-- Аю-аю-аюшки, купим сыну варежки, будет наш сынок ходить, будет варежки носить... аю-аю-аюшки...
Тускло светит огонек в плошке с маслом, сыночек давно уснул, пора и ей. Встала, высокая, слегка сутулая, скинула платок с головы. Проверила, хорошо ли прогорели угли в печи, задвинула заслонку. Легла, укрылась одеялом. Оно хоть и лоскутное, а шито с выдумкой и любовью, ещё бабкино, теплое. И люлька колышется тихонько. Спи, сынок.
Аю-аю-аюшки...
Старик за стеной вздохнул, заворочался. Легла Анна, угомонилась, напелась. И за что такая судьба ей страшная, ведь первой красавицей была дочка, а потом верной женой Петру. Нет, не ладно что-то в этом мире с грехами да наказаньями. Не тех караешь, господи, не тех. Третий год колыбель качает...
Аю-аю-аюшки...
На глаза наполз туман - то ли слезы, то ли сон. Опять чудится весеннее утро. Анна в доме была, сыночка укладывала. Не в этом доме, а в мужнином, откуда Петра на фронт проводила. Ваняшка родился через месяц после проводов, вот и нянчила. Как зашумело, вначале думали - гроза идет, потом разобрали - моторы. Кто в огородах был, к домам кинулись, кто в домах - наружу, посмотреть.
Вот и Анна выскочила, только до колодца добежала, а танки эти проклятые сзади, с тракта обошли. И стрельнули только один раз, для острастки. Прямо по её дому. Не успела вернуться, горячей волной швырнуло в смородину, видать, тогда головой и ушиблась.
Все три дня, пока немчура в селе порядки свои устанавливала, девок, парней да молодух угоняла, лежала без памяти в горячке.
Старик зажмурился, перевернулся на бок, стараясь не потревожить спящую рядом жену. Вот и сам себя в мыслях стариком стал называть. С того момента, как снес на погост обгорелый брус с железным крюком - все, что смог на пепелище от внучка найти. На крюке тогда колыбелька висела, качалась. Это уж он потом новую выстругал. Уж больно Анна просила - дескать, некуда ребеночка положить, как же он? Не заглядывает старик в ту колыбельку, один раз глянул - хватило. Лежало там полешко березовое, в тряпицы запеленатое. Да так ладно запеленатое, словно и вправду ребеночек, внучек...
Аю-аю-аюшки...
Утром, не успели встать, Анна радостная из дома убежала. Сказала - по ягоды, земляника поспела. Взяла корзину, сверток тряпичный из колыбели к груди прижала и унеслась. Ну и то ладно, что хоть не будет взаперти сидеть, лето-то вон какое теплое да солнечное. А что под утро громыхало, так это гроза за лесом, а не фронт, фронт от них теперь далеко ушел.
Старик похромал к сараю, выдернул из колоды топор. Эх, нет теперь той радости от колки дров, что была раньше, не нравится ему теперь березовые чурки рубить, словно по живому бьет. Совсем он извелся с дочкиной маетой. Хотя ей-то не маета, вон даже веселая, улыбалась. От Петра треугольник пришел, написал, что уже на границе бьются, и рука раненая совсем зажила. А в конце приписка: "Ваньку береги". Ой, что будет, когда вернется...
Под вечер, поев и подремав в тени, старик вышел в огород, ждал, когда появится со стороны леса дочь, выдергивал из рядков картошки сорняки. Дождался. Она шла, непривычно наклонившись на сторону, словно вела кого-то за руку. А ведь и правда -- вела. Мальчишечку, годков трех, закутанного в серую кофту, которую сама Анна себе и связала. Да что же это такое, Господи?!
Осел старик между кустов обильно цветущей картошки, пучок осота выпал из разжавшихся пальцев.
-- А вот и мы с Ваняшкой. Пошел, наконец, сыночек! -- Анна счастливо засмеялась, подхватила на руки ребенка, поцеловала. -- Сам пошел, ножками!
От дома, уронив с головы платок бежала жена старика, Евдокия. Охнула, рукой зажала рот, перекрестилась. Мальчик настороженно смотрел на неё зелеными, цвета болотной воды, глазами.
Старик с трудом поднялся, шагнул к дочери, всматриваясь в худенькое бледное лицо ребенка. Редкие светлые волосики шевелил ветер, ушки и носик аккуратные, а рот крупноватый, с приподнятыми уголками, улыбчивый. Вместо рубашки -- пеленка с дыркой для головы, из под материной кофты свешиваются босые замурзанные ножки. Да кто же ты?!
-- Поесть-то нам дадите? -- засмеялась Анна, ткнулась носом в детскую макушку. -- А то мы весь день на одной краюхе хлебной, да на ягоде. Голодные мы.
-- А корзина-то где? -- не нашлась, что больше спросить, Евдокия.
-- Потерялась где-то, не до неё было, -- беспечно ответила дочь, проходя мимо неё к дому. Старики переглянулись, понимая горестный страх друг друга.
Когда после ужина Анна принялась купать сына в бадейке, они все оглядывали ребятенка, словно искали изъяны в нежном детском тельце. Изъянов не было, но и маленького, с ноготь, родимого пятнышка под правой лопаткой, тоже... Анна же, словно позабыв об этой отметинке, поливала из ладоней теплую воду на плечи и смешно втягивающийся от этого животик, что-то ласково бормотала мальчику. И когда завернула его в мягкую холстину, он заулыбался, приник к ней, украдкой посматривая на притихших и потерянных стариков.
"А может, обычный найденыш?" -- только и смогла пробормотать старуха, со стоном укладываясь спать. "Дай-то бог..." -- ответил старик, пытаясь уговорить самого себя, что приблудилось к Анне чье-то покинутое дитя.
