Павлов Олег Анатольевич : другие произведения.

Солнечный снег

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    "Солнечный снег" можно отнести к категории "современная проза", он написан от первого лица в традиции русского романа. Это личная, почти интимная история в то же время представляет читателю широкий взгляд лирического героя на переживаемые им события сквозь призму непростых времён периода распада Советского Союза и начала новой России. Книга может быть интересен как молодежи, экспериментирующей с расширением сознания, так и интеллектуалам, которые смогут оценить стиль повествования и его хронотоп. География романа обширна - от довоенного Грозного и волгоградских продольных магистралей до улочек Санкт-Петербурга, Норильска и Крыма. Это повесть о любви и наркотиках, о внутреннем взрослении, испытаниях соблазнами и искушении властью над отдельным человеком.


I

  
   Никаких подделок, никаких суррогатов, никакого иллюзорного дна. Мы в самом обычном, твёрдом мире, который можно увидеть, услышать, ощутить. Но любое движение мысли, любой всплеск чувства говорит, что кроме этого мира у нас есть и другой. Там дороги не успевают затоптаться, там мы царствуем чистым воображением, прорастая мягкой травой сквозь пласты реальности, расцветая зеркальными танцами счастья и боли, плодонося красками, в которых нет течения времени - из "когда-то" в "когда-нибудь". Отражением прошлого там выступают воспоминания, грядущего - мечты. Эхом же тонкой грани настоящего мне казались сны и каждый из них был пропуском в моё будущее. Да, ведь только там мне раскрывается небо. Наяву я зарешёчен энергией существования, и эта тюрьма проявляет себя повсюду, но опять же, это я понимаю только в снах. Там, только там я полностью свободен, и что удивительно, не только свободен, но и любим, и это противоречие не мне кажется неразрешимым.
   Не успеваю я закрыть глаза, как на меня вываливается ворох сюжетов - я помню каждый переулок и брожу по ним как по знакомым, а потом и родным, и сам сон становится воспоминанием и реальная география замещается сонной. Передо мной разворачиваются картинки из другой, непрожитой моей жизни - со сложной сюжетной линией, новыми персонажами, неожиданно смелыми концовками, и я струюсь по этим световодам, и чувство благодарности переполняет меня, и я надеюсь, что, проснувшись, я обрету силы и умение жить.
   Там я встречаюсь с ней, и там же пытаюсь запомнить все оттенки нашей встречи, все слова и жесты, любой взмах ресниц или поворот головы, чтобы унести с собой в реальность, но ближе к пробуждению всё это счастье ссыпается назад, будто рыба из прорванного трала ускользает в холодное море и, хотя рыбаки всё продолжают и продолжают поднимать сети, надеясь на улов, на палубе из редких осколков складывается лишь странная мозаика, перемежаемая блистающими пустотами. Натянув маску безразличия, я рассматриваю эти пустоты. И вдруг улавливаю связь - между картинками и последующими за ними событиями. Мелкие монетки или коты предвещают неприятности, а негры, сено и мёд - приятные сюрпризы. Если я вижу во сне снег, я знаю, что влюблюсь без всякой оглядки, и я лечу по этому тёплому чистому снегу и всё вокруг сияет и летит вместе со мной.
   Впрочем, особой заслуги в этом предсказательстве я никогда не ощущал. Конечно, если бы люди всей Земли могли входить в мои сны, они бы прониклись уважением к таким пророческим способностям и основали бы целую религию, где время - лишь иллюзия, оправдывающая непрерывную ткань жизни. Когда у человека есть цель, можно корректировать действия, бежать неприятностей и удваивать бонусы. Но тем, кто живёт, подчинившись приказам, вряд ли снятся вещие сны. В самом деле, что с того, что я знаю будущее? Предвидеть будущее легко, нелегко его изменить. Сны, видения, воспоминания, опрометчиво думалось мне, на то и существуют, чтобы застыть во времени как стрекоза в янтаре...
   Музыкальная школа прижилась в здании бывшей синагоги. Бесконечно узкие коридоры и резные перильца уводят в миниатюрный подвальчик, откуда несётся разноголосица инструментов. Первый этаж занимают классы сольфеджио, широкий и светлый коридор нависает над нерадивыми учениками портретами пионеров-героев, а в актовом зале каждое полугодие звенят отчётные академконцерты. Если проникнуть через боковое ответвление, и выбраться во внутренний дворик, в глубине таятся ещё два отдельных класса, а у выхода встречает старый клён в два обхвата. С овивающей его виноградной лозы сквозь солнечные лианы шлёпаются на землю гусеницы, похожие на толстенькие зелёные пальчики, (скорее пианиста, чем скрипача), они падают на испещрённый тенистыми пятнами асфальт, и мы смотрим на них с отвращением, смешанным с соблазном посмотреть, что у них внутри.
   Двор застроен беспорядочно, вместе с казёнными классами в нём ютятся аккуратные хибарки местных жителей и кажется, что они тоже причастны миру музыки и их обитатели могут так же легко отличить Гайдна от Бетховена как красновато-сизый кизил от кареглазой, тающей во рту мушмулы. Сразу после полудня на первый этаж пятиэтажки, на заставленный цветочными горшочками балкон выплывает тётя Рая, комплекцией похожая на ведьму из старой диснеевской "Русалочки". Оглядев окрестности, верхняя часть её тела лениво зевает, прикрыв дряблый напомаженный рот, и кличет соратника - крупного разбойничьего вида кота, прячущегося в зарослях дикого винограда. Половина имени выговаривается с прононсом, и от этого рыжий разбойник приобретает гораздо больший шик, чем позволяет его плебейская внешность: "Сам-со-о-он!" - и пожиратель колбасных шкурок преданно трусит на зов хозяйки, изредка останавливаясь и нервно вспыхивая хвостом, когда шавки подскакивают слишком близко. Жеста хватает, и собачонки верещат ещё заливистей, не рискуя приблизиться.
   Но это мой, маленький мир. Мир взрослых совсем иной. Он таинственен и разнообразен. Он озарён уважением. Друзья отца это не просто дядя Султан, дядя Володя или дядя Мурат - у них имеются профессии, и они могут меняться в зависимости от возраста. Сначала, размышлял я, ты космонавт или пожарный, потом лётчик, а на старости лет, как мой дедушка, имеешь право отдохнуть сторожем. Этот трудовой путь я полагал правильным и логичным, ведь молодым надо совершать далёкие подвиги, зрелым как минимум летать, а дедушкам - сторожить то, что найдено в далёкой, мигающей таинственными огоньками вселенной.
   Таким же необъятным и невиданным космосом кажется мне пианино, купленное для сестры, которая недавно пошла в музыкальную школу.
   Дождавшись одиночества, я усаживаюсь за инструмент с чернозёмно-тропическим именем "Кубань" и пытаюсь извлечь звуки в такт тому миру, который родится, как только я повзрослею. Звуки выходят гениальные, играть я не умею. Восполняя недостаток гармонии пылким воображением, я не боюсь диссонансов - сверкающее разнообразие ощущается даже в таком, почти мебельном варианте музыкального инструмента. Низы ухают где-то в животе кузнечным молотом норвежских троллей, верхи обволакивают хрустальной снежностью, первая октава похожа на щебет девочек у подъезда, а контроктава напоминает начальнический басок руководителя среднего звена. Удары молоточков четвёртой, куда я пришпилил по звонкой канцелярской кнопке, - танцы в пещере горного короля, а клавесиновый хвостик пятой - весенняя капель в горах, чьи алые вершины я вижу со своего четырёхэтажного балкона в ясную утреннюю погоду.
   Как всякий ребёнок, я не только слушаюсь, но и слушаю взрослых. В начале месяца мать с отцом обсуждают, на что потратить семейный бюджет. Разговоры иногда кончаются тем, что отец говорит, что это он положит "на книжку". Потом я узнал, что "это" - это деньги. Деньги хороши тем, что их можно обменять на множество самых интересных вещей. Мороженое, катание на карусельных лошадках, большой и красный самосвал с большими колёсами. Но что это за книжка и что в ней написано? Наверняка что-то удивительно важное - иначе никто бы не старался накопить такую кучу ценных денег, чтобы потом положить их на "книжку". Может, в этой книжке заключена вся мудрость мира, и стоит её прочитать, как ты сразу превратишься в великого исполнителя желаний. И уж тогда ты станешь по-настоящему важным - и, конечно, сможешь повелевать людьми и стихиями "согласно высшему замыслу и здравому смыслу". Хотелось быть великим и важным. Но и с важностью и с величием пришлось подождать - на меня обрушилась беда, которая может обрушиться на каждого ребёнка. Ни один ребёнок не застрахован от неё, и от неё не спастись. У меня обнаружился музыкальный слух.
   И вот в застеклённом стенде директорского кабинета томятся музыкальные инструменты, родители что-то обсуждают с директором, а я взираю на скрипки, домры и балалайки как на лемуров в передвижном зоопарке. В самом углу, в замурованной холодным стеклом темнице томится отважная скрипка и мне жальче всего именно её, ведь именно она больше всего жаждет примерить изящные наряды мелодий, неприкаянно болтающиеся в головах композиторов. "Хочешь научиться на такой?" - директор с таинственным именем Эдил Эмильевич застал меня врасплох. Ещё раз взглянув на поблёскивающую лаком узницу, я успел заметить в ней сходство с Олей из старшей детсадовской группы, кивнул и попал в подготовительный класс.
   И вот я брожу вдоль звучных кабинетов как по музею, где все экспонаты в твоём распоряжении. Особенно пугает и притягивает большой чёрный рояль, задвинутый вглубь сцены. В дальнем родственнике моей "Кубани" столько непроницаемого достоинства, что, казалось, любая игра на нём, не граничащая с совершенством, граничит с оскорблением всеслышащего бога музыки. Когда, тайком пробравшись через незапертую дверь, я решился открыть его поцарапанную крышку - на месте пустых кресел актового зала тут же явилась рукоплещущая толпа, переполненная цветами восторга - от аплодисментов в воздухе поднимается и тает сладкая пыльца, я вдыхаю её, кланяясь и придерживая строгий лацкан фрачной пары.
   Но странное дело, мои "коллеги" - и кругленький Мнацаканов и несколько малознакомых пацанов с соседнего двора один за другим исчезают с музыкального поля зрения - я всё чаще вижу их по средам в футбольном дворе. Мне страшно хочется попасть в их команду, но по средам стараниями коварного Эдила Эмильевича я марширую на "унисон". Здесь группа маленьких скрипачей тянет мелодию, не разложенную на голоса - вершиной мастерства полагается такое единство звучания, будто звучит одна-единственная скрипка. Однако всё чаще при звуках моего инструмента Эдил Эмильевич страдальчески морщится, и я придумываю, как избавить его от мучений. Теперь моя цель, (не слишком уже афишируемая), стоит в стороне - я настолько искусно вожу смычком по струнам, что при полной иллюзии прилежной игры ни один конский волос не касается вибрирующей жилы и Эдил Эмильевич расплывается в блаженной улыбке.
   Родители настаивали, чтобы я получил аттестат, и я продолжаю уныло влачить за собой папку с верёвочными тесёмками и футляр для скрипки. Почему все остальные ребята свободны и счастливы, почему забросили ноты за пыльный диван, и гоняют мяч во дворе, а я один тащусь в пропахшие канифолью классы? Меня возмущало - как можно сравнивать скучные пиликанья с вдохновенными финтами, нелепые ужимки исполнителя с молниеносным болидом, влетающим в сетку ворот? Я учился всё более отвратительно, будто стараясь поразить взрослых своей гениальной бесталанностью. Глиссандо успеваемости стремительно падало. Моим эталоном, утверждённым в палате мер и весов, была полновесная двойка. Если я схватывал единицу, возникало чувство лёгкого дискомфорта, тройка почиталась успехом, а четвёрка без минуса сияла в заоблачной вышине. Однажды я отхватил четвёрку с плюсом - мне приснился особенный сон и я, не успев избавиться от впечатления, оттарабанил мазурку без единой помарки. Эдил Эмильевич одарил меня странным взглядом, будто стал свидетелем того, как сарматский варвар на чистом греческом койне вдруг объяснил чистокровному эллину глубинный смысл элевсинских мистерий - Акусилаи стояли, отвесив древнюю челюсть, ареопаг же решал, что делать с неожиданным интерпретатором. Однако этот нечаянный триумф усыпил бдительность родных - теперь я пережидал занятия в соседнем дворике, рапортуя, что за этюды оценок не выставляют. Что забыл дневник. Что нас повели на концерт виолончелиста А.Хриповатого. От недостатка воображения я не страдал.
   Музыкальный саботаж продолжался весь сентябрь. Но вот кончились каникулы. Последние лепестки осени спрятались под лавку в недоступный метле уголок, тронувшись шёлковым инеем - ноябрь выдался непривычно зябким. Тогда бы мне отогреться в музее, где за пять копеек можно было побродить меж огромных диорам с природой горного и равнинного Кавказа, с таинственной палеонтологией от трилобитов до трицератопсов (живой мир молодой Земли очень увлекал меня), и огромной, во всю стену макета горной крепости со светящимися окошками. Но музей далеко аж за три остановки, а в тот день было не по южному холодно - шутка ли, замёрзали даже лужи! Не дождавшись конца "урока", я поплёлся домой.
   Там меня поджидали родители и бабушка, приехавшая из Ставрополя. После моих рыданий, покаяний и сбивчивых объяснений под эгидой бабушки составляется устный контракт. Он гласит - я заканчиваю музыкалку за год, а родители больше не отдают меня ни на какое "искусство". И мне не грозит ни "художка", ни, упаси господь, хореография.
   В школьном дворе было две стороны - футбольная и нефутбольная. Если футбольная сторона занята какой-нибудь физкультурой - нефутбольная становится футбольной и тогда штангами выступают два мощных вяза, и в случае возможного паса можно даже рассчитать, под каким углом отразится от этой штанги мяч. Кирпичный бордюр школьной ограды, на котором торчит ряд заострённых копий имел решающее значение - случалось, мяч взмывал, зависая в воздухе, (в это мгновение, видимо, вспомнив всё своё славное прошлое) и тут же летел вниз - получать дыру, знаменующую конец тайма.
   В учебной череде кандальной неволи урок физкультуры для нас, младшешкольников - счастливая отдушина. Но если в гимнастическом зале пахнет железом, а в школьном гомоне то и дело всплывает полувоенное словечко "нормативы", иными четвероклассниками овладевала глухая тоска. Почему эти нелепые металлические конструкции со скотьими названиями берут верх над человеком? Почему я должен бежать за толпой, непременно стараясь обогнать дядю с секундомером? То ли дело футбол! Практикант-физкультурник или огромная и усатая Елена Владимировна выбрасывают мяч из окошка, и мы пылим кругами по школьной площадке - если тебе удаётся хотя бы пнуть по мячу, ты идёшь в раздевалку потный и счастливый. Потом грянуло "спортивное" поветрие и добрая часть класса записалась на секцию бокса. Потом на дзюдо, потом на футбол, баскетбол, самбо - мы метались, как стадо козлят, которых с разных сторон загона манят пастухи, суля им разнообразные травы. Стадо хаотично носится от одной кормушки к другой, и лишь отдельные особи методично жуют, предпочитая один угол. На футбол записалось чуть не полкласса, но как только ударили январские заморозки, лишь мы с Русиком тренируем сухой лист на пустынном поле, заранее презирая новичков, которые наваливают весной и летом...
   Южанин любит футбол, немыслимым образом соединяя его с театром. Поединок нападающего и защитника - танец, рассчитанный на азартного зрителя. В этом единоборстве стоит лишь подождать, пока противник сделает выпад - и тут уж прокидывать мяч мимо опорной ноги, полным ходом несясь к воротам. Интуиция плюс гравитация, вот что футбол, озаряло меня. Правда, на официальных играх я чаще маюсь в запасе, с тоской поедая взглядом футбольное поле, где Русик заколачивает "банки" в самую "девятину". Мои ноги невольно повторяют его отточенные па, и я завидую, как самодеятельный артист завидует звезде сцены. Через два года мяч будет слушаться меня как родной, да и в технике я могу поспорить с любым мастером футбольного флирта, но скоростные нормативы оставляют желать лучшего и спортивный спецкласс пролетает как кукурузник над помидорным полем - неперспективным объявляют, что секция закрывается.
   Той же зимой отцу дали квартиру и снежным декабрьским вечером мы переехали в пахнущую краской и цементом новостройку. С лоджии открывается почти круговая панорама - малоэтажные чернореченские застройки и металлические колбы нефтезавода, корпуса института и многочисленные одноэтажные домишки. Октябрьский холм с телевышкой одиноким канделябром возвышался над обширным "частным сектором", что каждой весной взрывался апрельскими розами абрикосовых деревьев. Блуждая взглядом по перспективе, словно герой противовоздушной обороны, я слежу армейским биноклем за выныривающими из воздуха самолётами, и "сбиваю" их один за другим. Когда эти шутеры мне надоедают, я становлюсь книгочеем.
   В стену лоджии отец встроил деревянные полки, и теперь я полный хозяин библиотеки, доставшейся родителям от глухой сибирской читальни. Не там ли таится та самая, заветная и дорогая "книжка"? Ну уж если и не там, то хотя бы в каком-то родстве с этими она точно состоит!
   Первой мне попалась "Занимательная химия". С увлечением проглотив её, я тут же загорелся наукой. Отец принёс с работы блестящие реторты, конические колбы, набор пробирок, штатив, спиртовки... однако всё это, не успев выглянуть на свет, зазимовало в крепком балконном ящике - радиодело уже стучится мне в сердце азбукой Морзе. Я принялся со знанием дела изучать, как вытравливать плату, стремясь собрать детекторный радиоприёмник, попутно почитывая о теориях распространения радиоволн, и вдруг понял - так же как весь мир пронизан ими, так и фундаментальная наука знает всё на свете - от звёзд на окраине вселенной до атома, из которого я состою. Тем более, что на уровне моего роста я обнаружил серию научной фантастики с затрёпанными чёрными корешками. Владение тайнами мира, сгущённость переживаний материи в виде пары сжатых веками формул подкупало универсальностью. Этот концентрат можно было разводить в любой пропорции, и он не терял ни вкуса, ни цвета, ни запаха. И вот уже под моим руководством начинается серия революционных экспериментов с новейшими элементарными частицами, вот я командую стартом синхрофазотронного галактического сверхзвездолёта - чёрная академическая шапочка лишь в сотой степени отражает мои заслуги перед мировым человечеством, и мне доверяют строительство моста между вселенными. Я открываю врата во все иные измерения и, наконец, становлюсь единственным человеком, без которого нет смысла на Земле. Увлёкшись, я ловил фантазию за рукав, и мне становилось немного совестно таких масштабов, но чаще я грелся в лучах будущей славы, прикидывая, какую науку мне осчастливить. Только через много лет мне пришло в голову, что человеку уже дан во владение целый мир со всеми его возможностями и он, зная о будущем, переживает мечтами то, что не успеет воплотить в реальности.
   Однажды (как это часто бывает, когда мы хотим оправдать свою лень) мне пришло в голову, что научному скелету не хватает движения. Законы мироздания застыли, донельзя сжатые математической пружиной. Зато она разворачивалась на страницах книжек, где чуть ниже величественных томов классиков притаились потёртые обложки Стивенсона и Майн Рида. Затрёпанные приключения я слизнул, не заметив. Коварный Джон Сильвер и благородный ирландский мустангер целое лето занимали меня, а после "Трёх мушкетёров" я чувствовал себя отважным и изящным французом, ненавидя заносчивых англичан. Тем же летом одноклассник, едва понимающий цену читательского интереса, подарил мне потрёпанного "Урфина Джюса". Зажав книжку подмышкой, я летел домой во вдохновенно-приподнятом настроении, недоумевая, как он мог расстаться с подобной драгоценностью? Дома я моментально сглотнул её, потом отыскал и прочёл все продолжения и, возбуждённый самим фактом того, что можно писать продолжения, принялся писать своё. Меня хватило на целую страницу... и снова футбол, футбол и футбол. Я простился с незрелым писательством в обмен на динамику тела и шара.
   Но вот наступила зима и взоры мои всё чаще путешествовали по верхним углам, где возвышались золотистые переплёты с тиснёными именами. Правда, я немного побаивался брать в руки тяжеловесные тома, которые, как говорилось, не всем по зубам. Чтобы не опростоволоситься, я записался в библиотеку. Оттуда с подачи молоденьких библиотекарш в мою сторону весёлым, хоть и несколько припозднившимся ручейком потекли рассказы про Незнайку, "Девочку с Земли" и какого-то Бардадыма. Я читал их с чувством кругосветного капитана, который изучает инструкцию к надувному матрасу - мысли мои были нацелены на "мировое наследие". И вот, решившись, я встал на стул и достиг "классиков". Поднатужившись, я одолел Кафку, пролистал кое-что из Пруста, вытянул Джойса на чистой силе воли. Я был словно хомяк, на всякий случай притащивший в амбар несъедобный мешочек с бриллиантами или же пират-алкоголик, ворвавшийся в крепость с коллекционными винами, и уже не разбиравший ни сорта, ни крепости, а лишь валяясь на мшистых камнях, и подставляя рот под едва отвёрнутый краник...
   "Раскусив" орех модерна, я ушёл в античность. Неожиданно там оказалось легко и свободно, а в некоторых местах даже и занятнее, чем в компании с мушкетёрами. Когда Гомер с полюбившимся мне Одиссеем остались позади, я подобрался к отечественным классикам. Хотя "краник" был отвёрнут только наполовину, бородатые дядьки в пенсне с подрисованными на уроках школьной литературы усами оказались несравненно интереснее "иностранцев". Я хохотал на "Хамелеоном" (которого, став старше, не мог читать из-за охватывающего меня экзистенциального ужаса) и мне казалось, что я полностью понимаю остальных героев классической русской литературы с их расхристанной экзистенцией

И вот я дотянулся до самой верхней полки с книжками без картинок - по истории основателей цивилизации. О, сколько моих открытий, мелких и эпохальных, рухнуло в пучину уже открытого. Если бы Пифагор знал о номере моей квартиры, он хлопнул бы себя по лбу - вот откуда все те эманации будущего величия и совершенства, ведь число 36 трижды совершенно! И в этом сочетании, коснувшемся моей судьбы, таятся все парадоксы Эпименида, Рассела и Азимова... Но тут мне пришла в голову вопросительная мысль: почему, несмотря на это великолепие мысли, их последователи никак не могут согласиться друг с другом, напоминая скандальных хозяек на коммунальной кухне. Наука, великая моя наука уже изобрела такую силу, которая за единый миг может испепелить целый земной шар со всеми его торговками и царями, ремесленниками и мытарями, детьми и стариками, мадоннами и их младенцами. Зачем же теперь нужна война? Вот они стоят друг перед другом - блестящие на солнце армии, вооружённые до блеска зубов армады, готовые каждодневно убивать друг друга как воины Валгаллы и это им кажется прекрасным, потому что они якобы знают, за что готовы умереть. Но смысл этого противостояния только в том, чтобы превращать друг друга в ничтожество, переводя живое в неживое, разрушать храм, начиная новое без шанса на вечное. Всё это должно иметь вескую причину и цель. В чём она? Деньги? Плевать на деньги, никто никогда впрямую не дерётся из-за денег, скорее уж просто так... ум, честь, совесть, и уж, конечно, за идею. Так значит, главное - это идея. Именно она сплачивает людей и зовёт их в бой, и в реальном и в виртуальном пространстве, и на ратном поле и на шахматном. Идея важнее всего. Но как наука сконцентрирована в формулах, так и идеи крутятся подле той или иной религии. Я стал копаться в тонкостях конфессиональных деклараций, полагая, что любое захватившее народы мировоззрение обязано быть стройным как ясень и целым как зеркало. Но так не было или же я чего-то недопонимал. Я недоумевал, почему даже самые сильные не ищут выхода к свету, а лезут в старую засиженную нору, пошло сколачивая царства, как какой-нибудь дворовый хулиган сколачивает шайку, тратя все силы на поддержание страха, чтобы эти шайки не развалились. Они дрались друг с другом, а их боги взирали на них с небес, молчаливо одобряя происходящее. Особенно горько на этом фоне звучало: "По плодам их узнаешь их...". И вдруг я ясно увидел, что все - ветхие и новые, индуисты и буддисты, язычники и магометане - все говорят об одном. Как будто их всех вёл за руку один большой и мудрый человек, знающий дорогу. Этот поход внушал надежду, хотелось помочь, помочь достичь хотя бы того промежуточного финиша, за которым не будет войны и болезней. И я представлял себе новые страны и странные города, куда они направляются, и тщательно записывал справедливые способы ходьбы, которыми можно достичь этого. Постепенно сине-зелёная тетрадь разрослась до внушительных размеров, и уже не помещалась в тайнике за перегородкой. Правда, многие из рецептов человеческого счастья упирались в вопросительные "нельзя". Почему нужны эти густые и необъяснимые "нельзя"? Может быть, эти запреты просто помогают выживанию? Но ведь не может быть единственной дорогой та, что со всех сторон окружена острыми кольями, что изобилует рвами и ухабами, и где ломают ноги те, кто слабей. Нужно было что-то решать.

