Парицкий Александр Соломонович : другие произведения.

Молитва (часть 1)

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:

  ПРЕДИСЛОВИЕ
  
  Принимаясь ворошить прошлое, авторы воспоминаний думают об истории. Увы, за редчайшими исключениями, историей становится только востребованное прошлое. Современники редко понимают, почему их ни с того, ни с сего начинает волновать, интересовать та или эта часть прошлого, в поисках каких смыслов они вглядываются в хаос и мельтешение прошедших дней.
  Тем рискованнее пытаться предугадать, что сочтут важным и интересным в записках Александра Парицкого потомки: рассказ о его военной и послевоенной юности, о семье и быте той эпохи, или повествование о пробуждении еврейского самосознания и многолетней борьбе за выезд в Израиль, или описание советских научных институтов и эпопею создания им собственного бизнеса в Израиле.
  Об одном можно говорить определенно - ни один из сюжетов этого прошлого пока не востребован. Глобализация глобализацией, а свое прошлое каждому роднее. Для русских и украинцев, в свете происходящих там перемен, этот период их истории еще не актуален; не до того европейским и американским историкам Советского Союза, переживающим в настоящий момент болезненную смену парадигм; головы первого и второго поколений эмигрантов - как везде и во все времена - заняты совсем другими материями, им не до истории.
  Не востребовано пока прошлое Александра Парицкого и в еврейской истории.
  Что странно, ибо речь идет ни мало, ни много об исходе, одном из считанных (не путать с изгнаниями!) не только в современной, но во всей многотысячелетней истории нашего народа. Как много мы отдали бы сегодня за подробный рассказ Моисея о своей юности, за воспоминания Аарона об аудиенции у фараона! Как много потеряли, не узнав из первых уст, что чувствовали, думали, понимали наши прапрадеды, исходя в 1880 - 1900-х годах из Старого света в Новый!
  
  * * *
  
  Парадоксально, о древних и давних исходах мы знаем сегодня больше, чем о происходившем на нашей памяти, участниками которого стало более двух миллионов (!) евреев, одном из самых грандиозных и благополучных со времен Авраама до наших дней. А истории нет, - прошлое не востребовано.
  Мы не знаем, что лежало в истоке, что послужило толчком. Любой человек, живший в Советском Союзе, мог бы засвидетельствовать, что позволив репатриацию евреев в Израиль, советское руководство пошло на беспрецедентный, - без тени преувеличения, противный природе режима, - шаг. С тех пор прошло несколько десятилетий. Нет больше ни Советского Союза, ни его империи, архивы открывались, закрывались, приоткрывались, стали известными и секретная подоплека Кубинского кризиса, и подробности подковерных интриг, частной и политической жизни бывших кремлевских вождей; словоохотливость горбачевской эпохи прокормит еще не одно поколение историков, но об исходе - ни слова, ни ползвука. Ни в разоблачительных публикациях самых-разсамых лет ="перестройки и гласности"=, ни в частных беседах с самыми высокопоставленными советскими политическими деятелями той эпохи.
  И не только в России. В Соединенных Штатах, где политик любого калибра начинает отставную жизнь с подписания контракта на книгу воспоминаний, тема исхода почти отсутствует. В трехтомных воспоминаниях Генри Киссинджера, который вел с советскими руководителями переговоры по "еврейскому вопросу", исходу уделено всего несколько строк самого общего содержания. Однако в опубликованных в 1998 году секретных протоколах бесед Киссинджера с Брежневым содержится ряд небезынтересных деталей. В частности, в одном из разговоров генеральный секретарь выговаривает государственному секретарю за то, что многие евреи едут не в Израиль, как обещал Киссинджер, а в Америку. Какая такая, спросим себя, Брежневу забота, Израиль или Америка?! Не напоминает ли он своему собеседнику, что вопрос об эмиграции евреев не ограничен двусторонними советско-американскими отношениями, что в нем присутствует и третья, Израиль, с которой советским тоже что-то причитается? К сожалению, автор этих строк недостаточно осведомлен об израильских публикациях на эти темы, однако живущие в Израиле друзья утверждают, что им никогда не встречались ни архивные публикации, ни воспоминания израильских политиков, которые проливали бы свет на истоки исхода. Не исключено, что в данном случае мы имеем дело со столь деликатными политическими отношениями, о которых ни одна из сторон не считает себя вправе говорить даже сегодня, а, возможно, все, или по крайней мере многое, объясняется невостребованностью именно этого прошлого.
  Не существует на сегодняшний день ни хронологии исхода, ни его географического и демографического срезов, ни исследований о деятельности Сохнута, Хиаса, международных еврейских благотворительных обществ и организаций, ни описаний и анализа изменений, которые исход произвел в Израиле и диаспоре, ни мартиролога тех, кому не посчастливилось, ни акафиста тем, благодаря кому... А было все как у людей - и злодеи, и жертвы, и герои, и негодяи.
  В чем причина этого безразличия к нашему исходу, позволю себе повторить, одному из грандиознейших событий в еврейской истории? Не знаю. Наверное, никому из нас не повредило бы подойти к зеркалу.
  
  * * *
  
  Я не называю Парицкого героем исключительно, чтобы не вызвать обиды и нареканий старого друга. Но, пользуясь старой метафорой доверия, доведись мне на войне идти в разведку, я бы пошел только с ним. Не желал бы я на войне и лучшего командира. Собственно, он им был в годы отказа, и пусть война была холодной, на ней частенько бывало достаточно жарко, доверие к командиру, знание, что он прикрывает тебя со спины, помогало жить и выживать.
  Некоторые из лидеров еврейского движения называли его за глаза "кулачным бойцом", мол, бескомпромиссный, недипломатичный, многоходовым маневрам и многочасовым обсуждениям предпочитает прямое, без околичностей действие. Все правда, таким он и был, таким, как убедится читатель воспоминаний, остался. Эти человеческие качества не всегда и не во всех ситуациях уместны, приятны или удобны, но в той они помогли многим уйти в исход, некоторым, как автору этих строк, буквально спасли жизнь, а самого Парицкого, смею думать, уберегли от многих вредных для душевного здоровья моральных дилемм.
  Среда так называемых =отказников, тех, кому власти по разным причинам отказывали в выездной визе, была пестрой и отнюдь не героической. Как все советские группы, кружки и движения инакомыслящих, она была нашпигована осведомителями КГБ, покупавшими такой ценой личный исход. Как в любой нонконформистской среде, в еврейском движении всегда находилось немало людей, желавших и невинность соблюсти и удовольствие получить, они призывали =договариваться с властями, то бишь с тем же КГБ, ибо никакого доступа к другим эшелонам власти не существовало. Щит и меч Советского Союза всегда был готов поговорить, обстоятельно, откровенно, "по душам", и так как отказники en masse ничего им взамен предложить не могли, просится плотва сама в уху, - добро пожаловать! И рыбка, по одной ей ведомым резонам надеявшаяся перетянуть удочку из рук верзилы-рыбака, хватала наживку. Расплачиваться за иллюзию "диалога" приходилось другим, и не всегда дело ограничивалось только драмами. Наконец, большинство надеялось тихо-мирно пересидеть трудные времена за чьей-нибудь широкой спиной, чтобы потом, в лучшие, уйти в исход с общим потоком.
  В Харькове, украинском городе с одной из самых больших в те годы еврейских общин в Советском Союзе, такой широкой спиной во второй половине 1970-х был Парицкий. Чтобы передать читателю атмосферу времени и места, я позволю себе рассказ двух "заспинных" эпизодов.
  Однажды к Парицкому по рекомендации знакомых пришел человек и попросил походатайствовать перед израильскими организациями по части вызова. У вас есть друзья в Израиле, Америке? - поинтересовался Александр. Да, ответил незнакомец. Ну так почему бы Вам не попросить их? Видите ли, сказал гость, я еврей по рождению, но православный по вере, а она запрещает идти против власти предержащей. Что бы вы, читатель, сделали с таким просителем? Прогнали, поминая его матушку, сукина сына из дома, к батюшке? Не знаю как вы, лично я другого сценария не представляю. Парицкий передал запрос в Израиль: еврей просит, еврею нельзя отказать. В другом эпизоде некий врач поделился со мной своими жизненными планами. Если в течение ближайших месяцев Парицкому удастся добиться выезда для нынешней группы отказников, сказал он, я немедленно подам документы; если нет, начну капитальный ремонт квартиры, а потом поеду в Крым. Что с ним стало впоследствии, я не знаю, но если бы он подал, Парицкий бы и его заслонял. Еврей же...
  Репутацией "кулачного бойца"-идеалиста он пользовался и в местном КГБ. Поэтому они даже не пытались заводить с ним торгов о том, что =он готов сделать для них= в обмен за их содействие в получении выездной визы. Но ценили, ох, как ценили, "кулачный боец" был для них сущей золотой жилой! Хотя город был большим, но по их части спокойным, а им, тоже люди, хотелось хорошо жить. Не докладывать же в вышестоящие инстанции, что, мол, в нашем городе никакой серьезной работы по части искоренения антисоветских элементов и крамолы нет?! Чего доброго, начальство решит, будто их, волкодавов, слишком много для такой тихой обители, что повышение в чинах и в зарплате им не на чем зарабатывать. Поэтому к описанным Парицким круглосуточным бдениям нескольких филерских команд у его дома, к непрерывной слежке и прессингу следует отнестись с пониманием. Он не подводил своих опекунов, задавал им работу за пятерых, и редко проходила неделя, чтобы они не докладывали наверх о пресечении очередных "происков Парицкого".
  
  * * *
  
  В чью и какую историю может быть востребованным исход 1970 - 1990-х и прошлое Александра Парицкого?
  В русскую? Если судить по сегодняшнему состоянию умов, - не раньше, чем рак свистнет. Да и что в ней делать людям, которые добровольно вышли из подданства русской истории? Ушли, ну, и ушли. Там и своим, недавним русским "отщепенцам", места в истории не находится, подозреваю, через несколько лет о Сахарове будут спрашивать: "Он жил до Ледового побоища или после?"
  В украинскую? Доводилось ли вам встречать в любой украинской истории, написанной историками-эмигрантами в годы оны или в современной независимой свободной Украине, описание и анализ исхода 1880 - 1900-х, о том, как отразилось убытие нескольких миллионов живых еврейских душ на местной экономике, культуре, политических и социальных отношениях? Сомневаюсь. (Он и в американской появился только полвека спустя). Есть ли какие-либо основания предполагать, будто историческая судьба последнего исхода будет иной, чем предпоследнего? В стране, которой предстоят еще продолжительные "исторические войны" о том, что составляет и что не составляет =национальную историю?
  В израильскую? Дай бы Бог. Хотя, подозреваю, не при жизни поколения исхода. Чем более политизирована культура, тем яростней культурные войны за каждую вакантную строчку в истории. Не говоря уже о том, что израильским историкам предстоит еще выгрести такую кучу мифологического навоза из авгиевых конюшен израильской истории, что, боюсь, до нашего исхода руки дойдут не скоро.
  
  Здесь я позволю себе высказать гипотезу, что начинать нужно с другого конца: для начала вписать =исход в мировую историю 20 века, потом - в еврейскую, и только после этого - в национальные и государственные. Давайте посмотрим под этим углом на ключевые факторы исхода 1970 - 1990-х.
  Чудо 1967 года, победа Израиля в Шестидневной войне всколыхнула мировое еврейское сообщество. Не были исключением и советские евреи. (Принимая во внимание все, чего мы в настоящий момент не знаем, т. е., предположительно, многосторонние международные соглашения, открывшие еврейскую эмиграцию), достаточно ли было одного "эффекта 1967" для появления еврейского движения в СССР? Вспомним, оно зародилось в среде интеллигенции, тяжело переживавшей первые брежневские "заморозки" после хрущевской "оттепели". Пражская весна 1968 года на время возродила надежды - вторжение советских танков в дубчековскую Чехословакию похоронило их. Мне кажется, любого одного из двух событий порознь, Шестидневной войны или подавления Пражской весны, было недостаточно для столь сильного влияния, которое произвело сочетание обоих: национального оптимизма в отношении к Израилю и исторического пессимизма в отношении к России. Грубо говоря, 1967 год дал выход национальному пару, 1968 - стихийному антисоветскому, и обе линии сошлись в первой волне исхода.
  
  Парицкий с благодарностью вспоминает поддерживавших его в годы отказа и лагеря американских, французских, израильских евреев. Уровень солидарности и поддержки исхода 1970 - 1990-х действительно был, не побоюсь сказать, беспрецедентным в еврейской истории. (Чтобы оценить его уникальность, достаточно обратиться к историям исхода 1880 - 1900-х и Катастрофы).
  Евреи всего мира, от Буэнос-Айреса до Вены и от Кейптауна до Осло, на протяжении десятилетий боролись за вызволение своих этнических собратьев из советского плена. Без них никакого исхода бы не было, киссинджеры с брежневыми i tutti frutti разыграли бы в своем геополитическом покере пару тысяч еврейских фишек, и на том бы все кончилось.
  Не в обиду никому будь сказано, феномен этот никаким образом не связан ни с харизмой (считанных) неординарных личностей советского еврейского движения, ни с антисоветским умонастроением мирового еврейства, ни даже с отношением различных общин к Израилю.
  Само по себе еврейское движение не представляло для советской системы никакой угрозы, она могла раздавить его в любой момент, без малейших усилий. Для советского руководства оно на всех стадиях и этапах было исключительно внешнеполитической проблемой. Соответственно, львиная доля борьбы за исход сводилась к информированию и вовлечению различных европейских, американских и израильских общин в лоббирование своих правительств в нашу пользу.
  Нам повезло, ветры мировой истории дули в наши паруса.
  Здесь опять отсчет идет с Шестидневной войны. Она всколыхнула европейское и американское еврейство, сделав на время Израиль основой внутреннего самоопределения, своего рода секуляризированной "новой Торой".
  В Соединенных Штатах конец 1960-х годов пришелся на один из самых глубоких кризисов в национальной истории. Общество разделилось на бескомпромиссные pro и contra практически по всем вопросам, от Вьетнамской войны до школьного образования, и для американских евреев они тоже были самыми больными и насущными. Да, словно восставшая со страниц священной Книги, победа в Шестидневной войне наполняла гордостью, вызывала восхищение Израилем, они ездили туда на поклонение, туристские экскурсии, стажировки в киббуцах... однако, к моменту начала нашего исхода, "эффект 1967" года уже сходил на нет.
  Оглушительная победа в Шестидневной войне открыла новую главу еврейской истории и подтолкнула еврейское движение в СССР. Для американского еврейства сумма "1967 + 1968" вылилась в исторический компромисс: продолжение борьбы =за права человека=, но для многих - со сместившимся ударением: права =своего человека, еврея в далеком Советском Союзе.=
  Своя, не менее сложная, история и у французских евреев-подвижников нашего исхода. Здесь, помимо собственного весомого 1968-приложения (Парижский май), к "эффекту 1967", следует прибавить непосредственные последствия Алжирской войны, исход более миллиона французских граждан из Алжира, среди которых было немало евреев. К сожалению, мы слишком мало знаем о наших парижских, лионских, марсельских ангелах, сумевших сделать наши проблемы частью французской внешней политики. Подозреваю, многие из наших французских друзей сами были недавними беженцами...
  Картина будет заведомо неполной без включения в нее английской, аргентинской, немецкой, южно-африканской общин: их внутренней истории того периода, мотивов и интересов, побудивших их принять посильное участие в исходе 1970 - 1990-х.
  А сколько еще больших и малых сюжетов напрашиваются в историю! Какова, например, была роль телефильма "Холокост", вызвавшего небывалый всплеск интереса к истории Катастрофы и погнавшего девятый вал филосемитизма в Соединенных Штатах и Западной Европе? Как повлияли на поведение советских паханов и их американских деловых партнеров акции ныне почти забытой "Лиги защиты евреев" Меира Кахане? А что повлияли, сомнений нет. Лига играла не "по правилам", мешала оформлять пропагандистскую витрину на Западе, перекрывала веселенький долларовый ручеек.
  
  Именно в этот контекст вписываются биография и судьба Александра Парицкого - соединением с биографиями и судьбами тысяч и тысяч евреев в Израиле и Диаспоре. Для них его существование было столь же =исторически= важным, как их - для него.
  
  * * *
  
  Все хорошо, что хорошо кончается. Все, о чем когда-то мечтали Александр и Полина, сбылось: они живут в своей стране, в своем доме, дети устроены, растут внуки. Как ни труден был их путь, по меркам прошлого века это счастливая история.
  Задаваясь вопросами о востребованности биографии и судьбы Парицкого в историю, размышляя, к чьей и какой истории они принадлежат, я думаю не о книжных полках будущего, а о непрерывности исторического самосознания.
  Если однажды один из внуков Парицких приедет в Харьков, где от города дедушки и бабушки к тому времени, скорее всего, останется только небосвод над новыми камнями, пойдет по чужим и незнакомым улицам, отслеживая по страницам воспоминаний начало и маршрут своей судьбы, эта книга окупит себя сторицей.
  Может, ему подумается, что идеализм деда был самым что ни на есть ценным наследием, которое он оставил своим потомкам; может, проходя мимо бывшего вокзала, ему померещится фигура садящейся в поезд дальнего-предальнего следования бабушки, едущей на свидание к мужу в лагерь, и он вдруг растеряется, не помня, где он читал о такой женщине, в воспоминаниях деда или в одном из великих романов прошлого; может, эта книга будет для него еще одним подтверждением, что пока еврей помнит о своем "египте" и каково ему там было, - он остается евреем.
  
  Марк Печерский
  
  
  
  ОТ АВТОРА
  
  Я сел за эти воспоминания после настоятельных просьб моей старшей дочери Дорины. Она хотела, чтобы пережитое нами не кануло в Лету, а стало достоянием ее детей. Я очень сожалею, что мои родители не оставили своих воспоминаний и мы утратили необъятный мир, в котором жили, любили, страдали, боролись за кусок хлеба наши деды. Их мир был не менее насыщен и интересен, чем мир, в котором мы живем сегодня.
  Наши родители вошли в жизнь на рубеже ХХ века, а наши внуки - на рубеже ХХI. Мой старший внук родился ровно сто лет спустя после рождения моего отца.
  ХХ век был одним из самых жестоких в истории человечества, а в истории евреев Европы и России - необычайно кровавым. Сегодня мы оглядываемся на ХХ век, постепенно уходящий от нас, как на остров в океане времени, оставшийся за кормой. Впереди грозный ХХI век, который может оказаться еще кровожаднее. Это будущее наших внуков и правнуков. Будет ли им дело до нас и нашей истории? Поймут ли они нас и наших родителей? Нашу борьбу, наши цели, наши победы и поражения? Извлекут ли они уроки из наших ошибок? Или же им будет не до нас? А мы сами, понимаем ли мы, что оставили за собой в недавнем прошлом?
  Боль и страдания, радости и печали, взлеты и падения - все это было у наших родителей и у нас. Но было ли при этом какое-то развитие, движение? Не напрасны ли были принесенные жертвы? Быть может, это была лишь пассивная, глухая оборона, защита от социального и политического ненастья и невзгод, раз за разом перекатывавшихся через судьбу простого человека? Или нам все же удалось внести свой вклад в ушедшую эпоху, оставить в ней свой след?
  Я рассказал историю семьи, насколько я знаю об этом и помню, а получился исторический разрез столетия в зеркале судьбы обычной еврейской семьи.
  Характерен ли этот рассказ для эпохи, или это нечто сугубо частное и нетипичное? Пусть судит об этом читатель.
  Со своей стороны, я преклоняюсь перед нашими родителями, на плечи которых легла основная тяжесть ушедшего столетия. Я полагаю, что их судьба характерна для целого поколения. Именно благодаря этому поколению мы выстояли в страшный ХХ век и протянули ниточку жизни в будущее наших внуков.
  И мне так хочется, чтобы их дети были достойны наших родителей.
  История народа, история страны, разве она не есть сумма историй отдельных семей, отдельных людей? Разве не из таких вот отдельных семейных нитей соткано цельное полотно истории моего народа?
  Так пусть же эта нить и миллионы ей подобных никогда не рвутся во времени и тянутся в далекое будущее точно так же, как они пришли к нам из глубокого прошлого, от самого Авраама.
  И может быть, будущие поколения смогут продолжить это жизнеописание и проследить за перипетиями жизни и борьбы наших потомков в ХХI и в последующих веках.
  Да пребудет с ними благословение Господа Бога.
  
  
  
  
  
  Часть первая
  
  ДЕТСТВО, ШАХТА, МОИ УНИВЕРСИТЕТЫ
  
  Начало
  
  Я родился в марте 1938 года. В память о покойном дяде меня назвали Ошер, что в переводе с иврита означает "счастье". При выборе имен для детей мои родители строго соблюдали еврейскую традицию. Старшего брата назвали Хаим ("жизнь") в память о мамином отце, среднего - Ицхак ("смех, радость") в честь папиного отца.
  В те годы советская власть наводила "порядок" в именах своих граждан. В ЗАГС-ах имелись списки "рекомендованных имен" новорожденных. Имени Ошер там не было. Предложили имя Шура, очень близкое по звучанию к Ошер, и скрепя сердце, родители пошли на компромисс. Так я стал Шурой - уменьшительное от Александр. В семье, помня покойного дядю Ошера, меня всегда называли Шура. И хотя формально я Александр, но еще и Ошер, и мне хорошо с этим вторым именем. Я благодарен моим родителям за него. Вся моя жизнь прошла под его сенью. Правду говорят, что имя определяет судьбу человека: я - Ошер, я - счастливый. Однако узнал я о сужденном мне счастье только спустя десятки лет. А вначале его признаки были незаметны.
  Отца арестовали в июне 1938 года. Хаим вспоминает, что в то воскресное утро встали поздно, вся семья собралась вокруг стола за завтраком. Мама принесла с базара сметаны, нажарила золотистых, хрустящих оладий. За столом отец, мама, два моих старших брата. Посреди стола запотевшая банка сметаны, горка оладий в большой эмалированной миске. Семья с аппетитом завтракает, мама счастлива!
  ...В дверь постучали. В комнату вошел милиционер. Отца вызывают в районный отдел милиции. Милиционер говорит, что дело пустячное и волноваться не стоит.
  Отцу 41 год, за плечами - мировая война, революция, гражданская война, несколько тяжелых ранений, коллективизация, голод, тиф. Позади страшный 1937 год. Изя вспоминал, как по ночам мама с папой шепотом обсуждали происходящее: этого арестовали, того арестовали, известные коммунисты признавались, что они шпионы, вредители. И вот весь этот ужас как будто бы проходит, волна арестов спадает...
  Прервав завтрак, отец уходит с милиционером - скоро вернусь и доем. Он не вернулся ни к обеду, ни к ужину.
  Наутро мама со мной на руках отправилась в милицию, узнать, что с отцом. В милиции его не было. Его увезли люди НКВД.
  Это означало конец. Конец всей прошлой жизни, прежнему укладу, а может быть, и конец семьи. Домой мама вернулась в полном отчаянии: как жить дальше, чем кормить троих детей, где и как разыскивать мужа. А здесь ее ждал новый удар. Посредине двора, сваленный в кучу, лежал весь наш небогатый домашний скарб. Весть о папином аресте каким-то образом докатилась до коменданта дома, и он моментально сориентировался - выселил "семью врага народа" из подведомственного ему дома, вселив кого-то в нашу комнату. Так мама с двумя сыновьями-подростками и мной, грудным младенцем, оказалась без мужа, без средств существования, и под открытым небом.
  И вот тут произошло одно из многочисленных чудес, которые сопровождают всю мою жизнь до сих пор.
  Я знаю, скептики тут же ответят мне - ну если Бог так благоволит к тебе, почему Он вообще допускает, чтобы ты болел, чтобы с тобой происходили несчастья? У меня нет убедительного ответа на этот глубоко философский вопрос. Могу только сказать, что живущий в роскоши не ощущает этого, пока судьба не повергнет его в нищету. А здоровый человек понимает, что такое здоровье, только когда заболеет.
  Быть может, Бог наиболее благосклонен к тем, кто не родился? Не родившаяся душа человека не переживает боли, горести, несчастья, радости. Может быть, счастливы лишь те, кто не родился, кто не живет? Если кого-то это устраивает, то пусть Бог ответит ему своей благосклонностью. Ну, а мы с вами, на этом свете, будем решать о Его расположении по сугубо личному восприятию жизни.
  
  Годы сталинского террора
  
  В те годы родственников арестованных боялись ничуть не меньше, чем зараженных чумой. На что могли надеяться эти несчастные? Кто посмеет вступиться за жену врага народа, которого только что арестовали? Делай теперь с ней все, что хочешь. Именно на это и рассчитывал комендант дома.
  Так в чем же чудо?
  Среди жильцов дома оказался какой-то военный, который, увидев посреди двора нехитрый скарб, женщину с младенцем на руках и еще двух мальчишек, посчитал, что это нехорошо, и взял на себя смелость немедленно исправить положение. Он не был наивным человеком и отлично понимал ситуацию. Заступничество за государственных преступников могло обойтись ему очень дорого. Но он отправился на поиски коменданта, выяснил, что тот действовал самоуправно, без каких бы то ни было распоряжений начальства, что у жильца, вселившегося в квартиру, нет на нее формального документа. После чего этот весьма странный по тем временам человек отправился к захваченной комнате, в которой забаррикадировался новый жилец. Из-за запертой двери он долго, то увещеваниями, то угрозами, убеждает испуганного захватчика открыть дверь. В конце концов, тот открывает, и военный с позором его изгоняет. Но и этого мало доброму ангелу нашей семьи. Он переносит наши вещи со двора обратно в комнату и приказывает коменданту впредь не самоуправствовать.
  Кто был этот удивительный человек? Как сложилась его судьба? Никто из моей семьи ничего о нем не знал. По словам мамы, это был "какой-то военный из нашего дома".
  Вот такое простое, но совершенно невероятное по тем временам чудо произошло с моей семьей в один из самых критических моментов ее жизни. Господь увидел необходимость прямого вмешательства и прислал в помощь ангела.
  
  Мой старший брат Хаим вспоминает, как поздно ночью, когда все уже спали, к нам пришел кто-то из старых знакомых и долго шепотом разговаривал с мамой о судьбе детей. Он предложил отправить Хаима в ремесленное училище, где его будут кормить, одевать, чему-то учить, он будет под присмотром. Мама последовала его совету.
  Пока работал отец, он по старинке запрещал маме работать: дел хватает, занимайся детьми, семьей, хозяйством. Мама ему не перечила. Она умудрялась укладываться в более чем скромный бюджет и даже откладывала какие-то копейки. Теперь они пригодились, но их было мало, и они быстро иссякли.
  В те годы у нас было полно родни с маминой и с отцовской стороны. В старые времена семьи были большими. Еще вчера от родственников отбою не было, - а тут все в одночасье исчезли, как корова языком слизала. Никто не предлагал помощь ни деньгами, ни заботой о детях. Больше всего связывал маму по рукам я, трехмесячный младенец. Никто не хотел взять меня хотя бы на время: общение с сыном "врага народа" могло бросить страшную тень на заботливого родственника... Родня строго выдерживала "чумной карантин" вокруг нашей семьи.
  У покойного Ошера было пятеро взрослых дочерей. Когда он умер, папа стал для них вторым отцом, заботился о них, как о собственных детях, помогал деньгами, устраивал на работу. Они часто бывали у нас дома. Некоторые из девиц вышли замуж, другие были на выданье. После ареста отца все они словно испарились. Младшая из сестер, 20-летняя Женечка, три месяца назад забирала нас с мамой из роддома, постоянно дневала и ночевала у нас. Но и она милая, шумная, всегда веселая, вдруг исчезла. В Харькове жили моя бабушка и мамина сестра. Они тоже забыли о нас. Мама оказалась в полном одиночестве. И ей пришлось отдать меня в круглосуточные детские ясли, по сути - детский приют для грудных младенцев.
  Изю она отправила в пионерский лагерь, Хаима - в ремесленное училище, сама устроилась на швейную фабрику. Работала она в вечерние смены, а днем бегала по разным учреждениям НКВД и тюрьмам, пытаясь разыскать отца. Проходили дни, недели, месяцы. Передач для отца нигде не принимали: "У нас не числится".
  Но спустя три месяца, совершенно неожиданно, на пороге дома появился отец. Он был крайне изможден, кожа да кости, беззубый рот. Но в глубоко запавших глазах сиял блеск победы! Он не сдался. Он победил своих мучителей. Он остался человеком.
  Можно представить себе радость семьи. Ну вот, теперь опять все будет как прежде, до ареста. Мама тут же побежала забирать меня из моего заточения - круглосуточных яслей. Там она обнаружила синюшного отощавшего младенца, у которого уже не осталось сил даже сосать бутылку. И непрерывный понос. В моем возрасте, в полгода, дети уже стояли, а я еще не сидел и с трудом держал голову. Надежд, что выживу, было мало.
  Мама принесла меня домой и потихоньку выходила, поставила на ноги в прямом и переносном смысле этого слова.
  Так получилось, что мы с отцом "мотали" "наш первый срок" одновременно и по одному "делу". Он никогда не рассказывал мне о тех страшных днях. Наверное, боялся, что я проболтаюсь и поставлю под удар всю семью.
  Маме он тоже рассказал не много. С него взяли подписку о неразглашении. Он умер в 1950 году, задолго до разоблачения "культа личности", когда молчание было залогом жизни. Так он унес с собой в могилу все свои тюремные тайны. Много позже, когда отца уже давно не было в живых, мама рассказала мне то немногое, что она вынесла из его отдельных обмолвок и коротких рассказов.
  Отца обвинили в шпионско-диверсионной деятельности. Он был "членом банды", руководимой его начальником по имени Калика. Того арестовали раньше, и он постепенно дал показания на всех своих подчиненных. Дошла очередь и до моего отца. На допросах отец категорически отрицал свою вину. К нему применили обычные для того времени методы дознания и прессинга. Но отец упорно стоял на своем. Он заявил, что не верит показаниям Калики, что это провокация, он хорошо знает Калику, и тот не мог наговорить такое ни на себя, ни на него. Он потребовал очной ставки: "Пусть Калика, глядя мне в глаза, подтвердит свои показания".
  Во время очной ставки, ни разу не взглянув на отца и не отрывая глаз от пола, Калика слово в слово повторил свои показания. Выслушав его, отец спросил: "Зачем ты наговорил эту грязную ложь? Почему ты не думаешь о будущем твоих и моих детей? Ведь им теперь придется расхлебывать кашу, заваренную тобой!"
  В порыве гнева отец неожиданно для всех вскочил со своего табурета, неимоверным усилием отодрал его от пола, к которому тот был прибит, и швырнул в Калику. Тот рухнул с разбитой головой.
  Отца избили и бросили в карцер, сырой бетонный подвал. В карцере сидел еще один "упрямец" - старый меньшевик, завсегдатай царских и большевистских тюрем. Это был глубокий старик, больной чахоткой в последней стадии. Они просидели вместе с отцом больше месяца. Старик умер прямо в карцере. А отца продолжали держать там еще какое-то время.
  Потом его неожиданно перевели в обычную камеру. Немного спустя, повели к следователю, другому, незнакомому. Тот спросил отца, был ли он членом антисоветской банды заговорщиков. Услышав отрицательный ответ отца, следователь обрадовался, сказал, что эти обвинения были сфабрикованы преступной бандой Ежова и его подручных, стремившихся подорвать Советскую власть. Он дал отцу на подпись протокол, в котором были записаны его показания, отрицающие всякую причастность к антисоветской деятельности, дал подписать бумагу о неразглашении и постановление об освобождении в связи с отсутствием состава преступления. И вот через три месяца отец вновь оказался на свободе и вернулся домой так же неожиданно, как когда-то исчез.
  В литературе можно встретить много материалов о побоях и пытках, которым подвергались арестованные в застенках НКВД. Пытками объясняют их поголовные признания в различных фантастических преступлениях. Это объяснение кажется мне столь же невероятным, как и сами преступления, в которых эти несчастные признавались. Вероятно, существовал какой-то иной механизм, вынуждавший людей клеветать на себя и других.
  
  Отец вернулся с того света. И это было второе чудо на протяжении первого года моей жизни. Я-то ничего этого еще не понимал. Но представьте на мгновение мамину радость, когда дверь нашей комнаты открылась, и на пороге появился изможденный, мало похожий на того, прежнего, но живой и любимый муж. Это было настоящее чудо для моей семьи.
  Ну да, конечно, опять слышу я, при смене Ежова на Берию было освобождено несколько десятков тысяч арестованных, чтобы обвинить Ежова в преступной деятельности. И твой отец был одним из них. Какое же тут чудо?
  А чудо состояло в том, что отца арестовали накануне или в момент смены одного людоеда другим. И в результате этого чуда освободили не только одного моего отца, но еще десятки тысяч других невинных людей, чьих-то отцов, матерей, братьев и сестер. Была ли это цель душегуба Сталина или это был его хитрый ход, значения не имеет. "Человек предполагает, а Господь располагает".
  И еще чудо состояло в том, что ни один человек из всей "преступной банды" Калики, кроме отца, освобожден не был. Произошло это лишь потому, что отец не признал свою вину.
  Его восстановили на работе в прежней должности, восстановили в партии, выплатили зарплату за все время пребывания в тюрьме и отправили на курорт поправлять здоровье после всего пережитого. У отца обнаружили туберкулез, который он подхватил от соседа по карцеру.
  
