Савченко Пампура Е.И. : другие произведения.

Угольный бог

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    ТРИГГЕР КИЛОМЕТРОВЫМИ БУКВАМИ! Дети и война

  Угольный бог
  
  1
  
  Ночь на исходе. Где-то наверху смутный скрип, сквозняк. Марик и Мика устроились прямо посередине лестницы, между ними горит керосиновая лампа. Пёрышко лежит, развалившись, на верхней ступеньке и мерно стучит носком по перилам. Марику не нравится этот стук, ему всё время кажется, что сзади по лестнице к ним спускается кто-то чужой и тяжёлый. Только вот попробуй, скажи про это Пёрышку.
  - Слышь, - шепчет Мика, - а я угля нашёл.
  Щёки, подбородок и ноздри у него кирпично-красные от света лампы, а глаза - как два уголька. Зубы у Мики белые, а всё остальное - коричневое и невероятно чумазое.
  - Лучше б ты керосина ещё нашёл, - гнусавит сверху Пёрышко, - а то как жечь его, так вы оба тут...
  Мика лаской выворачивается в ту сторону; в круге света показываются грязная шея и ухо.
  - А ты девчонка, - бросает он весело вверх по лестнице.
  Пёрышко вскидывается в темноте.
  - Чё сказал? Сам девчонка!
  Вообще-то на рассвете Пёрышку предстоит идти наверх, на стражу. Сам он называет это иначе, но Марик к слову не привык, оно кажется ему каким-то грязно-насмешливым. Уже почти рассвет - Марик видит, как вдалеке сереют и проступают в темноте щели между досок - но Пёрышко, кажется, это совсем не волнует.
  Ночью они не спят. Никогда. Жгут лампу и носят с собой. На всякий случай.
  - Там, рядом, - охотно, доверительно рассказывает Мика, - угольные склады были. Раньше. Ну, где пути ещё, ну, ты понял. Сами эти склады бомбой разворотило, а подвалы остались, ну, я и слазил вчера.
  - Это когда, - хмурится Марик, - днём, что ли?
  - Да ну! - Мика мотает головой, отгоняет дурную мысль. - Что я, совсем ненормальный. Когда вы наверху сидели.
  - А.
  Марик начинает вспоминать, был ли тогда с ними Мика. Уследить за ним бывает трудно, особенно в темноте - он появляется, исчезает, постоянно чем-то гремит, приносит, уносит, шебаршится где-нибудь неподалёку. Прошлой ночью была очередь Пёрышка рассказывать; Марик заслушался и теперь не мог припомнить, что в это время происходило вокруг.
  - А зачем тебе уголь? - спрашивает он. - Камин-то сдох.
  Мика дёргает плечом. На нём надето и накручено столько всяких пиджаков, кофт и шарфов, и они все шевелятся и шуршат. Чёрные его кудряшки, длинные, совсем по-девчачьи отросшие, лежат на плечах бараньим воротником.
  - А затем.
  И зыркает быстро наверх, в темноту. Марик моргает и думает, уж не собрался ли он втихую поджечь Пёрышко, пока тот будет спать. Видно, Пёрышко думает что-то похожее, потому что он задумчиво говорит оттуда:
  - А вот я щас кому-то по шее дам.
  - Не дашь, - беззаботно откликается Мика. - Тебе наверх пора.
  - Хрена мне чего пора. Рот закрой.
  - Уже светло почти, - напоминает Марик. Ему тревожно, тяжело; он кожей чувствует, как мир вокруг дома наливается бледным светом. Уже совсем скоро э т и проснутся.
  Сторожить уговорились вместе, каждый день, и раньше никто никогда не отказывался.
  - Да ну тебя. Я спать хочу.
  - Ну и что? Ты же знал, что твоя очередь!
  Марик боится перечить Пёрышку, тот выше, сильнее и по шее давать очень даже любит - однако есть вещи, которых он боится больше.
  - Пусть, вон, Рыжая на стрёму идёт. Она всё равно не спит нормально.
  - Рыжая, - отвечает Мика, - позавчера дежурила.
  - Тогда сам иди.
  - Чего это я? Я не пойду!
  Пёрышко подскакивает, рывком подтягивает под себя ноги в больших, взрослых ботинках.
  - Как дам щас...
  Мика успевает дёрнуться. Марик стоит на месте, молчит, морщится: Пёрышко двинулся так, напугать только, и совсем вставать вообще не собирался. Наконец он говорит:
  - Ладно, пошли.
  Старший парень подымает голову, когда янтарный свет проплывает у него над головой.
  - Э! Лампу оставьте.
  Марик мнёт в ладони гибкую проволоку и поворачивает направо на площадке. Голос Пёрышка уже за спиной.
  - Обойдёшься, - тихонько говорит Марик в глухую стену.
  Слева ступеньки обвалились; теперь там только чёрная бесформенная куча. Как-то раз Марик хотел разобрать её на дрова, но Пёрышко и думать запретил: обвалится, мол, с концом, и всех угробишь. Мика смотрел наверх долго, странно, но тоже, в конце концов, его поддержал: нельзя.
  Окно, что было на площадке, кто-то забил досками - наверно, от воздушных налётов. Теперь и не разберёшь, какой оно было формы. Но Марик этому рад.
  Наверху - столы, шкафы, разломанная кровать. Книжки в шкафах отсырели, склеились и превратились в твёрдые картонные кирпичи. Наверно, только поэтому не повыпадали. Марик не любит здесь бывать, он поднимается сюда разве что когда приходит его очередь сторожить. Здесь вроде бы всё, что надо комнате - стены, мебель, даже ковёр, - только вот стоит оно совершенно не так. Не хочется эти стулья протереть, выбить из них пыль, сесть задом наперёд и покачаться. Даже подходить к ним не хочется, если совсем честно.
  Подолгу здесь бывает только Рыжая. Они все привыкли её обходить, как обходят стол или шкаф. Марик поднялся первым, покачал лампой, стрельнул глазами по углам. Вон, сидит у стены, отдирает хлопья краски. Стена мутно-оранжевая, как фабричный кирпич, как Микино лицо. Наверно, с керосинкой всё вокруг такое.
  - Привет, - говорит Марик. - Ты спать ложишься?
  Окно в правой комнате есть, и даже с одним стеклом - треснутым. Они наглухо закрыли его толстым одеялом. В одеяле одна только дырочка, как раз напротив глаз - наружу смотреть. В комнате душно; однако воздушная струйка на щеке холодная. Марик подставляет щёку и моргает. Снаружи уже осень.
  Мика мнётся рядом.
  - Ну чё, - говорит он, - ты тут?
  - Ну, тут, - отвечает Марик. - Что делать-то.
  - А пошли со мной.
  - Куда?
  - Чего покажу.
  Марик отворачивается, и холодная струйка плещет в ухо. Он натягивает потуже кепку.
  - А покажи тут.
  - Тут нельзя, - выворачивается Мика. - Это такое... тайное. И это надо не здесь.
  - Чего ж ты ночью не показал?
  - Да ночью все бы увидели.
  Марику обидно, и пойти с Микой хочется, и тайное посмотреть. Да и вообще - ему немножко лестно, что Мика ему доверяет. Только вместе с воздухом с улицы просачивается первый звук - тихий, глухой, чужой. Леденеют пальцы и сами по себе прячутся поглубже в рукава.
  Марик мотает головой.
  - Не. Мне сторожить.
  И тут же приникает к окну. Двор перед домом весь засыпан хламом - битым кирпичом, стеклом, шиферным крошевом. В слабеньком утреннем свете всё это серое. Теперь Марик знает - специально засыпали. Ещё он знает, что от калитки до крыльца есть проход, чтоб добежать быстро, если знать, куда наступить. Не знаешь - ноги переломаешь, мало что изрежешься весь.
  В углу двора смотрит в небо разбитый прожектор. Земля под ним мерцает мелкой стеклянной пылью. Двор пустой, и улица за забором тоже пустая. А вот в переулке слева, с другой стороны дома, стоит э т о т. Непонятно чего стоит. Вроде хоть глядит в другую сторону - хотя шут его знает, куда он там глядит. Марик хочет отвернуться, но отвернуться нельзя - надо следить.
  ...Мика подбирает полы пальто и на цыпочках выходит на площадку. Пёрышко уже спит, шлёпает толстыми губами. Вечно как развалится от перил до перил - и не обойдёшь, вот ведь кабанище... Мика переступает через Пёрышкину руку осторожно, подобрав обтрёпанные полы. Ступеньки молчат, не выдают, хорошие ступеньки, свои.
  Под лестницу они не ходят; там набросаны части старой мебели, дырявый пыльный таз и куча ржавых пружин пополам с войлоком. От всего этого чешется нос. Но между тазом и подпорками лестницы есть маленький свободный пятачок. Мика усаживается туда свободно, а вот Пёрышку не влезть, и даже Марику, наверно, тоже не влезть, великоват он.
  Кусочки угля Мика хранит в дыре подкладки; они бьют по коленям при ходьбе, но это ничего. Все удобные, какие надо: один большой и плоский, другой ещё больше, весь в выростах и блестящих сколах. И три маленьких, круглых. Мика аккуратно кладёт их один на другой, так, как учила его старая бабушка. Кладёт и шепчет:
  - Встану не поклонясь, пойду не помолясь... где солнце не светит, где ветер не веет, там под землёй, под морем, под полем, залёг Угольный бог.
  В доме темно, только неизвестно какой свет переливается на сколах, как в глади ночного омута, как в живых глазах. И мнутся, спешат, смешиваются слова просьбы:
  - Заклинаю углём, и огнём, и-полем-и-морем... в беде помоги-дом-убереги... чтоб-в-дом-чужому-ни-ходу-ни-шагу... ни шагу... чтоб-ни-дать-ни-взять-ни-криво-поглядеть...
  Угольный бог молчит, но Мике чудится, что тот всё слышит.
  