Но на следующий день, когда дочь стала примерять на мальчика скроенную и сметанную из старой бабкиной юбки рубашонку, увидел старик на покрытой легким младенческим пухом спинке пятнышко. То самое, похожее на раздавленную смородинку.
Непривычно зашлось сердце, а ведь раньше никогда... Старуха ничего не видела, но ведь увидит. Как жить-то дальше? Как жить?..
Анна, словно не замечала, как сторонятся мать с отцом её Ванечки, не просила помощи, сама с ним тетешкалась. Голоса они его почти не слышали, только иногда он что-то тихо шептал Анне на ухо, а она смеялась и целовала его. И во двор почти не выходил, все в доме сидел.
Колыбельку сняли, мальчик в ней не мог поместиться, дочь с собой укладывала, к стеночке. Но каждый вечер из-за неё доносится:
-- Аю-аю-аюшки, купим сыну варежки...
А сердце теперь ныло всё чаще, все страшнее было глядеть в сторону ребенка, играющего на полу с деревянными чурбачками. Однажды старик вырезал ножиком уточку да лодочку, пустил в кадушку с водой, позвал Ваняшку. И краем глаза поймал в темной воде отражение -- не детского лица... Да и вообще, не лица, вроде. Мальчик ручки в воду сунул, разбил отражение, морок исчез, но не забылся.
Решился старик только на следующую весну, когда подрос Ваняшка, стал смотреть смелее, по двору до самой огорожи бегать. Бабы у колодца шушукались, нехорошее говорили. Дескать, войне скоро конец, воротится Петр, так ему про пожар всё обскажут, да про то, что нечисто в доме у тещи с тестем. Кто-то видел птицу сизую, что на их крыше человеческим голосом плакала, кто-то жалился, что все гусята передохли, после того, как мальчишка ихний на них глянул. Евдокия совсем с лица спала, ссутулилась, испереживалась. И дальше мука будет только прибывать, потому что вот она мука -- за огуречной грядкой кузнечиков ловит.
Вот и надумал -- в лес, чтобы никто не видел. А там уж, как получится. Поубивается дочь, да смирится. Хотя в первый-то раз не смирилась. Но пусть уж лучше чурочка в колыбели, чем этот ласковый взгляд зеленых глаз. Сроду в их семье такой зелени не было, да и у Петра тоже. Старик помнил родителей зятя, хотя померли молодыми. Петька рос сиротой, но справлялся по двору сам, а после в колхоз пошел, на тракториста выучился. Черноглазые там все были, черноглазые да черноволосые.
Анна Ваняшку отпустила радостно, пусть с дедом побегает, на цветы лесные да на бабочек посмотрит. А она пока белье отобьет. Поцеловала на дорожку да пошла к реке.
Ручонка у мальчика нежная да теплая, пальчики робко в стариковой ладони шевелятся. Да только морок это всё, не внуковы это пальчики, внука его снарядом разметало, огнем сожгло. Кто ты, наваждение лесное?
Пошли к Савёловскому болоту, к топи. Там и коровы, и мужики взрослые порой тонули, не то, что малец крошечный -- затянет, никто и не найдет. Как пришел в их дом гостем непрошеным, так пускай и уходит. Кто им его дал, тот пусть и забирает.
За ивняком колыхалась осока, прошлогодние камышиные стрелки торчали из новой поросли. Ваняшка вскочил на кочку, запрыгал, засмеялся -- кочка-то мягкая, оседает под ним, весело. А смех колокольчиком, тает, теряется среди глухих болотных топей. Тут эха нет, все зыбкое, туманное. Только из камышей в ответ шуршит:
-- Аю-аю-аюшшшки...
Замерло сердце, захолонуло, когда Ваняшка к самой трясине подбежал. По краю -- травка зеленая, нежная, а дальше темная вода вся ряской затянута, только в середине просвет. Заклубился над водой туман, скрыл мальчика, даже рубашечка синяя уже не видна. Вот и ладно, вот и врать не придется, сам убежал, и не стало. Старик глаза закрыл, отвернуться хотел, но не смог.
-- Аюшшшки... -- сказал камыш, нежно зашелестели зеленые пальцы, приняли ребенка, погладили. Тает смех, тает, не смолкает. От болотного запаха голова кружится, кочка за кочкой под ногами пружинит.
-- Стой, Ваняшка, стой! Не ходи дальше!
А в ответ -- только смех среди прядей тумана. И где-то рядом почудились две фигуры -- побольше и маленькая. Внучек?
-- Отпусти его, не тронь!
Разделились, распались, та, что крошечная, навстречу метнулась, к коленям прижалась. Старик наклонился к растрепанной головенке, и быстрым теплым шепотом навстречу:
-- Деда...
И отголоском, которого быть не должно:
-- Иди, Ваняшка, иди...
Легкий взмах то ли рук, то ли крыльев осторожной птицы, и стихло.
Как вышли на твердую землю, старик не помнил. Внучек ли вел, сам ли он в белом мареве дорогу находил, каким-то чутьем обходя обманные места, да только выбрались. Долго сидели на колкой хвое под обгорелой наполовину сосной, лес слушали. И уже не думалось, откуда мальчик. Как всякое дитя -- послан им кем-то. А он, дурень старый мог не уберечь, мог отдать! И как бы они без Ваняшки?
Вот сейчас отдохнут и пойдут потихоньку домой. Пора, заждались их там. И неправду бабы про гусят говорили, небось, наелись гнилой ботвы, вот и подохли. А птица сизая, так это, знамо, та самая птица, крылья-туман. По Ваняшке скучает.
Ох, внучек, непросто всё в жизни. Не знаешь, когда отнимет, когда подарит.