  Пройдут почти шестьдесят лет, и в середине девяностых, уже в Иерусалиме, я встречу сына того самого Калики, бывшего сослуживца и "подельника" моего отца. Он приехал к кому-то в гости и привез из Москвы привет и какие-то материалы для моей знакомой писательницы Доры Моисеевны Штурман. Я жил неподалеку от дома, где остановился московский гость, и Дора попросила меня взять эти материалы. Разговаривая с ним по телефону, Дора сказала, что к нему от ее имени зайдет человек по имени Александр Парицкий. Московский гость тут же спросил, не имею ли я какое-то отношение к Соломону Парицкому, проходившему по делу Калики?
  При встрече с ним я узнал, что он сын того самого Калики. Его отец отсидел в лагере и ссылке около семнадцати лет, был освобожден и реабилитирован в 1955 году. После реабилитации получил персональную пенсию и квартиру в Москве. Гость был немногословен, неохотно рассказывал о своем отце, о своей семье. Но тот факт, что через шестьдесят лет после тех событий, после всего, что он и его семья пережили за эти годы, он помнит имя моего отца, говорил мне о многом.
  
  После освобождения отца семья зажила, как прежде. Мама оставила работу и вновь все свои силы отдавала детям и дому. Я поправился, хотя еще много лет маялся желудком, как следствие тех страшных трех месяцев в круглосуточных яслях.
  К сожалению, лечение мало помогало отцу. Даже в наше время, при наличии большого количества различных лекарственных препаратов, борьба с туберкулезом крайне затруднительна. А в те годы против туберкулеза не было практически никаких средств. Состояние отца ухудшалось, он терял один кусок легкого за другим, пока не стал полным инвалидом. Он протянул еще 12 лет, медленно уходя из жизни прямо у нас на глазах. Не знаю, что давало ему силы держаться. Дома он бывал все меньше, проводя большую часть времени в различных туберкулезных больницах и диспансерах. Я встречался с ним лишь в те редкие дни, когда мы с мамой навещали его в очередной больнице. Но все это было позже, после войны.
  А перед войной и во время войны отец держался еще молодцом, работал, был главной опорой семьи. Его мужскому достоинству претила слабость и немощность больного, и он всеми силами пытался показать, что наша семья находится в надежных мужских руках. Мама очень боялась, что я заражусь от отца, и старалась, по возможности, ограничить мои контакты с ним. Ее можно было понять - в те годы туберкулез означал верную смерть.
  Все описанное выше я узнал от мамы и братьев. Сам я помню отца только после войны, совсем слабым и очень больным. Мама рассказывала о нем лишь от случая к случаю. Однажды она призналась, что из тюрьмы отец вернулся совсем другим человеком. Я спросил у мамы, что изменилось в нем. Запах, ответила она. Раньше это был запах здорового, сильного мужчины, такой приятный, - будто бы духами веяло от него. А после тюрьмы запах стал совершенно другим, каким-то тюремным, словно отца подменили.
  Через сорок шесть лет, когда я сам вышел из тюрьмы, то услышал нечто подобное от своей жены. И не помогало никакое мыло и дезодоранты. Тюремный запах въелся в мое тело на всю оставшуюся жизнь, как когда-то он пропитал тело моего отца.
  
  Война
  
  Мне было три года, когда началась война. Уже к сентябрю немцы подошли к нашему городу.
  Вспоминает Хаим.
  Как-то мама, папа и еще несколько родственников сидели у нас дома и громко обсуждали, что делать: ехать в эвакуацию сейчас или ждать - возможно, положение на фронте выровняется и немцев остановят. А если ехать, то когда, в каком составе? Ждать отца и ехать всем вместе? Так будет надежней и безопасней. Но сколько придется ждать? Все в те дни было зыбким и неопределенным. А быть может, ехать без него? Но что будет с нами в дороге без отца, и что будет с ним без нас?
  Во время этого обсуждения я, трехлетний ребенок, сидел в своем углу и молча занимался игрушками. Никто не обращал на меня никакого внимания. Неожиданно среди шума, криков и споров на какое-то мгновение воцарилась тишина. В народе говорят: "Ангел пролетел". И тут из моего угла раздался спокойный четкий голос: "Поезжайте прямо сейчас. А папа подъедет потом".
  Все с удивлением уставились на играющего в углу ребенка, который, как ни в чем не бывало, продолжал свои занятия. Поступили по "моему" совету. Немедленно собрались и уехали во Фрунзе, в те годы столицу Киргизии. Отец подъехал позже. Он вырвался из Харькова чуть ли не последним эшелоном.
  Впоследствии мама рассказывала, какой ужасной была дорога на восток и с каким трудом семья преодолела весь путь. Сам я ничего помню, лишь одну ночную бомбежку Харькова, еще до нашего отъезда. В ту ночь мама неожиданно разбудила меня, укутала во что-то и начала спускаться со мной на руках со второго этажа, где мы жили. Далее помню убежище во дворе, это была неглубокая траншея, в которой прятались жители нашего дома. Помню огни прожекторов и сполохи разрывов в черном небе. И это все.
  ...Однажды, болтаясь по вагонам поезда, в котором мы ехали на восток, Изя в тамбуре невольно подслушал разговор двух проводников.
  - Видал, сколько жидов едет? Награбили золота, а теперь бегут от немца подальше.
  - Ну ничего, далеко не уедут. Доберется немец и до них, и тогда со всеми будет покончено. Ждать осталось недолго.
  ...Первые мои воспоминания, хотя все еще отрывочные, связаны с жизнью во Фрунзе. Наша семья поселилась на окраине города в овчарне, небольшом дощатом сарае с крошечным оконцем. Оно было таким маленьким, что даже ребенок не мог в него пролезть. Из "обстановки" я помню топчан и небольшой грубо сколоченный стол. Хибара наша стояла одиноко на берегу арыка. Арык был довольно широким, но мелким. Вверх по течению, метрах в двухстах от нашего жилья, над арыком был переброшен небольшой мостик, от него вела дорога в кишлак. Она проходила стороной, и я любил наблюдать из оконца идущих по ней людей. А от нас к мостику шла вдоль берега узенькая тропинка, по которой только мы и ходили.
  Хаима сразу по приезде во Фрунзе призвали в армию и направили в пулеметное училище. Ему еще не было семнадцати лет. Мой средний брат Изя в свои неполные четырнадцать пошел работать на завод, точил корпуса мин. Отец работал на прииске, где добывали вольфрам - молибденовую руду. Прииск находился высоко в горах, и отец надолго уезжал из дому. Хаим был в училище, Изя жил в общежитии при заводе, а мы с мамой все время оставались в домике вдвоем.
  Отец приезжал домой раз в неделю, а то и реже. Мама и я накануне с нетерпением ждали его приезда. Обычно он появлялся в определенный день, вечером, когда уже начинало темнеть. Мы сидели на пороге домика и наблюдали, не свернет ли кто-нибудь от мостков на тропинку. В темноте разглядеть лицо идущего было невозможно, но по "нашей" тропинке мог идти только папа.
  ...Помню, как однажды в сумерках мы увидели, что кто-то свернул на нашу тропинку. Руки у него были скрещены за спиной, как обычно у отца. Мама сказала: "Беги, встречай папу". Я со всех ног бросился по тропинке навстречу. И тут меня настигло жестокое разочарование - я споткнулся и на полном ходу растянулся во весь рост на земле, ободрав колени, руки, нос. Моему горю и обиде не было предела: "За что? За что меня наказали? Что такого плохого я совершил или хотел совершить? Ведь я был так искренне рад возвращению отца. Что плохого в этой радости?"
  Я воспринял это происшествие именно как наказание и рыдал не столько от боли, сколько от жестокой обиды на его несправедливость. Я не мог понять, за что наказан. Эта обида оставила глубокий след в моей душе. С тех пор, да-да, именно с тех пор, я всегда очень сдержанно воспринимаю любое радостное событие, поскольку уверен, что вслед за радостью обязательно последует разочарование, порой довольно горькое, - расплата за чрезмерную радость. На иврите это называют "капара". И есть даже специально отведенный для этого день - "Йом Кипур", что означает "день расплаты".
  Эта настороженность несколько омрачает полноценное восприятие радостного события, растворение в веселье и счастье, в удовлетворении достигнутым. Но зная, что за любым радостным событием неизменно последует разочарование, я заранее пытаюсь смягчить предстоящий удар, чтобы не рыдать потом так горько, как я рыдал тогда, в моем далеком детстве.
  А в тот вечер родители подняли меня с земли, отмыли, утерли слезы. Папа принес огромный арбуз, что меня немного утешило, хотя я еще долго всхлипывал, переживая жестокую несправедливость мира.
  
  ...Иногда воду из арыка отводили на поля, и он пересыхал. На дне под камнями оставались мелкие лужи, в которых копошилась застигнутая врасплох рыба. Я помню, как Изя ходил по дну арыка и собирал ее в ведро. Еще помню, что за арыком, где-то в полукилометре в сторону города находилась железнодорожная станция. Я с какими-то мальчишками отправлялся на станцию, где среди угольных отвалов мы отыскивали мягкую, маслянистую на ощупь породу, и с удовольствием жевали ее.
  Помню, как мы с мамой лепили кизяки - брикеты из соломы и коровьих лепешек, которыми зимой отапливали нашу хибару. А еще строили дувал - саманный забор вокруг дома. Я собирал солому, мама рубила ее, смешивала с глиной, формовала в коробке кирпичи и выставляла их на просушку. Высохшие кирпичи мама укладывала в стенку дувала.
  Но главное воспоминание о пребывании во Фрунзе связано с днем рождения.
  Как-то утром мама объявила, что сегодня день моего рождения, мне исполнилось четыре года, и это событие нужно отпраздновать. Увы, дома не было ничего съестного, и мама решила пойти на базар, купить немного муки и напечь лепешек. Меня она оставила дома одного, чтобы быстрее обернуться туда и обратно.
  Мама заперла меня в хибарке на висячий замок и почему-то наказала запереться изнутри на щеколду, как мы закрывали дверь на ночь. Я, помнится, еще удивился и спросил маму, зачем закрывать дверь изнутри, если снаружи висит замок. Но мама повторила наказ. Я, конечно, сделал, как она велела. Щеколда одевалась на проушину в косяке двери, а в проушину вставлялся маленький болтик. Такой нехитрый запор. Перед уходом она еще раз спросила меня, уже из-за двери, запер ли я дверь на щеколду и вставил ли болтик.
  Через некоторое время я услышал за дверью шаги и тихие голоса. Их было двое. Они что-то коротко обсудили, и я услышал звон металла и звук упавшего на землю замка. Я обмер от страха. Потом рванулся к окну. Было утро. Я хорошо видел людей, идущих по дороге от мостика к кишлаку и обратно. Я стал кричать, звать на помощь. Но, видимо, мой голос был слишком слаб, а дорога была далеко - никто из прохожих не оглянулся, не замедлил шагов. А я все кричал и кричал от страха и отчаяния, что вот сейчас бандиты ворвутся в дом. Меж тем дверь нашей хибары, державшаяся только на хлипкой внутренней щеколде и болтике, сотрясалась под ударами... Не помню, как долго это продолжалось. Мне казалось, ужас длился вечность. Я истошно вопил, рыдал, дверь хибары ходила ходуном. Еще минута, и бандиты разнесут ее в щепки, ворвутся в дом.
  Но вдруг наступила мертвая тишина... Дверь замерла. С трудом, сдерживая рыдания, затаив дыхание, я прислушался к звукам снаружи. Тихо. Я подумал, что бандиты, наверное, затаились и выжидают, когда я открою дверь и выйду наружу. Но тут я услышал звук приближающихся по тропинке шагов, а потом осторожный стук в дверь. Сквозь рыдания я спросил: "Кто там?" Человек назвал себя Меиром, двоюродным братом папы, и спросил, где мои родители.
  Я, всхлипывая, стал объяснять, что произошло. Он сразу все понял и попросил дверь ему не открывать. Потом подошел к оконцу, чтобы я мог его рассмотреть, и сказал, что в наших местах проездом, спешит, хотел нас навестить, и ему очень жаль, что никого из родителей нет дома. Он сказал, что когда повернул от мостика к нашему дому, то увидел двух человек, которые возились у двери. Заметив его, они исчезли за домом. Мне было очень страшно оставаться одному, и я попросил его подождать возвращения мамы. Но он сказал, чтобы я больше ничего не боялся, бандиты теперь не вернутся, но чтобы я никому кроме мамы двери не открывал. С этими словами он ушел.
  Что привело его к нашей хибаре на краю земли в самый критический момент моей жизни? Как он вообще нашел наше одинокое жилище на окраине и почему, наконец, проделав такой длинный путь, он не стал ждать моих родителей, чтобы повидаться с ними?
  Ответ на все эти вопросы у меня один: этот человек исполнил роль ангела, посланного небом с одной единственной целью - отогнать бандитов от нашего дома. Он выполнил эту задачу, а потом тут же исчез. Само имя этого человека, Меир, означающее на иврите "светящийся, из света, принадлежащий свету", в произошедших событиях себя полностью оправдало.
  ...Я успокоился и стал дожидаться мамы. Увидев поврежденную дверь и услышав мой рассказ, она пришла в ужас от мысли, что могло случиться, если бы маленький болтик не выдержал напора взломщиков и если бы не появился Меир.
  Еще и теперь, шестьдесят три года спустя, я хорошо помню то утро, как если бы все случилось вчера: мой четырехлетний юбилей, ангела-спасителя, пришедшего на помощь в самый необходимый момент моей жизни, и его подарок ко дню моего рождения - он подарил мне жизнь.
  Люди, проходившие в пятидесяти метрах от нашего домика, не слышали моих отчаянных призывов о помощи, о спасении, - но Господь, который временами так далеко от нас, услышал мою мольбу и послал ангела-спасителя. Как же я могу такое забыть!
  
  Контору отца перевели в Ташкент, и мы переехали туда. Помню поездку по железной дороге через горные перевалы, огромные чумазые паровозы, их массивные, наполовину красные, наполовину черные колеса, блестящие маслянистые шатуны, с шипением скользящие взад-вперед вдоль чумазого тела паровоза.
  Мы поселились в комнатке при конторе. Во дворе стояли какие-то диковинные железные машины, они чем-то манили меня к себе, и я любил карабкаться на них. Я уже был довольно самостоятельным, гонял по улицам с соседскими мальчишками, купался в грязных арыках, куда жители города сливали помои. Было очень жарко, и вода, хоть и грязная, освежала.
  Ташкент, как и Фрунзе, запомнился мне на всю жизнь всего лишь одним незабываемым событием.
  Я много времени проводил на улице в компании сверстников, в основном детей из эвакуированных семей. Мы бегали, иногда дрались, и часто затевали местную игру "асыки" (или "альчики"), где использовали мелкие бараньи косточки. Мне пришлось долго их добывать, чтобы получить право участвовать в игре.
  Однажды я заметил, что один из мальчиков играет нечестно, и сказал ему об этом. В ответ я услышал, сначала от этого мальчишки, а затем и от всех остальных игроков, что я "жид". Они все как один встали на сторону обманщика и дружно кричали: "Жид! Жид! Жид!"
  Так я выучил новое русское слово. Я не понимал его смысла, но сразу усвоил, что это что-то очень обидное и оскорбительное. Меня, однако, озадачило, почему те, кого я пытался защитить, встали на сторону обманщика, против меня. Я бросил игру, ушел домой и больше никогда с этими ребятами не водился. Открытием слова "жид", которое так легко объединило всех против меня, и запомнился мне ташкентский период моего детства.
  Весной 1944 года мы отправились обратно, в Харьков. Хаим давно был на фронте. Изю призвали в армию. Так что в обратный путь мы отправились втроем - папа, мама и я.
  
  О родителях
  
  Здесь я хотел бы прервать свои воспоминания и рассказать все, что мне известно о моих родителях.
  Мой отец, Соломон Парицкий, родился в 1897 году в местечке Смела Полтавской губернии, на Украине. Он был младшим сыном в большой семье.
  Его отец, Ицхак Парицкий, был родом откуда-то из Белоруссии. Моя бабушка, жена Ицхака, в юности была девицей своенравной и решительной. В возрасте шестнадцати лет она влюбилась в местного поповича и собралась бежать с ним, чтобы обвенчаться. В последний момент родители узнали о ее намерении и пошли к местному ребе за советом. Ребе посоветовал в тот же вечер выдать строптивицу замуж. Но где же найти такого храбреца, который бы сходу, без подготовки решился на женитьбу? Ребе сказал, что у него сейчас гостит дальний родственник, демобилизованный солдат, возвращающийся с турецкого фронта, хороший человек, и ребе готов с ним переговорить. Родители согласились на немедленный брак дочери, согласился и солдат, Ицхак Парицкий. Видимо, в боях с турками ему приходилось бывать и в более крутых переделках. Их обвенчали в тот же вечер.
  Строптивица оказалась прекрасной, покладистой женой. Она родила своему мужу четверых сыновей и столько же дочерей. Ицхак заведовал табачным складом у помещика. Однажды после пасхальных праздников, когда склад простоял закрытым всю неделю, Ицхак вошел в него, вдохнул настоявшегося на табаке воздуха и мгновенно умер от разрыва сердца. Семья осиротела.
  Старшие сыновья были к этому времени уже самостоятельными. У них в Кременчуге было свое "дело", фотомастерская.
  Мой отец унаследовал характер своей матушки, был вспыльчивым, прямолинейным, говорил всегда то, что думал, без дипломатии. Работа в "фотосалоне" требовала обходительности с клиентами, поэтому решили Соломона к фотоделу не приобщать. Его отправили в учение к печатнику. Но и там он долго не продержался, поругался и подрался с хозяином, и тот его выгнал. В 1915 году, в разгар мировой войны, Соломону исполнилось 18 лет, и его мобилизовали в армию. Он стал артиллеристом и коневодом: для транспортировки пушек в то время использовали конную тягу.
  Папин брат, дядя Гриша, рассказывал, что Соломон с детства обожал коней. Бывало, на берегу Днепра он приставал к местным хлопцам, приводившим коней на водопой. Гриша удивлялся тому, что Соломон мог в любой момент оставить игру, друзей и помчаться на берег реки. Он не понимал этой страсти своего брата.
  Февральская революция 1917 года застала Соломона в московском госпитале, где он лежал после ранения. Из госпиталя он вышел большевиком. Интересно, что все братья Парицкие принадлежали к различным партиям. Дядя Гриша был сионистом, дядя Лева - эсером. Началась гражданская война, и Соломон вступил в Красную гвардию.
  
  В семье моей мамы, Иды, было пять девочек и двое мальчиков. Их отец, Хаим-Вульф Владимиров, изучал Тору и был местным скрипачом, играл на свадьбах. Мама Иды держала посудную лавку и кормила всю семью, ибо доходы ее мужа от игры на скрипке были скорее духовного свойства, нежели материального.
  
  ...Гражданская война текла своим чередом. Бои, погромы, белые, красные, немцы, гайдамаки, петлюровцы, махновцы, опять красные, все это раз за разом волнами перекатывалось через город, а его жители только успевали прятаться в подвалах и погребах. Периодически, когда приходили красные, Соломон появлялся в городе; когда отступали, он уходил вместе с ними. В один из таких наездов он заприметил скромную, необычайно красивую девушку, Идочку.
  Дядя Гриша, единственный скудный источник моих сведений об отце тех лет, вспоминал, что когда в очередной раз красные уходили из города и шли строем по улице, Соломон поднял над головой свою винтовку и закричал: "Ну погодите, буржуи, рано радуетесь. Мы еще вернемся. Обязательно вернемся!"
  - Зачем он это кричал? - жаловался мне дядя Гриша. - Ушел с красными и ушел. Кто бы знал, что он с красными? Но нет, нужно было ему кричать у всех на виду, обращать на себя внимание. А ведь в городе оставались мы, его семья. Что сделают с нами белые после этих криков, он не думал. Ему бы только покрасоваться да побуянить.
  Наверное, дядя Гриша был прав. Не мешало бы подумать о судьбе родни, оставшейся в городе под белыми. Но не мне судить своего отца.
  
  В очередной раз, а было это уже в польскую кампанию (1920 год), красные опять были в городе. Отец только выписался из госпиталя после ранения и пришел в гости к своей Идочке. Ему сказали, что Ида в больнице, - тиф, и может быть, уже умерла. В городе свирепствовала эпидемия. Сначала тифом заболел ее отец, и Ида, единственная из всей семьи, была с ним в больнице до последнего часа. Потом сама заболела. Никто из братьев и сестер не рискнул сходить в больницу и узнать, жива ли она.
  Больной тифом чаще всего умирал от слишком высокой температуры - не выдерживали сердце, мозг. Лечили от тифа тогда только холодными ванными, чтобы хоть немного сбить жар. После ванны больного обертывали простынями и клали на пол - коек не хватало. Кто-то выживал, но большинство умирало.
  Мама вспоминала, что придя в сознание, долго не могла понять, что с ней и где она находится. Крепко спеленатая в простыню, она лежала на холодном полу. Слышала голоса, пыталась позвать на помощь, попросить, чтобы ее распеленали, дали попить, но после многих дней непрерывных рыданий из-за смерти отца она сорвала голос. Никто не слышал ее шепота. Да и кто там проверял, прислушивался? Мама ужасно боялась, что ее примут за покойницу, отвезут на кладбище и похоронят живьем.
  Соломон, узнав, что Ида в больнице, немедленно туда поскакал. Там никто ничего не знал. В том беспорядке, который творился вокруг, это было вполне естественно. Тогда отец пришел к врачу и вытащил маузер. Увидев лицо Соломона, врач понял, что этот человек действительно может пристрелить, и они вместе отправились на поиски. Мама рассказывала, что узнала голос отца и звала его. Но он ее не слышал, и она испугалась, что он уйдет, оставив ее лежать среди мертвых. Все разрешилось благополучно. Соломон отыскал Иду, и она получила свое второе рождение из его рук.
  В 1922 году они поженились. Маме было 19 лет. Она была необычайно красива. И поныне я не могу налюбоваться тонкими чертами ее прекрасного лица на старой фотографии.
  Вскоре разразилась очередная внутрипартийная чистка "рабочей оппозиции", и отца исключили из партии. В это время он увлекся сионизмом и решил эмигрировать в Палестину. Они с мамой отправились в Тифлис, откуда, по слухам, можно было перейти границу в Турцию, а оттуда попасть в Палестину. В Тифлисе папа устроился работать печатником, пытаясь заработать денег для оплаты услуг контрабандистов. Увы, контрабандисты запрашивали столько, что заработка простого печатника на это не хватало. Помыкавшись безрезультатно в Тифлисе, родители вернулись на Украину, в Харьков. (Недавно я узнал, что в это же время в Тифлисе жил Михаил Булгаков со своей первой женой, Тасей. Они приехали туда из Киева и тоже пытались перебраться в Турцию. В Тифлисе Булгаков начал свои первые писательские пробы, публиковал фельетоны в газетках. Не исключено, что мой отец печатал раннего Булгакова. Булгаковым также не удалось собрать требуемую сумму, и они из Тбилиси переехали в Москву.)
  В Харькове отец устроился в типографию военного ведомства и вновь вступил в партию.
  В 1924 году в семье родился старший сын Хаим, в 1927 году - Изя, ну а в 1938 году на свет появился я.
  
  Детство
  
  Путь из Ташкента в Харьков в 1944 году мы проделали в открытом пульмановском вагоне, груженном тюками с мануфактурой. Поверх вагона был натянут брезент, чтобы уберечь груз от дождя. Папа был проводником, кладовщиком и сторожем.
  Мы трое располагались между тюками, под брезентом. Ехали мы больше месяца, проехали пол-России, возле Саратова пересекли Волгу. На остановках ходили за кипятком, покупали еду на пристанционных базарах, несколько раз отставали от состава и догоняли его на других поездах. В один из жарких летних дней 1944 года мы, наконец-то, приехали в Харьков.
  На первых порах нас приняла к себе семья тети Кати, маминой двоюродной сестры. В тесной комнатке ютилась куча народу. Спали все на полу, в ряд.
  Незадолго перед начала войны папа получил государственную квартиру на окраине города. Мама предложила мне съездить посмотреть, что случилось с нашим домом, сохранился ли он. Впервые в жизни я сел в трамвай. А мама показывала мне все из окна и рассказывала: "Смотри, вот здесь был парк, тут сквер, вон там памятник, а вон что осталось от старого фонтана с лягушками и крокодилом".
  К счастью, наша квартира во время войны не пострадала. Но в ней проживали соседи, занявшие квартиру с нашим отъездом. После длительных переговоров новые жильцы ее освободили. Она была совсем голой - все наши вещи растащили. Слава Богу, были стены и крыша, да еще, помню, на стене висела репродукция картины Айвазовского "Девятый вал". Это произведение искусства оказалось никем не востребованным. В этой квартире я начал свою сознательную жизнь и прожил в ней до двадцати лет.
  
  Лето 1944 года. Мне шесть лет. Маленькая убогая квартирка на окраине Харькова, голод. В сердцах окружающего меня населения пылает лютая ненависть к евреям. Я чувствую ее на каждом шагу. Это одно из последствий прокатившейся войны и оккупации. Мы - единственная еврейская семья во всей округе. По крайней мере, мне казалось, что вокруг нас одни антисемиты и ни одного еврея. Я, еврейский ребенок, бегаю по улицам, играю с детьми, родители которых еще вчера участвовали в грабежах и убийствах евреев. И если сами не убивали, то выдавали их полицаям за вознаграждение. Ничего кроме "жид" и "жиденок" я от своих сверстников не слышу. Все игры, все разговоры рано или поздно заканчиваются обидными кличками, дракой, побоями.
  Вот с ватагой мальчишек я мчусь по улице с криками "ура!" - играем, как водилось в те годы, в войну. Пробегаем мимо водоразборной колонки, там какая-то женщина набирает воду. Она останавливает нашу ватагу и говорит:
  - Ну, чего вы играете с этим жиденком! Если начнется война, он ведь первым сбежит отсюда в Ташкент и оставит вас тут пропадать.
  На этом наша игра заканчивается, и все мальчишки опять, в который раз, обрушиваются на меня с оскорблениями и насмешками.
  - Вы, жиды, трусы, сбежали в Ташкент, а мы тут за вас и воевали, и страдали.
  - Вы, жиды, всех обманываете, всех покупаете и всех продаете.
  - Вы, жиды, нашего бога распяли.
  - Недаром вас, жидов, немцы убивают, жаль, что всех не добили.
  - Вы, жиды, курочку любите.
  - Вы, жиды, деньги любите.
  - Вы, жиды, за деньги родную мать продадите.
  
  Мне шесть, семь, восемь лет. Как в одиночку справиться со всем этим пламенем ненависти и злобы, которое пышет мне в лицо изо дня в день?
  
  Лирическое отступление
  
  Через сорок четыре года, в дни, когда судьба наша уже была решена, - мы получили разрешение на выезд в Израиль, в котельной, где мы работали кочегарами, в нашу последнюю перед увольнением смену, к нам подошел Леня, наш сменщик-забулдыга, который, по-видимому, был в курсе наших проблем с КГБ и отъездом.
  Совершенно неожиданно он стал возбужденно рассказывать о том, как на его глазах, вот тут, неподалеку от нашей котельной, немцы и полицаи вели евреев к Тракторному заводу на расстрел. С дрожью в голосе, сбивчиво, он говорил о том, что творили его земляки, односельчане (в годы войны тут еще была деревня). Нахлестывая коней, они гнали подводы к тракту, по которому шли колонны, гнали, чтобы не опоздать к дележу имущества обреченных людей. Врезаясь в толпу евреев, вырывали из их рук узлы со скарбом, тащили добычу к телегам, вновь возвращались, и это продолжалось, пока в руках несчастных не оставалось ничего.
  Леня описывал нам эту страшную картину, а в глазах у него стояли слезы. В 1941 году он был еще совсем мальчишкой, лет шести или семи, но хорошо запомнил этот ужас и почему-то сейчас, на прощание, решил рассказать обо всем, снять с души грех его родителей, родных, односельчан. Он понимал, что наш отъезд имеет прямое отношение к тем давнишним событиям, и вместо прощания с нами покаялся за всех.
  
  Мой добрый приятель как-то заявил:
  - Ну, чего сейчас об этом вспоминать - шестьдесят лет прошло с тех пор. Все былью поросло.
  В последние годы я многократно бывал в Германии и убедился: немцы, и мои сверстники, и те, кто помоложе, не забывают о войне. Да только помнят они о том, как их беспощадно бомбили американцы и англичане. Помнят, сколько "невинных жертв" понесла Германия в той войне. И вот что странно: никто из них ни разу не сказал мне о том, что их родители творили с евреями на Украине, в Белоруссии, в Европе. Вот только кочегар Леня напомнил нам о тех днях. А ведь это они, немцы, пришли сюда и разбудили дремавшего до поры зверя антисемитизма и ненависти. Это они залили землю Европы еврейской кровью. Ну что, забудем? Ведь шестьдесят лет прошло. А вот немцы о своих несчастьях не забывают.
  
  Я пошел в школу 1-го сентября 1945 года. К тому времени я умел читать, слушал радио. Ни в книжках, ни в радиопередачах евреи никогда не упоминались, как если бы они вообще не существовали. В официальной пропаганде, в кино, в литературе, жили, боролись, страдали, погибали и побеждали все народы и все национальности нашей страны и мира. Там были русские и украинцы, белорусы и казахи, туркмены и грузины, армяне и молдаване, латыши и литовцы, эстонцы, поляки, югославы, болгары, - все народы планеты. Не было только евреев. Их не существовало даже среди погибших в той войне. Нигде никаких упоминаний о миллионах моих сестер и братьев, замученных и растерзанных. А сочетание повседневной антисемитской травли на улице с официально несуществующим еврейским народом и гробовым молчанием советской прессы о фактическом положении евреев превращало антисемитизм в нечто демоническое.
  Я нигде не мог нащупать хоть какую-нибудь опору в своих усилиях сохранить и отстоять свое достоинство еврейского мальчишки под градом физических и моральных атак, оскорблений, обвинений во всех смертных грехах, ежедневных насмешек. Я терпел их на улице. Косвенно или, как говорят сейчас, "по умолчанию", я получал их в школе, по радио, в книгах.
  В те годы сильнейшего антисемитского прессинга я пережил тяжелейшую психологическую травму, от которой впоследствии мне пришлось освобождаться на протяжении всей жизни, вплоть до сегодняшнего дня. Мне кажется, я так до конца и не изжил в себе все ее ужасные следы. Да разве я один? Все мое поколение, большинство моих сверстников пережило эту травму, и многие остались психологически искалеченными на всю жизнь.
  То была жестокая школа жизни. Сегодня, оглядываясь на далекие послевоенные годы, я горжусь тем, что выстоял тогда, сохранил себя, свое достоинство, сохранил и укрепил свою душу, - хотя стоило это мне невероятных усилий. И я благодарен Богу за физические и душевные силы, которые Он дал мне, чтобы выдержать тот суровый экзамен.
  
