убил бы?
  - Чушь! - исступился я. - Вечный довод: тёмный инстинкт, мол... Зверь - не начальное, Марка! умысел, как и всё остальное! Это Исайя, древний пророк ваш, знал, чая коз и львов 'вместе' и чтоб 'дитя к змее', как в раю. Зверь умышлен, и он плод логоса. Родион бы... Как одолеть вне слов... не взрывчаткой, не кольтом... это искусственность, а нам нужно естественно... - Я поймал свой вид в зеркале: тьма глазниц, желть в лице и щетина... Я не узнал себя. Дни назад, помню, брился и узнавал себя. В малый срок рак не мог изменить так. Знать, словоборчество?! Бог во мне, то есть, дохнет и обнажается архетипность? русский - ха! - человек, как он будет лет через двести?.. Либо я выжрат всё-таки логосом?.. Но два месяца обещалось мне, до черёмухи... Марка - вот беда! - вдруг вменит мне психоз и - в клинику... Но тогда бог за Шмыговым, девкой, прочими, и Магнатиком в том числе, вкрался в Марку, чтоб доконать меня, где я бед не ждал?! Марка мне будто Ника: им я открыт весь. Я с ним одно почти... Может, мне с ним как с девочкой сублимировать? то есть ре-сублимировать из 'сего мира' в рай?
  Значит, слово в нём? А я выдался. Мне б молчать и побриться, как перед Трубной; я туда влёк лишь брáтину; а теперь я здесь с истиной, что важней... Как спасти её? Обшутить всё? Дескать, всё шуточки? А не то, если он вполне слово, можно ведь в Квасовке не помочь, но... В зеркале видел я глаз мой с адовым блеском... Вдруг логос всё во мне свёл в слова и я думаю, что воюю, - сам же невольник?.. Я, опустив стекло, взял близ снег и приткнул ко лбу. Притворюсь-ка я нормой.
  - Марка, - соврал я, - смерть Родиона... температурю... Это всё нервы...
  Он наблюдал меня, а в окно веял ветер.
  - Вымазан. Есть платок? Нá!
  Я вытерся.
  - Что с тобой? - начал он. - Я, Квас, мысль держал, что в отчаяньи, с горя, ты ищешь новое. Я счёл 'донное' фразой: срыв в метафизику, что понятно, если кто мается. Но буддист, христианин, прочие, все с одним: с 'не убий' и 'смирись'. У тебя же лишь 'донное'... В чём оно? где пути к нему? Мы условны и... - он достал коньяк. - Я тревожусь. Я не философ, мне бы не спятить от паранойи... - Он держал в пальцах вечный свой 'Кэмел', в левой - бутылочку. - Про диагноз твой знаю, это трагично. Но всё же речь твоя... - Он глотнул коньяк. - Ты что, духом пал? Помнишь: 'только любовь'? Love! Верочка - слышал? Знай, была в Чапово и тебя там искала... В общем, за нас, друг! - Он тряс бутылочкой.
  - Там мой первенец... ты ведь знал его?.. Мне был сикль нужней!! - я взорвался внезапно и против воли. - Ты лейтенантика, а я - сына!! Сомнамбулически! Тренд такой? Богатейте! Всем миллионы!! Русский Клондайк, горячка!! Мог спасти, но не стал. Ибо с сиклем ты есмь, без него тебя нет... Лейтмотив этот пакостный...
  Его 'Кэмел' дымился. Он, вдруг с усилием отворив дверь, бросил: 'Нам ехать', - и зашагал к 'М-2'. Он был свой во лжи мира, ведал язык его. 'МАЗ' нас вытащил. Покатили. Катим, он пьёт да пьёт. А пасхальные гибдэдэ не знают, что мчит богатый пьяный еврей, чтоб, стопнувши, поучить его уму-разуму да простить потом (дескать, мы православные); может, выбить и мзду, уместную в данном случае Воскресения иудейством Распятого... В общем, праздник. Был праздник Пасхи. Плоть затиралась, словь восхвалялась. Я был единственный на войне с этой словью в видах безлесия южной Тульщины. Солнце искрилось; мнилось странным, что снег не сходит... Этот рейс не как прошлый, в кой я оценивал мир от слов, восставлял слова и искал себя в 'Боге' как в 'Боге Слова'. Я припадал к 'Нему', убеждённый, что 'Он' мой 'Свет', 'Путь' в хаосе. А прозрев, что 'Он' вовсе не всем 'Путь', рухнул ниц и взывал к 'Нему', веруя, что как 'тварь Его' смею спрашивать, отчего мне так тяжко. Нам ведь внушалось 'стукни - откроют'... Я и открыл вдруг, став пустоместо, что ларчик пуст к хренам, что великое 'Слово', царственный 'Логос', мурок есть: не 'Творец', презентующий нам, дерьму, 'образ' свой и 'подобие', но бацилла на ДОННОМ! текст, что толкует ЖИЗНЬ! подлый умысел, взгромоздивший ложь, где обязанность всех и вся быть в шоу, в коем мне нужно дохнуть от рака, прежде утратив сына и СУЩНОСТЬ. Я прекратил играть. Он велит не бросать роль? Фиг ему! Он хиреет - я крепну. Он издыхает и не 'живит' ничуть, а я - вот я. Он лает: 'Я есмь Любовь и Жизнь!' - чтоб не вникли мы, что любовь и жизнь - вовне слов и что истинно лишь бессловие... О, мне нужно беречься! Спать упаси в войне, перед коей Троянская и Столетняя с Мировыми - шутки; смех видеть формы, гибнущие 'за ценности': за 'мораль', за 'культуру', 'веру', 'традиции', - за тряс воздуха от фонации и за символы! Ибо коль ложь ко лжи - то вся цепь враньё. Потому ещё, что в любом всяком дискурсе, хоть в теории, удостоенной славы, тот изъян, что он, дискурс сей, - без начал и концов, как вырезка, и упёрт всё в того же, мол, непостижного логоса, то есть в тайны и в пустоши и в ничто, ха-ха! во брадатого старца с благостным нимбом! в 'стену белёную'!.. Еду думая: с кем? Вёз - друга, чтоб примирить с бандитом. (Цель я таил, сказав: съездим 'просто', перед 'разлукой'). Но логос ляпнул в нём, что-де мёртв твой брат! - когда я как раз отмечал крах слов под вселенский ор пасхи, чтящей 'Топ-Логоса', и когда я открыл ему про глобальный фарс Авраама. Он стал пошучивать, впрочем, мягко: мол, я уж слишком. Он стал подыгрывать... но слетел в кювет, где я свёл к лейтенантику и открылся весь с первенцем и с мечтой моей, что словь вытравить можно лишь неумышленно. Я постиг по его допущению 'паранойи', кто он: он семя слови, что присягнуло крайнею плотью (их обрезание в знак союза) главному логосу. Молви тот - и он сдаст меня под предлогом, будто я псих-де; ради меня, заявит, и ради Ники (кою он любит, даже был в близости), и Антона... И мало времени изменить всё, лишь сублимацией (то есть ре-сублимацией), в каковой с моей Никой я не попал в эдем (запланировав с девочкой). С Никой я был как юзер, я её пользовал; с Маркой я годен в доноры, чтоб свернуть его с иудейского курса на овладение мировою плотью (в этом их миссия: бросить жизнь к ногам логоса, как обрезанную их плоть). Спасти его - как себя спасти, ибо он меня ткнёт в психушку и я урочища не осную для ИЗНАЧАЛЬНОГО под ракитою в Квасовке... Там так ждут меня! Я ж - со словом изрядным и запропасть могу, ведь намёк был, что - 'паранойя'. Он не таился: мол, у тебя, мой друг, псевдология, страсть приврать. Он мне прямо про 'паранойю'... Я покосился. Ишь, крутит-рулит... Он меня много лет назад мог не вытащить из-под кедра... Друг он мне? Я не знаю. Как знать условных? Я хил в их мóроке. От начала, от пращуров быв в словах - был я как бы вне слов, постигая их чужесть нам; и лингвист я, наверное, неспроста...
  Что ж, истинней я иных? Реальней?
  Пот прошиб от открытия. Он не ведает, кто с ним. Да! Нищеброд, карциномный промежник - и вдруг я истинен. Первый в мире! Я!!! не завравшийся логос, что спетушил: 'Я истина!' - на Голгофе. Истина - смутна. Мысль изречённая ложь еси не с того, что - не выразить, а с того, что - пуста как фальшь. Я смахнул пот волнения... О, ему знать ненадобно, кто с ним! Он и пустяк счёл 'психом', - если же выявлюсь эверестом? С этих пор мне беречь себя: во мне мера вещей; не вообще человек есть мера, врал грек-философ про девиантов с их извращёнными словом нуждами. Я, Квашнин П. М., мера! Мне даже в имени нет нужды! Род мой, - соль соли нации, - что он весь перед тем, кем я вдруг опознал себя?! Что и Антиаврам, кем я мнил себя, мол, он слово внёс - а я бью словá? Впредь - беречь себя! Нет мне ровни в прошлом и нынешнем!! Я терпел, когда знать не знал, чтó я. Шмыговы хапали, оттеснив меня, чувствуя во мне чужесть и даже вред им. Я был унижен - хоть тогда лишь стучал в дверь, типа стучите и вам откроют... Но, поправляюсь, мне не себя беречь: я - пустóта предельная, никаких идеалов, планов, теорий, смыслов не знаю, также традиций и вящих 'ценностей'. Да и плоть моя с раком - низкого качества. Но при всём при том я есть истина в результате, ведь антиномии совпадают в высших их точках, где плюс есть минус! Надо беречься... Марка, да? Обратить его, внука любящих не основы, но их 'концепции'!
  Важный миг настал. Где 'М-2' подле Тулы (а слева дачные и иные объекты с фоном высоток) лезет низиной, там указатель, что в километре - психдиспансер. Прокатим вниз - на подъёме он выскочит, указатель, быть не попутным, многим из тысяч, но как претензия. Я решу там: понял ли Марка, что я не только лишь словобойца, а сходно истина? Сдаст меня на 'два дня', сунув куш (а они уж продлят срок нá год с копейками)? У меня был один приём, - сублимация (то есть ре-сублимация), - чем вот так сидеть, дожидаясь, что он свернёт-таки, сочинив, что нам нужно свернуть туда... Впереди полз фургон, мы - следом... Время приваживать.
  Он курил.
  - Марка, мысль пришла... - и я сжал кулак.
  Он глотнул из бутылочки.
  - Про 'содомское просвещенье'.
  Он притормаживал под уклон.
  - Толкуют, что Содом - грех? - вёл я. - Ан, и не грех он. Что? - сублимация. От латинского 'возносить', 'возгонка'. Зарево от Содома - больше, чем пламя. Зарево нам в урок. Какой урок? Что там было инакое, чем Аврам хотел, навязавший власть слова. Там возносились, но не в культуру, в лад шельме Фрейду, ради абстракций, а, Марка, в истину... - Я следил фургон, что достиг дна лощины и двинул кверху свой ржавый зад в дыму. - Знай, Содом это мир до Аврама. Там шло обратное: всех слияние из аврамовых 'дней творения' вновь в аморфное, с привлечением лишь мужчин... скорей всего, андрогинов, у коих два в одном. А намёк на то есть в апокрифе, что Христос будет царствовать, когда двое в одном, ни женщина, ни мужчина... В нём, в Христе, - я вдруг выпалил, - ухищренье слов! Он вопит: 'Я есмь Жизнь, Свет, Истина' ? Мимикрирует!
  - Ты отвлёкся.
  - Да, я отвлёкся. Но это важно: слово спасается, ухищряясь... Нам Содом запрещён, так? К деторожденью? Что оно, как не страшная, в муках с кровью, казнь изначального разделением? О, здесь умысел - разделять, чтоб властвовать! 'Столп' жены Лота помнишь? как вдруг застыла, оборотившись? Дескать, нельзя зреть лик Первожизни, грешно смотреть назад! Запретили! Кто? А Аврам твой! Ресублимировали в Содоме... я и не знаю кто... нечто истинней, чем словесные функции 'человеки'... - Я наблюдал фургон; Марка мог обогнать его, но сдержался. Целит к дурдому? Что, повернёт-таки?
  - С Никой как?
  Ищет довод, чтоб разъяснить ей, что он не зря меня свёз в дурдом?
  - С Никой?.. - Я глазел на обочину, где знак выскочит: мол, сюда, в дурдом! Я вдруг сжал кулак, резюмируя: - Марка, женщина - это то, в чём слова строят нагло и разрушительно свой перформанс. Женщина... не постиг вполне, но я чувствую: в ней ответ... Про Нику? Не сублимирует, я пытался. Речь ведь о чувстве, кое не может быть, потому что взорвёт мир слов, чтоб отправить всех в донное - в вечность, Марка, в Пролог! в тот рай, где конкретика прекращает быть, где есть только блаженство полного счастья... Знай, здесь не секс! Здесь большее! Больше музыки, возбуждающей чувства! Здесь термоядерный взрыв чувств, их апгрейд к праосновам! Ресублимируют лишь с нимфеткой. Ибо не секс, но взрыв... Ника, Ника... Ника иссякла, не сублимирует.
  - Вот как?
  - Не ради похоти, - гнул я, - но для возгонки, - необратимой! - нас в изначальное, что бывает единожды в исступлении. Спят ведь с женщиной ради мыслей, что, вот, господствую, вот она, а вот - я над ней! познаю её всяко и трансформирую! - Я следил за обочиной, и мой сжатый кулак подрагивал. Я следил, чтобы главное выдать там, близ знака. - Надо иначе, не ради мыслей, а в сублимации, - досказал я.
  - То есть в возгонке? - он уточнял.
  - Да, верно! Не к детородству, но к возвращенью в рай... Грех в соитии? Ни при чём оно. А грех - женщину портить. Твой ведь член, Марка, - умысел, оплотнение умысла. Он насилует женщину, понуждает рожать, быть пользуемой под фаллос, под его планы...
  - 'Умысел' - член?
  - Да! - выдал я, и мой сжатый кулак ломило. - Да, если хочешь. Член - средство умысла как активного целевого воления - имплантирует в плоть сей умысел и заводит плоть в игрища в рамках умысла. А потом он всё сваливает на плоть: взалкала, мол... В слове гнусный блуд! Это с женщиной. А вот с девочкой... Есть Набоков и Достоевский - два провокатора, написавшие про тренд к девочкам... Я не думал о девочках, пока их не прочёл: томление пышных мяс по девочкам.
  - Грустно.
  - Весело! - я твердил взахлёб (коль свернёт, типа вдруг 'колесо качнуть', я сбегу: выйду якобы по нужде и)... - Весело!!! - я твердил. - Нет умысла - нет греха! Сказано: слов нет - нет преступлений.
  Он, держа 'Кэмел' в двух прямых пальцах, шуточно бросил: - Рай в неумышленном?
  - Расчленённое на мужчину и женщину, - нёс я, - монстрозно и неестественно. Не один только фаллос - всё в нас срамное падшее место. Вот, был Плотин такой, он стыдился. Тела стыжусь, писал. Он стыдился красот древнегреческих скульпторов. В сублимации - гибель форм и исход из форм; апо-, так сказать, -катастазис, восстановление в первозданном... - Всё приурочил я к месту около близкого вот-вот знака, что вдруг появится из-за зада фургона, ползшего в горку. - Начали мы с Содома? Знай, сублимация и с нимфеткой сложная. Ника - что? Сброс сил в патоку. Ясно, девочка - лучше, с мощной потенцией. Но обмен с ней не дýплексный. Лишь Содом обмен дýплексный, там мужчина с мужчиной. Шмыгов, может быть, прав был, прав... Лишь Содом... - Я умолк, а когда зад фургона выявил грейдерный поворот, закончил: - Вступим в акт, я и ты?
  Я изрек свои истины, чтоб отвлечь от опасного знака, но и ввести его в словоборчество.
  Он смеялся...
  И мы проехали поворот.
  - Отпадно, Квас! Педерасты... Боже мой! - ржал он. - Comedy-club!
  Я всхлипывал. - Мне бы спастись! Я гибну... Вот-вот подохну... А, Марка? вступим в акт?
  Обогнав фургон, он понёсся. - Верочка, - ляпнул вдруг, - приезжала к нам. Где у вас тут Квашнин... Влюбилась?
  Он веселился. Да, он не понял, что я не только не параноик, но и не шут. Я истина. Рудиментами, что спаслись во мне; но и - в целом. Райское купно, пусть и растерзано. И моё побуждение дать понять, что я истина, - не для пышных поз, а затем, что везде, где замыслят внедрять в меня словотý и решат трактовать, наставлять и учить меня, я взовьюсь. Для меня бредни - то, в чём он сам, адекватный-де, и весь мир. Я не столь давно проезжал 'М-2' и слезился от смыслов: 'там жил Тургенев', 'тут шлях татар', 'се Тула', 'здесь, глянь, лесам конец', 'там творил Даргомыжский', - всё вопияло и застилало жизнь. Днесь я истина и убью слова. - Кстати, Верочка служка логоса, но особая, - нёс я.
  - Просто влюбилась... - Он включил музыку. - Верь мне... - Пискнул вдруг сотовый. - Да, пускай... - он велел в него и сказал: - Дочь в Москве и жена в Москве. Хорошо.
  - В общем, Верочка... - продолжал я.
  - С ней бы акт! - он смеялся.
  - О, изначальное есть в ней, - вёл я, - раз увлеклась мной, воином жизни и словоборчества! Для меня каждый жив в нём истинным. Я в тебе помогу не другу, но пожираемой в тебе донности... - Я следил, как увял его хохот. - Верочка ищет, чем ей спастись. Быв в логосе, вырвалась из угла мирового спектакля, где была знаком.
  Он сбросил скорость; горки с разлогами наползли отовсюду, словно живые. - Квас, словоборчество, - он изрек, - диагноз. Выход не в девочке, не в содомских затеях и не в убийстве слов. Воевал? Брось, вернись в 'спектакль': и окажется, что он - жизнь. Есть Верочка, мчим в твой дом, интернет кипит, люди мыслят. Ну, правда, кризис; ты не в науке... - Он умолк, но я знал, про чтó. - Я с тобой... А что Верочка-де как служка... Ты явно лжёшь на мир.
  - Марка, чур! Твои предки мир оболгали.
  - Ты вторишь Шмыгову? - Марка фыркнул. - Шельму цитируешь? Что бы я ни твердил, ты вспомни, он мне поддакивал, как протей.
  - Поэтому ты протею...
  - Да, дал протею, чтобы ты видел, как мне легко давать. Допускает ли словомáхия? Третий слог ударять, Квас?
  Я проиграю, может быть, логосу (будет дождь, грязь и логос в облике Марки в траурных, плохо пригнанных, мешковатых, как всё всегда на нём, эксклюзивах подле могилы и с чуть отставленной кистью с этим вот 'Кэмелом'); чернь обсудит ход битвы с выводом: словь нельзя убить; и рассмотрят, где ударял я: третий слог, первый или четвёртый? Вспомнят: 'mahomai' ('битвы' и 'войны') стало 'махия' с выделенным 'и'. Акцент, то бишь, нужен в слоге четвёртом: словомахия. Но, вспомнят, русскому племени смысл не значит в духе и букве в целом и в части, с этого маты; стало быть, при апóкопе быть энклитике в смычке жалкого и бунтарского инфикса с предстоящей незыблемой, величавой субстанцией; так что можно и словомáхия.
  - Нету разницы, - я признал.
  Мы ехали: он бесцельно, я с целью... Кучились образы, и я в вапленной пустоте ждал символа - флавский купол с крестом... За Флавском мы мчали к солнцу, чтобы свернуть в поля и катить вниз, медленно, к пойме. И Марка начал вдруг, что я прав, что вокруг всё 'не подлинно', что он пьёт, 'встряв в тупик'...
  - Лучше б я был беспримесный иудей, чем примесный... Эмигрируем?
  - Из людей?
  - Бонмо! Кто из умников про евреев так?
  Я припомнил, как из лингвиста стал коробейником, поглощённым заботами; после, в Квасовке вдруг открыв, что сдыхаю, стал как отверженный, должный крохи есть, маргинал стал; после - отступник, плюнувший року в наглую морду; после активно прянул к маммоне и 'вечный жид' стал, плюнув на бога. После взрос в истину - полчаса назад. В превращениях фаза, близкая Марке, - этот вот 'жид', что 'вечный'.
  Он засмеялся: - Нет, ты не понял. Мы эмигрируем! Вместе, семьями. Будем жить пять лет там, по Европам/Америкам, пять лет - в Азии.
  Мы катили вниз рвом Магнатика, что протаял до почв почти. Шины брызгали в лужах. С флангов был снег - мы ж двигались по живой, прыткой, с блеском от солнца, талой воде в стерне.
  - Годик в Мексике, годик в Бельгии... - вёл он. И резко стопнул. - Нет, у всех нравственность, - он сказал, - Бог, норма - а у тебя декалог всего? Десять слов? Мы - кто смысл убьём, а кто два смысла с четвертью; ты же - все, от начал к концам? Мысль - проклятие в целом? Жить вовне разума - твоё кредо? Врали о чужести русским логоса как причины бед, но лишь врали. Ты же не враль, смотрю, но хоругвь и штандарт. Предтеча. Реализатор. Сын антилогоса! Значит, в слове грех?.. А безгрешен, кто его свергнет?.. - Он посмотрел в стекло. - Так бы мочь! Если всё не бравада... Или бравада? - Он помолчал. - Мне ясно, что зреет нечто. Прежний быт сякнет, я про библейский быт, всюду ересь, ИГИЛы, кризисы, психи, пошлость, актёрство, ложь, имитации и прогнозы про гибель мира. Близко инакое, небывалое. Ты, Квашнин, паладин его? Не то сам вдруг?.. Что Русь мытарила - он, Квашнин, сформулировал: из идей совсем! вон из смыслов!.. А я учил его, а я тужился вразумлять того, кто реальней насущных, истинней мудрых... - Он включил скорость, 'ауди' взвизгнула. Он вдавил педаль; шины, юзая, пáрили. 'Нива' б вырвалась - 'ауди' же ползла, как вошь.
  Я убрал стекло. Ровяная весна журчала, искрясь ручьями... мушка на стебле... мышьи порои... запахи... в небе коршуны... Виды дивные - но эдемская прелесть скрыта... Марка качнул меня, мол, смотри... Бег двух типов от снегохода?.. Кажется, что - Толян/Колян в телогрейках, прежде подростки, кравшие яблоки, позже пьянь сих мест... на плечах у них скатки... Вот снегоходчики, оба, слезли... братья упали... Скатки звенели, будучи проволока, алюминий.
  Братья - погодки, с семьдесят первого. Мать с отцом были скотники и держали корову. Двор их был грязью в вервие и в другом всяком хламе. Дом - с гнилью пола, с грязными стенами, с ветхой мебелью. Что за пашней, братья не знали, но зато ведали, где гнездует удод. Ругались, был опыт секса, так как 'Дашуха давала' им. Старший, став трактористом (батя вёл: 'Нам, Кузякиным, просто!'), взял её в жёны, ибо в окрестностях: в Красногорье, Щепотьево, в их Мансарово, тож Тенявино с Квасовкой, - юных нуль. Молодуху делили: оба лохматы и среднерослы, старший решительней, младший, вялый и пьяный, был только скотник... Вдруг - 92-ой. Сказали им, что теперь у них не колхоз, а 'пай', 'ТэОО' зовут. 'Ёп, всё сделаем!' - отдирали латунные пробки братья с бутылок. Раньше наехали к ним нерусские; 'ТэОО', как колхоз встарь, действовал ими; русские пили в честь обновлений. Часть пришлых смылась; прочие крепли, взять хоть Ревазов. Русские путались, их никто не учил, как жить в частнособственном мире. Первое из реформ - 'комок' - торговал больше водкой. А всё колхозное улетучилось за какой-то там 'долг'; скот фурами увезли в Москву. К девяносто шестому бросили и поля пахать. 'ТэОО' превратилось в 'ЗАО' с директором М. Ревазовым. Как Толян стал припахивать за пол-литру соседям, был сразу изгнан. Братья устроились на ремонт 'М-2', что тянула к Кавказу (а Кавказ здесь: Ревазов Мехмет). Вернулись - Дашка в обновах из шлакоблоков, где их нафачила. Первым 'стерьву' бил муж, брат - после. Отзимовали (их кормил огород, припасы). Ночью был рай с TV - утром снег в окне да похмелье... 'ЗАО' решительно обошлось без них. А Ревазов поблизости, на мансаровском взлобье, начал мечеть взводить. Он притих от войны с Чечнёй, но стал много богаче. Братья же крали - и препирались, что и где взяли; мать, вспоминая, кто в обворованном доме жил, талдычила: чан с избы, коя 'Федькина, потому как Игнат помрé, Федька сын его нонче...' Вдруг - участковый. Сдал их Закваскин, кто им в Тенявино запретил ходить, 'лазь в Мансарово, а не то вам кранты...' Тенявино место дачное, с октября и по май шарь! но там Закваскин, ёп, сам тягал, он вор давний, известный... Вскоре Магнатик стал делать ферму. Братья зашли, и он принял их. Хорошо с деньгой завалить домой, сесть и, стребовав выпить, дать детям 'Сникерс'! Скот гнали в Тулу, в Флавск, в Мценск и в Щёкино. В кризис 'бизнис' притухнул, денег убавилось. Братья в хай, а Магнатик им - денег нет вплоть уволю. Братья болтались да приворовывали цветмет. Пуд слямзил - сто суток сыты. Сбыть то есть есть куда, а брать негде, так как Тенявино под Закваскиным. Стали думать про ЛЭП вверху: виснет ценность, и нет милиции, и следов нет, ибо металл они - в лес, в расплав, как велела приёмка, чтоб только слитки... Нынче спилили столб, провод сняли, резво свили кольцá - к ним жужжалка... Это с чего, ёп? Взяли не в Квасовке, а на поле. Поле - Магнатика! И они, слышь, - Магнатика! Но жужжалка на них - их бить.
  Младший лёг на наст; а Толян, сев, икал с раскровяненным носом. Мы к ним приблизились.
  - Что здесь?
  - Падлы свет кончили, столб снесли! - И качок в чёрной куртке стукнул Толяна.
  - Слышь ты, Михалыч! - начал тот хныкать. - Ходим с делами, а нас мордуют!
  - Столб ведь на Квасовку!
  - Где она? Что мордуют, ёп? Далеко ваша Квасовка!
  Вновь качок попинал его.
  - Слышь? - вор хныкал. - Квасовка вон - столб тута!
  Медленно Марка вынул свой 'Кэмел' и револьвер затем, чтоб, держа их, взять сигарету, так что когда её сунул в рот, все смотрели в его лишь сторону.
  - Огоньку, - попросил он.
  Хмурый качок дал спички.
  - Ишь, падлы, пилят столб... Мы здесь с шефом. Свет стух, сечём в бинокль, а тут эти вот, пьянь...
  - Шеф в Квасовке? - я спросил. - Закваскин?
  - Он. А ты кто ему?
  - С этих хватит, - вёл я о братьях. - Мы разберёмся.
  - Дед падл к нему велел, дед Закваскин.
  - Мы с ним соседи. Парни, порядок. Я обещаю.
  Те укатили.
  Мы сели в 'ауди'. Я велел братьям вызвать электриков; восстановят - будет пять сотенных им на водку, а не пойдут, верну качков.
  - Эта, - нёс Толян, - дай нам тыщу!
  - Ты, умник, нас обесточил. Хочешь в кутузку?
  - Квасовка вон где! - Он поднял скатку из алюминия. - Столб, он в поле! В Квасовке, что ли? Поле - Магнатика! Починяем, ёп! Мы работаем у Магнатика. Эта Квасовка, где она - а где мы? Ёп, в поле! - Он показал рукой.
  Донеслись звуки музыки.
  - Из Квашнинских садов, от кладбища. Там Закваскин, перехоронивает, - бубнил Толян. - Дед заметил... Малый-то ладно, перехоронивает. А дед что? Должен тоже там! Помешал, ёп... Слышь ты, Михалыч? Эта, Христос воскрес! Не пойдут ведь электрики.
  - Дам им деньги, будут и в пасху...
  И мы проехали за развилку, где, справа, следовал, за разлог и за речку к ферме Магнатика, ров в снегах; мы же левым рвом прокатили ко мне во двор. Глянув в пойму, где зяб мой первенец, я отправился с Маркой нижней дорогой, - мимо Закваскиных с триколором на крыше, с белой антенной и с чёрным с джипом... Двор Заговеева, и его прошли... На Тенявинском выступе звук труб ширился... От руин церкви мы повернули. Прошлый раз я здесь вяз в снегах - нынче трасса наезжена... Вышли к кладбищу: к звукам марша, к многим авто, к толпе, разночинной по краю, где Заговеев курил в рукав и кивал у куч ржавленных обелисков. Дальше - площадка, где 'сливки общества' и священник, плюс иностранцы. Там и гремел оркестр... У чугунного постамента с вязью виньеток, на возвышении, лупоглазый от бодрости Зимоходов с траурным крепом сказывал, что в 'сей скорбный, но также в ясный день православнейшей Пасхи' славит он 'федеральную личность очень большой души Николай Николаевича' с прибытием 'как с надеждой', что Николай Николаевич, деду коего 'уважение', не оставит их.
  - Малый - Колька Закваскин-то? - шепелявила привезённая в санках бабка. - Радиво кто спёр в давности?
  И оркестр взгремел интермеццо.
  В группе - округлое на квадрате, с побагровевшей кожей затылка. Младший Закваскин, тип-апоплектик.
  Дальше тянулась речь краеведа, вравшего, что Закваскины, по словам 'Родословца дворян', род древний (гид трещал в ухо главного иностранца; дама, высокая, оттого мне заметная, увлеклась моей долговязостью и спросила вдруг гида: 'зд'ес', дескать, 'внук одного из туррхенневски хорр-калын'ычей, мнъе напомнить, кто из ихь долговат?'), - род древний, врал знаток местных дел; сей род дал бояр при Рюриках, и ботаника, и певца, и думца, и декабриста, сосланного в Нерчинск, и генералов всех войн на свете, и двух царевен; Квасовка и Тенявино были вотчиной, мол, Закваскиных, до сих пор территорию звать 'Закваскинский сад'.
  - Квашнинский! - вновь встряла бабка.
  Выявив 'роль Закваскиных во всемирной истории', враль исчез. И герой дня (был там и старший, кстати, Закваскин) выбрался всей своей корпулентностью, чтоб, водя водянистым глазом, врать самолично:
  - Всё, монумент здесь будет навечно... Дед, он в натуре... Жил по понятиям... Репрессирован...
  - Федька-то? - шепелявила бабка. - Пьянь был, комбедовец...
  Три качка зашагали к ней.
  - Дед с дворянством...
  - Дак то Квашнин! Закваскины воры! - нёс Заговеев пьяно и слёзно. - Гады! Идрит вас!! Срыли могилки под свойный памятник! Там лежат, где стоите!
  - Я теперь, - врал Закваскин, - в память по деду, газ вам в Тенявино и асфальты; церковь, киоски; после и мельницу. Мои прадеды основали что - восстановим. Всё как по маслу. Будет вам жизнь в селе. Спиртзаводы поставлю, и сыродельный; также сады начну. Я всё сделаю, - подчеркнул он, глянув на Марку и багровея. - Флавск... - продолжал он. - Немцы инвесторы... Оживим завод... - Он покашлял в кулак. - В натуре... Что ещё? Пасха. Немцам жить в Квасовке. В сорок третьем их выперли, но пускай живут. Мы хозяева... - и он сплюнул вбок. - Не фуфло трепать. Вам в честь праздника жрачка, водка и сладости... Поп, святи. Чтоб по-русскому. - Он шагнул в толпу.
  Слово ожило. В Родионе издохло. А в этом ожило, в человеке немногих слов (многих дел, намекалось?), то есть без лишних фраз убивавшего за 'рабов, скот, сикли'. Слово в Закваскине, оплевав меня, выкрав труд моих предков гадостной ложью, снова гордится? Коль им присвоена, впрочем, жизнь, - чтó мелочи?.. Хорошо бы свести их с Маркой, чтоб отпрыск сеявших 'Логос' стакнулся с плодом этого 'Логоса'; чтоб один, царь всего, дрался с тем, кто, рождён как раб, лезет к трону. Пусть бьётся с дольщиком благ своих... О, я помню дурдом, в каковой он не смог свернуть лишь моей спешной каверзой! Я - близ тайны и жду открытий в встрече избранника и мутанта слов! Не один реестр с идеалами, как пытаются врать нам, - слово. Мол, что не в библии - не слова, мол; партия высших слов автономна от низших, мол, каковые подспорье, а не слова отнюдь, не рацеи, не мáксимы, не указы, как жить и чем жить.