   Я решил оставить глубокомысленнное послание потомкам, чтобы они не забывали, в какую сторону им двигаться. Но куда его спрятать? Потайное место в глубине подстолья было битком забито секретными материалами, изобилующими ассимметричными сентенциями вроде: "Женщины глупы, но мужчины ещё глупей, потому что пользуются женской глупостью". Можно просто положить в стол, но это уже не просто бумага, это послание потомкам, таинственный документ, который должен пережить века и поколения - когда его случайно обнаружат зашедшие в тупик жители Земли, он станет спасительной ниткой, которая выведет на поверхность, зажжёт огонь маяка, что приведёт всех к радости и свету...
   На серванте гордо стояла статуэтка бедняка-джигита, являя собой типичный образец кавказского кича. Но дырочка в его основании оказалась слишком мала для моей тщательно скомканной мудрости... Решение напрашивалось одно - отколотить кусочек пьедестала, чтобы расширить проход. Дабы не сломать статуэтку, а только превратить в хранилище мудрых знаний, пришлось cработать с ювелирной точностью. И вот слегка покоробленный кавказец принял в себя весь предназначенную ему смысл. Теперь, простецки думалось мальчику, при взгляде на этот неважный элемент декора я всегда буду помнить, что можно было сделать для Земли. Всего-то - плохих убить, хороших не трогать, а средних... ну так... серединка-наполовинку.
   Ровно через год всё то, чем он хотел облагодетельствовать человечество, было забыто. Выковыряв записку, я перечитал её, но класть на место не стал. Мир неузнаваемо изменился, и прежние методы его переустройства оказались слишком поспешными. Год детской жизни (во взрослой за это время пролетело бы тысячелетие) - и абсолютно ясное распределение на "плохих" и "хороших" неумолимо размылось, серединка же подмигивала хитрым глазком всеобщих возможностей...
   Я продолжал читать, утром, днём и после школы и вечер заставал меня с книжкой. Читал я запоями, и каждую осень с дворовыми приятелями приходилось знакомиться заново - за лето они подрастали, да и я неузнаваемо менялся, выныривая из книжных запоев как из кругосветных и межпланетных путешествий. Вечером родители выключали свет, я же брал фонарик, забирался под одеяло и читал, пока сон не смаривал меня окончательно. Однако к началу старших классов я читал уже по инерции, постепенно остывая к печатному слову. Последней, чуть запоздалой любовью стала "Мастер и Маргарита". После знакомства с этой фантасмагорией (в которой лишь через двадцать лет заметил некую декоративность) я общался только с сине-зелёной, "моей" тетрадью, поверяя ей медленнотекущие, как айвовое варенье, мысли. Мысли складывались в слова, слова в предложения, но целое вдруг теряло изначальное свечение, что было присуще предмысли, что заставляет брать в руки бумагу. Отдельные кусочки записывались тайком, ночами, на полях газет, на последних листах школьных тетрадей и я, наверное, скорее сожрал бы их, чем кому-нибудь показал. Листки пылились на дачах, на антресолях, потом перепрятывались, забывались и окончательно терялись среди ремонтов и перестроек. Но внутри меня бродили отсветы будущих персонажей и я слышал их поступь. В фантазиях же внутри моего событийного пространства, в спорах с самим собой мне виделся строгий "странник", который жёстко указывал на проступки, и "добряк", чьим любимым занятием было ублажить моё чувство лени и величия. С этими двумя сущностями я коротал свой детский век... Однако это было ещё не так важно.
  
   В то время в моей гормональной музыке начиналась репетиция, которую можно сравнить с переменой религии каким-нибудь ветхозаветным народом. Правда, в отличии от других чудес психоделики эти явления наблюдались нечасто. Приоткрываясь на мгновенье, они сверкали редкостными драгоценными каплями и тут же прятались в придонный сонный ил, своим появлением оправдывая эту редкость, и за считанные секунды успевая рассказать больше, чем кто-то узнаёт за всю свою долгую жизнь. Вечером, едва улёгшись в кровать и успокоившись от дневных игр, я старался очистить свой ум от дневных впечатлений, настроившись на чистое восприятие, стараясь заглянуть в затылок своего взгляда, услышать эхо мысли, поместить точку зрения высоко и издревле... Если у меня получалось настроиться на такую волну и забыть о текучих дневных заботах, передо мной вырастали чудесные миражи. Подчиняясь свободе от чувства долга, которое повелевает мыслью, они щекотали испод мозга своей непроницаемостью, уверяя в предназначенности красоты для любви, уносили туда, где мгновенные карты идеального пространства, пейзажи совершенного будущего, мечты инопланетянина о Земле обетованной исполняются мгновенно и бесповоротно, туда, где нет ни скуки, ни предательства. Если бы умники этой планеты могли бы придумать машинку, вытаскивающую мои видения на свет божий, не нужно было никакой живописи абсурда, никакого сюрреализма, никаких "этих штук" - художественные галереи современного мира захирели бы, Дали считался бы рядовым визионером, а жанр "фэнтези" вообще перестал бы существовать. Но мифическая машинка восприятия крутила кино для меня одного - кадры совершенного мира появлялись на самое коротенькое мгновение и, как я ни старался, нокаутированный необыкновенной красотой, запечатлеть весь ансамбль нюансов, идеальное расположение предметов и их отражений - на бумаге ни оставалось и тени. Листы комкались, рвались, выбрасывались в мусорную корзину, в сердцах на беспомощность подражания. Я вновь принимался за чтение, надеясь найти искомое, тот эликсир жизни, от созерцания которого я испытывал настоящее величие.
   С книгами было по-другому. Не всё, что я находил в книжных историях про мушкетёров, рыцарей и ковбоев, мне было понятно. Я недоумевал, что за тайный жар сжигает благородных рыцарей и не менее благородных разбойников, ради чего они валят лес и куют металл, выращивают тонкорунных овец и ищут сумрачные изумруды. Мне было неясно, с чего это поэты восхищаются "женскими ножками", для меня что "ножки", что "ручки" были всего лишь конечностями человеческого тела. Картонные страсти пола "а ля монте-кристо" граничили с оскорблением, и я писал разоблачительные сентенции в адрес лилейной половины человечества, глубоко пряча эти пышущие праведным гневом филиппики. Я искренне ненавидел женщин, из-за которых гибло столько хороших людей! И конечно, фразы были намертво зашифрованы - каждое слово обозначалось лишь заглавной буквой, а ключ лежал только в моей памяти.
   И вот наступил момент, когда потайное место с обратной стороны стола, полное мальчишеской ненависти, превратилось в толстый склад, распухший от записей. Это была такая крепкая тайна, что никак не могла попасться на глаза кому бы то ни было. Но абсолютная тайна не должна содержать свидетельств. И я решил предать тетрадь огню. Делать это надлежало за гаражами.
   Гаражи стояли у Сунжи. На другой берег были протянуты два несмазанных солидолом каната. Когда-то переправа действовала, но сейчас транспортные потоки взял на себя железнодорожный мост и две тронутых ржавчиной плети безработно болтались над мутной водой, шумящей отзвуками грязевых горных селей. Те из пацанов, кто не боялся сорваться, наваливался пузом на железную трубку, охватывающую трос, разгонялся и скользил, пока инерцию разгона не побеждала сила трения. Обратно возвращались, подтянувшись и став ногами на трос параллельный. Но подтягиваться я не умел, и мне это было "неинтересно".
   В этот день Хасан дрался с Лёликом и за гаражами было пустынно. Подбросив бумажного мусора, я запалил тетрадь на руинах кострища, где обычно жглись дневники, выкраденные классные журналы и прочие документы эпохи. Переворачивая листы обожжённой деревяшкой, я смотрел, как пламя переворачивает листы, и они чернеют, заворачиваясь чёрными лепестками внутрь своего небытия.
   С противоположного берега реки, заросшего тополями и частным сектором на меня глазели щебелиновцы. Щебелиновцы был народ принципиальный. Их основным принципом было кого-то ловить. Они не выходили из своего района по-одному, потому что если щебелиновец шёл куда-то один, ловили его. Ловили щебелиновцы жертву не просто так, а с определённой целью и надо сказать, цель эта была не всегда благородна. Вот и сейчас, распалённые утренним зрелищем, они плотоядно поглядывали в мою сторону. Похоже, им хотелось меня поймать. Если бы они оказались рядом, мне пришлось бы туго, но вода имеет великое свойство замедлять время, и я независимо поплёвывал в их сторону, демонстрируя свою независимость и неуловимость. Тут у меня кончились спички и я спустился к реке, (щебелиновцы насторожились; им показалось, что я собираюсь совершить заплыв на встречу с ними) раскрыл сине-зелёную обложку и стал отрывать листы по одному, опуская их в воду. Листы намокали не сразу и, отрываясь от берега, плыли по течению, образуя прерывистую вереницу. Первые подхватывались нетерпеливыми струйками и уносились на середину, другие долго кружили в маленьких водоворотах, и я стоял и смотрел, как отрывки моей жизни отправляются в собственное путешествие.
  
   Летом я серьёзно заболел какой-то особенной пневмонией с осложнениями. После этих тяжёлых недель, после бредовых видений, которых я почти не помнил, врач, наблюдавший меня, на всякий случай посоветовал знакомого психиатра, благо, тот как раз принимал в этом корпусе.
   У этого кабинета не стояло обычной очереди. Перед дверями травматолога или окулиста очередь шумела, ругалась, дралась или беседовала, расцветая случаями чудесных исцелений - здесь же пациенты вели себя молчаливо и настороженно, словно перед экзаменом, который определит их последующую жизнь.
   Как объяснил профессор, мои гипнагогические видения не имеют ничего общего с шизофренией, а только подобны ей во внешних проявлениях, они - суть свойства моего характера, как у кого-нибудь вспыльчивость или простодушие. Моя же картина личности, сказал он, это сочетание "дерева и стекла" - хрупкая пугливая внутренность заставляет надевать скорлупу, которая вполне успешно сходит за мой характер. Я мысленно пожал ему руку и поздравил его с диагностическим успехом.
   В общем, действительно, в общении со сверстниками я не испытывал никаких проблем. Кроме той, что тот рубаха-парень, отличный друг и весёлый собеседник, что предстаёт перед ними - только красивая одежда, которую я с блеском отыгрываю. Через некоторое время мне становилось настолько тяжко её носить, что я начинал ненавидеть людей и бежал их общества. Настоящесть требовала уединения, прислушаться к себе я мог только в одиночестве - и говорить с людьми только мысленно, выстраивая манеру поведения по своему плану. Если же меня заставали наяву, я чувствовал, как перетекаю в собеседника, начиная жить его жизнью. Каждый, наверное, замечал, что рядом с дураком становишься глупее, а с талантом заражаешься его даром и артистизмом. Но во мне эта синтонность доходила до мега-размеров. Необходимость общения доводила меня до того, что я превращался в другого человека и начинал видеть себя со стороны. Приходилось отдавать себе приказы - открывать рот, ворочать языком, складывать звуки в слова, а слова во фразы, готовыми поленцами лежащие у меня в голове... Я увлекался настолько, что переставал слышать окружающее, вслушиваясь в насильственный механизм руководства самим собой - всё это только для того, чтобы не потерять себя, сохранить идентичность, не раствориться в чужой, намозоленной общением с себе подобными, среде.
   Врач успокоил родителей, сообщив, что эпизоды, обусловленные болезнью, вряд ли повторятся и что с моей картиной личности люди успешно социализируются, находя себя в необычных профессиях. "А как же закон парных случаев?" - сумничал я, вытащив нужное сведение из медицинского мусора, разбросанного у меня в голове. Доктор посмотрел на меня с профессиональным любопытством. Однако, углядев лишь детскую наивность, похлопал по плечу: "Всё меняется - характер, обстоятельства воспитания, убеждения, - профессор аккуратно вздохнул, - ребёнок, подросток, студент, а потом зрелый индивид - такие же разные люди, как поп-дива и сумрачный аскет тропиков. Наше существование (доктор был не лишён литературно-философсой жилки) - многочисленная череда мгновений, складывающихся в отдельные пучки, перевязанные негативным опытом. Негативный - лучше запоминается. Мы поставили себе цель - и нас меняет её достижение. Как сказал один великий психиатр - встреться бы я с собой, пятнадцатилетним - я не подал бы себе руки. Правда, бывают удивительные случаи..."
   Он принялся развивать свою мысль, но я уже отвлёкся, окунувшись в фонтан идей - доктор сказал, что мне необходимо необычное занятие в жизни! Я принялся активно примерять на себя необычные профессии. Отбросив гипнотизёра животных и жреца античных руин, я слегка полакомился коллекционером прозвищ и разбрызгивателем психологических ароматов, и, наконец, остановился на конструкторе воображения. Такой конструктор должен не то, что исполнить - придумать мечту! Ведь не секрет, что товар этот в страшном дефиците. Люди сплошь и рядом цапают чужие мечты, они хотят осчастливить африканских детей и свергнуть правительства мира, но их собственная мечта, единственная и неповторимая, таится в тёмном подземелье непроявленного воображения, в таинственной стране снов и фантазий, в которой нет времени. И вовсе это не такое простое дело, достать её оттуда! Я с увлечением погружался в безбрежное море, помогая выброшенным на берег морским бродягам найти путеводную звезду. Можно жить на острове, где "дважды муравьед Советского Союза", "евражка Руси" или "трижды геккон Ирландии" служило бы геральдическим признаком, которым ты награждал отличившихся, или заняться лунным чистописанием, уча людей ходить, не оставляя ни малейших следов; можно преподавать уроки тишины в классе, забитом звонкими инструментами из будущего, выстроить остров из чистейшей воды или просто жить рядом с теми, кого любишь, главное - быть единственным и неповторимым в своем мечтательном призвании.
   Профессор уже рассуждал о каких-то атазагорафобиях и синдроме Агасфера, но я, проникшись духом противоречия, который как бы в насмешку заставляет нас в кульминации торжественного древнегреческого хора обращать внимание на ковыряющегося в носу соседа, уставился в окно. Во дворе хулиганила больничная собака Жулька, обретающаяся у кухни на правах доедалы. Она загнала завхозного Маркиза на подоконник, и энергично голосовала против кошачьего племени, не понимая, что подписывает себе приговор. За окном блестели биксы - цилиндры с перевязочным материалом, и маячила старшая медсестра, покровительница Маркиза. Аристократ, раскормленный на больничных харчах, страстно желал попасть внутрь, пытаясь зацепиться за форточку, но усиленное питание закрывало ему высокие цели, и он снова прыгал, и снова оскальзывался, заставляя Жульку проявлять ещё больше энтузиазма. После третьей попытки Маркиз элегантно и веско рухнул в кусты. Жулька собиралась расправиться с ним по-свойски, но подоспевшая нянечка потащила её за загривок. "Да, - двусмысленно кашлянул отец, который краем глаза тоже наблюдал за тем же сюжетом, - форму надо держать.".
   Выписался я в ноябре, прямо под свой день рождения. Дома мне всё показалось другим. Каждая точка, угол, поворот, трещинка на стене - стали чужими, они перестали меня узнавать - они были похожи на пыльных запечных сверчков, и ты был к ним безразличен - им оставалась своя, полная далёкого детства жизнь.
   Потом было время дефицита зубной пасты и болгарских сигарет. Одни снимали пенки в столице, другие - головы с предпринимателей, третьи переквалифицировались из мелких душегубов в крупных отечественных производителей. Этим мутным потоком смело мой родной город, а тех, кто там жил - разбросало. Их адреса и координаты потерялись в другой уже стране. Я отслужил, вернувшись в значках и пограничных историях, и понял, что дома у меня давно уже нет ни друзей, ни знакомых. Кит бесследно исчез, Лёлика закатали в асфальт за иномарки, Чёся парился барменом в Анапе, а Сизый путешествовал по этапам. Сначала до меня доходили отдельные слухи, потом и этот ручеёк прекратился, как будто массивный оползень задушил его пробивную силу. Меня забросило в другой город, где я поступил в медицинский.