  Наш быт
  
  Мы жили на окраине города рядом с небольшим, по харьковским масштабам, заводом ХЭЛЗ, выпускавшим электродвигатели. Зады нашего двора выходили к маленькой речушке. В те годы вода в ней была чистой и прозрачной, как в роднике; мы даже пили из нее. Я проводил на ней много времени. Она никогда не обижала меня. Речка была совсем мелкой, мальчишке по пояс, не больше, но кишела жизнью. Масса мелких рыбешек, от пескарей до плотвы и красноперки; окуньки, сопливые, скользкие ершики, головастики, лягушки и жабы, которые, как крокодилы, выставляли на поверхность свои выпученные глаза. Лягушки были самые разнообразные по цвету, форме, тембру издаваемых звуков. Над речными зарослями тучами носились разноцветные стрекозы, жуки, шмели, осы, пчелы и мухи; на перекатах вода мелодично журчала и пела, над поверхностью воды с фантастической скоростью сновало множество насекомых; в тихих заводях на длинных тонких лапках, под которыми заметно прогибалась поверхность воды, скользили жуки-водомеры. Я мог часами сидеть над водой и следить за тем, что там происходит.
  А какой завораживающе грозной и могучей становилась наша крошечная речушка весной, в половодье! Вода в ней поднималась на три-четыре метра, временами перехлестывая через берега. Для мальчишек эти дни были праздником! Мы высыпали на берег речки и проводили там много часов, наблюдая, как с треском и гулом сталкиваются друг с другом огромные льдины, сметавшие на своем пути все препятствия. Темные весенние воды несли на себе с дикой скоростью доски, ящики, чьи-то ворота, солому, тряпье, разоренные птичьи гнезда, кастрюли, дохлых животных и много-много всякой всячины. Все это мчалось мимо, вертелось и кружилось в водоворотах, и было так интересно наблюдать за этим, что мы оставались на берегу до самой темноты.
  Все раннее детство речка была для меня неисчерпаемым источником впечатлений, развлечений, источником интересных наблюдений за ее жизнью. Она замечательно успокаивала меня после многочисленных конфликтных ситуаций на улице. Она была для меня вторым домом, лучшей книгой, театром и кино, лучшим приятелем и партнером в играх.
  В первые послевоенные годы мы даже купались в этой "маленькой речке", которая впадала в "большую речку" ниже по течению, примерно в двух километрах от нашего двора. "Большая речка" называлась Харьков.
  В одном месте малой речки, на крутой излучине, была глубокая половодная вымоина, "яма". Мы, мелюзга, ходили туда купаться. Именно там я научился плавать и даже однажды чуть не утонул. Мне было тогда лет семь. На берегу ямы устроили трамплин, и мальчишки постарше прыгали в воду с трамплина, а малышня бултыхалась у берега. Однажды, едва научившись кое-как держаться на воде, я решил оторваться от спасительного берега и совершить самостоятельное "дальнее плавание", - переплыть глубокое место ямы. Едва я отплыл от берега, как кто-то из ребят прыгнул с трамплина и плюхнулся в воду рядом со мной. Мое счастье, что он не рухнул мне на голову. Я мгновенно нахлебался воды и стал тонуть. Кричать я не мог, чтобы не стать всеобщим посмешищем. Захлебываясь и от ужаса панически загребая в воде руками, я, уж не знаю как, добрался до мелкого места и выполз на берег передохнуть от пережитого страха. Об этом эпизоде я никому не рассказал. В те годы было не принято жаловаться, плакать, звать маму, папу или еще кого на помощь. Мы были мужчинами, и свои слабости старались скрывать. Это тем более касалось меня, одиночки во враждебной стае.
  
  Вначале мы жили втроем: мама, папа и я. Первые годы после войны папа еще жил дома и только иногда ложился в больницу или в туберкулезный диспансер на лечение. Но с каждым годом он все дольше оставался в больницах и госпиталях, а дома бывал все реже и реже, так что уже году в 48-ом мы с мамой фактически жили вдвоем, а папа лишь изредка гостил у нас. Между собой родители говорили в основном по-русски, но иногда, когда им нужно было поговорить о чем-то, что не предназначалось для моих ушей, переходили на идиш.
  ...Наша квартира состояла из комнаты и кухни. Окна комнаты выходили на север. Помню, солнце заглядывало к нам лишь ранним летним утром. В комнате стояла старая проржавевшая никелированная кровать с набалдашниками и сеткой с дырками, "заштопанными" проволокой и веревками; старый-престарый комод с огромными ящиками, заполненными каким-то тряпьем, которое, по-моему, лежало в них испокон веку; я никогда не мог выдвинуть ни один из ящиков полностью, они постоянно перекашивались и намертво застревали.
  Еще в комнате стоял двухстворчатый шифоньер. В более узком его отделении были полки со всякой одежной мелочью, а в другом, просторном, от стенки к стенке была вделана поперечная перекладина. Я много лет не понимал ее назначения и того, почему в шкафу нет гвоздиков или крючков, чтобы на них можно было что-нибудь повесить. И только позднее я узнал, что перекладина предназначалась для вешалок (по-харьковски - "тремпелей"). Эта часть шифоньера была всегда пустой: нам нечего было там держать. Пальто и телогрейки мы вешали на гвоздиках, вбитых в стену на кухне.
  Помню также массивный пьяный обеденный стол, два старых венских стула с продавленными сидениями, на которые мы подкладывали фанерки. Стол я прозвал пьяным потому, что он всегда перекашивался; он был таким огромным, с такими толстыми ножками, что позднее, прочитав "Мертвые души", я дал ему имя Собакевич. Ели мы обычно на кухне, но когда приходили гости, мы угощали их в комнате за обеденным столом и всегда просили не облокачиваться на него, не то он рухнет им на ноги.
  Довершали обстановку старый, покрытый зеленым продранным сукном с многочисленными чернильными пятнами письменный стол на тонких дрожащих ножках и узкая этажерка для книг. Одна нога у нее была сломана и подвязана веревкой. На этажерке стояло несколько книжек, а на верхней полке обреталась самая ценная вещь нашего дома - черная радиотарелка, служившая нам и часами, и газетой, и "музыкальным центром".
  По ее сигналам мы ложились спать и вставали по утрам: сыграют гимн утром - шесть ноль-ноль, пора вставать; сыграют вечером - полночь, пора спать. Меня укладывали в постель пораньше, а мама с папой ложились по "тарелке". Она никогда не выключалась. И горе было нам, когда радиолиния по какой-то причине выходила из строя. Тогда вставать, идти на работу и в школу приходилось наугад, а так как опоздание на работу было самым страшным преступлением в те годы, мы старались выходить из дому как можно раньше. Я помню, как несколько раз зимой приходил в школу на час-полтора раньше только потому, что не работала радиотарелка.
  Она была главным источником новостей и культурного досуга. Так, однажды, вернувшись из школы, я услышал: "Говорит Москва! Передовая статья и обзор газеты "Правда". Передовая статья сегодняшней газеты "Правда" озаглавлена "Врачи-убийцы в белых халатах"". Но до этого "эпохального" события оставалось еще несколько лет.
  Через эту черную хрипящую бумагу ко мне приходила музыка опер и оперетт, классическая и камерная музыка, эстрада и театр. Чего стоил "театр перед микрофоном"! Я прислушивался ко всему, чем шуршало радио. В этом шорохе и скрипе приходил ко мне свет культуры, образования, познания мира в не меньшей степени, чем из школы и библиотеки.
  Однажды утром, раньше обычного, "тарелка" разбудила меня странными звуками: "Бип, бип, бип..." То были сигналы запущенного в 1957 году первого в истории человечества искусственного спутника земли, и я услышал первую трансляцию космического радиовещания. Я доверял "тарелке" больше всего на свете, мне так хотелось услышать от нее что-то ободряющее, поддерживающее, укрепляющее. Но она упорно игнорировала мои личные проблемы, мой конфликт с улицей, с моим окружением, и я невольно ощущал, на чьей стороне находится это черное, пыльное бумажное существо. Не говоря уже о тех случаях, когда она прямо заявляла, что и она против меня, еврейского мальчишки, которому хотелось быть вместе со всеми, быть таким, как все. Но нет, и тут я был один против всех, кто обращался ко мне, общался со мной через эту бумагу.
  
  Кухня в нашей квартире была темной, свет в нее сочился через дверной проем из комнаты, и поэтому здесь всегда горела лампочка. В кухне стояли небольшой кухонный шкафчик и топчан - в раннем детстве наша с мамой общая постель. Центральное место занимала печка, небольшое кирпичное сооружение вдоль простенка с комнатой. Печка обогревала всю квартиру. Ее верх был покрыт толстым чугунным листом, вмазанным в кирпичи, и имел две круглые конфорки, которые прикрывались чугунными кольцами, входящими одно в другое. Растопка печки и поддержание в ней огня было особым искусством. Первоначально им владела только мама, со временем она научила и меня.
  Топили печку углем, добывать который было непросто, как, впрочем, и дрова. Его продавали на складе по талонам, домоуправления. Талоны на уголь выдавали осенью. На хлеб и другие продукты питания раз в месяц мы получали "карточки".
  Но и по талонам угля на складе не хватало, приходилось дежурить там, узнавать, когда его подвезут. Уголь со склада быстро разбирали, и нужно было не прозевать, успеть "отоварить" талон. Когда удавалось застать уголь на складе, оплатить его, нанять извозчика с телегой, дать взятку грузчикам, чтобы нагрузили хорошего угля, а не пыль с мусором, тогда мы с мамой, довольные удачей, сопровождали подводу с углем домой. Уголь выгружали во дворе у дверей нашего сарая. Тут мы его перебирали, очищали от камней и ведрами заносили в сарай на сухое место. Так шла подготовка к предстоящей зиме. Для хранения угля и дров у всех во дворе были сараи.
  Дрова также получали на складе по талонам. Если удавалось хорошо отовариться углем, дров требовалось немного. После доставки их нужно было напилить, наколоть на чурки, удобные для закладывания в печку, просушить. Часть дров пускали на щепу. Все это заранее готовилось к зиме.
  Угля и дров обычно всегда было в обрез, нередко запас истощался еще до конца зимних холодов. Поэтому их экономили, как могли. Печку начинали топить, только когда терпеть холод в доме было уже невмоготу. Правильная растопка была большим искусством! Вначале в печи выкладывали пирамиду из щепок и чурок, поверх которой укладывали крупные куски угля; для большего жару и более продолжительного горения мелкий уголь слегка смачивали водой. Умелый истопник разжигал печь одной спичкой (еще один тогдашний дефицит). Колодец с углем должен были разгораться постепенно, не дымить, не коптить. Печь должна была "продержаться" до самого утра на одном ведре угля.
  Обычно я начинал растапливать печь под вечер, предварительно вдоволь нагулявшись на улице. К этому времени ночное тепло из квартиры полностью выветривалось, в доме становилось зябко.
  Хорошо растопленная печь сильно прогревала простенок комнаты. Чугунный верх печи пышал жаром, раскаленные кольца конфорок светились в темноте призрачным пунцовым сиянием. Свечение раскаленного чугуна и волны тепла, исходящего от него, гипнотизировали меня. Дремотная нирвана уносила мои мысли куда-то далеко-далеко, и только мамин голос мог вывести меня из этого оцепенения. В такие минуты я забывал обо всем на свете, об обидах и оскорблениях, о драках и синяках, об учителях, уроках и двойках, о голоде и холоде. Я обожал эти минуты сна наяву у жарко натопленной печи. На душе становилось чисто, легко и очень спокойно.
  
  Увы, жизненные проблемы не исчерпывались углем, дровами и растопкой печки. Поначалу, как я уже рассказывал, года два-три после войны отец еще работал, но все меньше и меньше. Постепенно главным "добытчиком" в семье становилась мама. Инвалидная пенсия отца была смехотворно мизерной, а болезнь требовала хорошего питания. Мама выбивалась из сил, чтобы добыть для него хоть немного мяса или масла. Все лучшее, что удавалось купить, отдавалось папе.
  Мне в жизни повезло: я всегда относился к еде спокойно и даже в самые трудные периоды не воспринимал голод как катастрофу. Приходилось немало голодать в послевоенные годы, я жил впроголодь в студенческие годы, сильно голодал в зоне. Но это не оставило в памяти ни малейшего следа: ну, какое-то время с едой было туго, а потом все наладилось, все прошло...
  Но один случай из детства я запомнил навсегда. Сели мы как-то обедать. Мама старалась укрепить папу, все лучшее было для него. Мы с ней часто говорили об этом. Мама положила в тарелку отца кусочек курицы, а себе и мне налила только бульона. И вдруг отец сказал: "Взгляни на ребенка. Мне кусок не лезет в горло, когда он так смотрит!" Но я совершенно не завидовал его еде и нисколько не желал ее. Более того, я бы охотно отдал ему и то, что было у меня в тарелке, лишь бы он выздоровел! До сих пор вспоминаю этот момент со слезами на глазах.
  Еще помню один курьез. Лет в шесть-семь я уже сам читал, и как-то попалась мне детская книжка - не помню ни названия, ни автора, - изданная, наверное, еще перед войной. В книжке был коротенький рассказ о том, как мама дала маленькому Мите кусочек белого хлеба и вышла ненадолго из дому по делу. Митя съел мякиш, а корочкой стал играть как паровозиком. Возит Митя корочку белого хлеба по полу и гудит - "ту-ту-ту", потому, что нет в мире паровозика лучше, чем паровозик, сделанный из корочки белого хлеба. Вот такой незамысловатый детский рассказ. Вы спросите, что в нем меня заинтересовало? Утверждение, что паровозик лучше всего делать из корочки белого хлеба! В те годы я еще не видел белого хлеба, и потому воспринял слова автора не как метафору, а совершенно серьезно, полагая, что корочка белого хлеба - это лучшее, из чего можно построить детский паровозик! И долго еще, пока на нашем столе не появился белый хлеб, я вспоминал этот рассказ и свои сомнения, связанные с паровозиком из корочки.
  Особенно трудными были 46-й и 47-й годы. Хлеб, подсолнечное масло - были по карточкам. Но и по карточкам получить их было почти невозможно. Приходилось много часов, иногда сутками, выстаивать в очередях. Мама обычно дежурила в очереди ночью, после работы, а я сменял ее утром. Так мы выстаивали с ней в очередях по нескольку суток, чтобы "отоварить" свои карточки 400-500 граммами мокрого, тяжелого, как глина, черного хлеба.
  Но зато каким наслаждением было отрезать кусочек ноздреватого кислого хлеба, накапать на него постного масла, посыпать солью, и все это, понемногу откусывая, медленно-медленно пережевывать, внимательно следя за тем, чтобы не уронить с хлеба ни одной капли драгоценного масла! Никакие деликатесы, которые мне довелось отведать впоследствии, не могли сравниться с этим наслаждением.
  А довесок! Это крошечный кусочек хлеба в 30-50 граммов, который продавец добавлял, чтобы вышел точный вес по карточке. Вкуснее и слаще его не было ничего в мире! И каких огромных усилий воли стоило после многих часов стояния в очереди удержаться и тут же, у прилавка, не отправить довесок прямо в рот. И еще труднее, на грани человеческих возможностей, было донести довесок до дому нетронутым... Я мог. Тогда я еще не понимал смысла этого маленького испытания.
  Но иногда бывали времена и труднее. Как-то мама сильно заболела и слегла. Обычно она все свои болезни переносила на ногах, а тут, видимо, ее прихватило не на шутку. Деньги кончились, еды никакой, хоть шаром покати, даже пары завалившихся картошек, и тех не было. Мама, лежавшая с высокой температурой, должна была хоть что-нибудь поесть, да и я был изрядно голоден. Нужно было что-то предпринять. Просить еду у соседей я не мог, это было не по мне, да и не знал я, как это сделать, мне было стыдно.
  Все соседские дворы были с огородами, в которых росли огурцы, помидоры, лук, укроп, картошка, свекла. Дело было поздней осенью, с огородов все уже убрали, картошку давно выкопали, в земле оставалась только белая свекла, которую употребляли вместо сахара. У одного из хозяев огород был раскопан прямо перед его окнами.
  Злой на себя за собственное бессилие, я после школы отправился на соседский огород и выкопал несколько корнеплодов. Дома очистил их, порезал на куски и отварил. Получился неплохой суп. Я накормил маму, поел сам. Вскоре мама пошла на поправку. Я был уверен, что она выздоровела благодаря моему свекольному супу.
  
  ...Поймал себя на мысли, что рассказ об отце выходит у меня жалобным и тоскливым. Наверное потому, что я хорошо помню его только с определенного периода, когда он действительно слабел с каждым месяцем. Так получилось, что чем сознательнее я воспринимал окружающую действительность, тем мой папа занимал в ней все меньше места. А ведь для мальчишки отец - это символ мужества, силы, уверенности, образец для подражания. Но эти папины качества достались моим братьям, которые видели и запомнили его именно таким. Ну а я рос один, с мамой, которая все жилы из себя тянула, чтобы прокормить больного мужа и меня. И все же я запомнил об отце кое-что такое, что может восхитить и удивить любого мальчишку.
  Помню, как в 1946 году, первого мая, папа взял меня, и мы отправились гулять в центральный парк имени Горького. Туда ходил троллейбус от здания консерватории на площади Тевелева. Его, кажется, и пустили именно к Первомаю. На остановке была огромная толпа. Подошел троллейбус, все ринулись к нему, как на приступ. Было очевидно, что нам сквозь эту толпу не пробиться. И тут отец внезапно поднял меня на руки, поднес к открытому окну и всадил в троллейбус прямо через окно на свободное сидение! Троллейбус тронулся. Я обомлел, куда же я поеду один! Я уже собирался заплакать. Но тут меня кто-то окликнул. Я оглянулся - папа! Несмотря на давку, он влез в троллейбус и пробирался ко мне. Что было в парке, я не запомнил. Но этот "штурм крепости" запомнился мне на всю жизнь.
  Однажды отец взял меня в гости. Мы приехали в центр города, на Пушкинский въезд, зашли в какой-то очень богатый дом. В парадном стояли цветы, на стене висело огромное зеркало, был большой, с дубовыми панелями и зеркалами лифт.
  В квартире, куда мы пришли, я впервые в жизни увидел мягкий диван. Эта "роскошь" меня настолько подавила, что я боялся пошевелиться, нечаянно прикоснуться к чему-нибудь. Присев на краешек дивана, я смотрел во все глаза. Хозяева были очень предупредительны и учтивы с папой, даже лебезили перед ним. Я не понял, с чем был связан этот визит, и вздохнул с облегчением, когда мы ушли.
  - Кто эти люди? - спросил я отца.
  Это была родня жены дяди Гриши, папиного брата. Хозяин квартиры недавно побывал у дяди Гриши в Ленинграде, и папа пришел расспросить о здоровье брата. Я спросил отца, почему они вели себя так странно, лебезили перед ним. Он рассказал мне старую историю, времен гражданской войны.
  Наступал Деникин, красные держали оборону. Батарея из трех пушек, которой командовал отец, стояла на пригорке и обстреливала наступающие цепи белых. Батарея очень досаждала белым. На склоне расположился отряд, прикрывавший батарею от прямой атаки противника. Неожиданно белая конница прорвала линию обороны и ринулась на батарею. Отряд прикрытия, вместо того, чтобы защищать батарею, бросился наутек. Казалось, конец неминуем. Артиллеристы растерялись, хотели бежать. Но отец, страшно матерясь, приказал зарядить орудия картечью. Бойцы бросились за снарядами. Папа сам прискакал с зарядным ящиком. В спешке и неразберихе столкнулись два ездовых, зарядные ящики перевернулись и должны были неминуемо взорваться и разнести вдребезги всю батарею. Но взрыва не последовало. Артиллеристы успели почти в упор дать залп по мчавшейся на них коннице. Атака захлебнулась. Рассказывая мне эту историю, папа сказал, что это был единственный случай, когда перевернувшиеся зарядные ящики не взорвались. И то, как они залпом в упор отогнали кавалерию, случай небывало редкий. Так что в тот день им необычайно повезло.
  Я спросил, как это связано с нашим родственником М. В., в квартире которого мы только что были. "Он командовал отрядом прикрытия, бежавшим с поля боя", - сказал папа. В суматохе отступления все забыли об этом происшествии. Но два человека помнили о нем всю жизнь. Поэтому М. В. побаивался отца. Папа и не думал отправлять его под трибунал. Но В. все же боялся. Я представляю, какого страху натерпелся этот человек в 1938 году, когда отца арестовали. Но и тогда все обошлось. Отец был нормальным человеком со здоровой психикой и твердыми представлениями о порядочности.
  
  И еще один рассказ из папиной жизни запомнился мне с тех далеких лет. Как-то во время гражданской войны командир послал отца с донесением в другой отряд, расквартированный в соседнем селе. Вечерело, путь был неблизким, и отец добрался до места уже затемно. Село было совершенно пустым, на улицах ни души. Петляя в темноте в поисках штаба, отец постучал в окно хаты - спросить, где штаб. Пьяный голос из хаты прорычал: "Тут хлопци отамана Грыцько вжэ усэ зайнялы. Йижай шукаты соби мисце до другойи хати".
  Отец догадался, что красные выбиты отсюда какой-то бандой. Он осторожно, чтобы не вызвать ни у кого подозрения, обходя дозоры бандитов, выбрался из злополучного села и невредимым вернулся в свой отряд.
  
  Последние воспоминания об отце
  
  В те годы туберкулез лечили "поддуванием". Грудь больного прокалывали длинной иглой до легочной полости в очаге поражения и туда закачивали воздух. Это на некоторое время замедляло развитие болезни. Операция была неприятной, болезненной и малоэффективной. Отцу ее делали каждый раз, когда он ложился в больницу. Но это уже не помогало. У него не осталось легких. Папа очень не любил эту процедуру и всячески ее избегал: он махнул на себя рукой и перестал бороться. В тот год появилось новое импортное лекарство - стрептомицин. Его продавали на "черном" рынке за бешеные деньги, о которых мы не могли даже мечтать. Правда, можно было попросить папину сестру тетю Фаню, она была весьма состоятельной, и они с отцом были близки с детства. Но он не хотел просить у нее денег и запретил маме говорить на эту тему. С каждым месяцем он становился все слабее, беспомощнее, и уходил, уходил от меня, от мамы, все дальше и дальше.
  Мне запомнился один печальный эпизод той поры.
  Как-то по пути из школы домой я натолкнулся на ватагу мальчишек. Началось, как обычно, с оскорблений в мой адрес, в адрес евреев, потом пошла драка. Один против целой ватаги, я хорошенько получил и в слезах пошел домой. Я плакал не столько от боли, сколько от обиды, - ну почему они всегда против меня одного?! Что им нужно от меня?
  В слезах я вошел в дом, и тут выяснилось, что отец наблюдал эту драку из окна. Мне стало еще обидней. Во-первых, потому, что я "пустил нюни" прямо на глазах у отца, а, во-вторых, потому, что мой отец, герой двух войн, не сломленный даже в застенках НКВД, был уже настолько слаб, что не мог вступиться за своего сына. Для меня эта мысль была ужаснее всего. И я понимал, что отца эта беспомощность терзает еще больше. Чтобы хоть как-то отвлечь его от этих мыслей, я заговорил с ним о том, что на меня постоянно нападают мальчишки на улице. Чего они хотят от меня? Почему задираются, дразнят "жидом"? Чем я, мы, наша семья отличаемся от них?
  Даже в те, свои последние годы, после всего перенесенного, отец оставался в душе наивным коммунистом. Я отлично помню, как за год до этого разговора он с гордостью принес домой и водрузил на нашей хлипкой этажерке два свежеотпечатанных томика: "История ВКП(б). Краткий курс". Почему два томика, спросите вы, ведь злополучный "Краткий курс" был однотомным? Наверное, из опасения, что один экземпляр быстро зачитают до дыр.
  И еще я помню, как вскоре после войны он принес домой огромный красочный плакат, на котором были изображены люди в национальных костюмах народов СССР, выстроенные расходящимся клином. В руках у каждого из них был герб его республики. Впереди был русский. Чуть позади от него с двух сторон - украинец и белорус, и так далее. Плакат назывался "Дружная семья народов СССР". Папа повесил плакат на самом видном месте.
  И вот теперь, отвечая на мой невинный вопрос, он говорил о том, что эти мальчишки и их родители - глупые, малообразованные люди, что скоро у нас в стране построят коммунизм, исчезнут все национальности и евреи станут точно такими же, как все остальные народы.
  В тот момент его объяснение меня вполне удовлетворило - вот придет коммунизм, и эти мальчишки на улице поймут, наконец, что я такой же, как они, и перестанут задирать меня. Я почти успокоился, но тут меня что-то дернуло за мой глупый язык:
  - Папа, а кто такие евреи? У них есть свой алфавит, свое письмо?
  - Ну конечно, есть, - ответил отец.
  - А ты его знаешь? - продолжил я.
  - Да, знаю.
  - Напиши мне еврейские буквы, - попросил я и пошел заниматься какими-то своими делами.
  Через некоторое время меня насторожила мертвая тишина в комнате. Я оглянулся и замер от ужаса! Впервые в жизни я видел, как отец плакал. Он сидел за столом, склонившись над листом бумаги, а по его лицу катились и падали на бумагу крупные слезы. Холодея от ужаса и заикаясь, я спросил:
  - Папа, почему ты плачешь?
  Его ответ был мне непонятен и от того еще более страшен:
  - Я забыл еврейские буквы.
  
  Я вспомнил те давние слезы отца тридцать лет спустя, когда решал, могу ли я после того, как добился признания в науке, стал ответственным руководителем нескольких секретных военных проектов, идти на риск, отказаться от всего этого, и попытаться уехать в Израиль. И я решил, что не могу позволить себе таких слез. Ни я, ни мои дети и внуки не должны никогда больше плакать по этому поводу.
  
  Мои братья
  
  Хаима призвали в армию в 1941 году, в возрасте 17 лет, и послали на учебу во Фрунзенское пулеметное училище. Боевое крещение он прошел весной 1943 года под Брянском, затем воевал на Курской дуге. Потери были тяжелыми. За сутки боев от роты осталось не больше десятка человек. Ночью приходило свежее пополнение, утром их снова бросали в бой, а к вечеру в живых оставались единицы...
  Первое ранение Хаим получил в боях под Курском. Их рота наступала. Атака захлебнулась под огнем немецких пулеметов. Командир батальона честил командира роты, молодого лейтенанта, за то, что высота еще не взята. Но солдаты не могли оторваться от земли - пулеметы буквально косили траву. Лейтенант приказал Хаиму выдвинуться со своим пулеметом вперед и подавить немцев ответным огнем.
  Выйти прямо по фронту было невозможно, и Хаим предложил зайти с фланга, где огонь был слабее. Но лейтенант достал наган и закричал: "Вперед, иначе пристрелю!" Хаиму ничего не оставалось, как выскочить из окопа прямо под немецкий огонь. Его тут же подстрелили. Хорошо еще, что упал недалеко от окопа, что рана оказалось не смертельной. Его затащили обратно в окоп и отправили в госпиталь. Ему здорово повезло.
  После госпиталя Хаима отправили на Финский фронт, где он получил еще два ранения. Войну он закончил в Норвегии.
  Помню, в первые дни школьных занятий, в сентябре 1945 года, возвращаясь из школы, я неожиданно встретил на улице маму. Она была очень веселой, обняла меня и сказала, что на побывку приехал Хаим, и она отпросилась с работы. Радости моей не было предела - мой брат, солдат, герой вернулся домой! Я помчался со всех ног, воображая, как стану перед братом по стойке смирно, отдам честь и отрапортую, что прибыл по его приказанию.
  Всю дорогу я пролетел как на крыльях, постучал в дверь и приготовился отдать честь. Дверь распахнулась. На пороге стоял Хаим, большой и сильный, с погонами сержанта. Я не успел опомниться, как он подхватил меня и подбросил к самому потолку. Потом крепко обнял, прижал к себе, и так, у него на руках, я попал в дом, где нас ждал отец. Я задыхался от счастья! Вскоре вернулась мама с покупками и стала собирать на стол. К нашему жалкому угощению Хаим выложил на стол из вещмешка сухой паек - банки с рыбой и тушенкой. Пировать так пировать! Я не мог оторвать глаз от Хаима, от его медалей. Он был настоящим героем, с усами. Мне он сказал, что я сильно подрос за четыре года.
  Хаим пробыл дома недолго. Ему предложили поступить в офицерское училище. Хаиму едва исполнился 21 год, война кончилась, он остался жив и вполне здоров, несмотря на ранения, вся жизнь была впереди. Но дальнейшая служба в армии, даже офицером, на всем готовом, его не прельщала. Спустя несколько месяцев он демобилизовался.
  Недавно он рассказал мне, что именно отец посоветовал ему уйти из армии.
  В училище его уговаривали остаться: "Посмотри, что творится на гражданке, - говорил ему начальник училища, - голод, холод, разруха и нищета. А тут, у нас, ты одет, обут, накормлен". Но Хаим демобилизовался и вернулся в Харьков. Он получил водительские права и стал водить автобус. Как-то он привез мне большой кусок шоколада. Никогда до этого я не пробовал шоколад. Мама по этому случаю вскипятила чаю, и я, смакуя каждую крошку, выпил с шоколадом целую кружку. Родители были очень довольны, гордились старшим сыном. Все шло "путем", жизнь налаживалась. Но случилась беда.
  В 1946 году Хаима арестовали. Оказалось, работа шофера тяготила фронтовика, ему хотелось поскорей улучшить свое материальное положение. Со своими довоенными дружками он ограбил чью-то квартиру. Их быстро выследили. Они получили по восемь лет лагерей.
  Родители были в отчаянии. Сын вернулся домой целым и невредимым после такой жуткой войны и теперь надолго, если не навсегда, исчез в лагерях. Их стыду не было границ. Вплоть до освобождения Хаима я нигде не упоминал о его существовании.
  
  Изю призвали в армию в 1944 году. Он служил в полку транспортной авиации в Каунасе. Ему ужасно не повезло: его призывной возраст (1927 год рождения) долго не демобилизовали, и он прослужил в армии восемь лет, вдвое дольше обычного, проведя в казарме всю свою молодость. Демобилизовался он только в 1952 году без специальности, без образования и без малейшего опыта жизни на гражданке.
  
  Школьные годы
  
  В 1945 году я пошел в первый класс. Помню мой первый школьный день. В школу меня записал папа. Утром первого сентября мама спросила, нужно ли меня проводить. Я считал себя уже взрослым, самостоятельным и сказал, что дойду сам. С гурьбой мальчишек с нашей улицы я отправился в школу. После небольшой торжественной части всех построили и развели по классам. Я не знал, в какой класс меня записали, и пошел вместе со знакомыми по улице. Мы зашли в класс, сели за парты. Началась перекличка, и тут выяснилось, что я сижу не со своим классом. В конце концов, недоразумение разрешилось, и меня отвели в класс, куда я был записан. Занятно, что спустя десять лет я сделаю ту же ошибку, но уже в техникуме - пойду сдавать вступительные экзамены с чужой группой. Видимо, есть в этом что-то характерное для меня.
  В классе было 37 мальчишек самых разных возрастов. Из-за войны и оккупации многие пропустили по нескольку лет школы и теперь в возрасте 8, 9, 10 лет сидели вместе с нами, семилетками. Дети были грязные, в рванье, полуголодные. Центральное отопление не работало, в классах было очень холодно. Зимой каждый ученик обязан был принести в школу полено: в каждой классной комнате была печка, которую топили во время занятий. Чернила в чернильницах "невыливайках" мы носили в школу в специальных мешочках на тесемке; ими, раскручивая, как пращу, было удобно драться.
  Уроки начинались в восемь утра. В шесть, под звуки гимна из радиотарелки мы вставали, мама поила меня чаем и убегала на работу, а я собирал портфель, одевался, обувался, запирал дверь и в семь утра отправлялся в школу.
  Зимой в семь утра на дворе еще жуткая темень, глухая ночь. В те годы фонарей на улицах было мало. А на нашей улице, Сергиевской, их не было вообще. Порою, после ночной метели, улицы были занесены снегом. Бредешь в кромешной тьме через глубокие свежие сугробы вдоль высокого глухого заводского забора, глянешь в какой-нибудь особенно темный угол и дрожишь от любого подозрительного шороха или тени.
  В километре от дома начиналась более оживленная Искринская улица. Тут была ярко освещенная проходная завода, дворники расчищали снег. Народ шел на первую смену. Здесь школьники из разных переулков, как ручейки, сливались в поток, текущий к школе.
  В младших классах я возвращался домой обычно после третьего урока. Портфель немедленно отправлялся под стол, а я, перекусив чем-нибудь, отправлялся на улицу гулять. Домашняя еда была нехитрой: хлеб, картошка в мундирах, чай, иногда кусок селедки. Мама уходила на работу раньше меня и нередко возвращалась домой, когда я уже спал.
  Быт наш был незамысловатым. Воду мы приносили в ведрах из водоразборной колонки. Зимой вода "стояла" на кухне, чтобы не промерзала, летом - на веранде. Для утреннего туалета был маленький умывальник, подвешенный на гвозде. Уборная, выгребная яма, была в углу нашего двора. Летом от нее исходила страшная вонь, а зимой отхожие дыры покрывались сталагмитами замерзшего дерьма. Особенно неприятно было идти туда ночью, в темноте, поэтому я старался отправлять свои потребности еще засветло.
  