  - Марик -
  
  Он попал под воздушный налёт. Вместе с семьёй, вместе с домом попал. Мама с сестрёнкой были на кухне, он слышал, как они там чем-то звенят. Папа, наверно, был у себя в кабинете - он вообще из кабинета почти не выходил и заглядывать к себе просто так не разрешал. Марик сам только успел забежать в прохладную прихожую; пока топтался там, пока по одному стряхивал с ног галоши - сдвинулось вокруг, сначала мягко, непонятно, а потом всё быстрее, и полосами смазало окна, и обои, и зеркало напротив двери.
  Потом было темно; он ползал и прятался в бесцветной пыли, хотя особенно ползать было негде: только развернуться, да сунуться в одну нору (с той стороны был тупик), потом развернуться обратно, да так, чтоб острый выступ по спине не прошёлся, очень после него болела спина - лечь на землю животом и приникнуть лицом к окошку. За окошком валялись камни и ходили туда-сюда чужие чёрные сапоги. Марик следил за ними молча; не кричал, не звал никого, и даже дышал тихо-тихо, только слизывал с губ солёную бетонную пыль. Она быстро нарастала снова.
  Марик был уже большой и понимал, что на улицу выйти очень надо, надо найти кого-нибудь, чтоб раскопали развалины и достали сестру и папу с мамой, которые, может быть, так же лежат сейчас где-то наверху, над ним, молчат и ждут, когда он им поможет - уже два дня лежат, а может быть, даже три; и надо найти чего-нибудь поесть и попить, хотя ни есть, ни пить ему не хотелось; и согреться, и развести костёр, потому, может, что он где-то слышал, что в таких случаях принято разводить костры. В его крохотном подземном лазу не было ни холодно, ни жарко, ни сыро; там было вообще никак. Но снаружи мелькали чужие сапоги, и Марик никуда не ходил, а только лежал, и молчал, и думал.
  Когда сапоги затихли и он, наконец, вылез, над ним не было уже ни папы, ни мамы, ни живых, ни мёртвых - все развалины верхнего этажа вообще куда-то делись. И соседская собака, и бельё, которое они развешивали в развалившемся сарае, чтоб лётчики не увидели, и мешки с песком в конце улицы, и ростовщичья лавка с узким окошком, и фонари, и мотыльки. Исчезло всё, и улица лежала перед ним странная, пустая и незнакомая, и он сначала не понял и дёрнулся бежать прочь от прожекторов, но ровный мертвенный свет нашёл его и за углом, и под навесом, в перевёрнутой бочке. Свет был в окнах, и лужах, и между камней брусчатки, он был везде, хотя ниоткуда не брался.
  А потом вместе со светом пришли э т и.
  В заброшенный дом Марик ни в жизнь бы не сунулся; кто-то ему рассказывал, что бомба попала прямо в спальню, где жила злая разбогатевшая цыганка, и её разорвало на части прямо в постели. Может, и врали, конечно - да только недобрый был дом, жуткий, как чёрная жаба, которую случайно, вслепую нащупаешь под крыльцом - и отдёрнешься. Да ещё и кривой на одно верхнее окно, и от этого весь перекосился и оплыл его фасад.
  Нет, Марик бы к такому страшилищу и близко не подошёл, даже при том, что вокруг не было никого из э т и х, - если б не заметил в целом окне слабенький оранжевый огонёк. Может, там горела свечка, может, керосиновая лампа. Тёплый был огонёк, родной, человеческий; Марик таких не видел с самого налёта.
  В тот раз очередь сторожить была Микина; он и жёг лампу. И Марик про эту его лампу помнил до сих пор, и ещё помнил, что Пёрышко хотел было его прогнать, да Мика заступился. Помнил и думал, что Мику в обиду ни в жизнь не даст.
  