II

  
   Углубившись в изучение анатомии и прочих подспорий для лечения человеческого тела, я забыл про свои недавние радости и огорчения. За толстым стеклом лекционного зала, уткнувшись в академические тетрадки, мы писали убористым почерком толстенные конспекты. С занятий шли в общагу, чтобы подготовиться на завтра, а "завтра" преподносило нам наполовину разгаданные тайны биологического рабства, основанные на гениальной выдумке инстинкта - ибо даже при беглом взгляде на великолепие, стройность и продуманность человеческого организма так и подмывало предположить чей-то замысел. Правда, в этом замысле виднелся некий подвох, некий намёк на то, что просто быть человеком совсем недостаточно для того, чтобы природа смилостивилась и подарила тебе бессмертие или вечную молодость.
   Подтверждая намёк, со шкафа анатомического кабинета на нас надменно взирал Юрик - череп, по которому мы изучали нервы головы. Нижней челюсти у Юрика не было, и он покоился на остро отточенном скальпеле, казалось, изо рта у него высовывается блестящий язык, дразня нас незнанием основ жизненного устройства. Вместе с ним над нашей наивностью посмеивались и преподаватели, порой расцвечивая кипу медицинских знаний совсем не медицинскими историями. Как-то вышло, что профессора наши оказались знатными путешественниками не только по человеческому организму. Биохимик Домбровский ходил на яхте в Австралию, каждую лекцию предваряя коротеньким эпизодом своих ежегодных скитаний. В этот раз он жаловался на брата, который попросил там убежища, вследствие чего доктору наук пришлось пахать в порту докером, зарабатывая на обратный билет. "Загорел, наверное..." - предполагал Тарик. "Австралия, Австралия - нету никакой Австралии!" - ворчал Дитрих, роясь в сумке в поисках методички. А доцент потчевал нас кругосветными историями на лекциях, семинарах и лабораторных занятиях, когда булькающие реторты оттитровывали результат и можно было уже не обращать внимания на доску, исписанную скучными циклами Кребса. Девушки слушали, затаив дыхание. На фоне табачного дефицита он начинал вдохновенно: "Я перекурил все табаки мира...". Тут в дверь всовывалась старинный секретарь Римма и низкоголосно транслировала: "Анатолий Вартанович, на вас "Приму" брать?". Доцент менялся в лице, шикал и отрицательно мотал головой. "Ну да, потом сами будете в деканате визжать, что вам не досталось!" - дерзко хлопала дверца.
   С самого начала учёбы курс разбился по компаниям. В одной из них, недоступной для простых смертных, роился небольшой клубок новых хозяев жизни во главе с Максом "Винстоном". В перерыве между лекциями они катили в модную пиццерию на "восьмёрках" и "девятках", а на лекционных перерывах обсуждали "деловые" вопросы. На другом полюсе были настоящие студенты - в невыглаженых рубашках, вечно стреляющие сигарет, нахальные как сибарит, подвергнутый гедонистической депривации... Они беспокоили самолюбие нуворишей, обеспокоенных нарастающими капиталами, а новых богачей - немотивированным оптимизмом в отношении своего будущего. В общаге, где столовая закрывалась рано, можно было отлично поужинать хлебом с квашеной капустой, а потом устроить затяжной парашютный прыжок с приземлениями в полюбившихся комнатах. Экзальтированных медицинских барышень, что грызли гранит наук, привлекала лёгкомысленность одних и вещественная поступь других, и они разрывались, не зная, кого осчастливить. Но пробуждать принцесс в хрустальных гробах, выбирающих модуль своей семейственности, являлось лишь признаком пола, отговоркой молодости перед телом, которое требовало своей порции. Эта порция романтики скучно шлёпалась в миску, приправляясь дежурным маслом в виде походов на речку с названием Верблюд.
   Там я и встретил Тарика, "северного африканца с русскими корнями" - так он представился кээспешникам, которые с подозрительным блеском в глазах пели девушкам о прелестях заволжской романтики. Из-за этого подозрительного блеска мы тогда так толком и не поговорили, и в нашу компанию его занесло позже, случайно... Как-то одним душным майским вечерком местные шкуроголовые решили "почистить расу". Обычно подобные мероприятия заканчивались долгим шумом в арабской диаспоре, но Тарик в тот день оказался настолько вдохновенно точен, что заболтал распалённых (внешних "бонхедов", а душой, конечно же, "шарпов") до совместного распития спиртных напитков. В этот вечер поднимались тосты - за трудящихся Востока, за освобождение Америки от бледнолицых и за Ямайку - как образцовый остров Карибского бассейна. Насосавшись алкоголя и накурившись как доминиканские растафари, скины растворились в окружающем пространстве, а вокруг Тарика стали реять дремучие личности, могущие дать предыдущим фору по неразборчивости в средствах. Приворожённые запахом заграничных "Lucky Strike", они без толку увивались вокруг - ни долларов, ни рублей у объекта их внимания уже не наличествовало. Вряд ли, конечно, шакалы знали об этом - и над клонившейся к столику светлой головой Тарика забрезжил призрак ЧМТ. Спас его Саня по прозвищу Дитрих. Он растолкал его и проводил до общаги. После этого случая мы стали здороваться, а осенью его и нашу группу объединили.
   Группа тотчас же распалась на новых русских, просто русских, девочек и иностранцев. Справедливости ради надо сказать, что выделяться за счёт своего "иностранства" он явно не хотел. Если к кружку его земляков, говорящих на языке Аверроэса, подходили русскоязычные парни, Тарик автоматически переходил на понятные всем слова. Из-за этой интернациональной привычки или из-за отсутствия коммерческой жилки, а может, из-за запутанных вопросов крови и веры (мама - скандинавская палестинка, папа - эфиопский иудей), земляки не слишком привечали его, и он прибился к нам. За несколько лет мы стали "не разлей вода". Кстати говоря, ориентировался он в тонкостях языка не хуже нашего и для Толика, как мы порой называли его, словесная магия препарирования реальности имела какое-то древнеегипетское значение.
   В свободное от учёбы время травить анекдоты или плести друг другу поучительные истории о том, какой ты крутыш, надоедало на первой минуте - и вместо презентаций своей значимости, что прерывались звонками редкой по тем временам "мобилы", а их владельцы, трогательно хмуря бровки, прижимались к трубе, будто им диктуют секретные коды переустройства мира, а не скидки на распродажах, Тарик предложил иной способ существования или, как переиначил Дитрих, "разлуки с реальностью". Отставив в сторону законы логики, мы без всякой наркоты входили в состояние, когда сознание становилось лёгким как воздушный шар - слова отрывались от сдерживающих их пальцев небытия и летели в иные смыслы, подчиняясь непредсказуемым небесным потокам. Кончики ненаписанных миров посредством волшебника, которого пускают и туда и обратно, имели отличное свойство - если потянуть за ниточку, они обрушивались на тебя всей свежестью чувств, меняя будни на праздники. Первый из нас вбрасывал тему, второй подхватывал её как сигнальный флажок, а третий замыкал изощрённой издёвкой над очередной высокоморальной сентенцией или её отражением в зеркале прихотливых ассоциаций - всё это закручивалось таким волчком, что трудно было понять, всерьёз или в шутку начинается этот новый мир, обещающий сотни подобных. (Впрочем, Тарик как-то обронил, что чем дольше шутка, тем она серьёзнее.) Нет, здесь не было поочередных историй из жизни, что сводятся к почёсыванию самолюбия, не было пересказов анекдотов, что сводятся к тому же. Наверное, наивный фонтан неадеквата со стороны производил нелепое впечатление и психоаналитик наверняка бы наклеил на это строгий научный ярлык, втиснув чудеса психики в пыльную книжную полку, но как забавно было выхватывать из небытия рождающиеся на наших глазах пословицы и поговорки. Да, они были неточны и несовершенны для этого мира, но мы точно знали, что там, откуда они родом, они действительны, они самые настоящие! Это было так увлекательно, что мы не в силах были прервать этот праздник. Да и как можно было оторваться, от этого самого бесполезного в мире занятия, ведь оно не крутило генераторы всеобщего электричества, не переворачивало лопастей технического прогресса, не напускало ложного философского тумана, из которого потом достаются диссертации, научные степени и прочие дивиденды. В нём не было ни капли прагматичности, и это страшно привлекало нас. И пусть мусора в таком общении было более чем достаточно - но лишь один из нас морщился и вертел носом, мол, чего это вы здесь в словесном барахле копаетесь, как другой вытаскивал оттуда свежевымытый всплесками смеха бриллиант или увлекательную фонетическую игрушку. Странно, но сосуд, наполненный смыслом, рождался не путём длительных и напряжённых размышлений, не замысловатыми тропами аналитических выкладок и графических ассимптот, не широким наступлением по всем интеллектуальным фронтам, а интуитивным проникновением в образ мыслителя, гения или пророка, живым перевоплощением в любого из устойчивых персонажей мира, в первого попавшегося архетипа, устами которого и произносились эти полумагические речи, буйно расцветавшие на почве воображения. Мы играли роли и писали сценарий, одновременно становясь и авторами и исполнителями...
   Потом язык требовал тишины и беззвучия. На белых полях ватмана, пришпиленного к стене студенческой кухни, с помощью авторучки, карандаша и фломастера являлись персонажи в антично-футуристических облачениях; в сумрачном городе из изумруда дремали храбрые клоуны, всадники из янтаря скакали по змеящейся вдаль дороге, а седобородые аксакалы в шапках из жандармов опирались на костыль мудрости. Там шествовал Креоник, зеркальный мальчик из страны закатов, по сине-зелёной траве бегали волки в панамках, свинцовые буйки преспокойно качались на светящейся от счастья воде, а кошка Оля чехвостила завхоза Абесчишкина за то, что весь квас выпили мыши... "О, паника, подруга верная моя!" - восклицал замотавшийся в простыню Дитрих и тут же выбрасывал руку в жесте "даль", декламируя пугающий энтомологов лозунг: "Беги паук, ты всех догонишь!". Тут даже цветные фломастеры молча лежали на столе, онемев от фейерверка интонаций...
   После приключений, заносивших нас в самые немыслимые уголки города, мы, несмотря на частичную дезориентацию, неуклонно стекались на кухню к Тарику. Поначалу он снимал квартиру на пару с однокурсником - узбеком по имени Ойбек. Отчество у него было Омонович, что доставляло некоторые неудобства при проверке документов милицией. Но в те времена это было, как говорил Домбровский, казуистикой. Редкостью. Обычно, приняв на грудь рюмку-другую, Ойбек тарахтел как хлопкоуборочный комбайн, неизменно упоминая, что его имя значит "принц Луны", и что "его очень важный и древний род, и если у русских, то это были бы князья". В ответ Тарик с Дитрихом называли его "сын полка", впрочем, ценя за такт и восточную обходительность.
   Когда знойные среднеазиатские улусы отсоединились и узбеков вернули на историческую родину, Ойбек уехал, оставив пахнущую бараниной шапку, (которую Дитрих почему-то называл "эндемиком") и пакет с травой. Теперь Толик долго ходил вокруг него, театрально гадая, что это за приправа и к какому блюду её добавлять. Очередной соквартирник слушал эти пассажи, не въезжая в подтекст, что ещё больше веселило Дитриха.
   Новый сосед Тарика являл собой типичного бодрячка-подхалима. Его дядя шишковал в городской администрации и по своим финансовым параметрам племянник, конечно, относился к "автофилам" (так Тарик называл нарождающуюся буржуазию за бесконечные тёрки об автомобилях), но почему-то прибился к нам. Похоже, его подхалимаж вырос из популярности Толика среди девочек и весомости Дитриха среди "пацанов".
   Однажды, поздним вечером, когда мы уже зевали, одногруппник возвестил о своём появлении бесконечным звонком. Он проявился в дверном проёме, одарив воздух густыми парами алкоголя, в которые вплетались нотки привокзального гриля. На правой щеке одногруппника кроваво таяли протяжные следы кетчупа.
   - Захотелось барину вонючей говядинки, - послышалось со стороны Дитриха.
   - Басм-аач, - протянул Тарик, не успев отвязаться от среднеазиатского колорита, распылённого Ойбеком по углам комнаты.
   Оказалось, устав от нашего безденежья, одногруппник рванул в "Шайбу", популярный у нуворишей ресторанчик, округлым цилиндром возвышающимся над набережной. Там он высадил два ботла немецкого "Берлин Барена" с медведями на этикетке и съел вазу икры. Кооперироваться с нами ему не хотелось, но щедрый на приключения вечер одарил его незнакомками, которые не преминули избавить его от излишка наличности. Испарилась и кожаная сумка-барсетка, в которой он её содержал, и свежекупленные плавки, в которых он планировал ехать в Сочи, и случайно затесавшийся тариковский бочонок, незаменимый в студенческих пивных походах. Одногруппник отвратительно пьяно повторялся, забывая о сказанном и желая высказаться, тоскливо сожалел, что плавки фирменные и где он теперь их достанет. "А ты в трусах" - монотонно советовал Тарик, досадовавший из-за бочонка.
   Раскачиваясь, одногруппник сидел на стуле, недовольно рассматривая ботинки из крокодиловой кожи. Перевёл взгляд на стену. И вдруг, схватив фломастер, стал с ненавистью давить на него, нанося на наш ватман: "Расписание... - (он жирно написал и перечеркнул "врача"). "Лекаря." - сонно подсказал Толик. Одногруппник помотал головой, очевидно, что-то соображая, и вскочив, неимоверно разухабистым почерком дописал: "...д-ра Мобликова!". Мы ждали продолжения, но он лишь втыкал многочисленные восклицательные знаки толстенькими одинаковыми морковками. Потом опёрся ладонью о бумажную стену, а когда отнял её, половина наскальных росписей расплылась как рисунки от дождя. Фломастерные миниатюры растеклись от потного паводка необратимо как песочные замки от внезапного ливня; исчез дворец с монастырскими башенками, изображающими чистое будущее, расплылся дрозд, параллельно судьбе шагающий вверх по стволу высокого дерева, а мятная кошка Оля просто расплылась мокрым пятном.
   На следующий день простудившийся Дитрих угощал нас лечебным молочным отваром. Он колдовал у плиты, гордо обмотав шарфом лысеющую голову. "Попей-ка степного снадобья, казак..." - похрипывал он, помешивая половником зелье.
   С той же алчущей справедливости физиономией Дитрих сдобрил варево ойбековыми "специями", вынув их из полиэтиленовой подкладки "эндемика", а шапку нахлобучил на одногруппника.
   Отжав сырьё марлевой повязкой, мы, морщась и отплёвываясь, выпили по-полстакана, предупредив крутившегося вокруг одногруппника, что это небезопасно. Однако, то ли от жадности, то ли искусившись избавлением от мук похмелья, он опрокинул стакан "с горкой". Мы с Тариком охнули и схватились за головы, но как говорится, "поздно прятать спички, если дождь прошёл".
   На пути к трамвайному кольцу снадобье начало действовать. Одногруппник всё глубже погружался в батискаф удовольствия, напрочь забыв, что его голову украшает экзотический головной убор. Пассажиры косились в нашу сторону, принимая нас за экскурсоводов, сопровождающих дружественного хлопкороба - в восточной шапке одногруппник неуловимо напоминал Ойбека. Тарик давился смехом в окно, одногруппник искренне радовался своему остроумию, а мы долго телепались на разболтанном трамвае; гранитные парапеты чередовались с парковыми лесозонами, птицы чуть не влетали в окно, сердито щебеча на железного монстра, громоздко переваливающегося с бока на бок. Одногруппник переживал стадию бестолкового величия - он покачивался в кресле, с презрением отзываясь о психоделиках, напирая на историю, как однажды выпил три стакана самогонки и ничего... Тем временем трамвай набирал ход, приближаясь к центральному парку. Вдруг одногруппник выкатил глаза, сорвал с головы "эндемик", будто ему что-то мешало внутри его мозга, покрылся бледной испариной и выпустил струйку слюны. В остеклённых поверхностях Дворца Спорта отражалась пустынная улица и светофоры, мигавшие жёлтыми азиатскими огоньками. Бледность одногруппника уступила место зеленоватому румянцу, и, едва трамвай отворил створки, он пробкой шампанского вылетел из дверей и залёг в траву, слившись с ней воедино. Изредка из кустов что-то постанывало. Наконец, звуки концерта умолкли, в гардеробе включился свет, и народ стал вываливать на свежий воздух, делясь впечатлениями. Одногруппник перетрусил, что его примут за бомжа, и принялся подавать невнятные сигналы, по всей видимости, свидетельствующие о социальной лояльности. Наши мнения разделились - Дитрих полагал, что он зовёт нас на выручку, а Толику чудилось, будто утонувший в паутине наслаждения пионер-герой не сдаётся наступающим на него буржуинам. "Скорую вызывайте!" - отдавал пионер салют, периодически высовываясь из газона.
   "Sic spiritus de profundus clamut!" - прокомментировал Дитрих. Толик кинулся за минералкой, Дитрих мрачнел неподалёку, сложив руки на груди.
   Надо сказать, что минералка ничуть не облегчила тяжёлый полёт одногруппника. Он по-прежнему паниковал, что эйфория никогда не кончится, и страстно желал себя прежнего. Толик медитативно успокаивал одногруппника, но терапию усугублял Дитрих. Как только Толик начинал психотерапевтически убаюкивать: "Все успокоимся, всех отпустит, всех...". "А тебя нет!" - тут же вставлял мстительный Дитрих. Так повторялось раз двадцать, и я уже побаивался, что нам придётся оказаться свидетелем истерики, как, вдруг примчалась "Скорая", вызванная сердобольными вахтёршами. С укоризненным взглядом, направленным под небеса, психонавта увезли в токсу. Там он пробыл меньше суток, приняв врачей за спасителей - хотя ему-то было известно, что все эти хлопья счастья проходят сами собой, с течением крови. Но, как бы то ни было, одногруппник покаялся во всех наших грехах, подробно выдав все явки и пароли, как сказал Дитрих, "сдав нас как стеклотару" - задолго до того, как участковый устроил ему положенный в таких случаях допрос. После этого Дитрих перестал замечать его.
   Шаврик жалел о разрыве. Как-то, насосавшись абсента, он попытался подарить нам ключи от машины, жертвенно держа себя за галстук, и щедро разбрасывая локтями рюмки. Надо сказать, что брелок на ключах был антикварным - Шаврик его приобрёл по случаю у какого-то абстинентного алкаша, и даже имел историческую ценность - в ручку золотого масонского мастерка был инкрустирован малой каратности бриллиант, посвёркивающий игривыми огоньками даже при незначительном освещении. Уловив подавленный порыв Шаврика открутить брелок от ключей, Дитрих брезгливо забрал ключи, и мы вышли покурить. Шаврик принял это за прощение, прыгнул в электричку всю оставшуюся дорогу, косясь на брелок, тарахтел о содержании журнала "Авторевю" - он имел способность болтать, не обращая внимания, интересно ли это собеседнику. Дитрих, лениво вертя ключами, не проронил ни слова. За окном неслись сосновые шапки, припудренные инеем, забытые осенью листья-монетки берёз, и голубые кленовые стебли. На нашей станции декабрьский морозец уже схватил воду пристанционного пруда тонкой ледовой корочкой - по нежному льду смогли бы гулять мелкие мыши, коль это бы им вздумалось. Дитрих не спеша подошёл к краю пруда, размахнулся как в боулинге и сделал шаг к берегу. Проскользив половину расстояния до противоположного берега, ключи остановились ровно на середине. "У меня сосед дрессированную крысу купил", - сплюнул Дитрих и мы пошли вдвоём на его незатейливую дачу из двух сараев и делянки дикой конопли.
   По слухам, которые донёс до нас сосед, весь световой день Шаврик изобретал способы ловли ключей. Он закидывал бечёвку с крючком из проволоки, осторожно скрёб по льду длинной палкой, с тоской смотрел на телеграфные провода, нависающие над льдистой гладью. Постепенно к пруду подтягивались местные рыбаки, тоскующие от невозможности поудить: не осень-не зима, так - межсезонье... Они тут же предложили пробить тоненькую препону и выловить ключи уже со дна, но Шаврик не согласился, продолжая клятвенно убеждать присутствующих в неимоверной ценности брелока. Процесс ловли золотого ключика в центре чёрного водоёма превратился в задачу общепоселкового масштаба. Чуть ли не каждый пытался попробовать себя в качестве охотника-рыболова. Прознав о соревнованиях спиннингистов-нахлыстовиков, дачная публика с пивом всех сортов, соседями, детьми, собаками и мотоциклами, подтянулись пенсионеры-старожилы, была даже одна старинная дама с зонтиком - все наблюдали за безуспешными попытками рыбарей, и всех поражало отсутствие результата. Хотели задействовать технику, подцепить искомое верёвкой, растянутой по обоим берегам, использовать мощный магнит... "А у меня есть хорёк", - монотонно нудил детский голос. Принесли и хорька. Но животное на тонкий лёд идти не захотело, как его не умасливали. Выходило, ключи достать никак невозможно, разве что найти моржа-добровольца. Пара энтузиастов-нахлыстовиков продолжало пытать фортуну. Тем временем из-за туч вышло и пригрело солнце - ключи стали подмокать в сахарно тающем льду. Конечно, сетовали знатоки, если бы лёд был чуть покрепче, и не так испещрён вмёрзшими в него веточками, можно было сыграть в кёрлинг... И тут явился герой в болотном камуфляже и длинных ботфортах. Он раскинул руки и отважно вступил в ледяную воду. Толпа заворожено наблюдала как "ледокол", ломая тонкую корочку льда и оставляя после себя шлейф чёрной воды, продвигается к цели. Пруд оказался мелок. Добравшись до ключей, ходок подцепил их негнущейся клешнёй и побрёл к противоположному берегу. Однако выбравшись на сушу, не стал ждать хозяина, а, потихоньку убыстряя шаг, будто бы греясь, скинул бахилы и натянув кроссовки, потрусил к пролому в заборе. Шаврик понял, что его хотят кинуть, и припустил вокруг пруда. Но на свою беду неверно оценил его кривизну, побежав длинным путём. Золотой брелок пропал, а хозяин ключей несколько ночей провёл в машине, опасаясь за целостность своего средства передвижения.
   От стыда за этот как выразился Дитрих, фарс-мажор, от досады или ещё по какой причине, но выпускной Шаврик отгуливал не с нами, а в модном клубе со стриптизом. Мы же, оптимистично оценив наши невеликие финансы, отправились отмечать конец студенческой жизни в недорогой кабачок на берегу Волги.
   Возле набережной Тарик неожиданно наткнулся на земляка и вступил в нескончаемый ближневосточный разговор. Дитрих отвернулся, намереваясь заняться флиртом с какой-то инфузорией в красных туфельках, сидящей за кафешной оградкой. Я всматривался в просвет аллеи, где синела дымка левобережного села и расстилающаяся за ней пойма, и вдруг ощутил чьё-то незримое присутствие. Оно тянуло в свою сторону мягко, но настойчиво, как в сторону киоска с мороженным тянет старого деда малолетняя внучка. По-видимому, существует некое фантастическое измерение, рождающееся на пересечении взглядов, место, где циферблаты и стрелки всех часов теряют смысл. Там состав твоего преступления стремительно несётся мимо вечностных остановок и никто не имеет права перевести стрелку, пока все вагоны, цистерны и платформы не пронесутся мимо. Сколько это продолжается, час или секунду? Время, точно засмотревшись на двух особей, выпавших из континуума, перестало течь. Мы глядели друг на друга, словно Адам и Ева, вышедшие из рая - не зная, что будет дальше, но понимая, что прошлого уже нет. Так, наверное, кончают с прежними представлениями океанологи, обнаружив глубину, которую нельзя измерить доселе известными способами. Что я мог найти в этой банальной, на первый взгляд, шатенке с глазами-магнитами? Что заставляет нас дрожать от чувства - замкнутая программа инстинкта или вселенская тайна? Ответ на этот вопрос тогда казался мне неразрешимым.
   Тарик заговорился с земляками и Дитрих уже подталкивал его под ботинки. Я же чувствовал себя распотрошённой детской игрушкой, не реагируя на обычные в нашем кругу приколы. Сверху эта встреча, наверное, выглядела двумя каплями, текущими навстречу, соединившись краями, они попытались слиться, но инерция движения настолько сильна, что края обрываются, медленно истончаясь, перед окончательным расставанием наполнив друг друга всей силой нереализованного желания.
   После выпуска Тарик поступил в ординатуру и занялся проблемами геронтологии, а после уехал на родину и превратился в заведующего отделом здравоохранения - отрастил круглое как воздушный шарик пузцо, довольно глупо смотрящееся на его худощавой фигуре. Дитрих потерялся где-то на просторах средней Европы, я же пошёл в интернатуру по наркологии. На мои телефонные попытки прежнего перевоплощения они снисходительно посмеивались, будто бы познав некую истину, не позволяющую теперь впадать им в "детство". Я же часто возвращался к этому времени, особенно к последнему его эпизоду, как возвращается заблудившийся в лесу путник, описывая огромный круг из-за того, что правый шаг больше чем левый.
   Хорошо, когда спешишь с работы домой, когда утром торопишься на любимую работу, но похоже, такой пасьянс выпадает редко. Алкоголики, алкоголики, алкоголики, большие и маленькие, усатые и голубоглазые, серые от недостатка витаминов и грязные от въевшейся грязи, алкоголики из принципа и в белой горячке, алкоголики-шахтёры и директора предприятий, алкоголики, желающие уехать и начать новую жизнь и алкоголики, которые уже начали... алкоголики, широким фронтом наступающие на отделение, перемежаемые знающими себе цену наркоманами и проститутками, которым приходилось объявлять последний в их жизни диагноз иммунного дефицита. При всей калейдоскопичности больных оказалось, что вылечить никого нельзя, да и медицина оказалась утомительно однообразна. Получалось, что меня гораздо больше интересовали необыкновенные люди, чем их обыкновенные болезни. А большинство алкоголиков, несмотря на романтичность образа (ведь всегда кажется, что причина человеческого срыва - большая трагедия, а не банальная патофизиология) ничем не отличались от среднестатистического менеджера. Они также тянули лямку сообщества, которое раздало им роли дураков и гениев без права пересдачи, так же "работали", как шведский король на вручении нобелевской премии или нигерийский матрос на палубе судна.
   Несмотря на то, что наркологические болезни не заразны, я всё же подхватил эту инфекцию, этот для кого-то очень прилипчивый насморк. Да болезнь это сбой работы организма и часто чья-то вина, но в самом деле, мной чувствовалась не то чтобы несправедливость, а просто какая-то вселенская неурядица. "Ладно, пусть всё на свете - химия, - думалось мне, - но кто начал первым?". Я пытался докопаться до первопричин, и мне казалось, что в глубине мира маячит некое преступное деяние - и я снова и снова искал на него выхода, как ищет улику дотошный следователь, чтобы картина преступления стала, наконец, ясна.
   Однажды, наводя порядок на антресолях, я наткнулся на старенький цейсовский телескоп из детства. Уликой это быть не могло, но послужить увеличительным стеклом сумело. Вытащив его на загромождённый балкон, я установил прибор на самодельную треногу и стал наблюдать за раскинувшимся небом. И вот тут мне на несколько мгновений приоткрылась некая истина, которую не выразить словесно - может, потому, что она напрямую связана с ощущением времени. Не так уж важно, как называются созвездия - я смотрел вверх, уносясь мечтами туда, где нет ни слов, ни мыслей. Не было там и времени, точнее, время-то там было, но совсем не наше земное, а своё - космическое. И именно из этой точки отсутствия времени шёл ток, который заставляет нас складывать мысли и желания в поступки, неосознанно располагая их именно в том порядке, что подскажут звёзды (начхать на гороскопы) - непередаваемо красивые, как всё, что светит, далеко и обещающе.
   Из всех созвездий мне особенно нравилось созвездие Лебедя. Раскинувшись крест накрест, он недвижно летел в глубине мира, охватив далёкую чужую реальность и мне казалось, что летит он туда, где на границе космоса и небытия плещется небесная рыбка смысла. Это рыбка, которая лежит на высоком дне мира - не та розовая камбала на дне океана, пялящаяся на нас снизу обоими своими глазами, а та, синяя небесная, что смотрит на нас одним, (ведь другим глазом она смотрит в иной, неведомый нам мир), но и этим единым взглядом охватывая ткань, где нити всех судеб переплетаются, образуя причудливые узоры. Когда волшебная рыбка вплескивает хвостом, по тронутому полотну пробегает волна радости, и в наши лодки летят новые волшебные дары понимания. Обмениваясь ими, мы встречаемся и расходимся, не всегда умея понять, что ими сказано. А если нам кажется, что понимаем, то на миг меняемся с ней местами...
   Оторвав веко от окуляра, я недоумённо озирался - картина мира не переставала быть плоскостью, на которой пляшут и танцуют человечки, пока их не накроет смерть. Плоско и несправедливо. А если, с горечью думал я, ты не можешь посмотреть с той стороны - картина никогда не станет полной.
   Со временем эта разность стала особенно тяготить меня. В глазах появилась тоска, в голове - седые волосы, а ежесубботний запах перегара надоел уже мне самому.
   Когда я заходил в местный "гадюшничек" и, укусив "по соточке", садился напротив выхода, меня охватывало неясное ожидание - события, которое перевернёт мою жизнь. Алкоголь как будто помогал, а точнее, приближал его понимание. После третьей рюмки казалось, что четвёртая есть эликсир, от которого станет легко и свободно, а после шестой я найду слова и, наконец, выплесну весь свой талант и скрытые силы души. Седьмая же окажется настолько волшебным снадобьем, что мы незамедлительно отправимся в совершенно необыкновенное место, где счастье и гениальные размышления не прерываются глупым настоящим, являлось ощущение мистичности происходящего, и я как будто снова находился в центре мира и Птолемей и Коперник спорили обо мне.
   Но наяву ничего не происходило. Дни после праздников капали дряблыми диссонансами, приводя в дождливое расположение духа. Вечерами я выходил прогуляться по недлинному проспекту, пиная осенние листья и маясь от бесцельности бытия. Работа по-прежнему не прельщала, а на барышень я не мог смотреть серьёзнее, чем на манекены в витрине нового магазина... Мы становимся несчастными, размышлял я, только от того, что у нас отнимают возможности - ходить, смотреть, испытывать желания. Но такими же несчастными стали бы мы, если бы нам рассказали о бесчисленных возможностях, которыми может обладать человек, но не обладает. Так значит те, что смотрят за предел возможностей, те, что мечтают, воочию представляя нам возможности, которые нельзя воплотить сейчас, нельзя воплотить при жизни, делают нас несчастными? Мечтатели делают нас несчастными? И то, что я делаю сейчас, грезя наяву, утыкаясь приблизительным пальцем в небо, играет против счастья - моего и прочих людей?
   Кончилась осень, вперевалку подошли морозы. Шансов на избавление от постылой повседневности уже не оставалось, но незадолго до моего отъезда в Заполярье, будто компенсируя эту неудовлетворённость звонким заработком посреди длинного безденежья, меня посетило яркое как вспышка видение.
   Меня несло в сторону моря. В ритмично вздрагивающем вагоне я прижимал к сердцу кипу чистого белья, не умея скрыть счастливой улыбки. Когда через горные массивы и озёрные долины нас вынесло к воротам пионерского лагеря, у узорных ворот прохаживался светло-серый единорог в чёрных яблоках. От него пахло капитанским табаком, а на ногах были натянуты белоснежные гольфы. Протанцевав круг и помахав гривой с вплетенными красными орхидеями, он грациозно склонился, позволив снять со своего спирально завитого носа клинышек тиснёной бумаги с гербовой печатью, на котором, под старинными знаками синела подробная карта местности. А повсюду высились изумрудные горы, они росли с начала времён и дорастали до самого неба, задевая его вершинами. Кустистые заросли разбрызгивали южное солнце, а мы шествовали по извилистой тропке десантом карибских флибустьеров, высадившимся в мирной долине: испещрённый выколками толстый английский боцман, тощий кок-француз с серьгой в ухе, и дерзкий голландский юнга с короткой косичкой. Замыкал аръегард матрос-испанец, типичный сорвибашка с кривой саблей на боку, готовый на любой абордаж. Заметая следы, он галантно зарезал бородатого проводника в тонкой малиновой шубе, сунув ему в подмышки четыре прозрачные рыбины и, раскланявшись, смёл следы преступления. Мимо даурских шаманов, что камлали вокруг света пламени, вызывая вселенского аниматора, мимо буддийских физиков из дацана, что, шелестя шафрановыми одеяниями, собирали даяния на строительство циклотрона - не хватало взгляда, чтобы всмотреться во всех, приплывших с той стороны реки. В памяти остались лишь папарацци в блестящем плащике из фотообъективов, нищий милиционер, прикорнувший у мусорного чана и сибарит, клянчащий на вечность в набедренной повязке из листьев коки.
   По дороге нам встречались доисторические стоянки, на их самодельных вымпелах трепыхались изображения героев - на каждом полотне, развеваемом ветром, вырисовывался сюжет, возвещающий, сколько в этом человеке благородства и предательства, а лес всё расцвечивался новыми шатрами - растаманы, поклонники Калевалы, кельтские духи, жрецы Тескатлипоки, творцы христианских апокрифов и еретики всех конфессий жарко спорили, сходясь в единственном - именно здесь надо ждать мессии. Тени дриад прятались за каждым стволом, и лица уходили вниз, плавно размываясь в листве - вокруг ледяных родников уже кружились снежинки, а пар изо рта складывался в снежные иероглифы. Наконец, мы остановились у оранжево-синего вигвама со звёздой на белом шесте, возле костра стояли живущие здесь люди. У малахитового столика сидела девушка. Рядом, положив ей руки на плечи, стояла моя аллейная незнакомка с белоснежной повязкой на левой голени. С рыболовецкой сетью на плече, она казалась воплощением богини Дианы накануне охотничьего сезона.
   В этом ускользающем утреннем сне я всегда просыпался раньше, чем он заканчивался. Не знаю, чем было вызвано это чувство, но при пробуждении оно всегда оставляло солёный осадок на губах и мне сильно хотелось пить.
  