  Логос - система; в нём и часть значит, вроде как нить в платке либо волос: вздумай рвать - больно. Логос есть целое: тронь и аффикс - крах всей системе. Фундаментальность же и незыблемость от того, что тот аффикс не стронуть, кроме как аффиксом, дескать, свежим, или сверх-аффиксом, сфабрикованным всё равно из букв. Логос - комплексный, но живит, врут нам, маковка, набалдашник с синайских гор; нет родства меж пророком, врут нам, и матом... Есть родство! Коль система едина - значит, не может, клича нас к белому, не слать к чёрному. Всё библейщина, всё слова, суть двуличного Януса. Отчего и Закваскин - плод всей библейщины, а не частной вульгарной-де. Словь жрёт жизнь. И мы станем жить, лишь обрушив словь, сковырнув массив! Прочь Закваскина, кто набор из понятий, реверс библейщины! Примирение - впредь не план мой. Выпершее в сём типе (ведь эпохальное не всегда в царях), слово ладит нимб: дед Закваскина стал вершина России, - той, что, по Марке, хила на логосы, а по мне перешла рубеж, где закончен жор истины и пошли плясы лживости... Тайна, коротко, как избыть только логос - логос! не плоть отнюдь, как всегда получается, когда искренно мнят прикончить только лишь слово. Ибо убившие Робеспьера, Троцкого, Аввакума чаяли смерти слов: якобинских там, еретических. Но те - жили. Плоть истреблялась, а вот словь множилась. Плоть во гроб, а словь - в книги, в концепции и т. д. Нужно Марку стакнуть с Закваскиным: вдруг тут щёлочка, в кою, сунувшись, можно сбросить словь? Или что, логос вечен? Я так не думаю. Есть и в нём ахиллесова пяточка!
  Марка ждал у машины, где разговлялись, с 'Кэмелом' в пальцах левой руки в отлёт. Он признался, что отвлекается за курением (потому, мол, и курит) и, чтоб не сжечь костюм, руку держит подальше... Но отвлекаться - что ж, выходить из слов? Отвлекаться им, боссам слова, - метод при случае отступать в эдем из того, что они взгромоздили? Он из лжи ходит в истину и обратно, как из сортира шествует в спальню?! И он не ведает угрызений, мук и мытарств, как я? Резиденция его там, в раю, а сюда он - на промысел, чтоб словами драть жизнь? Автохтон в двух субстанциях? То есть им смерти нет, всем 'избранным'? Как принять тогда издевательство предложений мне денег, чтоб я лечился, коль можно взять меня в рай, и всё?
  Подошла дама с 'Кодаком', с нетевтонскими чёрными и живыми глазами. Что, иудейка?
  - Вас фтографировать? - Речь звучала напевно, с милым коверканьем. - Я читала Тургенеффа. Ви не ест правнук Хоррь и Калын'ыч?
  Я отозвался: - Длинный - Калиныч был. Хорь был низенький. Я Квашнин.
  - Оу! - выпела, и морщинки ужали лоб. - Ви ест родсветник герр Закваскин?
  - Nicht. Те Закваскины как Gesinde Bojar Kwasch-nins , - я ответил ей, чтоб, узрев Зимоходова, лупоглазого, на коротеньких ножках, вмиг поспешить к нему, говоря, что теперь я Квашнин, мне некогда, но вернусь обсудить о деле; и, вынув доллары, что я занял у Марки, сунул их в ящик 'Деньги на церковь Пантелеймона', было написано. Пачку дал Зимоходову, кой довольно воскликнул:
  - Эк вы как... Все дворяне из Квасовки? Я не знал. Вы родичи с Николай Николаичем? Не по матери?
  - Так, была крепостной одна... Марка! - крикнул я через головы. - Ты мне нужен. - И прошагал к нему, чтоб услышать:
  - Вы с ним знакомы? Что за театр, Квас?
  Я оскорбился. - Ты мне 'театр' сказал?!
  Злость, что он вхож туда, куда мне бы, и что я гибну, он же таится, мигом взыграла. Но, много гаже, вместо меня спасти, он лишь хмыкает... и оркестр гремит. Я понёс стремглав: - Обвиняешь в театре? То есть во лжи? Меня?! Ты, сын тех, кто устроил театр про истину?! Ты сам только что был в ней, в этой вот истине, отвлекался - под сигарету! - был в ней существенно, а пустой словный куколь твой здесь внушал, что он курит... Для маскировки, чтоб не заметили? - Я приблизился и шептал: - Угадываю, вы - в истине. Здесь вы лишь на войне. Угадываю, я был нужен тебе как Пятница Робинзону, как гид туземец; как Мумбо-Юмбо! Там друзья в истине, а я спутник во лжи? не друг?.. - Я приник к нему. - Маску скинь! Знай, я истина, если хочешь. Вы полагали, мы вам массовка?! А - просчитались! А - не туда энтропия шла, в Квашнине-то! Истина в нём пробилась, и он вас понял! Я про рассеянье иудейское ваше, чтоб сеять логос, - вот он, кунштюк ваш! Я дам знать ищущим... ста Хвалыне! есть такой, кто работает в язву вам, ищет главных... пару нашли на днях и побили, но ведь помрéжей лишь... Ой, не любит словá народ! А главрежа... Я укажу им, кто спектакль ставит! Зря ты на трассе не повернул в дурдом; ведь мечтал, скажи?.. Я надул тебя! Я сюда, дабы вас мирить? Нет, я каждый миг истинней! О, я чувствовал, что мелькнёт пустяк - и я выясню, чтó я здесь, во вселенной. Он и мелькнул вдруг. Ты чуть расслабился - антураж и поплыл... - Я взял его за плечо. - Не бойся. Я есмь единственный, кто постиг вас, и помогу тебе... - я скривился. - Я не таюсь, как ты... Расскажи, как гуляешь в рай и обратно... Ладно, я сам пойму... До меня несли вздор про вас: что-де племя, как прочие, только разве Христа не чтят, что назойливы богом, жаждущим сикли, скот и рабов; прагматики, оттого вас шпынять не грех, ушлых в 'Ветхом'-де 'Слове' ради корысти; что вы везде, где прибыль, но столь ущербные, что вас как бы прощают, маленьких: мол, играйтесь, только не дуйтесь. Но - се неправда. Я вас постигнул! Вы дали логос, он вами выдуман! Цель - сманить в слова! Ставка тут велика: вам истина, а нам бред. Нам гроб с Христом - а вам 'мир сей'. И вы лишь ждёте, чтоб мы низвергнулись, как свинья гергесинская! Цель - давить человечество, чтобы были вы - господа всего, чтобы всё было ваше... Ради чего Аврам (не Адам отнюдь!) стал внушать, что есть 'зло', но есть также 'добро', каковое вы в деньгах... Целое в клочья?! - Я задыхался. - Не было ни 'добра', ни 'зла'. И вдруг вы есть 'добро', а другие все - 'зло'?.. Что, зависть в вас? алчность властвовать, чтоб устроить мир, где в царях иудей, внедряющий 'дебар Яхве' как слово 'Бога'?! Нет, так не будет. Истина близко! И не поможет, что, вы соврёте, частная вера, для иудеев; что ваша вера, мол, бредни древних пророков, мудрь от раввинов и, мол, ответственность вся на Яхве, если он бог. Нет, лжёте! Вы рвали истину на понятия, дабы нас гнести 'не убий' и сходным!.. Но, спрошу, если вы оболгали рай, то тогда 'не убий' ваше, может, 'убий' как раз?! И все 'да' ваши в истине значат 'нет' тогда?! Там, на трассе, ты изощрялся, был агрессивен, даже в дурдом хотел. Разве правильно: морок нам - а мир истинный вам в трофеи?.. О, вас погром ждёт, стоит мне выложить ста Хвалыне, этому нацику! Я постиг, ибо истина: за свой трюк и за ложь, кою вы взгромоздили, вы и ответите! За то самое 'зло', что благо, и за исход из счастливого рая рода людского вслед вашим фразам! Стóит мне...
  Свет померк; я стал рыскать таблетки; пачка их выпала. Я ощупывал стылое, в звонах слыша скрип обуви на снегу, сип: 'Малый?'... Я что-то нёс в ответ... И во тьму взирал... Как не тьма-то была в тот миг, но СВЕТ ИСТИНЫ?!.. Я сидел лицом к удалявшимся толпам, к видам вдоль Лохны каменных изб вдали и к разрушенной церкви. Я приходил в себя после приступа.
  - Вы помиритесь, - обещал я.
  Марка ответил: - Ты его обозвал.
  - А верно! - встрял Заговеев.
  Задние шли вдогон барабанам, трубам и толпам... и автолавка вслед... На затоптанном пятаке у кладбища - чернь от выхлопов, швов протекторов, грязь растасканной чернозёмной тали, мусор объедков... И над убожеством ржавых гнутых крестов - закваскинский монумент с рельефом.
  - Маршал! - нёс Заговеев. - Генералисемус! - Он стоял с папироской, в валенках и в солдатских штанах с пятном, в телогрейке с порванным хлястиком, в шапке. - Мать говорила, что он лентяй был и сельсоветчик. Вот теперь маршал тут. Дворянин!
  - Сей фрукт? - хмыкнул Марка.
  - Он. Вместо, значит, твоих, Михайлович. Об евонный лик яйца бить на поминках. Сам побью! - обещал Заговеев, вынул окурок и отшвырнул в сугроб. - В голове гнетёт... Ты, Михайлович, с целью тут? И надолго?
  - Нет, я случайно, - лгал я.
  - И ладно. Значит, Христос воскрес! - объявил Заговеев.
  Но я молчал.
  - И то, - старый всхлипнул. - Нам, что ли, Пасха? Только Закваскиным... Горку видите? - указал он на свалку. - Праздник покойникам. Там и Марья... Маршалу под плацдармы всё рядом сгладили. Я кричал, и ещё одна, ей отец там... дак он ей деньги. В час и уделал. Я - к нему. Стража. А как дозвался - он мне: нá доллары. А ведь Марья там, под их стройкой!
  - Ну, и что власти? Что Зимоходов?
  - Он как нерусский: я про одно, он против... Ты бы помог мне, очень мне надо... Мысль таю... Как его ты, однакоже, холуём честил! Ну, Закваскина?
  - Я не помню.
  - Дак! - без улыбки, вновь с папироской, к кладбищу боком, вёл Заговеев. - Он ажно пятнами. А те немцы...
  - Что?
  - Те на 'Сплотку', на сепараторный. Вместе будут завод вести. Сын сказал, год стоит завод, хоть он частный, флавских начальников... По-людски бы! - заплакал он.
  Веял ветер; сор увлекался; солнце сияло. Дом вдали сеял дым, что мотался над кровлей. Изредка прорывал ветровую волну оркестр. На другой стороне, за речкой, искрились стёкла изб и склон-свалка, где я, валяясь, плакался 'Богу', чтоб он призрел меня. Нынче, лёжа здесь в Квасовке, вновь за приступом, на другом склоне, вижу иначе. Там я библейский и слову преданный раб Квашнин - здесь я донный и вольный. Там Квашнин форм, догм, принципов - здесь безличия. Там большой словный куколь - здесь протоплазма. Там словь - здесь СУЩНОСТЬ. Боль во мне есть сражение правды с умыслом, с формой, с логосом.
  - Помощь? - вспомнил я. - Кто просил помощь?
   Я против словного как культурного; захоти помочиться кто, сочту ханжеством, если он (она) прячется, подчеркнув тем искусственность и мораль свою как сакральное: мол, я жру, в результате есть кал, пардон, это низменно; но я делаю, чтобы думали, что его как бы нет, дерьма, что я вовсе не плоть, друзья, но природы возвышенной... Как раз низменно из эдемских чуд (для добра-де, разумно, очень культурно, гастрономически в высшей степени мозговых затей) приготовить убоину и сожрать её, жизнь сведя к дефекации. Жуток быт как жор жизни и выброс мёртвого. Нужен фиговый лист на рот... Я, поднявшись, пустив струю, наблюдал, как снег тает... Я хотел, дабы здесь была вся Европа в образе немки с чёрными и живыми глазами (знать, иудейскими), чтоб отпраздновать обсыкание плотоядной библейщины и все пакостной слови!
  - Ты еле ходишь... После, Михайлович, - Заговеев вздыхал. - Расходются. - Он кивнул к дальней церкви. - Ри-кон-струируют. Но - потом... У них всё потом: коммунизм потом, людям честь потом и вся жизнь потом. А как счас - то всё им. Счас - ты им давай. Вот как скажут: счас вам, народу, - я и поверю... Значит, Михайлович, я всё сам.
  - Что сам?
  - Шапку нá... - Заговеев всучил мне шапку-ушанку. - Чтоб не замёрз ты... Марью-то. Из-под маршала вырыть, мне чтоб в усадьбу... Что ей тут, под Закваскиным-дедом? К фене-едрене, пёс!.. - Заговеев курнул. - Всё им всегда... А не верится, что они были ваши. Ну, крепостные.
  - Были; у предков. Может, мы родичи.
  - Во-во-во... Дак я сам, - Заговеев старательно, глубоко потянулся из папиросы, - вырою.
  - Почва лёд.
  - Под Закваскиным ей тут... Давлена этим псом, идрит... У меня бы в усадьбе ей...
  - Ты поможешь? - бросил я Марке.
  В ходе войны с 'сим миром' как с миром слов, прах женщины, измождённой селянки, я хотел возвеличить, вытащив из-под символа: я хотел чтить в ней Еву, - лучшую, чем Адам (Аврам), так как если он первенствует, в лад библии, рай предав, то рай в Еве, косной, отсталой против Адама, меньше у-словной, кто стала истинней, когда словная шелуха её форм развеялась и открылся вдруг архетип, за которым впредь ни греха первородного, ни пространства, ни времени.
  Заговеев умчал во Флавск 'за Мишаткою'; мы сидели в избе его... Свет наладили, и он тускло лучился, всю силу тока брали Закваскины. Выходя во двор, мы за тополем, на другом дворе, наблюдали прожектор, слышали шлягеры из самой избы и из джипа, где спал один качок, а второй (при Серёне с Виталей, местных шестёрках деда-Закваскина) проверял снегоход. Ветер нёс вонь бензина. В пойме порою громко орали там 'кайфовавшие' остальные. Виделся дом мой. Быть там мне значило - бегство к речке, вниз, под ракиту, где ждал мой первенец; я почувствовал боль его... Кардамоновый Марка, - в бедности с хламом, с пыльными стенами, с проржавелой кроватью и со столом у окон, - пас телевизор, сидя на стуле. Он, плечом к спинке, выставив туфли, был в кинофабулах. Он дремал? Уточнял свою миссию? Думал ли, что я стал непонятным и моё словоборчество обрело вид странный? Или он думал о своей дочери (неродной ему) и жене, им спасённых от мрази, дом коей рядом (мразь пока в Флавске на презентации)? Размышлял, что есть шанс пристрелить врага... кто и сам скор, так что жди выстрела сквозь две рамы под алиби, что Закваскин в тот миг был с мэром. Киллеры кто? Те в пойме, что хлещут водку под блатной говор? Кто под попсу спит в джипе? Или кто в городе, 'отлучился'? Или кто ждёт в полях и нас видит сквозь оптику?.. Я все окна завесил.
  - В общем... - Я стал близ печки, чтоб, над спиной его, видеть блеск золотого кольца на гвоздике, вбитом в тёмную балку. - В общем, не кончилось, Марка, библией - фактом, дескать, истории, а по мне, то историей в существе. Не кончилось! И вы в деле, ибо мы дышим. Вот как мертвец пойдёт окончательный - и придёт конец. И всё ваша вина... Я брежу? То есть тебе иудейский взгляд - он же взгляд исторический - значит? А мой не значит? А вне истории что, пустоты? Нет, там и есть Жизнь! Вы извратили рай, опустив его в 'мир сей', в лживый театр, где муки. Нам впору 'бей!' выть и сокрушать вас. Нам восставать пора. Вам от нас лишь погромы - нам от вас революции, войны, казни, коллапсы, где нас терзают, чтоб поить кровью лживые смыслы, гнусные планы ваших теорий мироустройства... - Я видел сивый маркин затылок, и это злило. Он притворялся, будто не слышит; он эксклюзивно пах кардамоном. - Я впредь не русский и не Квашнин! - я вскрикнул. - Я стал иной, поверь. Что дано тебе в генах, мне - озарением. И я понял: вы нас боитесь. Где промельк истины, вот как этот Октябрь в семнадцатом; где встаёт первозданное, вот как полчища в чёрном, что жгли Пальмиру, - там вы с трактовками: ИГИЛизм, коммунизм да фашизм и всё злое у них, а у нас, дескать, Яхве, старец учительный, и невинный Христос. Что век назад презиралось, вашим стараньем нынче стандарты правильных мыслей, чувств и поступков... Знаешь, любя тебя, я прощаю психушку, - громко я хмыкнул. - Ты меня сдать хотел? Я прощаю. Но ты не друг мне. Ты, Марка, - логосов... Что Аврам ваш содеял? А - бытие для вас, где вы главные. Вспомни библию, 'Бытие'. Там проект ваш.
  - Что душа? - Он следил экран и курил. - В свете слов твоих о словах?
  - Надули вы всех с душою! - сразу же взвился я. - Да ей грош цена! Сколько чахнет, гибнет и гробится при всеобщем зевке 'душевных', но на ток-шоу пафос трепологов: ах, душа! А на деле банальщина, так себе. Вон, везде труп на трупе, бедная сирость, и я не вижу, чтобы страдали власти и церковь. Но ради фразы - ценность-бесценность! самое-самое! Пока, ясно, вы не пошлёте гибнуть за смыслы эту вот душу. Ладят 'Юнармию', хитрованы, учат с пелёнок самопожертвию; скрытый смысл же таков: вы в дерьме всю жизнь и от вас толку нуль; так подохните для идей, кои суть мы на троне, ибо мы истина!.. Ни черта вы не истина, а вы фальшь одна! 'Слово' - свет-де? Но, Марка, в слове 'свет' есть 'тьма' в истине. Что 'тьма' нынче - будет 'свет' завтра, ты это знаешь... В 'свете' слов божьих, квакают, шла душа... А куда? В 'сикли, скот и рабы' шла! А больше в гроб шла, в дырку от бублика! - Я умолк; я озябнул, хоть и был потный. - Ваш плод - 'сей мир' вокруг, абрамовичи, нищие, грабежи, войны, ненависть, кровь и ложь... А другой плод приехал... - Сквозь занавески я видел фары. - Было что? Истина, Жизнь была. А потом пришло слово. А слово вы ввели. И пошла быть история, век Аврама, кто нас вогнал в слова, сочинив свои домыслы... - Я расслышал шум розвальней. - Искупи своих! Когда дал твой народ путь в ложь и когда массы посланных в ложь вас бьют, - то, ответь-ка мне: холокост ваш тождествен полному геноциду нас? Мнят, вина, что Христа вы распяли, но не вникают, что, заманив к Христу, сами вы не пошли вслед, что вам терпимее холокост, чем сгинуть, и что награда вам - 'мир сей', нами оставленный. Я поверг бы вас, для чего нужно время; но я близ смерти... Марка, спаси меня - не врачами, кои бы резали, а уж логос убьёт меня их рукой. Где путь в рай? - Я шагнул к нему потный. - Дай мне стежок в рай! Ты ведь путь знаешь?
  Он лишь сутулился и кивнул.
  - Скрепим союз! Но не клятвами! Наш союз будет: я, словом сожранный, но и ты, Марка. - Я его тронул. - Мы с тобой вовне смыслов, мы суть одно впредь! Cлово старается, ты свидетель: ведь при тебе возведён мираж, где Закваскины в славе. Надо убить в них. Что? Марка, слово! Только не плоть убить. Раньше слово губило плоть - а теперь мною плоть губит слово. Надо без крови, чтобы по истине, не как в библии. Неумышленно... - Озираясь, я вытер пот с лица; мой озноб стремил в лихорадку. Я был уверен, он мне союзник, и я почувствовал, он дрожит, как я; 'Кэмел' в пальцах у Марки трясся. - Здесь краха мира жди! Сковырнётся история как библейщина, как библейский - ха - реализм-расизм! Станет истина без раздела на злое-доброе! Плоть подскажет!.. Но ты без устали постигай мне в помощь... Как всё же... - Я, сняв кольцо с гвоздя, рассмотрел его и повесил вновь. - Как, не тронув плоть, слово вымарать?
  Он бросил: - Знаю... Всех - в идиотов. Чтоб плоть цела была, но - ни бе и ни ме. Инъекции... Или, череп вскрыв, обкорнать жгут нервных волокон и этим мысль пресечь.
  Я смотрел на дверь, восклицая: - Эврика! Мы убьём первородный грех! Лгут: грехи! избавляйтесь! Но про первейший грех - знаний зла с добром - скрыли. То есть свинью мыть прямо в навозе? Стало быть, найден путь! Плоть жива - слово сдохло... Что в слове 'нет' - у нас 'да' с сих пор! Родион был от правды! А вот всё умное, как Эйнштейн или Гейне, - это всё лживо... - Я потирал виски. - Выход!.. Идиотия, или невежество. Слову надобно, чтобы ведали? Кто не ведает, тот вне слов? Чудно! Мы нервный жгут ножом! Шум, трепёж, веры, смыслы разом в клоаку... Вот оно! Ты всегда знал? Я, Марка, понял и благодарен, что ты хотел меня сдать в психушку, этим спасая! Там бы избавили от кошмара мыслить и ведать, там бы я в рай попал. Ты был прав! Но нам нужно прежде - Закваскина... Мы - его, чтоб и плоть цела, и без мыслей. Умыслы - у идейных, мы ж безыдейны... Значит, ты знал секрет?
  Он кивал, и свет бликал на лбу его; 'Кэмел' выпал из пальцев.
  - Марка, открыт секрет! Да! Санация человечества! Всех по нервным жгутам! Вжик! Нейрохирурги, Марка, укажут, где душа, чтоб её... А с Закваскина и начнём! - я вскрикнул.
  Но оказалось, что Заговеевы здесь; приехали. Наш хозяин, присев к столу, вынул водку, пробку скрутил, разлил, снял солдатскую шапку. - Малый расскажет. То есть Мишатка...
  Выше отца, порывистый, тот сказал, что их 'Сплотка' был сепараторный и товар экспортировал, контролируя четверть рынка. Но сдох в реформах; люди в бессрочных так называемых отпусках. Вдруг - немцы с младшим Закваскиным. 'Фарб', завод их, и эта 'Сплотка' суть монополии. Немцы раньше бывали, но не контачилось; криминал мешал. Нынче выйдет, так как Закваскин - он при Барыгисе, председателе ПДП; плюс местный, авторитетный.
  - Этот Закваскин, - встрял Заговеев, - нас обогнал на чжипе, а мы на мерине... Пёс, весь ток забрал; чуть горит свет! - Он двинул водку. - Пьёмте! Хочет купить мой двор. И Магнатик мне: двор продай. Думал, блажь; и чего вдруг? А тот Магнатик лез, чтобы сунулись - он тут главный, перепродаст втройне. Будут также к тебе: продай. Чтобы строить для немцев. Немцы на 'Сплотке' будут работать, жить будут в Квасовке. Гужевался с мамзель вчера или с фрау, я её в розвальнях свёз в Щепотьево, к Серафимке Чуднóму, - есть такой столпник, там на столбе стоит. А у их таких нет в Германии, вот и ахала мне зер гуты...
  Я слушал веря, что отвоюю дом и усадьбу. Я не продам её не затем, что здесь исстари Квашнины (с недавних пор не затем, когда я как Квашнин на вид, а сам истина и природа стремит ко мне как к спасению), но затем, что здесь сталось укрывище, место жизни, плацдарм её, чтобы истина здесь спокойненько, как червь в куколку, после в бабочку, крепла. А всех противников - по жгутам. Да, по нервным жгутам их! Схлопнем историю, что читали, но вдруг листать стали вспять, к источнику, дабы весь фолиант смахнуть!
  Эксгумация ждёт жену Заговеева, для меня - архетипа без мимики, цвета глаз, жестов рук и т. д. от мутации словом. Остов с глазницами, прерывая рефлексии, обратит меня в глубь, в ничто, где суть ВСЁ. Там, у гроба, я надорву пять у-словных чувств, человеческих, для сверхчувственно-райского. Мы приложимся, я и Марка, к ней распоследним - так! - целованием! Кто она здесь была? З. Марья? Нам без нужды покров! Они нам богородицу - а мы их архетипом!.. Я тронул Марку, кой наблюдал экран и не двигался.
  - Пёс Закваскин, - твердил старик, - мне съезжай... Но выйдет им! Марью выручу с-под Закваскина-деда и... Я к чему, а, Михайлович? Выпили, дак пора нам? - Он вытер губы.
  Мы ждали Марку.
  - Я пью коньяк, - он встал. - Я сейчас там... возьму коньяк... - И он вышел.
  Мы же, под квохтанье, под уютную толкотню в хлеву отыскавши лопаты, плюхнулись в розвальни. Норд тянул; со столба вис фонарь. Много ярче прожекторил свет Закваскиных. Мерин дёрнул.
  - Нишкни тут! - произнёс Заговеев, вынув цигарку. - Нет его?
  Двести метров до 'ауди', если Марка к машине за коньяком пошёл.
  - Что ли, он?
  У плетня три фигуры.
  - Дядь Гриш! Михалыча!
  - Вот я.
  В троице тип с 'когтями'.
  - Лектромонтёр... Горит? Надо, значит, в честь Пасхи...
  Я дал им деньги.
  - Мы, - объявил Толян, - сделали. А не сделали б - вы б без света, ёп... А мы сделали - вы культурно, ёп... Мы в ларёк... - пошагал он прочь. Брат его постоял чуть-чуть и шатнулся лохматой башкою следом.
  - Профессинально! - гаркал электрик. - Ты мне заказ дай... Профессинально! - вскрикивал он вдали потом.
  Заговеев курил. - Нет друга-то.
  Я встал с розвальней и побрёл к себе, где, мнил, Марка. Я беспокоился. Он был странен, таял испариной, спрашивал нервно, даже подрагивал, - помню тремор двух его пальцев с чёртовым 'Кэмелом'. Он с трудом вбирал, что я истина? В рай отвлёкся? Но у нас дело! Мне промедление с распоследним тем целованием, обещающим мощь, вредит... Отвлёкся? Он, отвлечённый, то есть нездешний, слаб. Вдруг станется, что найду его труп? Не зря я завешивал окна, чтоб не пульнули в них... Ни в дому моём и ни в 'ауди' Марки не было. Но был сад по-над снегом, сильно осевшим, перележалым и с рвом Магнатика; были сумерки... У Закваскиных во дворе - фигуры... а на моей земле, у кустов, что, столб? Скакнув к нему, я ударил, слушая выстрел и ощутив лбом жжение. Затащив его в 'ауди', сел и сам, спустив стёкла. Я задыхался; слух же работал. Я, взяв бутылочку, сунул Марке; в правой руке его пистолет... Марка пил взахлёб, без внимания на сбежавшихся с фонарями.
  - Выдь, хер! - орали.
  - Тише, - просил я.
  - Ствол! - Ор светил мне в глаз.
  - Да, пожалуйста. - И я отдал им револьвер.
  - На выход!!
  Но я не двигался, по щеке текла влага.
  Вскоре из сумерек вышел тип.
  - Здесь?
  - Здесь! - вмиг задёргались фонари.
  Тип близился, мл. Закваскин.
  - Друг мой в меня пальнул... из-за женщины, - врал я. - К вам - рикошетом.
  - Морда в кровянке, - выяснил кто-то, взяв моё ухо. - Скользом в лоб.
  Дед Закваскин ткнул Марку палкой. - Это не знаю... Это - Рогожский, бывший сосед... Буянят?
  - Мы их уроем!
  - Тут кровить? - и старик зашагал прочь. - Не по-людски. Свезите в лес. Нам тут строить.
  К нам шагал Заговеев, звавший: - Тут ты, Михайлович? А, Квашнин?
  Младший сиплый Закваскин громко командовал: - Дом продай. Чтоб тебя здесь не видели, будь Квашнин или кто. С мертвецом сидишь, с тем жидом; ему жить два дня.
  Все ушли, Заговеев остался.
  Я вытер кровь с щеки.
  - Будь ты истиной - хватит... - выдавил Марка. - Я не коньяк пить: я убежал, Квас, чтоб не свихнуться. Что за эдем твой? Скальпель по нервам? Будешь скелет рыть?.. Если ты с Никой в этаком роде - это кошмарно... Ты нас с ума сведёшь. Подал монстром Закваскина, я пальнул в него... Чтоб без нервных жгутов. Чтоб труп. Если он идефикс твой - лучше с ним кончить. Так давай: я сижу здесь в машине, вы её роете, архетип ваш, - и мы в Москву с тобой... Всё, иди и скажи им: трупов боюсь, скажи.
  Я сидел и гадал, как быть. Он хотел меня бросить, не захватив в рай? Им не нужны слова, этим избранным: может, чтó я постиг, он знал, и когда я открылся, новости не было? Мне учить Марку незачем; докторальный, я провокатор и словоблуд, не истина... Промолчу-ка. Шиш мыслям! Есть только ДОННОЕ. И хотя он едва не казнил плоть, - я, а не он, виной.
  С ним - без слов.
  - Извини... От отчаянья... И живу лишь неделю; прежде я бытовал... Всё незачем. Ты без слов знал. Мы... - я мотнул рукой, - сами... - Вставши из 'ауди', я побрёл прочь - но услыхал щёлк дверцы. Он шёл за нами.
  В центре Тенявино мы от церкви, то есть руин её, взяли к кладбищу... Визг полозьев... Нас тянул мерин... Я ник на корточках в старых розвальнях, а в прямых пальцах Марки вновь реял 'Кэмел'... Близок был подвиг, и я уверен был: Марка ждёт целования - распоследнего, ведь последнее - для условного, распоследнее - архетипу... Мерин застыл, всхрапнув; и мы, взяв инструменты, двинулись... Заговеев, водя фонарь, метил фронт работ и плевал на помпезные тумбы в связке с цепями у монумента. Начали: сняли снег, били в почву. Льдинки летели; лица секлись болезненно. Заговеев твердил:
  - Копайте.
  - А, батя, здесь ли?
  Тот отмахнулся.
  Я рыл без устали.
  Завалилась одна из тумб...
  Лом вдруг стукнул.
  - Он её чугуном, пёс, - и Заговеев явил нам гниль, - Марью... Надо окапывать...
  Я лопатой скрёб наледь в мгле перегара от сотоварищей... Показались вдруг доски; мы извлекли их - гроб то бишь, весь во льду.
  - Дак не зной, - повздыхал старик. - Ишь, пёс, Марью припёр мою!
  Тумбу ткнули мы в крошево, вроде всё так и было, яму сровняли в снег и - гроб в розвальни. Молодой пошагал во Флавск, а мы - в Квасовку... В пойме видел я мальчика... Я родил сына к мукам. Сходно мой дед родил сына к мукам, прадедом вызван к бедам и мукам. Так испокон. Так шучивал да и шутит с живыми лживый мираж от слов. Но я первый, кто откопал зло, скрытое в чём нас 'правят': в нашем мышлении от идей и от смыслов.
  Мерин достиг двора и застыл. У Закваскиных жгли прожектор.
  Мы пронесли гроб на огород в шалаш. Заговеев держал фонарь. Там присели.
  - Мочи нет, - он утёрся. - Бурт тут. Картофельный. Всё скоту скормил. Тут и спрячу. И не припрёт никто, Марью... Я не могу... Вы сами...
  Просит помочь? Мне кстати. Я на войне, и я рад бить словь. Заговеев открыл бурт. Я хрипло начал:
  - Мы чтим тождественный правде остов. Нам её, - не её уже, впрочем, - нам это важно чтить... Ты, Иванович, глянешь, что составляло жизнь, но ходило как в маске? именно что любить нужно, а не бояться, но что приязни, отданной маске, не получило. Ты опасаешься? Дескать, гадкое? Ты не веришь, как мог любить её? Мнишь, там меньшее по сравнению с тем, что было? Ты любил маску, а суть не нравится? - Я упёр пальцы в стылую, начинающую течь крышку. - Нет, но здесь истина задаёт вопрос: кем убита? что я чужда вам, ведь я есть истина?.. Да, здесь истина, что достигла незнания зла-добра как греха первородного! Вот когда целовать её, а не как у нас принято в третий день чтить химеру, что обольстительней оттого, что теперь ей хоть мат в лоб - стерпит. Здесь архетип есмь!
  Марка топтался.
  - Дак, - вздохнул старый, - ты хорошо сказал... Я кольцо забыл, мучусь. Золото... Как актёрка я, говорила... Скотница! Померла - не нашёл... А в избе кольцо... Ты, Михайлович, принесу - положи к ей... что там за палец? Лишь ахренит звать... Будь добр! - Он удалился.
  Я скрывал радость, благо, фонарь был тускл. Взгонка! Взрывы энергии! Термоядер! Стерпит ли логос вал райской мощи? Нет, он не стерпит; быть пойдёт сублимация! Я сбегу из слов! Облизнувшись, я молвил: - Мне бы топор...
  Пульс дёргался. Я сместил фонарь - высветить боковую прореху и клок рванья в гробу. Гниль всего между нами и ДОННОСТЬЮ. Продерусь к ней!.. Я разработал щель... гвозди сламывались, как спички... Сдвинувши крышку, выделил выпуклость и прижался к крошевной льдистости. Слёзы брызнули, а я трясся и говорить не мог. Я опять припал - повторить экстаз и войти в эдем.
  - Здесь не женщина, - бросил Марка. - Квас, глянь, здесь брюки.
  Он осветил рваньё, и ремень, и значки на френче, и клок бумажек.
  - Фёдор как будто бы... неразборчиво... но в конце вроде 'ин'...
  Не выдержав, я блевал в гроб.
  