  2
  
  Когда уже посерел и выцвел день, начинает топать по лестнице грузный Пёрышко. Марик сидит, горбится у окна: Микино пальто, конечно, греет и его, и притулившегося сбоку хозяина, однако же с улицы тянет всё сильнее. Перед закатом на краях одеяльной дырочки после его дыхания начал нарастать иней.
  Пёрышко потягивается, одним прищуренным глазом, как кот, глядит на них.
  - Так, - объявляет он. - Хорош прохлаждаться. Кто вчера лясы точил, тот, значит, сегодня поработает.
  Марик глядит на него хмуро.
  - Ты и точил.
  - А ты не оборзел? - фыркает старший парень.
  Мика ворочается и ловко подхватывает и натягивает на себя сброшенную полу.
  - А ты сам не оборзел?! - кричит Марик. Дрожит и прижимается к стене беспомощными ладонями неспящая Рыжая. - Как сторожить, значит, так мы, как работать - так тоже мы?!
  - Ага! И керосин жечь - как есть вы, - крысится в ответ Пёрышко. - Каждую ночь. А он, между прочим, не бесконечный.
  - Ну чего вы лаетесь, - бурчит со сна Мика.
  - А кто лается? Он же и лается. Я ему дело говорю: за керосином, говорю, пора, почти весь, вон, сожгли...
  Мика садится, зевает.
  - Так-то да, - соглашается он. - За керосином пора. Я и склад вчера вроде как видел... разрушенный, правда, но вдруг там чего полезное уцелело, его обычно подальше прячут...
  Марик сжимает губы.
  - Никуда мы не пойдём сегодня.
  - Почему? - настораживается Мика.
  Пёрышко дёргает плечом.
  - Это кто сказал?
  За окном поднимается ветер. Губам холодно.
  - Снаружи не то что-то, - срывает ветер у Марика с губ. - Весь день мимо дома шатались. И вон там, дальше по улице.
  Мика закусывает губы. Понятно и без слов, к т о днём мимо дома шатался.
  - А склад как раз туда...
  Пёрышко морщится, мнёт и кукожит круглое своё лицо.
  - Да вы забоялись просто. Так и скажите.
  - А ты, Пёрышко, прямо так и не забоялся?
  - А чего бояться-то? Тоже мне.
  Мика приникает щекой к одеялу, глядит в щель.
  - Сейчас вроде как никого не видно, - говорит он. - Марик, скажи, а много их было?
  - Не знаю, сколько. Я их не отличаю.
  - И вон туда пошли? В переулок?
  Марик вздрагивает обоими плечами.
  - Там один всё время стоял. Часа три, наверно. У крайнего дома. Как будто караулил. А остальные ходили - и туда, и оттуда, всё время.
  - Он точно тебя не видел? Ты лампу потушил?
  - Я одеялом прикрыл, вот так...
  Пёрышко сзади пинает дверной косяк. Трещит и отлетает щепка.
  - Так и знал, - припечатывает, - что вы трýсы. Только я за вас один тяжести не потащу.
  - Ну и не тащи, никто тебя не просит.
  Он упирает руки в бока.
  - Значит, так: или со мной идёте, или выметайтесь из дома, понятно?
  Ему хочется быть страшным. Большим.
  - Это ещё как сказать, - скалит зубы Мика, - кто отсюда выметется.
  Губы у него подрагивают. Ясно, что не из-за Пёрышка.
  - Нас-то трое, а ты один.
  - Ой, напугали. Один трус и две девчонки.
  - Сам девчонка!
  - А ты ещё и цыган! И мамки у тебя не было, на дороге нашли!
  - Много ты знаешь про мою мамку, - звонко отщёлкивает Мика.
  Рыжая прячет голову в ладони. Марику от этого почему-то очень стыдно. Просто невероятно стыдно.
  - Ну и ладно, - говорит он. Слова такие холодные, что немеет язык. - Ну и пойду, пожалуйста. Если ты заткнёшься.
  Ему всё это уже надоело. Он не спал, голова у него гудит, а в глазах - мелкий чесучий песок. Если они сейчас будут дальше стоять и ругаться - он Пёрышку врежет. И плевать, что с ним потом, после этого, станется, - врежет и всё, причём со всей силы.
  Мика хмурится.
  - Давай лучше мы вдвоём. Я там всё знаю, я там был. А ты поспишь пока что.
  - Поспать, конечно, хорошо бы, - отвечает Марик. - Ну, а если там э т и?
  - Ну, значит, не пойдём туда. Вернёмся.
  - А если они там нас дожидаются?
  - Тогда убежим. - Оборачивается, смотрит на Пёрышко, изгибает бровь. - Ну, или самого толстого можно им оставить.
  - По шее захотел? - вскидывается тот.
  - А если там нет никого? - продолжает Марик рассудительно. - Вы вдвоём много не утащите, только зря проходите. Надо третьего. Рыжая не пойдёт всё равно, да и толку с неё. Лампу ей оставим...
  - А сами как? - возражает Пёрышко. - Это ж под землю лезть. Ничего не увидим.
  Он прав, конечно, в потёмках рыскать - так себе занятие. Только лампу из дома выносить нельзя, и Рыжую без света в доме нельзя оставлять. Страшно в доме без лампы.
  - Ничего, - успокаивает Мика. - Я там всё знаю, я увижу.
  - Это как, спрашивается? Как кошка, что ли?
  Мика ухмыляется.
  - А угадай, как. Я ж цыган.
  Из дому Мика выходит первым; остальные стоят у двери, чуть-чуть, на щёлочку приоткрыв створки - смотрят, как он ступает между набросанных обломков. Смотрят, не побежит ли назад.
  Мика доходит до забора, пролезает в щель и уже оттуда машет рукой.
  - Всё, пошли, - шипит Пёрышко. - Чисто.
  Марик молчит. Канистра в руках и пустая, да нелёгкая. Руки от неё пахнут керосином и мокрым железом. Дно скребёт по бетонным углам.
  Улица пустая, только Пёрышко торчит на самом видном месте. Между камнями брусчатки - серебристые прожилки. Холодно лицу, холодно рукам. Марик отдувается, ставит канистру наземь - понемногу ставит, осторожно, чтоб не забрякала - и озирается. Вдоль улицы - забор, за дальним углом забора - чернота.
  Пока он смотрит через плечо, выныривает Мика.
  - Пошли, - шепчет, - пошли!
  Крайний дом ещё наполовину выдаётся из мрака. Окна у него совсем слепые, щербатые, без стёкол. Мимо крыльца семенит торопливо, зажмурившись: здесь с утра стоял э т о т. Стоял и смотрел.
  - Слышь, ты, - шепчет спереди Пёрышко, - где ты там? А этот склад далеко ещё?
  - Да не очень, - отвечает Мика. - Квартала два или три всего.
  - Ну, смотри мне! А то, знаешь, не хочу за полгорода тащиться...
  Что-то хрустит под подошвой.
  - Слушай, - роняет на ходу Марик, и слова осколками скатываются на брусчатку. - А стекла нового ты там не видел?
  - А? Чего?..
  - Ну, или хотя бы досок.
  - А на что тебе?
  - Окно бы надо поплотнее забить. А то холодно.
  - А чем ты забивать собрался? Это и гвозди надо, и молоток надо. Где ты это всё возьмёшь?
  - У нас, вон, кирпичи есть, можно кусок взять и им забить. А гвозди надо, конечно... да, может, у нас во дворе есть? Или наверху стул разломать, повытаскивать...
  Домики вокруг стоят низенькие, горбатые. Развалины склада между ними - глухая чёрная куча: не пройдёшь, не пролезешь. Пёрышко рыскает по углам, проверяет, нет ли кого. Марик ставит канистру и трогает пальцем волокнистую гнилую доску. На дереве сверху тонким слоем - скользкое: то ли наледь, то ли слизь.
  Мика зовёт из угла:
  - Давайте сюда.
  Там не видно ни зги. Он шагает туда как в омут. Ковыляет на звук, тащит за собой канистру. Вплотную к стене оказывается - у самой земли проступает блестящее. Это окно; треснутое, изнутри подпёртое листом фанеры, однако же - окно. Мика расшатывает створку, что вросла в землю почти на палец; отжимает её немного, шатает ещё, отжимает дальше.
  - Разбухла, зараза, - шепчет. - Ну ничего, щас я.
  Проворно опускается на колени, ползёт задом наперёд - и растворяется, тонет в земле. Марик стоит, ждёт, пока по-над землёй не раздаётся снова Микин шёпот:
  - Так, толстый сюда не пролезет, будет вытаскивать, значит. А ты, Марик, давай, попробуй. Кто ж её знал, что она перекосится так...
  Марик становится на колени и первым делом подаёт вперёд канистру. Она скребёт об углы, потом подскакивает поплавком в невидимой Микиной хватке и мягко погружается. Внизу - бряканье. Позади - смутное Пёрышкино сопенье.
  - Давай, - говорит Мика снизу. - Теперь ты.
  Марик перебирает коленями, поворачивается к стене задом. У земли пахнет гнилым, подвальным. Углы сдавливают повсюду, и надо извиваться, но он привык извиваться, здесь ещё ничего, по сравнению с крохотным лазом под развалинами дома. Здесь Микина рука, которая хватает за штанину и опускает ногу на твёрдое.
  - О-тут ящик, - говорит он щедро.
  Внизу видно - из окна просачивается свет. Хотя, когда был наверху, руку бы на сердце положа поклялся - никакого света там нет, ну ни капельки. Свет капает на стену, на ящик, на пол, а вокруг - полная, плотная, смоляная чернота; и Микино дыхание в этой черноте близкое-близкое, стиснутое между стен.
  - Щас, - говорит он. - Ни шута не видать... Вот тут они, кажется, стояли.
  Марик стоит неподвижный, тоже сжатый темнотой со всех сторон. Ни ступить ему, ни повернуться. Юркий Мика тем временем шуршит слева, и ударяет ногой во что-то железное, и падает, и чертыхается, и рушит целую кучу мелкого, тонкого, дребезжащего.
  - Да где ж это... - причитает во тьме.