III

  
   По выщербленным сталинским ступенькам я поднялся в узкий пролёт, повернул на широкую пыльную лестницу, заставленную картонными коробками, и открыл тесную пружинную дверь.
   - А-а! Познакомься, наша новая литсекретарша" - неразборчиво бросила Маринка и взяла дискету, - Этот файл?
   В коридоре стоял гул, сквозь который кто-то яростно декламировал:
  
   "Я жду его как Бога, он
   Вернётся и небрежно
   в мягкие подушки ляжет,
   закурит, выпьет и расскажет,
   как он имел продажных женщин..."
  
   За новым столиком, монотонно клацая мышкой, сидела девушка, которая сначала показалась мне похожей на худенькую бледную селёдку. У неё не было блестящего чешуёй хвоста, зато были ноги, спрятанные в тёмные джинсы. Из-под короткой стрижки выглядывал умный лоб, потом идеальные брови и глаза, в которых отразилась заставка на мониторе - там висел тот же депрессивный сине-фиолетовый ночной ковыль, что я поставил сегодня утром. Она бросила беглый взгляд, продолжая перебирать ненужную стопку бумаг, потом подлетела Маринка и мы пили чай, со странной для нашего незнакомства свободой болтая обо всём на свете, как дети, впервые встретившиеся в песочнице.
   Нас сразу стало тянуть друг к другу сильнее, чем просто симпатизирующих людей, как будто эта тяга многократно усиливалась из-за пружинистой препоны, суть которой состояла в том, что я был не её, а она не моей, как будто в этой противозаконности лежит некий символ противоречия, и он заключил меж нами непререкаемый союз. Это не было связано с внешностью, хотя её внешние особенности были ярки, и всё-таки, несмотря на редкую красоту, на фотографиях Энни выглядела то ошеломлённым родственником с Кавказа, то перламутровым предметом кухонной утвари. Из десятка фотокарточек ни одна не могла претендовать на сходство - подростковые черты лица никак не давались камере, оставляя впечатление прозрачности в полуденную жару. Марина шутила, что зеркала не отражают её сути и действительно, Энни не любила фотографироваться и смотреться в зеркала. В её внешности была некоторая "некрасивинка", что на фоне растёкшегося по рекламному глянцу гламура особенно остро вонзалось в меня. Эта неправильность, которая добавляет выверено-отточенным чертам ощущение жизни, без которой даже тёплые поверхности остаются лишь гипсовой формой, особенно привлекала, хотя со своим необычным и, скорее, мужским умом Энни стеснялась этой живой неточности.
   Если глазами художника вглядываться в лица людей, в каждом можно заметить какие-то признаки мира животных - в ком-то мы узнаём обезьяну, а кто-то напрашивается на "хорька". В её лице было что-то от водных млекопитающих, - иссиня-чёрный блеск, поворот в волне дельфина или морского котика... эта неуловимость выводила меня из равновесия, мешала как воспоминание о чём-то чрезвычайно приятном, но забытом мною. Однако кроме этой поверхностной тайны, в ней была и другая. Прячась за первой, она томила своей неопределённостью, наверное, являясь самой совершенной из всех тайн, потому что я не мог понять, в чём её суть. Может, это было наше удивительное и даже порой пугающее сходство в каких-то отражающих тебя проявлениях, как будто ты путешествуешь в тёмной комнате и вдруг натыкаешься на зеркало. Эта вторая, прячущаяся за первой, тайна особенно притягивала меня, хотя порой я не отдавал себе в этом отчёта, просто выходя из дома и чувствуя радость от того, что увижу Энни. Мы разговаривали друг с другом, и я снова неожиданно резко узнавал свои глубинные и даже забытые черты и порой на полном серьёзе расспрашивал её о родственниках, пытаясь понять, нет ли у нас там чего-то общего. Однако что касается её наследсьвенного бэк-граунда, то казалось, что всеми своими предками она вознамерилась доказать, что оседлость - серьёзный недостаток, а обыкновенные, не экзотические родственники - пережиток традиционной старины. Родилась она на Кубе, отец у неё тогда был ещё лейтенантом, а мать местная креолка с примесью ирландской крови - учительница музыки, очарованная тропическим коммунизмом. Мама ещё до замужества поругавшись с бабушкой-"плантаторшей" из-за идеологических разногласий, ныне уехала, как она писала, "умирать на родину своей любви", хотя просто жила там, наслаждаясь климатом и местной фауной. Энни не унаследовала её характера, зато получила светлую кожу и глаза цвета неба, слившегося с солнцем, трудно сказать, что за оттенок аквамарина, но мне всегда казалось, будто в день её рождения оно светило особенно ярко.
   Всё её детство они пропутешествовали по гарнизонным домам офицерского состава. Дочь военного переводчика получала образование хаотически, отчего её знания в музыке и этносах были великолепны, а вот точные науки жались по углам бедными родственниками. Слегка лукавя, что ей не хватает способностей, и конечно, понимая, что красота оправдывает всё, она принимала смиренную позу и монохромно роняла: "По математике у меня "три"..." Потом она хотела поступить в хореографическое училище, но любовь к музыке пересилила, хотя танцевала она хорошо - несмотря на отсутствие профессионализма, её движения очаровывали, заставляя вибрировать центр желания у каждого, кто это видел.
   Каждый день в обеденный перерыв у Маринки был чай и конфеты "Мишка на Севере". И чем дальше, тем больше я желал увидеть её избранника. С зудом мальчишеской ревности я небрежно говорил себе, что свою половину она, скорее всего, нашла случайно - подобрала, польстившись на внешний лоск или пошла на поводу у моды, или же... просто вышла замуж только потому, что приспело время...
   Но тут меня ожидало разочарование, какое ожидает незадачливого карьериста на пике его карьеры - он тщательно строит ступеньки своей лестницы, обходит опасные углы и ловушки, страхует себя по тройному тарифу, дарит альбомы с фотографиями и посещает корпоративы, скидывается на дни рождения нужных сотрудников, обхаживает противных, но опять же необходимых для вожделенного назначения знакомых, стоит в длинных очередях за подарком привередливому директору и вот, наконец, пора судьбоносного назначения! Всё вроде бы хорошо, он получает долгожданное повышение, заходит в кабинет и вдруг... видит в новых боссах своего бывшего заместителя.
   Встреча с её избранником стала для меня таким же сюрпризом, каким бывает встреча лет через десять с предметом твоего обожания, который ты хотел завоевать в бытность школяром. За двенадцать постинститутских лет Гена Мобликов, по прозвищу Шаврик, заметно изменился. Он стал более выпукл, а в барсучьих глазках появилась барская поволока, которая выявляется от власти и сопутствующей ей лести. Внешне он выглядел стремительно словно американский президент, новым знакомым представляясь вип-персональным психоаналитиком со степенью. Психоанализ, возможно, вещь хорошая и, может быть, даже готовит наши души для райских кущ безо всякой пересадки, но сейчас, судя по обрывкам телефонных разговоров, с его помощью явно ворочались совсем другие дела. Связи его стали обширны и, как говорила Марина, пахли колбасой. Его старенький компаньон - ровесник Фрейда и дальний родственник Энни недавно отошёл в мир иной, и Шаврик покончил с психоанализом как с наукой, продолжая, однако, пользовать прежних пациентов в бизнес-проектах, то ли в шутку, то ли всерьёз роняя: "Чувство клиента не заменишь никаким Юнгом...". Кажется, поначалу это были букмекерство, продюсирование, работа на сотовых операторов - чёрт его знает какие ещё большие и важные дела отвлекали его от наших совместных посиделок, но потом он окончательно вложился в суперпеспективные исследования в области рекламы и финансовой аналитики и больше времени стал проводить с нами. Несмотря на разницу в благосостоянии (иногда у меня возникало впечатление, что Шаврик катастрофически богат), он крепко ухватился за наше старое знакомство. Но вспоминал он наше студенчество как фараон, который скалывает каменные иероглифы с именами предшественника, переписывая историю набело. Глядеть на эти сколы, а тем более на новые, нанесённые поверх них надписи было противно, но любопытство по отношению к Энни пересиливало. А тут ещё Маринка прилипла к ней как улитка к листку подорожного растения - похоже, они нашли друг в друге что-то, недостающее им обеим. Наверное, я просто ревновал, перед самим собой усиленно делая вид, что мне всего лишь интересно, чем же Шаврик мог увлечь эту девушку, при взгляде на которую каждого охватывало неторопливое чувство восторга от струящейся в мир красоты. И в который раз я выслушивал историю, обрастающую новыми, всё более победоносными подробностями. Она же при этих рассказах как-то странно застывала, но лишь на секунду. Стряхнув с себя, как объяснял Мобликов, "психотравму", она становилась общительна и улыбалась как американская телеведущая. Марина рассказала, что познакомились они всего полгода назад. Энни безразлично сидела на скользком подоконнике, свесив ноги в двенадцатиэтажную пустоту. Мобликов спас ей жизнь курсом "правильных транквилизаторов", сделал так, что она забыла о своём кларнетисте, заполнив пустоту экзотическими путешествиями и подарками. Но тот вдруг отозвался на её последнее письмо. Она бросила Мобликова, учёбу и, не сказав ни слова, уехала в Вену. Там они, покружившись друг возле друга, окончательно расстались. Энни побитой собакой вернулась к психоаналитическому шалашу. Она "поняла, что это судьба" и они расписались, в многочисленных пунктах брачного контракта, на котором настоял Мобликов, предусмотрев практическую невозможность развода. Однако жене он не перечил, понимая, что даже по его вкусам и аппетитам ему достался слишком изысканный десерт вместо причитающегося по выслуге лет сухого завтрака. Покачиваясь, держа бокал одной рукой, другой застёгивая пуговицы, он учил: "Женщины - это не загадка, программируют их на другом языке, но пароль - всегда инстинкт."
   Сразу после похорон коллеги, он увлёкся переоборудованием кабинета; на стенах продолжали висеть дипломы и сертификаты предыдущего хозяина, но широкая мансарда уже была уставлена кожаными диванами и крыта трёхслойным дубом, в прихожей теснились ящики с антиквариатом, а в туалете каррарского мрамора, под кожаным стульчаком возвышалось последнее слово сантехники - аквариум с золотыми рыбками.
   Однако сама Энни с самого начала нашего знакомства как будто обрадовалась избавлению от образа жизни, где высокая цена решает вопрос выбора. Она запретила Мобликову водить нас в привычные для него места, где чашечка кофе пробивала летальную брешь в моём месячном бюджете, и мы посещали самые демократичные подвальчики. После детства в Германии и бульваров богатой Европы портвейн на екатеринбургской лавочке и карельские путешествия автостопом были для неё жуткой экзотикой, но наши фестивальные выходные пролетали как пригородные электрички. "Карнавалы в Рио!", - тряс клубными картами аэропортно-чемоданный Мобликов, всюду догоняющий нас на каком-нибудь полустанке "...лопаются от зависти!". На время танцев он обычно отходил к стойке, снисходительно поглядывая на танцующих и грузясь коньяком из фляжки. Рядом с ним стояла Марина - они частенько ударялись в воспоминания, перебрасываясь школьными эпизодами как волейбольным мячом. Мы же, не помня себя, отплясывали как Маугли перед охотой, не успевая смахивать пот со лба. Только потом я увидел, что в этой мелькающей киноплёнке на каждую секунду выпадает гораздо больше кадров чем обычно, и что каждый жест в этой картине приобретает особое значение, будто время - художник, и каждый новый мазок меняет её, приближаясь к финалу.
   Внешне наш круг представлял собой устойчивую фигуру, но внутри вписанного в него квадрата всегда существует диагональ, без которой такой союз невозможен. Снаружи всё выглядело гостеприимно, но только какой-нибудь гость пытался сунуться вовнутрь - он тотчас чувствовал свою неуместность. Постепенно мы перестали зазывать к себе знакомых и сослуживцев. От них осталось несколько мучительных вечеров с ребусами и "весёлыми конкурсами"; мы с Энни ели одно яблоко на верёвочке, то и дело утыкаясь друг в друга носами. Да, мы убеждали себя, что это только игра, но в то же время испытывая неловкость как дети, которых усадили рядышком в тесное от взрослых такси.
   Странно, но с первого дня знакомства, то ли испугавшись нашего сходства, то ли ошалев от сочетания нежной женственности и мальчишески-честного интеллекта, я забыл о многочисленных уловках, что раньше помогали мне справляться с женщинами. Она нисколько не реагировала на мои притворные обиды, идеально тонко разыгрываемые мной дотоле, не велась на демонстрацию мужской гордости, когда ты "не желаешь слышать от неё о других мужчинах" - все эти игры перестали действовать и, оставшись без панциря, я на ощупь пробирался к ней, словно слепой котёнок, то и дело получая пинки за плохое поведение. Это чистое до ощущения прозрачности свойство и в то же время принадлежность чему-то чужому, делало её похожей на снежную королеву, которуая так волновала меня в детстве и эта сказочность переплетения этики и эстетики, сплетаясь с моими детскими фантазиями давала странный коктейль, где я пытался разгадать неразгадываемое. Перебирая сущности, я часто не мог понять, где я, а где её растворившийся во мне образ - из-за её твёрдости в решениях она всё чаще казалась мне тем, моим детским странником, презирающим и тени кокетства, и являющимся ко мне всегда в паре со своим антиподом. Тогда приходилось выступать в роли льстеца-домоседа, выгнанного на улицу без всякого предмета лести.
   Несмотря на холод, преследующий меня при общении с ней, в реальном животном общении я явственно ощущал, что когда мои уши прикасались к её губам через мембрану телефона, процент счастья существенно повышается. Если бы голоса людей можно было передавать через изображения - для Марины я бы выбрал пастельные мелки, а для Энни - ледяную акварель. Наши разговоры длились часами, растрёпанные мысли сплетались друг с другом как кошка с собакой; речь могла идти о правилах ловли корюшки или транснациональных корпорациях, истории Египта или погоде в ленинградской области - говорили мы всегда об одном, ясном нам обоим. Но называть это не было никакой охоты, права, возможности. Переливающиеся друг в друга интонации выдавали детей, ни разу не прикасавшихся к предмету своего обожания. Беседа могла прерваться только снаружи - нас разъединяли, и я тупо смотрел на скакнувшие вперёд стрелки. Вечера продолжались, "аналитик" зорко клевал носом, а Маринка старалась не отстать от нас в этом несколько тревожащем её марафоне. Иногда в предсонных моих видениях мне грезилось, как две лодки с опасным грузом идут по фарватеру, тщательно обходя края, и стараясь оттолкнуться шестом, но шесты, как намагниченные притягиваются и только сильный удар может отбросить их друг от друга...
   В одну из наших вакхических пятниц мы уговаривали Мобликова повременить с отъездом - девушкам хотелось ещё поболтать, а я просто сидел со стаканом в руке и старался не смотреть на это вызывающее такси лицо. Я ненавидел его, в то же время гоня от себя эту ненависть, уговариваясь: "Неплохой же он в сущности человек, да и чем виноват, ведь заботится-любит", не понимая истинных причин той спешки. В тот вечер, он решил проявить характер и ушёл, надеясь, что она последует за ним. Но Энни проявила характер и заночевала у Марины. Мы расположились втроём на одной широкой раскладушке, где они долго не могли заснуть и разговаривали, то переходя на трагический шёпот, то хихикая как первоклассницы. А я делал вид, что спал, открывая для себя тайны её ко мне отношения. Они проговорили почти до шести утра, и из этих перешёптываний я понял, что у неё могут быть проблемы со здоровьем, если она не родит. Потом, делая вид, что сплю, я обнимал её, и мы, не смыкая внутренних глаз, дремали в слепой надежде, опасаясь разбудить друг друга, а по обочине этого полусна проносились какие-то оранжевые галстуки.
   В шесть часов заявился тщательно выбритый Мобликов. Они закрылись на кухне. Когда Энни пыталась выйти к нам и приоткрыла дверь, которую тут же плотно притворил он, я услышал: "Тесты показывают, чтобы получилось, обязательно нужно беременеть. Я уже позвонил в клинику." "М-м..." - мямлила Энни, как будто справляясь с грядущей радостью материнства. Мобликов расширил рот, он, кажется, был доволен. Через месяц Марина иронически декламировала по телефону: "Это кто там причитает над стаканчиком с мочой", а я тупо смотрел на часы...
   С появлением детей время начинает течь в два раза быстрее. Дело не в к-стратегии поведения, о которой так любят напоминать нам серьёзные биологи. Мы просто надеемся, что когда дети вырастут, они сделают мир лучше, попутно вытащив нас из всех бед и обид.
   В то время мы виделись редко. Сквозь длинную связь, вспыхивающую на "асечном" мониторе красно-синими буквами, наши планы то разгорались, то гасли. Мы с воодушевлением то планировали южные края, где в солёном море плавают люди в масках, то депрессировали в полном одиночестве.
   В трудолюбивые неэлектронные времена, когда на конверты клеилась марка, и на почте прямоугольные пакетики опускались в узкую прорезь почтового ящика, наши отношения не тянулись бы долгие годы, а закончились бы вовсе, устав от обстоятельств. Старинные письма пробирались через ямы и темноту глухих дубрав, признания юной институтки или каллиграфические наставления умудрённого отца семейства добирались до адресата долгими протяжными месяцами. Сейчас молниеносные сигналы, несущиеся по волнам эфира не дают родственной тебе жизни уйти в сторону неизвестности, буйно разрастающейся зарослями домыслов и представлений; но надёжная прежде неизвестность теперь сродни зеркалу, она скрывает собеседника извивающейся амальгамой, на которой ты видишь только своё отражение.
   Истинные причины её поступков лежали под поверхностью, и чем искажённее были мои представления о них, тем честней они оказывались.
   Есть такой изыск технологии - "батавские слёзки" - стёклышки в виде слезы, получающиеся из капель расплавленного стекла, падающего в холодную воду. Внутри себя стёклышки испытывают такое сильное напряжение, что от малейшей царапины разлетаются на части. Я всегда смеялся и не верил в Ассолей, которые угасали от нежности, но теперь я видел своими глазами, как на её трогательной коже пламенел алый прыщик, если мы расставались больше чем на два дня, как её мучают простуды и каких сил ей стоит пренебрегать устоявшимися правилами, чтобы видеться со мной чаще, чем позволяют приличия. Когда она уезжала, моей Меккой становилась междугородка на главпочтамте. Любой переговорный пункт для наблюдателя - золотое дно. Выйдя из кабинки, пропахшей любимыми духами или смертным потом, один влачит своё существование, другой идёт, гордо подняв голову. Так и я, чувствуя в её голосе малейшие признаки холода, шёл заливать его потоками дешёвого алкоголя, но на середине дистанции мне вдруг вспоминался глупый анекдот про задумчивого лося, который выходил к реке напиться, а подстерёгший его охотник отстреливал ему живот. И я думал так же, как этот лось: "Странно... пью-пью, а мне всё хуже и хуже."
   Но вот настал первый день новогодних каникул, выдавшихся огромными, как клубничный пирог на юбилей градоначальника. Детишек отдали по бабушкам, поездки в экзотические страны, на которых настаивал Мобликов, были отменены - Энни непременно хотела встретить Новый Год дома. На улице выла серая пурга, северные прохожие приплясывали от холода, а мы забаррикадировались на восьмом этаже, готовясь к празднику. В холодильнике теснились вишнёвые башни вина, горки салатов, острый ноздреватый сыр, фрукты и прочая зелень. (Во вкусах мы совпадали, я не мог пить только её грейпфрутовый сок.) На второй день Маринка с Шавриком вцепились в очередную психоаналитическую тему, и ушли курить на балкон. Шум неожиданно стих, и мы посмотрели друг на друга как будто впервые. На лице её не было косметики, только глаза. И в них я вдруг увидел почти слепящее сияние, как будто мне неожиданно и случайно приоткрыли дверь в ярко освещённую залу, в будущее, владельцем которого я являлся. Но что-то мешало широко открыть её.
   В третью ночь перебравшие алкоголя Маринка и Мобликов завалились спать в дальних комнатах. Перед нами стоял кувшин розового муската (это вино и сейчас содержит немного её дыхания), и все наши споры и разногласия (а мы никогда и ни в чём не соглашались) вдруг потеряли вес - мы забыли о них, растворившись в "случайном" касании ладоней. Можно, конечно, сослаться на Аристотеля, который говорил о тонкости этого чувства или великого Леонардо, который утверждал, что чем больше мы будем говорить при помощи кожи, одежды чувства, тем больше будем приобретать мудрости, но если проще, осязание - самое древнее ощущение и любое прикосновение для низших животных чаще всего означает смерть. Рептилии свиваются в кольца, чтобы продолжить свой род, теплокровные греются о соседа. Вся остальная живность прикасается к живому только чтобы схватить, обездвижить и съесть. Ты скажешь, это у разных животных видов, но я давно подозревал, что люди отличаются друг от друга сильнее, чем животные. Вот и наша разность была видна невооружённым взглядом, правда, я не понимал, к каким видам мы принадлежим, что нас влечёт друг к другу и почему на меня так действуют эти сигналы. Её невинные прикосновения с самого начала жгли меня горячим холодом, и хотя это было чувство, противоположное боли, я изо всех сил старался не вздрагивать от этой странной помеси страха, что ничего не случится и вспыхнувшего предчувствия счастья. Вот мы смотрим какое-то кино, "дружески" положив ноги на ноги, и я чувствую, как через сомкнутую нами пустоту её чувства перетекают в меня и можно спокойно и умиротворённо смотреть, как на экране мелькают кадры, складывающиеся из чьих-то жизней.
   В последний, седьмой день нашего первого и единственного Нового Года все разошлись по делам, накопившимся за время каникулярного безделья. Ёлка поникла и почему-то пахла грейпфрутом. Мы вдвоём сидели за столиком и я, сознательно отпихивая от себя мысль об её к себе отношении, вытягивал из неё признание с тем же упорством, с каким неторопливый рыбак вытягивает горную форель из холодного до дрожи ручья. Она мучилась от гордости и теребила бумажную салфетку, с силой отрывая от неё по кусочку - никуда не спешащий полированный стол незаметно покрывался белоснежными барашками. Наконец, самым мелодичным в мире голосом она призналась, что любит меня и я испытал удовольствие, какое, наверное, испытывают мазохисты, когда им удаляют орган, заставляющий мучиться от бесплатного счастья.
   Все новогодние каникулы мы провели вместе. Гости менялись, как часовые, оставляя после себя окурки и продвинутое вглубь похмелье.
   Светало, мы засыпали, обнявшись. Послышался скрип дверей и Мобликов прошлёпал на кухню, метнув в нас щучий взгляд, захлопнул дверцу холодильника, вынув банку черешневого компота, и убыл в спальню. Наверное, как у женщин есть какое-то предчувствие боли родов в краткой боли от разрыва девственной плевы - так и у меня в этот момент кольнуло в душе. Так бывает, когда вдруг, в разгар всеобщих шуток и смеха ты вдруг в одну секунду, на один только миг, но предельно чётко понимаешь предстоящее тебе страшное похмелье. Энни же поднялась и пошла в свою комнату, ловко спрыгнув с меня как со спортивного снаряда, выполнив упражнение на "отлично".
   В последнее утро огромный и когда-то набитый под завязку холодильник обнажил в опустошённых недрах замороженного гуся. Гусь лежал, забытый всеми, за банками с красной икрой, которой Мобликов лечился от малокровия. Натерев тушку специями, он долго парил его в духовке, но когда первая ножка была отломана, и Мобликов по-толстовски собирался оделить меня крылышком, оказалось, что есть эту гордую птицу невозможно. Она так долго прозябала в беззвестности, что её залежавшийся, как тулуп на советском складе, вкус отдавал горелой ватой. В следующем действии пьесы можно было наблюдать, как опухшие морды крадутся на лестничную площадку и пытаются засунуть птицу в общественный мусоропровод. Но гусь лезть в бак не желал. Мы топтались как неопытные убийцы вокруг мёртвого тела, пытаясь протиснуть в мусоропровод состав преступления. Вдруг щёлкнула соседняя дверь и на лестничную площадку выплыла соседка с половой тряпкой в руке. Она уставилась на гуся, как на космического пришельца, а на нас как на умников из лаборатории Розуэлла. На её лице медленно, как на снимке в фотографическом растворе проявлялась классовая ненависть к буржуям, которые с жиру бесятся. "Буржуев" тем временем охватила паника. Энни попыталась заслонить виновника торжества, но тот торчал всеми своими десятью ножками, истекая предательским жиром. Я приплясывал рядом, давясь со смеху, и отворачиваясь, чтобы не усугубить соседскую ненависть глумлением над гусиным трупом. Энни пыталась изобразить на лице выражение, должное показать, что всё это совершенно законно, потому что несъедобно, Марину душила жаба, а Мобликов похрюкивал за дверью. Гусю было хоть бы хны. Наконец, промучившись десять неловких секунд, он проскользнул вниз и, издевательски коротко громыхнув, застрял между этажами.
   ...Потом был май. Клейкие зелёные листочки превратились в уверенную в себе листву, солнце поджарило асфальт до пыльной корочки. Всё покрылось сухой летней скукой. Вечера склеивались в одну протяжную ленту, а метеорогический шаман, которому всего-то пару раз стукнуть в дождевой бубен, забыл обо всём, не просыхая от портвейна. В июле Шаврик продал кабинет и остатки площадей по производству пластиковых окон, вложившись ещё и в косметологию. Они переехали к родителям - оттуда было ближе до офиса. Я же вспоминал, как она в первый раз неловко, но счастливо обняла меня, когда я спрятался в спальне, расклеившись от дождливых песенок Стинга...
   Предполагаемое время отпуска вертелось на языке фантастическим леденцом, подтаивая от восторга. Наконец, мы условились на начало сентября - иностранная бабушка Энни согласилась присмотреть за детьми, Маринка выбила себе отгулы, у Мобликова заканчивался курс его косметического лечения. Но, видимо, существуют люди, (и я, видимо, из них), чьё воображение спорит с их же судьбой. Они изо всех сил ждут и проигрывают ожидаемые ситуации, переживая заранее, а судьба отказывает им в реальности - как бы говоря, "всё, что хотели, вы уже испытали", пережив, словно наяву. Как будто настоящее может сравниться с мечтой. Короче говоря, подводные путешествия, которым мы заранее радовались в аське, потешаясь над словечком "снорклинг", так и остались мечтами. Мобликов передумал и не хотел теперь ехать "ни на какое море", а на наши уговоры пил коньяк и бубнил с другого конца провода, что дела его не отпустят. Наши морские планы закатились как пыльный секстант в пиратский сундук, залитый старой сургучовой печатью. Он лежал ненужный и забытый, а дороги прокладывали по другим, гораздо более новым, технологичным и соответствующим времени курсам.
   Мы стояли на углу барахолки и обледенелого от ранней зимы магазина, через дорогу дребезжали питерские трамваи, какой-то негодяй с усиками соблазнял субретку. "Вы знаете, женщина без мужа производит на меня магическое впечатление" - доносилось из-за угла. Под его ногами собачка с лицом подонка грызла ириску. Облокотившись о турникет, я жал на клавиши телефона как маньяк, у которого чешутся подушечки пальцев. "Вам лишь бы переписнуться." - ревниво толкала меня под руку Маринка, покупая очередной "Diver".
   У всякого влечения к женщине есть свой уровень: глаз? губ, живота. Кто-то тает от глаз, кто-то сходит с ума от губ, кому-то животное влечение заменяет остальные. Меня же влекло к Энни всей кожей и я был слеп в этом влечении, топча клавиши новоприобретённого мобильника, словно радист на терпящем бедствие судне:
   "Помнишь, как Маринка рассказывала нам историю про субботу?"
   "А потом то же самое про пятницу и воскресенье"
   "Она ещё не понимала, как можно за один день подарить ребёнка"
   "Одна женщина хотела убить своего мужа. Она не помнила ни какой сегодня день, ни месяца, ни года - гнев застилал ей глаза. Она схватила нож и пошла в спальню. Проходя мимо висевшего на стене календаря, она увидела, что сегодня праздник. А в праздник, как вы знаете, нельзя делать никаких дел, разве только если это связано с праздничными хлопотами. Рассудив, что дело, которое она задумала, вряд ли связано с праздничными хлопотами, женщина отложила его до завтра. Но или от того, что ночью муж был терпелив и ласков, то ли от того, что утром подарил ей ребёнка, женщина выбросила нож и они жили долго и счастливо."
   "И умерли в один день."
   "В четверг?"
   "В чистый..."
   "И не писали друг другу эсэмэс"
   "Долгими зимними, летними и весенними вечерами"
   "Осенними забыл."
   "Забыл... Когда ты от него уехала к маме, у меня настроение лучше стало."
   "Ты же не чувствуешь мою жизнь, ведь правда? У меня тоже. А может тебе хорошо, что мой муж меня не обнимает?"
   "Тебе от этого плохо?"
   "Иногда."
   И зачем тогда всё это? - я швырял телефон и ходил по квартире кругами, чувствуя, как внутри меня разрастается едкое пламя разлуки. Это пламя сжигало всё лишнее, обнажая лишь остов, скелет и я молился ему, как варвар, не зная слов, не понимая, через какие ворота вливается в мою душу "блаженны кроткие" - и я буду кроток, как самый распоследний агнец, я выполню все заповеди и напишу новые, если только она будет рядом.
   Потом она отвечала на моё смс и я возвышался над всем миром как победоносный варвар и гроздья наших эсэмэс пухли, наливаясь соком нетерпения и виноградарь обходил свои наделы, прикидывая каким добрым будет вино в этом году. На месте сотовых операторов я взял бы под своё крыло влюблённых и даже организовал для них мощную романтическую индустрию разлуки - кафешки, беседки, парки, отели, космические корабли... Влюблённые всего мира отбивали бы любые затраты, беспрерывно топча клавиши телефона в эсэмэсках и насыщая эфир густыми резонансами разрывающихся от напряжения чувств. Прибыли связистов-воротил наверняка распухли бы почище чем от афганского наркотрафика...
   В конце августа Мобликов снова лёг в косметическую клинику. На консилиуме предполагаемый реабилитационный период был продлён до октября и Энни, не дожидаясь его, уехала к маме на материк. Эсэмэсное общение прекратилось, и я перелистывал память моей старенькой мобилки, удаляя адреса и телефоны целыми папками, натыкаясь на странные обрывки то моих, то её смс: "Ну и трясись от страха, мармелад несчастный", "Твоё убийство только добавит проблем" и "Скучаю как собака". Именно тогда нам пришла в голову мысль, что в обществе будущего обязательно будет закон, позволяющий любимым убивать друг друга без всякого за то наказания...
   Интересно, кому первому стоит поднимать трубку телефона? Если звонят в твою сторону - ты в выигрыше, потому что тот, кто звонит - этого хочет. Если ты начинаешь первым, то берёшь на себя благородный труд изменить к лучшему плохое настроение собеседника. Но лучше всего, если бы людям звонил кто-то третий, откуда-нибудь сверху и мы, как дети, стараясь опередить друг друга, и опрокидывая по пути старые игрушки, неслись бы к этому звонку.
   Теперь, издалека, Энни по-прежнему казалась мне похожей на андерсеновскую снежную королеву, но, несмотря на жестокость этого отображения, я сильнее чем когда бы то ни было, желал встречи с ней. Странно, что, нарушая все формы человеческого общежития, она оставалась по-прежнему кристально чистой, даже когда делала то, что никак нельзя признать честным с точки зрения морали. Значит, именно в ней как в любой женщине было заключено именно то право, тот закон, что восхищал кёнигсбергского философа?
   Когда мои мечты уносились в обратную сторону (а фантазия носит нас не только в светлые края), мне казалось, что сердце моё растягивается невидимым резиновым жгутом и я отдал бы всё, что имел любому мошеннику, пообещай он так, просто, без всяких гарантий, моментальное исполнения желаний.
  