  
  
  
  XVI
  
  Марка увёз меня. Я молил: прочь из Квасовки, где опять взмыло слово в лживом триумфе; но не домой в Москву. Сидя в ИЛе, плывшем к востоку, я глотал психотропы, что добыл Марка; я их ел поедом. Мой провал с архетипом был от нетвёрдости; не держись предрассудков, я победил бы, если б почтил труп... Я извлёк найденный там блокнотик. Будь не засушливость южной Тулы, сгнили б все буквы:
  '...треттега бегал жечь их Агариных, ентих, хто тут княгиня. Взял там посвешники и блокнотъ писать, што мы барышню плетью... Мая дивятый день, год симнацатъ, я сибе палец бил, штоб не в армию... Риволюция, нет царя; мне бы в главные... Ентот есть у нас тут Квашнин из умных - также и я хочу... Двацать третий годъ, предкомбеда, за бедноту стою, у Чугреева мельницы, у мене зато власть есть... Двацать девятый год, дикабря! и с укома я комунист! Колхозы! А тот Квашнин враг, я в гепеу сдал как афицера, штобы мне в Квасовке дом взять, где они жили. Год трицать третий, я предсидатель всё как положено, кулаков нет, как обещал вождь Сталин, и пироги пеку. 35-й год агитировал, што подонки троскистов это отребье, действуют обмануть народ! Таньку Кузькину на гумне ибли, а как краля мне, в ГПУ их сдал, што они против власти... Я бригадир типерь, потому што колхоз плохой, а што с контрой боролся это забыли... 37-й год, я в октебре писал про врагов: про Лыкарина, председателя Васина, кто колхоз разрушают и против Сталина, дорогово народу... Год 41-й, я в сельсовете, а их стреляют, немцы не любят кто комунисты, а немцы близко, я в военком свёз мясо, чтобы в войска мне. Год 43-й, третее марта, дали мне лычку, стал я в сержантах внутрених войск. Ох, трудно! Много придателей, дизертиров, бандитов, так как война идёт не на жизнь, а на насмерть, как говорит вождь Сталин, также тов. Берия!!!... 55-й год... писал истину на Д. У. и Гурьянова, но как Сталина нет и Берии - то ништо уже. По райпо нидостача, надо восполнить, я тут в райпо ведь... А Николашка мой в бугалтериях... 65-й год, декабря, внук в меня героический, пять лет, курицу притащил с Мансарова, ели вкусная... Сын в тюрьме, нет ума с моё: предкомбеда был, предколхоза был, сельсовет и в райпо был. Грамоты мало, чтобы влезть выше!... В сорок девятом был к нам шпеон один, надо было мне в органы, сильно пьяный был...'
  Я порвал всё и бросил. После я ждал-сидел, чтобы Марка проснулся.
  - Ты рассказал ему? Заговееву? Что не Марья?
  - Стоило?
  - А кольцо её?
  - Квас, в гробу кольцо. Я не смог сказать. Пусть он думает, что там Марья.
  - Где же та Марья? Под монументом? То есть ей памятник как Закваскину-деду? А тот у нас был?
  Он не ответил.
  Я видел сны: я в вате... я на таинственном чердаке... я с голубем... после мать моя... я ныряю за крабами... Промельк сладких снов, тёкших цепью фрагментов: с островом в южном море, где я не буду; с женщиной черт дурманных; с пением Каллас; с маленьким сыном... даже и с дочкой и с Родионом, стройным, красивым... Я полста лет почти жаждал счастья... а в самолёте здесь вдруг заплакал, не вытирая слёз и надеясь, будто ребёнок, что рок призрит меня и подарит отраду... Я глотнул психотропа и опочил под звон... Брёл за Маркой... Трясся в автобусе... Мы спешили в страну из грёз. Ехали до железной дороги, ст. Угловая, где от платформы виделось море. Щурились на неблизкую зыбь до мига, как тень вагонов виды прикрыла... Мы влеклись в сопки, в долы с посёлками, в места детства: Перетинó... Тигровое... Алексеевка... Унаши... Раздольное... Пачихеза... Я вдыхал юность, в вытертых древних сидениях помнил те... Река вдали... гряды... Спрыгнули на платформу - не из бетона, а из золы в ячеях. Здесь пока не вполне край детства: здесь пока только пост 'девять тысяч какой-то там' километр, вестибул... Мы прошли на стык рельсов и грейдера, чтоб увидеть, как думали, домик, розовостенный, с розовой крышей, с клумбами в палисаднике, с абрикосами, цветшими по весне, что розы, с розовым частоколом, и двух блондинок, Леру с Венерою, близнецов с голубыми глазами и в мини-юбках. Часто являлись они в гарнизон: взять книгу в библиотеке, в клуб на концерты или к парадам. Мы созерцали их; после крались под окна к ним; и мечталось, Лера... Венера... в общем, неважно, кто из двух, - вдруг с тобой, и ты тонешь в розовой женскости... Вот шлагбаум взлетел... Увиделся под изржавленной кровлей остов, пыльные окна. Ствол ветхой ивы гнул частокол, сгнивший, сломанный. На крыльце из двух ящиков - две в платках, в телогрейках пьяные бабки. Марка сказал им:
  - Здравствуйте, Лера, Венера.
  Левая кашляла.
  - Мы здесь жили давным-давно, в городке, в вэ/че.
  - Помню... Длинного помню... - произнесла одна.
  - Как отец ваш?
  - А помер... Ты мне подглядывал-то в сортире? - прыснули смехом. - Ну, заходите! Что на дороге-то? - Обе, скинув платки, огладились.
  Я надеялся, что ложь сгинет и Лорелеи вернутся; их отделяло тридцать пять лет.
  - Бухла дать? - в мат понесли они, отпивая из кружек, вынутых из-за спин. - С вас тыща!.. Длинного помним, всё нам в низок глазел...
  - Селяви! - одна ляпнула и заткнулась окурком, щурясь от дыма.
  - Вовик как Доброхотов, с нами учился? Он рядом с вами, неподалёку жил...
  - Помер. Вы-то чего здесь?
  - Мы? Мы на родину... Не шумит она ИЛами... - оглядел Марка небо и, вынув 'Кэмел', сунул всю пачку через штакетник. Лера (Венера?), вытянув шею, просеменила к нам.
  - А мужчины имеются? О мужьях я. Дом починить, заборы...
  - Папочки хватит.
  'Папочки хватит...' Он был путеец, нужный здесь, в малолюдии, до того, что его не забрали ни в РККА к Хасану, ни даже к Гитлеру на войну. Отлаживал ход ленд-лизов, бил кайлом до кровавого пота; в дождь и в буран шёл к северу или к югу с таскою рельсов, сменою шпал, с коррекцией семафоров, стрелок и насыпей. Здесь скончалась жена его, что от классовой мести пряталась в дырах и за него потом вышла в тягости. Дочки, светлые, с голубыми глазами, - в мать пошли; он любил их, будто родных. Со службы он торопился к ним их лелеять и наряжать, пусть в грубое, зато с рюшами. Попадая же в город, бегал, только бы ткань добыть, куклу высмотреть, брошку. Все, скажем, пиво пьют - а он бантик торгует, чтоб, возвратясь, их вырядить, сесть и плакать со всхлипами: 'Ох, красавицы вы мои! лилейные'! Он и уши им проколол под серьги, стулья раскрасил, а их кроватки были резные. В голод охотился и рыбачил, чтоб их подкармливать. Но на людях лишь бормотал: 'Растут!'... Прежде дом их был серым - скрыть 'графинь Мотькиных' (Мотькин, то есть, был он, У. Мотькин; а вот жена была 'де Монфор', он помнил). Но при Хрущёве он дом покрасил, красным и розовым, да развёл абрикосы, как бы с намёком, что его дочки 'прямо графинюшки!' Посылая их в лавку, думал, что 'переезд' (так звался их полустанок) в полном восторге. Он не поверил бы, что они всем смешны, что в школе их обзывают. Всё Мотькин делал; образования лишь им нé дал, также и вкусом был обделён. Он всхлипывал про их длинные пальцы и пересказывал, как их мать на рояле 'оченно брякала'. Книжек не было, лишь учебники и одна 'на францусском', помнил он, 'Селяви' звалась. Когда рядом в долине стала в/ч с грохотливым аэродромом, то две сестрицы, две семиклассницы, побрели туда: с бантами, с голубыми глазами, в платьях до пят в желть с хлястиком, в ботах с розовой лентой, - всё, что их бедный отец мнил 'модами'. Он и сам порой шёл 'с графинями'. Кто смеялся, кто уязвлял их либо повесничал. Было, в августе, по дороге домой из клуба их изнасиловал чуть не взвод. Замяли... Им стало двадцать, девственность сгинула, захолустный их эпатаж был тошен. И только чувственных похотливых подростков дико мутила пышная женскость. Давний ли инцидент, их броскость, ветреность ли ума с безвкусием - но всё вместе им навредило. Замуж их не хотели брать. В двадцать семь, макияжно-дебелые, они шастали гарнизонной аллеей, сиживали в кино, на танцах безрезультатно. Были доступными? Вряд ли. Просто обманывались, влюбляясь. Слух был, что - 'глупые', 'не в себе' и 'лахудры'... После мы отбыли кто куда. Но я помню их юных.
  - Папочки хватит. Он нас любил... Любил! - вела Лера, то ли Венера, чиркая спичкой, чтоб зажечь курево.
  Я сказал: нам пора, ибо сумерки, - и, уже отходя, вдруг высмотрел под стрехой гнили крыши блёклую розовость.
  - Что, всамделишно в часть вам? - встала другая. - А не ходите. Что вам там делать? - И отвернулась, дескать, ей всё равно и нас нет. Ничего нет, кроме осколков бывшего рая на девять тысяч каком-то там километре да стука скорых.
  Мы брели к сопкам... Ветер был тёплый, небо чуть красилось... Ничего раньше не было, вдруг постиг я... 'ГАЗик' нагнал нас.
  - Шеф, не подбросишь к аэродрому?
  - Что ли, в Филипповку?
  Это были пять изб вблизи.
  - Да, - решили мы. - Но не с главного входа. С ближнего, где просёлок был, знаешь? Ближний хоть без асфальта, но ведь проедем?
  Ехали. Я глотнул психотропа. Правильно: ничего раньше не было. С этих пор - ничего. Ни Москвы, ни моей там судьбы, ни первенца, ни Б. Б. Всё снилось. Здесь - ничего пока: ни потерь, ни смертей, ни денег. Здесь одно детство... Я видел прошлое: мог, пройдя, обласкать тот дубок, подросший и меня знавший... и видел яму, что рыл когда-то... и видел рельсу, вбитую в холмик.
  'ГАЗик' ссадил нас и отдалился. Дальше мы сами... Дальше - к воротам с красными звёздами и к аллее красного щебня с плацем налево, с улицей справа, где будет - дом... Войдём в него... а там печка, и моя комната... и окно в лес, к той самой Пробке (бархат амурский), где Ника вешалась... Там найдём самоё её в робости, что явились мужчины; я ей откроюсь... двинемся красным праздничным щебнем, видя знакомых и обмирая, коль взревёт истребитель... И будут крылья с красными звёздами, и локаторы, и серебренность, что мчит ввысь... Расстанемся, чтобы каждый смог обрести себя: я засяду за Купера, Марке - алгебра, Беренике - Чайковский... Снова мы встретимся - ведать то, чего нет в словах, но что в нас с полной верою, что слова и не надобны, раз в нас большее, и что всё будет лучше, чем даже здесь теперь, что звенит в юной жизни мифом Гагарина... Выйдем с Никой в апрель, в любовность... и вдруг пойдём смотреть в клубе фильм... Аминь!
  Я останусь здесь. Никуда уже не уйду. Останусь... Я буду сторожем всех летающих до сих пор во мне 'ИЛов'... Да, я останусь, чтоб, пройдя сквозь былых и минувших, - там, за домами, возле речушки, стать подле давнего и нескладного самого себя с детской удочкой.
  ...Мы шли с Маркой в развалинах. Солнце грело пустырь; щебень прятался в травах... Всё, детство сгинуло. Слово гнало нас сквозь декорумы в гибель. Ныла синица, в небе плыл коршун... И мы ушли в закат.
  
  
  