  В окошко просовывается Пёрышкина голова; слабый леденистый свет обтекает его чуб и уши.
  - Э, - говорит он. - Вы тут убиваете кого или вас убивают?
  - Наружу смотри, - окорачивает его напряжённый Марик.
  - Ты поучи ещё!.. На вас щас вся округа сбежится!
  - Ребята, - зовёт Микин голос. - А посветить совсем нечем, а?
  Опять близкий, как будто прямо над ухом. Сдавленный.
  - Ну, чем я тебе посвечу? Лампу мы Рыжей оставили...
  - Тут всё не так стояло, - говорит Мика. - Позавчера ещё... ночью.
  Остальные двое молчат. Расхотелось говорить.
  - Может, найду, а? - выпрашивает Мика непонятно у кого. - Такие ж хорошие стояли, полные... Ну пожалуйста, а?
  - Мика, - окликает Марик. - Пошли лучше отсюда.
  Что-то снова падает совсем близко - по щеке, по уху проходится воздушная волна. Вздрагивают оба - и Марик, и Пёрышко.
  - Валим, - подтверждает последний. - Нет тут ничего.
  - А керосин где возьмём? - отчаянно вопрошает Мика. - А лампу как жечь?!
  Керосина нет, совсем почти не осталось. Марик стоит посреди подвала и не знает, к т о сейчас выползет из отдалённого угла и выпялит на него бледные, нечеловеческие свои зенки. Пёрышко маячит в окне и не видит, к т о сейчас, может, подбирается по улице к развалинам. Но керосина нет совсем. И гвоздей нету, и досок тоже, а в окне дырка, и скоро будет очень холодно.
  Марик решается.
  - Так, ладно. Мика, бери что на ощупь подходящее и Пёрышку давай. Он вытащит и посмотрит, что там... что.
  - Что, всё подряд давать?..
  - Что вроде как на канистры похоже - то и давай. Остальное не трогай. А, и гвозди если увидишь, - тоже. Я Пёрышку помогать буду.
  Тяжело, ох тяжело пошевелиться и сделать шаг в густую темноту, и наступить ногой неизвестно на что. На первый раз под ногой - мокрая земля и мелкие камушки; не скользкое, не гнилое, не упругое, не живое, не извивающееся; пронесло, ох, пронесло...
  - Держи, - суют ему Микины руки, - смотри, тяжёлое...
  Марик берёт, и переносит, и подталкивает наверх, к окну, к Пёрышку. Тот кряхтит, и похрюкивает, и тащит наверх, и разгрохивает окно, и матерится из-за сжатых зубов, и утаскивает наверх. Голова его исчезает из проёма буквально секунды на три; потом просовывается снова.
  - Ч-чёрт, осколки... Нету бензина. Вода там.
  - Оставь, - говорит запасливый Марик. - Вода нам тоже нужна.
  - Я ещё и эту нести не буду! Что я вам, лошадь?
  - Ну, засунь куда-нибудь. Чтоб нашёл потом. Может, завтра вернёмся.
  - Да чёрта с два!.. - рубит Пёрышко коротко, яростно. - Чтоб я ещё сюда потащился... После того, как тут э т и весь день копались...
  Ну, а что ж делать, думает Марик с безнадёжностью. Здесь теперь куда ни суйся, - везде э т и. В каждом доме, на каждом углу они. Только к ним в дом пока что почему-то не лазают...
  - О, - шипит Мика, - а вот тут похоже, что гвозди...
  - Нахрен гвозди! - злится Пёрышко. - Я т-те что сказал?! Я те бензин сказал смотреть! А ты?!
  Марик молча машет Мике рукой - ты, мол, его не слушай, валяй в карманы. Мика жеста не видит - темно. Суёт новую железку.
  Сзади, сверху свистит сипло, отрывисто:
  - А ну - замерли! Вроде как идёт кто-то.
  Рядом последний, робкий звяк - и тишина. Мика стоит, прижимает к себе канистру. Голову задрал к окошку: глаза у него белые, круглые. Кроме глаз, не видать ничего. Хуже всех Пёрышку: он ведь почти весь снаружи. Скорчился у окошка, руки под себя подмял. Как будто ему руки надо прятать. Лежит, ни жив, ни мёртв, слушает. И Марик с Микой слушают, хотя деться им уже всё равно некуда: окно одно, и его Пёрышкина голова загораживает.
  Дышат. И Пёрышко дышит, шевелит им волосы на макушках. А снаружи тихо. Только ветер гуляет где-то в дальних переулках.
  Наконец Мика спрашивает - тихо-тихо:
  - Ну - что?
  Старший мальчишка молчит - долго молчит, трудно, как будто с натугой что-то из себя выдавливает, да не выдавит никак - и наконец сипит:
  - Да вроде показалось...
  Мика медленно, одеревеневшими руками ставит железку наземь.
  - Вот напугал, чертяка...
  - Цыц! - уже опомнился Пёрышко. - Быстро!.. давай последнюю - и валим! Мало ли кто тут шарит по углам...
  - Да ну постой... а если тут тоже вода...
  - Быстро! - командует Пёрышко. Ему уже не до выкаблучивания, не до угроз ему. Видно, спину сверлит.
  Мика суёт ему вверх канистру - и уже не дышит, а носом шмыгает влажно, заполошно. Чуть не руками за неё цепляется, выдирает себя из подвала. Марик лезет следом; зажмурившись, врезаясь пальцами в гладкие осколки, в край рамы с фанерным листом, он не чуя ног выпрыгивает наверх, наружу, чтоб не успеть оглянуться. Не надо ему, неинтересно, что могут разглядеть его привыкшие к темноте глаза.
  Снаружи - ледяной ветер, и топот, и звяк, и отчаянный, на вдохе, Микин шёпот: "Бензин!.. ну наконец-то!..", и Пёрышкино злое, частое: "Всё, всё, рот закрыл - и ноги в руки! Ну!..". Веса канистры пальцы не чувствуют: онемели по самые плечи. Только ногам враскоряку ступать тяжело.
  На полпути Марик догоняет Пёрышко и шепчет ему:
  - Я тоже туда больше не пойду.
  Пёрышко хрюкает, вывёртывает голову и возит носом о плечевой шов. Ничего не отвечает.
  В забор пролезают снова по одному, передают ношу. Полную через опасные руины несёт Пёрышко; Мика скачет впереди, открывает дверь.
  Дома канистру ставят около лестницы. Марик считает, что лучше бы в угол, но Мика непреклонен: сам, худыми своими ручонками, дотаскивает до лестничных опор и туда её задвигает.
  - Так, - говорит, - лучше.
  Марик косится на Пёрышко: как бы не вспылил да драться не полез. Но Пёрышку на всех глубоко плевать: он топает прямо на лестницу и вразвалку устраивается там спать. Мика подходит, легонько трогает его башмаком.
  - Всё, - констатирует, - пал славный рыцарь наш. Думается мне, рассказывать мы сёдня не будем.
  - Ага, - соглашается Марик. Мика стоит над Пёрышком, переминается с ноги на ногу, как перекатывается. То ли какую-то каверзу планирует, то ли - поди пойми его.
  - Хочешь чаю? - говорит.
  Марик шмыгает носом. Ему очень хочется сейчас чего-нибудь уютного, домашнего.
  - Хочу.
  - Притащи тогда чайник. Можешь на площадку. А я Рыжую позову, если не дрыхнет.
  И воробьём вспархивает вверх по ступенькам - только полы за ним взлетают. Марик аккуратно переступает через Пёрышко, спускается вниз, находит на подоконнике медный чайник, две металлические кружки; больше у них нету. На одной - выбитые буквы; чьё-то позабытое имя. Марик нагружается всем этим добром и плетётся обратно по лестнице. Снова переступает через Пёрышкины раскинутые ноги; ну и пускай, вон он какой вырос, куда ему дальше.
  Воды нету тоже. Марик ставит посуду на доски и идёт сказать об этом Мике - может, тот что уже придумал. Жаль, конечно, вторую канистру не взяли...
  ...Мика заглядывает в верхнюю комнату - одной только головой: ни шею, ни плечи не видно - только кудлатая голова торчит из-за косяка совершенно горизонтально.
  - Рыжая-а! - зовёт. Он давно уже уверен, что девчонку найдёт именно тут. Чего она тут так приросла - кто её разберёт. Всё равно сказать она не скажет.
  Ответа нет, но Мика сдаваться не собирается - может, задремала.
  - Э, Рыжая!.. Иди чай пи...
  И тут он слышит. Тихим комочком прокатывается между стульев, ковров и спёкшихся чужих книг; замирает над ней, в её любимом углу.
  - Рыжая?.. ты чё?.. Ну чё ты, Рыжая!..
  ...Марик успевает сделать четыре шага. На пятом хватается за поручень - и только поэтому не катится обратно до самого низа, когда на него налетает Мика. Только успевает заметить - глаза у него снова белые; прямо как тогда, в подвале. Хотя на самом деле этого и быть не может: глаза у Мики - чёрные, как угольки.
  Ведь не может же?..
  Мика глотает слова, глотает и давится ими, и извергает их из себя обратно, прямо Марику на грудь:
  - Рыжая. Плачет. Трясётся вся.
  - Чего?.. - успевает Марик. - Поче...?
  Мики уже нет - треплются бесконечные его шарфы где-то внизу. Марику так не скакать - он пробирается осторожно, ведь лампа на площадке осталась. Приходится возвращаться за ней, потом идти дальше, наверх, к Рыжей - в последнюю секунду он надеется, что что-то узнает у неё.
  Рыжая свернулась в своём углу под ободранными филёнками и не отрывает от лица прижатых рук. Марик суетится над нею, укрывает своим пальто, предлагает чаю ей заварить - вот только воду найдут.
  Мика сидит, обмякнув, на коленях у отодвинутой канистры. Внутри ещё плещется. Дырявый таз на месте, но сдвинут самую малость; за тазом лежат в пыли три кусочка угля. Отдельно друг от друга лежат.
  Затихает плеск в потревоженной канистре. Затихает на Микиных губах последнее:
  - И полем... и морем... и... домом...
  