   - Ты боишься меня или издеваешься надо мной? Или закрываешь глаза? Энни, это ненадолго. Зачем я тебе? Забавный человечишка, игрушка, лишнее тёплое одеяльце?
   - Ты мне нужен, потому что по-другому у меня не получается, пока. А я?
   - Ты мне нужна, чтобы человечество не вымерло.
   - Слишком общо.
   - Как-то глупо признаваться в любви человеку, которому не хватает мужа.
   - Тем более глупо это делать тебе.
   - Ты боишься меня?
   - Да. Когда ты не рядом. Наконец я сказала это.
   - Стоит позвать.
   Она позвала, но я не поехал. Почему? Не было денег. Или отложил на потом. Не помню... Существуют тысячи мелочей, которые не позволяют нам приблизиться друг к другу и только одна причина, что позволяет и оправдывает всё. Но ещё, по-видимому, есть нечто или кто-то, распоряжающийся людьми так, что только в нужный час сводит в единую нить тысячи наших растрёпанных чувств и стремлений. А если это не получается, мы уже оправдываемся и подкладываем под это обоснования. У неё ребёнок и почему я должен мешать его счастью, думалось мне, кто я, по большому счёту, такой, зачем мне это - всё это всешалось в одно решение - не вмешиваться больше в чужую жизнь.
   В конце весны я уехал на сессию, Маринку откомандировали на выставку, нас закрутила мелочёвка, и прошлое превратилось в стёршиеся лица римских монет, что смотрели с Маринкиных нумизматических фотоальбомов.
   В то лето в столице стояла жара, и мы с Мариной одновременно очутились в центре страны, синхронно определив сей факт по прыткости телефонных операторов, включивших разбойничий роуминг. Пользуясь случаем, условились встретиться, чтобы съездить в антикварный магазин "Чудесный старьёвщик", где ей надо было подобрать антураж к заказанному интерьеру. Как нищий, перебирающий свои нехитрые пожитки, я вспоминал все наши приключения, как перебирают старые милые вещи. Зачем люди беспокоят своё прошлое, где и счастью и несчастью было место, где всё так сплелось, что ясен смысл воспоминаний счастья, но неясно, зачем вспоминать мучения? Может, стараясь найти ошибку в череде отношений, стараясь заглянуть за горизонт событий, отыскать точку невозврата, чтобы, в который раз мысленно дотрагиваясь до неё, мучиться ещё больше. Наверное, такая боль лучше скуки.
   До встречи с Мариной оставался час, и я слонялся по площади, натыкаясь на скользящие взгляды привокзальных жуликов и испытующие милицейские взоры. Сторонясь надоевших витрин и выученного наизусть киоскёрского ассортимента, я осел в зале ожидания. "Нынче вокзалы, - по-соседски ворчал закутанный в шаль вологодский дедушка, похожий на гриб-боровичок, - совсем не те, что довоенные..." Моей памяти не хватило на солидарность с ним. Двадцать лет назад путешественники, не принятые на постой, шли на кольцевую линию метро, где можно было покимарить, не опасаясь людей в красных шапках.
   В центре зала, возле вокзального бюста вождю пролетариата, в квадратном приямке, окружив себя баррикадами рюкзаков, невзирая на вокзальную милицию, юные бородачи провозглашали тосты за фундаментальную науку. И тут я заметил, что один из них чрезвычайно похож на Мича, (правда, густая окладистая борода мешала признать его окончательно), моего старого приятеля - ещё с "московского периода".
   Ровно через год после музыкалки у меня "прорезался голос". Песни я напевал с самого детства - и в саду, и в пионерском лагере и даже в больнице, где валялся с воспалением лёгких. Но то были обычные, не мной придуманные песенки, теперь же звуки возникали сами собой, выплывали ниоткуда и складывались в мои собственные мелодии. Конечно, я не помышлял ни об училище, ни о консерватории, (антипедагогическая музыкальная прививка как иммунитет от оспы - на всю жизнь), но стоило прислушаться к себе, выключив все посторонние источники звука, как чудесным образом ниоткуда родившиеся мотивы преображали любой всплеск бытия музыкальным орнаментом, выстраиваясь вокруг события, словно звуковое сопровождение. Мне нравился мой голос, я был уверен, что он обладает неповторимым тембром и ароматом, и любовался собой изнутри, вкладывая в каждую ноту максимум артистизма. Я взлетал Орфеем в античные небеса и парил над землёй, забывая о земном притяжении.
   Перед ремонтом из моей комнаты вынесли вещи и поснимали ковры, и там приключилась прекрасная акустика. Тридцатилетняя соседка (конечно, кажущаяся мне древней старухой) в легкомысленном голубом халатике, заскочив за солью, очень физиологически улыбнулась, чуть не изнасиловав меня этой улыбкой: "А знаешь, слух у тебя есть ...". Я жутко смутился, осознав, что все мои "а капелла" отлично слышны через тонкую стену. С тех пор, как только я хотел воспроизвести рождающуюся внутри мелодию, становилось стыдно и представлялось, как соседка, сидя возле стены, прислушивается и немо шевелит губами как морская медуза. Приходилось убавлять громкость до предела слышимости. Однако так тщательно сдерживаемый звук обязан был вырваться на волю.
   И вот мы с одноклассником сколотили группу "Железный жираф". Текстов было, что металлолома на субботнике, ещё больше желания видеть себя в воплях поклонников, где каждое движение становится жестом, которому подражают миллионы. Несколько месяцев наши горящие взоры воспламеняли окружающую действительность, а сердца бились в такт будущим композициям. Но дело тормозилось отсутствием аппаратуры. "Советизм" нас не устраивал - нужен был "драйв", а, значит, идея подло упёрлась в финансы. Проекты по продаже фоток знаменитостей не оправдались - рынок постеров пребывал в зачаточном состоянии и свои несчастные семьдесят три копейки мы выручили исключительно из-за уважения длинноволосого покупателя к таким же фронтменам, творящим в волнующе-далёком "мире чистогана". Тогда мы решили идти "ва-банк". Студийная запись, авторитетничал одноклассник, превратит наши провинциальные пробежки по горизонтали в настоящую "лестницу в небо" и не надо будет долго и нудно добиваться славы, закидываясь самогоном на сельских гастролях.
   Писали на бобинный магнитофон с порепаным пассиком, в треугольный микрофон, возбуждённо похрипывающий от предвкушения места в будущем музее славы, в который я выкрикивал тошнотворную рифмованную мешанину из пафосной романтики и нереализованных амбиций.
   Российский Порт-Артур, американский Перл-Харбор и персидская битва у Саламина - что они по сравнению с моим огнедышащим провалом! После исполнения и прослушивания записи (одноклассник подозрительно оживился), стало ясно, что ни голосом солиста всесоюзного детского хора радио и телевидения, ни голосом солиста, собирающего стадионные площадки, да и вообще - голосом - я никогда не обладал. Звуки, выходящие из динамиков, напоминали вопли подгулявшего матроса, потерявшего судно, а подчёркнуто проникновенное исполнение убеждало слушателя в том, что исполнитель нуждается в операции по удалению аденоидов. Одноклассник, как будто сдавив что-то внутри себя, заторопился и ушёл, прихватив "по надобности" магнитофон. После я узнал, что торопился он недаром. Вместе с другими кандидатами на место в группе они ещё раз прослушали мой дебют и, изощряясь в остроумии, пришли к выводу, что с такими данными можно истреблять колорадских жуков, а если подбавить децибелов - рассеивать демонстрации в странах недемократического режима. Я был исключён из состава группы. Эти сведения донёс мне Мадис, случайно оказавшийся рядом. Я плюнул на предательство одноклассника, и "ушёл в подполье". Но уже через год, как только я очутился в столице, мои наполеоновские планы ожили заново. Хотя вокал был исключён из списков "рычагов славы", оставалась гитара. Примеряя маску сурового и мрачного корифея гитарного ремесла, я наткнулся на объявление, и вознамерившись подтянуть доморощенное мастерство до приличного уровня, поскакал по указанному в листке адресу. (Тут тостующий повернулся в мою сторону и я узнал его окончательно - по непримиримому и даже несколько свирепому выражению лица, под которым скрывалась готовность к лучезарнейшей из улыбок.) Тогда он тоже околачивался у кабинета и не слишком дружелюбно посматривал на меня - наверное, я слишком смирно сидел у стены. "Музыкант?" - взял он быка за рога. Через полчаса мы были "неразлейвода", по крайней мере, что касается жизненной позиции, непримиримой ко всякого рода попсе. Новоявленный басист тотчас подбил меня сколотить "рок-банду". Сначала он немного опешил, когда выяснилось, что мы тёзки, но быстро нашёлся: "Ты будешь Майкл, а я Мич."
   Текст нашей первой песни повествовал, что на далёком-далёком севере, есть маленький магазин, там работает милая девушка, продавщица плетёных корзин. Песня начинались ласковым гитарным перебором. После чего неспешная кантилена в стиле "Вологда" взрывалась драйвовыми диссонансами и навевающим ледяную жуть припевом: "Факин щит! Факин щит! Продавщица плетёных корзин!"
   Однако и здесь начались интриги - вокалист вписал своих ставленников на совещании у завклубом, исключив меня и Мича из состава группы. Мич, пыша благородным негодованием, сказал, что за такое надо бить морду. "А заодно и клавишнику. И басисту. Потом... если надо будет."
   Мы рванули в Бибирево, не без труда нашли дом вокалиста и устроили засаду. Прошло три часа. Всматриваясь в сумеречную темноту, мы ничего не видели, кроме собак, опасливо выглядывавших из-за куста. Прошло время возвращения с работы. Потом время ужина. Просмотра телепередач. Подходило время вечернего чая. "Юлит, наверное, неподалёку. Боится!" - доверительно шепнул Мич. Через час послышался шум, и к подъезду подкатило такси. Подавшись вперёд, мы приготовились обрушить словесный поток, которым предстояло деморализовать "изменника". Но из машины с шашечками выбралась немолодая женщина и радостно всплеснула руками: "Миша! Как мне повезло! Сегодня весь день такой. А вы тоже друг Гриши? Вот хорошо! А то я звоню-звоню, а его нет. Да купила четыре мешка капусты, а донести некому. Спасибо, Валера подвёз". Хмурый Валера, по лицу которого было ясно видно, что тащить мешки наверх он не собирается, уже выгружал шишковатые сетки, наполненные холодными кочанами. Мотивов для отказа не было - не говорить же матери, что мы пришли мутузить её сына, да ещё и непонятно за какие грехи.
   Мы волокли капусту, которую вокалист потом хрумкал всю зиму, на четырнадцатый этаж (лифт, конечно, сломался) и нас заливало потоками: "Да какие вы хорошие ребята" и "чтобы я без вас делала". "А уж мы то что..." - отфыркиваясь от потных капель, с натужной иронией шептал Мич. За чаем мама рассказывала, какой у неё замечательный сын, рассада и котёнок Барсик. Домой мы шли с чувством, которое испытывает отпетый хулиган, которого застали за узорным рассаживанием цветочных "Совет да Любовь" на клумбе возле ЗАГСа.
   Через год Мич бросил институт и махнул в Новороссийск, где, по слухам, каким-то образом попал на научное судно. Мич был и книжником, и мечтателем: "Бунт попсы против строя удался! Народ и массу всегда заводила музыка. Вспомните марсельезу!" - кричал Мич, потрясая тетрадкой с текстами. "Текст к музыке инстинкти-ивно прилипать должен. Как мужчина к любимой женщине. А не блядство какое... голливудское. Да во всех их фильмах четыре музтемы - таинственная, страшная, торжественная и сказочная. Плюс бубубмс-экшн. А музыка - это мышление!". "Сон разума!" - интонировал он, - Абла устэ эспаньол, йо компрандэ пэроно пуэдо...капричос твою мать, - у бодрствующих один мир, у спящих две тысячи! Достало упрощение, достали метафоры! Сон разума не рождает чудовищ! Во сне разум активно живёт и развивается. Химер, гарпий и прочих пожирателей Лаокоонов рождает не спящий, а скучающий разум! Разум без мечты и её воплощения!"
   ...Наконец, он развернулся и под суровой бородой с непримиримым подбородком я узнал физиономию, готовую к лучезарнейшей из улыбок. На рюкзаках валялись похожие на него бородачи - "мэнээсы" и ассистенты кафедр - собирались кто в Питер, кто по домам, но череда дней рождений, россыпью выпавших на одну декаду, притормозила их в столице. Мич (приятели называли его "Митич") познакомил меня со своими друзьями, они выпили за встречу, за новорождённых - по очереди, с перечислением заслуг, планов и личных озарений (я отговорился одной стопкой и лимонадом), после чего бывший музыкант, а ныне признанный ихтиолог Олег Дмитриевич принялся развивать теорию про то, что жизнь на Земле - тоненькая прослойка, подобная мозгу, которая своим сознательным веществом обволакивает планету, покоясь на взрывоопасной и враждебной человеку подкорке.
   Марина вывернула из-за внутривокзального памятника Ленину, словно медвежонок из-за бочки с мёдом. На лице был написан тщательно скрываемый нектар, а глаза лучились удовольствием медовой взятки. Чего это она так радуется? Всего-то от того, что мы едем на какую-то барахолку? Я с горькой иронией осознавал всю степень людского несовершенства. Как всё-таки они радуются возможности купить, приобрести... Правда, мои новые приятели тоже смотрели на меня как-то странно. Так смотрят на нечто совершенное - восхищённым и каким-то даже поедающим тебя взглядом. Видимо, мои глаза являли всю горечь бытия вкупе с проблесками истины, и они оценили это. Ну правильно, когда-нибудь истина должна восторжествовать! Правда, торжеству справедливости мешало ощущение некоей недовыясненности, некоего сквозняка. Но что такое? На меня ли они уставились? На всякий случай я оглянулся.
   Теперь уже меня круглым китайским болванчиком подвесили на блестящей от счастья пружинке, заставляя переводить взгляд с одной женщины на другую. Марина смотрела на Энни, Энни на меня, а я - на обеих сразу.
   - Милостивые дамы и господа! Ближайшее лето мы будем утолять жажду дождевой водой! - возгласил Мич (он всегда отличался импульсивной деликатностью). Бородачи одобрительно загудели. Через пять суматошных минут оказалось, что Марина тоже знает приятелей Митича и аспиранты насели на нас, уламывая составить компанию. Марина держалась молчаливого красноречия, Энни, как муха в сиропе, барахталась в смешных отговорках, я с трудом сдерживал ликование. "Надо позвонить домой" - строго сказала она, хотя в глазах её блестело что-то совсем иное, чем забота о далёких близких. После тщательного обсуждения плюсов и минусов, (как бывает, когда все хотят, но "делают вид", чтобы соблюсти приличия), мы, теряя от радости рюкзаки, шарфы и шапки, хаотично погрузились в обшарпанную электричку.
   Позади оставался раздувшийся от городских болезней мегаполис - мы стучали по шпалам в сторону Карманово. Сначала мимо промчались весёлые граффити, потом сердитые бетонные заборы, ржавые гаражи лаконично сообщили, что "Коля гей", а "Силай бугор", и вот уже за краплёным окошком бирюзово мелькают подмосковные леса и лощины с разросшимся борщевиком. Многоэтажная Россия превращалась в пятиэтажную, пятиэтажная в одноэтажную, одноэтажная в приземистый частный сектор. Спичечными коробками, припрятанными в сельских карманах, выглядывали богатые дачи, выныривая из зелени - то серебристым "хай-теком", то старинной купеческой усадьбой. Но чем дальше, тем скромнее становятся постройки и, наконец, мы в полосе, где земля уже не золотое дно, а место для садов и огородов. Вот и наше скромное "бунгало" утонуло в рябинах и тополях, а на задворках заросший пруд рисовал извилистую водную дорожку, по краям которой желтели буйки кувшинок. Ивовые ветви свисают над заводями, касаясь поверхности воды, и смелые рыбки в гимнастическом изгибе вонзаются в хрустальный воздух, чтобы схватить застывшего над водой мотылька. Никак не верилось, что всего в трёх часах езды или ещё лучше - в трёх днях пути (с посохом и узелком на плече), белёсый от утреннего тумана город-переросток ревёт и мечется в мучительных родовых схватках, вместо чего-то значительного каждодневно выдавливая тысячи мелких успехов и неудач.
   "Мэнээсы", немного приунывшие после краткой и не внушившей им оптимизма разведки в отношении Энни, с головой окунулись в сельскую экзотику и через день уже заправски гоняли по раздолбанным грунтовкам на стареньком "Уазике" рыбака Тоши, который открывал им грибные и рыбные места. Попутно они поили местный "колорит" дорогим ирландским вискарём в ответ на истории о непростых взаимоотношениях города и деревни. Все быстро нашли общий язык, и только мы с Энни оказались несоединимы, словно куклы из разного материала. Сближение после разлуки запнулось о невидимую преграду, которую нельзя было обойти - мы торчали с разных сторон стены, выросшей между нами за это время. При всей экзотической тонкости и отсутствии стыдливости в вопросах того, что называют интимом, Энни всегда придавала преувеличенное значение правилам приличия. Она то и дело хваталась за супружество как за привычную простыню в бане, стараясь прикрыть ею свою просвечивающуюся наготу. Ведь мы только "дружили" и это странное балансирование на грани отношений походило на цирковое представление, где за кажущейся лёгкостью - бремя тяжёлых репетиций, во время которых артист обливается далеко не бутафорским потом.
   Даже там, на Севере, когда мы оставались вдвоём, загруженные домашними заботами, с нами постоянно случались коммунальные аварии: сковородки пригорали, еда пересаливалась, в ней не хватало лаврового листа, кориандра или мяса. И хотя мы страшно боялись ничегонеделанья, которое сразу бы выявило нашу совершенно семейную преданность друг другу, бытовые деяния делались наспех, как будто за ними стояло основное, то, чего ни она, ни я допустить не могли. После, оправившись от кулинарного преступления, обнажавшего нашу бытовую тупость, Энни бросалась в психоанализ, практикуемый её сожителем. Мы не виделись неделями - в это время она становилась примерней жены Цезаря, при встрече выливая на меня вёдра колкой прохлады. Не умея справится с этим, я шёл в какое-нибудь пустяковое кафе, напивался и набирал её номер, потом бросал трубку, вдалбливая себе, что Энни спит с мужем из-за денег, что она не так уж красива (что, положив руку на сердце, было чистым враньём), но - даже в снах она чувствовала себя как дома, проходя по ним неодетой, как по своей спальне. От этих неувязок в статусе мы никак не могли понять кто мы такие друг для друга, отказываясь от самого простого ответа. Но там мы почти нашли друг друга, здесь же, на этой простой подмосковной даче, в словах и фразах, что изредка вспыхивали между нами, постоянно высвечивался потаённый уголок. В нём молчали тревожащие воображение скульптуры, залитые слоем льда. Внутри этих скульптур было что-то живое, но трудноразличимое за трещинами и прожилками, черты искажались и кто там таится - отъявленные уродцы или нимфы небесной красоты, было неясно. Мне очень хотелось освободить их, но преграда была слишком прочной, оставалось бродить в застывшем "стекле", не умея начать действие. Наше молчание походило на спектакль, где двое сидят друг против друга, сидят долго и беспрерывно, может быть, час или год. И вдруг один из них кричит: "Заткнись!", кидая во второго комок радости, перемешанный с обидой от того, что мы так долго были порознь...
   Как человек с хорошей эмоциональной памятью, Марина чувствовала разлад не меньше нашего, тем более, что он мучил её с обеих сторон. Она волей-неволей оказалась в роли переводчика, объясняя смысл слов людям, забывшим общий язык. Но "толмач" явно недавно изучил оба этих языка и ещё путался во временах и склонениях.
   Как-то утром она пошушукалась с Мишей, и следующим утром на дачу была доставлена корзина какого-то особенного вина из запасов отчима-коллекционера. Шесть заплесневелых бутылок они влили в нас чуть не из ложечки. Бородачи особенно восхищались последней бутылкой и призывали исполнять романсы. Этим же вечером, после пятнадцатого "романса", который оптимистично начинался: "нас извлекут из-под обломков", Митич признался, что наконец-таки отомстил отчиму за его "французский снобизьм" - заключительный литр "етого Шато-Марго" он развёл кармановской самогонкой.
   Высшие спирты, выбродившие из французских виноградников, и сивушные масла местной кармановской выгонки спелись в безумно-гармоничном ансамбле и наутро нас ожидало космическое похмелье. Зелёноватая Энни лепетала "я вам этого никогда не прощу", но мы вновь увиделись и "услышались", как будто после долгого прослушивания "моно" нам вдруг включили "стерео". Лёд был сломан, мы словно в темноте ощупывали друг друга - с каждым словом пробираясь к тому месту, где остановились четыре года назад. Память раскручивала старую пластинку, но спасение оказалось не в воспоминаниях, а в музыке, в той же самой музыке, когда длиннющей арктической ночью, не соглашаясь с закрывшейся дискотекой, мы шли домой и прыгали под пронзительный "Muse", роняя мебель и дистанцию, потом включали воду в ванной и забывали про неё, затапливали соседей, и, торопясь, пока никто не пришёл, смеясь и толкаясь в тесной комнатке, вычёрпывали воду скребущими душу совками.
   На утренней зорьке Митич с Тошей, поёживаясь от холода, убегали к речке, днём спали, ночью "бродили" - в отдалённом пруду ловили бреднем больших как доисторических птиц, раков. После варки в закопчённом ведре с душистыми зонтиками укропа эти членистоногие пунцово краснели, напоминая флаг какой-то страны. Потом - утренние истории, как наши друзья завязли в сочном непролазном болоте, как тракторист выписывал кренделя по ветхому деревенскому мосту... Они уезжали на тарахтящем "Уазике", оставляя нам яблоки, молоко, и лунные головки сыра в зеленоватой от тины корзинке. Вечер за вечером мы оставались втроём, качаясь в старинном гамаке. Гамак был основательный, на широких поперечных балясинах, с крепкой холстиной, закреплённой по обочинам обтёртой просмоленной бечевой. С одной стороны он крепился на толстенькую сосну, другую поддерживала молодая яблоня. Наверняка этот покачивающийся маятник сибарита выдумал кинестетик, человек, не умеющий говорить без прикосновений к соседу - вдвоём ещё можно было умоститься, но лежать втроём, не прижимаясь друг к другу было совершенной фантастикой. И очень хорошо, думал я, что с нами нет её мужа - гамак бы не выдержал.
   Предосенние вечера были бесконечно долгими и мы, переплетясь конечностями, покачивались, ощущая себя странным трёхголовым жучком, лежащим в волшебной куколке.
   Ранним свежим, почти холодным утром Энни решилась отправить эсэмэску, что едет с нами, тут же раздался щелчок, и в трубке сердито зажужжало. Мобликов ставил вопрос ребром - или они едут на Сейшелы, или он ложится в больницу. Но влияние расстояния на неустойчивую связь явно положительно. Энни неумело улыбнулась: "Снова на пластику? Приезжай сразу после выписки".
   Ночью Марина расставила по саду маленькие свечки и они, не колебаясь, горели, вписанные в причудливые геометрические фигуры. Над головой летело звёздное небо. Пространство плавно прочертил сияющий метеорит, и в затихшие дачи что-то шлёпнулось. Через три дня мы уехали на море.
  