  
  XVII Переходный этап
  
  Из руин прянув к морю, ели в 'Челюскине'. Марке встретился враг, мы скрылись... вроде стреляли... кто-то тащил меня, вёз в 'тойоте'... брызгали фары... вдруг - самолёт с иллюзией, что летим на восток, где не были, и что нет ещё 'девять тысяч какого-то километра', нет и двух бабок Леры с Венерою, нет руин гарнизона... Снова столица... я бреду к дому и постигаю вдруг, что я - в слове; я беспощадно, напрочь в нём с моей бедностью, с издыханием, с брáтиной, о которой мне б справиться, с Никой, шьющей сашé, с сыном, с внуком и с Анечкой, но и с мальчиком в Квасовке. Я со всем, что оставил, но чем гружусь вновь! Я влез в карманы... тю-тю лекарства; Марка снабдил меня лишь на срок. Не выдержав, он смирил меня психотропом; он и полёт наш делал лекарством; только не вышло и он вдруг сам сдал: помнится тремор рук с сигаретой... К бедам моим - плюс он ещё?.. Я надеялся, дома ждёт меня нечто, что разрешит всё и что труд Пáсынкова увенчан. Я торопился, но был окликнут.
  Верочка нагоняла и перешла на шаг. Я клял дамский сей этикет, отметив, что я все встречи с ней взвинчен, вот как теперь. Я - с рейса, в отходняке притом с психотропов; плюс я весь в брáтине.
  - Что вам? - спросил я.
  - Вы не подумайте... - подошла. - Простите... Я не жила совсем... У меня есть ребёнок, муж и работа. Но только с вами... О, я не знаю! Я не могу без вас.
  - Да идёмте же! - нёс я. - Вы очень кстати, так как не жили. Я же - постиг, как жить. Будем счастливы: вы, я, род людской... - Я тянул её. - Что у вас там за жизнь? Но вместе... Нас уже трое; думаю, что и друг мой - он посвящённый. Вы... нет, мы, Верочка, на войне! Со словом! - я посмотрел ей в глаз. - Не подумайте в духе церкви... Вы христианка? Вы ведь сказали раз, я забыл что... чем утешают. Да, утешают, вдруг говоря: не жили, а жизнь потом пойдёт, там, за гробом, в царстве небесном, а здесь, мол, мурок. - Я потянул её. - Что, вы мыслите, вы не жили, раз не любили; но как взялась любовь - значит, вам впредь и жить, так? Вмиг vita nuova? Прежде любили вы ладно слову. Как это слово вам толковало, так вы и чувствовали, - как дóлжно. И - вдруг не то? Действительно! Ведь любовь - не по слову, а вопреки ей. Вы будто ожили, а до этого были? Вас ело словное! То, что мнили любовью, - были лишь смыслы. Были вы не в любви, а в смыслах; может быть, Макс их звать, кто богат и морален, ростом два метра, вот мера вашей словной любви. Поймались вы, в общем, нравственной словью. Слово звалось 'любовь'! Это, Верочка, не любовь, нет. Истинно любят только лишь ДОННОЕ, а оно не по библии, не по глянцу журналов, не по таблоидам. Вам меня любить? Можно. Что же, любите. Ибо я донный. Коль слово всюду - мне ль молчать? Я притом не учу лжи. Я учу убивать слова, и не меньше; значит любви учу, вот как. - Я сжал ей пальцы. - А если любите - наш союз не постельный, не для любовных слов. К сублимации! - Я втянул её в наш подъезд.
  Взлетели. Стали греть чайник. Я рассчитал дни: брáтина быть должна уже продана, Кнорре-Пáсынков обещал нам; все сроки вышли. Я набрал Шмыгова: недоступен... Пили чай, и я вскакивал, но звонили с налоговой и из садика, где был сын; позвонил также Марка - нас пригласить, плюс Мутин по пустякам. Всё. Были лишь мы: я с Верочкой, рыжевласой, в пуловере, с удлинением краской век, близ чашки. Я говорил с ней, гнул, что 'ушная' любовь негожа, то есть словесная (слов не будет в нашей любви с ней), и что союз 'душ' - это всё случки, а нам не надо их. К сублимации, для чего я зазвал её, силы не было, да и стоило завершить дела... И, с её уж не юностью, шансов чуть; возраст - сбор трёх нимфеток. Но с ней нас четверо (Марка, Мутин и я) на логос.
  - Сколько вам?
  - Тридцать.
  - Может, сгодитесь, - пробормотал я... а выпив чаю, плюхнулся в кресло, где просидел час, мысля, что делать в случаях, если 'любят' - но после случка, и ничто больше...
  Верочка стала близ. - Я вам нравлюсь?
  - В нас много общего, - вёл я, - схожего. Но не ясно, как же нам слиться. Ведь имитация лишь усилит ложь, обложившую всех нас нормой. Нравственность - вид контроля над жизнью.
  - Правда, - молвила гостья.
  - Хоть вы в соблазн мне, но это - мужу. Наше же - что вне форм и что в сущности, что нельзя из нас вычленить без того, чтобы вышел лишь фарс. Нам - ДОННОЕ. Но вот как?.. Не могу постичь...
  - И не надобно... - округлились под юбкой мягкие бёдра. А как в ней слово?!
  Дверь вдруг открылась. Я познакомил их, Нику с Верочкой. Пили чай, вечный чай, ритуальный чай, сгинь он! Я жаждал новости, позволявшей, снабдив всех, ринуться в битву. Чтобы я жив был и чтобы все - все! - жили, нужно убить слова. Но события шли никак почти. Час неведенья - и мне дайте наркотик, так я был взвинчен.
  Ника спросила:
  - Как вы слетали? были во Владике?
  Я не помнил, что и как выложил про ночной, в визге шин и в пальбе, порт-город.
  - Ну, а вэ/че... Там были? - Ника спросила чуть напряжённей.
  - Там?.. Мы там были! - врал я натужно. - Дом офицеров и самолёты, СУ-тридцать пять... Всё новое...
  - А аллея? Красная, как тогда?
  - Бордо.
  - А наш дом? Он цел?
  Я стал врать, жар сжигал меня: - Ника, там прежний дом наш, но крыша новая, из пластмассы... И иномарки вместо 'побед'... Летят года! Семь 'побед' было, помнишь? Щукина и... Бойцова?
  - 'ИЛ', он всё там же?
  Прежде учебный, после заброшенный 'ИЛ' был местом, где, в фюзеляже, средь лиан трубок, слушая дождь в дюраль, мы мечтали. - Странно как! - врал я. - Скупка цветмета, но 'ИЛ', он там ещё... Что, Стрельцовы? дочка их хрупкая? Ника, там они! Старики-то на пенсии, а она за полковником, шлёт привет. А где ты жила - там майор, сын и мальчики...
  Я умолк, ибо понял вдруг: можно выдумать - всё.
  Я понял: всё, что мной сказано про в/ч, коей нет уже, про сражение с логосом и про истину - лишь абстракции и что я пустобрех о том, как убить слова! муха, влипшая в патоку в то мгновение, как подумала, что насытилась!.. Я пробился испариной. Что ж, нет выхода? Так и быть мне пасомым мерзостной словью, ставшей историей вместо рая и истины, и следить, как слова дожирают мир? Нет, не сдамся... Нет!! Пусть умру, но при всём при том предпочту самоличный бред бреду всяческих. Бог промыслил - и я. Мы схватимся!
  - Это Верочка из Кадольска, - вёл я. - Заведует... Лена Маркина прилетела, нас приглашают: Шуберт и Пáхельбель, Малый зал на Никитской.
  Верочка встала.
  - Стойте! - я вскрикнул. - Вы меня любите; а я вас люблю. Ника, мы будем вместе.
  Верочка вспыхнула: - Боже... Как так?..
  - Вы его любите? - Ника встала к ней. Опустив взор с алых скул гостьи вниз на пуловер, по рукаву и плечу моим Ника их возвела и в позе, к нам в оборот, сказала: - Это прекрасно. Что надеть?
  Прибыл Мутин, и мы сошли: сын, Верочка, Ника в платье в пол и я сам при костюме. Крепкий водитель нас усадил, поехал... Минули улицы. Мутин, ведший обзор, представился в фас под кепкой подле шофёра.
  - Павел Михайлович. Мы не в Малый зал. Мы - в Большой. Конспирация.
  Я кивнул, и он начал: - Можно вас? В плане нашего разговора... Вы не раздумали?
  - Нет.
  - Акт в Квасовке сдетонировал: вы стреляли там. Рад, вы живы... Рад, неподдельно рад, - он мотнул плечом. - Ведь, убей он вас... Сумм не надо; я в личных целях... Он не простит; он понял, как намечалось. Урки кичливы; все они думают, что они не правители, потому что им недосуг... Во Владике вас ловили - это был их след. Вы обнаружились. Если б вас нашли раньше, вы бы остались с Лерой/Венерой... - Он отвернулся. - Мы упредим их. Мы... послезавтра. Кокнули одного тут, съел десять пуль. Хоронят... Он тоже будет... Мы возле дома... он на Песчаной, этот Закваскин... вон и этаж его, проезжаем.
  - Да, Андрей.
  Мутин дёрнулся. - Ваша функция: ждать в машине... - И, отмечая кивок мой, он подытожил: - Сделаем - к вам. Вы - ждёте... Шеф, ясно, - против. Он и не знает... но постороннего не наймёшь, так?
  Я согласился.
  Чтобы не слышали, Мутин стал бубнить тише: - Он хочет химию. Без убийства. Но ведь и вы о том?.. И я думал, как нам не плоть убить... Ясно, химия, как для психов. Будет кретин. Здесь сложность, что у нас химия, а у них... - помолчал он, - порох в патронах.
  Я был один - днесь трое к битве со словью. Дело подвинулось. Три души, а и Верочка ждёт команд. Всё ждёт гибели слова!
  Возле Театра я стал терзаться, - я, кто есть истина и враг смыслов, - блёклостью нашей простенькой группки. Марка был в ложе вместе с семьёй своей; и я там вдруг постиг, чем скован. Действуя в 'мире сём' по отдельности, здесь, в Большом, слово скучилось в декольте и в браслетах, в гуле от реплик и восклицаний, в запахах брендов и парфюмерий. Бонзы TV, корифеи наук, олигархи от нефти, думцы, банкиры, модницы, клирики, генералы и дамы... Месиво вер, догм, взглядов, мнений кишело, чтобы убить меня. Я постиг: это празднество по скоту, рабам, сиклям. Здесь сходка логосов, - ведь не живо всё, что условно и что по схеме... Вдруг - ажитация. В царской ложе стыл он, ГлавСмысл. Всё вздрогнуло, замотало крылами, осеменяясь, множась и сводясь в дискурсы. Ныла опера, где герои лукавили, убивали друг друга ради условностей. И когда Ленский спрашивал, что случится в грядущем, - истина никла, словь ликовала. Всё в этом зале жило по смыслам, а не по сердцу.
  Вышли мы молча. Верочка сразу: ей надо ехать, но она счастлива, я ей 'мир открыл'. Маркин служка повёз её. А мы ездили по Москве, чтоб Лена, стройная с римским носом блондинка (то есть ж. Марки), поностальгировала... В конце концов мы пристали у флигеля стародавних веков, 'У Курта'. Мутин увёл дам в эту пивную. Мы же поехали; Марка вёз меня. В темноте мы приблизились к дому с выжженной вывеской '1-ый Пряный...' Все двери настежь, все стены чёрные; лом оргтехники, гниль бумаг в углу, обгорелая мебель. Он направлял фонарь и курил. Молчали.
  - Видишь? - изрек он. - Выжгли весь офис... Я за границу, Квас. А с тобой - попрощаться... Денег дать?
  - Нет. Не надо. Деньги от слова.
  Он почесал лоб. - Что сказать? Лучший дар есть намеренье... Впрочем, дар тебе будет. Ты архетипом взял. Я решил, что ты тронулся. После впало мне: прав ты. Слово - причина... Трупы припомнились... Эти, в опере, - что, их плоть вела? Нет, словá, круг идей и расхожее мнение. Победители - с новым словом в истории, как положено; проигравшие - слуги тьмы. То есть главное всюду - смыслы. Сам я что делал? Следовал схеме, имя ей: 'сикли, скот и рабы'. Я вкалывал. Я как Крёз стяжал. А зачем? Чтобы было, что было? делалось, что и делалось? 'Ходят ветры на круг своя'... Взять Ставрогина... он сказал, что не сексом водился; что ему в малой? Был он с Матрёшей - чтоб новый смысл родить, оттого что при этом часть смыслов рушилась, возбуждая мозг, а другая слагалась, целя родиться... Верно, не плоть - зло. Смыслы! Сладко рождать их - и низлагать вдруг те, что парят в белых ризах с благостным гласом: не прикасайся! - но потесняются, встретив новый смысл, лишь бы числиться, пусть хоть чёрточкой, и являть себя... Я пытал смыслы? да, преступал черту. Я считал, смыслы главное; то есть главное принципы, образ мыслей и разум, ценности наши, в целом культура. Но, постиг, декалог всего, десять слов - наш мир, как дала их нам Библия. Декалог мир фундирует! И ломал тот Ставрогин десять словес всего, не святыни, не жизни. Старец услышал - вмиг, вспомни, в хохот, ибо постиг роль слов; потайной же дух смеха, что смыслы - глупость. Глуп и Ставрогин, смыслы пытавший... Да, ветер к югу, и ветер к северу - но свернёт на круг... Может быть, он не ведает, чтó за кругом? Сходно Колумб не знал, что за островом Куба брезжит Америка. Нам запрет на Матрёш на тех, чтоб чтить Библию и чтоб всё повторялось... Но - вдруг поступок твой с архетипом. Смысла ведь не было; ты бессмысленно чтил его! Если ж был смысл, то запредельный как богоравный. Ты перешёл рубеж, ты решился из круга. Вот у Ставрогина смысл был - заповедь скинуть. А у тебя был остов, тупо бессмыслый...
  - Это всё значило, - сбил я, - значило, что нам словь вредит. Ты бы знал, как!
  - Главное, в тебе смыслов нет, - толковал он. - Ты открыл Кубу не ради Кубы. Ты человечье творил? Нет. Выше. Делал премирное. Марка, вздумал я, а как Третий Завет пришёл?
  - Был Туфанов с 'заумием', - вставил я. - Он решил: смыслы губят. Он слышал донное и хотел птичью речь, сказав: из шумов, красок, линий мы создадим язык... Да-да, заумь... Хармс, Вигилянский... 'о, разбуди меня к битве со смыслами'. Их - в ГУЛаг... Впрочем, Ницше есть, Лаоцзы, Кьеркегор; скользом, верно, и Штирнер, Тертуллиан, Плотин...
  - Ты подвёл черту, - бросил Марка.
  - Да, было чувство, что ночь кончается; чувство детства. 'Еду я за туманом', нас 'караваны мчат', космос и коммунизм вот-вот с роботехникой, 'День Ивана Денисыча', 'Битлз' и БАМ, эпохальные стройки, энтузиазм и Куба... Тьма нови! Помнишь, делали спутник из мотопеда? Или походы в даль, где волшебное нечто? Я и ушёл в поход... Ты вернулся. А мне не вышло. Я невпопад был, правил игры не знал. Я не знал, что есть грёзы, а есть реальность. Я для того лингвист, чтоб постичь: что за словом? как оно властвует? почему принуждает, вплоть до террора? и почему жизнь в рамках? Как знак - царит и чем знак этот власть взял? Либо он в жизни был от начал?
  - Внесён смысл в жизнь или был в ней, напрочь не знаю, - вымолвил Марка. - Но твой феномен... Я помогу тебе. Ибо всё повторяется. Крёз был, насилия и стеснение жизни. А теперь Маркин - Крёз, вместо Сталина - Быдлин, и вновь жизнь давят. Всё как и прежде... Надо спрямить спираль, в помощь Богу, если Бог путает... если есть Бог. Но если нет - тем более. Не поступок ставрогинский - ты, парень, страшен. Ты даже хочешь жуть - гибель разума. Нет его - нет приёмника смыслов, мáксим нет... и грехов нет; плоть ведь не ведает зла-добра... А тогда нет не лишь грехов, но и главного - первородного! Тогда сразу что - рай?.. - Он выкинул сигарету. - Может, ты истина. Может, новый смысл... Я боюсь... Пусть Бог в умыслах - трудно, Квас, жить без мифов, впитанных и рассчитанных на триумф иудейский. Ибо нам 'слава с усыновлением'... Но возрадуйся. Моя двойственность есть симптом, что мир тонет в семантике и ничто не спасает: ни иудейство и ни наука с общей культурой. Только слова убить. А ты - сможешь. Ты - род безумия, кое норма мышления в скором будущем. Ты есть истинный образ мысли.
  И он побрёл прочь.
  Ждали нас за столом 'У Курта': сыр, поросёнок, пиво и сладости. Сын мой ел. Дочка Леночки ковыряла оливки. Ника мечтала, глядя в пространство. Мутин топтался близ барной стойки. А у стены вдали длинный стол в обрамлении длинных, в готику, стульев - пел. Кто сидел там, не было видно. Леночка, вся в брильянтах, брякала:
  - Вы послушайте! В Шереметьево встретила чемпионку! Мы с ней дружили. Гибкость отпадная. А сейчас расплылась, в старье... - Сигарета в её тонких пальцах сеяла дым близ уха и над столешницей, и над теменем сизых модных волос. - Мы знались с ней по спортшколе. Вот трудоголица! Всё крутилась на брусьях, делала опыты, стала лучшей. И вдруг сломала кость... Изводить плоть без мозга - глупо. Очень старалась, блин... - Сигарета нырнула, чтобы немедля взять кружку с сидром и поднести к губам. - В результате обломы. Почемпионила. Но где смысл? Где он? Где? - И, откинувшись на высокую спинку, Леночка гордо нас оглядела.
  Ей лет под тридцать. А родилась она у начальника цеха, наш средний класс: трёхкомнатка, 'волга', дача. Год почти - школа в слякотной хмурой Москве да загород с мошками, и лишь в августе - Гагры. День за днём и из года в год... Быстро креп дух стяжательства, и неравенство стало нормой незамечаемой. Но не Леной. Лена всех видела по вещам. Да, видела вещь, не собственника-владельца, только вещавшего от лица вещи то, что сказала бы вещь. В ней был яростный вкус к вещам. Вещь, запав в неё, правила, пока новая не свергала старь, чтобы царствовать. Коль имел кто что вещное, с тем дружила... впрочем, не с тем, верней: того не было: говорила и действовала в том вещь: заграничная кукла, яркое платье, брюлики. Но возьмись вдруг кто вещней - и Лена шла к нему. Мама Даши зав. прачечной? Лена с Дашей дружила вплоть до Виктории, у какой папа в главке. Бывших не хаяла: бывших не было; память стравливала отстой (факт значился как 'пролистывать'). Папа дал ей немного, к времени кризисов став всего лишь зам. нач. Что делать, как продвигаться, чтоб иметь вещи? Лишь миловидная, она плотью взять не смогла бы. Стала учиться, дабы блистать, - худ. студия, фортепьяно, гимнастика, - всё напрасно, не было дара... Шла перестройка, и вещей прибыло. А 'пролистыванья' редели: дружбы закончились, отбывая в МИМО, в МГУ или в гарварды. Ей светил лишь МАДИ. Осознав, что пройдёт в Инъяз 'этим' (хлопанье в пах), прошла. Через год оголялась в клубных секс-шоу, чтоб подработать. Плохо училась? К ней снисходили. Но заключить себя в вещный быт пусть профессора ей претило; нужен был красный зверь. К сожаленью, раз 'пролистнули' саму её. У сокурсниц встретилась с парнем: отпрыск министра и звался Авель. Впали ей деликатность слов и улыбок. Он ходил франтом; 'майбах', тусовки, шмотки, Багамы... После беременность... Помощь матери и стриптизы Лену спасали до встречи с типом в искристой тройке, что держал 'Кэмел' в двух прямых пальцах выпрямленной, чуть отставленной кисти. Он сидел за вторым рядом столиков 'Клуба Z', где она выступала, и представлялся то ли военным, то ли чиновником. Предложил стать женою. Было ей двадцать и ещё шесть; плюс дочь в довес... Хоть 'пролистывать' было времени много, но - согласилась, чтоб продолжать сыск в браке. Вдруг, после свадьбы, где был свидетелем долговязый Кваснин (кто здесь сейчас и чья Ника, супруга, здесь через стол сидит как бы в фас, но и в профиль и то ли слушает, то ли нет), муж свёз её в Центр, в пентхаус. После он с дочерью отослал их жить в Лондон, после - на Мальту. Он был богат, до чёрта. Он был козырный туз. У него была тьма вещей. Правда, чувств у него к ней не было. Муж любил эту Нику, что здесь напротив.
  - Боже, Венеция! - Лена сдвинулась и блеснула брильянтами, продолжая: - Холод! Туманы! - их имя nebbia. Отойдёшь в бутик - а назад по туннелю в этих вот nebbia. И от каждого - свой тоннель, блин, в nebbia. Чувство - что в туман втащат. Это фантастика. И при всём том, послушайте, под подошвами море, их aqua alta. Позже я...
  Оборвал её шум вдали - там, где скрытые высоченными спинками, шастали, в туалет-назад, разночинные по одежде, возрасту люди. Мутин смотрел на них в беспокойстве. Там во главе стола с кружкой встал 'ста Хвалыня' в твидовой кепке, лидер нацистов, что мне вдруг встретились, когда я делал паспорт с новой фамилией, исправлял 'с' на 'ш'... 'Гой, русичи!' - донеслось до нас.
  - ...Что? В квартире? - слышалось рядом. - Кто?.. Космонавт был... номер второй... тот самый... тут на Хованской, неподалёку... нет, не спасли, нет... Он отравился?.. Что не жилось-то?
  Мы с Маркой выпили за покойного, как за сказку из детства. Мы с Маркой строили звездолёты (были детьми) из трубок и радиатора... Космонавт номер два... Титов?.. Мысль рушилась, я забыл его... О, как много руин - с избытком!
  - Пап?
  Это сын мой?.. Что отвечать? Он рядом, но он далёк сейчас, как и тот, что у Лохны в мартовской Квасовке.
  - Знаменитости... - ленин голос. - Павел Михайлович! (Я кивнул ей). Кто номер два? Их массы, блин, космонавтов... А леди Ди взять? Мир ноет: бедная... Не пойму я. Что она сделала? Отчего мир в слезах? Принцесса? Был, дескать, муж плохой, принц Уэльский?.. Я ведь с ней схожа? - Лик в скобке сизых, модно уложенных и блестящих волос крутнулся вправо и влево. - Часто мне: вы resemble Диана... Странный феномен, по человечески: обожать незнакомых. Что им в Диане?.. Люди тупые. Душ в них нет! Ищут, чем бы занять себя. Блин, внутри у них пусто. О, я уверена.
  - Смыслов, - вставил я, - ищут.
  - Смыслов? Может... Да, я заметила: если что не по смыслам, будем жалеть тогда леди Ди, блин. Я вам про голод и про преступность. Ведь не решается. Ну, ни смысл. Вообще!
  - Как, - встрял Марка, - как смысл решить? Кто мыслит, тот существует. Вне смыслов - нет нас. Римляне оправдали мозг. Cogitationis poenam nemo patitur - не наказывают за мысли. Догма с последствием.
  - Нет! - вновь Леночка. Дочь припала к ней. - Людям нужно не в снах витать, а решать коренные проблемы! Деторождения, скажем... Блин, как я маялась с этой! - Локоть ткнул девочку. - Ника, я не права?
  Та думала.
  - Роды, - Леночка вновь вела, - жутки. Нам в наказание, что ли? в муку?
  Марка похмыкал. - Вы порождаете, Лена, смыслы, а не живое, вот и страдаете. Отчего, заключаем: смысл, - он же разум, мозг и сознание, - в нас насильственно. Ты согласна?
  Та отхлебнула сидра из кружки. - Бред несёшь! Как те нывшие, что убитая Ди - святая... Нет, ты скажи, что делать! По-большевистски. Как они говорили: мир объясняли? мы мир изменим.
  - Смысл убить, - бросил Марка (хоть объяснял он мысли мои по сути, я чуял жуткость, царственность цели). - Попросту смысл убить. Не иначе.
  - Вот и убей.
  - Лен, завтра же.
  Тон склонил её замолчать.
  - Спасение, Лена, в вас. Рожайте. Или напротив... Странны стенания добровольно казнимых. Вы и мужчин формуете, нужных вам. Размножайтесь естественно.
  - От козлов, да?
  - Ты, - Марка стал говорить вдруг с Никой, - вешалась тридцать лет назад. Отчего, скажи?
  - А то дерево цело?.. - и Ника выждала, чтоб Марка ей подтвердил. - От счастья, что я живая и могу разговаривать, в лес ходить, рвать цветы. Я бежала, помнится, к речке. День был весенний, мы целовались.
  - С кем?
  - Гоша, с Павлом.
  Злой укол Марке... Ей ли знать о развалинах детства или о нём, кто, живой пока, станет мёртв, потому что отправится за границу (кончив с Закваскиным, то есть смысл убив). После я уйду, лже-фактически мёртвый, пусть живой в истине. Вскоре мы будем врозь. Втроём...
  - Ты не ела, - вымолвил Марка. - Место здесь дрянь, прости; не для нас троих... Ника, вы целовались и ты повесилась?
  - Я хотела... полного счастья. Где в Чечне войско? - И улыбнулась нам.
  Сроки - рвать связи судеб. Но после видов гибели детства там, на Востоке, сил во мне не было. Я обмяк. Я и дня не мог без наркотика, коим Марка спасал меня, тормозя штопор в рай, ибо быстрого я не снёс бы. Что я 'при дверех', я понимал вполне и до крайности был измучен. Враз сошлись: крах минувшего, пря с Закваскиным, Марка, Верочка, сын и внук, Родион, архетип, и хиреющий на снегу подле Лохны всход рая с мальчиком, но и брáтина... Срок явить себя. Хоть я истина, но они не воспримут... Важного, как Христос был, только спасающего не в посулах, а в плоти, - как звать? Антихрист?..
  Мой славный путь тёк от быдловатой сплюснутой 'с', через чванное в двух-трёх принципах столбовое квашнинство, через цинизм игр смыслами квашнинштейнства, сползшего в агасферство торжища смыслами, - к побиванию их 'Антихристом', что и есть 'Христос'. Слово лживо в зародыше, и добро его - зло. Потому 'Христос' сутью был как 'Антихрист' и приходил к нам, дабы пресечь жизнь, ибо он 'Слово' ('и Бог бе Слово', Ин. 1, 1-2). Стало быть, 'Христос' истинный, кто спасёт мир, - я. Что, воспримут? Нет, не воспримут. Лучше 'Антихрист'... Да, срок распять мираж с его 'Троицей', ведь во мне силы только поднять крест слов и с Голгофы швырнуть его, дабы впредь там был вакуум и ПРИБИТОЕ к 'Слову' стало свободно. Стала свободной, коротко, Жизнь. Поэтому я Спаситель. Истина есть не знак, но дело. И я поднялся.
  - Я есмь Антихрист.
  Все обернулись белью их лиц вокруг. Я намерился вновь изречь... Но тотчас сбоку двинулось... Как, вновь Верочка?! Маркой посланный отвезти её буркнул: дамочке впало вдруг, что должна меня видеть.
  - Павел Михайлович, - начала она, тронув щёки и заалевши. - Что эти смыслы, раз не дают быть с вами, если их соблюдать? Иначе: раз не дают мне счастья?.. Что со мной будет? И для чего я к вам?.. Странно, но я ведь знаю, Павел Михайлович, я спасу вас! Вам, Береника Сергеевна, трудно? Мне... мне не легче... Может быть, у меня лишь и будет, что постояла здесь. Но уйти вряд ли проще... Если б не прятались, точно Ларина Таня, было бы лучше. Как всем в любви жить, если рождаем не от любви мы, а от морали? А ведь по ней мне не здесь бы быть. Раз любовь вечно прячут и раз рождает, значит, мораль, скажите: как тогда доброе вдруг от зла? Жить - как тогда? для морали? смыслы уважить? чтобы как принято? Спрятав то, что во мне? Чтобы я не краснела и чтобы, Лена, вы не смеялись, будто я дурочка? Жизнь давить в себе лучше? Это не грех? Мне важно... но и не важно, любит ли... Мне б самой любить, будь что будет... Пусть горит! Береника Сергеевна! Мне не нужно, что вы подумали. Мне не так, мне иначе: ясно и чисто, - кончила Верочка, - что таить нельзя. Бог любить учил.
  - Я Антихрист, - тихо напомнил я.
  Марка канул в дым 'Кэмела' и дал Верочке выпить (Мутин шпионил от стойки от бара). Верочка выпила... Я постиг: нет, не Верочка из Кадольска, зав. магазином, смазала моё дело валом любви-де, снёсшей мораль-де 'вспышкою страсти', а снова логос, - вся словотá Христа, - водят Верочкой, отозвавшись на вызов, и тут сидят со мной. Брякни Верочка: возвращалась к вам долго, более часа, - я не поверю. Здесь она - после слов моих про Антихриста. Ездок не было, а её и шофёра вместе с машиной - их мигом сдёрнуло просто-напросто, где кто был, чтобы выдать их здесь, в пивной. И ещё я вник, что, с кем бой веду, - лже-Христос как Антихрист, - здесь он! Верочки нет здесь, хоть всё, до родинки, от неё. Здесь Христос, кто Антихрист, рыжий и с хмельным глазом. Нужно беречься: правды ни капли в этом подвале, где мы прощаемся и где Верочка как Христос вдруг, то есть Антихрист. Надо помедлить... Да, пусть сидят себе, пусть хоть век ждут - а врага тютю! Ждут кого - тот отсутствует! Я молчу, я, спаситель, чающий мир без слов! Я молчу, а мираж занят каннскими фестивалями, волатильностью, террористами, болтологией, Голливудом, выбором думы, сплетнями шоу, подхалимажем, гонкой за лидером (кто там: Трамп нынче первый?), Сирией и 'крымнашеством' с агитпропами, Доу Джонсом, ценами на жильё, Джокондой, бздой мыльных опер, войнами и коллапсами. Тут ведь как оно? Мир как 'сикли, скот и рабы' - и ИСТИНА, кто решила их истребить, постигнувши, что слова это пагуба.
  Были вскрывшие гниль слов, были! И как провидели! Не о тех речь, кто, хуля старое, затевали такое, что прежнее мнилось раем, или кто ставил мат древним - новыми смыслами (факт лжи, чинящей самоё себя инструментами фальши). Се не предтечи. Лишь кто сходил с ума - мне предтечи. И кто постигнул, что всем идеям, скроенным, как иной Петербург и упряжь, противостанешь только юродством и лишь безумный жив, - мне предтечи. То есть мне Ницше друг или Лаоцзы, а не Кант-фразёр. Смыслы, пусть и гордятся, - жалки, узки и мелки. И все Америки с продуктовой культурой, но и духовности ватиканов/лхас - узки, мелки и жалки. Были предтечи, кто постигали, что избавление - обездолить ум до свойств tabula rasa. Были герои, свергшие принципы, проредившие гущь слов... но, - в чём драма, - сникшие перед библией, позабыв, что там корень. Не подвели черту: нигилизм вели, абсурдистику, шли в паяцы и в Дон Кихоты, в 'бул убещулы' всяких Кручёных, мыслили Прустом, чистились Джойсом, чтоб только вырваться, - а открыли единственно, что всё фальшь и что есть некий выход. В чём же он? В смыслах некаких истинных, толковали нам. Антисфеновской киникой, парадоксом Эйнштейна, ленинской догмой, ницшевским молотом, также прочими liberté в отношеньи рутины выдали вновь слова, чтоб фальшь мира, уж голоштанная, заимела обновы. Больше столетия оглушает перл: 'красота спасёт'. Как спасёт, если даже Христос не спас? сам Христос, кой был 'Слава' и 'Сила', 'Прелесть' и 'Мудрость' наипредельные! А тут часть спасёт? четверть? сотая? ноги мисс Юнивёрс спасут? 'красота' человечьих масштабов? типа, лолитка?! Нынче поправили: дескать, всё-таки 'красота спасёт'. В этом всё-таки - веры мало и, в общем, нет её. Словь сама, - в чванном смысле, что словь у бога, всё через словь есть, - словь эта, прежде чем воспевать себя, выдаёт, что спасенье в безумии ('будь безумным, чтобы быть мудрым'; 1 Кор. 3, 18). Надо забыть всю словь и её директивы, догмы, рецепты!
  Что же, выходит, слово продром мне?!
  Я смотрел на лже-Верочку. И Христос в ней увидел, что, как он некогда вдруг примчал 'исполнять закон' (гласно против реалий, втай он нашёптывал, что он здесь 'исполнять закон', чтоб реалии правили) - так и я как Антихрист (в правде Спаситель) здесь, чтоб разить слова. То, что я подле корня бед, мне являл словобог в этой Верочке, усмотревший: я не бегу отнюдь от святая святых его, не боюсь его. Я мог даже забыть его в понимании: гостья будет здесь, пока тот, кто в ней, или я не погибнем. Я мог плевать в неё - и всё вынесла б с ахами про 'любовь'... Ещё бы: как не любиться в мире фальшивостей, где любовь сутью ненависть, где ложь значится истиной и где всё симулякры?
  Я против 'Логоса'.
  - Я Антихрист, - изрек я.
  Всё нужно трижды.
  Верочка вдруг накрыла ладонь мою, что была на столе, своею. Истину прячет? Я усмехнулся тайной вечере, в коей, не по евангелью, намечается смерть слов.
  - Как одолею? - вёл я ей. - А я мысль пустил об убийстве слов, и, как вирус в программе, мысль эта действует. Мы сидим, а пожар - он идёт уже. Началось уже, пусть не знаем. Нам про Венецию и про nebbia? - а не нужно; нет восприятия, порвались крепи знаний и мы не слышим ни про Венецию, ни про что-то. Слышим вокал лишь! Или вон там шумят, - я мотнул подбородком, - Греф, инновации, будто в них судьбы мира, - всё вокализмы. Ложь всё, как флогистон: с ним бегали, днесь ненадобен... И любовь носит имя, будто живая, ан она мёртвая... - Я пытался всё высказать перед тем, как язык и мозг сгинут, если действительно начался пожар. - Вы вот, Верочка, мните, дескать, спасать пришли? Да не вы пришли, а кто в вас и кто живенько, чтоб я был в его власти, то есть при разуме, снарядил вас, дабы прельстился я на любовь эту вашу, коя, как что не в лад в ней вашим понятиям, - нет её. Гнусно стёрло нас слово, дабы любить его и плоды его. Потому надо слиться. Грех - в разделении, чем фальшь держится... И что сам же ты ханжески осуждал!! - открылся я вдруг, с кем спорю, дабы увидели, кто здесь в Верочке. - Я солью всех! Ибо любовь - смерть слова и гибель личного; не контакт смыслов, мечущих новый смысл, но сплавление, чтоб всё кончилось, чтоб из всех всё в одно... - Я сбился, ибо постигнул: - Да ведь к тому идёт... Мутин! - я подозвал. - Послушайте, очень важно! Что ценят в сём миру эти как бы элиты, но и весь сброд? Что? Знания! Ищем высших, предельных знаний! Где они? О, не в РАН, а в падучей, свёртывающей мозг в нуль. Научный факт! Достоевский 'синтезом жизни' звал постигаемое в падучей, где ты безумен, где нет различия меж тобою и внешним, как нет и разума, но есть счастье, веденье сути, максимум знаний. Всяк пророк был безумен, вспомните Ницше. Вот оно! То есть станься в нас гуманизм всем счастье дать и последнюю истину, средство ведомо: спятить. Истинно! Сумасшествие - мера истины.
  - Нравится, - потемнел, как малаец, Мутин подле стола близ Верочки, - что здесь, может, легонько тронь - и весь мир в кувырк. И что сделаю это я... И сыплется, от Кремля до Засранска, вся иерархия.
  Марка вёл ниже спинки чёрного стула над головой своей, с сигаретой, спущенной к полу:
  - Но человечество вдруг не хочет счастья безумия? Не тревожься, - он улыбался. - Я как раз за тебя. Я чувствую: при всём том, что вокруг тьмы смыслов, - нет самой жизни. Есть имитация. Но, вопрос: всем в подвале здесь, где пьют пиво, чем ты заменишь то осознание, что они как бы есмь в наличии: видят, жрут, слышат, ссут, excuse? Массы в 'царство небесное' не желают, ну а в безумие, в кое ты норовишь, тем паче. Наш словный мурок так всем нам нравится, что согласны погибнуть в нём... Вам, Андрей, сокрушить иерархию? Выйдет - вам-то что? Все сольются, и будет мясо как протоплазма. Впало вам мир валить... Но вдруг кто-то в нём рад? Подумайте: может, бог с нами медлит не по причине, что в чаше мало, - чаша наполнилась! Может, медлит он, оттого что хоть кто-то рад?
  - Богу, - вставила Верочка, - не баланс между злом и добром указ. Пусть один рад - И Ему довод, чтобы весь мир стоял. Есть всегда лишь один Ему... Я без умысла, я готова без всяких, Павел Михайлович.
  - Психи! - вскрикнула Леночка, отвернувшись и подперев лоб тонким запястьем в искрах браслета. Дочь наблюдала.
  - Ну, и зачем труд? - спрашивал Марка.
  - Труд? А затем, - я нёс, - что у радостных есть бог, если довольны, а у страдающих - нет его, если страждут. Но и затем ещё, что, будь мёрзнущий, все же тёплые, - то немедля казнь миру! Мальчика хватит, чтобы нужда была мир казнить! А он есть, этот мальчик, кой нынче мёрзнет. Есть, кто спасёт его! - Я смолчал, что, мол, я спасу. - Да, я вправе слезу стереть, пусть потом и не будет мира вообще.
  - Всё? - бросила Леночка. - Я здесь белой вороной? Белая - потому что вы в саже!! - вдруг она вскинулась. - Я нормальная! Это вы хрень! Думала, что вы кончились, а вы есть... Кто? Вы! Раша!! - заговорила она в хрип, злобно. - Ваше безверие, пляс мозгов... Уже, кажется, ЕБээН с Рыжим Чибисом вздули вас... Сами жить ведь хотели и триколорили. Воля? Вот она! Десять лет нет теорий. Стройте. Нет, вы опять за трёп... И добро б философия, как пристало! Нет, вновь до дна долбить, до аменции... Что стоите-то? Сядьте!! - крикнула Мутину. - Сядьте с Верой-дурёхой! Сядьте же! И запомните: вы никто! Никому не нужны вы! Мир казнят... Кто? вы? ВЫ?!!
  - Сядьте к нам, Андрей, - молвил Марка.
  - Я до последнего, я до вылета должен вас... - начал тот, но взял рюмку. - День такой, впрочем... Мир потёк... Там второй контролирует... Значит, я мир прикончу, но не почувствую? В протоплазму?.. Но ведь, начавши, я осознаю, что это я творю? Я давлю, а они... - Он выпил.
  - Мутин, заткнитесь! - Леночка сдвинулась, закурив сигарету. - Трёп... Мозг приелся? Вновь зудит сучья 'слёзка ребёнка' от Достоевского с неким 'мальчиком' Квашнина, кой мёрзнет? Блин, да их нету! Есть только сопли всяких невротов, их экссудаты! Можно без зауми? Но куда вам! Год уже спорят о нацъидее; им вдруг понадобилась идея! Вы сочините - и в эмиграцию, а она будет драть всех, кто здесь останется? Лучше бы помогали всем! Не умеете... Вера, что вы, несчастная, - за любовью к ним? Да у них её нет, любви! От неё тут бегут где проще, где только трёп.
  - Не можете...
  - Я могу! И я рада, что не увижу хрень их идеи! Русскому лишь бы мысль в башку!
  До неё не дошло, что мы смысл вообще убьём. Никакой иной novus rex - novus lex . Прочерк! Вакуум! Пшик и пустоши! Мой порыв, приторможенный ею, должен был вылиться. Я напрягся; но вдруг встрял Марка:
  - Любите, что готовы погибнуть? Так оно, Верочка?
  - Так люблю, - отвечала. - Мне отношений с вами не надо, Павел Михайлович. Отношения - для семьи пусть. К вам же я просто, без отношений. Может быть, я на миг, о котором сказали вы, что потом - ничего. Не смогли ни с кем - со мной сможете. Если мне после жить - то сгорю в стыде. Я люблю для одной только встречи, так люблю, чтоб не быть. Оттого и вернулась. Если мы встретились, для меня уже нет других. Береника Сергеевна обижаться не может: я не любовница. Я - на раз, поняла я... Чтоб отдать душу.
  Вот оно! И я взвился. - Как же! Ишь, душу?! Эта душа твоя...
  Нас прервали. Рядом, за Мутиным, стал знакомый мне, выбритый и поджарый, с ртом в виде тильды жёсткий холерик в твидовой кепке, дёрганный, в чёрной плотной рубашке.
  - Вы, Квашнин?
  Я припомнил, как попал к 'русичам', пробыл с ними в милиции. - Пётр Хвалыня.
  - Да, Пётр и Павел. Знаковость встречи. Пётр начал стройку, Павел же дух влил. Я про Христа вам и про апостолов... - Он взбодрился. - Дамы и барышни! Господа! Павел - друг наш... Вон, там наш стол сидит, - он кивнул к ряду спинок, где громко пели. - Павел наш символ как древний род, кость нации. Не обидел вас? - Он, скользнув было взглядом, сбился на Нике, как, впрочем, все всегда. - Можно Павла забрать от вас? на мгновение? Вы, Квашнин, рассказали бы о России нам, её воинам.
  Я поднялся, сдвинув стул с грохотом, и понёс прочь нервозность, переслоённую то одним, то другим надрывом. Истина медлила; меж тем в Верочке бог всей слови ждал моих действий. Сам же я, быв Антихристом (Христом истины) должен действовать. Нужно нации обнажиться?.. Я стал близ длинного, лиц на сорок, наверное, чёрного, сплошь обсиженного стола.
  - Квашнин, - вёл Хвалыня, - наш, русич, скажет, что он хотел бы. Мы всё учтём. План партии не выдумывать надо. Нам надо вынуть план из сердец коренных людей, а не выродков, что подвёрстаны под дурь 'Сникерса' с покемонами. Нам нужны столбовые идеи, этнотипичные.
  - Ясно, - выкатил звуки тучный сосед его с круглым плотным лицом в очках, харизматик. - Пете сказать дай - не остановится. Пусть Квашнин речёт. Истина - мне друг больший.
  И все умолкли. А харизматик мигнул мне. Но я не мог начать, раз сказал уже всё до этого и раз враг мой был за другим столом.
  - Вы смущаетесь? - Харизматик двинул мне рюмку.
  Но я и пить не мог; обернулся, и лишь один взгляд заметил - никин. Верочки не было.
  - Про Россию... - начал я. - Носит имя, будто живая, но - уже мёртвая.
  Шум поднялся. Жест усмирил всех.
  - А её не было, - вёл я. - Что понимается под Россией, - чванное мировое сопенье с поднятой вверх дубиной, - то не Россия, то лишь правление в нас варягов, руковождение их затей... Не поняли... - взял я рюмку. - Вряд ли вы поняли. Ваша партия - проводник идей, как любая из партий. Но если б поняли - возымели б власть страшную. Нужно в этой бессмыслице, звать Россия, не по-варяжски, не по-марксистски или по-ельцински драть её, - а в сыны к ней без циркуля, как в тот пункт в человечестве, где ни смысла, ни формы - яма средь мира, кою латают - глянь, провалились. Вы достоитесь к властному трону и обнаружите, что вы так изменились, что не поверить, как получилось, что в отутюженном вы пришли к нему - и вот вдруг от него лишь клочья да тарабарщина, ну а яма, кою латали, только разверзлась. Евро-ремонт? прогрессы и инновации, плюс всемирные ценности? Англосаксы мы? бизнес делаем? сикли, скот и рабы нам? чистим гулёну? Мним, что бессмыслица разрешит в себя смысл внести, разрешит залатать в себе яму? Не залатаем! Как обнаружим, что и в 'сануцци' кал, как в простой русской сральне, а евроокна видом на грязь, как встарь, - вновь снесём декор и опять назад с чувством, что, мол, фальшь минули и спасли свою яму, что как раззявилась от начал - так есть до сих... Нет вам! Яму не кончите! Русский стерпит. Он стерпит всё почти. Только яму не тронь. В идейщине русский долг блюдёт, а живёт он от ямы. Мы время отдали и ордынским порядкам, и анархизму, и коммунизму; хаживали в лосинах, ферязях, смокингах, - но вновь голы. А почему вдруг? Зло, вдруг, не в яме, но в благоденствии? А как мы неспроста упорствуем не понять в чём, но и не дики, как они мыслят, дабы плевать в нас? Ибо здесь тайна, здесь ключ для власти и смысл бессмыслиц. Здесь ответ, для чего мы есмь, русские, что мешаемся средь других. Ответ здесь, как и зачем Русь кличут Святая. Бог, мол, нас водит, всё у нас по евангелью: и стяжаем-де плохо, и простодушны, словно бы дети, и беззаконны ради христовых слов, и бездельны для благодати; в общем, сплошь 'лилии кольми паче'. Как нам иными быть? Мы - эдем. Мы - эдем в войне с логосом. В нас болезнь от всемирной лжи, отчего наш бардак с фиглярством. Ум наш расплывчат, чтобы мелькал в нём - рай. У нас образы высшей фальши в развалинах как пример, что без них жить мож-но, - церкви в развалинах.
  - Жид! - был вопль.
  Харизматик ударил в стол и, когда ропот стих, заметил, бликая линзой круглых очков: - Предав Христа, ум людской рухнет в бездну. Так я цитирую? - Он помедлил. - Кто хочет слушать? - И поднял руку; вслед, друг за другом, все поддержали. - Но ведь развитие, - продолжал он, - ищет идеи, подступы к власти. Шпенглер...
  Я начал, чувствуя, что слабею в коленях и не могу стоять:
  - Шпенглер сам внушал, что новации даст Россия. Ницше по русским делал прогнозы сверхчеловека, переоценку всех прежних ценностей и призвал к amor fati... Ведали Das Russentum , этот с востока свет, и ловчили, ибо боялись нас. Обзывали нас тьмою, грубою силой, бездной, стихией - нас, русских, истинных. Открываю, что же есть русские, что нам в мир внести, отчего нас страшатся и какова власть рая... - Боль во мне стихла. - Не гадаринская бездна. Мы - изначалие, обнажившее, в чём итоги слов и каков русский рок. Он в том, чтоб слова пытать и за то быть хулимым. Мы объясняем им, здравомыслящим, что им всем из комфортных их прогрессивных схем пасть когда-нибудь в яму. И не помогут им все их рацио. Каждый смысл - коммунизм даже или фашизм - подспорье им для их власти. Им и Христос, нас сливший в 'Царствие Божие', то есть в гроб и в смерть, нужен, дабы запнуть нас. Цель их не прячется, говоря всей политикой и обманом СМИ, что при всём при том, при всех равенствах на словах, и при всех евро-ценностях, и при всех сатурналиях, нужно знать, кто король, а кто - нуль, чтоб нулей тех заушивать. Русскость смыслы вбирает, чтоб, воплотивши, выявить фальшь их. Мы поверяем прогресс их - истиной. День придёт слово вышвырнуть из себя и из мира как словобога... Ну, вы согласны? Власть не мамоны, не смыслов - примете?
  - Как же?
  - Так. Предпочесть изначальное всем понятиям и всем верам - и истребить слова, навалить костры и спалить. Вот власть.
  - А, Русь особенна! - уточнил харизматик.
  - Да, - нагнетал я. - Мир шит идеями и бытует. Мы же - живём. Мы, русские, враг бытующим. Я о нормах, что нам навязаны и в каких мы слоны в их лавке. Всё русский терпит - но вдруг проявится. Мы престранные, ибо смыслы гоним друг в друге и не хотим их, а погубив кого, мы с ним любимся: не его мы губили, но его смыслы. Любим мы не за смыслы - за близость к истине. Мы изводим фальшь, избегая финала, в кой всё свергается. Мы в юродстве святого над всем судилища. Мы насмешка над божьим якобы 'образом', что у них всегда - VIP-персона в словных регалиях, некий сверх-краснобай. Мы нелюди. Поговаривают, будто мы не народ, а мы дичь для них, заповедник материи. Харч для них - в жизненосности, сбережённой Россией. Сущность им нашу - вот что им нужно в пищу их планам! Западный и восточный мозг не поймут нас. Сами не ведам... как и положено... Понимать есть порочно, рек Достоевский... Где же Россия, что 'не понять умом' ? Она сжалась у речки, - там, под ракитой, наша Россия, там мёрзнет мальчик... а рядом логос, жаждущий крови... - Я завершал, постигнув, что, вот, и нации я раскрылся, истина ж медлит: - Прелесть сикстинскую, их прогресс и культурщину мы и впредь запнём. О, я горд за русь, род эдемский! Вы б полюбили эту лилейность в нём, неумышленность и великое пьянство, данное, чтобы ум избыть, самоказнь в куражах и дури! Выбрали б изначальное. А иначе - смерть мальчику...
  Все хлебнули из кружек.
  - Вы трагедийный тип! - Харизматик бликнул очками. - Но... славно явлено, что Россия есть истина... И трактовка умышленных наций, и что мы жизнь средь лжи... Вообще! - Он захлопал. - Браво!
  Стол аплодировал.
  - В вас один порок: метафизика, - он продолжил. (То, что Хвалыня, бывший в конце стола близ меня, - вождь, виделось. Но и что харизматик вёл себя вольно и позволял апломб и нотации, означало вождизм). - Сомнительно, увлечёт ли безóбразность, неконкретность. Люди, поверьте мне, не для истины строят мир, а для форм.
  - Мы, русские, - я прервал, - вне форм живём, и в значительной степени. Нигилизм, пофигизм, мечтательность - наша практика, а другим лишь досуг... Наверное... Да, скорей всего, иноземство прельстит-таки; русь умрёт, смыта тюрками, англосаксами и семитами. Вам шанс - быть за отсталых-де, неразумных и тёмных. Необусловленных. Быть за русских... Что, будете?
  Харизматик взял кружку. - Вновь метафизика. Но занятная: с отрицанием вообще идей. Если б вы из привычных точек смотрели: как, мол, простецки, с крошечных атомов, вышло знание и каких сверхизысканных и пикантных Фрейда, Дали и айфонов достигло, и как щекочет ум, как казнит порок и его разъясняет...
  - Брось! - встал Хвалыня. - Он дал основы, чтобы развить их. Нет метафизики! - изрекал он. - Власть!! Коренная власть! Массы были за скобками - в чём конфликт. А Квашнин разрешил его. Мысль его есть война против мыслей. Каждый вдруг нужен и ангажирован. Что кого выделяло - проклято. Всяк вожак с сих пор. Это любят. Это по-русски, коль Квашнин не ошибся и русь - бессмысленный, ненавидящий смыслы род. Казнь смыслов - вот что нам нужно. Нация - против смыслов скопом и против разума, тигля смыслов. Нищие духом, в точь по Христу. Толковники новой эры - лишь 'да' и 'нет' на всё. Враг - кто мыслит, кто строит смыслы. Здесь пласт исконный, психологический: все равны умом. Дворник горд, потому что вся нация добивается быть как он: пуст разумом, неучёный, двух слов не свяжет. Мысль под запретом - значит, он лучший... Что ж получается? Наш Квашнин с нацъидеей?! - вскрикнул Хвалыня. - Ибо идея - чтоб идей не было.
  - А где праксис? - встрял харизматик.
  - Цели врождённые, - гнул Хвалыня, - русского охранительно-караульного бдения близ бессмыслия совпадут с государственной, то есть с нашей партийной будущей целью: истина-де в бессмыслии. Метафизика? Но с реальным душком. Страсть в русских, даже недуг - уравнивать, пригнетать умы и отличия. От ума, знаем, горе. Кинь лозунг: ум травить! - и русь наша. Честь русским качествам! Всех сплотим!.. А вы - практика... Море практики! Переходный этап с обрядами, агитация, поступь русской идеи...
  - Хода вещей, - я вставил. - Нет идей.
  - Звучно... - понял Хвалыня. - Ход вещей требует... ходу наших вещей близка... убыстрять ход вещей... Риторику с направлением к 'да' и 'нет' возьмём... 'Да' и 'нет', только. Прочее мерзость и диссидентство... Вот власть реально! - Он вдохновился. - Как вам вот это: в русском 'да' - бог! А это: в ходе вещей укрепления обороноспособности дать понять, что Россия не нефть хранит и культуру, но - абсолют хранит. Дескать, истину бережём, не общие миру ценности. Бережём, то есть, Бога...
  - Вы одурели? - встрял изумлённый некий соратник. - Что за бред?!
  - Дальше, - сыпал Хвалыня. - Главный враг - эрудит! Интеллект - к высшей мере! Нация - на санацию разума! Поиск умных, лечение... Я поставлю вопрос перед высшим советом; если поддержите, - он закончил.
  - Что ж... - харизматик тронул очки. - Допустим... Но ведь русь выросла в христианской традиции с пониманием, что слова - это Бог.
  - Цитирую: русский больше, чем всякий, в Бога не верует, - гнул Хвалыня в твидовой кепке. - Бог, он привычка. В общем, иссяк Бог, и, - я стою на том, - Бог подвох и то нечто, чем иудеи всем миром правят. Наш Христос фейк, подделка... Прочно в нас маковки под крестом! Бог русский - он есть квашнинство. Бог вне понятий, Бог неучительный и тождественный стадной общности. Бог органики, нищих духом - то есть Бог плоти. Бог - как инстинкты, в том постижении, что, стирая ум вместе с ворохом смыслов, знаний и принципов, ладишь истину; что знать вредно, разум напрасен, счастлив невежда. Точно по Фрейду: счастье с культурой антагонисты.
  - Блеск! - снял очки харизматик.
  - К нам, - нёс Хвалыня, - толпы повалят сбрасывать умников. Они кто у нас? Знаем!
  - Мальчик... - повёл я.
  - Вы, - нёс Хвалыня, - вы не вписались в жизнь? К нам давай - воевать с провокацией жидовства.
  - Всё правильно, - я угас вдруг. - Он жрал меня, жрёт нацию, авраам.
  - Мы пьём за вас! - и Хвалыня подал мне рюмку.
  - Нет! - был гнев Верочки, оказавшейся рядом.
  Я оттолкнул её. - Убирайся!! Я тебя понял! Будь же ты проклят с духом святым твоим!
  Всё зазыбилось... Вдруг расширился зал под сводами, чернь столов и бель лиц... Харизматик и пр. исчезли, словно их не было... Я дал Верочке увести себя; было нас только два: я - он... Ряд фонарных столбов... тёк норд... Враг мой вёл меня. Я явил протест остановкой, кажется, близ Садового; кажется - так как я был не здесь.
  - Нельзя к ним, Павел Михайлович!
  - Жить хочу.
  Что-то тёплое ухватило ладонь мою: сын мой... И возвратилась прежняя русскость тысяча девятьсот девяносто девятого по Р. Х. - того Х., а в реальности Анти-Х., кто шагал близ... Мы подходили к автостоянке; там униформа: 'Пропуск!'... Мутин задёргался, и к нам пять униформ вприпрыжку... Я сделал шаг, напрягся, остановился... Дальше был бой... Сбит Марка... но, может, Мутин?.. Где же тот крепкий с виду водитель, вёзший нас в оперу (а потом вёзший Верочку, чтоб вернуть её эманацией Анти-Х.)?.. Я рухнул, тяжко поднялся... Крик был сигналом, что Марку тащат... Я завалил двоих... но и сам рухнул... Нас с Маркой подняли.
  Мною сбитого Мутин тряс вопя: - Тварь! магот!! Кто послал тебя?!
  Я проплёлся к авто, где крепкий водитель был крепко связан. Мутин прогнал его, сквернословя (тот зазевался и дал скрутить себя униформам). Нас спасли бардакóвцы.
  - Мы и страну спасём! - нёс Хвалыня.
  Нам рассказали, что нападавшие захватили охранников и в одежде их ждали нас подле въезда автостоянки. Пойманный врал: 'Ограбить... с целью ограбить...'
  - Дрянь страна, - села в 'ауди' Леночка.
  Марка вынул свой 'Кэмел'. Мы помолчали.
  - Вы, Андрей, отвезите их, - попросил он.
  Мутин нахохлился. - Я верну деньги, я прокололся.
  - Э! Не глупите. Вы не наймит мне, вы мой напарник. Завтра докажете.
  Из машины, где я сидел, я бросил: - Марка, наркотик дай.
  - Жди, - он молвил, - вещи получше. Я обещал дары. Но потом. Потерпи пока... - Он влез в 'ауди' и пахнул кардамоновым запахом.
  Мой один глаз слезил. - Прощай.
  Я смотрел, как его габариты плыли к Арбату.
  Тронулись мы, но к Пресне. Нам махал метрдотель, треща, что пивная, как компенсацию 'за ужаснейший форс-мажор', в любой из дней гарантирует ужин.
  