  - Мика -
  
  Мама у Мики была, конечно. Бабушка у него тоже была, но она давно умерла, и её можно было не считать. Ещё у него был дядя и маленькие братики. Но в тот день он умудрился их всех потерять.
  До убежища было совсем недалеко, он помнил, он сто раз бегал на пробу туда и обратно, мерил расстояние. Но когда дошло до дела, дорога как-то разом смялась, всю её ширь запрудили стёганые ватные плечи, и воротники, и чемоданы, и корзины, и крики, и протянутые руки. Мика полз мимо этих рук, просовывался между ними и крепко держался за мамино пальто, а рядом качался угол чемодана. Пальцы у него были холодные даже в варежках, и край пальто он скорее видел, чем чувствовал в ладони, а потом оно стало втягиваться промеж чужих боков, как будто промеж валиков бельевой сушилки. Мика был довольно маленький, но какой бы ни был, а в бельевую сушилку мальчишке было не проскочить; он отчаянно хватался за неуклюжий суконный хвост, а тот становился всё короче, а потом бока больно прищемили руку и выбросили его вон. Снег был уже не мягкий, хотя выпал только утром: ноги успели утрамбовать его в острое крошево; Мика впечатался в него носом и грудью, и осколки, будто живые, вгрызлись в него, и грызли, и грызли всё дальше, внутрь и внутрь.
  ...Потом, под неверным снежным светом, он нашёл на дороге один чемодан. Мамы не нашёл, не нашёл и дядюшки, и маленьких тоже. Тащить чемодан было тяжело, поэтому он уселся на него и стал ждать. Снежное одеяло тихо и исподволь наваливалось на крышку, грузное и мокрое. Вскоре Мика понял, что надо идти: много тут не насидишь. Онемелыми пальцами он схватился за ручку чемодана и задом потащил его домой.
  Дома своего он тоже не нашёл, хотя точно знал, что идёт правильно. На всю округу расползлась муть, он добрёл до половины улицы (если это была улица, в чём он был уже не уверен), там бросил чемодан, постоял, пошмыгал носом, поковырял башмаком снег - и налегке отправился к бабушке. Всё равно умерла, так что возражать не будет.
  В доме, однако, почему-то обнаружился Пёрышко. Сначала пускать не хотел, дрался даже; очень больно Мику толкнул. Только тогда вспомнилось смутно, как болели у него лицо и грудь, когда его втаптывали в снег; сейчас та боль совсем прошла, будто её и не было. А по сравнению с той эта, теперешняя - разве ж боль.
  Мика сидел в снегу и потирал ушибленное место. Как-то безучастно смотрел, как нависает над ним Пёрышко - ну всё, думал, сейчас пинать начнёт. А Пёрышко как-то весь сразу подобрался, зыркнул поверх его головы, плюнул наземь.
  - Ладно, - сказал, - чёрт с тобой. Вставай.
  В зимнем пальто враз не вскочишь и быстро не убежишь. Да и чего уж бежать-то.
  