  
  
  
  
  
  
  
   IV
  
   Море скользило взглядом пресыщенной гетеры, столь же пленительной, как и десять и сто тысяч лет назад, хотя и несколько уставшей от снующего по ней люда. Здоровенная мать-Сибирь, раскосая оренбургская девка великих степей, девочка-подросток Заполярья - все высыпали на берег - с надеждой, с вызовом, застенчиво... От одних ещё пахло арбузами и свежим огурцами, от других морозом и тающей на языке рыбой, третьи обдавали тебя нежным опахалом табака, вина и косметики городской черты, за которой чувствовалось нечто гораздо более недоступное - в северных краях природа по-настоящему просыпается только летом, коротеньким как хвостик лемминга - здесь же она красовалась во всём своём естестве.
   Большая часть посёлка висла на скалах ярусами Семирамиды и только "первая линия" пласталась крышами гостиниц, частных пансионатов и домовладений, цепляющихся за скалы беседками фиолетового винограда. Наш домик притулился к самой верхотуре. Прячась за лесными яблонями, прямо к нам поднималась извилистая тесная тропа. Изогнувшись и вильнув, она неожиданно заканчивалась маленькой обрывистой площадкой, выныривающей из колючих зарослей так резко, что перед открытым пространством кружилась голова. Под обрывом жарко синела пустота, и ищущий опоры взгляд встречался с твердью совсем вдалеке, где уже не различить мелочей. Одна из скал, как высунутый из воды язык, выдавалась далеко в небо, а под ней прятались ступенчатые подводные террасы. Кудрявые заросли плавной подковой обнимали сверкающую чашу моря, кипарисы выскакивали из них тёмно-зёлёными столбиками, а если вглядеться, можно было различить, как от берега по ребристым ручьям ступенек тянутся курортники, издали похожие на бледно-коричневых клопиков, перевязанных разноцветными ниточками. Залив был виден как на ладони, и я часто рассматривал "свои владения", чувствуя себя как бы непризнанным королём побережья.
   Дядя Энни был из караимов, звали его Томалак. В своей вечной каракулевой шапочке и постоянной занятостью он чем-то смахивал на муравья - с самого утра его можно было увидеть в нижней части двора, где он занимался непрестанными строительно-хозяйственными улучшениями. "Я хан, ты хан, некому сена дать коням" - приговаривал он, мастеря какой-нибудь хитрый умывальник с ножным приводом. Когда мы возвращались с морских процедур, Том обычно сидел в маленькой келье и, нацепив очки, читал какие-то старые книги. Не из этих ли ветхих томов родился его дом, это торжество биоинженерии? Признаться, он и воплотил эту идею настолько искусно, что обыкновенный будничный мир казался беспомощным и неуклюжим.
   С начала апреля он писал Энни короткие письма, приглашая её и всех её "любимых друзей", потому что строил он дом для того, чтобы там жили люди. Почему-то письма он писал на чистом, даже литературном языке, а говорил коротко и как-то странно, экономя слова, как будто считая, что то, что должно быть понято, будет понято и так, а что не должно, пусть остаётся в тайне.
   Этим летом Энни наконец ответила, и мы прибыли - утренним рейсом.
   По местным меркам наше жильё находилось слишком высоко. Таксист Гамлет, сдержанно пылкий армянин с до синевы выбритым подбородком, налегая на двойное "р", "ррассказывал", что до революции у моря "испокон веков" стояли генеральские особняки, а выше - дома всяческой челяди и ремесленников - сапожников, портных... После этого он с увлечением добавлял, что живёт возле самого берега, а его дед хвалил эти места за плохие дороги, способствующие его наследному ремеслу. Покрасовавшись и выпустив пар, Гамлет успокаивался - зачем аквапарк, фуникулёр и всякие кафе-мафе, если есть солнце, море, горы и зелень? И конечно, отдыхающий, которого много не бывает.
   Дом дяди Тома сверкал на самой вышине солнечными батареями и был виден издалека. Внутри он был прост и скромен и только огромный холодильный шкаф поражал воображение, зато снаружи... На высящейся над мансардой астрономической башне помахивали лопастями ветряные генераторы, а первый этаж и нижние стены были сложены из растущих деревьев. Дом с окружающим его садом поражали гармоничной красотой здорового растущего организма - с первого взгляда это казалось невероятным - дом, выстроенный из живых материалов (ни малейшего признака старения не было видно во всей трёхэтажной надстройке) медленно рос - ежегодно стены прибавляла несколько сантиметров и декор менялся в рисунке, переменяя сочетания навесной отделки, но почему-то не разрывая единой линии крыши и не давая течи даже в самые сильные ливни. Мощный фундамент был частично высечен из скалы, а частью сложен из крупного мрамора и туристов, которые видели дом только издали, волновал гораздо более прозаичный вопрос - как дядя Том смог построить его без помощи техники? Ведь тащить "стройку" пришлось бы только на себе - дороги тогда ещё не было - и он в самом деле шесть лет тянул в гору камень, цемент и песок для основы, в жестяных баках, закрепив кожаную лямку на лбу. Как бы то ни было, через семь лет каторжного труда живой замок, похожий на сны Фиораванти, вырос, и даже если бы не занимал господствующей высоты, с его живой, оплетённой лианами разносортного винограда веранды, с этой выдающейся в сияющую синь площадки, где буйный растительный хаос упорядочивала только линия морского горизонта - сквозь нескончаемо южный лес зелени всё равно были бы видны все крыши посёлка. Инженерные чудеса на этом не кончались: верхняя половина дома со всеми своими башенками, телескопами и флюгерками была посажена на огромный часовой механизм и вращалась вокруг своей оси, следуя за солнцем. Можно было знать время с точностью до астрономической секунды, но хватало и того, что говорило фруктовое окружение. А оно говорило о том, что яблоня - это утро, ажурная листва инжира - время обеда, а тёплая груша, стучащаяся жёлтыми плодами в окно - почти вечер. И уж совсем обыкновенно, хотя и не менее живописно, из неглубокой ниши в скале бил родник, и через большой и тенистый, в несколько ярусов сад, реликтовыми соснами теряющийся в долине, по узкому каменистому ложу с хрустальными ажурными мостками, протекал холодный до ломоты в зубах ручей. Если бы не его потаённое расположение, место было бы наверняка осаждаемо туристами, пожелавшими бы полюбоваться на этот полёт архитектурной мысли и функциональный уют, спаянные воедино в этом шедевре. Но замок Тома был надёжно прикрыт отвесными скалами с одной стороны, плотной застройкой с другой, а снизу ограничен извилистыми и постоянно перекрываемыми путями, и, несмотря на доступность, производил впечатление тщательно охраняемой территории - так что любоваться туристы предпочитали издали.
   Здешние светло-серые скалы на первый взгляд были доступней; не слишком прикрывая свою наготу нарядами из хвойных лесов и диких яблонь, не менее диких фисташек и пушистых скальных дубов, они сулили лёгкую туристическую прогулку. Но вместо этой прогулки (что было самое удивительное) - с верхнего этажа обсерватории можно было в ясную погоду различить снежные горы! Как можно сквозь кривизну земли, сквозь дымы и туманы, через тысячи километров моря и пыльной суши разглядеть эти снежные горы вопреки всем законам оптики, я не понимал, да и не давал себе в этом труда. Я просто ясно видел то, что видел когда-то, тридцать лет тому назад и знал, что это были не сны, не мечты и не воспоминания.
   В моём родном городе, если погода выдавалась кристально ясной, с балкона тоже открывались белоснежные хребты, подсвеченные алым рассветом - они парили высоко над миром и если б не карта, географически точно доказывающая, что меньше чем за сто вёрст - Большой Кавказ, можно было подумать, что это прекрасный мираж из книжек про троллей, кобольдов, гномов и вот-вот из-за скалы выскочит какой-нибудь легендарный Сеска-Солса.
   Как только мы вошли в дом, первые полчаса Марина (да признаться, и я) озирались и восхищённо цокали языками, потом дамы принялись восторженно звонить во все стороны мира. Однако уже через час их не удивляли ни архитектурные открытия, ни инженерные инновации этого идеального дома, и они по-женски быстро обжили его, как береговые ласточки обживают новый, дотоле неведомый им берег.
   И вот пришло время плескаться в море - до усталости в каждой клетке тела, до боли в мышцах путешествовать по многочисленным окрестностям. Возвращаясь и с гор и с моря, мы дефилировали мимо главного перекрёстка посёлка, где в средоточии стекающихся отовсюду дорог стояла тётя Эмма, чья ширина конкурировала с высотой. Каждое утро перед этой грозой фитнеса на широком деревянном лотке развратно возлежали янтарные залежи сладостей - пройти, не соблазнившись пахлавой с орешками, чак-чаком или ещё десятком трудно запоминающихся, но легко поглощаемых вкусностей было выше человеческих сил и пока ещё стройные девушки со стонами меняли деньги в близлежащем обменнике, наслаждаясь кондитерским распутством. Прочие курортные "плодожорки" тоже запивали его прохладным розовым вином, развалившись в шезлонгах для особо везучих клиентов; над ними высились далёкие подголовники скал, а вечером на морском небе вырастали облака, облитые соком заката, и свет медленно утопал в их складках, обменяв утреннюю бледность на фиолетовый атлас южной ночи. Утром, как будто оставшиеся от ночи, на каждой террасе с широких разлапистых деревьев свисали сиреневые фонарики инжира и льстивые южные торговцы учили правильно обращаться с разломленными половинками - если потереть друг о друга, они теряли зернистость, истекая приторно-сладким соком...
  