  
  
  
  XVIII
  
  Я стал - вне человечества. Стал чужой в миру. Слава, деньги, любовь, власть, титулы, идеалы и ценности - не мои впредь; 'нравственность', 'дух' не значат. Я стал чужой всем. Даже и Нике. Я бы не смог сказать, что люблю её. Для меня она есть - и нет; стала смутной. С Верочкой же напротив: всё в ней отчётливо. Ника ей антитезна... Я влез в карман к таблеткам - и не нашёл их.
  - Верочка, - я сказал злясь, сидя близ Мутина, а он вёз нас. - Что есть, по-вашему, человек? Что? Образ-де бога и божьим словом жив? Духом божьим исполнен?
  - Да, - отвечал в ней бог.
  - Десять слов! Декалог!! - разозлился я. - Вот что есмь человек твой! Стало быть, твое царствие будет, если мы станем слово на слове, каждый в друг друге чтоб видел яствие, сикли, скот и рабов, в лад слову?! Сгинь, тварь! Исчезни! Я не хочу яд смыслов, что против жизни! Вон ступай! У меня от тебя болезни!
  - Милый! - плакала Ника.
  - Ну, Андрей, прочь его! - заклинал я. - Выкиньте! С нами рядом Антихрист!
  Мутин нахохлился над рулём. - Гнать женщину?.. После всех моих... - Он, как в Чапово, пропускал слова. - Не могу. Я вдвойне магот... Завтра... Что-то нас гробит, - вёл он, - глобально! Если вы правы, мы их по принципу домино свалим. Чтоб от толчка... Вы правы: не убивать их... - Стрелка спидометра доползла до ста... и у 'Сокола' ГАИ поднял жезл, но, признав в псевдо-Верочке пахана мирозданья, стал в стойку смирно. - Плоть? - хмыкал Мутин. - Плоть невиновна. Тот, кто сейчас власть, я его знал. Всё в слове... Да, плоть легко убить, но тогда всё как прежде: плоть дробят, толку мало... Нам нужно дух убить, слово... - и он полез в карман. - Вам, вот... рация... Ждите нас на Разýмниковской, аптека. Включите кнопку, переговорник; мы с микрофонами. Меж домами там сквер есть... Я дам сигнал, вы ходу, и мы к вам сядем... Друг ваш не будет знать, что мы к вам... Он против. Я не сказал про вас... Но как дух убить, плоть не тронув?
  - Именно! - вёл я Верочке для 'любви' её. - Дух у них и любовь, мол, как восторг духа. Мало им, чтобы дух царил, сиречь слово, - надо, чтобы кипел дух, брызгал семантикой! Что в объятиях, в нежном голосе, в ласках? - слово! словная схема, в кою нас вбить хотят! Было, было такое. В классике... Вот, в 'Обломове' сучка-барышня под себя гребла не желавшего смысл героя, чтоб он по принципам и идеям жил. Мне Обломов - предтеча, тёкший от смыслов, но не сумевший... О, как я завтра жду - чтоб весь дух убить в целом! - Я хотел битв со словью и повернул на смех: - Вера, Верочка, если можно вас звать так... - я усмехнулся. - Любите, как паук жрёт муху? Ан и все любят, всё человечество. Сколько б ни было - любят, хоть и скрывают. Тут аллегория, отчего слово в нас... Чтоб плоть сжирать! Мол, приидите, - я смотрел на неё-него, обернувшись, то есть на Верочку, - а уж я вас сожру!.. Ну? любите паука смо...
  - Стойте, - вдруг раздалось. - Я выйду.
  Мутин давил газ.
  - Стойте же! - в слёзы Верочка.
  - Фарс! Комедия! - ржал я. - Просишь? Ты ведь где хочешь можешь нас стопнуть или исчезнуть, сходно как ты взялась к нам в пивной!
  - Милый! - это мне Ника. - Что ты наделал?
  - Что!! - я вопил следя, как машина рулит к обочине. - Ника, кто нас всех полчаса назад бил 'У Курта'?! Он, кто сидит с тобой! Били смыслы, им нам внушённые, драли монстры, лепленные из слов! Мы сожраны. Мы объедки. Он - чтоб дожрать меня и всех вас... И вас, Андрей; а и мальчика моего, и прочих. Он сладил драку и в ней участвовал потерпевшим... О, с него станется! Он две тысячи лет с Голгофы... Но изначальное...
  Мутин, стопнувши, чтоб я лбом в стекло, буркнул: 'Зря вы так...' - между тем как Антихрист нырял в кусты. Его не было... Не было вообще.
  - Заметили? - я пытал. - Кто вышел?
  - Верочка.
  - Милый! - Ника сказала. - Женщина ночью...
  - Он-она в небе, - я чуть водил язык. - Я помочь хотел, - извернулся я. - Не решалась. Я ей помог... Всё! - Я замолчал.
  Приехав, сына я перенёс в кровать и сел в кресло - думать о Шмыгове; я хотел позвонить ему: как, мол, брáтина? как там наш Кнорре-Пáсынков? Но ведь ночь пока... А наутро мне - на Закваскина... Надо... Надо и надо - многие надо, прежде чем победить и сгинуть. Вот и все мысли... Стало быть, их и нет? Сбой в линии? Нет меня в гнусной рабской чреде? Словь мчится - и вдруг затор! вдруг я! И словь давится, налезая на кучу, мочится от расстройства, пукает, ведь когда ещё наведёт мосты, дабы вновь гнать... Я, в целом, спасся, и лишь морфемы ладят вцепиться в прежние блоки. Мне хорошо, 'акей', как сказали б Толян с Коляном. А внутри ноет... Я прилёг к Нике, но не связал нас... Только бы выстоять! Провалив эманации, слово влезло в меня, чтоб мыслил, как ему надо; то есть чтоб нишкнул?.. Я прянул к 'ниве', вытер ей стёкла; выполз к заправке, влил тридцать литров, чтобы хватило даже до Кубы, быстро поехал. Мне на Разýмниковскую, дом пять? 'Акей'! Я на разум - с войною, на разум слов, у-словный!
  Вот уже Сокол. Арки, пилястры с грубой лепниной и лжефронтоны, псевдобалконы и псевдопортики с псевдопатио, в них развалины клумб под флорой белых акаций, крымских сиреней, яблонь-китаек и красных клёнов... Был район творческим и пришёл ко мне в детстве в книжках Барто А. Здесь ныла Таня, 'выронив мячик'; здесь 'вчера' кошка стала котиться чудом 'сегодня'. Здесь жил Закваскин; здесь и семья его, если есть она. Здесь вдруг я - за иззябшего мальчика и за плоть, чтоб слова убить, каковыми устроен этот Закваскин и его мир... Взяв рацию, я взглянул вдаль. Сразу за аркою, на скамейке, видится плащ, жуть белый. Это мой Марка. 'Всё. Приготовьтесь', - выпалил Мутин с тресками раций. Полз джип к подъезду... дверь дома двинулась... вон Закваскин с шестёркою... Марка встал... Мутин шёл уже в кепке и в тёмной куртке. Сразу шестёрка был заблокирован, как водитель, вздумавший выйти. Марка направил кольт... Взвыло (рацией) от Закваскина: 'Ты, Магот?' - 'Ма...' - сник Мутин и растерялся... И сип Закваскина, вдруг шагнувшего: 'Едем, нах'... Был хлопок, и он рухнул. 'Слышь, у них травма, не огнестрелы!' - понял шестёрка. На белом Марке вспыхнуло красное. 'Вновь, Андрей, вы с 'маготом'? Надо стрелять!' - он звал. Я рванул к нему... Мутин пятился... следом - пули с визгом и треском... Я встал над Маркой... к нам вдруг шестёрка, бритый и крупный... а повалившийся в грязь Закваскин трогал воткнувшийся в него шприц.
  Я трясся.
  - Ты?.. здесь?.. Но ладно... Дар мой... - вёл Марка. - Слово убито, а плоть живая... Ну, мир меняется?
  - Марка! - не слышал я.
  - Мир меняется? - задыхался он, и пятно расплывалось шире и шире по белизне плаща. - У меня... - Он, достав из кармана, сунул мне. - Психотроп нá... Квас, я в Элизиум...
  Наскочивший шестёрка пнул его и орал мне: - Кто ты?!
  - Я врач.
  - Канай! - И он выстрелил Марке в лоб.
  Тот замер, изо рта кровь... Я встал. Подо мной лежал друг мой, с коим мы с детства, кой любил Нику; избранный, пьющий, ибо шагнул за цель (сикли, скот и рабов).
  - Канай, врач! - крикнул шестёрка.
  Я зашагал прочь. Я не прижался к мёртвому другу, не проводил его. Распрямив кулак, где наркотик, я проглотил его и влез в 'ниву', чтобы поехать. Первый дар был наркотик мне; а вторым своим даром Марка смыл с плоти, думал он, слово. Может быть... Вдруг в багажнике - выстрел. И я всё понял... Я по Можайскому миновал посты, не боясь, что задержат. Выбрав просёлок, вырулил к взлобью с видом на впадину. Писк клестов от рябины... Марку кремируют... Лена? съездит в Венецию, встретит N в сраном nebbia... Мне б его на восток свезти, схоронить там на сопке, где мы мечтали... но невозможно... Мутин в багажнике... Трус он не был; слово сыграло с ним (даже трижды: всё надо трижды), и он не справился. И без разницы, что зациклен он лишь 'маготом', а не торжественным 'бог', 'любовь', как весь род людской... Я извлёк труп. Клёст порхнул в небо... Кстати, Закваскин, сидя с попавшим в шею инъектором, ведь в упор смотрел! Меня ищут?.. Нет, прежде с Мутиным... у меня и лопаты нет. Я накрыл тело прелью и укатил в Москву...
  День спустя денег не было. Ника вроде работала (я не знал где), Марке звонила и удостаивалась гудков в ответ (я утаивал). Я пил в третий день, пил в девятый... Сын был со мною: пикал на флейте, чаще бездельничал... А и правильно: всё мираж и труд зряшен... Жёлтым звенели в окнах синицы.
  - Птиц, пап, скажи как звать?
  - Клёст, Антон. Клюв вразнос, а цвет красный, но чернобурые хвост и крылышки; самки с изжелтью. Клё-клё-клё. Клёст, он северный и у нас гостит в марте. Или в апреле... Мне на днях... - Я умолк, ибо, впало, что, вот как я клеста, так меня видел кто-нибудь в чаще с телом.
  - Пап!
  - Подорожники, завирушки, разные славки, рéмизы, пуночки, мухоловки, также дубровники, варакушки; есть и камышевки, бормотушки, есть и сверчки, трясогузки, ржанки и поползни, коноплянки, чечётки; и чечевицы, плиски, зарянки, Тоша, крапивники, свиристели и ласточки.
  - Не один вид, а много?.. Пап, для чего так?
  - Чтоб отвлекать нас, в формах скрыть тайну.
  - Вот, мама сшила! - сунул он мне сашé с кардамоновым, то есть с Маркиным главным запахом.
  Я - в карман, но наркотик закончился; и мир вновь распух. Вновь болезнь, сирость, бедность... Ника играла - кажется Шумана; после слушала о Чечне... Ишь, слушает... Информация меж тем рядом, на полке, и в пьяной Анечке... Я сел в кухне, чтобы не слушать... Словь, значит, жизнь людей? Я признателен: за отца и за брата, деда и Марку, также за рак мой, также за первенца, Нику, Анечку... и за внука!.. Я рыл в аптечке и покружил в тоске; пару раз нервно выглянул в темноту в окне, где фонарь вис над 'нивой'... Вдруг и за мной следят? Впрочем, я ведь воюю, я на войне; бьюсь словью.
  Я прошёл к Нике, сел.
  - Не кляни меня, - начал. - Будь и работа, я не работал бы. Не желаю в статисты. Жизнь ведь не в службе... - Я передвинулся. Смутно, что я сказать хотел, - столь же смутно, как и сама она с интересом к войне в горах, с ожиданьем 'ребёнка', с тихим безумием и с пошивом сашé; наконец с локомоцией не Евклида с Евдемом, не Лобачевского, не ещё кого, но - Эдемского. Родилась, в детстве вешалась, сын убит, а муж плох - вот юдоль её, коль не выиграть... Потому нужно выиграть. Я вскричал: - Ника! Знай, что бездельничать - лучше, чем быть по мóроку! Дескать, дух горит и духовный подъём? Чтоб фальшь творить, то есть слово?! - Я подскакал к ней вместе со стулом, дабы взять зá руку. - Весь их труд креативный выйдет коллапсом! Быть есть не жить, пойми! - Я упал на колени. - Если дознаешься, то пойми, Ника: я есть Спаситель, а не Антихрист, кличущий в одурь. Ты - изначальное... О, темны слова! В них нагорщина: дескать, надо, как бог велел... Но мы больше слов! Образ мира проходит и мир иной близ! Как у них: мы по 'образу' и 'подобию' ?! - прорвало меня. - Так-то так, но у них - слово истинно, а мы ложь-де... Что, 'образ' лжив стал?! Ника, знай: бог лжив! тот, что 'бе слово'! Надо слова гнать. Кто ты мне? Я един с тобой, как един со мной воздух и почва; их пусть не любишь, но не живёшь без них. Это главное. Но что сделалось? Рай земли и рай воздуха свёрстан к фону для торжества словес. Потому день наступит и канет 'образ'! Ибо я истина. Ибо знай: кого нет в словах, тот есть в истине... - Я в слезах целовал ей кисть, мысля первенца. - Он живёт! Но не в слове! Всё, что ты видишь, глядя Чечню в TV, - фальшь и домыслы...
  Нам звонили межгородом. Что, Кадольск? Или Леночка, дабы справиться, знаю ли, где супруг её? Или Верочка либо Анечка? Или... Кто ещё? Я иссяк для них. Силы были, но не в их логике, как им нужно. От ожиданий, что, услыхав словь, мне полагалось словью ответить, я впал в прострацию. Я единственно мог своё твердить в фазах, в коих во мне шло ДОННОЕ. Мне бы взвапливать и стонать.
  - Всё, смерть словам! - предложил я, но, как в наитии, подскочил: вдруг Шмыгов?
  Это и впрямь был он.
  'Dear, - ныл он, - Шмыгов в занятнейшем положении...'
  - Феликс! - вскрикнул я. - Время цель сразить: сикли, скот и рабов. Чтоб - воля! В брáтине, в ней вся словь и идеи, весь гнусный комплекс, и я сражаю их! Я на грани. Весь мир на грани! Феликс, где Кнорре? наш Кнорре-Пáсынков?
  'Где?.. - он смолк. - Dear, слушай! Был Шмыгов клерк в Москве - нынче в Лондоне, каковой ему снился, И вот он в пабе... Как там наш Маркин? Шмыгов привет ему! - Он хехекнул. - Я воплотил мечту! Вот сижу, точно денди... Мне бы в Москве быть? Нет, Шмыгов в Лондоне; с ним Калигульчик в расфасоне от Гуччи, но и при галстуке с левым виндзорским, сэр, узлом. Всё прочее - Шмыгов на хрен... Dear мой dear! Я тебя ЖУТЬ люблю, всей душою!.. НО! больше видеться не хочу. Гудбай тебе, и finita amore... Впрочем... - Он пил что-то. - И, уточняя, я не обязан... - Он поикал. - Чёрт, бизнес... Это лишь бизнес... Палец в рот не клади, сэр... Что мне Россия и Квашнины в ней, иже и дух квасной? И пенькá... Много-много пэнькы стародавняя Русь экспортироуала... газ, нефть сейчас... Как смердит 'дым отечества'!.. В душ я, dear, смывать его...'
  - Феликс, брáтина!
  Он вздохнул: 'Куррве-Поссанный не звонил тебе? А ты сам ему: номер: пять два три десять, пять ноль-ноль семь... О'кей? - Шмыгов хекнул. - Мыллыонэр ты, как Абрамович! Всё, dear, действуй!' - Он оборвал связь.
  Зá полночь... Кнорре-Пáсынков жёг мне мозг. Готово? Он продал брáтину и я избранный? муки кончились? Лоск, пентхаус, смокинг, Багамы и 'ламборджини'?!.. Я ждал рассвета. Я нестерпимо ждал, сидя в кухне! Кабы не мельк в окне (отраженье), я бы не понял, что Береника вошла, уселась. Но не сейчас с ней... завтра. Всё будет завтра... Впало мне, что имеем мы, лишь отдавши. Знать, Авраам, вождь избранных, чтоб иметь, отдал нечто? Что? Рай, естественно. На кон ставились: безыскусный Исав, об-у-словленный Яковом; богоносный Аврам, убивавший Исака; ловкий Иосиф, ткущий риторику, и Фамарь, сплутовавшая в святость матки Завета. Вижу личины их, ведших в ложь, продававших реальность за словоблудие! Как, прельстясь, мы шатнулись из рая - в рай помчал Моисей, их внук, кн. II, Исход). Рай пластали в понятия по лекалам добра и зла иудейского почерка; получали же деньги, скот и невольников, иудейский стиль жизни, или условный стиль... Вдруг почудилось, что я Верочку жуть люблю и мечтаю, чтоб её взор блаженствовал, как вопьюсь в напомаженный, изрекающий смысл рот! Жажду, вставив ей, целовать очерёдно все её ногти рук и ног яро! также сосцы ей жать после доброго, адекватного Богу дня! О, спёрло дух... Появись, целовал бы ей пятки, и за восторг бы счёл в понимании, что совсем не желаю Нику с равной горячностью! Ибо, истинной, Нике нет нужды, чтоб посредством 'любви', ха-ха, как зовёт слово порево, делать вклад в неё из семантики. Я, упав, обнимал ей колени и трясся в плаче.
  - Милый! Не надо!
  - Будешь судить, да?
  - Мы вне суда, - в ответ. (И я понял, как счастливы обращённые в скот Цирцеей).
  - Ника, представь: есть крест, - бормотал я, мысля про Верочку, - а у нас в руках гвозди, чтобы слова распять...
  - Милый, милый!
  Верочка стёрлась в сладком распятии, сдвинув бёдра...
  - Ника, спаси меня; но чтоб не было больно, - вёл я. - Чтобы не жил... Прошу!
  Она слушала, вечно юная, не от мира сего Береника с манией изготавливать и раскладывать по углам ароматные, в пядь, сашé...
  Утром грубо, пошло алело, - так солнце мазало оживляж на фальшь. По деревьям, кабелям тока с крыши на крышу хаживал норд... Я - был. Никуда я не делся. Да и не спасся. Только прибавилась похоть к Верочке, чтоб меня доконать, и столькая, что я грезил детали. Глядя на Нику, думал про Верочку... Я шмыгнул к телефону, чтобы звонить ей... Ей! а не нужному Кнорре-Пáсынкову, как надо. Трубка молчала... Что, отключён?! О, боже! Изнемогаю в алчбе по Верочке!!! Я слетел из квартиры к уличной будке, и, прикусив язык, чтобы похоть задавливать, набирал, вместо Верочки, номер, даденный Шмыговым. Сообщив место встречи, я побродил окрест, усмиряя гон к Верочке, и пошёл домой. Кнорре-Пáсынков ждал в такси взбудораженный, долговязый, в свежей рубашке.
  - Здравствуйте! - сунул длинные пальцы, чтоб я пожал их. - Искренне! Потому что готово - а ничего от вас и от вашего друга. Я - на работу, но его след простыл. А заказчик серьёзный, шуток не любит.
  - Сколько в итоге?
  - Павел Михайлович, девятьсот без копеек. Американских. Всё без обмана, всё чёрным налом; вам без налогов! Однофамилец ваш!
  Я толкнул дверь подъезда.
  В лифте он выдал, явно волнуясь: - Вещь забираем, я им звоню. Встречаемся. Получаете... да и я... Вы в норме?
  Я был натянутый, оттого что час близился. Мозг мерцал. Я извне наблюдал себя, словоборного... а хотящего Верочку и её атрибуты. Я решил, что когда получу мзду (за сдачу слови в масках культуры, мысли и этики, идеалов, традиций и сходных ценностей), накуплю психотропов и погружусь в дурман, а потом свершу остальное. Всех обеспечу... также урочище, где взрастает ЦВЕТ ИСТИНЫ из-под словных сугробов. Ибо - весна грядёт!.. Долог был путь от Трубной, где слово в девке гнело меня, до вот этого лифта из ада логоса! Я постиг, что страсть к Верочке (с её крашеным ногтем, фактом притворства, и с её верами мне в соблазн) уничтожит вал долларов! Я добрался до целей правящей библии не пребыть в них, но их низвергнуть.
  - Как? - я похмыкал подле квартиры.
  - Блин... - он отёр лоб. - Очень волнуюсь. Ведь через максимум пять часов будет жизнь. У меня и у вас.
  - По-свойски вы с vita nova ! - вёл я, впустив его и сажая на кухне. - Но приостыньте. Вам - роль в спектакле, вовсе не жизнь дана. Да и роль-то дрянная. Дух в вас не вольный, не геттингенский, пусть вы и Кнорре... А вы везунчик. Дар мой вам - не проценты от сделки. Я - тот, кто кончит, ха, весь флешмоб из слов. Вы, друг, грезили о рабах и о сиклях? - но вы окажетесь в протоплазме... Близится счастье! Я есмь Спаситель. Вы именитее, чем разбойники, что распяты с Христом. Те в ложь - а вы в истину. Чуду быть, как мы брáтину - знак аврамова мира - сбагрим... О, не вещицу мы с вами сбагрим, но всю историю, первородный грех и условность! Я ваш гид к вечности. Я Спаситель ваш! Страшно?
  Он, сглотнув, промокнул на лбу, долговязый, растерянный, полосатым платком. - Конечно же... Вы спаситель. Я через вас лишь... Вещь войдёт в каталоги; там моё имя... Плюс гонорар, блин...
  Ники и сына к радости не было: сын в детсаде, Ника же... я не знаю где. Я налил гостю чай; он выпил, стиснувши чашку в длинных неловких, с грызенным ногтем и тряских пальцах, без удовольствия.
  - Обыскать вас? - барски я хмыкнул. - Вдруг вы убьёте, как выну брáтину?
  Он поднялся, с чашкою в пальцах. - Я не способен... Я и сейчас пью - чудится: вы в инсульт, а я дёру... В мыслях не волен... Да и нет толку: однофамилец ждёт Квашнина. Вас... Вы не докажете, вещь продав, что вы тот Квашнин, а другой, будь не тот, но с реликвией, станет тот. Вот реальность. Я подчиняюсь ей. Вы и сами... - он вновь уселся, - ей подчинились и продаёте. Вряд ли вам хочется.
  - Крайне хочется! - Я сдержал себя, чтоб не броситься к Верочке, вопия, что люблю её, что приди - исцелую вдрызг... а когда мне отдастся и в ней слова решат, что я пал и готов им покорствовать, я вдруг встану сказав, что плевать хотел. - О, как хочется!! - повторил я и махом влез на стул, чтоб, средь хлама на антресолях, взять сумку с брáтиной. - Эта вещь - лакмус лжи! - изрекал я. - Сгинет условность. Будет реальность как протоплазма. Вы в ней блаженнее, чем голгофский партнёр Христа! Вы ведь тоже ковали ключ! От 'тойоты' и губ красотки, от велеречий и идеалов, от форм и мыслей - вдруг в гомогенность, где только счастье... Именно! Образ мира пройдёт, жизнь будет! - вёл я и шарил, глядя на гостя. После напрягся и помогать стал второй рукой, скидывая хлам вниз, под стул... После, вымолвив: - Нет её... - сел на корточки.
  Он вскочил, чтобы рыться в сброшенном хламе, рвать ткань обёрток и целлофаны... Чайник явил себя - медный чайник. 'Где она?.. Нет её?!' - Он, сказав, умчал в комнаты, где искал, не спросясь и отчаянно. Сам я с корточек не вставал. Я понял всё. Я хотел психотропа, чтобы забыться. Он возвратился: галстук помят, весь потный.
  - Где она?! - он слезил.
  Я вякнул: - Умысел сделал, чтоб ей не быть. Украли. Либо блатной с Кадольска, либо цирюльник, либо же вы... Нет, Шмыгов... Шмыгов звонил...
  - Он скот!! - голосил гость. - Всё, мне песец пришёл... Я такого обжулил... Шмыгов где?
  - Он? Он в Лондоне.
  - Как провёз?
  - Может быть, не провёз, здесь продал... Тот Квашнин, ваш заказчик, может быть, с брáтиной, - бормотал я. - Или он продал, но за границей... Шмыгов из Швеции ввозит трейлеры и назад отправляет. Элэктротехныка.
  - Будь он проклят!
  - Палец в рот не клади, - признал я, - Шмыгову.
  Кнорре-Пáсынков топнул. - Как с протоплазмой быть?! Вы хотели меня в неё, поучали, блин, ерепенились... А вы сами-то... Идиот!!!
  Он вышел.
  Я ж от Спасителя, Словоборца и Истины пал к небритому и больному потному слизню. Было так тошно, что стало сладко. Додонкихотствовал до войн с логосом - а закончилось, что всё бред и делириум мелкой твари перед сдыханием? Я пополз вон из кухни, так как и встать не мог... Шмыгов спёр её, пока я мотал в Квасовку и летал в царство детства... Как он заботился её спрятать и как корил замок!.. Я не продал ни русскость, ни предрассудки. Я - вновь Квашнин как был, в путах смыслов... Выплыл вдруг егозливый, пакостный ноготь Верочки, я ж не чувствовал похоть. Я выполз в комнату на раскиданный скарб: здесь гость мой цинически рвался к избранным... Неудачники будут, как и счастливцы, необходимо. Кто-то в 'феррари', кто-то красивый, кто-то в пентхаусе - кто-то бомж в грязи...
  В длинном зеркале встал старик; вскоре в дверь, не закрыв её, он-я выбрел вон и поплёлся по сдавленным урбанизмами склонам (город сей на семи холмах). Углядев ларёк, где работала Анечка, я бежал, хоть и чувствовал, что напрасно, что не сбегу впредь: некуда. Я лез в зарослях, пёс кусал меня, я молчал, чтоб себя вдруг не выдать. Логос гонял меня. Подбежав к метро с рынком, я вошёл в толпы. Вот, я на рынке. Словь, я готов на торг! За шеренгой мясных рядов был ряд рыбный, где на крючках, в судках, в бочках искрилась рыба. Там была Ника. Шьющая бесконечно сашé, играющая Баха и ренессансная Ника - рыбница?! Всемогущее Слово каждому дарит участь! Ибо с начал бе Слово, Слово бе Бог! Пожри нас, о, Слово, смыслами! Я Твой раб! Я пыль ног Твоих! Я, недавно вся истина и спасение, - пыль стал. Ника же - рыбница! Заявляю, что, кто бы ни был, из слов не выйдет! Славится Логика, по которой Ты ладишь нас! Да ведёт нас твой Умысел!
  Абстиненция и волнение так меня сотрясали, что я бродил-бродил - и помчал домой.
  Там - мои вдруг и Анечка, пьяно-шаткая.
  Я, пройдя к книжной полке, выхватил библию в чёрной матовой коже и, прислонив к груди, выбрел к ним видом мысли, что мне идея: есть ли бог? - главная. Я был в хлам разбит и решил спастись христианскими 'не суди', 'прости многажды'. Ника с Анечкой, с ними сын мой, были на кухне.
  - В госсти, - прыснула Анечка, - мне зайти, нетт, подумала?.. Тут из садика Ребеника Сегреевна с Тошей... Я ка-ак припомнила!! Обещщяли помоччь нам, Пайи Михайлови, и наврали... Библию уччите? Ой смешной!
  - Ка... ка... как вы там? - заикался я. - Ка... ка... как ваша мама?
  - Сславненько с мамой, и с нашим маленьким. А и с вашим... он ведь не только нашш... - Она двинулась в туалет, где крикнула. - Расскажу!
  - Мой, наш, ваш... Дети общие! - искажал я смысл.
  - Ччестно? - Анечка вышла снова на кухню. - Ой, скокко ссорру! Вы уежжаете? Вы богатенький? Деньхи сделали? Уежжаете? Деньхи вам улуччают жизнь?
  Я шагнул к ней, став среди рухляди с антресолей (кою я скинул в поисках брáтины), чтоб трёп схватывать и глушить в момент. Она села, тронув свой локон будто у Барби. Я, стоя с библией, трясся. Ника дала ей чай.
  - Вкуссьненько, - врала Анечка; а я знал, что враньё как преамбула и сейчас она скажет.
  - Верите, Пай Михайлович? - она брякнула. - Вот попью... - она медлила. - Вот поппью...
  - Она пьяная, - бормотал я. - Анечка, хватит... Может, такси ей?
  И я шагнул к столу, где был нож.
  - Неттх... Не фиг!! Я... мой Ахмат везётх! Он, конеччно, не мой, он с гор. У него есть жена Фатьма. Я подстилка... Тонкые нравацца, бэлые. Бэлэнький тонэнкий... Пай Михалович, межжу проччим, нас так не любит. Митю он продал.
  Я сжал свой щит с крестом.
  - Венерика Сегреевна! Пай Михайлович... - гостья стукнула чашкой. - Сибочки, напилась я... То скажу, что вы вмиг... Сирагетту!!
  - Анечка!
  - Вы - в ларёк купить сирагетты... я расскажу пока.
  Двинув библией, я схватил нож и крикнул: - Словь продырявлю!! Ты... Замолчи, дрянь!!
  Я ждал и трясся. Крест мерк в обложке. Анечка плакала. Я откинул нож. И свалился.
  ...........................................................................................
  Ожил в кровати. Стрелки не двигались. Но раз в окна закат, что ж - вечер? Сын у себя? С ним Ника?.. Вспомнилась Анечка. Мой испуг стал таков, что хотелось на кухню, где всё случилось, чтоб убедиться, что тварь исчезла. Мстительность, грезил я, обернулась в ней жалостью - не ко мне, к Беренике. Ведь и она мать... но ведь мать - пьяная! Я напрягся, глядя на дверь... Уснул... А пришёл в себя от шагов, но странных. Сын с моей Никой так не ходили... Вот ручка дрогнула, дверь подвинулась в ширь лица.
  - Кто?
  Дверь распахнулась.
  - Здрасьте.
  - Кто ты, скажи мне.
  Вместо ответа в комнату впала дева-нимфетка лет под тринадцать в узеньком свитере, в новых джинсах.
  - Кто и зачем ты?
  - Я сублимация, - отвечала мне.
  Подтянув одеяло, я тихо молвил: - Так... так не может быть. Не могли тебя так назвать.
  - Алина.
  - Как ты здесь? Кто привёл?
  - Кто? Вера.
  - Но для чего?
  - Вы знаете. - Подошла и уселась, чтобы дотронуться. - Вам записка.
  - Мне?.. Ну, читай её.
  Развернула бумагу детскими пальцами. - 'Напоследок второй мой дар: Сублимация. Кончи мир. С заграницы ли, с того света. Твой верный Марка'... - И улыбнулась. - Он дядя Гоша. Мы с ним ходили в банк и в 'Макдональс'. Он говорил мне...
  - Ты здесь давно?.. - Я сдвинулся и, надев халат, вышел. Папки, где тайна, все на рояле. Найдены... Значит, Ника узнала и меня бросила; а сын с нею? Наверное... Я пробрёл к окну. Тополя рядом - в почках, снег же растаял к пущему празднеству. Верещали синицы. И, хоть закат умягчал пейзаж, стылость ветра и плюс пять Цельсия отрезвляли. Сколько же дней прошло?
  - Дата? - бросил я, волочась в постель. - Май, апрель, март?
  - Тридцатое. Ну, апреля.
  Май почти... Проболел, значит, долго...
  Девочка села, чтобы скользнуть ко мне даром Марки. Я ведь спаситель: истину миру дал, как Аврам, что дал умыслы, в том числе порчу дев познаванием: 'И познал Адам Еву'... Но я есть смерть затей Авраама! Я зачинаю жизнь, уводя из лжи! Ведь я русский с яростным, Л. Толстой сказал, исключительно русским чувством презрения ко всему человеческому, условному. Я постиг, что пускай мир сразил меня, но и сам облез: в нём нет Ники, нет Родиона, нет уже сына, Марки нет... и нет многих. Мир редуцировал, исчезал иссякая. Вдруг мир потёк к чертям?!
  Я почувствовал плоть.
  - Нет.
  - Ладно... Я позвоню тогда? И меня заберут... А телек? Можно включить? Там мультик. - Девочка встала.
  Сумрак сгустился, город стал мрачен. Дрожь сотрясла меня. Не затем ли скудел мир, что я кончался? Я карабином подпёр висок. Застрелюсь... И плоть сгинет; слово же порскнет - хоть в эту девочку... Чёрт с ним. Мне уже незачем, и желаний нет. Проигрался... Только пусть логос в ней (в должной вскоре быть Верочке, коль она мне - Алину волею Марки), пусть этот логос вместо нотаций возится с трупом, ха! 'А учителя жизни кончили'... Про меня как раз... Палец сполз к крючку. Надавить - и ни норда, ни мук, ни слови. Мне будет вакуум, а ему в рыжей Верочке вообще шиш: едет к побитому, чтобы учить того?! Дудки! Тот в архетипах!
  Дудки вообще то бишь!
  Я откинул ствол. Хрен ему. Чтобы истина сгинула? Чтобы мальчик иззябнул? Мальчик ждёт! С сердцем, бьющим в висках, я выбрел, взяв карабин, влез в 'ниву', тронулся. Я страж правды и должен долг свершить.
  
  
  