  3
  
  До самого рассвета все сидят порознь. Рыжая скрючилась у себя в углу - как ни пытались, даже вдвоём они её оттуда не выковыряли. Проплакала полночи, потом уснула. Ни слова так и не добились от неё - может, она и правда говорить не умеет.
  Мика снимает своё самое верхнее пальто, растягивает на руках и идёт с ним к Рыжей. Рукава тащатся по полу, попадаются под ноги. С одной стороны тихонько, вкрадчиво постукивает: туда, в подкладку, он спрятал пять кусочков глянцевитого угля. Что с ними делать теперь, он не знает, но выбросить не может; никак не может.
  Сторожить ещё рано, ночь стоит за окном тёмная и густая, но Мика садится у окна и приникает лицом к щёлке в одеяле. Одеяло пахнет шерстью и колется, снаружи дует студёный сквозняк. Мике страшно; Мике всё кажется: сейчас будет что-то.
  Лампа стоит у двери холодная; он её не зажигает. Снаружи пусто; мерцает под звёздами битое стекло. В дальних домах горит пригоршня призрачных огоньков; ближние темны.
  Мика смотрит в ночь, моргает сухими глазами. Глазам хочется спать - а ему не можется. Сходить бы вниз, пока темно, да позвать Марика. Языком с ним почесать. Только Марик верхнюю комнату не любит, говорит, жуть она наводит. Он сюда не придёт, будет звать с собой на лестницу.
  Может, ему объяснить?..
  В таких размышлениях приходит рассвет. Мика так и не заснул; глаза, наверно, как у чёрта, красные. Что-то смутно, тихо двигается под полом. От этого жутко. Мика и встал бы, и прикрикнул на них там, чтоб не шумели. Он, оказывается, совсем отвык от звуков. Раньше в домах и крысы жили, и кошки, и жучки в деревянном строеве шебаршили, да и сам дом порой кряхтел, вздыхал, особенно по ночам, ворочалось в его глубине что-то, пока маленький ещё Мика лежал под одеялом и носом утыкался в подушку. Слушал. А теперь понял: как пришли э т и - сразу домашние звуки как отрезало. И кошек не стало, и даже крыс. Неужто поели всех?..
  Додумать не успел - проснулась Рыжая. Завозилась у себя, захныкала, потом прорезалась воем - жалко, тяжко.
  Упало у Мики сердце. Отвернулся от окна - всего на секундочку:
  - Ну чего ты, - спросил, - приснилось что-то? Ну что, ну что?..
  Тянет тонко, бесконечно, жалобно; как больной младенец в ночи. Мика таких слышал. Страшно, очень страшно уходить от окна; он смотрит напоследок особенно остро, пронзительно, напрягает уставшие глаза так, что за ними собирается боль - чтоб держались там подальше, чтоб и головы поднять не смели, он на них вот так смотрит! И опрометью - через комнату, пока не опомнились, в угол, прямо Рыжей в бок. Поднимает, как куклу, трясёт:
  - Пошли, пошли, пошли!..
  А другой рукой - следит, чтоб пальто с неё не упало. Потому что за пальто надо будет снова возвращаться. Рыжая перебирает слабыми, сонными ногами; кудри её, тугие, немытые - у Мики под подбородком. Плач растекается по груди.
  - Тихо, - выдувает он ей в макушку. - Тихо, тихо. Ну приснилось, ну так что ж теперь. Надо тихо сидеть.
  Снаружи пусто. Небо смотрит вниз, серебрятся внизу осколки. А Рыжая всё дрожит, дрожит. И в кармане у неё, в подкладке дрожит разрушенный Микин наговор, тукает по полу, как будто последний срок отстукивает: раз, два, три, четыре, пять - я иду тебя искать! и под морем, и под полем... Мика срывается, и выдирает куски у Рыжей из-под подкладки, и с разворота швыряет их через комнату - прочь, прочь, прочь. Два в одном кулаке не помещаются, один летит в сторону и ударяет в угол; второй катится в дверь и грохочет по ступеням. Прямо между Мариковых ног прокатывается. Мальчишка отшатывается, будто от крысы.
  - Уй... Ты чего кидаешься?!
  Мика сидит напротив него с пустой поднятой рукой. В другой руке - Рыжая.
  - Ничё, - вздыхает. - Так.
  Марик заходить не торопится: вытягивает шею и водит по сторонам головой. Как будто нюхает.
  - А чего дрались тогда? - спрашивает. - Я вам помогать бежал. Думал, у вас тут... не знаю что.
  - Да ничего мы не дрались, - морщится Мика. - Рыжей, вон, приснилось что-то. Утешать пришлось.
  - А камень чего кинул?
  Мике досадно; рассказывать про Угольного бога уже не хочется совсем. Даже Марику.
  - Ничё, - роняет он. - Кинул и всё.
  - То есть как это - всё?! В меня, что ли?
  - Да ну тебя. Не надо мне в тебя кидаться. Тоже мне. - Мика сыплет слова, как зёрнышки, а сам глазами бегает, ищет, чем бы отговориться. Находит, наскакивает, ухватывает: - И не камень, а уголь. Что, не знаешь - от снов помогает. Если взять кусочек и в дверь кинуть. Или в окно.
  - Уголь кинуть? - не верит Марик. - Прямо в дверь?
  - Ну да. Мне бабка рассказывала.
  На сей раз верит, успокаивается.
  - А-а. А там что? - кивает на одеяло.
  - Ничего. Пусто.
  Марик вздыхает - всей грудью, плечами и боками.
  - Ясно...
  Мнётся на пороге, потом шмыгает через комнату и садится с другой стороны от окна. Кивает на ком в Микиных руках:
  - Спит?
  - Ага.
  Мика молча радуется, что Марик всё-таки пришёл, поэтому ни про что не спрашивает. Марик ёрзает штанами по голым доскам: видно, что наверху ему неуютно. Но - сидит, не уходит.
  У Мики на коленях блестят в темноте, в копне кудряшек, неспящие круглые глаза. Рыжая притихла и молчит. Слушает.
  - А чего лампу не зажжёшь? - спрашивает Марик.
  Мика не косится на лампу - некогда ему. Смотрит наружу. За забором блестят последним рассветным инеем кирпичи брусчатки. Где-то слышно - ходят. Далеко.
  Стараясь не тревожить Рыжую, пожимает плечами:
  - Да не знаю. Не успел.
  - С ней хорошо было, - вздыхает Марик. - Уютно как-то.
  - Ага. Жалко, мы заправить забыли.
  - Мы с мамой на кухне всегда лампу жгли. И чай пили. Мама шитьё всегда приносила, под самую лампу подставляла, а оно - представляешь? - тёплое. Она ушла, а я трогал. Вроде бы как от лампы. Хотя на самом деле это от рук...
  Мика сжимает губы и вперивается в одеяльную дырочку. По краям дырочки - хочешь, не хочешь - видны лохматые шерстяные нитки. Не надо, просит он рваное одеяло, не надо сейчас ничего рассказывать! Рассказывать надо было ночью, когда все рядом, когда свет горит, и всегда - в свою очередь, а сейчас иное время, бледное, чужое, время молчать, затаиться, сторожить. Мика не хочет знать, кто там в тёмном углу, кто шуршит под полом, кто эту историю тайком подслушивает. Но и прогнать Марика не может - страшно без него, страшно.
  Что-то будет.
  - Хочешь, - предлагает он, - пойди, лампу заправь. Вместе посидим. Только я сюда смотреть буду.
  Марик глядит на дверь, глотает тяжело и трудно.
  - Не хочу, - отвечает.
  - Почему?
  Край площадки ещё видно - он серый, как будто мерцают на досках тончайшие пылинки. Ступеньки ныряют в черноту.
  - Там, - шепчет Марик, - как будто ходит кто-то.
  Мариков нос пристаёт к одеялу - сразу намертво. Не повернёшься, не посмотришь. Только тонюсенькие шерстинки шевелятся, по носу трогают. Как будто чьи-то мелкие, быстрые лапки.
  Мика складывает губы трубочкой и выдыхает в одеяло. Лапки прыскают прочь.
  - Это доски скрипят, - шепчет он испуганным шерстинкам. - Что, не слышал никогда? На улице похолодало, вот они и дрожат. Мёрзнут.
  Марик смотрит из-под козырька обиженно.
  - Врёшь, - говорит. - Вчера так не скрипели.
  - Ну, вчера и холодно так не было.
  - У-гу, - гудит Марик невнятно-примирительно. И пододвигается ближе.
  Он говорит, а Мике тем временем видно - и д ё т по улице. Далеко и д ё т, пока всего и разглядеть, что что-то там такое движется - да только сразу уже всё понятно: люди тут днём по улицам не ходят. Мика почему-то на первом всегда пугается: казалось бы, уже тысячу раз видел - ну, ходят мимо и ходят себе - а на следующее утро кишки снова смерзаются, и смотришь, и считаешь про себя: тридцать шагов до забора - двадцать девять - двадцать восемь - двадцать семь...
  Свернул на двадцать пятом - во второй переулок, налево. Э т и туда часто ходили - наверно, у них там - как это называется?.. гнездо?.. До забора не доходили почти никогда - что им в глухом-то заборе, спрашивается?..
  - А мне, - говорит Марик, - сны вот совсем не снятся. Давно уже.
  - Ну и хорошо, - отвечает Мика; на Рыжую не взглядывает - только чуть шевелит свои пальцы у неё под плечом. Пальцы уже подзатекли. - А то, вон... тоже как заорёшь среди ночи. Укачивать тебя не буду.
  - Да ну тебя, - угрюмо, без желания отругивается Марик. - Я никогда не ору. Даже во сне.
  В Мике взбухает обида. В нём ещё бродит первый страх, и она разрастается на нём, как тесто. Он не любит, когда хвастаются. Он видел, как орут, и даже бабкиных рассказов не надо - все орут от страха и соплями давятся. Даже большие дядьки.
  - Ну-ууу да!.. - льёт он на пол едкое, тягучее.
  - Даже когда страшное снится! - добавляет Марик.
  - Так и не орёшь?
  - Не ору!
  - А как ты во сне отличаешь? - щёлкает Мика. Метко щёлкает. - Ты же спишь, так? И не слышишь ничего!
  Марик спотыкается, на секунду задумывается.
  - Ну... мне бы мама сказала, - отвечает наконец; однако прежней уверенности в его голосе уже нет.
  Мика прыскает; пригибаются успокоенные было шерстинки. Э т о г о уже не видно, улица пуста, и это добавляет лёгкости его злому веселью:
  - Ко-онечно. А если б ты пукнул во сне, она б тебе тоже рассказала. Прямо за завтраком, сготовила, значит, всем утренний кофей, а сама раз и говорит: видишь ли, какое дело, где-то около трёх ты изволил пустить...
  - А ты про маму мою гадостей не рассказывай! - подымается набыченный Марик. Даже голос у него подымается, взлетает из шёпота - на полпути в крик.
  А Мика его - прямо на взлёте, навстречу - ещё раз по носу:
  - А неча хвастаться!
  Марик так и стоит на полу на одном колене - наполовину вставший. Под колено у него подвернулась длинная пола, и Мика косит на него одним глазом - ссора ссорой, а дело забывать нельзя! - и ждёт, когда тот об неё запнётся.
  - А я не хвастаюсь!
  - Врёшь.
  - Не вру!..
  - Врёшь-врёшь. И хвастаешься. Прямо как Пёрышко.
  - Да где я вру?! Я просто сказал же!..
  Под полом что-то падает и катится. Марик глядит в чёрный проём; Мика - в дырочку в одеяле.
  - Вот, - шепчет Марик. - Слышишь? Опять.
  Рыжая хнычет и выше вползает Мике на колени. Он шикает на неё, одной рукой натягивает драный воротник ей на плечо, на ухо, на волосы.
  Марик моргает; снаружи уже светло, и даже внутри всё видно. И глаза его видно - круглые-круглые.
  - Это, - говорит, - не доски скрипят.
  Ага, думает Мика. Не доски.
  - Ну, конечно, не доски. Это Пёрышко куда-то намылился, - разъясняет он авторитетно. - Его копыта ни с чем не спутаешь.
  - А-а... - отвечает на это Марик, и в этом звуке слышится Мике и облегчение, и покладистая готовность ему, Мике, поверить на слово, и неуверенность, и тень собственного его сомнения. Он дышит в одеяло и бурчит:
  - Лишь бы не напрудил где-нибудь в углу у нас... А то с него станется.
  - Ага...
  - А на улице холод собачий.
  - Собачий, - неопределённо соглашается Марик.
  Мика вздыхает и признаётся:
  - Хотя я б, наверно, тоже на его месте не пошёл на улицу. Не, ни за что бы не пошёл.
  - Ага.
  - Может, под лестницу бы пристроился... - Мика воровато оглядывается, но Марик на него не смотрит: как пристал взглядом к выходу, так и не отлипает. Молчит, даже дышать боится. И Рыжая тоже молчит, напряглась вся. И в тишине слышно: прогибается доска на лестнице, скрипит. Замолкает. Потом снова скрипит.
  Пока Марик лупает глазами, пока Мика прикидывает, не покричать ли в тёмный провал, пока Рыжая, напружинившись, кошачьим, безумным взглядом сверлит голый пол, - в двери проступает белое лицо. Пёрышко тянет его и тянет, пока оно не всплывает из чёрной глади полностью, во всей своей щекастости и курносости, а потом ворочает из стороны в сторону, пока не встречается взглядом с Мариком. Лица у них настолько ошалелые, что даже становятся друг на друга похожи.
  Пёрышко хмурится, шевелит губами. Потом спрашивает:
  - Вы это чего тут?
  Марик моргает; ему понятно, что это всего-навсего Пёрышко и что он ими недоволен, но суть от него ускользает.
  - А чего мы?
  Старший вперивается по очереди в каждого, и с каждым разом хмурится всё больше. Но как-то неуверенно хмурится, почти растерянно.
  - Вы чего, - повторяет, - все тут, что ли?
  - Все, - соглашается Марик. Попробуй тут не согласись.
  Пёрышко щурит сонные глаза.
  - А внизу кто копошил щас?
  - Э-это не мы...
  - Ну, а кто, я, что ли?!
  На это ответить нечего. Пёрышко стоит, покачиваясь немного, в грубых своих башмаках - непонятно, как он в них так ловко и тихо наверх забрался, - и, наконец, что-то у себя в голове решает.
  - Хорош врать-то, - бурчит он. - Вот-т вы у меня...
  Поворачивается, зачем-то придирчиво оглядывает стену позади себя - словно проверяет, не грязна ли, - и сползает по ней на пол. На левую ногу кладёт локоть, правую вытягивает к ним. На подошве у него - трещина, а в трещине, наполовину зарывшись, сидит маленький камушек.
  - Бродят тут, спать мешают... ну, раз уж разбудили, буду тут...
  Марик чует у самого уха Микин взгляд - быстрый, как нож, быстрый, как рыбка, скользнул - и пропал. Тянется, почёсывает ухо.
  Тишина ползёт, ползёт понемногу наверх с первого этажа. Они сидят в тишине, заворожённые, и слушают, слушают. Марику нестерпимо; ему кажется, что сейчас разорвётся сердце.
  - Мика, - шипит он тихонько. - А Мика.
  Микина голова - как вилок капусты на сером одеяле. Чёрной, как уголь, целиком сгоревшей. Голова поворачивается на его голос только самую малость:
  - Чё?..
  - Ну как там? Снаружи.
  Мика поводит плечом.
  - А. Да ничего. Там, дальше, ходят, а сюда не суётся никто.
  - Хорошо.
  - Ага.
  - Мика. Ты меня прости.
  - Чё?..
  - Говорю, прости меня. Я не хотел хвастаться. Я, это... может, и плакал по ночам. Я ж не знаю.
  - Да вы заткнётесь или нет? - рычит от двери Пёрышко.
  - Ладно, - отпускает Мика. Так бережной рукой отпускают в ручей кораблик из сухого листа - чтоб не качнулся, не черпанул воды.
  Марик понемногу сдвигается туда-сюда и маленькими этими движениями постепенно сползает внутрь своего пиджака. Пиджак тёплый, твёрдый, встаёт над его плечами, как призрак кого-то большого, взрослого. Марику он кажется, велик; как-то раньше об этом не думалось. Может, это папин?..
  - А ты тоже извинись, - выталкивает он, продавив подбородком в вороте маленькое окошко.
  - Это почему ещё?
  - Ты мою маму обидел. Помнишь?
  - Так. - Пёрышко привстаёт со своего места, весь окутанный шорохом, как стая голубей. - Я кому сказал: заткнуться, а?!
  Марик вползает в свой пиджак ещё глубже. От Пёрышкиных затрещин это не защитит; но от тишины, в которой что-то шебаршится и падает внизу под ними, не защитит тоже.
  - Мы тихонько, - дышит он в воротник.
  И одновременно с ним Мика отзывается - громче, резче:
  - А чего - спать мешаем? Так иди себе вниз и спи там!
  Пёрышко глядит на него зверем.
  - Р-рот закрой!
  - А чего, - бубнит Мика. - Я ж о тебе беспокоюсь.
  Старший дышит густо, грузно, по-бычьи - двигает челюстью и наконец признаётся:
  - Не сплю я. Слушаю.
  После этого все сидят тихие-тихие. Ни о чём его не спрашивают. Он говорит им сам, большой, взрослый:
  - А щас заглохли все, понятно? Может, показалось.
  Молчат. Тихо на улице, тихо внизу. Тихо, и тихо, и тихо. Больше никто не разговаривает. Мариковым ногам зябко, а внутри пиджака тепло. Он устало раздумывает, как бы так их согнуть, чтоб целиком уместить внутри. Для этого, кажется ему, надо снять башмаки, но тогда они к вечеру полностью выстынут - и как в них после этого вдевать ноги?.. В таких раздумьях, в неудобной позе он дремлет. От чего просыпается - понимает не сразу. В комнате серо; видно Мику с Рыжей, и Пёрышко тоже видно. Молчат, все в одну сторону смотрят. Даже Мика - и тот от окна отвернулся.
  Пёрышко медленно упирает в пол правый кулак. Напрягает руку, правую ногу подбирает под себя.
  - Надо, - говорит, - туда идти. Кто-то там шарит у нас.
  - Ну, и кто туда пойдёт? Ты, что ль?
  Пёрышко глядит тяжело. И тяжело встаёт.
  - Ну, я. Надо ж кому-то.
  - Да стой ты! - кричит ему в спину оторопевший Мика. Уже не скрываясь, кричит. - Ты куда попёрся?! Да ты знаешь, кто там?!
  Старший оглядывается.
  - Да кто б ни был - голову ему расшибу ко всем... - Отшагивает от двери, ворочает стул, кривится, отставляет. - Тяжёлое что-нибудь есть? Не просто ж так к нему идти...
  Марик встаёт - и не чует ни ног, ни рук. Железного прута - стойки с кровати - тоже не чует: просто немеют разом пальцы - и разом же отпускает, когда он его отдаёт. Пёрышко взмахивает им туда и сюда, ухмыляется и кладёт на плечо.
  - Пойдёт, - говорит.
  - Да стойте! - ярится Мика. - Вы что, с ума посходили?! Сами к нему в пасть пойдёте? Вы нормальные, или что?!
  Марик уже не только рук - и зубов не чувствует. Холодная твердота ползёт вверх по челюсти. Вслед за зубами отнимаются щёки. Насечки на кончике прута качаются перед самым лицом, а в насечках - ржавчина. Микин голос за спиной: "Да нет, вы что, напрочь ушибленные?! Марик, ну а ты куда?! Рыжая, стой, дай я ногу вытащу..." Чужое сопенье в спину. А впереди у него только грязная Пёрышкова шея, а он идёт следом, потому что - ясное дело - куда легче идти, когда у тебя впереди чужая шея, чем если впереди у тебя - непонятно что.
  Один за одним они спускаются на лестницу и погружаются в чёрное домовое нутро.
  