  Наша улица напоминала деревенскую - широкая, просторная, заросшая травой, усаженная огромными, в два обхвата, старыми тополями. Вдоль улицы стояли одноэтажные кирпичные дома добротного вида. При каждом доме был большой фруктовый сад, предмет постоянных поползновений мальчишек, ищущих не столько легкой поживы вишнями, сливой, смородиной, яблоками или грушами, сколько острых ощущений. На фасаде некоторых домов была выложена дата их постройки. Это были дома, построенные в начале века. В них когда-то обитал основательный мастеровой люд.
  Летом на улице мы играли в прятки, в "квача" (пятнашки), в "цурки", в "пристенок", в футбол; зимой - в снежки, лепили снежную бабу или строили снежную крепость, катались на санках, а в сильный мороз, когда речка замерзала, катались на коньках или спускались на лыжах с берега на речной лед. В послевоенные годы популярной была игра в "войнушку", с беготней, криками: "та-та-та, я убил тебя", с обязательной атакой и победой. Популярными были кулачные бои. Я их не любил, но драться приходилось постоянно, так как все хотели меня, "жида", проучить и показать друг другу, что они "сильней жида". Дрались до первой крови или пока кто-то, устав, не сдавался. Помню один такой зимний бой на снегу. Было морозно, и мы начали драку в пальто. Потом, запарившись, сбросили пальто. Мы совсем обессилели, а "первой крови" все не было. Никто не хотел сдаваться. В конце концов, мы оба, совсем выдохшись, повалились снег. Тогда зрители начали подсчитывать синяки на наших лицах. Я уже не помню, кто тогда победил по очкам-синякам.
  Нас всех манил к себе заставленный разбитыми немецкими автомашинами заводской двор. Прохудившаяся заводская ограда не могла, разумеется, нас остановить. В те годы автомобиль на улицах нашего города был большой редкостью, и мы с криками гурьбой бегали за ним, если он где-то проезжал. А тут было целое кладбище автомобилей! Вечерами, когда завод затихал, мы перелазили через забор и проводили среди автомобилей все вечера, получая море удовольствия!
  Завод интересовал нас и с чисто хозяйственной стороны. Особенно отвалы литейного цеха. В них можно было найти несгоревший кокс. Рыская по отвалам, мы напоминали себе героев Джека Лондона, золотоискателей Клондайка, боровшихся за каждую крупинку золота. Наиболее удачливым иногда доставались куски совершенно свежего кокса, что было равнозначно золотым самородкам.
  Эта добыча была отличным подспорьем к зимней топке! Правда, чтобы разжечь кокс, нужна была очень высокая температура. От древесного пламени он не возгорался. Дома его можно было разжечь только раскаленным углем. Но потом кокс давал такой сильный жар, что чугунный верх печи раскалялся добела и очень долго держал тепло. Вот почему кокс так высоко ценился, и мы старательно охотились за ним.
  Иногда в заводских отвалах можно было найти мотки медной проволоки от выбракованных электродвигателей. Мы обжигали их на костре, очищая от матерчатой оплетки, и относили на базар в киоск утильсырья, где за них давали два-три рубля, на которые можно было сходить в кино.
  ...Любопытно происхождение этих отвалов. Наш двор был в излучине реки. С нашей стороны берег был пологим, а заводской крутым. В половодье река постоянно подмывала его, отгрызая в бурную весну метр-полтора заводской территории и наступая на литейный цех. Со временем на нашем берегу образовался покрытый сочной травой и кишащий всякой живностью небольшой заливной лужок. Борясь со стихией, завод стал ссыпать в реку отходы литейного цеха, и через некоторое время этот участок превратился в заводской отвал. Река стала отступать от завода в нашу сторону.
  Съев заливной лужок, река вплотную подошла к границам нашего двора. Аппетит приходит во время еды: ободренный успехом, завод развил наступление, сдвигая русло в глубину нашего двора, который ничем и никем не был защищен. Так лет за десять наш старый огромный двор потерял весь свой сад. Вишни, груши, яблони, сливы, крыжовник, великолепный развесистый старый каштан, на который я так любил в детстве влезать и сидеть подолгу в широкой развилке ветвей, наблюдая за жизнью двора, - все постепенно исчезло под натиском речного половодья, подталкиваемого заводским отвалом.
  Да что там деревья, сад! Жильцы дома были вынуждены несколько раз переносить отхожее место, которое подходило все ближе и ближе к дверям жилых домов. Это было подлинное "наступление индустриализации"!
  
  Игрушек у меня никаких не было, играл я в основном пуговицами. В одном из ящиков комода мама держала большую пластмассовую коробку с разными пуговицами, начиная от крошечных бельевых и кончая большими военными от шинелей, - с гербами и звездами. Добывать коробку из неподатливого ящика комода было непросто. Я доставал пуговицы, распределял их по группам, что было само по себе занятием непростым, ибо одинаковых пуговиц было мало. "Немецкую армию" составляли некрасивые и невзрачные пуговицы, а крупные и блестящие - нашу, Красную, причем самые большие, само собой, были у меня командирами, а те, что поменьше - солдатами. Я командовал пуговицами, наступал, отбивался, ходил в разведку и брал языка, окружал и штурмовал врага и, наконец, побеждал. Все было взаправду, как на войне: пулеметы стрекотали, грохотала артиллерия, наступавшие кричали "ура!", а раненые стонали от боли. Но все эти военные действия я вел шепотом, почти в уме, так, чтобы никто в доме ничего не слышал и ни о чем не догадывался.
  Почему? Ну, чтобы не мешать домашним. Но, в первую очередь, потому, что мне было стыдно перед мамой и папой, перед гостями за свою слабость. Ведь я в этой игре как бы обнажал свои потаенные черты и скрытые желания, и мне было неудобно, что кто-нибудь увидит меня вот таким непосредственным, открытым, совсем незащищенным. Ну, как ходить перед людьми голышом. А поделать с собой я ничего не мог, мне очень хотелось поиграть в войну, в солдатиков.
  Мой семилетний внук, у которого нынче тьма всяких военных игрушек, от мечей и автоматов до ракет и танков, носится по дому с дикими воплями, стреляет из всех видов оружия, убивает и побеждает кого-то невидимого. Глядя на него, я вспоминаю себя, тихонько сидящего в темном углу со своими пуговицами-солдатами и полушепотом ведущего свою войну.
  
  Я был вполне нормальным ребенком. Мне хотелось бегать, прыгать, драться, лазать по деревьям, играть в футбол и в снежки, поэтому в детстве я не мог долго усидеть в доме, играть сам с собой, читать книжки. Даже тихая подруга-речка не в силах была удержать меня возле себя слишком долго. Меня тянула к себе улица, та самая, враждебная, с побоями и оскорблениями. Мне нужна была компания, партнеры по активным играм, и, если отвлечься от периодически вспыхивавших ссор, оскорблений и драк, мы здорово играли в пятнашки, прятки, футбол, в войну, частенько заигрываясь до полной темноты. Уже не видно ни зги, а мы неутомимо носимся между деревьями и домами, как тени летучих мышей, и не можем остановиться, пока родители не начинают призывать нас сердитыми голосами. Я бегал легко, быстро и с огромным удовольствием, и ради того, чтобы побегать, вступал в любую игру, где нужно было за кем-нибудь гнаться или от кого-то убегать.
  Через несколько лет мой интерес к маленькой речке поубавился. Летом мы отправлялись купаться уже на "большую речку" - Харьков, примерно в двух километрах от нашего дома, все по той же Сергиевской улице. У берега "большой речки" начинались бескрайние огороды. Огороды были полны всякой всячины, но мальчишек больше всего привлекали красные, спелые, огромные, как наши головы, помидоры "бычье сердце". Одного такого гиганта каждому из нас хватало на то, чтобы утолить и голод, и жажду. Переломишь его, а он внутри сверкает и переливается красно-зернистой мякотью, как арбуз.
  Мы собирались в стаю и отправлялись купаться на "большую речку". Она была относительно широкой и глубокой, с настоящим песчаным пляжем. Выскочив из воды, стуча зубами от холода, мы зарывались в горячий песок по самую макушку, насыпая друг над другом песчаные холмики. Зимой мы катались по речному льду на коньках, а с берега - на санках и лыжах. Я нашел в сарае старые санки с железными полозьями и дощатым нестроганным верхом. За лето полозья успевали проржаветь и на первом зимнем снегу не хотели скользить. Но постепенно снег счищал ржавчину, и санки скользили как новенькие. Помню один дурацкий эпизод.
  Только выпал глубокий снег. Я обрадовался и сразу после школы бросился в сарай, вытащил спящие там с весны ржавые санки и побежал на берег речки кататься. Хотя уже несколько дней держались морозы, но речка еще не встала полностью. У берега были довольно прочные большие наледи, но ближе к середине - открытая вода. Я радостно сел в санки и покатился с горки вниз к воде. Но заржавевшие санки съехали лишь до половины склона и остановились, не желая двигаться дальше. Я попытался сдвинуть их с места, поерзал на них по снегу - бесполезно. Я встал с санок, затащил их на самый верх и вновь покатился вниз. На этом раз санки оказались более послушными и довезли меня до прибрежной наледи. Ободренный успехом, я опять втащил санки наверх и в третий раз покатился. На сей раз, проскочив наледь, я плюхнулся прямо в воду посредине речки! Слава Богу, в этом месте она была мелкой. Полный отчаяния и обиды (на свою тупость, разумеется), промокший до костей, я потащился домой. Мой зимний праздник прекратился так же неожиданно, как и начался. Но теперь уже надолго, так как запасной одежды у меня не было, а мокрое пальто и ватные валенки - "бурки" - сушить зимой было неблагодарным занятием.
  Мальчишки во все времена остаются мальчишками. После первых морозов, когда река покрывалась льдом, мы всегда старались "попробовать" молодой лед. Выйти на молодой тонкий прозрачный лед, пройтись по нему, было захватывающим испытанием. Ты осторожно скользишь, а лед прогибается под твоими ногами и подозрительно потрескивает. Страшновато, но завораживает! Хочется пройти еще и еще, и еще.
  Вот так однажды, "испробовав лед" на маленькой речке, мы отправились пробовать его на большую речку. Гурьбой высыпали на лед и заскользили вдоль реки. Разбежишься - а потом по инерции скользишь. Я был впереди всех. Вдали блестела еще не затянувшаяся полынья, но до нее было довольно далеко, метров пятьдесят-семьдесят.
  В какой-то момент лед подо мной неожиданно и без предупреждающего потрескивания провалился, и я мгновенно оказался в воде. Ухватившись за край льдины, а затем, наваливаясь на лед грудью, я потихоньку-потихоньку выбрался из воды. Повезло, что течение было небыстрым.
  Вода текла с меня ручьями, а до дому идти далеко. Но делать было нечего, и я отправился домой. Пока я шел, моя одежда постепенно покрылась коркой льда. Дома, без сомнения, меня ждала большущая взбучка. Мама никогда в жизни меня пальцем не трогала, не помню ни одного подзатыльника от нее, но ее выговоры были страшней любых подзатыльников. И вот иду я домой в обледенелой одежде и размышляю, что мне вовсе не холодно, так зачем же идти домой, выслушивать мамины нарекания. Ведь сушат же белье на морозе...
  В общем, домой я вернулся затемно. Тихонько, в самом темном углу кухни я стал стаскивать с себя промерзшую одежду. Мама занималась своими делами и обратила на меня внимание только тогда, когда я уже почти все снял. Ее удивлению не было предела: "Почему ты такой мокрый?" Я сказал, что мы играли в снежки и катали друг друга по снегу. По-моему, она поверила, во всяком случае, выговор я получил только за то, что не зашел в дом сразу, как только промок.
   Моя уловка удалась. В детстве я не отличался крепким здоровьем. Бронхиты были моим коньком среди прочих детских напастей. А в этот раз, после многочасовой прогулки в насквозь мокрой одежде, я даже насморк не подхватил. Ну, не чудо ли это?
  
  Мама всегда была занята и на родительские собрания ходила редко, отец вообще отсутствовал, надзора за мной не было никакого, а я был изрядно ленив и, предоставленный самому себе, занимался только тем, что было мне интересно и давалось легко. Так, по математике, физике я успевал, а русский и украинский языки не учил вовсе; все остальные предметы были где-то между математикой и языками. Еще меня всегда интересовала история. Я с легкостью запоминал сами исторические события, их подробности и перипетии, но запомнить имена и даты было выше моих сил. Наверное, если напрячься... но напрягаться я не любил.
  Мы учились еще по старым довоенным учебникам истории, в которых многое, как я полагаю, было позаимствовано из дореволюционного курса. Я все время ощущал себя изгоем. Постоянный уличный антисемитский прессинг, более чем прозрачные намеки по радио и в газетах на пресловутых "безродных космополитов", все это, как я сейчас вспоминаю, очень сильно влияло на мое тогдашнее психологическое состояние, формировало в душе резко выраженный комплекс неполноценности. Я ощущал его постоянно, как будто с рождения страдал от неизлечимой болезни, физического порока. При этом я ни от кого не мог узнать толком, кто же такие евреи, откуда мы все взялись и почему на нас все ополчились, - и Гитлер, и местные антисемиты, и радио, и газеты?
  К тому же, подобно всем моим сверстникам, я впитывал в себя, что называется "с молоком матери", коммунистическую идеологию. Я не просто верил в нее, - она была моей сутью, моей жизнью. Помню, с какой надеждой и верой я воспринимал ежегодные первоапрельские указы о снижении цен на продукты и вещи. Поскольку хлеб был одним из немногих продуктов, которые я потреблял и в приобретении которого, выстаивая в многочасовых очередях, принимал самое активное участие, я хорошо понимал и ощущал, что значит снижение его цены с одного рубля двадцати копеек до одного рубля десяти или пяти копеек. Раньше я доставал из кармана мятую рублевую бумажку и еще несколько монет, а когда, наконец, цена хлеба понизилась до 89 копеек за килограмм, я мог обходиться одной рублевой бумажкой. Да при этом мне и сдачу с нее давали! Пройдет еще несколько лет таких вот снижений
  
  
  
  
  ы на хлеб, думал я, и мне будет хватать всего лишь одной двадцатикопеечной монеты. А потом хлеб вообще станет бесплатным и начнется коммунизм, по крайней мере, по части хлеба. Ведь сказано же, что коммунизм начнется не сразу на все и во всем. Вначале станут бесплатными одни товары, затем - другие, и так постепенно все станет бесплатным. Это и будет полный коммунизм. При таком темпе снижения цен, думал я, коммунизм на хлеб наступит уже через каких-то семь-восемь лет.
  Так, в мечтах о прекрасном коммунистическом будущем я пытался уменьшить давление непрекращающегося прессинга уличного и государственного антисемитизма. Вот-вот, еще немного, и до светлого будущего можно будет дотронуться рукой. Оглядываясь на те далекие годы, я нахожу, что у того восьмилетнего мальчика явно проклевывались зачатки "аналитического ума".
  
  А вокруг меня между тем сияла и сверкала героическая жизнь и история великого и могучего русского народа, только что спасшего весь мир от фашистской чумы. Я неплохо знал русских героев и вождей прошлого и настоящего. Нас учили, что народы Советского Союза, объединившись вокруг великого русского народа, обрели в этом единении свое величие. Я уже знал о существовании многих современных народов. Из истории древнего мира мне было кое-что известно о вавилонянах, персах, египтянах, греках, римлянах, гуннах и варварах
  А кто такие евреи? Откуда они взялись? Чем они известны кроме того, что, как я слышал на улице, распяли "русского бога" Иисуса Христа? Кто они, всеми гонимые и преследуемые? Ответ на эти вопросы был тогда для меня необычайно важен! Унижаемый всеми и всегда, я жаждал узнать, кто я такой, кто такие евреи и за что их так ненавидят и преследуют. Я хотел обрести твердую, надежную почву, чтобы противостоять враждебному окружению.
  И вот однажды в новом учебнике истории древнего мира я наткнулся на случайно не уничтоженную цензором страничку: "История Иудеи и Израиля". Обычно учебники на будущий учебный год мы покупали в школе в конце года текущего; в числе прочих в том году оказался и учебник истории древнего мира. Уже через год этой странички с "антипатриотическим и безродно-космополитическим" текстом в учебнике не было.
  Я любил листать новые учебники, рассматривать картинки, читать о том, что нам предстоит учить в следующем году. И, вот, листая учебник истории древнего мира, я наткнулся на крошечный рисунок с подписью: "Царь иудейский приносит дань египетскому фараону" и полстранички текста мелким шрифтом, из которого я узнал, что евреи жили еще во времена Древнего Египта, задолго до Древней Греции и Рима, задолго до Древней Руси со всеми ее князьями, богатырями, царями, воинами и героями. Я узнал, что у евреев уже в те давние времена было свое царство, сначала одно, потом два; что они успешно воевали со своими соседями. Я прочитал о царях Давиде и Соломоне, их победах и поражениях. Я вдруг узнал, что принадлежу к древнейшему народу, который и поныне жив, в то время как от древних вавилонян, ассирийцев, персов с их царями, египтян с их фараонами, римлян с их императорами остались лишь жалкие следы. Их самих уже давно нет, а мы, евреи, есть, мы живем!
  Боже, какой прилив энергии, силы и гордости принесла мне эта случайно - по ошибке цензора, забывчивости министерства просвещения - оставленная страничка в учебнике. Я еврей - потомок древнейшего народа на земле! Я жив, народ мой жив даже после той страшной бойни, которую учинили фашисты. Теперь я знал, что такое еврей, знал, кто я такой. Мне стали нипочем насмешки и оскорбления на улице, книги, кинофильмы, радиопередачи и передовые статьи газеты "Правда". Началось формирование моего полноценного самосознания. Потихоньку, капля по капле я стал выдавливать из себя комплекс ущербности и неполноценности жалкого забитого еврейского мальчишки, который кулаками вбивала в меня улица, где я в одиночестве противостоял всем, науськиваемым на меня черной радиотарелкой, газетами, советской литературой.
  Полстранички учебника пришли в нужный час. Надвигалась кампания против "космополитизма", в действительности - антисемитская травля вполне в гитлеровском духе. То был страшный период в жизни советских евреев, в моей личной жизни.
  Многие мои сверстники-евреи в те годы были на распутье: как справиться с жутким антисемитским прессингом, как жить в таких условиях дальше? Некоторые видели выход из положения в смене имен и национальности, в смешанных браках. Они страшились своего еврейского будущего, презирали, порой ненавидели родителей за то, что те наградили их национальностью изгоя, презирали своих соплеменников, становились антисемитами похуже русских и украинцев. Позднее мне довелось встречать немало таких людей.
  
  Во втором классе, ранней осенью, я попал под автомобиль. По дороге в школу и из школы я, как и все мои сверстники, не пропускал никаких событий уличной жизни. Вот почему-то выстроились длинной вереницей трамваи на проспекте Сталина, как тут утерпеть и не выяснить, что случилось и почему? Перехожу дорогу, брожу между стоящими вагонами. Вдруг трамваи начали двигаться, и если вовремя не перебежать дорогу, придется очень долго ждать, пока все они проедут. Значит, нужно скорее бежать! Но по второму пути быстро движется встречный трамвай. Значит, надо успеть перебежать и перед ним!
  ...Из-за встречного трамвая выскакивает автомобиль, которого я никак не мог видеть, и я оказываюсь под его колесами.
  С проломленной головой, без сознания, всего в крови меня затаскивают в аптеку, напротив которой все произошло, словно именно туда я так спешил. Нашатырным спиртом меня приводят в сознание, делают перевязку головы, укол против столбняка.
  Все случилось рядом со школой, и кто-то сообщил моей учительнице. Насмерть перепуганная, она прибежала и, убедившись, что я в состоянии идти, отвела меня домой. Я все еще в шоке, обескуражен, болит левая рука, и вообще чувствую себя как-то нехорошо. Мне не хочется оставаться дома одному, и я отправляюсь на работу к маме.
  Увидав мои бинты, кровь, грязную одежду, мама пришла в ужас, отпросилась с работы. Дома она меня помыла и переодела. Рука, однако, продолжала болеть, и мы пошли в травматологический пункт. Рентген показал закрытый перелом предплечья, пришлось наложить гипс. И вот я появился в классе с забинтованной головой и рукой в гипсе. Гордости моей не было предела! Кто еще в моем классе, в моей школе, на моей улице побывал в настоящей переделке, под машиной, у кого еще гипс на руке и повязка на голове! Но и этого мне мало. Я решил одним махом добить всех своих недругов.
  Излюбленным занятием мальчишек в те годы было вскочить на ходу на подножку трамвая, проехать там немного, а потом соскочить на полном ходу. Теперь, с одной рукой на перевязи, я им всем покажу класс! Гурьбой мы отправились "цепляться по трамваям". Все идет как обычно. И тут я на спор, из последних сил догоняю уже набравший большую скорость трамвай, хватаюсь здоровой рукой за поручень на подножке и вскакиваю на нее. Помахав рукой оставшимся товарищам, я так же лихо соскакиваю с подножки на дорогу.
  Победил! Раненый, в гипсе, я взял трамвай на такой скорости, на которой они, здоровые, не рискнули даже попытаться. Я горжусь собой. Я на седьмом небе от собственной храбрости и удали. Так начинается преодоление комплексов физической и психологической слабости, внутренней неуверенности, чувства собственной неполноценности. О, если бы моя мама только знала, какие "подвиги" совершал ее сын, пока она была на работе!
  Эпизод автокатастрофы глубоко врезался в мою память и со временем в моих воспоминаниях странно преобразился. Я запомнил его как-то необычно. Я как бы участвовал в нем сразу в двух лицах. Один - бежит через дорогу и попадает под автомобиль, и это происходит почти мгновенно, а второй - наблюдает за происшествием со стороны, откуда-то сверху. Он видит, как мальчишка выскочил из-за трамвая, видимо, боковым зрением заметил приближающийся автомобиль и продолжил бежать, но уже не поперек дороги, а наискосок, пытаясь убежать от автомобиля, который все же настиг его на самом краю, в конце этого измененного маршрута. Да, вот так странно, то ли во сне, то ли в каких-то грезах, но я часто вижу себя откуда-то со стороны и сверху, будто в замедленной съемке убегающего от автомобиля.
  
  Смерть отца. Дело врачей
  
  
  Началась кампания "безродных космополитов". Никто еще не произносил слова "еврей", но всем было понятно, кто такие эти самые "не помнящие родства космополиты". Страну трясло от антикосмополитического словоблудия; о чем бы ни вещали, о чем бы ни писали, безродных космополитов всегда вставляли как "лыко в строку". Даже мне, мальчишке, было понятно, о ком они говорят.
  Потом на какое-то время наступило затишье. О безродных почти забыли. Я обрадовался и успокоился. Пресса и радио переключились на вопросы языкознания и "реакционную теорию" академика Марра.
  Осенью 1949 года из Каунаса на побывку приехал Изя. Все в нашем доме кишело туберкулезной палочкой. Окончательно поняв, что отцу не помочь, мама теперь боялась потерять меня. Она попросила Изю забрать меня в Каунас хотя бы на год и, таким образом, предохранить от заражения. Изя согласился.
  Весь пятый класс, с 1949 по 1950 год, я проучился в Каунасе. В те годы там была единственная в городе русская гимназия. В мае 1950 года я вернулся в Харьков. Мама встретила меня на вокзале, мы приехали домой.
  - Когда мы поедем навестить папу? - спросил я.
  - Папы больше нет, он умер, в феврале, - ответила мама.
  - Почему же мне ничего не сказали?
  - Не хотели тебя волновать, чтобы это не отразилось на твоей учебе. Завтра пойдем на могилу, навестить его.
  Тогда печальная новость не вызвала у меня слез. Я так мало видел отца в последние годы, что как бы уже давно расстался с ним.
  Но память о нем жива во мне до сих пор. Временами я вижу его таким, каким запомнил во время "штурма" троллейбуса в тот майский праздник 1946 года. Иногда я вижу его плачущим над раскрытой тетрадкой, пытающимся вспомнить написание букв родного языка. Я часто ощущаю его присутствие в своих мыслях, поступках, желаниях, в своих привычках, ищу его черты в моих детях и внуках. Я вспоминаю о нем каждый раз, когда ем. Мама сказала мне однажды, что у меня такая же, как у отца, привычка - после еды "закусить" кусочком хлеба.
  Я постоянно ловлю себя на мысли о том, что моя жизнь и жизнь моих внуков - это осуществление подсознательной мечты отца, положившего жизнь на то, чтобы его дети и внуки были счастливы. Спасибо, отец.
  
  
  В 1952 году Изя наконец-то демобилизовался. Молодой 25-летний мужчина пришел в гражданскую жизнь, о которой у него были весьма смутные представления. Нужно было приобретать профессию, научиться зарабатывать на хлеб, кормить себя, будущую семью.
  После смерти отца мама худо-бедно сводила концы с концами. В доме появилась еда. С одеждой, обувью, мебелью было хуже. К началу 50-х годов наша кровать с проржавевшими никелированными шариками куда-то исчезла, мама спала на раскладушке, а я - на полу. Наши венские стулья наотрез отказывались служить. Я их постоянно чинил, а мама латала старые обноски, которые я донашивал за неимением другой одежды.
  Изя искал работу. На дворе 1952 год, и человек с "нехорошим" именем и фамилией Изя Парицкий никому не нужен. Месяц, другой, третий, - нет работы для молодого здорового парня. Порой доходило до истерики. И тут началось "дело врачей".
  Как-то, вернувшись из школы, я услышал из осипшей радиотарелки полуденные "Передовую статью и обзор газеты "Правда"", сообщившие о письме-разоблачении врача и патриота Лидии Тимашук, которая раскрыла подлый заговор врачей-убийц в белых халатах, замысливших извести все политбюро и лично товарища Сталина. Все врачи до единого - с еврейскими фамилиями.
  После еще не выветрившихся из памяти "песен" о безродных космополитах даже мне стало понятно, о чем и о ком на самом деле идет речь. Но меня потрясла реакция Изи. Он вернулся домой после очередного безуспешного похода в поисках работы. Я рассказал ему о "передовой статье".
  - Это конец, - воскликнул он, - теперь нас уже ничто не спасет, нам всем крышка!
  Я догадывался, что после такого сообщения евреям ничего хорошего ожидать не приходится, но - "крышка"?! Еще больше меня поразило поведение Изи: он подошел к этажерке, достал все книги московского еврейского издательства "Дер Эмес" ("Правда") на русском языке: о Михоэлсе, еврейском театре, еврейском антифашистском комитете, еще о чем-то... и бросил в печь!
  - Почему, Изя, - удивился я, - ведь эти книги изданы в Москве?!
  В тот момент я немного презирал его за малодушие. Много лет спустя, узнав больше о житье-бытье на нашей родине, согретой солнцем сталинской конституции, я понял, каким был идиотом, и какой естественной и благоразумной была реакция моего брата.
  
  А тогда вслед за первым залпом началась дружная канонада разоблачений на местах. И хотя наша семья была крайне далека не только от врачей-убийц, но и от простых врачей, даже до нас доходили известия об увольнениях и арестах среди дальних родственников и знакомых. А улица была полна слухами о том, как этот еврей отравил целую кучу больных, а тот еще хуже - зарезал больного прямо на операционном столе. Атмосфера накалялась с каждым днем.
  К счастью, 5 марта 1953 года Сталин умер. Это был самый большой подарок, который я когда-либо получал к своему дню рождения! Да что я! Это был величайший подарок всем жителям СССР, всей планете. Но в те дни мало кто понял, что произошло, и смерть Сталина была для меня и мамы большим горем. Мама рыдала сутки напролет и постоянно причитала: "Что теперь с нами будет?! Ведь Сталин был единственным, кто защищал нас от антисемитов. Что теперь с нами будет?!"
  Боже мой, как же нужно было одурачить людей, как нужно было промыть им мозги, чтобы они самого заклятого своего врага, самого жуткого людоеда за всю историю человечества записали в величайшего защитника и спасителя? Я был одним из тех, кто верил в великого вождя и учителя, исступленно и подолгу стоял в почетном карауле у его многочисленных портретов и бюстов в школе и на улице, искренне отдавая ему свой последний долг.
  
  Новая жизнь. Юность
  
  Когда утихли траурные марши и речи, поначалу как-то робко, в четверть силы подул странный ветерок...
  Первой была так называемая "бериевская амнистия". Как-то в начале осени 1953 года, стоя под вечер у ворот нашего дома, я увидел человека с котомкой за плечами. И хотя мы не виделись семь лет, но я сразу узнал в нем Хаима. Его освободили по амнистии. Теперь мы были с ним одного роста, и он не показался мне таким большим и сильным, как в нашу первую встречу осенью 1945 года. Он тоже узнал меня. Мы крепко обнялись.
  Вот так Берия дважды освободил из заключения членов нашей семьи: в 1938 году - отца, а в 1953 году - брата.
  В лагере Хаим хлебнул горюшка, прошел хорошую школу жизни. Он быстро устроился на работу. После двенадцати лет разлуки наша семья вновь собралась вместе, увы, без отца.
  1953 год запомнился мне также несколькими постановлениями правительства.
  Я запомнил их не потому, что стал прилежно изучать работу советских государственных органов, но потому, что они непосредственно коснулись меня.
   Одно из них отменило плату за обучение в старших классах. В те годы обязательным было лишь семилетнее образование, а за обучение с 8 по 10 классы нужно было платить. Таким способом правительство загоняло молодежь в ремесленные училища. Плата за обучение в старших классах была незначительной, но для нашей семьи весьма чувствительной. Вот почему, прежде чем я пошел в восьмой класс, мы долго обсуждали вопрос, продолжать мне учиться в школе, податься в ремесленное училище или пойти в техникум и получать стипендию, которая стала бы для семьи большим подспорьем. После долгих размышлений мы остановились на школе, и мама выкроила из своей жалкой зарплаты деньги на оплату первого полугодия в восьмом классе. Примечательно, что мама, несмотря на все наши материальные трудности, никогда не затрагивала вопрос о стоимости обучения, школьных учебниках и книгах. Скорее мы будем недоедать, ходить в обносках, считала она, чем экономить на образовании. Учеба и знания - важнее всего и любой ценой. У меня до сих пор хранится англо-русский словарь, который мама купила мне для восьмого класса.
  И только одного мне жаль до сих пор: что у мамы не хватало тогда ни сил, ни времени контролировать мою учебу, и я, занимаясь в школе спустя рукава, бессовестно транжирил деньги, заработанные с таким трудом.
  Сейчас я не перестаю удивляться рассказам о том, что молодые люди в Израиле не учатся и ведут преступный образ жизни только потому, что живут в кварталах бедноты, и у них нет денег на школьные учебники. Да ведь они живут в условиях, которые в годы моего детства считались просто роскошью! Им неведомы голод и холод моего детства, чудовищные бытовые и социальные условия, в которых росло послевоенное поколение.
  ...Недавно я был невольным свидетелем разговора по мобильному телефону человека, ремонтировавшего окна в нашем доме, и учительницы его сына. Она говорила, что у его сына нет необходимых учебников, а он отвечал ей, что у него нет на это денег. Если школа хочет, чтобы ребенок хорошо учился, пусть купит для него учебники.
  Я уверен, что кроме мобильного телефона у этой семьи есть еще домашний телефон, а также, в изолированной многокомнатной квартире, водопровод и канализация, горячая вода и ванна, телевизор и видео, стиральная машина, холодильник и автомобиль. А вот на школьные учебники денег не хватает...
  Представить себе подобное в годы моего детства было совершенно невозможно. И не только потому, что многие из перечисленных бытовых атрибутов в те годы выходили за границы научно-фантастического жанра, а, в первую очередь, потому, что учебники были важнее хлеба. Мы могли не купить еду, но купить учебники были обязаны.
  
  ...В общем, за учебу в первом полугодии восьмого класса мне пришлось заплатить, а потом вышло постановление правительства, объявившее обязательным десятилетнее образование с отменой платы за старшие классы. Это было, в некотором смысле, мое первое личное опережение или "предвидение" изменений во взглядах советского правительства на роль и значение среднего образования.
  За школьной реформой последовали знаменитые "маленковские" постановления, отменившие ряд налогов на сельскохозяйственные усадьбы. Они резко улучшили положение в деревне и ситуацию с продовольствием в стране. Появилось много продуктов, цены на рынках стали падать. Для нашей семьи это было очень важно!
  Вот почему я хорошо запомнил многие события и постановления 1953 года: умер Сталин, вернулся из тюрьмы брат, отменили плату за обучение, возникло относительное "изобилие" дешевых продуктов питания на рынках. И вообще у меня от того времени осталось ощущение постепенного и явного улучшения жизни. Изя начал работать. Он купил пружинный матрац, сколотил под него козлы, и в доме появилось, впервые в моей жизни, "шикарное" спальное место. Я, правда, продолжал спать на полу, но зато сколько угодно мог сидеть днем на матраце. Еще Изя купил четыре новых стула взамен старых. Я хорошо помню, как мы с ним торжественно несли их с базара, время от времени присаживаясь на них посреди улицы, чтобы передохнуть.
  В общем, как когда-то сказал наш вождь и учитель, с его кончиной действительно "жить стало легче, жить стало веселее".
  
  В младших классах я читал от случая к случаю, что попадалось под руку; в библиотеку ходил редко, никогда не мог там найти для себя ничего интересного. В старших классах я читал более регулярно. В доме книг было мало. Помню "Порт-Артур" Степанова, толстый фолиант большого формата, который я перечитал, наверное, раз десять. Еще был "Краткий Курс истории ВКП(б)", я его тоже прочитал пару раз, но он был не очень интересным, о коммунизме там было мало, все больше о борьбе с троцкистами и другими врагами народа.
  То ли дело "Порт-Артур"! Это был типичнейший образчик соцреализма. Повинуясь велению собственной души и требованиям жанра, автор не забыл ввести в панораму защитников Порт-Артура крайне отрицательный персонаж - солдата-еврея по имени Заяц. Улавливаете, какое говорящее у него имя?! Маленький, тщедушный, трусливый солдатик, прячущийся при любом ружейном выстреле, забивающийся в щель при артиллерийском обстреле, исчезающий перед предстоящим боевым заданием. Именно из-за таких солдат Россия проиграла войну с Японией.
  Это всего лишь пример того, почему в те годы я чувствовал такой прессинг, направленный против меня не только на улице, но и по радио, в литературе, газетах и кино. Все нападки на евреев, где и в каком бы виде они не производились в те годы, я воспринимал как атаку лично на меня.
  