  
  XIX
  
  У анечкиного ларька я вылез и подождал, чтоб парочка отошла. Приблизился.
  - Денег, Анечка, дай мне... сколько не жалко... Нет и моей семьи. Ты смогла. Разболтала.
  - Вы бы ударили в неё... в библию?
  - Будь уверена.
  Деньги ткнулись мне в пальцы.
  - Врал, что помочь смогу. Извини меня... - Я увидел с ней внука. О, сколько мальчиков!
  На сидении я пришёл в себя и поехал.
  В ночь с межрайонки я сполз на поле в чахлой стерне близ Квасовки и катил вниз, выключив двигатель, в колеях от фар... Мой участок... Странный разъезд в саду я счёл призрачным, сходно сам вдруг прореженный как бы сад... Закваскинский флаг в прожекторе... Что, он здесь? Он ведь раненный?.. Я пробрёл в дом. Вновь были воры и раскидали хлам. Впрочем, мой карабин со мной... И мой мальчик. Думают, нет его? Но он - здесь. Между нами не даль уже, ощущаем друг друга; завтра мы... Как: 'отцовская, - он сказал, - любовь?' Здесь мальчик, также и истина. Если я не устрою им здесь урочища, то всё сгинет... Флаг и разъезд в саду - знак беды...
  Утром стали петь птицы. Я посмотрел на пол, где нашёл с сыном стрелку... О, точно век протёк!..
  Солнце встало. Первое мая... Я топил печь. Дым выявил, что норд тянет по-прежнему. Заговеев дым видит (как и закваскинцы); кормит скот свой - и видит... Но - мне к Магнатику. Я четырежды загружал дрова, утепляясь. Спрятавши, чтó Серёня с Виталей, два обалдуя, выкрали б, если б здесь появились, я шатко вышел. С запада, как с востока, квасовский выступ падал в разлог, в каковой я брёл склоном, ставшим бесснежным. Вскоре здесь пал промчит. Я копнул палкой почву, поверху мягкую, глубже твёрдую; льду в ней долго тлеть; я умру вперёд... Не тони я в симфонии из ковров прошлогодней травы, вешних запахов, писка птичек, яркого солнца, голых деревьев, речки и прочего, плюй на вещное, вроде этого, что ещё полверсты идти, спятил бы... Отойдя, обернулся. Вон, сзади Квасовка, мой периметр, по-над поймой меченный домом; выше три лиственницы... И фура, полная блоков? Нижней дорогой, что по-над поймой, груз возить сложно; знать, предпочтён путь верхний. Строится кто? Закваскин? Видел ли он меня много дней назад, когда мы покушались: я, Марка, Мутин? Вдруг я опознан? Вдруг меня схватят?.. Квасовский выступ... Некогда крепостца с него наблюдала за Лохною шлях на Мценск, что тянулся по склону. Днесь шлях сместился далее к югу, став магистралью; прежний стал полем с конским щавéлем, крашенным кровью яростных сеч... Путь рода: от мужиков сквозь знатность - снова к плебейству... Ишь, Квашнины... Кто, Вяземский патриотику звал 'квасною'? Все по европам - мы ж кочевряжились, патриоты квасные... Паводка не было. По гнилому мосту, сквозь заросли, я шёл к ферме, слушая рёв да взмык. За воротами - бойня. Братья Толян/Колян, в фартуках, убивали бычков с приезжими, обдиравшими туши; рядом Дашуха, их жена, с водкой. Кучею - печень, сердце и лёгкие. Трейлер был под загрузкою. На столбе чах фонарь. Измазанные в кровь братья, пьяные, ушагали к телятнику, мне кивнув.
  Магнатик был за столом в избе; купидоний роток меж набрякших щёк ел, а под глазом синяк. Плесканув в кружку водки, он пододвинул мне; рядом был огурец с жарким.
  - Мы тут трудимся. День и ночь скотобоина.
  - Есть заказ? Покорил Москву? В Рябушинские?
  Он похмыкал вместо ответа.
  - Помнишь, - изрек я, - ты уговаривал дом продать? А могла быть и дружба.
  Он показал свои острые, гнутые вовнутрь зубы. - Ты же не маленький, Пал Михалыч! Что там за дружба? Ты полста, мне чуть менее и к тому ещё Флавск - Москва. С детства - это вот дружба! Есть дружки, - он признался. - Но заскорузли. А и не хочется... Есть ли мне в тебе польза? Поговорить лишь. Общих дел нету... Ты, брат, пей водку, больше не свидимся. А ты - дружба... Я её, может, сам помню в детстве. Да, может, детство лишь хорошо, не дружба... Нет, ты молчи о ней. Я в кабак лучше с бабой. Ну, на югá ещё. Так, без дружбы.
  - Мой лучший друг мёртв.
  - Значит, помянем... - Он выпил водки.
  Слышался рёв.
  - Не хочет в смерть животина! - хмыкал Магнатик. - И, между прочим, я в Москву не дружить был.
  - Дом? - я заметил.
  - В яблочко! Я хотел тыщ за пять, а снять двадцать.
  - Кто покупал?
  - Кто? - вторил он в смехе. - Младший Закваскин. Я б ему продал дом дороже. Вот зачем я в Москву был.
  - Я не продам.
  - Сюда смотри... - показал мне Магнатик сливу под глазом. - Это Закваскин. Чтоб я не спорил. И Заговеева...
  - Он здоров?
  - Кто?
  - Младший Закваскин.
  - Злобный стал. Заговеева гонит.
  - Мой корень глубже. Квасовка - моих предков.
  - Нет, брат! Сказали: всё тут Закваскиных. И в газете прописано, что Закваскины тут служили, в барах-боярах. Он и в Тенявино столб воткнул, что село основал Афанасий Закваскин в тыща каком-то. Он нам внушает эти, понятия... А и хрен с ним! - хмыкнул Магнатик слушая взмыки, что неслись с улицы. - Я их всех, бычков... Главный стал тут Закваскин. И Зимоходова придавил со мной. По понятиям. Вон, мне глаз подбил, бизнес отнял... Я тут всё продал, - сделал он паузу. - И тебе конец. Он отель будет строить в вашенской Квасовке для своих всяких немцев.
  - Ты бы помог мне: зарегистрировать мой участок.
  - Нет, брат. Не выйдет. Он скупил земли... Всё, тебя нету. Есть лишь Закваскин. Он теперь думает за нас всех. Продай дом, так будет лучше...
  - Здесь не один дом. Здесь родовое гнездо, - прервал я. - Это как жизнь предать... Ты понятий не хочешь? Но ты и сам знак. Ладишь свой знак спасти? Я давлю их, все знаки, ибо здесь мальчик и изначальное, - излагал я. - Нет, не уеду. Я буду биться. Пусть врут, что тщетно, что дважды два есть четыре и, мол, два дня дышать... Но в агонии, может, дело и выйдет. Смерть есть пик лжи, апогей её. А где ложь в апогее - там знаки сякнут, там жизнь стартует... Но ты не слушай, это я так. Я жизнь провёл с этой словью, а понял знаешь что? Некто в библии спорил с логосом, - с дважды два будет столько-то, - и подох, пень. Спорить не надо, а надо кукиш этому логосу! плюнуть логосу в морду! Заумь сильнее идей... Не болеет Закваскин?
  - Спрашивал, - усмехнулся Магнатик. - Спрашивал. Покушались там на него в Москве. Вроде химией, потому и не вышло. Он теперь бешеный ходит, красный. Пикни что - и убьёт.
  - Ты б сам его...
  - Нет, я добрый.
  По возвращении я попал к себе с юга, с нижней дороги, а грохотливая фура - с верхней, что мной накатана и какую Магнатик рыл в снегах мне на тракторе. Фура въехала через сад - мой сад... его не было. Колеи меж пней уводили к горе кирпичей, труб, блоков подле сердитого старика с клюкой и в папахе (кто, помню, спорил, что он мне продал дом на трёх сотках, а не участок). Старый Закваскин... Да: по свидетельству, мне лишь двадцать три сотки; и даже метры у дома могут быть не мои. Почувствовав, что сейчас ложь засыплет их, изначальное и иззябшего мальчика, я пошёл к Заговееву, что стоял близ Закваскина и кричал в своей мятой продранной шапке, в ватнике, в ватных старых штанах и в валенках, с топором в руке. Оппонент, поводя клюкой, наблюдал из-под супленной светлой брови, скрытой папахой. Рядом - качки толпой и Серёня с Виталей в их адидасах.
  - Дак, Николашка, ты в огород мой?! Мне унавоживать и пахать вот-вот! И соседу споганил сад! Будь вы разбогатеи, вы уголовные! Тут не ваше! В Флавске я... Есть закон на вас! А трубу ты утаскивай, не то вдарю! - Он взнёс оружие. - Ты там будь хоть министр - тут я! У меня тут гектар законный! А ты не смей, я с орденом!.. Дровяные дворяне, тьфу! Основатели... Ну, трубу тягай!! - Углядев меня, Заговеев воззвал: - Михайлович! Эти ездиют сквозь тебя и строют! Я тут воняю им удобрением, у них будет хотель, я - сматывай... Меня немец стрелял в войну! Также Марья тут! - Он, бранясь, захромал вдруг к трубам.
  - Глот беспорточный! - бросил Закваскин и заявил мне: - Глянь, сосед, - стройка. Как потеплеет - роем фундамент. Что бузить? Тут масштаб у нас на район, на область. Нам тут отель дай; жить будут немцы. Подь-ка за паспортом, я тебя к Зимоходову, что ты продал мне...
  Заговеев стал бить по трубам. Враг всколыхнулся. И мы стояли друг против друга... Странный класс существует в лжи - класс охранников с пистолетами, автоматами, ружьями и ножами, зырящих в 'тéлеки', мнущих чтиво, давящих жвачку слов о футболе, женщинах, олигархах, о метких выстрелах и работах, где можно сходно быть при оружии, спать, трепаться, жрать и почитывать всё дежурство - но иметь больше денег и больше власти. Это отребье едет на службы и, в электричках либо в метро, позёвывает, чтоб додрёмывать в офисах, в вестибюлях, при въездо-выездах, на складах, в коридорах, на проходных и в будках. Всё у них спит внутри, чтоб в час 'ч' пробудиться и показать себя: дёргают спусковые крючки, бьют битами, кулаками, брызгают с газ-баллончиков, режут... А получив за труд, засыпают. В них нет привязанностей ни к чему, лишь к деньгам, и нет иных страстей - только бить да терзать. Расправа их основной инстинкт. Ради этого они жрут, спят, мнут детективы, холят оружие - только б, стрельнув, явить себя из своей бледной серости.
  Их Серёня кружил близ нас, рыхловатый, гнилой. Заговеев повёл топор. Кто-то выхватил пистолет.
  - Цыц! - Старший Закваскин смотрел на нас, будто мы два козла. Я вспомнил, как после маркиного эксцесса он посоветовал нас в 'лесок свезти'. - Гришка, пьянь! - назидал он, сдвинув папаху. - Как ты жрал водку, так балдой сдохнешь.
  - Ты, пёс, трубу мне?! - нёс Заговеев с пьяным лицом. - Тут Марья! И, пёс, закон есть! Мой тут участок!
  Щерясь, Закваскин рыл клюкой землю. - Экий курлыпа! Как вдруг тут Марья? Кликну милицию, что трубу разбил. Тут труба - как ты весь с твоим мерином стоит! Тут, пьянь, моя земля. Корешок твой всё понял и не бузит, глянь... Слышал, Рожанский? Твой черёд дом продать.
  Я молчал.
  Придержав клюку локтем, старый Закваскин высморкал ноздри и грозно буркнул: - Мы не обидим, хоть твой дружок пулял. А залупишься - шиш тебе. Землемер придёт мерить, где тут моё, где ваше. Ты, Гришка, тоже... Этот гектар твой - как он под стройкой? Мне коммунизм гнёшь?! Всё твоё - вниз, в лог, на хер! Мне, как страдавшему от партийных и как потомку, кто основали, тут три гектара. Дуй, пьянь, в Мансарово, там пей... Всех с первым мая! - И он пошёл прочь, видный папахой. Следом юнцы с качками шли в дом Закваскина травяным длинным клином, бывшим границей между дворами... Ветхий шалаш вблизи вдруг напомнил мне архетип.
  - Я думал, - вёл Заговеев, - раз тут моя земля, Марье лучше, чем под Закваскиным на их кладбище. Прибежит с фермы, выполет грядку или польёт что... - Он топором ткнул в трубы. - Марья-то умерла... Все померли! Лишь Закваскины - а они не с той жизни, не из несоветской... Я разве против? Я про советских - были едины: фрицев мы били, ну, целина ещё, космос, Братск и Магнитка... Там оно, наше, и что любили мы: Марья, я и Надёна, с кем мы здоровкались, помнишь, как то крыльцо везли... А Закваскин врёт: с первым мая! - но он куражится, не его было время. Счас его время, чтоб на ворованное - дом немцам, кто меня стукали в сорок третьем; тут были, немцы-то, я малой был... - Он слабо пнул трубу. - Потерпеть бы! Социализм крепить! Врут, в религии правда... Дак мы, советские, церкви рушили, чтобы Бога спасти с церквей, чтобы Бога к нам в жизнь! Им надо, чтоб Он в тюрьме сидел в ихней церкви. Коль в церквах пусто - значит Бог всюду и на свободе. Что Ему в церкви? Он ведь живой Бог. В церкви все службы - Богу неволя. Службы - словам, не Богу. Как у богатых? Я церковь строю - значит, и Бог мой, я вот не дам - Бог меньше; я вот на службах выдам про Бога, что мне удобно, и все поверят, так как моя власть... Церкви порушить - Бога избавить. Богу наш мат был - лучше акафиста. Бог - не в нотах; Бог в соловьях пел... Бога в тюрьму чтоб - вновь церкви стоят. Так ведь, Михайлович? - Заговеев вздохнул в слезах. - Бога в церкву - чтобы Он гадствам их не мешался? Я тут сыздетства, тут от отца рождён... А пёс гнать меня?!
  Он швырнул топор прямо в трубы (знай, что под трубами не Мария, он обезумел бы) и пошёл к избе. Я следил, как, надев пиджак с орденом, во дворе он впряг мерина в небольшую телегу. Нижней дорогой прибыл с шестёрками и с клюкою Закваскин и у плетня стал буркать:
  - Ты, Гришка, шуточки шутишь? Я вас с Рожанским... Слышишь, пьянь?
  В перепойной трясучке, не отвечая, тот влез в телегу. - Эта, Михайлович, едем в Флавск! К прокурору мы... Расскажу, как он провод крал, этот самый герой наш, как домá грабил. Чтоб он в отсидку, а не хотель копать! - Заговеев тряхнул вожжой. - Этот пёс тут не главный!
  Тронулись, но Закваскин шагнул к нам. - Гришка... - он супился из-под края папахи. - Скор ты врать... - Он кивнул вдруг Серёне с Виталей, и те ушли.
  - Ходь, каряй, ходь!! - Заговеев мотнул вожжой.
  Но Закваскин держал оглоблю.
  - Пёс, уйди!
  - По-соседски бы! - звал Закваскин, двигаясь рядом. - Шутки шутить нельзя? Уберём мы те трубы. Чтоб я сосед подвёл? - Он поглядывал вдаль. - Что злишься, пьянь? Опохмел не тот? Водки дать?.. - Он отстал вдруг.
  - Я счас шутю тут! - нёс Заговеев и погонял в разлог. - Он мне водку, будто пьянчуге... Вор чтоб командовал?!
  Я смотрел, как Закваскин шагал вослед.
  Громыхая телегой, мы из разлога взмыли к Тенявино. Заговеев снял шапку и ею вытер лоб. - Доброезжий мой мерин, но сильно нервный... Водку мне... В Флавске есть ещё люди... а не хотель ему... Власть сменяли, и что дала она? Главно - нужным быть. Счас плевать, кто ты есть; хоть сдохни. Вроде как скот - мужик. А была власть такая, что и душе дала; без неё одна тьма, лишь вкалывай. Прежде я всей душой жил, друг мой Михайлович! Как в газетах-то было? ты, народ, главный, всё тебе! Так и нужно. Жизнь ведь несладкая - труд сплошной. Он затем и народ, что трудится. Власть советская... Смысл в ей был! Вроде, я, мужик, - миру делаю: хлеб ращу или БАМ. И космос... Счас ковыряюсь. И их кривляк смотрю. Счас - рубли давай. А не думают, что мне нужно не как скоту... Смысла дай мне, что нужен! Нас власть советская... За прогресс всего мира я здесь копал в грязи! Мне та гордость, что я никто - а нужен. Или репрессии - тоже, вроде, не как счас, что тебя нету, - а вроде нужен для исправления. Как бы ты не никто, а - всё. Даже если дурной ты был, о тебе вся забота... Смысла дай, что я есть ради пользы! - вдруг распалился он. - Кто без смысла я? Человек?! Нет, мерин! Смысла дай, что я мал - а весь мир держу и что трактор мой вслед Гагарину! А мне этот вор застит, что только рубль счас... Бегай-ка!! - взгрел он мерина.
  Ехали по-над яром... Слева Тенявино шло безлюдным дачным концом... Вот дом проплыл, двери настежь, значит ограблен... Ишь, Заговеев... Смысл ему... Не поймёт, что не смысл благ. Я-то постиг... А толку? Где гибель логоса?.. Это всё, что успел я подумать, глядя в блеск вод внизу... Крик, дичайший крик... и рывок... Я сорвался в яр... Близ - Серёня с Виталей и, в лёт, телега... Я - подле тальника; метр до речки. Мерин ржал с выгнутым вкось хребтом в воде. Заговеев был мёртвый, рядом бутылка. Я потянул его... Подошла тень в папахе.
  - Всё, карачун козлу! - бесновался Серёня (или Виталя).
  - Дуйте в милицию. Мне Саидова... Уголовка тут! - затряслась клюка. - Гришка, дурень... Сколько раз велено, чтоб не пил, пьянь.
  Я разом вспомнил, как он мирился-де и хватал за оглоблю... Он и за нами шёл, точно знал всё... И плюс бутылка... а её не было. И ещё этот крик...
  Убийство? Да, несомненно... Рядом, чуть выше по этой Лохне, за ивняками, мой бедный мальчик и изначальное. Здесь же - гибельный ложный мир...
  Саидов. Вместе со 'скорой'. Он меня спрашивал, в 'састаянии вы атветить?'. Да, в состоянии. Как мы 'ехалы'?.. Но Закваскин встрял, что поехали 'после труб', разбив их. Чин, решив: 'Спьяну', - слушал свидетелей.
  - Мы шли к дядьке... Этот навстречу, сильно бухой был... и из горлá пил. И повернул в яр... и с ним жердяй вниз...
  - Мерина пристрелите, - я их упрашивал.
  - Заговей был бухой! - все врали.
  Чин спросил: - Николай Фёдорыч, вы здэсь как?
  - Так, что я его с малу знал... - Тот поправил папаху. - Водку пил. Тракторист был с хоть орденом, а летал в Лохну пьяный... Как не быть? Человеки живые, бок о бок жили. Ноги не ходят, а вот припёрся. Он утром трубы бил мне с подельником. Я им: на хер так? Хотя в морду бы лучше; трубы побили. Дело серьёзное. Трубы что? Флавск расти будет - трубы. Этим оболтусам, - он кивнул юнцам, - с труб работа. Как обновим завод, ты и сам, майор, в подполковники. Вот что трубы... Эти по пьяни в Флавск за водярой; едут и валятся. Я - в милиции да больниции. Длинный - тоже сосед мне, но прибылой, с Москвы. Он мне что, хоть и трубы бил: Гришку жаль... - он насупился. - Сын у Гришки. Вам сообщить бы...
  Чин постоял.
  - Что скажетэ? - это мне вопрос.
  - Что бутылку подкинули. И нам крикнули, чтоб коня пугнуть.
  - Ест свидэтели? - посуровел Саидов.
  Но я молчал в ответ.
  Я ведь истина; у нас разные с ним наречия. Для меня сей мир с детства чужд, с пор какого-то мальчика лет 'семи с половиною', мной убитого, как мне часто мерещится, от которого сталось, что я постиг секрет бытия, как пафосно мировой фарс кличут. Что б ни сказал я - тщетно. Чин в крепких связях, кои дают ему сикли, скот и рабов как статус. Раз я мешаю - значит, враждебен, значит, ненадобен. Я и раньше знал: словом слов не осилить. Тщился открыться Марке и Нике, да и всем прочим - но, видно, зряшно. Я побеждён; я дохну; срок прикусить язык.
  - Паспарт дайте мнэ?
  Под полуденным солнцем, в грязных пожухлых высохших травах лохненской поймы, под крик мерина в речке, - битва. Стоит быть против, как я немедленно слову - в пасть.
  - Так... - чин читал паспорт. - Пэ эМ Квашнын, Масква... С вас ущерб гражданыну Закваскину; пилы водку; был съезд в авраг, смерть спутника. Ясна? Что будэм делать? Будэм сажать вас?
  - Мерин страдает.
  Чин смотрел на Закваскина.
  - Без претензиев, - произнёс тот. - Бог простит. Человеки мы. За ущерб сын покойного должен... Этот Квашнин пусть ехает и в Москве вредит. Нет претензиев. Он учёный и понял всё.
  - Пратакол вот.
  Чин дал мне бланки. Спрятав подписанное, достал 'ПМ'. Зло казалось терпимым до смерти мерина... Сходно рай пал, чтобы взамен взрос ад. Я плакал.
  - Ну, и коня мне, - вёл старик. - Компенсация мне, за трубы, этой кониной. Сыну подарок - битые трубы. Завтра приедет... Что, сосед, понял? Лишний ты. Всё, подачничал... Николай Николаич вернётся, даст за дом, и вали к херам, - назидал он.
  И их не стало...
  Я брёл у речки вдоль пыльных тальников. Воды тихо журчали, хлюпалась выдра. Солнце слепило, но я заметил, что надоедливый голый свет как скис; норд сбился, часто мотался с юга на запад. Что-то готовилось... Факт, что шёл я у речки, а не дорогой, важен был. Все дороги что, в Рим? В умышленность! Бездорожье же - в истину. Оттого и Россия сплошь без дорог всегда; оттого дураки мы всем. Мы те самые Августина surgunt indocti rapiunt caelum ...
  Вот, здесь мой мальчик, - здесь, где лишь дни назад я, в снегах под ракитой, с ним разговаривал... Я не мог признать место. Стёкла, бутылки, пластик, обёртки; тальник повытоптан, а ракита обуглена... Я, смочив платок, тёр пятно, чтоб открыть текст Митя и Папа. Но его не было... Я ушёл в избу. Мгла росла, и я чувствовал: всё на мне сошлось и случится всё ранее, чем сожрёт меня рак. Здесь схватятся морок с истиной.
  
  
  
  
  XX Авраам
  
  Я сидел в избе. Яркий луч - и опять тьма. В левом углу, в иконном, встала фигура вроде как в куколе. Что, Серёня (Виталя) с целью убить меня? Нет, шваль действует не сама, но в слове, но по понятиям и идеям, то есть по промыслу.
  - Я Аврам-Авраам, раб. Я пастырь множеств и, одновременно, Саваоф и Иегова, Адонай и Христос. Зови Меня Авраам. - Он дрогнул и изошёл вблизи. - Логос - Мой инструмент.
  Он сел за стол (я напротив). Нас закружило.
  - Прав ты, раб! Нет ни времени, ни пространства, - рек он. - Есть - был давно! - рай как истина. Я решил создать Мой мир. Ты не единственный, кто вник в это. Но не тебе, шум, портить речь! - Уяснив, что мне маетно, он смеялся. - Мучишься? А восстал на проект, всем нужный и воспеваемый мудрецами?
  - Я не желаю! - гнул я. - Я истина!
  - Ты не истина... - Так сказав, он повлёк стол к себе, как скатерть. - Был словный - им и останешься, не как брат твой, спасшийся в дебилизм... Мнишь, вольным стал? О, вся роль твоя, чтоб, отлитый по слову, ты играл в словоборца, да и подохнул! - И он качнул стол, вновь ставший ровным. - Ты был не первый, вникнувший, что проклятые мировые вопросы - явно от слова, не от природы или инстинктов. Думаешь, вне слов рай? Действительно, вне слов истинней. - Он смеялся. - Впрямь много истинней! Но туда пути нет. Вам - всем - не уйти от слов. Вы пожизненно ряд глоссария, строки текста и части слова. Вы - то, что сказано. Вы - словá. Где их нет - там и вас нет; там протоплазма... Я дозволяю, раб, описать Меня. Опиши, как ты бился с логосом-словом, то есть с законом, нормой, идеей, мировоззрением, типом мысли, всею культурой! - он усмехнулся. - Как ты опишешь - то, чего не было и что было лишь хаос, станет условным и Я простру над ним Свою власть!
  Стол сгинул, мы завращались друг против друга.
  - Болен, раб? Могу вылечить, - он похмыкал. - Как? Изменив пару звеньев в личностном контуре. Я и первенца оживить могу, и того ещё, кого, истинный, ты убил лет семи с половиною... Ты воткнул в него ножницы. Ты тогда не был словный, а ты был донное, изначальное, то есть истина, и не знал ни добра и ни зла, как Адам в раю; ты не знал мер и норм. Мальчик жил бы, твой одноклассник. И, получается, тот эдем, куда хочешь, вовсе не добрый. Рай, он недобр, Квашнин! Там добра нет вообще, как зла. Там - безумие. Только Я зижду благо. Будь Мне помощником! Сын погиб, Ника скрылась... Стой! - возопил он, так как я встал. - Не рыпайся!.. Сдохнешь - Ника родит, от Марки. Это давно у них, раньше, чем ты нашёл следы на Миусской. Помнишь? (Я застонал). Мнил, дружба? Нет, Квашнин! У них связь была, по-ло-вая... Думаю, не его ли сын, - призрак хмыкнул, - тот, кого ты не спас, зато скарб сберёг? Да, твой первенец не его ли сын?.. Потому ты не спас, что чувствовал. Будь он твой, ты бы отдал всё. Ты не истина. Ты условный. Вёлся ты словом, а не любовью как сутью истины; чаял сикли, скот и рабов, как все. Ты любви не пожертвовал, но и туп был настолько, что не стал избранным. Межеумок - ты, раб, не Мой и не рая. Даже не Ники, коя для истинных. Я их вождь. Вылгав мир, сами мы вовне лжи, в эдеме. И мы присутствуем здесь лишь видом, чтобы пасти вас. Вы глина опытов. Вы сдыхаете, слово жрёт вас. Вы опус промыслов, кои наши безмерные мощь, особенность, страсть и Библия как наш путь во власть!.. Не тебе, в общем, Ника. Ты - корм для слов, посредственность... Ноешь? Брось! Что твои сантименты, если вы в фальши? Всё в фальши - фальшь, игра. Знай, и мальчика, раб, иззябшего как бы, нет. Всё в слове, всё не от истины... И, знай, женщины падки к умыслу. Оттого твоя Ника путалась с Маркой. Он познавал её: и познал Марка Нику. Он не любил тебя, был в соблазн тебе. Он жену твою... Как ты дёрган, раб! Ты ничто.
  Но я вник: он не стал бы, будь я и вправду нуль, вразумлять меня. Что во мне превзошло его, коль он сам пришёл, бог богов? Он меня провоцировал, но я вник, что не должен и писк издать. Пусть он правит всей вещностью, но я вник, что пространство и стол умышлены. Я ж - не выдуман, со мной трудно. Ибо, хоть я один восстал - но ведь в истине нет количеств и качеств. Вот и выходит: всё, всё восстало! всё изначалие!! И во мне одном он нашёл не ничто, а ВСЁ... И, чтоб больше знать, я кивнул ему: дескать, слушаю.
  Авраам вёл: - Что, раб вернулся в клеть? Я с тобой - из Моей любви к частностям, на какие Я рай разъял. Сбой был в эре 'Тиберий'. Вздумали, что не сикли нужны, а... Ты и сам понял, чтó смыслы стоят. Мало что. Ничего. Я мог с лёгкостью программировать вас жрать кал... что и сделал функцией пищи. Вы жрёте мёртвое, шашлыки взять, с охотою. Вы умышлены - и умышлены вы смешно. Я тешусь: истина правила - и вдруг нá тебе, в сексе трёт себя и занятия лучше явно не мыслит. Что же до сбоя, это был мощный бунт! План 'Христос' с ним управился. Бунт нарвался на 'истину' и заглох. А как же? Сей мир есть зло, учил Я, и в нём есть смерть - зло зла. Моей волей Христос врал: кто слову предан, тот не умрёт. Поверили. И надолго... Ты - символ сбоя этой приманки, знак, что грядёт шторм страшный... и он в России, в месте исконного толоконного и сермяжно-посконного. Не унять вас. Вам дайте истину. Вы не принадлежите Мне. Слово - чушь вам. В жажде бессмыслия лишь у вас от понятия до другого - дали, что не обнимешь. Вы бьётесь с логосом; логос вам не идёт в мозг; он в вас натужно. Я развожу в вас смыслы, ибо Я знаю, чтó вы затеяли. Вы среда, в коей жизнь, претворив слова, кажет фальшь. Вы есть факт, что без разума можно. Но если можно, вы намекаете, - слово лишне. Вы - апокалипсис для вселенной по Моим планам... Только и Я упрям! Я сражаю вас женским. Женщина - это рай почти, лишь без умысла как греха первородного; без Меня то есть, ибо Я умысел. И она падка к умыслу, чтобы слиться с ним в полный рай, - ибо грех первородный тоже часть рая, так как в эдеме всё было, и первородный грех. Знай, раб: женщина множит смыслы, кои плоды Мои. Ты уже был бы Мой с нимфеткой; дар Марки - смерть твоя. Но вы женщиной не прельстились; вы вырождаетесь, не даёте потомства, тем смыслы гоните. Вы познание, - что и есть плод от женщины, - свели к случкам, скорым и пьяным. Вы пьёте водку, чтоб глушить смыслы, чтоб свергнуть логику Мной внушённых вам действий. Но - не поможет, как и ваш мат, чем сводитесь в одурь вашей, мол, истины. Будто знаете, в чём она?! - стал орать он. - Вы надмеваетесь в пьяной, райской-де тупости?! Русский - райский-де?! Нет! Вы падшие! Безвозвратно! Истину хочешь зреть? - Он, сняв куколь, выставил алгебру цифр и знаков; после продолжил: - Не было Авраама, шедшего из Харрана-де в Ханаан за богом. Жизнь была! хаотичность, бурная в красках и в музыкальностях! Я назвал это 'рай' и внушил первородный грех как суд рая, как словоблудие. Что, раб, понял? - Он усмехнулся и водрузил вновь куколь на свою формульность. - Я хотел мир не рая, но мир приватный, частный, где только Я творец. Вам, Квашнин, в рай рукой подать. Стоит сбыть словá - вы в эдеме. Но так не будет. Знай, вашу русскость скроют асфальтом и вы погибнете. Ибо логика стала суть вещей! Ибо истинен только Мой мир в этой вот логике, и Я истинен с Моим даром! Дар, Квашнин, - обособиться и дерзать своё - дивный дар, дар магический, непостижный наш иудейский дар! Статься. Видеть. Своё хотеть. Встать и вырваться и явить всем: частность всесильна более истины! В жизнь влить частное как историю - и историей жизнь смыть! Вот он - Мой первородный, Мой авраамов дар, что Я в Библии запретил как грех. Дар завидный и вас волнующий, изводящий дар. Дар владычества. Ибо как вдруг евреи мир учиняют и изменяют мир, а вы в зависти.
  Я поник.
  - Ты сигнал, что соблазн Христа кончен. Им Я поверил Свой смелый опыт, дал понять, как вы жили бы, если б делали по Христу; открыл вам, что и как нужно сделать, чтоб Я исчез. Глумился! И доказал: вы пали, вас не исправить. Истина скисла и не вернула рай! - Он смеялся. - Не захотела! Не захотела жить по любви в ликующей гомогенности! В Иоанна Я разрушительный для Себя, кстати, ключ вложил, выдав, чтó 'бе в начале', выложив, что всё стало лишь через слово и что без слова нет ничего, что 'стало'. А стало - мерзость. Вам бы закончить фарс истреблением смыслов. Вы не сумели. Истина скисла... Всё для чего Мне? Дабы Мне властвовать. О, власть сладостна! Я рай рву, и он мучится, разрешаясь оргазмами, заживляя рвань. Вспомни женщину, сей троп рая, смерд!
  Я увидел Миусскую, Марку с Никой... Я было встал. Не вышло. Он продолжал речь:
  - Хочешь в Христы, Квашнин? Будь вторым Христом. Открывай, в чём зло, почему мир сей страждет, кто виной, что иззяб-де твой мальчик и как избыть боль. Подь! глаголь с силой! под Достоевского! Как он влёк в мораль, рыл в сознании, падал в бездны и с исступлением воздымал покривелый штандарт с Христом! Как терзался пороком! как верил смыслам! скольких поймал Мне трюком морали! А, Квашнин, мы ведь знаем: он был враг истины. Из познания зла-добра он спел идола: из греха первородного! Он был гений мышления от добра и от зла. Возносил добро и клял зло; то есть делал, как и велит мораль и её пастырь логос, кой Мной придуман! Он удвоял фальшь, чтобы копаться в ней, маясь 'злою' семантикой, чая 'добрую'. Он взапой славил фикции... А тебя прошу: истребляй мораль и дави слова. Обнажай суть! Выдай, как в раю жили и перестали жить. Объясни вред от смыслов и как избыть ложь. Ибо недаром вы 'русь святая'! Пусть вы не зря в грязи, где нашли, дескать, истину! Зижди смыслы - смыслы бессмыслия; убивай слова! Здесь громадный труд, титанический!
  Пахло гнилью. Я дотянулся до карабина... и вдруг постиг: он призрачен, как и всё, что вершит Аврам. То есть вымыслом не убить себя. Мёртвый сын, Марка с Никой, мир наш - иллюзия. В лжи всё кажется. Авраам лишь в начале войн. Ибо будь во мне хоть клок истины - значит, я есть вся истина, вся вневременность и бескрайность, всё изначалие, с коим он в конце битвы, словно в начале. Чуя крах, он внушал быть творцом слов, чтобы запрятаться во вселенской разборке слови фальшивой с якобы подлинной. Что хотело господствовать - вечно лгало своё как истину. Он так страшно любил себя, что исторгся из рая и ввёл нас в библию, где мы влипли в грязных страницах; нам их порвать пора.
  
  
  