   На второй день с утра у женской половины была намечена прохладная оздоровительная программа с лечебно-профилактическими процедурами. Я бездумно сидел в теньке, уставившись на мангал и аккуратно напиленные абрикосовые кругляши.
   Напротив кухонного стола чинным рядком восседали невесть где нашкодившие (в этом не было никакого сомнения) коты и наблюдали за моими бесцельными перемещениями. На их лицах были написаны любовь и послушание. Рыжий кот душераздирающе зевнул, обнажив розовую пасть с блеснувшими на солнце маленькими кинжалами клыков, и мне пришло в голову, что все эти семь дней был слишком бессовестно счастлив. Тут, будто прочитав мои мысли, ко мне подошла Энни. Обычно, когда она настраивалась на мою волну, мне становилось хорошо и это даже льстило самолюбию - но не сейчас.
   - О чём мечтаешь?
   - Хочу, чтобы так было всегда.
   - Как? - ну вот, она зазвенела таким хрустальным холодом, что у меня возникло чувство, будто где-то в средостении ворочается ёрш с ядовитыми иголками... но я всё ещё продолжал прикидываться беспечным купальщиком:
   - Чтобы все кого мы любим, были рядом.
   - Мой муж, отец моего ребёнка, не рядом. - (ёрш испустил порцию яда).
   - Ну и целуйся с ним завтра! - неожиданно вспылил я, треснув ерша по глупой голове.
   - Ну и буду! - ответила она с вызовом.- И не только... Она отвернулась и ушла в свою комнату. Дверь скрипнула и плотно затворилась. Ёрш выгнулся, ударил меня всеми своими иглами, и яд докатился до самых уголков век. Он растворился в глазных яблоках и когда я закрыл их и попытался взглянуть в своё внутреннее пространство, я вдруг увидел, что жгут любви, соединяющий нас, пережал чувство долга - с точки зрения общества я просто обнаглел, значительно превысив полномочия, ведь у неё всё-таки есть муж, дети и прочая ячейка общества. Общежитский рупор хрипел, но суть его послания оставалась одной - я взял такой огромный кредит, что расплата должна была наступить мгновенно. В голове стучали слова, которые она мне сказала. Но ведь лживо, лживо всё, что происходит у нас в голове. Невозможно даже приблизительно передать всё то, что нас волнует. Ведь не то она хотела сказать, явно не то. А если разобраться, после того, как остынет солнце, от нас останутся не слова, а чувства, которыми мы обмениваемся. Ведь это совсем не те "розы", "слёзы" и "закаты", не те "одиночество", "тоска", не та "жизнь", и не та "смерть", которыми мы бросаемся друг в друга, тщетно пытаясь передать ощущения. Их тысячи, чувств, и поделиться ими невозможно, но вот есть одно, которое охватывает двоих как целое, действует, словно ты вбираешь в себя не только чувства любимого человека, но и прежние предметы пространства; прежние чувства и ощущения наполняются особым смыслом - и видятся, слышатся и осязаются в два раза сильней и отчётливее. А если у чувства нет ответа? Эх, смотаться бы отсюда подальше - хотя бы на день или ночь - привести растрёпанные мысли и чувства в порядок...
   Подошёл дядя Том. В мягких чувяках, от того не слышно. Со склона его овчинного жилета, отчаянно стрекотнув, взлетел синекрылый кузнечик.
   - Дядя Том, что мне делать?
   Том поправил лёгшее не на своё место поленце, отвернулся и посмотрел в сторону гор.
   - Сегодня день хороший - до утра без дождя. Там заночуй... - взглядом он показал на лысую макушку, к которой вели то лесистые, то голые каменные уступы. Там наверху, объяснил он, между лесом и скалами, есть колодец, ведущий к подземным пещерным рекам. Если повезёт, я его найду.
   - Почему если повезёт?
   - С первого раза никто не нашёл.
   - А обратно?
   - Ночевать надо.
   - В горах?
   - Какие это горы...
   - А эти? - я махнул головой в сторону веранды.
   "Скажу" - успокоил он жестом, добавив, что спальник, одеяло и лампа в сарайчике.
   Я прикинул расстояние - почему бы и нет? Скала казалась такой близкой, и я даже не усомнился в том, что я могу не успеть дойти туда до темноты.
   Палатка оказалась старой советской, военного образца - непромокаемой и тяжёлой и я решил ограничиться спальником. Заталкивая снаряжение в свой старинный походный рюкзак, я заметил в боковом отделении смятую зелёную тетрадь. Бог знает, как она там очутилась, видно, с тех ещё времён. Ну и ладно, бумага всегда сгодится на растопку. Но здесь огня разводить было нельзя. Попетляв между оставшимися домиками, дорога свернула к трассе, устремившись в один из соседних посёлков. Вверх вела тусклая, едва заметная тропа. Как всегда перед сумерками, мир был очерчен с предвечерней ясностью, как будто тени предстоящей ночи уже обняли живые и неживые силуэты, делая их ещё резче. Чем реже я оборачивался, тем шире становился залив, а стискивающие его скалы, наоборот, уменьшались в размерах. Сосны щипали ароматом хвои, античные кипарисы торчали столбиками тёмно-зелёного пепла, а далёкие скалы взирали на настоящее с безразличием тысячелетий. С самой высокой можно было осмотреть окрестности не хуже чем с минарета Кутлуг-Темира. Каменный трезубец, похожий на смотровую площадку старинного замка, величественно возвышался над миром, ни на йоту не приближаясь, как я ни старался, и мне вдруг показалось, что зазубренные хребты не хребты, а сказочный исполинский дракон, который спустился к берегу отведать морской соли, но вовек не может до неё дотянуться.
   Однако скоро подъём стал так крут, что оборачиваться стало некогда. Руки судорожно цеплялись за деревья и камни, пот заливал глаза.
   В наш первый горный поход мы почти добрались сюда, но потом убоялись узкого зубчатого гребня шириной с локоть. Это далеко не туристический риск, сказала тогда Марина и мы, уставшие и голодные, легко согласились с нею. Наконец, я вскарабкался, шумно дыша от усталости. Быстро темнело. Наскоро разбил палатку, зажёг фонарик и полез в рюкзак. Неплотно закрытая вода, перевернувшись, залила тетрадные листки. Подосадовав на непредусмотрительность, я стряхнул капли, пахнущие бумагой, в рот, забрался под одеяло и погладил сине-зелёную обложку.
   Я никак не мог вспомнить, как эта тетрадь с частью стёртыми, частью вырванными страницами попала в мой вечный рюкзак. Или она жила в боковом отделении ещё с детских времён? Наугад отвернув стопку листов, я очутился в исчерченном шариковой ручкой лесу. Рисунки, буквы, зачёрканные изображения - отрывки фраз, как будто боровшихся друг с другом непохожими почерками. "Как тот, кого смерть попробовала на зубок смотрит на всё другими глазами, так он смотрел уже на пространственные различия не то, чтобы с иронией - с нескрываемым равнодушием. Словно одна нога на одной половине весов, другая - на противоположной, и смысл этого - в достижении макушкой наивысшей точки равновесия." Что это? - недоумевал я. А вот ещё: "К знаковым же изображениям, говорил он, следует относится так: Чем твои тридцать один отличаются от тринадцати? С той же степенью правдоподобия в сорок один тебе четырнадцать, в пятьдесят - пять... и так далее. Толкает в бок на фразе: А в семнадцать ты умрёшь. Зазвенят колокола, заджюкает висмурка...ё".
   Какая висмурка? Что такое висмурка? Я часом не сошёл ли с ума в свои четырнадцать, когда меня колотил пубертат? В тетради не было ни стихов, ни рассказов и, конечно, это был не дневник, на который так охочи юные ниспровергатели основ. Недоумённо всматриваясь в переплетения линий, я не мог вспомнить, что заставляло меня малевать этот лес, серых монахов в длинных плащах и прочую младенческую ерунду. Во время рассматривания этих диковинных фигур, мною вдруг овладело воспоминание о чувстве. Это было странно, ведь чувства не вспоминаются. Можно вспомнить свои действия, можно на их основе воссоздать переживания, но мысленная реставрация не воссоздаёт чувство. Оно живёт только вместе с его причиной. Пока чувство есть - оно живо, а когда умирает - умирает совсем, без воспоминаний. Но я именно вспомнил, что чувствовал тогда, и это откинувшееся вдруг лёгкое кисейное покрывало возвращало меня в прошлое, я снова примерял прежний взгляд на мир - и окунался, полностью погружаясь в своё предыдущее мироощущение. И хотя зрение моё оставалось прежним, в совмещении этих двух линз и появляющимся от этого невиданном микроскопическом увеличении я вдруг видел, что всё, что происходит, не обусловлено никакой логикой - мира, построенного на строгой закономерности, не существует. Нет ничего, ни вещей, ни их отношений - неважно то, что ты можешь завоевать вещь или как-то по-другому завладеть ею. Предметы мира растворяются друг в друге, не умея быть чьими-то. Вещи, в отличии от людей обладая застывшим разумом, идеей, просто не замечают, что живые люди считают их своими, просто живут согласно своему чувству сути, не обращая внимания на привязанные к ним цепочки слов и выдуманных отношений, оставляя нам лишь насмешливо поблёскивающую линию. Но куда ведёт эта ниточка? В небытие или бытие иное? На это я пока не мог ответить. Чтобы отвязаться от тревожащего меня привкуса этой мысли, я стал листать тетрадь, пожирая страницы большими кусками. И тут же впал в странное состояние - между сном и воспоминанием. От сна в этом состоянии была яркость и невозможность прервать поток, от воспоминания - фактическая точность и как будто проживание заново - несмотря на десятилетия, отделяющие меня от этих глубоких времён...
  
   ...С утра отмахав стометровку в погоне за автобусом, (толпа отпугивала водителей и они тормозили метров за сто до или после, чтобы успеть разгрузить распухший салон) я втиснулся в старенький "Лиаз" и повис на задней площадке, уцепившись за дверную щелку. На следующей остановке автобус сердито пшикнул и ребро железной дверцы сдавило мне палец. Палец надулся синей сливой, но я героически отбегал всю тренировку, а на следующий день потопал за лечением.
   В поликлинике случился аншлаг. Выставка несчастных случаев белела бинтами и журчала историями. Два "Чапая" на краю кушетки играли в мини-шашки, пожилой стахановец с повязкой на кисти сверлил взглядом молодую регистраторшу, а "гололёдчики" в целях справедливой очереди выставили свои сломанные клюшки в проход, отчего он напоминал римскую галеру. Остатки очереди являли из себя практикантов, сунувших палец "куданенадо". Я обречённо вздохнул, собираясь присоединиться к неумехам, болтающимся в конце, но вдруг за углом, у самого кабинета заметил беловолосого битюга в синей махровой майке. Раньше Лёлик картёжничал с Хусом, а ещё раньше мы ссорились из-за "Мишек на Севере", высыпавшихся из его драной авоськи. Дорога была усеяна конфетами в маслянистой обёртке, и мы всем двором, как грибники в лесу, "находили" их и ели. Тогда он вознамерился отлупить каждого, кто был причастен к "поиску". Но это было давно, одиннадцать тысяч лет назад - теперь же мы "не разлей вода", скорешившись на теме непременного отъезда в Москву.
   Центростремительные силы известности и богатства фокусировали лучи будущей славы, и отсвет их падал на всякого, кто собирался (или даже собирался собраться) в столицу. Правда, мой отец иронизировал, что это не возвышение, а скорее яма, куда втягиваются края всей страны - внизу суетится народец, а изредка из этого месива вырастают вершины деревьев с плодами, притягивая провинциалов. Но такими доводами нас было не пронять - всегда кажется, что золотой плод окажется именно твоим. Лёлик на свой лад был привержен идее центростремительности, и мы, узурпируя будущее, увлечённо делили шкуру неубитого медведя. Пока же он торговал по воскресеньям книжками у старого пешеходного моста, перекинутого через жёлтую от глинистой мути речку - дефицитная литература была добыта в магазине "Стимул" в обмен на килограммы макулатуры. Доходное место надёжно укрылось от милицейского взора - дорожка у перил заслонялась поднимающейся вверх насыпью, а на ней раскинулся институтский парк со скамейками. Вдоль рядов неспешно прохаживалась местная интеллигенция - приценивалась, обменивалась, договаривалась о встрече; и поклонник изящной словесности в свитере с потрёпанными манжетами, и сторонник запретного чтива в пальто рубчиком не оставались внакладе - чуть не всего Толстого можно было поменять на парочку Дюма, а полного Чехова получить за какую-нибудь "Анжелику и заговор теней". Коммерческие аппетиты Лёлика были круче, чем у акул Уолл-Стрита. Поначалу, заломив цену, книгопродавец уезжал не солоно хлебавши, волоча домой тяжеленные сумки. Но вскоре "король дефицита" разобрался в конъюнктуре, и прибыль стала оседать, откладываясь "на Москву".
   - О! Чего это ты? Под машину попал? - хмыкнул Лёлик.
   - Под дверь, - я показал ему палец, помахав домашней перевязкой.
   - Не хило! В кугутку не пойдёшь. Везуха.
   - Да я ж в десятом.
   - Какая разница! А мне справку до субботы. Тоже кайф.
   По выходу из поликлиники мы встретили Кита, гружённого хозяйственными сумками. "Кит, смотри, тёлки!" - бросил Лёлик.
   - Нет, это не тёлки, - вгляделся Кит в объект нашего внимания, - Это - королевы. Датские, - со свойственной ему обстоятельностью объяснил он:
   - Ладно, я почапал, а то там сосед из армейки вернулся. Ну, давайте, - он высунул язык, изображая то ли усталость от ноши, то ли пародируя наше ближайшее будущее совокупляющейся собачкой, - маньяки городские.
   Девушки походили на бабочек, выпорхнувших из экзотического инсектария на блёклые местные посевы - порхали, перебегая улицу в неположенных местах, не соблюдая правила дорожного движения, которых, впрочем, в наших краях особо и не водилось. Наконец, они прижались к троллейбусной остановке, постреливая глазками. Плотность этого обстрела, видимо, была так велика, что городской сумасшедший принялся корить их за то, что они пьют, курят и гуляют после девяти, округлым жестом ставя в пример подходящий к остановке троллейбус: "Вот посмотрите, какой молодец!".
   Загоревшись спасти испуганных бабочек от нападок неадекватного педанта, мы, не сговариваясь, ринулись через дорогу. Однако с теми же целями в ту же сторону ринулись четыре колхаря на "скошенных". Из их зарешёченной "Романтики" хрипели мотивы местного шансона и наше соперничество с их золотозубыми улыбками наверняка кончилось бы антиобщественно, но девушки инстинктивно юркнули в новенький скрипящий "Икарус" и мы едва успели заскочить вслед за ними.
   Не сказать, что я часто ошивался возле старших пацанов, но "об этом" знал всё. Наибольшее недоумение вызывал тот факт, что "принцессы" не жалуют меня вниманием, зато "прищепки" вешаются на шею. "Чего им надо, этим принцессам?" - недоумевал я, глядя в зеркало. И тут меня осенило. "Им надо всё!". И в самом деле - в зеркале торчал обычный северокавказский парень, способный превратить мир в цветущий Эдем. Перевернуть и поставить на нужное место. Правда, что касается мускулов... Что и говорить, на перворазрядника я не тянул. Футбол оставался искусством - танцем, направленным на красоту и точность - надо было "делать тело".
   Я отыскал среди балконной рухляди чугунные гантели, купил эспандер, тугой как монгольский лук "саадак", и записался сразу в две силовые секции. На тренировках я пыхтел как паровая машина, но "тело" в зеркале появляться не желало. А тому, что там маячило, мериться с плакатными культуристами было рано. Правда, по приобретённой в недавней больнице привычке мечтать я вовсю представлял, что грудь моя скоро станет широка, как Енисей, бицепсы - перекатываться под кожей горными валунами, а спина пружинить как рессора Камаза. Однако этому мешало то, что к телу была приделана голова, которая опасливо миновала турники, рискуя повиснуть мешком. Однако я не терял надежды, словно пьяница вином, подпитываясь мечтательным оптимизмом. "Эх, наградила природа!" - молодцевато мелькало из какой-то книжки. "А толку? - просыпался странник, - Всё будет даваться легко - привыкнешь, а как прижмёт - хрястнешь." "Посмотрим..." - не собирался сдаваться я.
   Всё же интуитивно я больше надеялся на язык, который, как говорится, и до Киева доведёт и из всякого болота вытянет. Ведь барышни наверняка любят слушать о заморских странах, откуда несётся запах сандала и пряностей, внимать об особах, приближённых к кинематографу, их не могут не интересовать новинки американского дизайна и неформальные крики моды. Меня подмывало сыграть героя дальнего плавания (тысяча чертей и морского конька медузе в задницу!) - но со своей едва пробивавшейся подбородочной растительностью на капитана явно не тянул. Не беда - передо мной благодарные розовые уши и я уже почти вижу, как видавший виды молодой матрос небрежно растолковывает, что такое клюз и бейдевинд, лениво поясняет, почему "филиппков" неохотно берут в команду, и беспечно травит анекдоты из быта международных моряков.
   Однако при том, что я прекрасно знал, в каком лёгком и непринуждённом ключе мне стоит начать беседу, каким крутым и неподражаемым мачо предстать перед этими очаровательными нимфетками, меня почему-то дёрнуло рассуждать о категорическом императиве Канта и экзистенциальности Къеркегора. И тут (о, ужас!) гора прочитанных книг обрушилась на меня снежной лавиной, волоча в непролазные философские дебри. С каждым словом я понимал, что я вязну всё больше и больше. Прислушиваясь к своей высоконаучной ахинее, я взъерошивал века и фолианты, реял над философскими кучевыми облаками, пугал легкомысленных птиц глупости, попадающихся на пути, и с ужасом наблюдал как девицы всё испуганней жмутся друг к другу - одна из них бросала на меня взгляды, угрюмые, как карнизы Нотр-Дама, другая с надеждой взирала на массивного Лёлика, неуклюже ворочающего тему московского обустройства. А, может, их смущал забинтованный палец и запах мази Вишневского, обильно им источаемый. "Эх, если на тебе надеты валенки, даже самые разалмазные запонки - псу под хвост", - не простившись, я выскочил на остановке, негодуя на "вкусы толпы", которой недоступны изощрённые шутки с многомерным подтекстом. На задней площадке Лёлик немо шевелил губами, стараясь развеселить принцесс. И вдруг одна из них, с глазами цвета нахмурившегося неба, посмотрела на меня так, будто мы знали друг друга очень-очень давно. Я с безразличием хмыкнул, провожая автобус взглядом, и вдруг понял, где встретил её впервые.
   ...Горы дорожного серпантина вырастали вдоль нашего пути синими медведями, поворачивая Землю вокруг своей оси. Походя на лестницу для великанов, они не давали подняться на них сразу, чтобы подняться, надо было сначала карабкаться сквозь заросли бузины и ореха, потом снова карабкаться и снова отдыхать на лужайках, густо усыпанных грибной порослью. Местные грибов не собирали, зато приезжие волокли домой опята целыми чувалами. Самым сложным в этом собирательстве было переправить мешки с той, дикой шашлычной стороны, на эту, домашнюю. Бесноватая речка шипела в белокаменном ложе, испещрённом жилками русел - их рисунок меняется каждый сезон и если бы не берега с ориентирами ореховых рощ, место не узнать и старожилу. Малые ручьи лениво перекатывались через гальку, те, что покрепче, валили с ног некрепко стоящего человека. Но дикие пионеры из лагеря "Спутник" бесстрашно носились по блестящим потокам, ухватив голыши поудобней, и выставив вперёд белые от воды пятки. Дробный перестук "ручных лыж" впрыскивал азарта и веселья, и при сноровке можно было укатить на приличное расстояние. Лагерь плавно исчезает за поворотом, и ты отправляешься в неведомое путешествие - русло то и дело петляет, уступая место песчаным озерцам - последним пристанищам недогадливых мальков, вовремя не успевших улизнуть из песчаных застенков.
   Чуть поодаль от шумной толпы ребят она ловила их в сложенные лодочкой ладони и бережно переносила в быструю воду. Я бросил "лыжи", и принялся помогать ей. Мы спасли всех "узников песка" и тут же, не говоря ни слова, на свободных от камней полянках принялись лепить песчаного человечка, тщательно выбирая камушки глаз и ресниц.
   Когда я приехал на Белку семь лет спустя, никакого человечка там, конечно, уже не было. Широкий поток подмыл берег, глубина была "по шейку" - река свободно смыла бы и большегрузный "Камаз". Переправляться на нашем "Уазике" нечего было и думать.
   Через месяц мы встретились с ней в кино. Если бы у них не отменили физкультуру, а я не хильнул с последних уроков и не забрёл на Первомайскую в поисках "венгерки", мы бы ни за что не столкнулись лбами на предпоследнем детском сеансе. Невнятный звук из допотопных динамиков мусолил тему о преодолимых трудностях советского общежития, а мы притаились в полупустом зале, осторожно переговариваясь как заговорщики, мечтающие свергнуть ненавистную тиранию. Кроме Мадиса у нас не было общих знакомых, и поначалу мы тыкались в блюдце взаимонепонимания как слепые котята, но в осторожном выяснении вкусов и интересов выяснялось, что всё, что любил я, нравилось и ей, всё что любила она - нравилось и мне. Кто знает, может, в этих совпадениях играет роль соитие душ и вечная готовность женщины влюбиться в любимое мужчиной, мудро презрев мелочи ради главного, но и мои любимые фильмы, и невероятно совпавшие книжки и даже малюсенькие, одним нам присущие вредные привычки - часовые сидения на дождливом балконе, предпочтение конфет с тёмной начинкой, присваивание любимых книжек из библиотеки... Через полчаса мы уже галдели как воробьи, перебивая друг друга, и строгая билетёрша сделала нам замечание, погрозив пальцем, хотя зал был совсем пуст; только у стены, крепко обняв чемодан, похрапывал мужчина в невероятном для нашего ноября пальто. В конце сеанса она призналась, что мама хотела назвать её Таней, но отец настоял, и, в общем, её зовут Роза, а ей не так уж нравится это слишком уж цветочное имя, но... Вдруг нам стало неудобно от нашей близости и мы отодвинулись, как будто нарушили какие-то законы. Боясь повернуться, я искоса рассматривал её в темноте и тут совершенно отчётливо понял, что если бы рафаэлевскую мадонну можно было повернуть в профиль, это был бы совершенно её... и цвет глаз - необычный, меняющийся в темноте оттенок - ресницы над фиолетовыми зрачками инстинктивно вздрагивали, наполняясь отсветом мелькающего экрана.
   При выходе из кинотеатра мир всегда кажется немного другим. Вечерний город светился мягким вечерним светом, люди казались милее и симпатичнее обычного, а прежде скандальные собачонки напоминали кротких молодых эльфов. Правда, настроение портили машины: отчего эти консервные банки, эти блестящие жестью насекомые так громко газуют на перекрёстках? Диссонировали и периодические дамочки, волочащие вслед за собой облака душных дезодорантов. Требовались одиночество и безлюдие - меня с ней было слишком много на меня одного. Я проводил её до угла (дальше она не пустила) и свернув с людной улицы, полетел "через цирк", чтобы никого не видеть. Так идти было дольше, но сразу за мостом, под которым я сто лет назад дрался с Хасом, уже светились мои родные пятиэтажки, выстроившись вдоль "железки" весёлой доминошной лесенкой. Я шёл, не касаясь земли, в воздухе, несмотря на осень, пахло абрикосовыми лепестками и грозящим разразиться дождём - и в этот момент я имскренне и деятельно любил весь мир. Особеннно звёзды, раскинувшиеся надо мной сверкающим полотном.
  