  Мечты и планы
  
  Не помню точно когда, в шестом или седьмом классе, но я серьезно размышлял над образом Христа, который, пожертвовав своей жизнью, искупил грехи всех людей на Земле. Он учил людей любить друг друга, однако я не видел вокруг себя ничего даже отдаленно напоминающего то, к чему призывал Христос. Люди обманывали, насиловали, грабили, убивали, ненавидели друг друга, творили жутчайшие преступления. Так во имя чего Христос отдал свою жизнь? Чем он исправил этот мир хотя бы на йоту?
  Если бы можно было быть уверенным, что твоя жертва действительно принесет счастье всем людям земли... Пожертвовать своей жизнью ради счастья людей на земле было пределом моих тогдашних фантазий. Но я не знал, что сделает счастливыми их всех, таких разных и непохожих друг на друга, таких враждебных ко мне и друг к другу. И, тем не менее, я в своей неприкаянности 13-14 летнего мальчишки мечтал стать Мессией - Спасителем всего человечества. Воистину, "скромное желание" простого еврейского мальчика. Впрочем, судя по истории нашего народа, не столь уж и необычное.
  Бродили в моей неприкаянной голове тогда и другие фантазии.
  
  Как-то осенью 1953 года мама, Изя и я сидели вокруг стола, болтали. Я учился в восьмом классе, и разговор зашел о моей, мягко говоря, слабой успеваемости. С такими оценками мне никак не попасть в институт. В те годы, да и много лет спустя, евреям было труднее поступить в институт, "чем верблюду пройти сквозь игольное ушко". Изя высказал простую и самоочевидную мысль. Если платить за обучение в школе, то надо поступать в институт, а если ты не собираешься в институт, то зачем тратить деньги на школу. Но ведь с тройками еврея в институт не возьмут. Туда можно поступить только с медалью. Так что берись за ум и начинай учиться.
  Я был полностью с ним согласен. Однако несмотря на то, что до окончания средней школы оставалось почти три года, я понимал, что даже если я сейчас напрягусь, ничего у меня не выйдет, и медали мне не видать. Тройка была напечатана у меня на лбу, и уйти от этого клейма в школе мне было совершенно не под силу. Я был под гипнозом своего детского, полухулиганского отношения к школе и ничего не мог поделать с собой. Кроме того, я был скован сформировавшимся во мне под воздействием жесткого антисемитского пресса комплексом неполноценности, который был не только частью меня самого, но и частью моего отношения к школе и отношения школы ко мне. Это был непередаваемо сложный сплав моих взаимоотношений с учителями, с уроками, с одноклассниками, - лишь мне одному видимый барьер, преодолеть который было выше моих сил.
  А в тот вечер, сам не знаю, как и почему, меня вдруг понесло, и я начал подробно описывать некий фантастический план, даже не план, а бред построения будущего!
  - Я окончу школу в том статусе, в котором я нахожусь сегодня, - вещал я, - после чего поступлю в какой-нибудь техникум, неважно какой. Этот техникум я окончу с отличием и без экзаменов, как со школьной золотой медалью, поступлю в институт.
  Выслушав мои бредни, мама посоветовала не морочить голову фантазиями, а взяться за учебу уже сейчас, в школе.
  Вскоре я позабыл о своих хитроумных планах и вспомнил о том давнем вечере только через семь лет, когда все, о чем я тогда говорил, сбылось, и именно так, как описал. Как могло это произойти, кто вложил в мои уста те совершенно беспочвенные, казалось бы, предсказания?
  
  ...Меж тем неуклонно приближались выпускные экзамены. Большинство выпускников уже решили, что они будут делать после школы.
  У кого-то было желание, страсть, влечение или трезвый расчет заняться тем или иным делом. У большинства были родители, которые советовали, направляли своих детей, являясь для них живым примером. Кого-то родители или родственники непосредственно "устраивали" на основе своих возможностей: помочь, протолкнуть, обеспечить.
  У меня не было ни определенного влечения, ни страсти к чему-либо, ни чьего-то поучительного примера, ни человека рядом, который мог бы посоветовать, ни потенциальных толкачей. Я лишь твердо знал - мне нужно учиться дальше во что бы то ни стало. Точка. Но как быть с тройками?
  Теперь, по прошествии пятидесяти лет, я узнаю от моих бывших одноклассников, отличников-медалистов, как учителя буквально за уши тащили их на медаль: исправляли ошибки в сочинениях и контрольных по математике, подсказывали ответы на устных экзаменах, пропускали мимо ушей их ляпсусы, лишь бы облегчить этим "избранным" их дальнейший путь в жизни. Меня к таковым не относили, поэтому я, пусть интуитивно, но совершенно справедливо предполагал, что медаль мне не светит.
  Однако самым главным в этом выпускном 1955 году был конец детства - прощание со школой, с опостылевшей школьной рутиной. Мы вступали в период совершенно новой, самостоятельной взрослой жизни. Для меня окончание школы совпало с крутым изменением в отношении к самому себе, во взглядах на окружающий мир и мое место в нем. Осенью 1955 года я вдруг стал совершенно другим человеком. Я начал выбираться из-под антисемитского пресса, давившего меня на протяжении детства и юности. Чем сильнее становилось унижающее меня постоянное давление, тем жестче и тверже становилось мое внутреннее "я", моя сердцевина, моя совесть, мое самосознание, моя личность. По-видимому, я исподволь готовился выйти из кокона детства во внешний мир, и окончание школы стало моментом этого перехода.
  
  Горный техникум
  
  Получив аттестат зрелости, многие тут же относили его в какой-нибудь институт. Кто-то хотел стать инженером, кто-то - ученым, кто-то - учителем, а кто-то забросил все, пошел в работяги, запил. Мне было все равно чему учиться, меня ни к чему определенному не тянуло, но я был обязан учится.
  Вначале я покрутился среди многотысячных толп абитуриентов в нескольких институтах. Но туда было не протолкаться. А я не любил давку. Тогда я отправился в техникумы - один, другой, третий. Здесь, как и в институтах, было полно народу...
  Возвращаясь как-то из такого похода по учебным заведениям, я неожиданно в безлюдном переулке наткнулся на незнакомый мне, очень тихий, будто вымерший, Горный техникум. Я даже подумал, что он вообще закрыт, но на всякий случай толкнул дверь. Она открылась. В вестибюле - ни души. Но вот указатель - "Приемная комиссия". Зашел в комнату. Впервые за все лето я встретил людей, которые мне обрадовались. Они стали давать мне анкеты и разные бланки для заполнения, подробно объяснять, что к чему. Меня подкупала их доброжелательность. Что ж, подумал я, раз здесь такие приветливые люди, почему бы мне тут не учиться?
  Экзаменов было всего два - письменный русский и устная математика. Экзаменатор по математике спросил меня, в каком институте я провалился на экзаменах? Услышав, что это мой первый вступительный экзамен, он недоуменно пожал плечами. Дело в том, что я доказал одну из теорем методом, который выходил за пределы школьного курса. Не обошлось и без происшествий. Я перепутал номер своей экзаменационной группы и пошел сдавать математику с чужой группой. Когда я уже подготовился и вышел отвечать, выяснилось, что меня нет в списках. Моя группа в этот день сдавала экзамен по русскому языку. Пришлось писать сочинение без подготовки, а математику сдавать дважды.
  Сразу после экзамена по математике, когда отметка по русскому была еще неизвестна, меня послали в колхоз. Я обрадовался, полагая это верным признаком того, что в техникум меня примут. Потом выяснилось, что в Горном техникуме был огромный недобор. В него принимали всех, кто подал заявление.
  Итак, я стал учащимся Горного техникума. В моих глазах он обладал огромным преимуществом перед всеми другими высшими и средними учебными заведениями - в нем платили большую стипендию, и уже с первого сентября бюджет нашей семьи удвоился. А когда во втором семестре я стал получать повышенную стипендию, мы с мамой зажили "по-царски"! Я почувствовал себя намного более уверенным и самостоятельным. Раньше я носил зимой старую потрепанную телогрейку - теперь я позволил себе купить дешевенькое пальто.
  Я как-то резко изменился. Исчезла лень, детская приязнь-неприязнь к тем или иным предметам. Мне все стало необычайно интересно, и я начал интенсивно заниматься. Я хотел изучить и освоить все дисциплины: сопромат, электротехнику, геологию, горное и строительное дело, диалектический и исторический материализм, первоисточники - труды Маркса и Ленина. И что любопытно, за что бы я ни брался, все мне давалось легко и без малейшего напряжения. Я до сих пор не понимаю, как и почему во мне произошли такие основательные изменения, но в сентябре 1955 года я вдруг стал новым, взрослым и ответственным человеком. Во мне проснулось страстное желание приобретать, буквально "поглощать" знания, преодолевать трудности, быть первым во всем, за что бы я ни брался. Теперь я понимаю, что в те дни во мне проснулось то, что древнегреческий философ Платон обозначил словом thymos, - желание быть признанным, оцененным по заслугам. О каком бы предмете ни шла речь, я старался углубиться в него, насколько это было возможным. На лекции по электротехнике я вывел упрощенную формулу электродвигателя, чем привел в неописуемый восторг старого преподавателя, который читал этот предмет десятки лет. Но особенно меня заинтересовал "Капитал" Маркса! До сих пор я был, как нам объясняли, "стихийным марксистом", впитавшим учение "с молоком матери": из школы, по радио, от учителей и родителей. Моим учителем политэкономии был Изя, освоивший теорию коммунистического общества на армейских политзанятиях. Теперь пришло время мне самому стать настоящим, научно подкованным на первоисточниках марксистом. Я с большим упорством, просиживая в одиночестве в библиотеке техникума ежедневно по многу часов, читал учебники, "Капитал", пока основательно не усвоил закон "отрицания отрицания", развитие общества по спирали, теории капиталистической эксплуатации трудящихся, прибавочной стоимости и накопления капитала.
  
  Зима 1955-56 годов была знаменательна еще одним очень важным событием - речью Хрущева на ХХ съезде партии. Нас, студентов, собрали в большой лекционной аудитории на "закрытое" собрание и зачитали выступление Хрущева. Для меня это был гром с ясного неба! Великий вождь и учитель, полубог Сталин, рухнул со своего пьедестала и рассыпался в прах. Теперь-то мне стало понятно, откуда взялось "дело врачей", репрессии, почему так тяжело было с продовольствием, почему так неудачно начали войну и, вообще, почему у нас все еще живется нелегко, хотя, казалось бы, по теории Маркса жизнь должна была уже давно наладиться. Ах, как жаль, что папа не дожил до этого дня! Он бы понял, за что боролся всю свою жизнь и за что пострадал. Теперь все прояснилось, все стало на свои места. Какой же молодчина этот Хрущев!
  Летом мы поехали на практику в Донбасс, на шахту. Там нас сразу приняли на работу. На любой шахте было полно работ. Ежегодная, по месяцу-полтора работа на шахтах и в колхозе была для меня весьма полезной школой. Я ездил в колхоз с удовольствием. Из первого моего колхоза мне запомнился сарай, в который нас определили на постой. Спали на охапках сена. По утрам хозяйка нарезала огромными ломтями еще теплый, только-только испеченный ею каравай хлеба из смеси ржаной муки грубого помола с отрубями и наливала каждому из нас по кружке теплого парного молока. Вкус того хлеба, того молока я помню поныне.
  В колхозе приходилось работать на самых разных участках. Я был молодым, здоровым парнем, все мне было в охотку, все нипочем, все хотелось попробовать, а сумею ли, осилю. Помню, как-то мы засыпали зерно в мешки, которые грузили в кузов машины. Я на спор за 10 минут засыпал зерно в мешки на полный кузов ЗИС-а, где-то пять тонн. А как я любил скирдовать солому! В жаркий сентябрьский день, раздетый по пояс, я вилами непрерывно подаю огромные охапки соломы высоко на скирду своему партнеру, который укладывает их и притаптывает, - и так часа четыре без перерыва, под горячим солнцем, до самого обеда. Потом, прямо в поле, мы моемся из бочки, едим щи и кашу, которые привезли нам в поле, полчаса перерыва, и опять часа четыре непрерывной скирдовки. До сих пор помню горячие денечки на скирдовке, одно из лучших воспоминаний о тех днях. Молодость, здоровье, беззаботность - замечательное было время!
  
  ...Свой диплом в техникуме я защитил на "отлично". И так как на протяжении всех семестров я сдавал экзамены только на "отлично", мне вручили диплом с отличием, что приравнивалось к золотой медали средней школы. Так осуществилась первая часть моего фантастического проекта, о котором я говорил на семейном совете за шесть лет до этого. Теперь предстояло реализовать вторую его часть - поступление в институт без экзаменов.
  Вот тут-то вновь всплыл пресловутый пятый параграф анкеты - национальность, о котором я, было, совсем позабыл. В те годы каждый техникум пять процентов лучших своих выпускников направлял для продолжения учебы в институт. В эти пять процентов входили не только те, у кого был диплом с отличием, но и те, кто до него немного не дотянули. К моему диплому требовалась еще самая "мелочь" - рекомендация-направление администрации техникума.
  В 1958 году из 300 выпускников Горного техникума только у меня был диплом с отличием, и я полагал, что уже по одной этой причине я должен стать первым кандидатом в пресловутые "пять процентов". Увы, я попал под колеса советской диалектики, пребывавшей в постоянной борьбе с формализмом, даже собственного производства. Правила правилами, а евреи евреями: сославшись на мою недостаточную активность в общественной жизни, меня в пять процентов не включили, а это место отдали студенту с посредственным дипломом.
  Формулировка "участие в общественной жизни" была одним из излюбленных бюрократических приемов: поди знай, что оно означает и как это самое "участие" измерить?! В действительности все знали, что оно на самом деле означало влиятельного покровителя или взятку, а нередко и то, и другое вместе. У меня, естественно, ни покровителя, ни денег не было, и я отправился трудиться в Донбасс, на Гидрошахту.
  А что же институт? Неужели мой фантастический план так и остался без продолжения?
  Юности свойственен романтизм, и я, подобно многим, искал в литературе и в жизни примеры для подражания. В одной из старых записных книжек я долгое время хранил высказывание кого-то из великих людей прошлого, не помню чье именно, не то Вольтера, не то Ампера или Дарвина. В молодости перед человеком стоят три главные задачи: вначале он должен сделать все для своего образования, затем сделать все, чтобы принести пользу своему народу, и, наконец, он должен принести благо всему человечеству. Эти красивые слова вдохновляли меня в те годы вопреки всем препонам, которые жизнь постоянно ставила передо мной.
  Ладно, обманули, не дали возможности пойти сразу после техникума в институт, включаем запасной вариант. В тогдашней советской системе высшего образования существовали три формы: дневная, вечерняя и заочная. В первом случае молодой человек только учился, во втором - работал днем, на лекции в институт ходил вечером; наконец, в третьем случае он работал, в институт не ходил, учился самостоятельно и только сдавал экзамены по изучаемым дисциплинам.
  Не попав в пятипроцентники, я лишился права немедленно поступать в дневной институт. В соответствии с тогдашними порядками, я обязан был после техникума отработать два года на производстве. Но это не исключало возможности учиться на вечернем или заочном отделениях института!
  
  Шахтерская жизнь. Начало учебы
  
  Середина марта 1958 года, мне двадцать лет, у меня в кармане диплом с отличием, я работаю на шахте. Летом посылаю свои документы на заочное отделение харьковского Горного института. Представляю, как они удивились отличнику, поступающему на заочное отделение! Как бы там ни было, приняли меня без экзаменов. Что мне и нужно было.
  Общежитие в шахтерском поселке Александровский. Комната на четверых. Туалет, как водится, во дворе, но вода - в коридоре, и это уже прогресс в моей жизни. В поселке три шахты, один магазин, одна столовая, бараки для шахтеров, два трехэтажных дома для инженерно-технического персонала; тротуаров нет, грязь непролазная, все носят сапоги.
  Работают на шахте по большей части бывшие заключенные - зэки, пытающиеся как-то исправить свою непутевую жизнь, сколотив для начала немного деньжат. Есть и просто работяги, умеющие основательно повкалывать, а потом столь же основательно пропить все до копейки, народ крепкого телосложения, с пудовыми кулаками, не брезгующие и ножами.
  Мне было полезно и даже интересно поработать, пожить среди них, пообщаться, набраться жизненного опыта. Каждый день я спускался с ними под землю в кромешную тьму и проводил там долгие часы. В шахте, где трудно дышать и тяжело работать, когда в любой момент ты и все, кто рядом, могут быть раздавленными многометровой толщей земли, быстро начинаешь чувствовать близость локтя.
  Там, на глубине 300 метров я зарабатывал себе право на дальнейшую жизнь и борьбу, выполнял еще совершенно непонятное, но важное для меня задание, проходил проверку на мужество. Кто-то послал меня в эту черную дыру глубоко под землю, чтобы обтесать и обмять, закалить, сделать из меня человека, которому еще многое предстоит в жизни.
  Рабочая смена шахтеров длится шесть часов. Сутки разбиты на четыре смены. Я работаю горным мастером. Главный инженер Карпенин, бесхитростный суровый мужик, алкоголик, в прошлом первоклассный шахматист, любитель играть в шахматы на спор, под водку, постоянно требует от горных мастеров и бригадиров смен "даешь добычу!", и особенно достается от него мне, новичку. А мне что?! Молодой, здоровый и беззаботный, я больше его огорчен тем, что у меня не получается. Стараюсь изо всех сил, а не получается. Сноровки пока еще нет, хватка не та. План добычи в мою смену постоянно срывается. Карпенин неумолим: за любую оплошность лишает месячной премии! Если бы он только знал, каким пустяком была для меня эта премия в сравнении с моральными муками от того, что моя смена не выполняла план! Но уже через три месяца я был очень благодарен Карпенину за его свирепый прессинг. Своей грубостью, жесткостью, матом, неумолимостью наказаний за малейшие промахи и ошибки он сделал из меня настоящего человека. Он гонял меня в забой по две смены в сутки, ставил на самые трудные и невыгодные участки, школил меня как мальчишку, но не нравоучениями, а тяжелой работой под землей. И он добился своего. Я стал классным горным мастером, моя смена никогда не поднимались наверх, не перевыполнив плана.
  "Стране нужен уголь" - требовало государство от начальства, а начальство - от нас, и поэтому каждое воскресенье, когда шахта должна стоять на профилактическом ремонте, а шахтеры отдыхать, проводились дни "ударной добычи". И шахта, и люди работали на износ. Платили за работу в воскресенье вдвойне, устраивались соревнования между сменами, победителя награждали крупной денежной премией. Около полутора лет все эти премии были моими. То была хорошая школа.
  После двадцати лет нищенской жизни впроголодь моя зарплата на шахте была не просто большой, но чудовищно большой! Я получал (до Хрущевской денежной реформы 1961 года) 3500 рублей, а вместе с премией моя зарплата превышала 5000. Для сравнения, средняя зарплата заводского инженера составляла тогда 900 рублей, а старший инженер мог дотянуть до 1200-1500 рублей. Даже на шахте многие завидовали моему заработку.
  Но что мне было делать с такими "деньжищами"? Мы с мамой привыкли жить на 300-400 рублей в месяц и "шиковать" на 700. Правда, был один верный путь избавляться от денег - пропивать. Благо, в нашем поселке пили все - до риз. Вначале и я попытался. Не хотел выделяться, хотел быть как все. В общежитии, где я жил, весь народ если не на работе, то либо пьяный где-то шатается, либо пьяный где-то валяется, либо ходит с похмелья злой, со страшной головной болью.
  Ох, как же тяжело было вновь идти одному против всех! Но у меня уже был опыт. Правда, в детстве все были враждебны ко мне, обижали меня, а теперь эти "все" были очень расположены ко мне, и это я обижал их своим отказом пить с ними. Поначалу я пытался иногда составлять им компанию, но оказалось, что это еще хуже, чем отказать сразу и наотрез. Осознав это, я набрался мужества и отказался от выпивки раз и навсегда. Все очень обиделись на меня. Но со временем привыкли: "А, оставь чудика в покое - он не пьет".
  
  Заработанные деньги я отправлял маме. Правда, мама тоже не знала, что с ними делать и просто складывала их на сберегательную книжку, где вскоре скопилась приличная сумма. А вот Изя знал! Он задумал купить автомобиль "Победа", и мои деньги ему были как нельзя кстати.
  ...Шахта такое место, где аварии, несчастные случаи и увечья - довольно частое явление. При мне на нашей и соседней шахте случилось с дюжину завалов, в которых погибли люди, в том числе мой приятель, тоже горный мастер. Но меня Бог миловал.
  В сентябре 1958 года я начал учиться на заочном отделении Горного института. Учиться было легко; за пару недель я выполнил все задания за первое полугодие; в январе сдал на отлично свою первую экзаменационную сессию.
  Все шло на удивление хорошо. Я привык и сладился с шахтерской жизнью, учеба в институте катилась как по рельсам, я зарабатывал, дай Бог каждому - что еще нужно молодому парню 22-х лет? Идиллия, однако, была не более чем затишьем.
  Пока я учился в техникуме, у меня была отсрочка от призыва в армию; первые полтора года работы на шахте меня тоже не трогали. Я полагал, что армия обо мне забыла. Но в местном военкомате обо мне вспомнили. Просьбы администрации шахты не призывать такого ценного для шахты "передовика и ударника" не возымели действия. Военкомат был неумолим. Видимо, "ударники" нужны были всем.
  В те годы служба в армии длилась три года, и мне очень не хотелось терять столь драгоценные для учебы годы. Тем более, что студентов тогда от военной службы освобождали. Ну что из того, что я учусь не на дневном отделении, а заочно, рассуждал я, ведь я учусь, и это не мое, а ваше, советского начальства решение - не дать мне учиться на дневном отделении.
  Получив еще одну повестку из военкомата, на этот раз угрожающую карами за неявку, я взял очередной отпуск и уехал в Харьков. Там я пошел к декану заочного отделения Горного института и попросил разрешения перейти на дневное отделение. Потом я уладил этот вопрос с деканом электромеханического факультета. Он предупредил меня, что ввиду большого разрыва между программами заочного и дневного обучения мне придется наверстать упущенное и сдать экзамены по предметам, которые учили на дневном отделении, но не проходили на заочном. Для лихого 22-летнего парня, каким я был в те годы, это были пустяки. Я перевел документы на дневное отделение, получил справку, что я студент 2-го курса дневного отделения Харьковского горного института, догулял отпуск и в начале сентября вернулся на шахту увольняться.
  Начальник шахты стал выговаривать мне, что я "бегу" с шахты. Пришлось объяснить, что это не я "бегу", а военкомат меня "бежит". "Ну тогда ты прав, - сказал он. - Езжай. А выучишься, всегда будем рады принять тебя обратно". Я поблагодарил его на добром слове. Следующим на очереди был военкомат.
  Ах, как они мне обрадовались! Они уже зачислили меня в беглецы, и нате, беглец сам пришел сдаваться. Ну, теперь держись! Меня привели пред светлы очи самого военкома. В огромном кабинете за просторным столом расположились два десятка офицеров. Военком сходу покрыл меня изощренным многоэтажным матом, угрожая отдать под суд, сослать в стройбат к черту на кулички, кричал, что срать хотел на мою справку с дневного отделения института. "Отправим тебя в тьмутаракань! Явиться завтра с вещами!" - приказал он.
  Вот тут-то мне и пригодился мой опыт шахты и колхозов. "Ты мне не тыкай и не матерись, ты здесь не на базаре, попридержи язык, - сказал я ему. - Закон есть закон, даже для полковников в военкомовском кресле. Будь здоров". Повернулся и ушел.
  А, будь, что будет, думал я по дороге в общежитие, но трусить перед этим подонком я не намерен. Ночь я провел в общежитии, конечно, переволновался. Даже дал телеграмму домой, что назавтра меня призывают в армию. Наутро под окном я увидел автомашину "Победа", а в ней приехавших попрощаться и морально поддержать меня братьев. Я рассказал им о вчерашнем происшествии, и они совсем приуныли.
  - Зачем ты так резко разговаривал с военкомом, - журили они меня. - Теперь он тебя в бараний рог согнет.
  Поехали в военкомат. Я подошел к дежурному. Он сразу меня узнал.
  - Ну, ты и выдал вчера военкому! Разве можно говорить полковнику такие вещи!
  - Уж больно он меня разозлил, - ответил я.
  - Ладно, - сказал дежурный, - вот твой воинский билет, паспорт, - выписан ты, иди, учись.
  Я выскочил из военкомата к ожидавшим меня братьям.
  - Выписан, снят с учета! Поехали домой!
  Так закончилась моя шахтерская эпопея и началась новая, студенческая жизнь. Закончился очередной этап жизни, этап, который я, сам того не ведая, столь удивительно точно предсказал за шесть лет до того, осенним вечером 1953 года.
  
  Студенческие годы
  
  Сентябрь 1959 года. С первых же дней передо мной встала трудная задача - догнать однокурсников, о которой меня предупреждал декан, и она оказалась куда серьезнее, чем я думал. Количество предметов дневного отделения оказалось втрое большим, чем заочного, и по всем нужно было сдать экзамены. Чего только среди них не было! С десяток полных листов ватмана по черчению, столько же по начертательной геометрии, теоретические основы электричества, теоретическая механика, диалектический и исторический материализм, история КПСС, физика, высшая математика. Теперь стало понятно, почему мне так легко училось на заочном факультете, - там мало чему учили.
  Все дополнительные экзамены за прошлый год я обязан был сдать до начала зимней сессии. Помимо этого я еще должен был учить предметы второго курса, делать чертежи, лабораторные и курсовые работы.
  Но разве такие мелочи могли меня остановить? Ведь я учился на дневном отделении института, я осуществил свой фантастический план! И я лихо смахнул все свои академические задолженности. Это напоминало мне легендарные кавалерийские атаки, когда с криком "Да-е-е-ешь!" конница врывалась в город на плечах неприятеля, и я нередко вспоминал нашу с папой посадку в осажденный троллейбус в далеком 1946 году. Я вообще чувствовал в те годы много общего с отцом. Я не понимал, в чем эта общность состояла, но она явно была...
  Правда, как и следовало ожидать, был один тяжелый сбой - теоретическая механика. Но и ее, пусть с третьего раза, мне удалось преодолеть. Сдав экзамены зимней сессии и по всем прошлогодним задолженностям, я стал законным студентом дневного отделения Горного института. Следующую сессию я сдал по всем предметам на "отлично".
  Сбросив с плеч академические проблемы, я мог с чистой совестью предаться своей старой страсти - легкой атлетике. Я успешно участвовал в соревнованиях по бегу на длинные дистанции - 5 и 10 тысяч метров, увлекался кроссами и в целом держал неплохую спортивную форму.
  Обретя полный студенческий статус, я начал задумываться, чему же мне теперь учиться? Ведь в горное дело я пошел лишь потому, что доступ туда оказался легким, без конкурса и "давки", которую я всегда не любил.
  
  Еще в девятом классе, листая как-то свой любимый журнал "Знание - сила", я наткнулся на большую статью о новой "лженауке" - кибернетике. Статья гневно клеймила эту буржуазную лженауку, с помощью которой капиталистические лжеученые придумывают всякие электронные вычислительные машины и роботов, чтобы заменить ими рабочий класс и, исключив его из процесса производства, ослабить классовую борьбу трудящихся. Статья была опубликована примерно через год после смерти Сталина.
  Сейчас все это звучит как анекдот или бред сумасшедшего, но написал ее известный советский ученый, академик. Статья меня заинтересовала. Из нее я узнал о вычислительных машинах и кибернетике. Потом наступил длительный перерыв, ничего на эти темы мне не встречалось. И вдруг в газетах, радиопередачах и киножурналах стали появляться сообщения о том, что советские ученые создали удивительную электронно-счетную машину БЭСМ, которая делает вычисления в тысячи раз быстрее человека. С помощью этой машины уже рассчитаны правильные уклоны откосов водных каналов, что сразу дало миллионы рублей экономии в земляных работах, и многое другое. Я вспомнил ту старую статью о буржуазной лженауке кибернетике, об электронных роботах и о классовой борьбе.
  Пришло время новой науки и техники, новой электроники. И у меня вдруг, впервые в жизни, появилось четкое и острое желание заняться именно этим, электронными вычислительными машинами, кибернетикой. Но как? Где этому учат?
  "На ловца и зверь бежит!" Как будто специально для меня в каком-то из номеров газеты "Известия" за июль 1960 года появилась заметка о том, что с будущего года в нескольких политехнических институтах страны откроются факультеты электронных вычислительных машин, где будут готовить специалистов для совершенно новой отрасли техники. Не помню, каким образом этот номер газеты попал мне в руки. "Известия" я не выписывал и не читал, ибо там, как правило, читать было нечего. Но вот, поди ж ты, именно эту заметку я прочел, словно она была написана специально для меня! В заметке упоминалось с полдюжины институтов по всей стране, в том числе в Москве, Ленинграде, Харькове, Каунасе. Москва и Ленинград мне не по зубам, решил я, а вот Харьков и Каунас стоило попробовать. Почему Харьков, понятно, не нужно никуда ехать. А почему Каунас?
  
  После демобилизации из армии Изя поддерживал отношения со своими каунасскими друзьями и знакомыми, переписывался, время от времени ездил к ним в гости, а они, в свою очередь, проезжая через Харьков в Крым или на Кавказ, проведывали его. Через Изю я и познакомился с некоторыми из них. Поэтому, прочитав заметку, я сразу же написал знакомым в Каунас и попросил выяснить, правда ли, что в Каунасском политехническом институте открывается факультет электронных вычислительных машин. Я просил узнать, можно ли мне, электромеханику, перевестись из Горного института на этот факультет, а сам тем временем пошел на разведку в Харьковский политехнический институт. Там мне сразу и категорически отказали, то ли потому, что действительно не могли, то ли по причине пресловутого "пятого пункта", не знаю.
  Вскоре пришло письмо из Каунаса, в котором мой знакомый сообщал, что он встречался с ректором тамошнего политехнического института, и тот в принципе не возражал, но предупредил, что преподавание на новом факультете будет вестись на литовском языке и не без иронии прибавил, мол, если вашего друга это не смущает. "На литовском, так на литовском, - сказал я себе. - Какое имеет значение, на каком языке изучать желанный предмет?" Я был тогда молод, весьма самоуверен и ничего на свете не боялся. Большой удачей было то, что новый факультет открывался с третьего курса, а я как раз закончил требуемые первые два курса. Короче, все складывалось, как если бы делалось специально для меня!
  В начале сентября 1960 года я поехал в Каунас, принес заявление и документы ректору, и тот, еще раз предупредив меня о преподавании на литовском и об отчислении в случае неудачи на ближайшей зимней сессии (о-о-о, опять эта зимняя сессия), подписал заявление. Дело сделано, "Рубикон перейден". Я приступил к изучению компьютеров, кибернетики и электроники на литовском языке.
  Легче сказать, чем сделать. Я ведь как думал: литовский язык - это что-то вроде польского, польский близок к украинскому, а украинский я знаю хорошо, - значит, и литовский освою быстро. Эйфория моя испарилась на первой же лекции - я не понимал буквально ни одного слова.
  В панике я схватился за учебную литературу, которая была преимущественно на русском языке. Но оказалось, что помощи от нее ожидать не приходится, ибо речь шла о дисциплинах, которые раньше в советских институтах не изучались. Приходилось перерабатывать множество учебников. Но главное, не зная языка, я даже не всегда понимал, о чем именно шла речь на лекции. А тут еще вдобавок выяснилась, что в Каунасе на первых двух курсах проходили предметы, которых в Горном институте не было. Теперь от меня требовалось сдать экзамены и зачеты во всем объеме и догнать (опять догонять!) моих каунасских сокурсников в том, что они прошли за предыдущие годы.
  Запамятовал сколько их, недостающих дисциплин, было - пять или семь, но на этот раз они показались мне непосильным бременем. Видимо, все предыдущие штурмы изрядно измотали меня, и, несмотря на эйфорию удачи, молодость, задор, страстное желание добиться намеченной цели, начинало сказываться переутомление.
  Мои литовские сокурсники оказались замечательными парнями и старались помочь мне во всем. Я сильно отвлекал их на лекциях, но они охотно отвечали по ходу лекции на мои непрерывные вопросы: "Что значит это слово?", "Что он сейчас сказал?" С их помощью я начал постепенно понимать, о чем вообще шла речь на лекции, а затем, также постепенно, овладевать самим материалом прямо на лекциях, и где-то с конца третьего курса я уже писал конспекты на литовском языке. Мою задачу, несомненно, облегчал тот факт, что нам преподавали сугубо научные и технические дисциплины, насыщенные международной научной терминологией. Вылавливая знакомые термины из текста лекций, я пытался соединять их в логически осмысленные фразы.
  Эта работа в значительной степени напоминала работу криптографов и дешифровщиков текстов, с той лишь особенностью, что мне всю эту дешифровку приходилось делать по ходу лекции, или, как сейчас принято именовать этот процесс в технике, "в реальном масштабе времени".
  И вновь, как год тому назад в Горном институте, стремительно приближалась зимняя сессия, а мне нужно было сдавать академические задолженности. И вновь, как за год до этого, я споткнулся на одном из предметов, дважды сдавал его, - и дважды проваливался. Я был в отчаянии и уже не верил, что вообще когда-нибудь смогу сдать этот треклятый предмет. Тем временем нужно было делать текущие лабораторные работы и заканчивать курсовой проект по общей электронике... Я держался изо всех сил. Но на душе у меня было очень скверно.
  Без сдачи курсового проекта к сессии не допускали. А тут еще несданный экзамен. Как говорят в шахматах, - полный цейтнот. И, как назло, еще одна неприятность! Для расчетов в курсовом проекте я пользовался привезенным с собой, изданным в Киеве справочником по электронике. В нем оказалась опечатка. Результат моих расчетов по курсовому проекту не совпал с ответом. Преподаватель вернул проект. Я полез в справочник, обнаружил опечатку, показал ее преподавателю, и он, согласившись с тем, что это не моя вина, предложил переделать весь проект заново. Но время поджимало, за мной еще числился несданный экзамен, а экзаменационная сессия начиналась буквально на следующий день. И тут сказались перенапряжение и усталость, я смалодушничал и отказался переписывать проект. Так я получил свою единственную тройку в Каунасском политехническом институте, да еще по одному из самых любимых мною предметов, по общей электронике.
  На следующий день я, наконец-то, сдал экзамен по своей последней задолженности. Потом пошла первая зимняя сессия, которую я сдал без троек.
  Я так подробно останавливаюсь на своих академических перипетиях потому, что первые результаты в Каунасе были добыты мною ценой предельного напряжения всех душевных и физических сил. Такой дорогой ценой, что, будучи в Харькове на коротких зимних каникулах, я впал в тяжелую депрессию и подумывал все бросить и в Каунас не возвращаться. Это был перевал, тяжелый и суровый. Преодолев страх и слабость, я вернулся в Каунас, и далее учеба пошла с каждой неделей все легче и легче, летнюю сессию я сдал на "отлично".
  