  
  XXI
  
  Утром сын Заговеева звал меня рыть могилу. Я согласился. Был тихий, мглистый день; сыпал снег; мы копали. А в глубине земли были черви, корни набухшие. Жизнь готовилась... Привёзли красный гроб с лицом, вопрошающим: чтó я был? Я не знал ответ и, прощаясь, сжал мёртвый локоть. Крышку приставили. И поехали.
  - Помогите мне мать забрать с огорода? Ну, где зарыли мы: вы, ваш друг и отец?.. Я продал дом... им, Закваскиным.
  - Нет там матери, - успокоил я.
  ...После кладбища взяли к Квасовке. Ветер дул и шумел в ушах, - но уже ветер южный, - и сёк нас снегом. Мы постояли в месте падения, подле тальника, близ обломков телеги; и вóрон хохлился на торчащей оглобле.
  - Как так?! - крикнул мой спутник и зашагал прочь.
  Мы, возвратясь в избу, постояли, глядя на скарб внутри с тьмой бутылок. Водка - наш нац. напиток. Ингредиентом - ржаной хлебный спирт, настоянный из сортов русской ржи, потом разведённый очищенной ключевою водою в 40%. Водку пьют штофами и корчагами, плюс в бутылках... Добрая царица, свет-Елизавет, пьёт и веселится, а порядка нет... Пьют, чтоб забыться... Федька Пожарский на государевой службе заворовался, пьёт непрестанно, стал без ума совсем... Пьют, чтоб мозг не командовал... Преогромного росту Квашнин пьяным делом убит... Хреновина, и про водку, выскочила с тьмой в сознании. Я шагнул к столу, на который наследник ставил бутылку, и пошатнулся.
  - Что, вы уедете?
  - Славный был твой отец. Помянем.
  - Как же! Всю жизнь пил! - Он опростал стакан. - Мучил мать и себя. Мне что дал? Я б не женился - жил бы здесь.
  - Он тебе сделал большее, - возражал я. - Дал тебе корни. Тем, может, спас тебя. Лучше в истине не иметь, чем в лжи иметь... - Выходя из тьмы, я нащупал стакан и выпил. Что со мной и зачем бред про водку и про царицу с Федькой Пожарским? - Водка тут ни при чём, - изрек я. - Он был убит. Нарочно.
  Сын Заговеева обхватил кривоватыми пролетарскими пальцами низ бутылки.
  - Прямо не видел. Но слышал крики. Крикнули мерину, пуганули; там до обрыва чуть больше метра. После падения рядом гопники, те Серёня с Виталей.
  - Я их прикончу!! - взвизгнул мой спутник.
  - Нет, здесь Закваскин... - я помолчал. - Бандит он... Как сказал Павел, - Павел-апостол, - слово умножит грех. То есть, вдуматься, власть слов множит преступность?
  Сын Заговеева, отойдя к окну, ткнулся в раму. - Падла Закваскин... Всех увольняет... Я поздоровкаться - не взглянул, гад; с детства знакомы... - Он, рванув ворот, выдавил створки рамы наружу. - Душно тут... В Флавске нет работ... Я, я, падла, Павел Михайлович! Ссу, боюсь, что они меня ножиком. А я дачу хотел тут... Но он дал деньги... Выгонит - и мне с пьянью цветмет таскать? Да и вы: 'корни, корни', - сами в Москве... А мне куда? Он Магнатика, чтоб допёрли, кто нынче главный, снёс. И чтоб я ему против? Я вот храбрюсь стою - а дом с трусости продал. Всё у нас продали! Где Россия? В офшорах!
  - Что есть Россия? - вставил я. - Ты представь пядь живого в фальши понятий: прелые листья, небо и Лохна, мальчик иззябший... Но это больше, чем вся условность. Больше, чем космос. Даже Аврам дрожит! Это веер, что пока сложен - но может всё затмить... Был Аврам ко мне и внушал, что я зря храню пядь живого. А ты поверь мне: я - чтобы веер раскрыть-таки! Над пупком девы чисто... - я вдруг сболтнул стремглав против воли.
  Мой спутник сел за стол. - Есть жидки у нас...
  - О, весь мир их! - нёс я горячечно. - Они род от Аврама, кто сочинил 'сей мир', а мы куклы... и по своей вине! Нам бы внять, что мир лжив, не верить... В нас мало веры? Так вот уменьшить бы! Перейти в иудейство и стать жидами - вот что нам надобно, чтоб понять, что вокруг декорация, что листать пора не вперёд, а к началу. Не аллилуйствовать в честь Христа и патристики - а топтать их. Стать иудеями!.. Нет, постой. Только в женщине нам путь в рай. Аврам открыл! Он Христа не боится; он Христа создал - 'опыт креста' сказал. Он и женщину создал. Я постиг, когда он говорил со мной, чтó есть женщина: Жизнь Эдемская. Оттого в нас и гнев на них, коль они не покорны: опыт бунтует! В женщине претворяем грех... В чём был грех первородный? в чём, ответь? 'И познал Адам Еву'... В калеченную, - взять грудь, что раздута, мелкие кости, чтоб лишь поддерживать наш в ней опыт, хилые мышцы, чтоб не сбежала, регулы от губительных наших рейдов в ней, - мы стремим в неё! В женщине - то, что сделано с Жизнью. Секс - ход аврама. Секс - аллегория, где аврам есть волящий, женщина же есть Жизнь Сама, чтоб рассечь её, эту Жизнь, в чадородии и свести её в принципы и в идеи аврама, чтоб книга книг истребила Жизнь.
  - В Квасовке, - встрял он, - нет баб и женщин. Где же здесь истина, если здесь три избы всего?
  - О, горят огни! - я вскричал. - Всё в женщине! Вдруг с ней рушится иго слова? Век распинали плоть, чтоб загнать её в пóдполы, - а возврат ведь мгновенен! Пусть я проигрывал бой как пол. Как целое, вместе женщина и мужчина, - выиграю! Буду здесь, чтоб огни не погасли!.. - Боль пронизала мозг; я цедил в слезах: - Если, как всё закончится, сыщешь странное - не хватай ружьё. Это мы с моей Никой как андрогины. Впрочем, любая... Здесь не персона... можно с Дашухой... - Боль пожирала мозг. - Он по образу создал их и нарек... Dic mihi quaeso, utrum deus non sit auctor mali?.. Истинология... Три-три-три, точка девять-три... Он отстукивал тростью по - Кенигсбергу... Да!!! - взвыл я, сжав виски и следя рыски формул и символов. - CuSO4 + FeSO4 + Cu... С детства жаждал я крови, трёх... нет, семи с половиною я убил cos x + его... cos x + c + с 2 √ xy + c ≥ 2π y1 равно f1 (x0) = lim intellectus intention cognition, девство было в раю; а Адам есть Аврам, потому как Аврам основал проект, где был трёп про Адама... нас русских нет, в то же время мы очень есть... 2222459 < 7 взять лишь то, что имеется... над пупком дыры чистые, но у девушки... Взвейтесь! не означает, что существительные представляют нам чтойность. Девство... Где Верочка? Сотворил их, женщину и мужчину!
  Сбой продолжался... счастье приблизилось... Я почти был близ рая!
  - Женщины! - выл я. - Как отыскать их? Истина не заметит пол-, ей дай целое, ей нас - двух дай... Свёртывать познавание! И 'познал Адам Еву'. Это вот стоп, стоп, хватит! Он ведь не Еву и не мадонну или ещё кого... Ева - 'Жизнь'! Ева - ЖИЗНЬ была, и он стал её... Не Адам, а Аврам-первоумысел запустил в неё похоть, чтоб сотворять под себя её - декольтированную, на шпильках, слабую, неустойчивую форм-функцию, то есть то, что легко, поймав, трахнуть (это и есть познать, в переводе на наш язык), чтоб питать её плотью всякие вымыслы. Нет её - нет Аврама... О, я спасу рай, дайте лишь женщину! Я не так, что с ней нянчились, ей служили, ей поклонялись, с ней достигали, дескать, экстаза, в коем, мол, истина. Было, было! Но не спасло, ухудшило. Первопорча есть ненасытная похоть знать. Что? Женщину!.. Не хотеть её - и всё рушится! Нет познания - и аврама нет, первородного нет греха. Вмиг рай придёт. У меня с ним есть счёты, с этим аврамом, кто породил фальшь... - Я побрёл к двери. - Женщина будет - и я сольюсь с ней. С Квасовки и пойдёт до звёзд. Распадутся Закваскины и аврам...
  Я смолк. Он меня не поймёт.
  Что знал он, сын Заговеева? Что, убив отца, дали мзду за дом, за который убили. И в нём лишь потный страх да привычка мнить, что начальство казнит для дела, кое в создании столь хорошего, что поверх суда. В этой Квасовке возведут отель - перед сим громким делом никнут все жертвы, сколько б их ни было. Щёки бьющему и, в Христе, дать ещё растоптать себя, не мешать дабы делу. Он здесь пил мучаясь, что обязан мстить, но... 'ссыт'. Оттого и играет, что не обижен, что он лишь продал дом, а не взял за убийство, что он здесь с психом, врущим о бабах, вместо напиться и материться, а после мчать домой - с пивом жечь телевизор и, уже утром, руки убийц жать, ведая, что теперь не уволят и он до гроба сможет актёрить, что, дескать, знать не знал Квасовки, и не жил там, и не отцом рождён, за какого съимел мзду и кого предал.
  - Что вы про баб мне?! - взвизгнул он. - А как с этим? Ссу?! Нет!! - Его страх пошёл дерзостью. Он принёс бензин, вынул спички. Вспыхнули тряпки. Мы повалили вон. Он, болтнув: - Хрен им!.. - скрылся.
  Я из своей избы наблюдал кульминацию и смерть зарева. Меня вырвало, будто я переел. Все сгинули, я один с авраамом. И умираю раньше диагноза: срок ведь тот при больнице... Я подошёл к окну. Что во мне ещё тёплого, сжалось: снег покрывал мир, снег был как саван. Взяв карабин, я вспомнил, что всё готово, даже в патроннике есть заряд. Се третий раз. В третий выйдет. Ибо нет женщины, чтоб войти с ней в рай. А была бы - я бы не знал, как быть. Но и будь она и я знай - решилась бы?.. Я пошёл во Флавск, чтоб оформить усадьбу. Тонкий слой снега плакал и таял, капая с крыш, с кустарников. Небо хмурилось. Заговеевский двор дымил... В Тенявино, я, упав в грязь, понял, что не дойду. Вернулся.
  - Вы, суки, дом жгли? - рыкал Закваскин.
  Я, сидя в 'ниве', ждал сперва, чтобы 'КрАЗ' моим садом съехал к соседу. Снег валил и лепил в стекло; щётки дёргались... Колеи были продраны 'КрАЗом' в млечной суспензии...
  В Флавске - битый асфальт в потёках... Администрация... триколор на ней... Тормознув подле джипа с номером шесть-шесть-шесть, я понял, что здесь Закваскин и, верно, я не добьюсь побед. Секретарша, сверх бодрая, возражала: 'нельзя!', 'шеф занят! он с иностранцами!'... Взялась немка, та самая, с чёрными и живыми глазами; путала с Хорем, помню, на кладбище. Я тогда ей грубил бестактно.
  - Оу, герр Квашн'ин! Звать Хоррь тогда! Исвините!
  - Нет, я так рад вам, - начал я искренне.
  Безупречная и без никиной иллюзорной размытости, вся она, в чёрной юбке с чёрным жакетом, с чёрными туфлями, совершенна, ясна и чётка формой и стилем. О, ваши моцарты, ваши канты и 'мерсы'! ваш умный вид, Европа! Ибо вы логос - а мы бессмыслость. Мы Das Russentum. То есть мы русскость, дрейф без компáса в дурь... А вдруг нет? А как дурь как раз - логос? Как неспроста мы упорствуем в непонятном и нам самим?
  Я предвидел авансом, что её зубы великолепны, что чёткий образ с чётким визажем, с чётко подчёркнутыми глазами, с ясной отмеренной симметричной улыбкою вразумит меня. Здесь нужда быть разумным.
  - Вас зовут...
  - Мáргерит.
  - Вы поможете? Мне б к Закваскину... - Я навис над ней, чтоб не дать рассмотреть щетину, бледность и алогичность с ходом в безумие в моём облике. Я схватил её руку. - Können Sie helfen? 'Du bleibst doch immer was du bist', - вспомнил из Гёте.
  Взор был улыбчив. - Я переводчъица... зд'есь мой шеф... пришла... Вы есть роственник герр Закваскины?
  Я кивнул и рванул дверь, чтоб пропустить её. Мы прошли в кабинет, пахший бизнес-Европой. Пять мужчин стыли с красными рюмками, а хозяин, сам Зимоходов, в сейфе копался. Слева - Закваскин, апоплексичный, с мертвенным глазом на бритом фасе, в галстуке.
  - Господа, время выпить... - и Зимоходов представил красочный бланк, но смолкнул.
  Все повернулись.
  - Darf ich mit Ihnen sprechen? - выдавил немец. Мáргерит отошла к нему.
  А Закваскин, двигая рюмкой, начал отрывисто, сипло, сбивчиво, о реформах с выходом в 'мировой базар', и о дружбе, что 'поимела здесь, в Флавске, стимул', и о контракте, что заключили 'мы, типа, к выгоде'.
  Зимоходов скользнул ко мне и спросил, что нужно.
  - Прежнее. Документ на усадьбу.
  Вышли в приёмную. - Света, подь пока, - он велел секретарше. - Нету возможностей... Помню, вы были с другом, там, ну, на кладбище... Всё сменилось. В Квасовке стройка. Дело районное, областное.
  - Стройте в Тенявино.
  Он занекал: - Нет, тут другой аспект! Николай Николаевич. Он здесь босс.
  - Кто он, знаете? как погиб Заговеев?
  - Эк вы... Не надо! - взмыл Зимоходов. - Есть протокол, как было, если на то пошло. Заговеев был пьяница... - Он в столе секретарши взял сигареты и обернулся. - Вы не простой, смотрю... Мы страна, что вы завтра в ней царь... Пока же... Кто этих немцев нам? Кто убьёт меня с вами или посадит? Младший Закваскин. Вы это знаете... В общем, я не могу помочь. Честно. Я, узнав, что вы наш, проникся. С детства Квашнинские те сады... Вдруг - этот... А я замаранный, я из старых властей, мне шатко... Квасовка сдулась. Всё; её нет. Конец... - Зимоходов курил поспешно. - Он уголовник был?.. Ну, а я кто был? По селу был. Нынче я в Флавске сделался главный, да на заводе пай. Я не грязь гребу, а могу внуков-правнуков в Лондон. Я - господин стал! Вот будет ваш Кремль - к вам приду. А покамест я жить хочу. Жизнь одна. Кто не взял, тот не жил. Я всем сошкам из Тулы делал поклоны, чтоб не скинули. А теперь - в шею сошек. Мне лижут зад теперь... - Он тянул ладонь. - Без обиды? Ты парень умный. Я откровенно, и не за то, что ты баксы дал возле кладбища, а уж так, поверь... Из больницы он: покушались. Он теперь нервный, младший Закваскин. Ты там не очень...
  Я отодвинулся, из меня повалило: - Косинус! Корень три суть важнее, чем архетип чтить; мы тебя видим, идол, богиня, девка, принцесса, тварь похотливая!.. Дашь свидетельство?! Мáргерит! - И я кинулся в кабинет. - О, Мáргерит! Вы нужны мне! Das Ewig-Weibliche! Вы последний шанс!
  Все следили, как обходил я красного, корпулентного монстра.
  - Ты вали на хер! - он засипел вдруг.
  Чувствуя похоть к этой вот Мáргерит, похоть страшную, точно боль в висках, я бежал. Мне Аврам внушил, чтоб я с женщиной секс хотел, - то есть чтобы хотел познание?!.. В 'ниве', чувствуя, что едва не набросился на ту немку, я ужаснулся. Но... Вдруг в ней путь в эдем? А как я бы открыл ей, вместо привычного ей гламура, большее? Нас заметил бы ход вещей, как знать? Может, мы бы решились слиться с ней в истине! Что боялись мы тронуть? - знаки морали, над каковыми, точно над клинописью в честь Ксеркса, впору смеяться, дескать, вот чушь была? Поздно впало мне, - перед смертью, - что тайна в женщине! И Венера из пены, и 'Мысль' Родена, и Ариадна, и странноватые девы Мунка - всё это женщины, то есть истина в маске умысла. И, ударило, вот что надо бы с женщиной: принести её в жертву, чтоб её не было, и пойдут дела!
  В Квасовке я закрылся в дом постигать, что делать (вдруг появись она) с этой женщиной и с собою: кончив с ней, я кончаю с познанием, стало быть, и с собою. Массы абортов в год: коль плод жив, его топят в ведре с водой, оставляют замёрзнуть; при приближении инструмента плод раскрывает рот, чтоб... не нада!! смех мне награда! Е... да, Ераст ледяной наст... но интеграл, взятый к 'Икс' как проекции вектор поля... подкоренное 0.050968 log (Nn) = log N boXm + B1Xm-1 + ... bm (x-a1)k1 (x-a2)k2... (x2+p1x+q1) (x2+p2x+q2)... ready to run bat prompt $$system. Ldf;ls dtlm xtnsht!!! Сумма Xm-1 складывается в слагаемых!! Дар славянской тоски... В Ж видим, что с раем сделали, хороводятся вокруг женщины - как положено умышляющим смыслам, ибо роденова 'Мысль' - женщина... Приснодева оргазмы, выпить до капли, больше ♣ хотелось: блять не блять могу дать - и в сарае в избе - не тебе... ♣ ' !! ммм ва...  м$м 1- м х ! м ! ?1 ? $ ? Ёˇ feurdj м keuss 1 Ё! зNoмм ? ₧ 1 ! м ! - ме ем ♣ ? + ! мем ? 1 '1$ ! ! 11 х1  ! мм vulva (вульва) м ме vagin (вагина) (^ Ё!ω  ! м не тебе... Das Ewig-Weibliche мгла желаний многое снёс ради имени я трудился... Вечная Женственность... Ж!!...... губы в трубку, чтоб этим смысл явить Фёдор бодр 8021 4056 7020 41 ₧ 12 85???!!!0000772...???!!......дважды два есть четыре! В тождестве величинам S шара Σ, направление параллельно к Σ, чтоб его до конца exe... Ххх, Майоль и порочный круг Саломея Елена. и Пасифая дева Мария, заткана в похоть женственным телом. Где, кстати, Верочка? мы не знаем, что сталось с истиной, и заимствуем опыты в андрогинных претензиях, сотворил он их, женщину и мужчину, не устранимых слитностью в акте - это умышленно расчленение одного с означением дериватов 'женщина' и 'мужчина' есть статус смерти... Душенька, подь в постель! Мбргерит, вы нужны мне как воздух! вы мой последний шанс, intellectus! я лишь сейчас постиг, что без Ж я никто... Где Ника? Что, меня бросила?! Всё равно, ж иль м. Слово цельное трактовало в раздельное, в два того, что неправда. Не родовой акт, но рожать смыслы. Стал Аврам 'отец множеств, ав хамойн гоим'? Девство в раю... И познал Адам Жизнь как Еву, умысел приложив к ней, волю хотения, похоть к Жизни. Взял себя и познал как внешнее, и что познано - женщина. Разделил рай. И Жизнь умышлена стала в смерть, ведь порванному не жить... Знай, милая, жизнь вдвоём - счастие! Был Христос логос плотью, кровь его дух святой авраамова промысла. Где раздел на мужчину и женщину - там ♣ и брак. Что, ridere et ♣ detestari? INTELLIGERE!! οσμεεςρ, ρςΰπϋε Κβΰψνθνϋ, βξς μΰρψςΰα, δξ θηβερςνϋυ: γεπξλόδμειρςεπξβ θ οξρλξβ, βξεβξδ. Φεύγωμεν δή φίλην είς πατρίδα! О, в обмороке Россия! будь в нём, да минут смыслы! Дифференцировать функцию к виду суммы, складываемой в слагаемых. А пол- птицы живут? Нет, дудки; где пол- - там смерть. Сношение, половой акт, - умысел от аврама... Брак-де всему венец? Не давал Достоевский отдыха в браке, чувствуя: нет в том истины. Его женщины служат умыслу как невольницы страшной функции - расчленяться и расчленять рай, чтоб аврам гоим... Ghfyamn ir]q,bna' /.dss. Сочетание, причём женщина отдаёт любовь. Нет любви - и она вдруг не хочет. Значит, любви нет? Вымысла, что всхотела, нет! слóва, образа, что в мозгах её! Любит умысел! Ёˇ feurdj мkeuss 1. Не могу я утерпеть ♣ чтобы попой не вертеть; вот какая сатана так и вертится она! на дх'анам дж'анам шри!!! ауробиндо бх'ават бх'актир твайи... Ой, вы, парни, что вы врёте, ни за что нам не сотрёте! впятером да вшестером обязательно сотрём... Бога нельзя счислять. Undelete... на дворе стоит... 80217700 text exe. Дана. Ты значит тае...
  И я пришёл в себя... Ночь с прожектором; звон в ушах... Запалив свечу, - провод сняли ворюги ради цветмета, - я сделал шторы, чтобы таиться. Сколько дней я вне разума... нет, вне логики, раз события отмечал? Пять дней? Двенадцать? Триста?.. Допустим. Только какого дня? не того, что с ездой во Флавск?.. Я разжёг печь, смекая: как дым повалит, выяснят, что я есмь-таки, пусть в Закваскине мировой туман. Умысел 202.00.753 exe... Вроде бы, голова не болела, но я не мог пресечь постоянно вторгавшийся сор аврама, вбившего величайший кайф в женщину... он был тот, кто снабдил их сосцами, дал им пупок и зад, и вознёс сие бёдрами, меж которыми поле битвы, yes, поле битвы! Ибо там истина (превращённая в ж с рецептором, чтоб познать её) бьётся с умыслом, что нацелен познать её lj rywfb lyf, глубже, чётче, умышленней, ♣ половой как вселенский... ж и м, женское и мужское, - лишь предикаты, детерминация... Философски рассматривать, на дворе стоит номер два, своей властью над В, номер два, и ноýменом в познаваемом, Ё!, туман... Я не выдержал и, взвыв: - Хватит!!! - скрючился, веря, что дурь иссякнет... Вдруг постиг, что любовь не избавит нас от деления на пол Ж и пол М, стало быть, от познания, - оттого первородный грех вечный есмь, чтоб Адам (добро) познавал исторически Еву (зло)... Нет, Аврам познал, не Адам! Ведь Love - бомба, что регулярно, ленно-рутинно плоть подрывает, чтоб сводить в знаковость... Это, впрочем, я знал уже. Погубить должна - женщина. Остальной весь мир - вещи, мысли и этика - плод познания женщины. 'И познал Аврам Еву'. Он запустил член в истину, глубоко - ха! - стыдно; фиговым листиком скрыл свой акт. Стыдно - но запускают. Пусть я всю ложь сверг, это осталось; и я зациклился, чтоб, стреноженным, повернуть в сеть слов. Срочно надо мне с женщиной - не по логике, не по принятым нормам, ради блаженного, дескать, акта...
  Я вышел из дому. Вихри двигали мокрядь. Слева в тумане шарил прожектор. Грязь распухала, и снег растаивал... После скрип у Закваскиных... в мутных отсветах силуэт... стук в землю... вроде, старик в папахе.
  - Ты бы сидел в Москве, коли думец.
  - А там, бать, схвачено... - начал младший (я пообвыкся и различил: он пьёт). - Друг на дружке... Взять хоть Бухая, в зоне мы знались, а он и то говнит... Бать, с Барыгисом я весь Флавск куплю, я теперь в его партии. А в Москве я кто? Мелочь... - Он начал кашлять. - Это мне химией тот жидяра, чтобы я психом стал, прыгал зайцем.
  - Он, - вставил старый, - тут и тогда стрелял. Сдал бы ты их Саидову или свёз в лесок.
  Мне послышался стон.
  - Во, крутит! То ничего, то... Миллионер был! Сгнил весь!
  - С этим-то? - буркнул старый. - Он третий день тут. И не съежжает.
  - А ничего, бать. Скоро уроем. Я б его там снёс, прям в кабинете. Он - на немецком им... Либерасты... дай им 'права', слышь. Есть 'права' - а прут к нам, глянь, чтоб рубить бабки. Всё ради денег. Год ещё - и конец всему. Кто что слямзил, с тем и остался. Я отель немцам? церковь я - местным? или асфальты - пьяни Коляну? Ради себя. Пусть строят, а после вышибу всех в манду! Что законы? Мы по понятиям, нутряным мы! Что земле? Ей закон и любой ей - по хер. Я задавлю кого или сам окочурюсь - что ей? Все сдохни - что ей? Нас и боятся, что - без закона, нету узды нам. Всмятку Европу, если втемяшит! Я как Хабаров на Уралмаше, здесь миллиард возьму. А Маргá, - он вёл, - хоть не хочет, но я плачý ей... За Квашнина блядь!.. Этот Квашнин им - знак ихней правды. Чуют, что мутят бизнес с бандитом, так вот для вида и защищают, слышь, пидораса. В общем, нельзя влом, тут нужно тихо...
  - Дай глотнуть, - буркнул старый. (А я присел без сил). - Сбёг Магнатик-то. Испугался. Стали твои поля...
  - Да, мои поля... Время бизнесу. В девяностых общак крутили, спирту с загранки да сигарет везли. После стали жать лохов. Время реальных дел... Я потом его, Квашнина-жида...
  - Ну, жида сказал! Он русее двух нас с тобой.
  - Фраер он! не в понятиях!
  Я не слушал их.
  Я стоял на коленях перед Россией. Вот она, от которой я - русский. Вот она! Пусть мы вымрем, новый сонм облачит она русскостью и неверием слову. Вновь здесь пойдёт народ, не желающий в мировой алгоритм, в надуманность, избывающий из себя яд слов, взрывающий бытие. Страшусь я, чтобы не поняли мою цель до поры и до срока. А они - в ужасе и беснуются, как из этой земли меня вырвать, дабы и имени не осталось. Гибельный страх в них, как бы я силу вдруг не почувствовал, не сыскал в чёрной слякоти замордованное исконное. Обзывай, насмехайся - но им известно, что в нём мощь страшная, в этом самом исконном вечной России, что 'дурно пахнет' и в 'мазохистском экстазе рубаху рвёт', что 'наполнена скверною от покрышки до дна', что вся 'сточная яма' с 'безднами низости', 'человечий свинарник', и 'мать порока', где 'русопяты', и коей, вроде бы, вовсе нет. Но оно, то исконное, здесь, в России, всех ужасающей первозданностью, коя вовсе не дикость, раз столько ругани умных ртов; стесняющей чинный мир; мешающей евро-ценностям бытием вне норм. Трусят упрямства, с чем вечно пьяная, вышибающая ложь русскость тужится Книгу книг закрыть... А и грохнем ведь все их скрижали! Кончим историю и сотрём богов! Здесь - Россия. Здесь гибель правилам, и здесь плохо homo abramicus , под какими здесь рвётся сеть. Здесь не любят слов; слепы, глухи здесь к принципам. О, их страх сковал, что в сверхмерной, не подчиняющейся России сыщется, кто постигнет их и лишит ума! Вот грозит чем пространство, верное не их сотовой этике! Я ещё постиг: я - тварь истины, что укрылась здесь в дикости, коя быть не даст в верноподданном сне, но и жить не даёт, лишь мучит. Пусть я и в ней хожу - тщетно. Пусть я постиг её - но я в пасынках. Не понять умом, а лишь верить - в грязь, в стынь, в простор, убивающий всякий смысл, вид, логику... Я прижался к промозглости, из какой вскоре прянут цвет и животные. Да святишься, Русь, истиной!
  Я поднялся, я не боялся: трусить нельзя в стране, где крах смыслов... С нижней дороги я канул в пойму, в облачность... Здесь они, под обугленно-воспалённой ракитою, русь и истина! Здесь нет смерти, нет бытия, слов, форм. И здесь мальчик мой, и он жив здесь, что бы ни врали...
  - Митя! - я звал его.
  Отзывался лишь перекат.
  Нет, здесь они, истина и мой мальчик! Прячутся от понятий! Нужно лишь слиться... да, слиться с женщиной... нет, не с ней, а со смыслами (чтоб не знать, где она, а где я), чтоб семантика пала. Вечная Женственность... Девство было в раю; взять можно, где уже есть всё. Где секс - там гибель... 'Дар, Квашнин, - обособиться и дерзать своё, - дар магический, непостижный наш иудейский дар. Статься. Видеть. Своё хотеть'... Ёˇ feurdj мkeuss .... Женщина на Аврама выйдет - станется смерть его! сублимация и оргазм........................... ♣.................................... где клътор? Ě#Ė$$x#eohlevulvare#Ё!#grfkkk!pphu!!wagina#gh#pphuu!! Пальчик вверх-вниз и внутрь, где жарко... что за волшебная зверо-песнь in! Ласки и слёзы, также заря, заря! love-love, Женственность................. Ewig-Weibliche... Ж и М - от познания... Локализация 203325... Delete.... Ва... ва... ва... → ' !! 'ммм' ва...  'Хопёр-инвест' - м х ! м ! ?1 ? $ ? Ёˇ feurdj м keuss 1 Ёч! зNoмм ?  ₧ 1 ! м ! - ме ем ? + ! мем ? 1 '1$ ! ! 11 х1 ! мм vulva (вульва) мм ме vagin (вагина) (^ Ё!ω! Ё^ Ё1  ва... ва... ва... м$м ♣ - м х ! м ! ?1 ? $ ? Ёˇ Ё Noм ! ▒ ℓ ! ! Ёб Ё! ą ^ ! м1 - 1 м ! м ! м?! ? == Ё! ? ва... ва... vulva (вульва) мм ме vagin (вагина)  ! Ёб!!! Чаще всего называют так вульву женщины, что пышна, округла, дивнорассельна, и соблазнительна, и мягка насквозь!! Что испытывала Салли, когда в Салли удъ вогнали? я потому что... я... потому что был... Одолею без женщины? сохраню ли я истину? Да и истина ли я сам без Ж? говорила, тренинг влыгалища превратить в ежедневные упражнения Ewig-Weibliche zieht uns hinan это важнее чем архетип чтить/ то бишь порядок и связь вещей... мы заимствуем опыты в андрогинных претензиях, разделение значит гибель... он создал 'нормы', чтоб жизнь не чувствовать, чтоб и не было жизни в собственном смысле, в собственном! словосмысл... Ёˇ feurdj мkeuss... Книга книг начинается с Ж и М - слиянием их кончается... мы с матаней со-бирали на горе смородину подыми матаня ногу дай взглянуть на родину, потому что, во-первых, качественный секс-шопный член, качественный вибратор, я говорила Ě#Ė$$x# eoh...vulvare #Ё!# grfk! pphu!! wagina #phu!! Ё!!! тренировка влыгалища. М. Монро: 'Мне б оргазма'... pphu! о, чилам балам... Все отверстия грязные, но у девушки - чисто всё. хороводится вокруг женщины, как положено смыслам, что её познают, твердила и говорила: для препаратов, что из младенцев, требуют мозговую ткань, доноры из живых чад... tell мне, please, не аврам ли источник зла? с детства жаждал я крови nus intellectus, девство царит в раю, гетерогенность; нас, русских, нет, в то же время мы очень есть... 2222459 < 7 истина я без женщины или нет? сказала, тренинг влыгалища............. мене текел, слышь... 'а огромного росту Квашнин-С... в пьянке убит'... wagina #gh#pphu!!!!! Жизнь-победительница... ςπθδφΰςϋε κσδΰ ρλεδσες, ρΰμθ ηνΰεςε. - Ξν ρκπθβθλρ σρμεψλθβξ. Βξς, ρελόφξ νΰψε, βθδθςε λθ, - ςπθ θηαϋ. Δΰ вагина ρςΰπειψεε ηδερό ρελόφξ, ρςΰπψε Τλΰβρκξγξ'. ♣ - 'Χςξ ςξλκσεψό, οΈρ, - Ав хамойн гоим ρκΰηϋβΰλ, χςξ ΰ Ηΰκβΰρκθνϋ αϋλθ θυ, β θυνει κπεοξρςθ. Φεύγωμεν δή φίλην είς πατρίδα. Ηδερό Κβΰψνθν αϋλ οξμεωθκξμ, οθλ νΰπξδνσώ κπξβό, γΰδ!' - 'Β δξμ οξδό, β δξμ, αΰς! βϋμξλβθλ χελξβεκ. - ΰκ γσλεςε? - ρϊΈπνθχΰλ ξν οξςξμ. - Δΰλεκξ-ςξ ξς γξπξδΰ non ridere, lugere et detestari - INTELLIGERE!!!!, θ βξς ρσμξχκΰ... ΐ ςξ χΰώ ζελΰεςε? - Ξν δξρςΰλ δβθζενθμθ ηΰχερΰλ ρβξθ βξλξρϋ ξςξ λαΰ. ♣ - ί δΰβνξ ζδσ ξςβεςΰ ξςκσδΰ ρλεδσες. Βρκξγξ ςσς νΰρμξςπθψόρ ρ ασυγΰλςйπρκθυ βϋρξς, δΰ εωΈ вагина, Ё!!! Идеалы в соитии? Где обычно кончают, там мираж начинается... Но не в сексе рай, в сексе тление смерти, совокупление не эдем; в ж - истина. Авраам был богат скотом и рабами... Мы все не первозданные?! Он угадывал: женщиной я порву с ним. Женщиной начался весь трагический и фальшивый сценарий - в ней и обратный путь. Мы из женщины, дабы позже войти в неё ибо женщина есть надстройка над сверх рецептором, а плод плавает в пузыре своём... как пловец он там... круг в секунду; но его крючьями... русология это истинология... (Первородный грех есть познание зла с добром. То бишь грех знать добро и зло, быть моральными; надо просто жить жизнью. Жизнь имморальна). Тело чувствительно возбуждается! ... ... Обожаю кайф! Познавай меня!! Ссидит клава у ворот, и не пляшет ни поёт, всё сидит ни бе ни ме, одна мысля на уме... О-о!!! ведь меня сейчас... ведь я cуgito! ergo sum!!! - Мыслю, значит, я... Счастье - ценность культуры? или не ценность? Нет, мы нуждаемся в совершенно ином для счастья. Мáргерит двигалась под Закваскиным и стенала: 'Cógito!!!'...... тренинг мышцы влагалища... Дар славянской тоски, друзья...
  Я побрёл в пойму к Лохне и омочил лицо. Я дрожал, а бедром текла вязкость. Он мне внушал ж, влёк в сладострастие, - познавать, дескать, сладостно, познавать должно сладко, чтобы хотели все познавать. Нагружал бытием? Зря, тщетно! Я вовне логики. Я спасён почти... Да, я ведаю выход, ведаю! Перекаты шумели, ветер нёс снег... В российской глуши здесь ведать не ведают умыслы в виде норм, слов, предметов, дум, книг, понятий, вер и моралей всяких чирикал. Здесь не цепляются за поветрия, моды, тренды, духовности, пусть культурщина обвиняет нас в непочтении к изворотам вокабул и к одержимости словосмыслами, мол, здесь хилы в мышлении, мракобесы-де... О, ни в ком не видна фальшь логоса так, как в русском. Галл, англосакс, еврей падки к умыслам, словотворны; даже тупой из них ладит слыть многознающим; для чего? чтоб слова внушать, ĕ#Ė$$x# vulvare #Ё!#grfkkkgrfk! pphui!! pisdare #pp Ё!! А вот мы живём, будто лгущих слов нет и всего, чем гордится культурщина, - тоже. Нет и культурщины, что, как гриф на кровь, машет к истине, чтоб пожрать её. Но есть русские, не дающие штамповать себя, рождёны в межеумстве. Еллинских борзей, типа, не текох, риторских мудрех, как бы, не читах, а филозофию ниже очима видех. Нация злая-де, говорят о нас, берегущая колоссальный пласт истины, вместо чтоб обусловить эту вот истину и свести её в торты, лифчики, в интернетию и в 'культурное'; после - в средство от благ его: в государства, в больницы, в психиатрию. Мы как бы люди, но под личиной в нас - зверь для них, иноземных, тот, что отсутствует здесь сейчас в вечной русской тоске по далям. Запад внушает нам деньги, скот и рабов (Быт. 12, 16). Сикль над всем? А сикль - что? облик истины? откровение? Вовсе нет. Сикль - купить чтоб Россию и обусловить. Также есть русские, что вопят, что, мол, нé дали мы европам, не обновили мир, не внесли ни идейки, но всё испортили; в русской крови-де гибель; русские 'прочерк', мол, 'страшный нравственный', нужно бить в русский лоб, чтоб в него, дескать, вставить идею. Есть и особые господа, посконные, непременно брадатые, клерикальные, агрессивно моральные, воспевающие страсть к водке и к 'богословию топором' да к дёгтю. Им народ, - что так 'добр' в их риторике, 'органичен', 'слился с природой', 'вхож в биоциклы', 'истинен', - всё равно нужно править, чтоб надоумить дать господам сим право на трон сесть. Что же выходит: 'истинный', 'органичный', 'добрый' народ ждёт ретуши, чтоб стать истинней? Ждёт идей от господ сих? Но ведь каков народ? А таков, что заводится в нём идейка либо заденет чуть - и вдруг плох народ. Был вот 'истинен', 'добр', 'всеблаг' - и как смыло, порченный вдруг стал, подлый. Был 'органичен' - и вдруг Октябрь, безумие, а не то 90-е с воровством и разбоем, с тьмой 'неорганики' как стремлением к фальши Запада. Вот народ наш с идеей-то! А - не следует прилагать идей. Глухость к умыслам - во спасение. Об Россию споткнулся сикль. Его цели здесь - в смех нам и в скоморошество. Два пути есть: русский и авраамов. Русский путь - вон с земли, чтобы исчезнуть и впредь не числиться Ξν ρχΈρκσ, θ ηΰχερΰλ. Аллергия, холодность к смыслам и постижение слов как фальши - это сигнал нам, что, мёртвы в слове, мы живы в истине. Русология это истинология.
  Снегопад, вдруг сгустившись, выбелил мысли.
  'Митя!' - стал звать я.
  'Папа'.
  Он!! Жив он!
  'Здесь был пожар. Мне плохо'.
  'Я всё исправлю! Я не уйду, сынок! - вёл я. - Может, умру здесь. Ибо открылось, как мне слова убить. Там, вверху, словный монстр, сынок... - Я пошёл к опалённой, спиленной и поваленной (отдыхали культурно) кодлой бандитов древней раките и произнёс: - Раз ты здесь - значит, здесь истина... И, как я быть не стану, - вмиг слову гибель, вмиг конец познаванию зла с добром, и греху, и авраму. Я, сынок, как ни слаб для дел, - скажем, скот растить, в интернет играть, мазать живопись иль кайлом бить, иль громкий принцип стентором гаркнуть, - я, ничто, вник в них, риторов-умников, вижу, чем мне обрушить мир, чтоб ни камешка! А камней в нём 'незыблемых', как нам врали, 'краеугольных', нет. Вместо этого - ордер мнить смыслы сутью, истиной мира... - Снег на ракиту падал и таял. Я бормотал ему, хоть он прятался, не спешил предстать: - Межеумок, я скоро кончу мир. Се моё анти-дело. В нём и сошлись мы - я с авраамом. Женщина лишь нужна и - я мир прикончу. Нику бы... либо Мáргерит... Только с женщиной... ... ... ... Кем убитый ты? Мною. Хлам мне нужней был: сикли, скот и рабы нужней. Ты ведь там где-то был, далёко, как бы и не был. Я решил, что и нет тебя, что ты сон и что вещи дороже. Истиной был мне быт мой... То есть я первый, кто признаётся, что мне сын меньше, чем чтобы мыслить в кресле в комфорте... Но я иной теперь... Мне лишь женщину, чтоб решить вопрос...'
  И, боясь, как бы он не пропал, я сжался и припустил прочь. С детства жаждал я крови CuSO4 + FeSO4 + Cu... С детства жаждал я крови, трёх... нет, семи с половиною заколол я ребёнка. Мелко всё, что не создано кровью! cos x + c + с 2 √ xy + c ≥ 2π y1 равно f1 (x0) = lim intellectus intention cognition, девство в эдеме, гетерогенность! нас, русских, нет, в то же время мы очень есть... Локализация 2222459 < 7. Все отверстия над пупком нечистые, но у girl... С детства жаждал я крови, трёх... семи с половиною заколол я... Может быть, так и было; может, действительно? Вдруг - вскрывается?! ... Об отверстиях над пупком. Отверстия... Я догадываюсь, о чём... Да!! Верочку жажду! грубыми средствами, чтобы фаллосом познавать её!! чтоб узреть сладострастие, когда истина жаждет полного извращения самоё себя! BφTrr!-^ftfrrr!^- rdfiyby ## !!!iA-i^Dl/ft^II^II^J-! cantare ttrrrrr+r' t' t'... ^АTA^/fitA^, D|ha#R^|^ pisdare vulvare, взбз! vagina cantare trrrrrrrrrrrrь! pisdare ^#iT#En l^A^ft H|-h^ hfta^^l^ll ^^^^#^^#^Ґ^^^#^#[[+^^^^^#^ ATA =^=^#^#^^=§^^0^ a^-^/ftJft^iyJII^II+tt-ll, vulvare LҐl ^^JJ =-> t t-'#^|||^-^-^#-l Ёб!! Всё б я пела, всё б я пела, всё бы веселилася, всё бы я под ним лежала, всё бы шевелилася! Ва... говорила, тренинг влыгалища во всемирную практику. Я убить ведь мог девочку, раз отверстия, ибо я лишь сейчас постиг: надо глубже во влажность! Он весь эдем вбил в щель, в ограниченность, в норму, в этику, и ebjet, ebjet... 'И познал Аврам Еву'... В этой горячей и влажной тьме - смерть всему, ибо кто пусть и ведает, но, не выпустив пленницу, познаёт её, тот не жив... мене текел!! НЕ торопитесь, РАЗдвиньте чресла, сладко поЗНАНЬЕ! вникни во влажность / дыр с нежной тканью / содранной с истин% суньте-просуньте! Ты значит тае... несоблюдахом... неправдовахом... Ум человечий ... ... удобострастен... Вечная Женственность. .................................... Ewig-Weibliche... Ж и М... Локализация 203325... Delete.... Ва... ва... ва... ♣ ' !! ммм ва...  м$м - м х ! м ! ?1 ? $ ? Ёˇ feurdj м keuss 1 Ёч! зNoмм ?  ₧ 1 ! м ! - ме ем ? + ! мем ? 1 '1$ ! ! 11 х1 ! мм vulva (вульва) мм ме vagin (вагина) (^ Ё!ω  ! м ЁмЁ 1 ! $$$$$икль + ^  Δ ЁмЁ! feurdj ! Ёą Ёў Ём ! ? 1 ą м 1 + м ЁNoм ! Ё^ Ё1  ва... ва... ва... м$м - м х ! м ! ?1 ? $ ? Ёˇ Ё Noм ! ▒ ℓ ! ! Ё Ё! ą ^ ! м1 - 1 м ! м ! мЁб! ? ва... ва... vulva (вульва) мм ме vagin (вагина)  ! взъЁ!!! Мысль ab ovo (всякая мысль) грешна как познание от добра и от зла, ведь познать это драть безъизъянность, скатывать в трубку!... E-mail@vag.Abraham. doc.com\232. галатея рахиль лилит... ∫ f(ax) dx≠ ∑F (ax) + v интеграция многочлен суперчлен куннилингам, жаждущий познавать оргазм... гарри-потерство современной культуры... Всю эрогенность - вон! Сразу Ж как умышленность пропадёт, кончая быть женщиной, вслед за ней сгинет сам познаватель. Рай сплавит формы и мир иссякнет... Упанишады!!! Ж нет без главного, для чего она - познавать чтоб! Что в неё втиснуто, обо что её трут - то выкинуть. Дважды два... нет, семи с половиною... видел ... ... ... девочку, у которой отверстия. 2014456029002023570 Dtxyfz: randicndycm frimbl Вечная Женственность...... ♣. жизнь-учительница, ♣ трансферт... pphu!!!!!! Жизнь учительница... ςφξ νΰψε, λθ, - θηαϋ. Δΰ вагина ρςΰπειψε ηδερό ρελόφξ, ρςΰπψε Τλΰβρκξγξ'. 'Χςξ κπεοξρςθ. Ηδερό Κβΰψνθν vulvare αϋλ οξμεωθκξμ, οθλ νΰπξδνσώ κπξβό, взъЁ! Ум удобопревратен? Варварский мир, целуй мои ягодицы! Толкиен, покемоны... Man, тут отпадно... Кто кого познаёт: не женщина ли мужчину?! Дескать, 'Адам познал' (а реально Аврам)? Я ж мыслю, что познаваемый был Адам, ♣, а? Верочку алчу, чтоб вобрала меня и - познала. все покемоны, няша-говняша. . . . . . . Dtxyfz. ♣. ЁмЁ! feurdj ! Ёą Ёў Ём ! ? 1 ą м 1 + м ЁNoм ! Ё^ Ё1  ва... ва... ва... м$м - м х ! м ! ?. . . Русология это истинология. ♣ . Локализация 203556... Что испытывал(а) Салли, когда в Салли удъ вогнали. Кто ты? Я Дана. Я из Щепотьево. Побежим? Серафим-столпник дед твой? Ты, Дана?..
  Сатириозно!..
  Вволю побегав с этой вот Даной, я очутился вровень с туманами. Экскаваторы рыли, слякоть текла в избу; краны двигались... шум, стук, выкрики... Их отель спешно строился... 'Ниву' сдвинули... возле лиственниц рвы... повсюду рвы! Двор Закваскина... а за ним дальше пустошь (двор Заговеева) под площадку для гольфа... Пляшут фантомы, скачут иллюзии! Я вне времени и пространства, вышибший разум!.. Но фальшь опять придёт, ибо в истину путь лишь с женщиной. Я заплакал. Квасовский выступ весь ограждён... Мне б скрыться. Если аврам здесь царь, то он Зверь 6-6-6, ну а Квасовка жрище этого зверя. Все мы в узилище - мальчик мой, я и истина. А всё вместе - гибель России... Снег сыпал, таял и растворял твердь.
  Я прянул в дом мой, где и лежал. Паскудил я под себя, чтоб пахло, и обнажился, ибо ждал женщину... Стало зябко, я запалил печь, пусть дым свидетелем, что я жив ещё, хворый, чокнутый, грязный, нищий, донным ведомый в битву боец... Мерещилось, что вся русь со мной: не в Чечне и не в лжи Кремля, а вот здесь... Конец?... Мой дом вздрагивал, били в почву: кол мне осиновый? Толковали, чтобы съезжал; им 'дом валить', а не съеду, то меня 'выволочь'. Я вдруг - ствол в них, я карабин в них! vulva 'бъ ме trrr  ! trrrrrrrrrь взъЁ! тренинг пъзд как coitio ergo sum, yes, - трахаясь существуем gh#!!!!! Вечная Женственность. Христианство есть иудейство масс, но, ха-ха, иудейство! Монофизитство есть проислам, пардон... вы чилам балам? Покрымнашим? пътън всегда.ехе. Соответствие дум 'едросов' замыслам Бога... Вас славят люди, мною горд Бог... 327. К 30066.35375ru.ехе 0000 00132... failure... жизнь-победительница ĕ#Ė$$x# vulvare #Ё!#grfkkk! pphui pisdare #pp Ё!!!!!!!!! Мáргерит под Закваскиным: 'Ich coitio!!!'................. не соблюдахом как заповедал, не соблюдахом!!!!!!!!!!!! H|-h^ hfta^^l^ll ^^^^#^^#^Ґ^^^#^#[[+^^^^#^ ATA =^=^#^#^^=§^^0^... Σςπξμ ηΰδπεμΰλ. ξλόκξ σςπξμ ςΰθνρςβεννϋε οπξφερρϋ β μξΈμθβψθρό, θ οπξ ξςφΰ.
  Φεύγωμεν δή φίλην είς πατρίδα!
  Мчим в дорогое Отечество!
  Мне ударило: вспомнил стрелку на запад. Я, отыскав чем рыть, выполз к злой, тряской технике и к фундаментам, где, под снегом и ветром, начал долбать в них; крепко ударил. Заскрежетало... Я выбрал камни и пробирался вглубь на коленях над ямой.
  - Спятил? - послышалось.
  Я молчал, размышляя, как лучше втиснуться, - черенком ли, штыком от лопаты либо же пальцем? Всей рукой в недрах, я тронул нечто... Но различил сход призраков. Бровь под серой папахой гнула:
  - Тут тебя люди ждут не с балды, псих. Коли нашёл что - дай мне. Ты на чужой земле.
  Я извлёк длань из ямы и объяснил им: - Это, что сверху, пусть будет ваше, вы, верхогляды! Внутрь - моё! Там столькое, что ваш мир падёт: корни! - Я оглядел всех. Кроме Закваскиных (вместе старого, что с клюкою, в новой дублёнке, и его сына в белой рубашке, даже и в галстуке), был здесь люд и милиция; также был Зимоходов, дальше строительство, кран, бульдозер. Подле трёх лиственниц, ближе к 'ниве', - 'скорая помощь'.
  - Мы возрастаем! от homo biblius к homo verus! - крикнул я. - Мы мутируем к истинным!
  Старый буркнул: - Роет, ругает... Вы бы, милиция, его взяли. Чуть не пальнул в нас. А что он роет - вся тут моя земля. Зимоходов, наш Никанор, вам скажет, всё тут Закваскиных. Никанор, ты скажи им.
  Тот бодро начал: - Всё тут Закваскиных, по дом этого гражданина... или товарища, чёрт поймёт... нет, жены его, на неё дом записанный... А вот тут, где копает, - лгал Зимоходов, - тут всё Закваскиных...
  - Факт! - прервал старик, сделав шаг к моей яме. - Надо лечить его, досидится тут... Он стволом угрожает нашим строителям. Вдруг пальнёт? А у нас тут мой сын, персона, также и немцы.
  Чин удивился: - Здэсь он с аружием?
  Встрял юнец в адидасовках: - На подхвате мы, караулить или там дров рубить... Этот, - он ткнул в меня, - весь голый, порет про цифры, или про баб ещё... чёб они ему, - он давил смешок, - дали... Он про Маргý и про эту, рыжую Верочку. Маргá немка. (Все стали хмыкать). - Также Абрам его, типа, вроде имеет... А Николай Николаича звал мутантом... Но вот у речки, как он сойдёт, он добрый. Он там рыдает. Там, мля, Россия, врёт, и там мальчики. Он там бегает с Данкой. Оба там голые. Данка дура с Щепотьево. А он наш дурак.
  Прибыл 'МАЗ'; отошли на разгрузку - скидывать можжевельники, пальмы, мирты, секвойи. Здесь, в месте истины, будет лживый театр, Большой. То есть ГАБТ!
  Клюка к яме. - Спятил, короче... Дело житейское. Немцы строят, а им жить нужно? Я свой гектар им дал... Глянь, Виталька, что там нарыл тут этот курлыпа...
  Я приподнялся.
  - Но! - погрозил старик и повёл клюкой. - Прячешь? Вдруг убиваешь и это прячешь? Тут не в дурдом тогда!
  Набежали, чтоб завалить меня; и юнец в 'адидасах' быстро лёг к яме.
  - Фиг, - вытер ухо. - Псих просто так рыл.
  Ветер усилился в снег с дождём.
  - Пусто? - буркнул Закваскин. - Где вы, милиция! Яма ладно. А как с ружья пульнёт? А нам дом валить.
  Чин напыжился. - Всо, Квашнын! Вы здэсь с ружьями? Ямы роете на чюжой зэмля, дэбоширите, сабутыльнык ваш мёртвый! Что, задыржать вас? Лучше вы ехайте. У мэня приказ, чтоб избу сносыть, а взамэн дать вам доллары.
  Повели меня в 'скорую'.
  - Корни, - выл я, - не троньте! Там корни русскости!!
  Сип прервал: - Я их выверну на хер! - Младший Закваскин двинул к бульдозеру, влез в кабину, щётка подвинулась на стекле... взвыл дизель, и хлев обрушился...
  Прибежала - в белом плаще, зонт - Мáргерит с представительным немцем.
  - Мáргерит, - прошептал я. - Das Ewig-Weibliche...
  Её голос: - Оу, герр Закваскин! Герр Кнаббе хоть не мешается как лицо не граждансва, но он сч'итает это насилий неперспьектив. Настаивать! - Она смолкла, и шеф кивнул слегка. - Герр Квашн'ин нас так радовайт знать немецки зд'есь, в глушь Россия! Мы не препятствовайт, и пусть дом Квашн'ин будет зд'есь стоит. Две културы - символ партнёрств! Мы знайт, дом не собсвеность герр Квашн'ин, а фрау. Для доктор Кнаббе знак отношений русские к собсвеность. Ест в Евангелий: тот, кто в малом лжёт, то и в большем. Ваш закон не для собсвеность граждан - как тогда с прочий общей всей собсвеность? - Она смолкла.
  Герр Кнаббе мыслил, стоит ли бизнес ставить в зависимость от прав психа. В стойкости герра - выход мне либо смерть. Вдруг вздумает, что здесь внутренний, бытовой конфликт с соблюдением всех формальностей, - ибо здесь и милиция, и мэр города, и врачи?
  Я выпалил:
  - 'Wie an dem Tag, der dich der Welt verliehen, Die Sonne stand zum Grusse der Planeten, Bist alsobald und fort und fort gediehen, Nach dem Gesetz, wonach du angetreten. So musst du seyn, dir kannst du nicht entfliehen'!
  Кто против Гёте? Я спел им логос, ими любимый! Немец поддался, медленно высказав: 'относясь с пиететом к местным условиям, в данном случае, к каковому причастен в рамках партнёрства', хочет 'вхождения в интерес мой, ибо касается не сугубо', - он играл интонацией, - 'сфер финансовых отношений, но и сфер частных прав'. Мáргерит излагала весь спич на русском.
  Старый Закваскин яростно сплюнул. - Ты, фрау, тумкаешь? Тут не что мы хотим его дом валить, а он сам бандит. Чуть рабочих не ухнул, ходит с винтовкой. Вон... - он кивнул на Серёню, нёсшего мой отысканный карабин. - Глянь! Видишь? Для вас блюдём! Он вам днём про поэзию - в ночь снасилует. Не живёт по понятиям, а как стукнет. С дурою Данкой голый скакает. Мы ему деньги. Взял бы и сыт был; дом бы купил бы, хоть тут в Мансарово, да и жил бы... Ты, тебе в три дай, чем, фрау, стоишь, - плохо ли? Психи делу помеха. Ты ведь поехала к нам за деньги, а, Марья Батьковна? Любишь психов, защитница? Психи, волю дай, тут тебя похоронят. Хочешь? Не хочешь. Евру ты хочешь. А по-немецки он? - воз таких.
  Немка стихла.
  Мл. Закваскин спрыгнул с бульдозера и пошёл сипеть: - Попилить всё до Лохны! Выдрать все корни!! Да и сади давай - привезли что... Дождь, под погоду. Чтоб прижилось враз.
  Герр Кнаббе, крякнув, стал подле Мáргерит... Меня подняли, повели к 'ск. помощи'. Младший злобный Закваскин двигался мимо, я попросил его:
  - Дай здесь ночь побыть.
   - Будь, жидяра.
  Я был отпущен.
  Техника взвыла; грязь затряслась вокруг; секли флору, так что открылись блоки ограды вдоль всей деревни; плуг взрывал корни; пальмы сажались в честь Авраама... Сын, что погиб ты - им безразлично... код... техногенный код. Русским истина открывает... ИНН... ИНН-санация... Суть - земля, из земли ведь и $$$$$икль доллар, вымыслы из земли! Все!!! Локализация 207207203000572... Первый ваучерн?, 'М. недвижимость?... ру... ② ' !! ммм ва... м$м м ! х ! м ! ?1 ? $ ? Ёˇ feurdj м keuss 1 Ёч! зNoмм ?  ₧ 1 ! м ! - ме ем ? + ! мем ? 1 '1$ ! ! 11 х1 ! мм vulva (вульва) мм ме vagin (вагина) (^ Ё!ω ✂ ! м ЁмЁ 1 ! $$$$$икль + ^ Δ ЁмЁ! Русский Дом Селенга!! Изошёл в слова... Что во мне? $$$$$икль!! мозга нет? а им нужно в нас разума - об-аврам-ливать. Авраам всю реальность свёл в ирреальность. Чем стоим? Верою! Вера... Верочка... Верку хочу, мля!!! Хоть веры мало, так вот уменьшить бы, чтоб не веровать. Вера ЖИЗНЬ убивает. Верят в понятия, а не в ЖИЗНЬ. Есть - веруют, а в них ЖИЗНЬ против веры. Выбор: живая ЖИЗНЬ - или знак её, образ, но не она сама... Мэонична жизнь русская... Русских как бы и нет - но мы очень есть! Обнаружено неизвестное - ха! - устройство с именем 'русский'... Мы, вымирая, из бытия входим в ЖИЗНЬ. ... Всё лживо... Мной мир закончился............... я последний из русских., Вас славят люди, мною горд Бог, exe. Русология это истинология... ĕ#Ė$$x# vulvare #Ё!#grpphu Ł Ł!! Я....................... Квашнин П. М. ... Я Спас ru. 2187007082720720300072... на горе стоит телега, под телегой семь девчат, две смеются, две трясутся, три истрясаны лежат... Соответствие дум 'едросов' замыслам Бога... Вечная память! здесь среди миртов будет гроб истины. Не отель - хотель, похоть... 0.050968 log (Nn) = log N boXm + B1Xm-1 + ... bm (x-a1)k1 (x-a2)k2... (x2+p1x +q1) (x2+p2x+q2)... ready to............ run bat prompt $$h$$ system. Ldf;ls ldf dtlm xtnsht!!! 2х2=4... 'Дар, Квашнин, - обособиться и дерзать своё - дивный дар, дар магический, непостижный наш иудейский дар, оборотный бездельному и безликому русскому! Статься. Видеть. Своё хотеть... Да, раб, вырваться, объявить, что и частность всесильна - более истины! ' Выход в подлинность через женщину, только в эти врата нужно так войти: без полов и без секса. Мы ведь в стране, о какой вопрос: для разумных? Нет, но для русских, кои на деле анти-аврам, sic! Он ходит мыслью - мы же инстинк-том. Он со словами - мы с матюгами. В женщине - то, что с истиной сделали. В гениталиях? В мозге прячется женщина! мене текел и фарес... Как мне найти её? Как? по запаху? по одежде, по форме? Нет, все рецепторы отключить - ж явится. Ведь разрозненное мчит к целому. Суть искать обонянием. Так как истина в женщине, ты всегда с ней безумен, ибо противен истине разум... Trr!-^ftfrrr!^- ... ... rdfiyby ## !!!iA-i^Dl/ft^II^II^J-! cantare ttrrrrr+r' t' t'... ^АTA^/fitA^, D|ha#R^|^ pisdare vulvare, взбз! vagina cantare trrrrrrrrrrrrь! ^#iT#En l^A^ftпътинизмH|-h^hfta^^l^llξλόκξ ^^^^#^^#^Ґ^^^#^#[[+^^^^^#^ ATA =^=^#^#^^=§^^0^ a^-^/ftJft^iy JII^II+tt-ll, vulvare LҐl ^^JJ =-> t t-'#^|||^-^-^#-l взъЁббб _ Вас славят люди, мною горд Бог! _ β μξΈμ ξπγΰνθημε σπΰβνξβ εψθβΰλθρό, ^/ftJft^iy JII^ σςξμθβψθρό, θ ξςδϋυΰλθ. Αϋλ πκθι ρξν, ^/ftJft^iy JII^ σςξμθβψθοπξ ξςφΰ!! Φεύγωμεν δή φίλην είς πατρίδα... Мчим в дорогое Отечество! текел... Homo abramicus взял верх!
  Дождь с мокрым снегом... Квасовка, сумрак...
  - Мáргерит! - Я волок её в пойму, к истине.
  - Герр Квашн'ин! - Она вырвалась... Кто-то сбил меня.
  - Говорил я вам? Псих он! Кабы не вы с герр Кнабой, был бы в психушке, а не хватал вас!
  Мне б - отыскать ж к браку, что прекратит познание...... ^#iT.................... Я рыл в яме, но пресекли меня. А там клад и чему дóлжно быть в тех кладах! Dic mihi, quaeso, utrum deus non sit auctor mali? уж не аврам ли источник зла? кость костей моих, плоть от плоти nus intellectus intent vorstellung trrrrrrrьrrrrь! ^#iT ^АTA^/fitA^, ... аТ. Пополудни ветер дул западный, влёк туман; стройка ухала. Я толкнул дверь в руинах; это был дом мой, что стал - руины; крыша осела... Я не хочу внутрь. ... ... ... ... С запада, там, где яма, взвизгивали ∫ shhhhhssssssssss ax cos ax dx = 0.8225 пилы. Щёлкнул вдруг соловей... взвыл трактор. В сумерках, как всё смолкло, снова он щёлкнул: 'dic mihi, quaeso, utrum abramus non sit auctor mali?' Да не аврам ли источник зла? Сим: есть бог или нет? - зашорились. Нам аврам налгал бога-то! технотронное имя 21870070827207203000572. Ветер дул западный, потеплело, может, четыре tє... Свергнул он изначалие... В пойме пьянка закваскинцев... Что же с Салли в конце концов? Чем её вдруг познали? Трррррррррррь... темнота. Луч высветил , болтавшийся над закваскинским домом... в пойме же - зарево... Я полз в сад, пусть его уже не было, и в колдобинах лез к периметру из банановых пальм... мок, мёрз я - но ради дела, чтобы поблизости никого не случилось, как было днём: рыл клад - припёрлись... Луч заскользил ко мне, в пойме крики - и луч отпрыгнул... Я, в тьме на ощупь... локализация 207553258 < 353 feurdj м keuss Ёч! зNoмм ? Трррррррррррь . ₧ ✚1 технотронное имя... Спас.ru.... ...... 0000000000000000202590666572... ^^^^#^^#^Ґ^^^#^#[[+^^^^#^ $$икль ATA =^=^#^#^^=§^^0^... Σςπξμ ηΰδπεμΰλ. ξλόκξ σςπξμ ςΰθνρςβεννϋε οπξφερρϋ z dj,ot-nj j,of.cm cj я здесь со скейпером, а профессия децл... клуб 'Пушкин', где вся растá, чел, эти мне дреды! ну, и ответь мне: уж не аврам ли источник зла? клёвый хайер и кэшевый! Мы coitio ergo!!!... Тягло абстракций. взб! cantare trrrrrrrьrrrrь! ^#iT#En)... ready to run bat prompt $$$h$$$ system. Ldf;ls ldf dtlm xtnsht!!! 2х2=4B ybxtuj, jkmit yt ghbdktrfkj vtyz мене текел... 'Всё неосознанное пусто, важны не вещи, но их концепции'. Поки жыта, поты ^^#^^#^Ґ^^^#^#[[+^ ATA =^=^#^#^^=§^^0^ a^- быта... ^^#^^#^Ґ^^^#^#[[+^^^^^#^ ATA =^=^#^#^^=§^^0^ a^-Лучшая Ж - лишь в мысли (не для того ли мысль?). Мыслите! Мысли краше реальности!!.. Коль не вам, то кому тогда? Богу? Поняли, между кем диалог идёт?.. В яме красный объём, ларь!! Вещи все люди ✚ видят по-разному... Сквозь пролом в стене я влез в дом мой... В отсветах свечки бликала роскошь. Критские, генуэзские, ассирийские и аккадские серьги, кольца, браслеты, гребни и перстни, и ожерелья... Девять тонн!.. Нет, все сто!.. Нет, сто тысяч!!! Руки тряслись, смех вырвался... $$h$$$ Кубок Трои?! О, здесь на тысячу миллионов!!
  Сикли здесь! Скот!! Рабы!!!
  