  - Рыжая -
  
  Солдат жил у них с сестрой уже месяц, и они уже успели прижиться к нему. Когда он приходил вечером, гремел у входа, хлопал дверью, впускал в дом сквозняки, она уже не ёжилась, не отворачивалась, не поднимала зябко плечи - не думалось уже, что пришёл чужой. Сестра всё чаще стала улыбаться, выходить, встречать.
  Он не плевался, никогда не курил в комнате - даже если было очень холодно, выходил и торчал у крыльца, возвращался с красным замёрзшим носом и щеками. Грязь за собой не убирал, но всегда долго обстукивал и отряхивал сапоги, стоя снаружи. Дверь была тонкая, фанерная, и Рыжая хорошо всё слышала. Не ругался, не кричал, говорил "спасибо" и "пожалуйста", легко улыбался чистым, бритым лицом. Каждую ночь за выцветшей палевой шторкой он укладывал сестру в постель. Та не кричала, не плакала.
  Сколько Рыжая помнила, в доме никогда не было тишины. А тут и соседи как-то угомонились - перегородки тонкие, всё слышно - и во дворе. Но она только в кухне поняла, что не так.
  Он сидел на табурете у стены, качал ногой. Она спросила, где сестра.
  - Ушла, - ответил. - Иди, садись.
  Она привыкла, что он где-то рядом. Но говорить с ним - никогда не говорила. Да и глядеть, оказывается, не глядела.
  - Ну, как, - спросил он, - ты живёшь?
  Только плечами повела. Что тут сказать - сам всё видит.
  - Хорошо.
  Он подвигал рукой по столу, переставил лампу. На чистом его лице показались неприятные, жёсткие морщины.
  - А где ты была?
  Больше ей смотреть не хотелось.
  - На работе, - сказала она и встала. Горло пересохло.
  - Сейчас. Я чаю сделаю.
  - Нет уж. Садись.
  - Пустите, - шепнула она. Не крикнула, вырываться не стала - так и застыла возле табуретки. Совсем рядом с нею дёргалась туда-сюда его нога.
  - А ты ведь, - спросил он ласково, - стучать на нас ходила, правильно? Ну скажи, ходила ведь. И сестра твоя ходила.
  Она мотала головой. Он взял её за плечо и наклонился к самому лицу.
  - И все вы ходите, - объяснил он дружелюбно, почти весело, и кивал сам себе, как будто её здесь нет, как будто бы он говорит сам с собой - только руку не отпускал, хватка у него была такая, как будто он рукав ей разорвёт. А рукав один, и кофточка одна, и завтра на работу выйти будет не в чем.
  - Думаете, я слепой, не вижу, как вы глазками своими стреляете? Как вы ждёте, пока отвернусь. Ну, что ты надулась, ну-ка посмотри сюда. Думаешь, я дурак, думаешь, ты меня обманула?
  Рыжая думает про кофточку: как бы не дёрнуться. И про сестру думает.
  А он - ни с того ни с сего - трясёт её так, что клацают каблуки по крашеному полу, и тянет к себе, и орёт, обдавая слюной:
  - Ходишь, стерва?!
  И она падает, и тащит по полу колени, и вырывает у него половину рукава - и бежит, бежит. Нет сестриных объятий - есть тьма за дверью, и подворотня, и редкие снежинки в глазах, и кусачий холод, и фонари, окрики позади, и мешки с песком, какие-то занозистые ящики, и бродячие кошки, и канава.
  Когда перелезала канаву, он её догнал.
  Она лежала там два дня, а может, три. Боль быстро увяла на холоде и будто сошла с неё клочьями; она лежала и думала о том только, что, может, где-то рядом лежит и её сестра. Сверху падали снег, пыль и обрывки чьих-то слов. А потом остался только снег - и тогда она встала и пошла.
  Грязь на дне канавы затвердела, оттуда торчали железки, но она шагала по ним медленно и упрямо. Наверх не смотрела, смотрела в землю, пока не упёрлась в преграду. Здесь канава закончилась; изогнутые рельсы нависали над ямой в земле. Хватаясь за них, она выбралась и брела по шпалам до самых угольных складов. Тогда в первый раз поглядела вперёд и в переулке увидела э т о г о.
  Тогда была Пёрышкина очередь. Как он решился бросить дом, как успел на её визг перебежать двор, он потом никому не сказал. И вообще ничего не сказал - просто дёрнул Рыжую за руку и показал вечером Мике. Она смотрела под ноги и даже не поздоровалась.
  
  4
  
  - Т-твою мать, - выплёвывает Пёрышко. Размахивается и ахает по перилам - со всей силы, из-за плеча. Выбивает щепу, проминает дерево.
  - Спёр, гнида!!
  - Может, упала? - спрашивает Марик.
  - Хрена она там упала! Сама по себе, что ли?! Или, может, ты уронил?
  - Я не ронял...
  - Щас, - чирикает Мика. - Лампу притащу. Щас. Найдём...
  Пёрышко презрительно зыркает ему вслед. Дёргает лицом.
  - А вы тут стойте, оба! Чтоб ни шагу, ну!.. Её держи.
  Сверху лестница казалась совсем непроглядной; а отсюда уже видно - сеется сверху жиденький серенький свет. Видно сквозь перила, где порченым зубом висит сломанный Пёрышком столбик. Едва-едва выступают под лестницей края засунутого туда мусора. Канистра здесь стояла, прямо рядом. Её было бы видно.
  Чернота лужей стоит у нижней ступеньки; так и чудится: хлюпает под ногами, чавкает, жадная. Слышно, как топает Мика наверху. Старший канул в темноту, и его не видно, не слышно: был - и пропал, нету. Марик садится на пол, тянет Рыжую за собой. Накрывает её пиджаком. Тихо, шепчет ей, тихо, прячься. Кто там, во мраке?.. Не ворохнись, не пикни. Что там, тяжёлое, волочётся по доскам? к нам ли подбирается?.. Не дыши даже!
  И ему кажется, что она не дышит.
  А потом:
  - Эге-йй! - пробивается сверху. И ссыпается, и грохочет оттуда Мика, неожиданно большой в разлетевшихся полах своих, грозный, с горячим сверкающим огнём в руках.
  Огонь плещет в чёрную лужу с размаху, и она занимается сразу, как бензиновая. Выступают доски, и серый ковёр, прибитый к полу, и тряпки у стены - их они в холодные ночи засовывали в щель под дверью. Голову и руки Пёрышка - тот стоит, носом почти упираясь в стену, замахнулся непонятно на кого. Видит, опускает прут:
  - Тьфу ты, не разберёшь ничего...
  Мика ступает с последней ступени на сухой пол. Марик и Рыжая тянутся за ним. Обходят углы, нагибаются даже под лестницу. Там никого нет. И канистры нет тоже.
  Мика вздыхает - и выдыхает долго-долго.
  - Так. - Пёрышко решительно утыкает в пол конец прута. Пол отзывается глухим деревянным стуком. - Сбежал, значит, гадёныш. Прохлопали.
  От этого простого слова "сбежал" всё изменяется, теплеет цвет пола и цвет пыли, хотя по-прежнему сверкают по углам лужицы злой черноты. Мика наклоняется, ставит лампу на пол, чтоб окончательно их высушить.
  - И бензин наш прохлопали, - гремит по полу, бьётся о плинтуса, о ступени. - И канистру, между прочим!
  Мика шаркает каблуком по ковру в надежде завернуть уголок.
  - Да поняли мы уже, - объясняет он стойким железным гвоздям. Они держат крепко, а вот нитяная основа расходится.
  - Надо за ним идти. Пока далеко не ушёл.
  Марик вскидывает глаза.
  - Да ты что?! - выпяливается на старшего Мика. - Днём идти?! А если там э т о т?!
  Пёрышко упрямо нагибает голову.
  - Да человек это.
  - А-аа если - нет?!
  - Люди днём не ходят, - шелестит Марик. - Вон, смотри, светло как.
  - Это мы не ходим. А он, может, и ходит.
  - А-га, - стреляет Мика. - Прям так и ходит, промежду э т и х... может, раскланивается ещё...
  - А ты вообще заткнись, - рыкает на него Пёрышко. - Цыган.
  - Да иди ты знаешь куда?!
  - Девчонка!
  - Сам девчонка!
  Прут грохает по полу, когда Пёрышко начинает наступать на Мику.
  - Это ты, между прочим, проворонил. Кому на стрёму было, спрашивается?! По твоей милости без канистры остались! Уйми её! - это уже Марику. - Или наверх уведи, или... не знаю куда убери!!
  Рыжая плачет и дёргает Марика за рукав.
  - Тише, - говорит он ей. - Подожди, ну пожалуйста, ну подожди. Мы сейчас канистру найдём и на лестницу вернёмся, я тебе одеяло дам...
  Удивительно, но плачет и Мика. Стоит, вытянулся перед Пёрышком и сглатывает слёзы.
  - Бежать отсюда надо, - говорит. - Другой дом искать теперь...
  - Это почему?
  - Я хорошо смотрел, - говорит, - никого к нам не прошло... Человека б я увидел! Значит... значит...
  Марик и сам знает, что это значит. Знает и Пёрышко; недоверчиво ухмыляется он, конечно, по привычке.
  - Ни разу не ходили - а теперь, значит, повадились? Так, что ли?
  Все молчат. Пёрышко возвышает голос:
  - Так?
  Мика шмыгает носом и глядит в сторону.
  - Они наговор сломали, - говорит. - Я наговор делал... а они сломали. Значит, пройдут теперь...
  - Что ещё за наговор такой?
  Мика шаркает плечом по щеке и носу.
  - Как бабка мне рассказывала. Угля положил, хорошего угля принёс...
  - Куда положил-то?
  - О-он туда. Под лестницу. А потом смотрю - сломали...
  Пёрышко подбирает лампу.
  - Пошли, - велит. - Показывай.
  И сам идёт первый. Под лестницу ему, конечно, не пролезть, но он просовывает лампу далеко, как только может, и шарит в пыли и занозах, и чихает, и потом задом, ползком возвращается.
  - Нет там ничего, - говорит. - Ни прохода нету, ни лаза. Не мог он отсюда влезть. А дверь закрыта.
  Марик моргает.
  - Вчера, - говорит, - когда мы за бензином ходили. Рыжая потом плакала ещё...
  - Да она всё время плачет, - плюёт Пёрышко. - Толку с неё...
  Мика снова вздыхает всем телом, с размаху садится на ступеньку.
  - Бежать отсюда надо, - повторяет. - Тут он, наверно, ещё с ночи прятался... Если дорогу сюда нашли - считай, каюк...
  Рыжая дёргает Марика за рукав. А другой рукой сжимает себе горло.
  - Да заткнись ты! - злится старший. - Я те сказал: человек это.
  - А ты его видел? - запальчиво кричит Мика.
  - Не видел! Только бензин наш человеку нужен, понял? А э-э... никому больше не нужен!
  - Откуда ты знаешь?!
  Пёрышко так ошеломлён, что даже замирает на месте.
  - Нет, во дурак, а? На шута им бензин? Он только живым людям нужен! А они ж не люди!
  - Ну чего тебе? - шепчет украдкой Марик. - Дышать тяжело? Что?
  Тонкий пальчик - почти косточка - тыкает его в грудь.
  - Мне?..
  Мотает головой. Тыкает пальцем в Марика, в Пёрышко, наконец, в себя. Потом той же рукой, растопырив пальчики, хватает себя за горло. На звук поворачивается и Пёрышко. Мика высовывается из-за перил.
  - Я... ты... - бормочет он. - А, нет: мы все... Что мы все?
  - Умрём? - предполагает Марик. - Видишь, она показывает: мы - все - умрём?..
  Микин голос совсем хриплый.
  - Нет, - говорит он. - она показывает: умерли. Видишь, руки сложила. Уже умерли.
  - Х-ха, - Пёрышко звучно, смачно шлёпает себя по коленкам. - Врёт и не краснеет!
  - Я живой, - сообщает зачем-то Марик и для верности тоже себя всего охлопывает.
  - Ну, и я живой, - подтверждает старший. - А ты как? Э!.. Цыган!.. Ты с нами или нет?..
  Мика молчит. Пёрышко подходит и становится над ним. Микины глаза косят нехотя то на одну, то на другую его ногу.
  - Цыган, а цыган. Ты как, с нами?
  Мика устало утыкается взглядом в пол.
  - Да иди ты.
  - А я т-тя спрашиваю, - тянет тот ласково, угрожающе, - ты живой или нет?
  - Да отстань ты от него! - не выдерживает Марик.
  - А ты заткнись! Пусть он скажет.
  - Оставь!..
  - Нет! Пусть скажет.
  А Мика молчит. Пёрышко дышит над ним всё громче.
  - А если, - хрипит, - я тебе по морде съезжу - тебе больно будет? - Залихватским рывком поддёргивает штаны и присаживается. Упирается широким своим носом почти что в самый Микин нос. - Живым ведь больно бывает, знаешь такое?
  Мика глядит на него - теперь уж ему некуда больше глядеть.
  - Ну съезди, - говорит он, но как-то совсем бесцветно.
  - И съезжу! - с удовольствием обещает Пёрышко.
  - Ну давай, давай.
  - И СЪЕЗЖУ, МАТЬ ТВОЮ!!
  Пёрышко прорывает внезапно. Рыжая падает на пол, закрывает голову; Марик дёргается следом: защитить, прикрыть собой. Лампа катится по полу, разбрасывает отсветы. Он прыгает следом: подбирать, тушить, охаживать пол тяжёлым пиджаком. Позади трещит лестница: кажется, что это в неё Пёрышко раз за разом, минуя тощее Микино тельце, всаживает свои кулаки.
  - Я, - выхаркивает, - живой!! Понял?! Понял?! Живой!! Больно, сука?! Больно?!
  