  Из той поры запомнилось еще несколько любопытных эпизодов.
  12 апреля 1961 года, в перерыве между лекциями, я зашел в книжный киоск купить тетради для конспектов. В этот момент по радио передали сообщение о запуске на околоземную орбиту первого в мире космонавта - Юрия Гагарина. Я побежал назад в аудиторию поведать сокурсникам о "великой победе" в космосе. Никакой реакции. Для моих сокурсников, хороших ребят, помогавших мне во всем, запуск первого советского космонавта был еще одной победой ненавистного им советского строя и захватнической России. А я в те годы все еще пылал советским патриотизмом, верой в неминуемую победу коммунизма в СССР и во всем мире. Несмотря на все тумаки и шишки, несмотря на трагедию моей семьи, я был вполне доброкачественным продуктом оболванивающей советской пропаганды.
  Осенью 1962 года начался знаменитый Карибский кризис. В это время мы, студенты четвертого курса, убирали лен с полей одного из литовских колхозов. Жили мы в большом сарае, на сеновале. После работы ребята в разных концах огромного сеновала включали свои радиоприемники и на разных языках - литовском, немецком, английском, польском и русском слушали запрещенные западные радиостанции.
  Передавали репортаж с заседания Совета Безопасности ООН, посвященного Карибскому кризису, где министр иностранных дел Громыко отрицал факт размещения советских ракет на Кубе, даже когда ему предъявили их фотографии. Американцы загнали его в угол, он стал всеобщим посмешищем и в ООН, и для ребят на сеновале. Но самый сильный удар Громыко нанес Хрущев, подтвердивший через день наличие советских ракет на Кубе.
  В то время в Израиле проходил суд над нацистским преступником Эйхманом, ответственным за уничтожение миллионов евреев в годы войны. Студенты со мной на эту тему не разговаривали, но однажды я услышал анекдот, который они рассказывали:
  "Судья приговорил Эйхмана к смертной казни и просил его сообщить свое последнее желание. Эйхман сказал, что перед смертью он желает стать евреем, пройти гиюр. На вопрос судьи - зачем? - Эйхман ответил: - "Чтобы уничтожить еще одного еврея"".
  В этом анекдоте очень метко выражена самая глубинная суть антисемитизма, геноцида, идеи уничтожения евреев.
  
  Четвертый и пятый курс я прошел на повышенной стипендии. К тому времени мои прежние, накопленные за годы работы на шахте сбережения подошли к концу, жил я только на студенческую стипендию, жестко экономя на всем. Поэтому повышенная стипендия была весьма кстати. Я упоминул об этом только для того, чтобы показать, что языковый барьер был мною полностью преодолен. Я с большим интересом осваивал новую науку и технологию.
  Выше я не без иронии отмечал, что решив некогда продолжать школьное образование, я как бы на полгода "предугадал", упредил решение правительства об отмене платы за обучение в старших классах. Могу похвастаться еще одним упреждением советского официоза в понимании насущных потребностей современной техники и технологии. Через полтора года после моего перехода из Харьковского горного института в Каунасский политехнический Харьковский горный институт был преобразован в институт радиоэлектроники!
  ...Учили в Каунасском политехническом неплохо. Мы должны были не только теоретически рассчитывать курсовые проекты по электронике и компьютерам, но и проверять результаты расчетов на практике, собирать "в железе", паять и запускать в работу; при этом параметры работающего изделия должны были соответствовать исходному техническому заданию.
  В начале пятого курса руководство кафедры вычислительных машин предложило мне работу лаборанта. Это было своего рода высокой оценкой преподавателями моих знаний и способностей и давало небольшой приработок.
  В январе 1963 года начался дипломный проект. Четырем студентам поручили разработать сканирующее устройство ("сканер") для ввода в компьютер машинописного текста. Мне достался один из блоков сканера.
  Для того чтобы узнать, будет ли новый прибор вообще работать и насколько он будет надежным, - каков процент ошибок при считывании текста, мы разработали и рассчитали на компьютере (ЭВМ - электронной вычислительной машине) математическую модель сканера. Получить доступ к ЭВМ в те годы было непростой задачей - их было мало, преимущественно в крупных научных центрах. Ближайшая ЭВМ (БЭСМ-2) находилась в вычислительном центре Академии наук Латвии в Риге, она обслуживала ученых и инженеров всей (!) Прибалтики. Для пользования ею нужно было записываться в очередь за несколько недель вперед. С другой стороны, мы могли считать себя в привилегированном положении, ибо от Каунаса до Риги можно было доехать на поезде всего за одну ночь. Трое-четверо суток мы работали по часу-два ежедневно на компьютере, а потом возвращались в Каунас дорабатывать, корректировать и улучшать нашу модель с тем, чтобы еще через пару недель совершить очередной набег на рижский компьютер. Так как работа на компьютере в те годы была дорогим удовольствием и предоставлялась нечасто, мы старались перед каждым набегом предусмотреть все ошибки и недоделки нашей программы, "выловить всех блох". Работа была кропотливой и напряженной, нужно было уложиться в сроки, написать и оформить дипломный проект.
  Мы, четверо студентов, совместно разрабатывавших разные блоки сканера, последнее полугодие работали в тесном контакте друг с другом и с преподавателями кафедры. Все трудились с большим воодушевлением и в бешеном темпе, особенно в Риге на компьютере; там мы работали по 24 часа в сутки... То были прекрасные дни, и даже сегодня, спустя сорок с лишним лет, я вспоминаю о них с большим удовольствием.
  Несмотря на такую занятость, я улучил момент и во время зимних каникул на несколько дней съездил в Харьков, повидаться с мамой и немного перевести дыхание.
  Все складывалось на удивление гладко, что было нехарактерно для моей жизни.
  Сегодня, оглядываясь на те годы, я предполагаю, что где-то наверху решили, что я слишком заигрался в своих академических баталиях. Пришло время изменить курс, направление моих интересов. Такое бывало у меня всегда, когда мне казалось, что все у меня идет очень хорошо и успешно. Вот я преуспел во всем, чем занимался, я добился всего, к чему стремился. Это лишь означало, что подошел к концу очередной этап, и наступила пора осуществить новый, крутой поворот в жизни. Так произошло и на этот раз. Мое провидение неусыпно следило за тем, чтобы я не успокаивался на достигнутом, и вело меня дальше, вперед, в неизвестное будущее.
  
  
  Часть вторая
  
  НАЧАЛО СЕМЕЙНОЙ ЖИЗНИ
  
  Поля
  
  Тетя Катя, мамина двоюродная сестра, приютила нас в первые дни после возвращения из эвакуации. За всю свою последующую жизнь я встретил тетю Катю не больше трех-четырех раз. Один-два раза в году мама и тетя Катя навещали друг друга. А в последние годы я был так поглощен своей бурной личной жизнью, работой, учебой, что даже маму видел очень редко, не говоря о дальних родственниках.
  И вот, в канун нового 1963 года я нахожусь на зимних каникулах дома, с мамой, рассказываю ей о своих делах, и тут, совершенно неожиданно, приходит тетя Катя, которую я не видел лет десять.
  Общие слова приветствий, комплиментов и похвал в адрес "молодого человека", который стал уже "настоящим мужчиной".
  - А есть ли у тебя девушка на примете?
  - Да нет, тетя Катя, знаете, столько времени и сил приходится отдавать учебе, что на девушек времени не остается, - скромничаю я.
  - А хочешь, я тебя познакомлю?
  - А почему бы и нет, - отвечаю, понимая, что это обычный, ни к чему не обязывающий вежливый разговор.
  - У меня есть старые знакомые еще по Кременчугу, а у них - хорошая девочка. Если хочешь, познакомлю тебя.
  - Конечно, познакомьте.
  Как человек "прогрессивных" взглядов, я не признавал сватовства ни под каким видом. Слова тети Кати я воспринял скорее как шутку, чем что-то серьезное. Ну, в крайнем случае будет у меня легкое развлечение на оставшиеся до отъезда три-четыре дня.
  Тетя Катя ушла, но вскоре вернулась.
  - Я побывала у моих знакомых. Они не против, чтобы ты познакомился с их дочерью. Но она сама ни о чем не должна догадываться. Не любит она целенаправленных знакомств и сватовства. Сегодня вечером приходи к ним в гости под каким-нибудь предлогом - скажем, взять книгу почитать. Их дочь будет дома, и вы познакомитесь. Ну а дальше ты уже сам... Как получится.
  - Хорошо, тетя Катя. Спасибо. Я приду. - Что же мне теперь оставалось делать?
  - Ну, удачи тебе.
  Вот такой разговор состоялся у меня с тетей Катей. Я взял адрес ее знакомых, узнал, как их зовут, и она ушла. Больше мы с ней никогда не виделись.
  
  В тот день тетя Катя пришла к нам в гости для того, чтобы определить мою дальнейшую судьбу. Девушка, с которой тетя Катя меня познакомила, стала моей женой, матерью моих детей, бабушкой наших внуков. Пришел момент сделать поворот в жизни, и появился ангел в облике тети Кати, которая пришла с обычным родственным визитом. Как просто и легко направляет Господь нашу жизнь...
  Вечером я отправился к знакомым тети Кати еще по довоенной жизни в Кременчуге. Они жили в подвале дома на улице Грековской. Двери в их подвал были такими низкими, что приходилось низко пригибаться, чтобы войти. Я стал лучше понимать значение этих дверей, когда повидал церковь Рождества Христова в Бейт-Лехеме (Вифлееме), при входе в которую люди вынуждены наклоняться. Четыре ступеньки вниз от уровня земли, потом еще две, и я попал в крошечную комнатку размером три на три метра. Два окна у самого потолка, и в них - ноги проходящих мимо людей.
  Меня встретили весьма приветливые и милые пожилые люди. На крошечном диванчике, поджав ноги, сидит очень красивая девушка, читает книгу. Знакомимся. Ее зовут Поля. Взглянув на нее, я подумал: "Нет, она не для меня - слишком красива".
  Завожу с родителями разговор о литературе. Спрашиваю, есть ли у них что-нибудь почитать, а то вот заскочил ненадолго в Харьков, знакомых нет, скучаю. Хозяева очень гостеприимны и любезны. Угощают чаем. Какой-то общий разговор. Отец необычайно начитан, много знает. Мы о чем-то спорим. Я высказываюсь как-то нестандартно. Разгорается дискуссия. Поля никакого участия в разговоре не принимает, пытается читать. Но как тут почитаешь, когда в крохотной комнатушке, где и сидеть то можно, только поджав ноги, говорят и спорят три человека. За беседой, спором, чаем время пролетело мгновенно. Уже поздно, пора уходить. Родители просят Полю проводить меня. Она провожает меня до двери. Прощаемся. Ухожу.
  "Боже мой, какая красавица! - думаю я по дороге. - Но я, видимо, никакого впечатления на нее не произвел. Ведь завтра новый год, тридцать первое декабря. Она наверняка где-то празднует. И она знает из моих прозрачных намеков, что я приезжий, без компании. Хоть из вежливости, пригласила бы меня в свою компанию".
  Я прихожу к ним в гости через день, первого января 1963 года. Возвращаю книгу. Приглашаю Полю пройтись, погулять. Мы выходим, болтаем, и тут выясняется, что Поля не только необычайно красива внешне, но и очень интересный собеседник. Весь вечер мы бродим по заснеженным улицам и паркам и говорим, говорим и никак не наговоримся. Мы просто наслаждаемся общением друг с другом.
  Так происходит и на следующий вечер, и еще через день. У Поли зимняя экзаменационная сессия, она в отпуске, а я не даю ей заниматься. Она работает в проектном институте, строит мосты и изучает эту специальность в Железнодорожном институте.
  Поля, Поля. Моя красивая, умная и в чем-то очень наивная девочка. Как же я теперь уеду от тебя? Ведь через два, максимум три дня, мне придется возвращаться в Каунас, заканчивать дипломный проект, учебу. Где взять силы, чтобы уехать?
  Через два дня Поля пришла на вокзал проводить меня, и я, набравшись храбрости, в последний момент перед отходом поезда выскакиваю на перрон и целую ее в губы. Поезд отходит. Мы расстались.
  
  Здесь я обязан рассказать историю семьи, с которой породнился, и которая имеет к моим детям и внукам не меньшее отношение, чем я.
  
  Полина семья
  
  Полина мама - Фрида, дочь Хаима Брауде, родилась в 1900 году на Козельщине в Украине. Семья жила в достатке: Фрида вспоминала, что в детстве ничего кроме шоколада не ела. У отца была мануфактурная лавка.
  В 20 лет Фрида влюбилась в Исаака Брайловского. Они поженились. После свадьбы выяснилось, что ее муж болен скоротечной чахоткой. Фрида бросилась спасать больного мужа. Она возила его к лучшим врачам, светилам того времени, в санатории и курорты Крыма и Кавказа. Ничего не помогло. Исаак умер. А между тем у них родилась девочка, которую назвали Дусенька. Девочка хорошо развивалась. Но случилось новое несчастье. В трехлетнем возрасте она заболела полиомиелитом в очень тяжелой форме.
  Болезнь терзала и корежила тело крошки. Деформировались, искривлялись кости, позвоночник, грудная клетка. Образовался горб. Все тело, руки, ноги ребенка были изуродованы. Сердце и все внутренние органы работали совершенно ненормально.
  Фрида, едва пережившая болезнь и смерть мужа, вновь бросается к лучшим врачам, пытаясь спасти ребенка. Месяцами они живут в Крыму, в Евпатории. Дусенька не может самостоятельно передвигаться, и Фрида носит и возит ее повсюду сама. А ведь надо еще на что-то жить, оплачивать огромные расходы на врачей, поездки в Крым, в санатории. К тому времени отец Фриды умер, и братья сообщили ей, что он не оставил после себя никакого состояния. Она им поверила. Они теперь нищие.
  Фрида работает везде, куда приезжает с ребенком. На любых работах, на любых условиях, лишь бы обеспечить ребенку необходимое лечение. Она выбивается из сил. Нищая, голодная, она отдает последний кусок Дусеньке, тратит последнюю копейку на лекарства. Но ничто не помогает. Гигантский давильный пресс, который действует не снаружи, но изнутри, деформирует тело девочки. Она не может самостоятельно ходить. Каждые несколько месяцев Фрида везет ее в Харьков, где профессор изготавливает специальный корсет для поддержания грудной клетки. Только после двенадцати лет ребенок начинает делать свои первые самостоятельные шаги без помощи мамы. Фрида упорно боролась за каждое самостоятельное движение Дусеньки. На протяжении всей жизни Фрида с боем вырывала у страшной болезни каждый шаг своей дочери, каждый вздох, каждую секунду ее жизни.
  Фрида понимает, что не в силах изменить что-то в части физической. Болезнь совершила свое страшное дело, которое не исправить. Но духовно ее Дусенька будет абсолютно нормальным, здоровым, образованным человеком, без комплексов. Фрида водит Дусеньку каждый день в обычную школу, следит за ее успеваемостью. Девочка отличница по всем предметам.
  Фриде очень тяжело, но она не чурается никакой работы, чтобы лечить, кормить, растить, учить ребенка.
  Братья постоянно жалуются Фриде на бедственное материальное положение. Она, добрейшая душа, простой, искренний, чистосердечный человек, светлее которого мне не довелось в своей жизни встретить, находясь в таком тяжелейшем материальном и моральном состоянии, находит силы заботиться о "несчастных братьях": обстирывает их, ухаживает за ними, помогает им во всем.
  Вообще это был удивительный человек. Где бы она ни жила, в каких бы условиях ни находилась ее семья, она всегда выкраивала что-то, чтобы помочь соседям и знакомым. Все вокруг нуждались в ее помощи. В этом она была глубоко убеждена. Фрида была живым кристально чистым воплощением того, что на иврите называют "хесед", - милосердие, одно из самых главных свойств Бога в этом мире. В своей доброте и бескорыстии она была тверда, как кремень. Ничто не могло поколебать и остановить ее, если она принимала решение кому-то помочь.
  
  Фриду с больным ребенком заприметил Исаак Татиевский, о котором отдельный рассказ. Он родился в 1893 году в Фундуклеевке в большой дружной семье, где было много сестер и братьев. Семья всегда тяготела к земле. У них были большие сады, и они развозили яблоки по всей стране, даже в Москву и Петербург.
  Исаак Татиевский вырос в садах Фундуклеевки. Был у него хороший приятель, Петро, местный украинский хлопец. Исаак и Петро крепко дружили и жили вместе как родные братья. Вместе ели и спали, вместе работали и росли. Но вот пришли погромы 1903 года, и однажды Петро сказал своему неразлучному другу Исааку:
  - Слухай, Исак, ты кращэ втикай, а то я за себе нэ ручаюсь.
  В 1914 году Исаака отправили на фронт. Это был тихий, спокойный человек небольшого роста. За четыре года, что мы прожили рядом, я ни разу не услышал от него ни одного слова, сказанного повышенным тоном. Исаак был сама кротость. В свое время он окончил иешиву, прекрасно владел ивритом, идиш, много читал по-русски. Он знал наизусть большие отрывки из Танаха (Ветхого Завета), невероятное количество стихов, которые с удовольствием читал по памяти. Поля вспоминает, как он декламировал ей на идиш Бялика, Фефера, других авторов. А она не понимала идиш, не понимала, зачем он читает ей стихи на этом чужом языке. Кому вообще нужны эти поэты? Отец по памяти рассказывал Пасхальную Агаду, регулярно слушал "Коль Исраэль" на иврите и идиш и потом пересказывал последние известия из Израиля.
  И вот этот маленький, тихий, очень мягкий и добрый человек берет в руки трехлинейную винтовку и бросается в штыковую атаку. Мне трудно себе это представить. В одном из боев он был тяжело ранен в ногу. Русская армия отступала. Из последних сил, с перебитой ногой, Исаак переплыл реку, чтобы спастись от немецкого плена. После ранения он стал инвалидом, всю жизнь хромал. Его наградили Георгиевским крестом.
  Исаак долго ухаживал за Фридой, которая не хотела взвалить на его плечи свое тяжкое бремя, - ребенка-инвалида.
  Однако Исаак был настойчив, и в конце концов Фрида согласилась выйти за него замуж. У них родились две девочки: Неля в 1935 году и Поля в канун нового 1940 года - 31 декабря. Семья жила в Кременчуге, на берегу Днепра.
  
  Началась война. Немцы подошли к Днепру. Нужно было уходить. Фрида, работавшая в то время продавцом в ларьке, не могла уехать, не сдав начальству товар по описи. Но директор исчез. Фрида ждала его до последней минуты. Немцы сбросили на город десант, захватили вокзал. Путь по железной дороге был отрезан. Только тогда семья решилась бежать. Исаак нашел лошадь, подводу, погрузил в нее кое-какие пожитки, усадил детей, и они, бросив все, направились на восток. Они двигались под бомбежками по запруженной дороге днем и ночью, только в Харькове сели на поезд и поехали дальше эшелоном. В поезде заболела крошечная Поля. Корь, очень высокая температура. Она уже задыхалась и синела. А в эшелоне никакой помощи. И тогда Исаак решил сойти на первой крупной станции, где мог быть медпункт.
  Они сошли в Уральске, нашли врача. Поля была спасена. В Уральске семья провела всю войну. Исаак и Фрида работали на кирпичном заводе. Жили в бараке. По обе стороны длинного коридора размещались крохотные комнатушки. В каждой обитала целая семья. Фрида, Исаак, Дусенька, Неля, Поля, Милка и Борька - все в одной комнате. Тут же "буржуйка", сваренная из железа круглая печурка с трубой-дымоходом, выходившим в окно, и тут же лаз в погреб, где хранились припасы семьи на зиму. Новые члены семьи Татиевских Милка и Борька - это коза и козленок.
  После болезни маленькая Поля очень слаба. Ее нужно укрепить. Ей необходимо молоко, витамины. А где все это добыть в Уральске? Исаак решил завести козу. Будет для Поленьки очень полезное козье молоко, богатое витаминами. Они с трудом наскребли денег, продали обручальное кольцо и купили козу Милку. Но где ее держать? Летом в сарае. А зимой, когда лютые морозы, лучше места, чем в комнате со всеми вместе, не придумать - козе тепло, от козы тепло. Ну а что она воняет? Так ведь к запаху привыкнуть можно.
  Вскоре Милка принесла семье козленочка Борьку, радость для всех. Борька подрос, стал агрессивным, нападает на маленькую Полю, бодает ее. Поля пугается от неожиданности, плачет. Пришлось хулигана продать.
  Семья живет впроголодь. Двух крошечных зарплат Исаака и Фриды, карточек на трех иждивенцев - Дусеньку, Нелю и Полю - семье не хватает. Привычный к земле Исаак разбил на крутом берегу реки огород. Посадил картошку, огурцы, тыквы, лук, подсолнух. Летом с дождями в Уральске плохо, засуха. Чтобы огород не пропал, Исаак каждый вечер после работы, прихрамывая, таскает из речки воду для полива.
  Поля окрепла, подросла. Решили Милку продать - тесно стало с ней жить. Повела Фрида Милку на базар. Вместе с ней пошел ее брат. Стали они Милку торговать. Долго торговали, все ждали, что за Милку цену хорошую дадут. Наконец, надоело Фриде, и она согласилась на ту цену, что ей предложили. Но тут заговорил брат, который до этого помалкивал:
  - За эту цену я сам Милку возьму.
  Дал он Фриде деньги за козу, и они втроем вернулись с базара домой. У брата Фриды был внучек того же возраста, что и Поля. Вот и решил он поить внука козьим молоком. А что сразу не сказал Фриде про козу, так ведь побоялся, что она не захочет с него денег брать и отдаст ему козу даром. А он не мог позволить себе такой подарок, видел, в какой нужде живет ее семья. На базаре он узнал, сколько коза стоит, чтобы не обидеть свою сестричку.
  Осенью, когда на огороде все поспевало, урожай убирали в погреб. Больше всего Поля запомнила тыквы. Они были такими огромными, больше Поли. Зимой, когда на улице мороз, а стужа в Уральске бывала лютой, мама доставала из погреба тыкву, нарезала ее кусочками, пекла на огне и подавала к чаю. Поля до сих пор помнит тот вкусный чай с печеной тыквой. А летом папа часто приносил ей в подарок маленькие, очень красивые корзиночки, сплетенные из лозы. Папа был мастером этого дела. В корзиночку он всегда вкладывал что-нибудь для своей любимой Полички, то ягод лесных, то цветов полевых.
  В соседней с Татиевскими комнатке жила одинокая женщина-врач Сулима Яковлевна. С ней вместе жили ее собственный сын и еще одноглазый мальчик. Он отстал от своего эшелона. Сулима Яковлевна подобрала его, одинокого, заброшенного и голодного на какой-то станции. После войны она разыскала его родителей и вернула им сына. В бытовом отношении Сулима Яковлевна была совершенно беспомощным человеком. Фрида помогала ей, постоянно делилась едой.
  В Уральске Поля научилась читать. Вечером все садились у стола вокруг керосиновой лампы и читали книжки. Садилась к столу и Поля. Она заглядывала в чью-нибудь книжку и спрашивала: "Это какая буква? А это какая?" Так постепенно она выучила азбуку и начала читать. Только все буквы она выучила вверх ногами, так как всегда видела их перевернутыми.
  Война подходила к концу. Украину освободили, и Татиевские отправились домой. Перед войной Дусенька окончила среднюю школу с золотой медалью. Она решила пойти учиться в медицинский институт. На обратном пути ближайшим к Кременчугу городом, в котором был мединститут, оказался Харьков. Дусеньку нельзя было оставлять в городе одну. Она нуждалась в постоянной помощи и уходе. Но она должна была учиться во что бы то ни стало. Семья сошла с поезда в Харькове. Прямо с поезда Дусенька пошла в мединститут и подала документы. Золотую медалистку приняли без экзаменов.
  Нужно было как-то устраиваться в городе с жильем и работой. Семья мыкалась по знакомым, по углам, кочевала с места на место. Исаак устроился на табачную фабрику бухгалтером, Фрида - рабочей. Нашли подходящий подвал: хозяин готов был его продать, и цена их устроила. Исаак занял у знакомого тысячу рублей, уплатил за подвал, и они туда вселились. Ну а деньги? Отдадим как-нибудь. Главное, теперь есть крыша над головой. Но вскоре объявили денежную реформу, и покупательная способность денег понизилась десятикратно. А ведь Исаак занял тысячу рублей. Пришлось отдавать их новыми деньгами.
  
  Дусенька училась в медицинском институте, Неля и Поля - в школе. Все, слава Богу, живы. С одеждой только плохо. Денег, которые получают Фрида и Исаак, едва на хлеб хватает. В лютые морозы Дусенька ходит в институт в шелковом жакете из американских посылок. К жакету пристрочили купленный на базаре и уже старенький лисий воротник, чтобы хоть немного теплее было. Этот лисий воротник через шесть лет перешел на пальто Нели, а еще через четыре года - Поле. В течение многих лет он был предметом Полиной зависти. Но вот пришла ее пора, она завладела этим ветераном - "шикарным" лисьим воротником. И хотя он совсем уже вытерся, Поля им очень гордилась.
  Приходят к Дусеньке институтские подружки вместе заниматься, ну как не угостить их чаем. А что подать к чаю, когда в доме "хоть шаром покати"? Вспомнилась тут вдруг история из жизни Ходжи Насреддина, жил когда-то в Средней Азии такой легендарный мудрец. Как-то ночью его разбудила жена и шепчет:
  - Ходжа, Ходжа! Проснись! К нам в дом забрался вор.
  - Тише, тише, не вспугни его, - отвечает Ходжа. - Может быть, он что-нибудь найдет.
  Этот анекдот очень подходил к жизни семьи Татиевских. Забрался к ним как-то вор, начал искать в пустом доме и нашел то, чего во времена Насреддина еще не существовало. Он нашел хлебные карточки и стащил их. Вся семья осталась без хлеба до конца месяца.
  Но вот в доме подружки - сидят допоздна, много занимаются. Неудобно оставлять их голодными, нужно чем-то покормить, чаем напоить. Но в доме ничего нет. Просто стыдно перед людьми. Что будут говорить о Дусеньке ее друзья в институте? И тогда Фрида нашла немного семечек. Поджарила их, вынесла на базар и продала, а на вырученные деньги купила для гостей несколько сушек к чаю.
  
  Учеба Дусеньки подошла к концу. Все годы она была сталинским стипендиатом, получила диплом с отличием. И время подходящее - 1951 год, разгар кампании против безродных космополитов, канун "дела врачей-убийц".
  Патриоты из комиссии по распределению дали ей направление на работу в Великие Луки под Ленинградом.
  Побежала Фрида к ректору мединститута:
  - Смилуйся, барин (товарищ ректор). Ведь дочь моя, Дусенька, полный инвалид. Она не может жить одна, без помощи семьи, без моей помощи. Она нуждается в постоянном уходе и заботе. Не отправляй ее так далеко.
  - Если она не может работать врачом, то пусть идет в дворники, - отвечает барин (ректор) и выпроваживает Фриду за дверь.
  И все же слезная просьба возымела некоторое действие. Дусеньку вместо Великих Лук, что под Ленинградом, направляют в Великий Бурлук, что под Курском, в трехстах километрах от Харькова.
  Дусенька работает врачом в районной больнице в Великом Бурлуке. Живет на постое в сельском доме. У Дуси большая светлая комната и русская печь. Хозяйка, Еремеевна, и хозяин, Степаныч, очень заботятся о Дусе. От дома до больницы, в которой она работает, напрямик добрых двести метров пешком через сельский выпас. Зимой, когда метель заносит все вокруг, Степаныч встает рано утром и расчищает от снега для Дусеньки дорожку от избы и до самой больницы.
  Исаак и Фрида постоянно навещают старшую дочь, помогают наладить быт. Поля гостит у Дусеньки в зимние и летние каникулы и тоже помогает. Она "ассистирует" в больнице во время несложных операций. Ей очень нравится профессия врача.
  После десяти лет работы в Великом Бурлуке Дусенька выхлопотала перевод в Харьков. В те годы врач был как крепостной. Без разрешения Облздравотдела или Горздравотдела он не мог нигде устроиться на работу. Но вот Дусенька получает от начальства "добро" и переезжает в Харьков.
  Ее очень любили в Бурлуке, и через много лет после ее переезда в Харьков, уже при мне, Дусю часто навещали ее старые пациенты и знакомые из Бурлука, привозили гостинцы, рассказывали о новостях села.
  В Харькове Дуся работает врачом в больнице для детей, больных полиомиелитом, энцефалитом, менингитом. Она сама перенесла полиомиелит с тяжелыми последствиями, и вот теперь лечит детей, страдающих этим недугом. Ее мечта осуществилась. Она помогает детям, которые страдают так же, как она страдала в детстве. Несмотря на слабое здоровье, она проводит в отделении с больными детьми по 10-14 часов, нередко здесь же и ночует. А если она дома, то в любое время дня и ночи за ней могут приехать, и она тут же отправляется к своим детям. Через год ее назначают заведующим нейроотделением больницы. Работы становится еще больше.
  
  Когда я познакомился с этой удивительной женщиной, то в первый момент был поражен ее ужасным внешним видом. "Боже мой, - думал я, - какой порами жестокой бывает к человеку жизнь. Как тяжко болезнь изуродовала эту бедную женщину".
  Но по мере общения с ней я понял, что нет на земле человека красивее, нет добрее и отзывчивее ее. Вся семья в ней души не чаяла. Ее любили сотрудники больницы, дети, которых она лечила, их родители. Особенно родители. Они постоянно пытались засыпать ее подарками. В те нелегкие годы родители больных детей привозили Дусеньке яйца, масло, сметану, кур. Дусенька возмущалась и отправляла все обратно: "Разве из-за этого я лечу вашего ребенка? Не смейте даже думать о подобных вещах!" И Дусенька работала, работала... Но не дремала и ее болезнь. Сердце, сжатое деформированной грудной клеткой, работало с большим трудом. Летом 1965 года Дусенька простудилась и заболела воспалением легких. Дело было в дальней деревне, где она отдыхала с родителями. Лето выдалось дождливым и холодным. Все дороги развезло, и проехать на станцию было невозможно. Простуда перешла в воспаление легких.
  Только через неделю удалось перевезти ее в Харьков и положить в больницу. Но для сдавленного грудной клеткой сердца болезнь была уже слишком запущенной. Нарастала сердечная недостаточность. Начался отек легких. Не помогали ни антибиотики, ни кислород. Поля провела у постели Дусеньки много суток напролет, ухаживала за ней, кормила ее. Она была первой, кому Поля призналась, что беременна. Последние свои часы Дусенька все время держала Полю за руку. Ее пожатие постепенно слабело. Дусеньки не стало.
  Семья очень тяжело пережила ее кончину. Ушел самый дорогой в семье человек, моральная опора, духовный стержень, вокруг которого вращалась вся жизнь этой прекрасной семьи. Но больше всех переживала Фрида, которая сорок лет, ежедневно и ежечасно, боролась за жизнь своего ребенка. Она вырастила свою больную, изувеченную девочку, воспитала ее и помогла осуществить заветную мечту - стать врачом, лечить больных детей.
  