  
  
  
  XXII Жизнь-победительница
  
  Одолел аврам! этим кладом ввёл меня в титул! Я в бытии его: сикли, скот и рабы... Страх смял меня. Полз туман; дождь бил в грязь... Вспышки вырвали речку, женскую голь за ней... Дана?.. Местная дура? Что мне в ней? Дескать, я с нею бегал, ночью и голый? Я и сейчас гол... Близ грохнул гром. Я съехал, боком и задом, в мокрую пойму. Не было, кто шумел там, разве бутылки; дождь кодлу выгнал... Нет и ракиты, только бельмо в земле; в россыпь семь чурбаков лежат... Из реликтовой ЖИЗНИ вдруг - чурбаки, да?.. Митя и Папа, нет их, стесались... Вот вся 'отцовская', мол, 'любовь'... ^#i донг §^^0^ ... Взяв чурбак, я его поволок... но сник вдруг. С детства жажду я крови, трёх... нет, семи с половиною заколол я ребёнка... позже и сына, вынужден сиклями...
  Не аврам ли источник зла?
  - Митя... - молвил я и побрёл прочь из поймы. В мозг надо выстрелить! Смысл, семантика, образованность - ради мёртвого intellectus?! Что же мне делать?
  Я влез в избу свою, коя стала руиной, и там вдруг понял, ^^^^#^ что я никто без ж. Чаю истины, а сам пол-, половина? Я глянул в печь, где пламя. Что ж, здесь убавится, там прибавится, дважды два!!! тренировку, ................ Где-то стучали!!...... текел и фарес. hfta^ ....... не соблюдахом якоже ? заповедал... H|-h^ hfta^^l^ll ^^^^#^^#^Ґ^^^#^#[[+^^^^#^ ATA =^=^#^#^^=§^^0^... Σςπξμ ηΰδπεμΰλ. ξλόκξ σςπξμ ςΰθνρςβεννϋε вла... !!!ме...ма... ма!!!  ! trrrrь взъЁ!!! Спас 21870070827207203000572... ? тренинг влыгалищных... Всё стучат?.. Звуки с хрипом... В двери веранды? После - в самой избе, то есть в той её части, что не сломали, в южной, что к пойме... В топке вдруг вспыхнуло... Рыжесть... плащ... в сверкании капли.
  - Павел Михайлович.
  Я зажёг свечу.
  - Ты?.. Вы, Верочка? Как?! - я спрашивал, не чтоб слышать, но в исступлении. - Слава Жизни! Мне в вас потребность! - Я ткнулся в плащ её, чувствуя, как мягка её грудь. - Нужда мне!
  - Па...
  Я прикрыл её губы, чтоб начать действовать.
  - Только вы смогли! Из-за имени! Угадать смогли, что нужны мне! Мальчик иззябнул! Здесь гибнут Квасовка и Россия!.. Я так и чувствовал, что лишь - верой! Мыслите, что вы богом здесь и любовью, да? сей 'gelebt und geliebt', если ей дифирамбы всюду и громко? Но тут одно лишь, чтобы в нас страсть продлять к мировому авраму: мол, возлюби, кем мучим! чем познают, люби: мысль и логос и в них - аврама. Будь вы здесь по любви - вас не было б, оттого что нужды нет. То есть будь смысл, вас не было б. Ибо - смысла вам нет здесь быть. Ибо к истине путь вне смыслов. Здесь то есть незачем с целью, здесь не горят огни! Вы здесь зря, приведи вас любовь...
  - Постойте! - Верочка, приоткрыв печь, чтоб посветлее, стала стирать с меня грязь и тину.
  - Будет! Не стоит, это не грязь отнюдь! - я твердил ей. - Здесь место истины, это след её. Я бежал сюда к истине. Завтра б кончилось... С чем вы? с чем вы? С любовью? Верочка, вы к кому с этой вашей любовью - к нечеловеку?! Ненависть мне нужна, вот именно, что и есть любовь в этом мире. Всё здесь обратно. Вы ненавидьте, но вот любить - нет. Я вам не дамся... Как оно: 'и познал Аврам Еву'? Ева-то, Верочка, жизнь была, 'Ева' - 'Жизнь'!
  - Но её ведь Адам познал! Не познал бы - как знать про жизнь, ответьте? Мы бы не знали!
  - Верьте, Аврам познал, не Адам! - убеждал я. - Он всё повыдумал. Вы к кому, повторяю, с любовью, если вы с ней сюда? Вы ко мне? Познавать? Напрасно! Он победил, аврам! Будь вы даже София... О, он нас издавна пас Софиями, идеалами ставил ум с пи@дой, чтоб любить познавать... нет, попросту венерически драть софистикой!! А вы, Верочка, не Венера и не София, не Пасифая, не Лорелея, не Клеопатра, не Галатея, не Саломея и не Елена. Вы - просто русская. Вера - нам лишь присуща, и вера подлинна, если цели нет. Цель от умысла. Нас бранят, как пойдёт речь о фикциях, - идеалах и принципах, вечных ценностях и культуре, - дескать, не веруем. Им, условным, только бы сунуть нас в словоблудство и об-у-словить. Что им мешает? Русскость мешает, коей противно их дважды два. Поэтому вы и шли сюда не по слову, а верой... Здесь жизнь воспрянет и будет вновь рай! Русская - оттого и пришли, где истинно!.. Надо к мальчику, - я тянул её, - чтоб, расколотым, сойтись в общность, дабы не женщина и мужчина, а... Ну, скорее! Ибо без женщины я не смог бы. Нынче всё выйдет!
  Верочка плакала. - Боже, рады мне? Я останусь, если вам нужно... Как хорошо быть важной и нужной!
  - Вас вела вера! - я заклинал. - Идёмте... Медлить опасно! - Я потянул её.
  Она некала: - Нет же... Я к вам по поводу... - Она вынула бланки с яркими буквами.
  - С Никой что-то случилось?
  - Ника в Чечне. За сыном...
  - Вздор! Мой сын здесь! Все живы, кто мёртв от вымысла. Митя - здесь!.. Умоляю! Бросьте вы бланки!
  Верочка бланки крепко держала. - Нет, я обязана показать! Клялась я! Так мне ваш друг велел. Прочитайте!
  - Но... здесь не маркино! Юридическая 'Ллойд-Кэмпбелл' уведомляет Пэ Квашнина, живущего... о вступившем... по завещанию... Лондон... банк в соответствии с волей... Вновь дар от Марки? Значит, он в истине? Мы вернём его, но не этим! - я отшвырнул бланк. - Этого вдоволь, - я показал ей клад. - Се сокровища, соблазнять нас!
  Гостья склонилась. - Но здесь лишь сор... Сокровища?
  - Да, нас сманивают, прельщают. Но - мы путь к истине... - Я тянул её. Уступая, глядя в глаза мои, то в сокровища на полу внизу (а их куча, сокровищ!), Верочка шла, шла!!!
  Я канул в пойму ? Дух мая полнил нас! пел пронзительный соловей: trrrrrrrrь^ Σςπξμ!!! Не в гениталиях, а в мозгах пол... Около берега, у бельма пня ракиты, мы с нею стали.
  - Здесь они, истина и мой мальчик, - я проборматывал. - И здесь Жизнь, что в нас с вами найти должна, чем мы были до умыслов, когда вдруг в раю нечто начало лгать себе и аврам обособился, утвердив бога нового - самого себя. Мы - шептал я, - мы прекратим быть, чтобы впасть в истину... - Я, обняв её, кончил: - Мы станем - БОГ!
  - Как?
  - Так. Стать бессмысленным! Мы, без мыслей, быть перестанем врозь и - сольёмся!
  Я покрывал её поцелуями... ? И упали... И отвечала, до антимыслей и до слияния нас в одно. Я чувствовал, что мир тает... дивный язык без слов наполнял гортань!!!!!!!!!!!!!!! U=/# J! ||E# n||A|^/# ^-i ҐE^ h# ndh-A^ -# -h -qtt/# ^/# τΰμ^/# B|^# TT-n irln-BnTr-^ftfr^-iA-i^Dl/ft^II^II^J- trrrrrrr!!! 'Боже, ах!' + !!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!............... Вдруг смерклось; я выпал в морось, к бельмам ракиты и к чурбакам средь веток, к женской груди в грязи и к испачканным бёдрам. Я побежал под вопль:
  - Дальше порева не идёт!!!
  Я заперся... И накрылся хламом из тряпок... После был стук в дверь, крик и слеза: впустите!!! Вышла лишь случка... вновь аврам одолел, гад... 'Dic mihi, quaeso, utrum abramus non sit auctor mali?' Да не аврам ли источник зла? xnj df э! важнее, чем архетип чтить. Трёх... - семи с половиной ножницы в чадо... В женщине мы оплакали... инсталляция технотронное имя Спас 2х2... 2х2... 2х2... 2х2... 2х2... 2х2... 21870070827207203000572...  тренировка ? влыгалищ... локализация 0002320003570002725... (вульва) 'бъ ме...ма... ма!!!  ! trrrrь!!! Инсталляция... Технотронное имя Спас 217070827207203000572... aeternitatis... ? Есть аврам или нет? Он в каждом, кто в бытии его, плоть от плоти и покемоны ИНН 21870070827207206663000572... 'здесь огни ? не погашены'... Ника? Митя и Папа............ 'Я ненавижу вас', это Верочка: гарри-потерство куннилингам: сбой и ошибка, сатириоз? да!........................... 2102121000021572... 2х2...failure упанишады 0021572923754911110000000032847562572572 технотронное имя чилам балам не в гениталиях, а в мозгах... ва... ва... ва ALL#Ґ-,^4a^ #-rE=Eq   апофатизм!!!!!!
  Тряслось всё, и я подпрыгивал в такт...
  Был голос, что меня - нет, дом рушить... но отыскали: 'Слышь, ты, Михалыч?.. Слышь? Это я - Толян. Ты про бабу тут? Нá, Дашуху-то... Деньги дай... а ты пользуй... мы твою 'ниву', ёп, за Дашуху. Чин-чинарём, акей!' Снова случка? Ибо в мозгах ж!! Я засмеялся и вдруг решил мозг вырезать - да и к речке. Мол, я грех вынул; истина, дайся! В мозге - грех! Мнят убить меня, но я мозг долой, а там - грех как нагорщина и культура, как смерть и муки...
  В пол застучали... тряпки взлетели... Младший Закваскин поверг меня.
  - Мразь, урою! - После в мобильник: - Ты, Саид?.. Дуй сюда, падлу в морг взять. - И он склонился. - А я узнал тебя.
  Он узнал во мне ИСТИНУ! Это был не Закваскин, а сама словь, сам логос... и, когда он достал ПМ, я его - в горло, чтоб оно треснуло. Ливень сёк меня, я волок его... мы скатились... я весь побился, ибо нагой был. Подле ракитного, вровень с почвой, бельма в грязи я ногтями рвал землю, чтобы зарыть его... Вроде фары?.. Я влез в избу и притих.
  Милиция?
  - Что малчышь? Нэ уехал? Врэмя давалы? Есть заявлэние; жэнщину Дарью, эту, с Мансарово, ты насыловал. Также ты Дану, а ей шэснаццать, и она дура. Была не стыдно? Эти Кубякины, Николай с Анатолый, ты дал им 'ниву', чтобы малчали, и в них ружьём стрэлял. Ты маньяк? Бэдных женщин? Люды жалэют. И Николай Николаич, сам, из Госдумы, тоже жалэет! Нэмцы жалэют. Даже Кубякины... Только я тэбя знаю... - Он поднял бланк. - Что?
  - Верочки... -  shх я. Я мог без слов внушать.
  - Ллойд и Кэмпбелл... Пэ Квашнину... вступившем... по завэщанию... Лондон банк в соотвэтствии с волэй... освобождённые от налогов сто мыллионов двэсти пятнаццать... - Он снял фуражку вытереть пот. - Вы эта... Павел Михалович, вы бальшой пэрсон. Паздравлаю. Очень бальшой стал! А Николай Николаич? Он эта знает?
  - Он мне и власть здесь сдал, - хохотнул я. - Я здесь хозяин. Будет по Мóэму.
  - Здэсь по-вашему?
  - Нет, по Мóэму, кто сказал, что не муки, успех полезен... Лучше я стал, скажи?
  Он отвёл фонарь.
  - Гаспадин Квашнин, я Саидов. Вам помогать долг... А тот Кубякин - в турьму... Ещё пысьмо... - он вручил мне листок и сгинул.
  Я прочёл Верочки: 'Страшно. Если возможно, как вы, измыслить, разум преступен. И вы не боретесь, как хвалились вы, со словами, а вы творите их. И не в выдумках дело, а вы внутри гнил...'
  Я канул в пойму, чтоб рыть близ трупа.
  Дождь низвергался; речка шумела, и я зарыл его, мл. Закваскина, на косе близ вод...
  Всё сменилось, странно и дивно: кончился ливень, ветер развеял мглу; тишь объяла мир до основ. Встал месяц, осеребрив всё: склоны и речку, травы и ивы...
  Тени шли тропкой - истина и мой мальчик...
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"