  - Пёрышко -
  
  Мамка её сызмальства учила - спуску не давать. Обе они были некрасивые, неладные, что две картошки из мешка. Ну и что с того, говаривала мамка. Так оно даже и лучше. Зато сила есть и в руках, и в ногах. Обе носили штаны, волосы стригли коротко, чтоб не заводились вши, и работали без стеснения.
  Ей шёл десятый год, когда Носатый Вольф взял их обеих себе. С улицы взял - сетовать, как говорится, было не на что. В глухой деревянной берлоге пахло прелью и брагой; было темно и тепло. От света мать шарахнулась, как больная медведица, истощённая до бесформенности, - цыгане держали такую, мать не велела смотреть, а она всё равно тайком заглядывала за загородку и смотрела, смотрела, а зверь, ни на что уже не похожий, шевелился в углу и только от камней дёргался и уползал.
  - Парнишка у тебя хороший, - сказал Вольф, стоя на свету. - А ну-ка, давай его сюда. Жизни его научу, пригодится.
  Мать в потёмках охватила её распахнутой пятернёй за голову и стала мять, и нахлобучивать ей на голову свою старую, вонючую кепку - напяливать на уши, на чуб, чуть не на самые глаза. Силы у неё в руках уже почти не осталось.
  - Хороший, - причитала, - хороший парнишка, хороший...
  И развернула, и вытолкала. От Вольфа в дверях теперь видны были только ноги. Она побрела к ним, пока невидимые руки не выдрали её из берлоги, из прелого запаха в другой, незнакомый, острый - не начали тормошить, охлопывать, трясти, похохатывая; она только и знала, что держать покрепче кепку. Не ровен час свалится.
  Только через плечо уже она взглянула на мать. Рядом колыхалось чьё-то пузо; она шмыгнула носом и поддёрнула козырёк. Мать застыла в полоске света, как была, на корточках, не руку, нет - переднюю лапу прижимая к груди. Глаза у неё золотились отражённым светом совсем как у бродячих кошек. И ещё у той медведицы.
  Тогда, конечно, Пёрышком её никто ещё не звал.
  Придер был из Вольфовых людей. Всегда с собой нож носил, выкидной, хороший. Только нож в жизни и любил - и баб ещё мучить. Без ножа к ним не ходил, никогда. Она смотрела издали - как заходит, как выходит, как наглаживает лезвие. А между этим - слушала, как падает и катится внутри твёрдое, тяжёлое, как цедится крик из-за прижатой ладони. И решила - нет, не пойдёт, без ножа - нипочём не пойдёт.
  Наутро Придер грохотал по всему дому. Орал - аж бутылки на столе позвякивали, пока его Вольф не успокоил. А она сидела в закутке, довольная, и грела в кармане серебристую стальную рыбку. Вольфу она, конечно, показала, но уже когда Придер упокоился под мостом - ко всеобщей, решила она, радости. Самую малость замирало у неё в животе - а ну как, думала, накажет, у своего ведь украла. Носатый Вольф не орал, кулаками не махал - наказывал обычно тихо и метко. И она догадывалась, что её за нож он не тронет: про баб-то он тоже знал.
  - Вещь хорошая, - сказал, как огладил мимоходом знакомое, издавна на своём месте лежавшее. Как и не удивился. - Работать умеешь?
  Она пожала плечами: а чего тут уметь-то.
  В войну мамка первая сгинула. Когда начали бомбить, попадание пришлось в ту закисшую душную комнатку, куда их поначалу поселили. Второй этаж с той стороны просел и покосился, а лестницу засыпало. Носатый Вольф в тот день в первый раз Пёрышко ударил.
  - Совсем, - спрашивал, - мозги потерял? Будешь завал трогать - и самого завалит, и второй этаж, глядишь, весь осыплется. Оставь, кому сказал!
  Она сидела против него на площадке и прижимала рукав к жалкому разбитому носу.
  - Не поможешь ты ей, - рубанул Вольф. - Понятно? Всё уже. Ну, вставай, вставай, ты ж мужик? Мужи-ик. Так что сопли подобрал. Тут бы самому живым остаться...
  А ночью у огня болтали про старую цыганку. И про то, что нехорошая это была комната, что сама ведьма там спала, что не зря туда первой же бомбой попало... Она подсаживалась поодаль, слушала, баюкала в руках ворованный ножик и думала, что обязательно с Вольфа спросит, ведь знал же, ведь назло же мать туда запихнул. А потом засыпала и видела снова закисшую комнату, а мамина ослабшая рука толкала её прочь, прочь, прочь.
  Но расплатиться с Вольфом она так и не успела. Подъём, хрипели в ночи, шухер, подъём, подъём! и хватали за руки, и тащили по остывшему полу, прямо босиком тащили, без тёплого, с непокрытой лохматой головой. И она, непривыкшая ещё к стоячему положению, тащилась за ними через комнату и по ступеням. На ступенях горел незнакомый, дымный свет; он бил в глаза. На ступенях их и срезали, не дали до конца спуститься. Её кинуло в сторону и назад, и покатило, и закувыркало куда-то вниз. Потом она лежала на досках, на чужими сапогами нанесённой грязи, и ноги переступали её походя, и твёрдые каблуки вворачивались в руки. Пропал куда-то любимый нож. Кто-то скользил и падал рядом, а она лежала и не могла отползти, лежала тихо-тихо, и думала: пусть себе пинают, пусть топчут: зато живая буду!.. А шевельнусь сейчас - убьют...
  И только когда все они легли вокруг неё на пол и наконец-то затихли, поднялась над ними и дышала, и хрипло смеялась, и отирала кровавый рот, и сплёвывала на них, лежачих, густое и розовое. Ну что, говорила, сдохли, сдохли все? А я - живая, живая!..
  А старый дом её слушал.
  
  ♠
  
  2020-2022
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"