  К сожалению, я мало общался с Дусей. Мы недолго прожили вместе, одной семьей. Она постоянно была на работе, в больнице, со "своими" детьми, отдавая им всю себя без остатка. Она спасла, вырвала у смерти множество детей.
  ...Через полгода после смерти сестры Поля родила нашу дочь, Дорину, которая в первый год жизни была необычайно похожа на свою покойную тетю. Дусенька вернулась к нам в лице Дорины, названной в ее честь.
  
  Вот с такой семьей свела меня тетя Катя в канун нового, 1963 года. Эти простые люди, жившие в крайне стесненных материальных условиях, были воистину представителями высшего общества, людьми высочайшей духовной чистоты, честности и бескорыстного милосердия, людьми с чувством высокого долга и предназначения. Они несли свою тяжкую долю никогда никому не жалуясь и не ропща, так же естественно, как каждый из нас несет в груди свое сердце. Благодаря Поле я породнился с этими великими, чистыми людьми. Я бесконечно благодарен за это моей судьбе.
  
  Свадьба
  
  Каждый день я писал Поле письма из Каунаса. Я ее обожал и не мог прожить дня, чтобы не поделиться с ней своими чувствами. Возможно, именно благодаря этим письмам я окончательно завоевал ее сердце.
  В начале марта, в жуткую промозглую слякоть с дождем и снегом, я примчался на три дня в Харьков повидаться с Полей. Мы бродили по набухшим сыростью паркам и скверам города. Негде было даже присесть, но нам было хорошо вдвоем! После многочасовых блужданий по улицам мы забрели в центральный парк. Занесенный снегом, он был холодным и совершенно безжизненным: увеселительные заведения закрыты, вдоль пустынных аллей с глубокими сугробами стоят наглухо заколоченные павильоны. И вдруг в каком-то из них мы увидели свет из-за чуть приоткрытой двери. Заглянули вовнутрь - тир, два грузина греются у электрической печки-спирали. Почему этот павильон, единственный из сотен павильонов парка, был открыт в такой слякотный промозглый день, когда в парке нет ни души, одному Богу известно. Именно Ему.
  Ну что ж, будем развлекаться. Я никогда раньше не стрелял в тире. Беру целую пачку патронов. Штук сорок. Заранее, на всякий случай, навожу мушку чуть правее и ниже мишени. Просто так, наугад.
  Выстрел - и мишень завертелась. Значит, я угадал верно. Заряжаю снова, выстрел - и вторая мишень завертелась. Можете мне не верить, но все патроны попали в цель. Если откровенно, то я сам себе не верю до сих пор, а тогда не верил еще больше. Поля была в восторге, и вспоминает об этом поныне. Больше мне никогда в жизни стрелять не доводилось. Поэтому не знаю, действительно ли я такой меткий стрелок, или Кто-то помог мне в тот день.
  
  В июне 1963 года я защитил диплом с отличием. Мне, было, предложили остаться на кафедре вычислительной техники в аспирантуре, однако опрометчивых ученых вовремя остановили "старшие" товарищи, и меня направили на Вильнюсский завод компьютеров. Впереди был месяц отпуска. Я приехал в Харьков к Поле.
  Она тоже только что защитила диплом - спроектировала сложный железнодорожный мост. Многие годы Поля мечтала стать врачом, как Дуся. Но летом 1956 года в Ленинграде ее поразили своей красотой ленинградские мосты, и, совершенно неожиданно, она решила стать строителем мостов.
  Школу Поля закончила с медалью и подала документы в Харьковский институт инженеров железнодорожного транспорта. Из всех ВУЗ-ов города только здесь был факультет мостостроения. В институте ей отказали во внеконкурсном приеме - лимит на медалистов исчерпан!? Предложили сдавать экзамены на общих основаниях. Поля легко согласилась: "Они не верят моей медали - пусть проверяют". С преступной советской бандой она пыталась играть по их правилам, которых они сами не признавали. Все вступительные экзамены Поля сдала на "отлично", и... ее не приняли. Она до сих пор хранит уникальную справку, выданную ей в приемной комиссии, где после пятерок по всем предметам написано: "Не принята, как не прошедшая по конкурсу".
  Поля с мамой пришли на прием к ректору:
  - Как же так, ведь девочка сдала все экзамены на пятерки!
  - Ну и что!? - ответил им ректор. (Отличный ответ, не правда ли?)- У меня среди абитуриентов дети ветеранов железнодорожного транспорта, дети почетных железнодорожников, производственники. Разве я могу их не принять?
  Логика ректора была убийственно правильной потому, что она была абсолютной. Это было полное торжество советской социалистической диалектики.
  - Но ведь это нарушение правил приема в институт.
  Поняв, что завернул слишком круто, ректор бросил несчастным спасательный круг.
  - Да вы не волнуйтесь, - ободрил он недоумевающих Фриду и Полю. - Мы примем вашу дочь на вечернее отделение, пусть годик поработает и учится, а на следующий год перейдет на дневное отделение. Только пусть в течение месяца принесет справку с места работы, - закончил любезно ректор.
  Сам он уж точно ничуть не волновался. Он был уверен в правоте, прочности и надежности своей позиции. Вот ведь какое благородство проявил этот негодяй, заполнивший все места в институте "блатными" абитуриентами за взятки.
  Удрученные Фрида и Поля вернулись домой ни с чем. Конечно, можно было писать, жаловаться. Но этим тихим людям такая борьба была не по плечу.
  С тех пор прошло 48 лет. Казалось бы, пора уже все забыть, успокоиться. Но нет. Я пишу эти строки, и меня всего трясет от оскорбления, которое мне, лично мне, нанесли те люди, та власть, тот строй, та страна. Я не могу им этого простить. Они глубоко обидели и оскорбили молодую девушку, ее удивительную маму. Это была пощечина, плевок в лицо. Нет, такое простить нельзя.
  
  Поля поступила на вечернее отделение. В течение месяца нужно было предоставить в справку с места работы. Поля бросилась на поиски. Где может срочно найти работу молоденькая, совсем неопытная еврейская девочка? Неподалеку от дома была кожгалантерейная фабрика, выпускавшая школьные портфели, женские сумки. Здесь Поля начала свой трудовой стаж, усвоила азы советской жизни. На фабрике все очень ласково звали ее "жидовочка". Мастер давал задание: набивать на школьные портфели металлические замок, застежку и четыре уголка. Расценка: сто портфелей - рубль. Это не печально знаменитая американская потогонная система труда. Тут, в родном советском отечестве, все нормы выработки были научно обоснованы и хорошо продуманы. Поля зарабатывала в смену 60-70 копеек, а когда наловчилась, то и до рубля доходило. Ну а в месяц получалось 25-30 рублей - целое состояние, даже на хлеб хватало, если вода бесплатно.
  На следующий год Поля перешла работать в изыскательскую партию института Харгипротранс, в котором проектировали мосты. Полины мечты начинали потихоньку сбываться. Теперь ранним утром она с изыскательским оборудованием на плече отправлялась делать съемку рельефа железнодорожного полотна на перегоне от Харькова до Курска. Железная дорога готовилась к электрификации. За год Поля стократно прошла пешком с теодолитом, мерной рейкой, молотком, колками и планшетами трехсоткилометровый путь от Харькова до Курска.
  Каждый вечер она возвращалась в Харьков и спешила на лекции в институт. Уставшая, вся промерзшая, прошедшая за день не один десяток километров, она сидела на лекции, и от тепла и монотонного голоса лектора глаза ее слипались помимо воли. Но нужно было учиться, и она конспектировала лекции, превозмогая усталость и сон. В этих походах она приобрела терракотовый румянец на щеках и искренне завидовала всем тем, у кого были бледные, молочного цвета лица. Поля отказалась переходить на дневное отделение. Работа в изыскательской партии была ей интересна и полезна с профессиональной точки зрения. Работа стала необходимой и с материальной стороны. Теперь без денег, которые Поля приносила домой, семье было не прожить - Исаак и Фрида ушли на пенсию.
  Еще через два года Поля перешла из изыскательской партии в проектный отдел института. Вначале ей поручали лишь отдельные детали, фрагменты дорог и мостов. На четвертом году работы она уже самостоятельно проектировала мосты.
  
  ...Летом 1963 года два "молодых специалиста", Поля и я, сразу после окончания учебы решили пожениться. Я не перестаю удивляться тому чудесному стечению множества обстоятельств, которые произошли в нашей жизни в тот год. Мы жили с ней в разных городах. У каждого из нас был свой круг знакомых. Но и Поля, и я не были ни с кем в серьезных отношениях. Мы одновременно заканчивали учебу. Единственное, что нам было необходимо, это встретить друг друга в необъятном человеческом море. Именно для этой цели Господь послал тетю Катю.
  В ЗАГС-е нам предложили вернуться к ним через месяц. То был один из лучших месяцев в нашей жизни - мы отправились отдыхать в Сочи. Пляжи, море, рестораны (в меру наших скромных финансовых возможностей), экскурсии, и вновь море и солнце. Что еще нужно двум молодым здоровым людям, у которых впереди вся жизнь? Мы были необыкновенно счастливы.
  Вернувшись из Сочи, мы "расписались", а Полина мама устроила нам "грандиозную свадьбу". Она проходила все в том же подвале, где нельзя было разместить сразу всех гостей. В первый день гуляли только родственники, во второй день - молодежь, наши друзья, а в третий - все соседи. Стояла страшная жара, и вместо свадьбы хотелось быть на речке, у воды.
  Соседка-портниха сшила Поле великолепное подвенечное платье из полупрозрачного крепдешина с огромными набивными розами. Не хватало лишь белого чехла под это нежное прозрачное платье. Полина сестра, работавшая на заводе, принесла кусок ослепительно белой изоляционной стеклоткани. Из нее и пошили чехол.
  В свадебном наряде Поля была прекрасна. Полина тетка уступила нам на первую ночь свою комнату в коммунальной квартире. Мы отправились туда пешком. Всю свадьбу, весь путь Поля была очень весела и как будто бы беззаботна. И только когда мы зашли в квартиру, Поля призналась мне, что в этот день, на свадьбе, в течение многих часов ей пришлось выдержать страшную боль. Она совершила подвиг, который оказался не по силам мифическому Гераклу.
  Как известно, ревнивая жена Геракла, чтобы отвратить мужа от других женщин, пропитала его одежды кровью умирающего кентавра. Отравленные одежды стали жечь тело Геракла, и он скончался от непереносимых мук.
  ...Чехол, который Поля одела под свадебное платье, был сшит из оберточной стеклоткани, состоящей из мириад мелких стеклянных иголочек. Эти иголочки впились в тело Поли и жалили ее нестерпимо весь день.
  - Почему ты сразу не сняла этот злополучный чехол? - воскликнул я.
  - Мы поехали в ЗАГС, потом пришли гости, потом началась свадьба, и мне было неудобно менять наряд, да и одеть было нечего, - ответила Поля.
  Когда она разделась, у меня потемнело в глазах: все ее тело было исколотым, в пятнах крови. Какую же боль пришлось перенести этой девушке в течение всего дня, веселясь, приветствуя гостей, и не подавая виду, что она жутко страдает! Она не хотела портить настроение никому из присутствующих. И даже маме ничего не сказала. Вот такую стойкую и мужественную жену подарил мне Господь.
  
  ...Вильнюсский завод электронных вычислительных машин, куда меня направили на работу как "молодого специалиста", не предоставлял никакого жилья, и я вернулся в Харьков к Поле, в подвал ее семьи. В двух комнатах - одна размером 2х3 метра, вторая - 3х3 - помещалось шесть человек. Теперь к ним прибавился я, седьмой.
  "В тесноте, да не в обиде". Мы с Полей прожили там полтора года и ни от кого, ни разу я не слышал ни одного слова упрека, недовольства, ворчания. Все были приветливы, дружелюбны, необычайно заботливы.
  
  Начало семейной жизни
  
  Я лихорадочно искал работу. Но Харьков есть Харьков. Везде и всюду - один только блат. В отделах кадров - особый антисемитский набор. Месяца полтора-два я безрезультатно носился по городу. Без знакомств было очень трудно. А я был один как перст: из-за многолетних разъездов по стране ни друзей, ни знакомых в Харькове у меня не было. Я знал, что люди моей специальности нужны повсюду. Но со стороны, с улицы, на работу никого не принимали, а давать объявления о работе в те годы было не принято.
  Мне все же повезло. Я наткнулся в газете на объявление: "требуются инженеры-электронщики". Видимо, совсем припекло, если решились дать объявление. Это был вычислительный центр института Гипросталь. Я помчался туда, боясь опоздать, и меня стали оформлять на работу.
  ...Гипросталь на фоне других Харьковских проектных институтов был уникальным явлением. Около 40 процентов его состава были евреями, явными и скрытыми. Явные евреи - это те, у которых слово "еврей" написано в паспорте, а скрытые - те, у которых оно написано на физиономии.
  ...Меня берут на работу в группу по новой технике при вычислительном центре. Мы оговариваем условия работы, зарплату - 90 рублей. Именно это я отмечаю в своем заявлении. Начальник вычислительного центра согласовывает все моменты с заместителем директора, и я иду с заявлением непосредственно пред его светлы очи для получения резолюции. Он берет мое заявление в руки, долго его читает (полторы строчки текста, написанного от руки), внимательно смотрит на меня и вдруг резко бросает:
  - Я не могу дать девяносто рублей. У меня нет таких денег. У меня есть ставка на восемьдесят пять рублей.
  "Как же так, - думаю я лихорадочно, - ведь все было с ним согласовано. Что случилось в эти минуты, пока я писал заявление? Конечно, пять рублей не деньги. Но при такой зарплате каждый рубль дорог. Эх, жалко терять работу, которую я так долго искал".
  - Нет, - отвечаю я, глядя ему в глаза. - На восемьдесят пять рублей я не согласен. - И иду к столу, чтобы забрать свое заявление.
  - Ну, ладно, - бросает он, чиркает свою резолюцию на моей бумажке и протягивает мне.
  Вот такая непринужденная проверка "на вшивость".
  
  У Поли такая же зарплата - 90 рублей. Мы с Полей отдаем свой заработок в семью, в общий котел. Фрида выделяет нам иногда по воскресеньям два рубля на кино, на мороженое. Помню, как-то однажды она выдала нам с Полей пачку (штук семь) старых замусоленных лотерейных билетов. Тогда их выдавали в счет зарплаты.
  - Проверьте, может быть есть какой-нибудь выигрыш.
  Мы идем в сберкассу, проверяем билеты из разных старых лотерей и обнаруживаем, что один из билетов выиграл 3 рубля, а еще один, совсем старый, фланелевое одеяло в 11 рублей. Мы с Полей ликуем. Нам обеспечено кино и мороженое на полгода вперед.
  Но откуда вообще такие проблемы с деньгами?
  Вся семья собирает для нас с Полей деньги на первый взнос за кооперативную квартиру - 1800 рублей. По тем временам это была астрономическая цифра не только для нас, но и для всей семьи. Когда я работал на шахте, это были мои четыре зарплаты. А теперь...
  Наша с Полей совместная зарплата после вычетов составляет 150 рублей в месяц. Вот семья и взялась собрать для нас деньги на квартиру. Но и для всей семьи эта сумма очень велика. Чтобы справиться с задачей, все зарплаты сдаются Фриде, а она уже планирует бюджет.
  Идея кооперативной квартиры принадлежала Дусе. Организовывался кооператив "Медработник", и она решила вступить в него - купить квартиру для нас с Полей. Теперь этим занята вся семья. Четыре небольшие зарплаты и две крошечные пенсии. Семья отказывает себе во всем, оздоровительные поездки на лето отменены, покупка одежды - тоже. Приобретаются только крайне необходимые вещи и еда.
  В течение 10 месяцев Фрида собрала 1500 рублей. Уже нужно делать первый взнос, но не хватает 300 рублей. Я ищу деньги повсюду. Занимаю у старого школьного приятеля, который живет в Луганске, еще у кого-то. Все. Есть нужная сумма. Мы делаем взнос в кооператив. Квартиру обещают через год.
  
  ...Я работал в Гипростали в группе по новой технике. Разрабатывали автомат для вывода из компьютера готовых чертежей - графопостроитель. Для проектных институтов, основной продукцией которых являются чертежи, он очень актуален. В 1963 году эти разработки велись во всех странах. Мне, молодому специалисту, все чрезвычайно интересно. Я работал и учился. Я изобретал, рассчитывал, проектировал, конструировал, сам собирал, настраивал и испытывал все свои электронные блоки и устройства. Работа была необычайно творческой. Приведу пример.
  Как-то возникла проблема поворота всего чертежа на экране графопостроителя. В чертежном деле часто возникает необходимость демонстрации конструкции под разными углами, с разных сторон, в изометрии. Было бы хорошо научить наш автомат выполнять эти преобразования без вмешательства компьютера и дополнительных вычислений.
  Обычно я ходил из института домой пешком. По времени это занимало где-то около часу. По дороге обдумываю проблему с разных сторон. И вдруг в мозгу как вспышка молнии возникает полное решение, очень простое и эффектное. Я прибегаю домой, в наш подвал, и начинаю где-то в уголке рисовать блок-схему принципиального решения и отдельные узлы.
  На работу утром я не иду, а бегу. Не могу дождаться, когда появится начальник. Наконец, он пришел. Я лихорадочно излагаю найденное решение. Он задает несколько вопросов. Обсуждает со своим помощником и одобряет. Еще бы, ведь идея очень проста и позволяет поворачивать любой чертеж на экране выводного устройства на любой угол, в любую сторону и без всякого вмешательства вычислительного аппарата компьютера, чисто электронными средствами.
  Моя работа необычайно интересна и увлекательна, и я настолько поглощен ею, что совершенно не замечаю трудностей нашего быта в крошечном переполненном подвале. Начинаю оформлять сразу несколько патентов - авторских свидетельств. Это совершенно новая, незнакомая мне область. Опять приходится учиться. И я не замечаю, как скучает Поля, как ей тоскливо со мной, целиком поглощенным работой.
  
  Наш проект быстро продвигался. В течение года мы изготовили и испытали первый вариант чертежного автомата. За выполнение этого этапа разработки получаю премию по новой технике. Приличная сумма - два с половиной (!!!) оклада - и совершенно незапланированная. Поля после работы мчится в мебельный магазин, и, о чудо, "выбросили кухню". Поля сходу покупает ее для нашей будущей квартиры. Вообще, со временем я узнаю, что Поля необычайно решительный человек. Как пел в свое время Высоцкий: "Если ли я чего решил, то выпью обязательно". Все свои решения Поля немедленно претворяет в жизнь, не раздумывая ни секунды.
  Но куда кухню деть? Ведь дом еще не готов. Мы привозим кухню к нам в подвал и каким-то образом, заталкиваем ее туда. Как она поместилась, не понимаю. Впоследствии эти пеналы и тумбы не вошли в малогабаритную кухню новой квартиры.
  В течение года мы живем ожиданием новой квартиры, а я - еще и своими изобретениями. Время пролетает мгновенно, в октябре 64-го мы переезжаем. И вновь двойная удача (не слишком ли часто?). Вторая премия по новой технике, значительно больше предыдущей, - ее хватает на немецкий мебельный гарнитур "жилая комната" для новой квартиры. Заселение еще не началось, а у нас одна комната и кухня уже "обставлены". Дом не сдан, но я переселяюсь в него для охраны квартиры и обстановки, дежурю по ночам. Утром меня сменяет тесть. После работы я вновь на своем посту.
  И вот, наконец, мы с Полей вселяемся в наше первое в жизни собственное жилье. Наслаждаемся новенькой с иголочки двухкомнатной квартирой. Кухня обставлена, и в одной комнате стоит немецкая мебель (!!!), о которой еще вчера даже не мечтали. Мы на седьмом небе от счастья. Нет границ моей благодарности Полиной семье. Без них ничего подобного в нашей жизни произойти не могло. Низкий поклон Исааку, Фриде, Дусеньке, Неле. Но моя главная благодарность - Господу Богу. Это Он ввел меня в эту семью. Это Он дал мне такую интересную работу. Это Он, и только Он автор стольких удивительных сюрпризов в моей жизни.
  Теперь мы настоящие молодожены в полном смысле этого слова. Живем отдельно от родителей, совершенно самостоятельны. У нас чудесная квартира. Не квартира, а хоромы. Никогда нам с Полей не доводилось жить в таких "царских" условиях. Мы закатываем щедрое новоселье. Сначала - для родственников, потом - для моих сотрудников. Я приглашаю весь вычислительный центр. Молодые парни и девушки, разумеется, с гитарами: начиналась эпоха "бардовской песни". Пьем, закусываем и поем, поем, поем... Новоселье удалось, погуляли замечательно. Ребята вскладчину подарили мне письменный стол: "Работай, изобретай".
  Постепенно осваиваем квартиру. Поля настоящая хозяйка. Ей до всего есть дело, до каждой мелочи. А я живу как в общаге - спать есть где, еда есть, и слава Богу. Поля начинает вить гнездышко: ведь квартира это лишь внешняя оболочка. А вот что будет внутри, как ее обустроить - это все она, моя Поля.
  На стенах появляются украшения, на окнах цветы. Квартира постепенно заполняется безделушками, всякой мелочью, придающими уют и тепло. Поля неутомима. Нет конца переделкам, перестройкам, нововведениям. Иногда я устаю от ее неугомонной пчелиной суеты. А где взять деньги на все это? Квартплата с покрытием займа за кооперативную квартиру была на пределе наших финансовых возможностей. Еще еда, транспорт, и все - зарплаты как не бывало. Мы наотрез отказались принимать дальнейшую помощь Полиной семьи. Огромное спасибо за то, что помогли нам с первым взносом. Но теперь все, дальше - это наша забота.
  А денег нет, как нет. Поля молодая женщина: ей так хочется купить что-то новое из одежды, сходить в театр, в кафе, в ресторан. Но для нас это непозволительная роскошь. Ума не приложу, как выйти из создавшейся ситуации, и жму на единственный доступный мне рычаг - на работу. Пытаюсь добиться повышения зарплаты, но начальство отказывает, считая, что премий по новой технике вполне достаточно. Тогда я начинаю искать какой-то приработок на стороне.
  Не следует совсем уж упрощать нашу жизнь тех дней. Одно лето мы с Полей съездили по туристической путевке по Грузии. Следующим летом я взял путевку на работе, и мы провели месяц в доме отдыха на берегу Черного моря, в Планерском. Это был наш последний организованный отдых в Союзе. В дальнейшем мы ездили отдыхать уже с детьми и только "диким" образом. Советские дома отдыха не предусматривали семейного отдыха с детьми. Для них были отдельные пионерские лагеря. В Планерском мы с Полей решили, что пришла пора завести ребенка.
  
  Забота о хлебе насущном
  
  Полина подруга работала в Институте мер и весов. Она жаловалась на неисправность электронных счетчиков, которые постоянно выходят из строя, из-за чего ей приходится повторять измерения по нескольку раз. Я предложил: "Ты передай своему боссу, что я могу отремонтировать ваши счетчики".
  Через неделю она сказала, что меня приглашают к ним в институт на работу. Открывалась новая лаборатория.
  Я пришел, познакомился с начальником новой лаборатории Новгородовым. Это был интересный человек. Помимо прочих достоинств он прекрасно говорил на идиш. Чистый русак, он вырос где-то в еврейском местечке. Я идиш не знал, и Новгородов частенько подтрунивал надо мной: "Какой же ты еврей, родного языка не знаешь. Это я еврей". Мне нечего было ответить, он был прав.
  ...Пройдет много лет. Наступит время выдавать нашу дочь замуж - в Иерусалиме. Для получения разрешения на этот брак раввинат Иерусалима потребует от Поли доказательства того, что она еврейка. Записи в метрическом свидетельстве почему-то недостаточно, ее спрашивают: "А ты знаешь идиш?". И когда Поля покачала головой - "нет", раввин ей сказал: "Значит, ты не еврейка". По логике израильского раввината евреем был Новгородов, но не мы с Полей...
  Новгородов принимает меня к себе на зарплату в 120 рублей в месяц. Для меня, после моих жалких 90 рублей, это гигантский скачок. Но есть одна загвоздка. Новая лаборатория режимная. А я, закомплексованный своим еврейством, не уверен, дадут ли мне допуск к секретным работам. Без него работать на новом месте будет невозможно. Я все же пишу заявление, и мы договариваемся, что через месяц я выхожу на работу.
  Теперь нужно уладить вопрос в Гипростали. Там большая интересная работа, которая стала частью моей жизни, чудесный коллектив, замечательные ребята, все свои, в большинстве - евреи. Как все это бросить?
  Но ведь помимо моральной, жизнь имеет еще и материальную сторону. И я, поразмыслив и поколебавшись, подаю заявление на увольнение. Мое начальство огорчено, побежали выше. Через день начальник отдела приносит мне приказ о переводе меня на оклад в 120 рублей.
  - О чем же вы, ребята, раньше думали. Ведь я столько раз просил вас о повышении. Я уверен, что если бы вы еще месяц назад накинули мне хотя бы десятку, я был бы вполне доволен и не пытался искать ничего на стороне. А теперь...
  - Ну, это же обычная жизненная диалектика, - объясняют мне. - Все в жизни достигается давлением. Нет давления - нет движения, нет развития.
  "Нужно будет учесть, - думаю я. - Но что же мне делать теперь: оставаться в Гипростали, на знакомой и такой интересной работе, или уходить в Институт мер, где все незнакомо, новый коллектив, и где еще неизвестно, получу я допуск или нет?"
  Я долго размышляю, советуюсь с Полей. Стоит ли рисковать или остаться в Гипростали? Ни к чему определенному мы так и не приходим. Приближается срок моего выхода на работу в Институт мер. Я продолжаю работать в Гипростали - никак не решусь на увольнение. Проходит еще неделя или две. И тут я получаю письмо, которое меня поразило.
  Письмо, написано начальником отдела кадров Института мер и выдержано в необычайно дружелюбном и вежливом тоне. Мне напоминают, что я принят на работу в их институт, что уже неделя, как я должен был выйти на работу, и, видимо по забывчивости, не пришел. Меня очень просят выйти на работу или известить отдел кадров о причинах задержки. И подпись тоже необычная: "Начальник отдела кадров Голубкина".
  Никогда в жизни я не слышал ничего подобного от начальника отдела кадров. Чаще всего это были черствые, порой грубые и хамоватые люди. Их обращения всегда были официальны, а их фамильярность отдавала превосходством и презрением, в которых я, со своими комплексами простого советского еврея, постоянно ощущал нотки антисемитизма. И вдруг вот такая неслыханная вежливость, я бы даже сказал, учтивость. Я был сражен наповал. Эти люди явно знали, как подобрать ко мне ключи.
  Ну как я могу отказать женщине с фамилией Голубкина, которая так вежливо обращается ко мне? Нет, я не могу позволить себе сказать ей "нет". Ведь я же обещал. А, будь, что будет! Была, не была!
  И я оставляю Гипросталь и выхожу на работу в Институт мер, который очень скоро будет переименован вместе со своим министерством в Институт стандартов.
  
  Я пишу эти строки через сорок лет после тех событий, и меня не оставляет в покое вопрос, как бы повернулась моя жизнь и судьба, если бы тогда я не поддался вежливым призывам Голубкиной и остался в Гипростали? Один лишь факт остается вне всяких сомнений. Кто-то очень настойчиво втягивал меня в круговорот событий, явившихся следствием этого перехода. И этот Кто-то хорошо знал, как подобрать ключи к моему сердцу.
  
  То был год начала бурного развития комитета и всей системы Госстандарта СССР. По образцу Бюро Стандартов США Советский Госстандарт решил глубоко внедриться в военно-техническую область путем тесного взаимодействия с Министерством Обороны. На Госстандарт посыпались военные заказы. Штаты его институтов стали разбухать, как на дрожжах. Наш институт был характерным тому примером. В течение года его штат вырос на порядок и продолжал увеличиваться. Новые лаборатории возникали, как грибы после дождя, для них строились новые корпуса. Не знаю, повезло мне или нет, но я попал к самому старту этого процесса. Все только начиналось.
  
  Теория социализма в одной, отдельно взятой голове
  
  Несмотря на увлечение изобретениями, мои мозги были явно недозагруженными. Эта "недозагрузка" постоянно тянула меня на что-то новое, помимо непосредственных профессиональных занятий.
  Одно время под влиянием дискуссии, развернутой на страницах журнала "Вопросы философии", я активно включился в размышления на тему энтропии и даже написал кое-что в стол, связав вопрос нарастания энтропии в мире с увеличением объема информации. Подробностей не помню. Поля помнит, что на протяжении года я мучил ее своей заумной болтовней об энтропии и информации. Потом меня увлекли проблемы политэкономии. На то были веские причины.
  1964 год был годом резкого обострения экономических проблем страны. Опять, как при Сталине, возникли перебои с хлебом. На хлеб и другие продукты питания ввели талоны. Сместили Хрущева. В свое время, после ХХ съезда, Хрущев просветил меня, объяснив, почему существуют расхождения между теорией социализма и нашей действительностью. И вот теперь новый кризис, требующий объяснения.
  Что же произошло, почему опять трудности? Все было так понятно. Социализм - самая передовая и прогрессивная экономическая система в мире. Все средства производства принадлежат трудящимся. А это самый совершенный в мире способ взаимодействия производительных сил и производственных отношений. Нет эксплуатации человека человеком. Нет капиталистов и помещиков. Все в руках государства, в руках народа, трудящихся. Мы скоро догоним и перегоним Америку. Партия торжественно провозгласила на ХХII съезде КПСС, что через двадцать лет в нашей стране будет построен коммунизм. Узурпатора и палача Сталина нет. Война давно кончилась. Почему же опять вернулись нищета и голод?
  Я, политически образованный марксист, стал доискиваться до "научно обоснованных" причин неудач и провалов социализма, перебирая в памяти все работы Маркса, Энгельса, Ленина, которые в свое время так тщательно прорабатывал.
  
  Стоп! Экономический анализ капитализма изложен в книге Маркса "Капитал". Все остальные работы - это лишь комментарии, пояснения, призывы, лозунги, предсказания (Коммунистический Манифест). Значит, обоснование социализма должно находиться в Капитале, там, где дан анализ недостатков капитализма. Больше ему быть негде. В других работах Маркс лишь провозглашает будущий социализм, его неизбежность и преимущества перед капитализмом. Да, но ведь в "Капитале" нет ни единого слова о социализме. Там лишь анализ экономических взаимоотношений между людьми при капитализме: прибавочная стоимость, формула "товар-деньги-товар", первоначальное накопление капитала, заем рабочей силы и заем капитала, эксплуатация. Кто у кого занимает, и кто кому дает взаймы. Нет, действительно крепко Маркс поработал. Все разобрал по косточкам, разложил по полочкам. Исследовал самым доскональным образом одно капиталистическое дерево, до самой его сердцевины. И за этим исследованием не заметил целого капиталистического леса, растущего вокруг. Ну хорошо, а где же теория социализма? Где его обоснование? Откуда следует, что социализм проистекает непосредственно из капитализма? Где он, великий Маркс, "научно" обосновывает, что социализм лучше капитализма, что это естественный результат, следствие развития капитализма?
  Я еще и еще раз мысленно листаю "Капитал". Нигде нет даже главы, посвященной социализму, а не то что его обоснованию. К тому же, Маркс вообще не дописал свой "Капитал". Не успел закончить анализ всех язв капитализма.
   Да нет же, есть социализм, точнее - коммунизм, а еще точнее - призрак коммунизма. Но ведь это в Манифесте коммунистической партии, где одни лишь голословные декларации, лозунги, угрозы в адрес буржуазии и предсказания неминуемой гибели капитализма. И ни слова обоснований и доказательств пришествия социализма. Так откуда же взялось утверждение о неизбежности коммунизма (социализма) и о его преимуществе перед капитализмом? Ни у Маркса, ни у его приятеля Энгельса, который вообще только "разъяснял" Маркса, этого нет.
  Так что же? Выходит, что социализм (или коммунизм) - это просто благодушная розовая мечта и больше ничего. Вот если бы при всем том, что уже есть, еще и эксплуатацию устранить, то бишь коммунизм наладить, ну тогда бы вообще не жизнь была, а сплошная малина. И в этом вся научность Марксова анализа капитализма и теории социализма?!
  И я, ничтоже сумняшеся, приступил к собственному анализу теории прибавочной стоимости и накопления капитала.
  
  Работая, человек обязан произвести прибавочную стоимость, обязан трудиться с прибылью. А иначе никто ему не даст работу - он и себя самого прокормить не в силах, кому такой работник нужен, разве что маме с папой, да и то на время, пока они сами еще в силах его кормить. И никакому обществу он, убогий, не нужен, ни капиталистическому, ни коммунистическому. Для таких, если их в обществе посильное количество, имеются специальные службы социальной помощи. Но все эти службы финансируются именно теми, кто создает прибавочную стоимость.
  Так что же происходит?
  =Капитализм - это, в той или иной степени, свободный демократический рынок, на который каждый член общества выходит со своим собственным товаром, чтобы обменять его на другие товары.=
  Один приносит свою физическую силу, профессиональную сноровку, знания, опыт как потенциал для создания прибавочной стоимости. Другой приносит деньги, идеи, стремление создавать, умение продавать изделия и продукты в определенной области производства, техники, потребления, науки и прочего. Люди приносят это на капиталистический рынок точно так же, как на обычный рынок приносят огурцы, помидоры, лук или картошку. И тут, на рынке, начинается и непрерывно происходит свободный рыночный обмен, торговля: я тебе (будущую) - прибавочную стоимость, основанную на моей силе, сноровке, опыте, знаниях, а ты мне - деньги, поделись тем, что уже создано, что тобой накоплено.
  И наоборот, я тебе отдаю мои деньги в виде зарплаты, а ты - необходимую мне твою (будущую) прибавочную стоимость в виде (будущих) готовых продуктов и изделий, в виде твоей сноровки и умения, в виде твоих идей, твоей профессиональной находчивости и ловкости.
  И тут, как на обычном рынке, главное не продешевить (с зарплатой, с ценой на помидоры), и не прогореть с деньгами (с ценой за работу, не переплатить за огурцы). Но это ведь обычный свободный, рыночный договор, приценка и, разумеется, риск. Думай, не продешеви и не зарывайся, а то все деньги свои потеряешь или с голоду помрешь без работы. То есть обычные отношения между людьми в нормальном обществе.
  Формула этого товарообмена, формула всего этого демократического капиталистического уклада: ="От каждого по его способностям, каждому по его труду".=
  Ты отдаешь обществу все, что ты в состоянии ему дать, и оно отдает тебе в полной мере за твой труд по закону рынка. Что может быть более справедливым в отношениях между людьми, чем обмен услугами по взаимному согласию?
  Ну, а где и каким боком тут социализм или коммунизм?
  А коммунизм этот, по Марксу, в "правильном", "справедливом" распределении продуктов производства, цен на товары, в "правильном" уровне оплаты прибавочного труда.
  Ну вот, теперь все стало понятно! Социализм - это когда правильно распределяют произведенный продукт. Вот он, Маркс, о чем!
  А производство этого самого продукта - как быть с ним? Как сделать его справедливым? Ну, производство само собой ="устаканится", если "справедливо" распределим произведенное.= Вот она в чем, хитрость "теории" социализма-коммунизма.
  Как у Горького, помните: "Так вот в чем прелесть полетов в небо (читай "в коммунизм") - она в падении!" Не правда ли, прекрасное определение будущего (и во времени, и по результатам) социалистического общества. Вот вам пример "гениального предвидения будущего коммунизма великим пролетарским писателем" Максимом Горьким.
  И еще один небольшой вопрос. А что это такое - "справедливое распределение результатов производства"?
  Когда люди, как равные партнеры на рынке, сходятся и договариваются между собой о цене на помидоры или огурцы, это, конечно же, по Марксу, распределение несправедливое. А вот когда дядя Маркс сам решит и укажет, кому и сколько заплатить, то есть, сколько выдать этой самой картошки, то именно этот процесс распределения будет "справедливым"! А ведь тут вся "научно обоснованная экономическая теория" Маркса и заканчивается. И это понятно. Ну скажите, что Маркс и все эти Ленины со Сталинами могли предложить для улучшения самого производства? Что они вообще смыслят в производстве?
   "Отобрать, экспроприировать, раздать" - это просто, понятно и доходчиво для всех и каждого. Приходишь на базар, конфискуешь у продавцов их товар и раздаешь покупателям, по своему усмотрению, разумеется. Это "справедливо" - ведь у "гадов-продавцов" вон какие горы помидоров, а у меня в сумке - ни одного. Это и есть "справедливый" социализм-коммунизм чистой воды. А вот подумать о том, как бы "произвести больше" этих самых помидоров, - нет, это уже эксплуатацией пахнет, а не социализмом.
  Кто действительно смыслит в том, как произвести больше, дешевле и лучше, так это сам капиталист, который производством занимается, живет им. Чем больше произведет, тем больше ему прибыли достанется. А ведь производит он не для себя. Не себе тачает тысячи пар сапог в день, но обществу, которое ему за это деньги платит, обеспечивает его прибыль. Он, как и его рабочий, работает на общество, которое, покупая его изделие, выражает отношение к его труду - отношение свободного демократического экономического обмена, рынка.
  
  Сегодня очень модно слово "демократия". Его уже затерли от излишнего употребления. Это когда народ принимает активное участие в выборах, в решении государственных вопросов данного общества. Демократическое правление - это правление наиболее справедливое в наше время. Все решается большинством народа в соответствии с его желаниями и потребностями: что, как, где и сколько. А как решается? Да так. Раз в несколько лет народ приходит на избирательные участки и выбирает тех, кто будет решать за него все его общественные проблемы в ближайшие годы.
  И вот перед нами капитализм с его свободным рынком труда, производства и продажи. Да ведь это самый свободный, самый демократический, и, следовательно, самый справедливый способ распределения всех средств общества, его денег, его производительных возможностей, сил и средств производства, его рыночного потенциала и потребностей. Производя свободный обмен между всеми участниками "капиталистического рынка", обмен производительными силами, имеющимися в наличии у них, граждане на деле осуществляют самое демократическое управление обществом в целом.
  И где тут место социализму-коммунизму? Что он может улучшить в этом свободном демократическом взаимообмене, в этом торговом кругообороте?
  Все коммунистические предложения по улучшению методов распределения произведенного продукта есть не что иное, как грубое нарушение принципов свободы и демократии. Демократии не в виде похода на избирательный участок и спуска избирательного бюллетеня в урну один раз в несколько лет. Это не демократия, даже если есть из чего выбирать. Подлинная демократия - это когда у человека есть возможность свободно выбирать, свободно решать на каждом шагу, в каждый момент жизни, как ему поступать. За какую зарплату он готов выполнять ту или иную работу, сколько он готов платить за ту или иную вещь или работу, сколько часов он хочет работать и так далее, и тому подобное. Такая, настоящая демократия и настоящая свобода осуществима только при капитализме.
  Гражданин свободного капиталистического общества ежедневно, двадцать четыре часа в сутки, участвует в свободных демократических выборах своей страны. Он включает одну из множества радиостанций, он одевает на себя костюм одной из бесконечного множества фирм, он пьет кофе определенной, понравившейся ему марки, он едет на том автомобиле, который он предпочитает, заправляется в той бензоколонке, которая больше устраивает его. Он читает ту газету, включает тот телеканал, которые нравятся ему больше остальных. Так на каждом шагу, ежечасно и ежеминутно, граждане капиталистического общества осуществляют свой свободный демократический выбор, управляющий жизнью страны. Вот это и есть подлинная свобода выбора и подлинная демократия - настолько привычные и обыденные, что жители свободных стран их даже не замечают. Всего этого нет, и никогда не может быть при социализме.
  
  Для любителей планирования экономики с помощью сверхмощных компьютеров и хитроумных программ хочу вышеприведенный абзац перефразировать.
  В свободном капиталистическом обществе миллионы его граждан ежедневно и ежеминутно, пользуясь каждый своим персональным сверхмощным компьютером - собственным мозгом, компьютером, равного которому еще не создано в мире, планируют и строят свою личную экономику и экономику всего общества в целом.
  Какие хитроумные программы и мощные компьютеры плановых органов могут сравниться по своей вычислительной мощности и эффективности планирования и расчета с этой гигантской сетью многих миллионов сверхмощных компьютеров-мозгов всего населения страны от малого ребенка и до глубокого старика?!
  
  Но каким именно образом граждане страны участвуют в этих свободных и демократических выборах? Какими избирательными бюллетенями они пользуются?
  
  Деньги!
  Деньги есть самый универсальный, самый надежный и вечный избирательный бюллетень. Отдавая свои деньги кому-то, мы поддерживаем его труды, мы выбираем его товар, мы одобряем его усилия на пользу общества. Деньги это самый объективный показатель пользы человека, его дела для всех членов общества. Каждый гражданин добровольно отдает свои деньги в благодарность за приобретенные товары или труд. Чем больше у человека денег, тем больше он принес пользы своему обществу. Деньги это универсальное мерило полезности человека обществу. Пользуясь таким избирательным бюллетенем, общество отдает свое предпочтение тем или иным своим членам. Богатый человек есть человек, который наиболее полезен своему обществу. Деньги это самое демократическое средство управления обществом.
  
  Возвращаясь к своим поискам обоснования социализма, я пришел к выводу, что нигде вообще нет хоть мало-мальски разумного, не говоря уже о научном, обоснования социализма-коммунизма. Эти прекраснодушные сытые господа, Маркс и Энгельс, уговорили собственную совесть своими розовыми мыслями-пузырями, а потом, через всяких Плехановых, Лениных и иже с ними, заморочили своими пустыми бреднями Россию и весь мир, чтобы захватить власть, раздавить свободу, демократию и навязать свою собственную диктатуру и самую жестокую за всю историю человечества эксплуатацию - =социалистическую эксплуатацию трудящихся.=
  
  Вот к таким умозаключениям привел меня экономический кризис 1964 года в СССР. Я раз и навсегда отрекся от марксизма-социализма. Боже, каким же я был идиотом! И какие идиоты все те, кто еще верят в социализм!
  Интересно, что и сегодня, во всех странах Европы, где у власти стоят социалисты, и во всех левых партиях этих стран постоянно требуют и постоянно стремятся только к одному единственному - "справедливому" =распределению государственного бюджета страны. Никто из них не требует "справедливого" =производства, нет. Ну, чего о производстве беспокоиться? Оно и так, само собой как-то сорганизуется. А вот распределение, это действительно важно. Так что социалисты всех стран и всех народов во все времена рвались только к нарезке общественного пирога - в "хлеборезку", туда, где раздают. А как наладить выпечку этого пирога, их совсем не волнует. Испекут как-то те, кто всегда печет. Ну а мы придем и всем "по справедливости" нарежем. В этом весь социализм "и ныне, и присно, и во веки веков".
  Но Господи, как же въелось в сознание простых людей это искаженное понятие о справедливости. Вот только вчера слышал по телевизору дискуссию о справедливом коммунистическом обществе, в котором все будут или должны быть счастливы. Люди добрые, остановитесь хоть на одну секунду и задумайтесь. А что такое справедливость? Подумайте спокойно и глубоко. Подумайте.
  
  С кем же мне поделиться таким простым, все отвергающим и все опрокидывающим выводом? Рассказал Поле. Ее это мало интересовало: "Социализм-капитализм, кому они нужны все эти "измы"? Кто у нас спрашивает, как нам жить?"
  Она права. Ей хочется больше внимания к себе, а не сидеть с молчаливым, якобы "мыслящим" мужем, время от времени выслушивая его бредни то об энтропии, то об "измах". Он развлекает себя таким способом, а каково ей? Вот наглядный пример очередной несправедливости в мире.
  Добро бы хоть стихи писал или, в крайнем случае, прозу какую-никакую. Да зачем писал, поговорил бы о чем-нибудь интересном. Так нет же, полез в какую-то Богом забытую политэкономию, на которую уже давно ни один серьезный человек внимания не обращает.
  
  ...Я хотел бы отметить, что совместная жизнь, совместная борьба за наш быт, здоровье и благополучие наших детей, постепенно объединяли нас с Полей в единую душу, с общими интересами, мыслями и целями. Но, вместе с тем, мы были два отдельных и независимых существа, каждый со своей особой психической натурой. Во многих моих поступках и решениях я часто спрашивал себя: "А как поступила бы Поля? А что Поля ожидает от меня в данном случае?" Мне не хотелось своими поступками выглядеть в глазах Поли некрасиво и, тем более, вызывать ее осуждение или презрение. Одним словом, я всегда старался быть достойным ее. Что бы я ни делал, я всегда мысленно оглядывался на нее - одобрит ли, не осудит ли это моя Поля. Я полагаю, что и у нее часто возникали подобные мысли. Мы постепенно сближались друг с другом в духовном отношении, и со временем у нас не стало моего или ее решения, а все чаще это было нашим общим решением.
  Это не значит, что у каждого из нас не было своих личных желаний, стремлений. В одних вопросах ведущей была Поля, ее желания и стремления, а в других - ведущим был я, и Поля добровольно подчинялась моему мнению и принимала его. Но в кардинальных вопросах нашей жизни мы все больше становились одним целым, и тут даже трудно было отличить, кому именно принадлежала инициатива того или иного серьезного и жизненно важного поступка.
  
  ...То было время уже не оттепели, но какой-то период хрущевского послесезонья, который продолжался, несмотря на уход Хрущева. Гайки стали закручивать только год-два спустя. Так что язык за зубами держать было пока еще трудновато. Особенно после публикации повести "Один день Ивана Денисовича", которую все читали и живо обсуждали.
  Я пытался поговорить о "своем открытии социализма" с нашей соседкой, работавшей врачом в детском туберкулезном санатории. Она посоветовала поделиться этими мыслями с воспитателем школы при санатории, Дорой Моисеевной Кравченко, которая интересуется такими вопросами и, кстати, живет в соседнем подъезде нашего дома.
  Как-то вечером соседка и Дора (Моисеевна) зашли к нам, и мы познакомились. Соседка вскоре ушла, а я начал разъяснять Доре свои выводы по "Капиталу" Маркса, по теории социализма и ее обоснованности. Дора внимательно выслушала меня, а потом взорвалась. Она тогда была весьма темпераментной в спорах и начала забрасывать меня контраргументами. Мы проспорили с ней до глубокой ночи.
  На следующий день она зашла сообщить, что я прав. В дальнейшем мы проводили с ней в дискуссиях и обсуждениях этого вопроса множество вечеров.
  До момента встречи со мной Дора была типичным ярым сторонником социализма с "человеческим лицом". Все проблемы, по ее мнению, возникали вследствие отклонений от правильной реализации идей и теории социализма. Вот если устранить ошибки, которые допущены, и все сделать строго по теории, то будет создан настоящий коммунизм.
  Первая встреча со мной полностью потрясла и разрушила весь ее идейный фундамент. Мой взгляд на капитализм стал для нее новой идеологической опорой. Сначала это было очень нелегко человеку, твердо знающему сколько "пороков" у капитализма, многократно разгромленного советской идеологией. Но ее восхитила простота и прямолинейность моего подхода.
  Для окончательного разрушения мифа, с которым она жила и с которым продолжали жить миллионы людей на земле, Дора решила написать книгу, низвергающую социализм с его пьедестала. Впоследствии, когда книга была закончена, и мы подыскивали ей подходящее название, Поля, которая поневоле была участником наших многочисленных бесед и споров, предложила цитату из Интернационала: "Наш новый мир".
  Эта книга была в какой-то мере нашим коллективным трудом. Писала ее Дора, но все написанное подвергалось совместному обсуждению. Она внимательно прислушивалась к моему мнению, моим замечаниям и изменяла написанное по многу раз, пока мы не находили наиболее приемлемый вариант. Сохранились черновики этой работы, сплошь испещренные моими пометками и замечаниями. Но вместе с тем я должен подчеркнуть, что мое участие в книге было скорее тезисное, - в части основной концепции. Весь же фактический, статистический и текстовый материал - это целиком и полностью работа Доры. Она наполнила основную сухую идею, высказанную мной в начале нашего знакомства, превратив ее в живую и полноценную книгу.
  Первый вариант книги "Наш новый мир" был закончен примерно через полтора после нашей первой встречи, то есть в 1967 году. Дора отправила эту работу в Москву по каналам Самиздата под псевдонимом "Богдан". К сожалению, я нигде не встретил упоминаний о ней.
  После книги "Наш новый мир" Дора решила провести анализ работ Сталина. В процессе работы она не переставала поражаться жестокости и бесчеловечности его высказываний и определений. Как-то, вчитываясь в цитаты из выступлений Сталина, которые Дора приводила, я выразил мнение, что его "учитель" Ленин, пожалуй, еще кровожадней и откровеннее. Дора возразила мне, что Ленин был и остается чист, и не мог позволить себе ничего подобного. Тем не менее, она, по-видимому, не забыла наш разговор, и впоследствии я услышал от нее, что в отношении Ленина я был абсолютно прав.
  Первые годы знакомства с Дорой наше общение с ней было необычайно дружественным и тесным. Не проходило дня без встречи, обсуждения, дискуссии. Впоследствии, когда я начал работать в Институте метрологии, и передо мной встали новые сложные профессиональные задачи, я стал отходить от этих дискуссий. Мы все еще обсуждали те или иные вопросы, я еще просматривал ее рукописи. Но это случалось все реже и реже. И Дора постепенно нашла себе новых оппонентов. Единственное, что между нами сохранилось на многие годы, было полное взаимное доверие.
  
  ...Через молодого историка Марка Печерского Дора подключилась к неплохому каналу Самиздата, по которому циркулировала различная диссидентская литература. Я обычно получал в свое распоряжение материалы на одну ночь и на утро должен был их вернуть. Поэтому времени на прочтение было в обрез. Только когда наши дети укладывались спать и утихали, тогда мы с Полей, или я один, приступали к чтению.
  Если чтение было интересным, оно затягивалось до утра.
  Так случилось однажды с книгой статей и выступлений Владимира Жаботинского. Мы читали ее вместе с Полей всю ночь напролет. Об этой книге и о том впечатлении, которое она произвела на нас, я еще расскажу. Здесь же лишь отмечу, что к утру мы с Полей стали сионистами и решили уехать в Израиль. Это случилось в июне 1975 года.
  Вечером следующего дня я встретил Дору неподалеку от нашего дома.
  Она спросила:
  - Ну как, прочли?
  - Мы уезжаем, - ответил я.
  - Вы с ума сошли! - было первой ее реакцией. - Мы не должны бросать нашу страну, нашу совместную работу. Это бегство! Это дезертирство! Мы не должны оставлять нашу борьбу.
  - Мне здесь нечего делать. Это не моя страна и это не мой народ, - ответил я словами Жаботинского.
  Дора была крайне удручена. Ее можно было понять. Она с головой ушла в сочинение книг по анализу политического строя и идеологии социализма и коммунизма, по анализу творчества его основателей и руководителей. Ее дочь была наполовину еврейка. Ее зять был чисто русский. Многие из лучших ее друзей были русскими. Она сжилась, срослась с жизнью в СССР и не могла себе представить жизни где-то в другом месте. Как она уедет? Как она скажет своей семье об отъезде?
  Но очень скоро, буквально через неделю или две, мы с Полей узнали от соседей, что семья Доры решила уезжать, так как ее новому мужу, кандидату наук Сереже Тиктину не дают здесь развернуться в полную силу. Дора должна уехать, чтобы спасти, находящийся под спудом талант Сережи. С ее доводами согласилась вся семья, и они стали собираться в дорогу.
  Следует привести следующий уточняющий момент во всей этой истории. До моего решения уезжать, кардинально повлиявшего, как я полагаю, на решение Доры, она собиралась переправить в Израиль и опубликовать там свою первую книжку "Наш новый мир" с помощью выезжавшего в Израиль Лени Гербера - нашего общего знакомого. Дора планировала, что редактированием и изданием книги в Израиле займется Галочка Гербер, жена Лени. Они уезжали как раз в те дни, когда состоялся наш разговор, и Дора готовила пересылку своей книги с ними. Я был посвящен во все детали этой операции. Но сама она в те дни уезжать не планировала. И лишь после моего "мы уезжаем" Дора решила отправиться в дорогу. Герберы, приехав в Израиль, немедленно выслали ей вызов, и она стала собираться.
  
  Метрология
  
  Осенью 1965 года я начал работать в Метрологии. Через полгода родилась Дорина. Появление на свет дочери моментально свело на нет прибавку к зарплате, полученную при переходе на новое место работы. Мы, собственно, ее даже не заметили.
  Оформление моего допуска к секретным документам, которого я так опасался, прошло гладко, без сучка и задоринки. Я вошел в новую работу с головой - по-другому не умел.
  То, чем я стал заниматься, только каким-то краем касалось моей основной специальности. Мне пришлось осваивать неизвестную для меня область науки и техники.
  Нам поручили разработку гидролокатора оригинального типа, который позволял бы измерять и прочерчивать из-под воды, со дна моря, профиль поверхности морских волн. Работа была нестандартной. Традиционные разработчики гидролокаторов от нее отказались. Поэтому обратились к нашему ведомству. Точность нового прибора на порядок превосходила возможности существовавших на то время гидролокаторов. Работа была новаторской во всех отношениях. Ни у кого из нашей лаборатории не было ни малейшего опыта в области гидролокации.
  Первоначально мне поручили разработку блока регистрации результатов измерений. Я быстро справился с заданием. Блок записывал эти результаты в виде, пригодном для обработки на компьютере, что было совершенно новым в гидролокации.
  Справившись со своей работой, я подключился к одному из моих коллег. Совместными усилиями мы относительно быстро выполнили его работу - широкополосный радиоусилитель.
  Закончив с усилителем, мы с моим третьим коллегой разработали генератор, сердце гидролокатора. По ходу дела стало понятно, что мы находимся в неизведанной области гидроакустики, где многие физические параметры среды неизвестны, и нам придется исследовать их параллельно с разработкой и изготовлением нашего аппарата. Видимо, это была еще одна причина, по которой традиционные разработчики гидролокаторов отказались от этой работы.
  Параллельно технической разработке нам придется вести научные исследования в области распространения звука на высоких частотах в приповерхностном слое моря, при его интенсивном перемешивании, насыщении пузырьками воздуха и сильными турбулентными потоками. Необходимо было разработать сверхостронаправленные концентраторы звука.
  Это была огромная работа, десятикратно превышавшая отведенные на нее средства и сроки. На мне лежала вся теоретическая, экспериментально-исследовательская часть, разработка всего электронного комплекса, то есть, по сути, всего гидролокатора.
  Помогая другим, я постепенно освоил весь локатор. Но помимо чистой электроники, я вошел в обширные и интересные области науки: акустику и физику моря, физику и динамику его приповерхностного слоя. Нельзя было создать наш прибор на столе, в лаборатории. Для этого потребовалось основательное овладение акустикой и физикой моря.
  Многие не верили, что нам удастся создать такой гидролокатор.
  
  Лирическое отступление
  
  Здесь я прерву воспоминания о своих профессиональных занятиях, чтобы вновь вернуться к нашей семье.
  В своем рассказе я постоянно стараюсь придерживаться некоторого хронологического порядка. При этом, вспоминая те или иные моменты жизни, оставившие в памяти более глубокий след, я зачастую упускаю события, значительно более важные, хотя и не такие яркие.
  Такое бывает и в реальной жизни. Какие-то, казалось бы значительные люди или события, врезаются в память, хотя со временем они могут оказаться пустячными и не стоившими столь пристального внимания. А другие, на первый взгляд совсем малозаметные люди или происшествия, впоследствии оказываются для нас важными и решающими.
  Вот сейчас мне вспомнился апрель 1967 года. Мой тесть, удивительно тихий и трудолюбивый человек, долго и тяжело болеет. Ему 74 года. Как много ему пришлось пережить в этой страшной жизни, как мало радости выпало на его долю. Все пережитые им страхи, муки и печали лежат теперь на его старом, предельно уставшем, изношенном сердце. Оно еще работает, работает из последних сил и дает жизнь этому столько сделавшему, создавшему, выдержавшему человеку.
  И вот день рождения его младшей внучки, Дорины.
  Ей сегодня исполнился годик, а он не в силах прийти и поздравить ее. Ему плохо, он слаб. Но проходит неделя, он чувствует себя чуть получше и, пожалуй, сможет навестить ее, вручить свой подарок и поиграть с ней.
  В то утро Исаак, впервые после долгих дней болезни, проведенных в постели, встает рано утром, бодрый, с большим приливом сил. Он чувствует себя настолько хорошо, что отправляется в далекий путь.
  Он садится в трамвай. Потом в другой. Пересаживается на троллейбус. Продолжает путь пешком. Он хочет повидать свою маленькую внучку, поздравить ее с первым в ее жизни днем рождения. Он везет ей подарок.
  Он приходит к нам в дом. Поля вспоминает, что его визит был совершенно неожиданным для нее, и в доме не оказалось ничего приличного из еды, чтобы угостить его.
  Весь день он играет со своей внучкой. И уезжает лишь поздно вечером. Он благополучно возвращается домой. Пьет свой любимый чай. Ложится спать. Ночью он почувствовал себя плохо. К утру его не стало.
  Тихий, скромный, святой человек. Прошел такой путь, прожил такую жизнь, которой хватило бы на десятерых. В последний день этой долгой, тяжкой жизни он пришел попрощаться со своим будущим, со своей любимой внучкой: "Живи, внученька, долго! Будь счастлива!.. Все. Теперь можно уходить".
  И он ушел. Навсегда.
  
  Больше всего в этом человеке меня поражало его необыкновенное чувство долга перед жизнью, перед своей любимой Фридой, перед детьми, семьей. В любых, даже самых трудных обстоятельствах этот простой и великий человек, Исаак Татиевский, искал и находил пути для сохранения и поддержания жизни своих близких. Он отдал им все свои силы, всю свою жизнь. Он был до конца верен своему долгу перед ними.
  Мой дорогой, мой любимый человек! Спасибо тебе за все. Спасибо за то, что ты жил. Спасибо тебе за твою дочь, мою прекрасную Полю. Спасибо за твой урок, за пример доброты, мужества и стойкости, который ты преподал мне всей своей жизнью. Спасибо за то, что ты ввел меня в свою удивительную семью. Родство с твоей семьей, Исаак, я считаю величайшим для меня даром небес. Спасибо за то, что ты дал мне пожить рядом с тобой эти несколько лет.
  Спасибо, Исаак, и прости.
  
  Крым. Шестидневная война.
  
  Морские испытания нашего прибора производились на базе Черноморского отделения Морского Гидрофизического института в поселке Кацивели под Гурзуфом. Там есть удачно расположенная "приборная скала". Она находится в 15-20 метрах от берега. На скале и под ней, при необходимости, мы собирались установить наш прибор.
  После речных и озерных пляжей вода Черного моря всегда удивляла меня своей прозрачностью. Но то, что я увидел в районе приборной скалы, было поразительно. С берега на приборную скалу перекинуто два мостика. Один - в метре над водой, а другой, на вершину скалы, - на высоте десяти метров. Первый раз мы все собрались на нижнем мостике, выяснить, обстановку. Прямо под нами на глубине, как мне показалось, метра два в прозрачной воде хорошо видны камни морского дна, покрытые густыми водорослями. Середина мая. Вода еще прохладна, но воздух уже жаркий.
  Я тогда неплохо нырял и плавал, и поэтому предложил ребятам нырнуть и собрать водоросли со дна. Кто-то засомневался, заявив, что глубина моря под мостиком значительно больше, чем я предполагаю. И тогда я разделся и нырнул, направившись вертикально вниз ко дну.
  Через несколько мгновений я почувствовал сильный удар головой о что-то острое, зазубренное и... очнулся. По-видимому, в какой-то момент своего "спуска" я потерял сознание. Этот удар привел меня в чувство, заставил развернуться и всплыть на поверхность. Мой лоб кровоточил. На мостике меня ждали обеспокоенные ребята, наблюдавшие за моей подводной одиссеей.
  - Что случилось? Куда ты подевался? Что с тобой? - посыпались вопросы.
  Весь мой лоб оказался изодранным об острые края подводных камней. Сам я ничего толком объяснить не мог. Я хорошо помнил, как нырнул в воду и поплыл вниз, а потом - удар, и я стал всплывать. Было непонятно, как я мог удариться лбом, если плыл, вытянув руки вперед. В первую очередь я должен был коснуться донных камней именно руками, никак не лбом. Но ребята, наблюдавшие сверху весь мой маршрут в прозрачной воде, описали совершенно иную картину.
  Я нырнул и вначале действительно поплыл вниз, ко дну. Но потом, на какой-то глубине, я неожиданно развернулся в горизонтальном направлении, подплыл к приборной скале и... исчез под ней. Меня не было видно в течение нескольких секунд, и они уже не на шутку забеспокоились. Но затем я появился из-под скалы и всплыл на поверхность с залитым кровью лицом.
  Так вот, оказывается, почему я ударился головой о камни. Видимо, я заплыл в подводный грот под скалой и там напоролся на камни, выстилающие его "потолок". Но прежде, из-за слишком холодной воды на глубине, у меня, вероятно, произошел спазм сосудов головы, и я потерял сознание. Уже в бессознательном состоянии я развернулся и заплыл в грот. И только благодаря резкому удару о камни я пришел в сознание и выбрался на поверхность. А иначе я мог бы там, в том подводном гроте, застрять навсегда. Так Господь проучил меня, но затем вытащил на поверхность.
  В результате моего неудачного "заплыва" пришла идея начать испытания нашего прибора именно под этим мостиком, на глубине 5 метров. А еще через неделю мы установили его в море на глубине в 50 метров в 300 метрах от приборной скалы. Прибор работал так, как мы рассчитывали. Это был гидролокатор принципиально нового типа. В мире не было приборов, подобных ему с точки зрения частотного диапазона, остроты диаграммы направленности, точности измерения дистанции, измеряемого физического параметра - профиля морской волны.
  
  Конец мая 1967 года. Мы живем в палатках на южном склоне горы, обращенном в сторону моря. Из всех палаток разносится музыка транзисторов. Именно тут я услышал первые сообщения о начале скоротечной Шестидневной войны. Радиозаглушки здесь вообще были не слышны, а "Голос Америки", "Би-Би-Си", "Голос Израиля" проходили очень чисто.
  Они подробно сообщали об успехах Армии обороны Израиля. Я буквально задыхался от гордости и счастья, хоть и старался не показывать виду.
  Домой я вернулся в отличном настроении, чему способствовала и блестящая победа Израиля в Шестидневной войне, и мой личный успех в этом совершенно новом для меня деле - гидролокаторах высокой точности. Однако в Харькове меня ожидали неприятности.
  
  Дорина
  
  У Дорины с самого начала были проблемы со здоровьем. Она плохо набирала вес. Потом возникла проблема с кормлением. Она срыгивала все съеденное, и ее приходилось кормить заново, и так много раз в день. Затем Дорина перестала спать по ночам.
  Весь день Поля, выбиваясь из сил, пыталась ее накормить, а потом, ночи напролет мы по очереди стояли у кроватки ребенка, укачивая его. Она немедленно начинала плакать, как только мы прекращали ее качать. Утром, совершенно обессиленные, мы отправлялись по своим рабочим местам, я - в Метрологию, Поля - кормить и обстирывать Дорину.
  Незадолго до моего отъезда в экспедицию Поля решила отдать Дорину в детские ясли с тем, чтобы самой пойти на работу. Моей зарплаты, а я к тому времени получал уже 140 рублей, было совершенно недостаточно для содержания семьи. Мы едва сводили концы с концами.
  Вернувшись домой, я узнал нечто ужасное. Уже на третий день, проведенный в яслях, Дорина заболела, и ее состояние ухудшалось с каждым днем. Она перенесла последовательно тяжелую простуду, воспаление легких, ложный круп, воспаление среднего уха, воспаление почечных лоханок. Пожалуй, будет легче назвать, чем она не болела.
  Поля одна, с ребенком на руках совершенно выбилась из сил. Вот когда понадобились ее выдержка и стойкость. Во время приступов ложного крупа Дорина начинала задыхаться. Чтобы снять приступ удушья, Поля, весь день кипятившая воду, устраивала ей горячую ванну, и это постепенно снимало удушье.
  Так продолжалось много дней и ночей. Поля совершенно обессилела. Однажды, сидя у кроватки девочки, чутко прислушиваясь к неровному дыханию с тем, чтобы не пропустить момент, когда она начнет задыхаться, вконец измученная Поля задремала. Ей приснилась Дорина в виде маленькой рыбки, которую Поля держит в своих ладонях. Поля пытается удержать бьющуюся рыбку, но в какое-то мгновение рыбка выпрыгивает из рук и падает в поток. Поля бросается за ней, но вода уносит ее рыбку.
  Поля проснулась от ужасного предчувствия, что навсегда потеряла ребенка, боялась заглянуть в кроватку. Пересилив себя, она посмотрела на спящую. Дорина дышала спокойно и ровно. Ее лоб был прохладным. Кризис миновал.
  Именно в этот день вечером я вернулся из экспедиции.
  
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"