   ...Очнувшись от ночной, почти забравшейся мне за пазуху прохлады я понял, что очень хочу пить - язык ворочался между дёсен и царапал нёбо. Мне не удалось даже послюнявить карандаш (такие сны надо вспоминать и записывать сразу, иначе как чайный гриб они соскользнут в стеклянную банку, а там - поминай как звали), во рту было слишком сухо. Послышался негромкий хруст сухого сучка под ногой, и в сгущающемся просвете я увидел человека. Выйдя из темноты, Том не спеша снял котомку с плеча и положил её рядом, на плоский камень. Достал бутыль, не касаясь горлышка, отпил. Потом повернул регулятор фонаря и лампадка стала разгораться, заставив светиться синие кусты можжевельника.
   - Короткая дорога, - он ответил на мой не заданный вопрос, одновременно протянув мне холодную бутыль. Стекло запотело, вода была холодной, но не ледяной. Я приник к горлышку, с наслаждением глотая влагу. Пока я пил эту наверняка родниковую воду мне пришло в голову. Может, жизнь сразу даёт нам самое лучшее, а потом только по глупости нам кажется, что чем мы старше, тем лучше и опытнее? За нас вес возраста, хватка, хвалебные рассказы современников, но всё равно - ты уже выставил свою самую высокую планку тогда, в бесшабашной и легкомысленной юности...
   Том присел на коротенькую скамейкут меж двумя исполинскими камнями, достал из заплечного мешка скрученное в трубку верблюжье одеяло. Искоса взглянул на валявшуюся тетрадь.
   Я сказал, что видел довольно странный сон про детство - он был как бы о настоящем, хотя и о прошлом.
   В его нависших бровях блеснуло:
   - Иногда жить приходится настоящим, поэтому так легко предаёшь прошлое.
   Я не понял.
   - Прошлое?
   - Ты... не предавал прошлое, - уточнил Том, поморщившись, как от старой боли, и покосившись на мою тетрадь.
   Он задумался, набивая коротенькую трубочку, и уставился в темноту. Что он там видел? Для меня в этой кромешной мгле было, хоть глаз выколи, но он казалось, видел что-то. А может, мои глаза ещё просто не привыкли...
   - Здесь камни снов и воспоминаний. - сказал он.
   "Памятники", - сболтнул я, вспомнив, как Энни рассказывала мне о караимском обычае - если человек умирает на чужом месте, ему ставят камень.
   Но Том неспешно объяснил мне, что это не кладбище, а особенное место - здесь чётко воспроизводятся воспоминания, и в отдельные дни, когда луна на убыль, а звёзды в созвездии Северного Креста смотрят вверх, они проявляются как на картине. И этим можно воспользоваться, раз я уж оказался здесь. Он удобно скрутил одеяло и умостил его как подголовник. Потом аккуратно и легко подтащил спальник вместе со мной к новому месту ночлега и подоткнул плед. Не успел я как следует удивиться, откуда в этом небольшом человеке (язык не поворачивался назвать его стариком) столько силы, мной овладело странное медитативное состояние. "Спи, но не засыпай," - непонятно сказал он и, отвернувшись, присел на скамеечку. Я чувствовал себя спокойно и с интересом - в голове прояснилось, и теперь я мог путешествовать по дорогам памяти без завалов и буреломов, без резких обрывов, уверенно и крепко держа штурвал мысли. Умостившись поудобнее, я завернулся в одеяло и для начала с удовольствием вспомнил себя в дошкольном детстве. Тогда я очень любил дедушку. Дедушка любил играть в карты с соседом Вахой. Время от времени Ваха наклонял чайник, и в синюю пиалку булькала прозрачная жидкость. Мне казалось, что они пьют чай и от этого становятся добрее. Потом устают и расходятся по домам. А шатаются, потому что старенькие. Потом я узнал, что все на свете умирают, и очень переживал за дедушку - раз он самый старый, значит, умереть должен первым. Но тётя в процессе родственного перемывания косточек скандалёзно заявила: "Да он ещё всех нас переживёт!" - и я охотно этому поверил. Я так обрадовался, что целую неделю ходил убеждённый в справедливости этого мира. Но тётя оказалась не права.
   Я тогда уже читал книжки, в дедушкиной комнате на антресолях их было мало - какие-то оборванные журналы и... о чудо! - поразившая меня необычайной грустью сказка о холодном сердце. Правда, книжка была оборвана в том месте, где ему вложили каменное сердце - и тогда я так и не узнал, чем кончилась история угольщика Петера Мунка.
   Потом память перескочила на футбол, а уж после футбола никак не могла не коснуться времени, когда школьная учёба подходила к концу. Первым серьёзным испытанием должны были стать выпускные экзамены. Затем маячил институт и далее, по утверждённому столичному плану. Но всё вышло немного иначе.
   Рядом со мной зашелестела открытая тетрадь. Листы переворачивались от ветра. В деревьях спросонья чулюкнула пичужка. Том сидел рядом недвижимо, о чём-то задумавшись, может быть, как и я - о далёком и необратимом. Мы висели на уютном краешке скалы, а вокруг теснились скальные громады, чуть ниже шелестели леса, где-то в глубине горных пород текла река, впадающая в море, и может, именно там заключён источник неведомых знаний, которые могут сделать людей долгими и счастливыми. Справа, в открытой всем ветрам темноте, где плескалось море, могло происходить всё, что угодно, может быть, в это время там рушились империи, грешники резали праведников, "праведники" пытались разжечь новые священные войны - центр мира находился именно здесь, в этом световом круге, возвышающемся над равниной. Разночтений быть не могло, как не бывает их между людьми, только что увидевшими что-то, давно известное обоим. Просто после этого неожиданного и глубокого погружения в прошлое поверилось, что всё наладится, и для этого не обязательно опрокидывать в себя рюмки или хлестать друг друга чувством вины. Я поделился этим с Томом. Он помолчал, а потом сказал, что память хорошо, а водка плохо. Я спросил почему. Он ответил, что от искусственных удовольствий неизбежно приходят обида, за то, что ты не был таким, какой ты есть. От обид обман, от обмана притворство. А притворство плохо тем, что когда ты притворяешься, к тебе приходят другие люди, а твои от тебя уходят. А потом не знаешь, как избавиться от ненужных и позвать тех, что ушли...
   - Трудно понять у кого полнее жизнь, - подвёл Том черту, вынул трубку изо рта, - Для этого надо прожить чужую. А некоторым не удаётся прожить и свою.
   Странно, но своими умозаключениями он не наталкивал меня на мысли, а заставлял их рождаться как бы на пустом месте. Постепенно, прыгая от одной к другой, я видел, что и сами наши мысли - только отражения рек, озёр и прочих природных ландшафтов, как будто через свою мыслительную способность человек отражает реальный мир. Нашей мысли не на что опереться, кроме как на реальность, не с чем проводить аналогий, кроме как с неживой природой и только природа может описать наши внутренние ландшафты, в которых мы живём и путешествуем внутри себя. Горы в этих пейзажах, как и наяву, соответствуют трудностям, реки - лёгким дорогам, а погода соответствует настроению... И тут за унесшими меня отвлечениями, я не заметил, что Том давно уже что-то рассказывает о ливнях, выпавших на побережье семь лет назад, и это связывалось с обычаями неких народов, передающих знания и понимание через поколение. Кольнуло - опять я насочинял какую-то ерунду и пропустил главное.
   В то же время ни за какие коврижки я не согласился бы попросить его повторять сказанное. Он перевернул чётки, повернулся ко мне, и в уголках его глаз блеснул отсвет нашего очажка. Я вдруг понял, что если бы мне сказали, чью жизнь сохранить прежде, вряд ли этот выбор выпал бы на меня. Вовсе не оттого, что я не любил себя. И не оттого, что понимал его. Потом мы ещё посидели молча, потом Том сказал, что старые деревья теряют сердцевину и я задумался, что это значит.
   Он медленно произнёс, отложив спички:
   - Дом ей оставлю - Моблик заберёт. Ты... - он замолчал, как будто хотел что-то сказать, но вдруг как будто передумал.
   - Завтра, - он поднял свою сумку и показал в сторону моря, - Гроза будет.
   Том ушёл в непроглядную темноту, а я стал медленно погружаться в сон, но перед самым нырком туда, откуда вернуться я мог лишь утром, припомнил его последние слова. "Строй Тадж-Махал, даже если нет камня.". Тадж-Махал... О чём это он? Меня не оставляло ощущение, будто за время его посещения я поговорил сам с собой, хотя мы и обменивались фразами.
   Сладкая истома обволокла всё моё тело, и мысли таяли в мягкой паутине, сквозь нити которой снова и снова проглядывали образы прошлого...
  
   Распродав выстоянные в очередях книжки, Лёлик решил ехать затовариваться в Каунас. Незадолго перед поездкой, он подошёл ко мне и, неловко потоптавшись, буркнул:
   - Перчатки мне московские дашь свои?
   - На Прибалтику что ль?
   - Ну да...
   - Там "фирмой" не затаришься?
   - Это на продажу, - заканючил Лёлик.
   - Ладно, бери.
   - А ещё ты это... - замялся он, - К Розке не подходи.
   - Чё это? - не понял я.
   - Я с ней познакомился! В кафе водил, - терским бычком нагнул голову Лёлик.
   Меня возмутило, что этот делец захотел застраховать свои "вложения".
   - Какого это числа?
   - Ты слышал? - (он был непреклонен как гора Казбек).
   - Не знаю. Как получится.
   - Короче - я тебе сказал! - (надо мной нависли все скалы кавказского хребта).
   - Да ладно, не надрывайся, - снахальничал я.
   - Это ты не нарывайся! - (до камнепада оставался один децибел).
   - Мне по фиг, - пожал я плечами.
   Лёлик решительно тряхнул головой и уехал.
   На город падал снег. Хлопья вежливо облетали людей, догуливающих последние минуты уходящего года, кружили в воздухе и таяли, не касаясь утоптанных тротуаров. Асфальт успел остыть, и снег уютно ложился в родную ему белизну, сроднившись со сказкой редкостью появления в наших краях.
   На новогоднее празднество я был приглашён в "приличное общество", в компанию перспективных девочек с параллельного класса и мальчиков из сорок первой школы, отличных в учёбе и спорте. Твёрдо решив повзрослеть, будущие медалисты косились на бутылку заморского коньяка, как на лампу Аладдина.
   У меня зачесалась нога, потом подбородок, потом нос. От нечего делать я представил, как неторопливый шмель, покружив над оливье, вылетел в окно. Но я также как и этот зимний шмель испытывал чувство странного недоумения, оказавшись не в том месте и не в то время. Может, спросить, что я здесь делаю? Невежливо как-то. И вдруг я с чувством нарастающего ужаса понял, что хочу укусить сидящую рядом девушку (от которой несло сладкими цветочными духами, а на груди висела брошь в виде скрипки) за выдающийся, наполненный отличными отметками затылок. Я тут же дёрнулся сбежать от этого нелепого искушения, но хозяйка ловко сдвинула стулья. Капельки пота, щекоча живот, стекали по рёбрам. Искушение разгоралось, подпитываясь несуразностью поступка - чем более странным казался мне он, тем сильнее меня подмывало его исполнить - как будто бес противоречия вступил в противоречие с самим собой. Эта психоаналитическая битва сомнительных сил грозила вылиться в скандальный эксцесс, но тут хозяйка сменила пластинку, битлы запилили "Кен бай ми лов" и меня немного отпустило. Я осторожно вздохнул и понял, отчего меня тянуло на неадекват. Вокруг витала страшная скука. В этой тщательно подобранной, по-родительски положительной компании зияла беспощадная скукотища - каждый жест, каждое шевеление, каждое слово общей беседы работало на спектакль, где она была главным режиссёром и постановщиком трюков. Говорят, на монахов этот демон нападает около полудня, в меня же вцепился незадолго до полуночи - под самый Новый год. А тут ещё примета - как Новый год встретишь, так его и проведёшь - и это накануне моего семнадцатилетия! Я попал в жуткую щель между скукой и неадекватом и, честно говоря, почти уже махнул рукой (по всенародной примете) на не заладившийся год, как вдруг обнаружился спасительный ситуационный зазор - девушки отлучились на кухню за "горячим". Скомканно буркнув "я щас", я схватил куртку и рванул в сторону Мадиса, успев вбежать на седьмой этаж ровно за семь секунд до боя курантов и прочей новогодней музыки.
   Можно сказать, что в тот вечер она весила легче эолова пуха. Коснуться прелестей молодых нимф и прочих лепестков античности или удариться в "космик индастриз" и рассказать о зрачках космической бездны, мерцающих галактическими вихрями на пилонах звездолётов или, в конце концов, описать её в прекрасной своей отточенностью математической формуле. Всё это, конечно, да, но сравнения - лишь тени реальности. Воображение сильней всяких слов, и если представить себе лёгкое совершенство, то это будет, пожалуй, единственно верным. В женственном вязаном платье, мягко обводящим её изгибы, она походила на сероглазую фею, умеющую выполнять любые желания. Раскрасневшийся Чёся вился вокруг неё, стараясь не уронить дембельского авторитета, Мадис в модном чёрном галстуке, директор "торговой точки", был совершенно потерян (это было видно по его щекам - влюбляясь, он неумолимо худел и становился печален как Пьеро, подрабатывающий в "Макдональдсе" (правда, через неделю этот парадокс природы возвращался в обычного толстощёкого оптимиста.). И только бледнолицый Кит оглядывал картину как бы свысока, теребя цветок гвоздики за ломкий стебель. Отламывая мороженое деревянной палочкой, я с лёгким содроганием вспоминал мою "новогоднюю компанию" и радовался, как замечательно мне здесь и сейчас. После шампанского, криков всеобщего счастья, суматошных попыток записать, сжечь и выпить пепел желания, Мадис наполнил стаканы никому не ведомым тогда английским джином. Послышался звук спускаемой воды и в комнате появился Кит. С радостной улыбкой на широком осетинском лице он произнёс ёмкий тост про муху и воробья, размашисто хлопнул жидкость из стакана, и тут же скривился, с гневным акцентом оглядывая "шутников":
   - Кто водку под ёлку поставил?
   После взрыва хохота он принялся оправдываться, бросая взгляды на ироничного Мадиса, и свирепо утверждая, что ещё с детства пил "и джин с тоником, и тон с джиником" и вообще - что нам ещё и не снилось...
   Тем временем с её стороны в мою летели красноречивые взгляды. "О, она выбрала меня" - издевательской самоиронией пытался я охладить температурный контраст. Тем более, что я ведь вроде бы обещал Лёлику... или не обещал? Чувство долга билось в лапах её ожиданий. Я решил спрятаться от искушения на кухне. Но моя отлучка была расценена как призыв уединиться. Она открыла двери как Ева, отводящая грешной рукой мешающие ей ветви от манящего яблока. "Как-то всё-таки примитивно всё это!" - выходя на балкон, для пущей страховки я настроился на скептический лад. Она скользнула вслед за мной. "Когда нам скучно, мы придумываем себе любовь, а если это не сводит с ума, то к нам, как усики винограда к деревянной опоре... (она переместилась ещё на шаг в моём направлении) ...тянется новая жажда, и эта жажда вызывает дожди, которые окончательно топят нашу невинность. (она сделала ещё шаг) "А потом как рыбы в нерест, выбившиеся из сил, мы одолеваем обратную струю времени"...
   Мне почти полностью удалось уйти в философический скепсис, подготовленный столетиями стоицизма, но преклонение перед гармонией сыграло со мной злую шутку - когда я перевёл взгляд на неё, она показалась столь идеальным её воплощением, что философская начинка, глумливо подмигнув, улетела под небеса, растворившись в подкосмическом пространстве.
   Да, я был зажат в углу, но всё ещё находил силы сопротивляться: "Вопросы философии гораздо интимнее, чем вопрос о количество жён и способах доставить им удовольствие..." (Она подошла совсем близко). "Запах - это только иллюзия присутствия..." (Она положила руки мне на плечи). Из последних сил, как бывает в плохих фильмах про войну, я попытался передать "нашим" важное сведение, но язык вдруг оказался нем к окружающим - ко всем, кроме неё. Никто в целом мире не мог понять меня, кроме неё - и вот я уже чувствую, как наши губы сливаются, и я, теряя звание аскетичного философа-стоика, утопаю в нежнейшем водовороте космической пустоты.
   Утром гости разошлись, оставив после себя горки апельсиновых корок и обёрток от конфет. Снег стаял, только под машинами ещё светлели оазисы с елочками детских подошв.
   Мы занавешивали окна толстым шерстяным одеялом и ныряли в темноту, где не было ни слов, ни понятий, и не стыда - добираться до средоточия желаний, которое она оберегала с искренней инстинктивностью. Мне почему-то легче было касаться её в темноте, как будто она - серебро, темнеющее от прикосновения света. Свет же вёл себя как бесстыжий вуайерист, да и всё, на что он падал, вело себя не лучше. Прежде смирная кровать угрожающе потрескивала, и после наших встреч я плёлся на балкон, брал молоток и укреплял мебель, вставляя сместившиеся деревяшки на своё место.
   Потом родители вернулись из командировки, и мы шлялись по улицам и кафе-мороженым. Наше "кино" продолжалось - всё, что она видела, сразу любил и я, и всё то, что нравилось мне, нравилось и ей с той же силой и это взаимоуглубляющееся путешествие напоминало посещение знакомых с детства уголков, где мы заново переживали всё, что когда-то случалось с нами.
   В воскресенье она позвонила и сказала, что вечером остаётся одна. Полдня я ходил по опостылевшей квартире как тигр в террариуме, поглядывая на остановившиеся часы. Наконец, кляня сломанные троллейбусы и чуть не провалившись в строительную траншею, я доковылял до отдалённого пятого микрорайона. Двенадцатиэтажная свечка подытоживала жилой массив (напоминая, что это всё ещё город, вдалеке индустриально-раскатисто гудел аэродром), но за ней с сельской непосредственностью выглядывали кукурузные мочалки.
   Мы присосались друг к другу молодыми, вылупившимися из пещерок осьминогами, не обращая внимания, как в комнату хитрой муреной пробивается солнце, высвечивая наши розовые щупальца. Мы воплотились в древних охотников и их жертв, мы выросли на необитаемом острове, где не у кого было учиться ужимкам пола - когда она стаскивала с себя лёгкое платье в ней не чувствовалось ни стыда, ни запрета, будто она собиралась заняться не "этим", усилиями "цивилизованных" людей сплавленными с чёрт знает чем, а детским танцем на невинном утреннике. Её лицо мелькало в глубоководной темноте, и я предчувствовал эту мелодию - отталкиваясь от флейты губ, должны были вступить скрипки, потом валторны и завершить всё это обязан был мощный аккорд, эхом которому вторили бы небесные трубы.
   Первый звонок, заставший нас на широком, как футбольное поле диване, диссонансной трелью просвистел мимо ушей. "Вот когда мы будем жить вместе, исполняя бесподобную музыку, тогда..." - не успев осознать масштабов постигшей нас катастрофы, думал я.
   - Это отец. Или братья!
   - Лесные? - приподнявшись с кровати, сострил я.
   - Мясные! Заколбасят - не обрадуешься! - горячо зашептала она.
   Видимо, почувствовав, что достаточно убедительно отрекомендоваться женихом я не сумею, она метнулась к стене и, навертев на батарею верёвку, вытолкнула её за окно. "Ну что ж..." - обречённо думал я, кое-как напялив свитер и переваливаясь через подоконник. На улице царило торжественное безлюдие. Я летел с третьего этажа на козырёк подъезда, летел, сетуя на необратимость земного притяжения, летел целую вечность, и скорость моя всё возрастала. Наконец, я решил притормозить, схватившись за извивающуюся рядом верёвку, но она извивалась, как иерихонская блудница, и в руки не давалась. Наконец, что-то взвизгнуло, ладонь вспыхнула, и тело, не успев притормозить, приземлилось на заросшую мхом поверхность козырька подъезда. Я спрыгнул на клумбу, клацнув зубами о коленки, схватил спрыгнувшее за мной пальто и, нахлобучив его на воровато оглядывающееся тулово, поскакал домой. В ушах издевательски звучала испанская серенада, судорожно тряслись скелеты в шкафу и слово "любовник" из анекдота казалось непереносимо пошлым. Открыв дверь своим ключом, прошлёпал на кухню и наскрёб льда из морозилки. Удерживая нестерпимо горящую руку в ледяной воде, я внезапно поймал себя на мысли, что верёвка всю ночь проболтается за окном, а утром будет вызывать недоумённые взгляды прохожих. И ещё на том, что мне понравилось недолгое ощущение полёта...
  
   Через три часа я проснулся от лёгкого холода. Вокруг было почти непроглядная темнота. Я ещё плотнее завернулся в верблюжье одеяло - мне показалось, не прошло и часу. Но дяди Тома уже не было. Зато надо мной был натянут тент - то ли от дождя, то ли от завтрашнего солнца. За камнями, заслоняющими вид на море, что-то светилось. Я привстал и, поёжившись, увидел сквозь смотровую площадку, как лёгкий бриз колыхал ветви, и сквозь них что-то вспыхивало - вдалеке, у линии неба и моря бушевала гроза. Там сгрудились, почти касаясь моря, пухлые гроздья дождевых облаков. Молнии отчётливо высвечивали их - видна была каждая извилина клубящегося тумана. Сверкающие залпы освещали театр военных действий, языки пламени проникали в самые потаённые уголки, молнируя огненной змейкой. Казалось, тот, кто взвивается там, хочет что-то сказать этим танцем, но знаки эти понятны только тому, кто смотрит с обратной стороны горизонта.
  

V

  
   Выспался я хорошо, несмотря на частые пробуждения. Под утро прошёл ливень, мокрые скалы сверкали заострёнными наконечниками, а утренний лес походил на только что принявшую душ девушку. Вершины, охватывающие наш посёлок, находились вровень со мной, стало даже немного обидно, что люди не летают, иначе я бы домчался до него в одну секунду.
   Воздух быстро нагревался, прохлада таяла, сменяясь знойной маревной дрожью. Наверху сияло чистое, вымытое ночными дворниками небо. Приткнув одеяло под камень для следующей ночёвки и осмотревшись, чтобы не оставить чего лишнего, я ринулся вниз. Меня переполняло энергией, да и спускаться было легко - утро ставило всё на свои места - мир чётко поделился на "мы" и "они". Правда, кто это "они", я точно не знал, но был уверен, что именно "они" накладывают заскорузлую маску, которую ты таскаешь до тех пор, пока тебя не выгонят с прежнего места. Вот тогда-то и думаешь: "Ёпэрэсэтэ! Зачем я лебезил перед начальством, зачем сочинял им на день рождения льстивые стишки, зачем дарил золотых рыб и платинового слоника?", - прекрасно понимая, что если бы знал хоть кусочек будущего, не позволил бы и шагу в этой дешёвой косметике.
   Марина, установив зонт, загорала на "нашем месте". Увидев меня, она помахала рукой, показывая, что справа кто-то есть. Но там всё было как всегда, только поодаль от толпы, опираясь на яблоневый тирс, увенчанный пучком отполированных корней, пробирался меднокожий старец. Он пробирался меж отдыхающих по замысловатой дуге, прямому пути его мешала юлившая под ногами коричневоглазая такса, живо интересовавшаяся съестными припасами отдыхающих и лишь хриплый зов хозяина уводил её от пляжных ковриков: "Джулиэтта!" - и она ненадолго останавливалась, отвлекшись от увлекательного промысла. Наконец, они пересекли береговую линию, и старец рухнул в солёную воду. Джульетта носилась по пирсу и отрывисто тявкала. Когда меднокожий вынырнул, в руке были зажаты несколько увесистых мидий. Он выложил поблёскивающие раковины на пирс (на его кисти был заметен синий якорёк) и погрузился снова.
   Не успел я обернуться, как Энни выхватила мои сухопутные пожитки, бросила их на гальку и потащила меня к морю. "Маски взял?" - крикнула она, вбегая в искристые волны. Под водой особенно ясно было видно, что тело Энни покрыто мелким пухом, незаметным на суше - частички воздуха льнули к её светлым пушинкам, серебристые пузырьки на животе дрожали переливающимися шариками ртути, и я вдруг возмечтал превратиться в малюсенького человечка и пожить в одной из этих мельчайших сфер до того, как она оторвётся. Стайки рыб оббегали камни и радужно-зелёные водоросли, на дне таинственной охотой занимались придонные жители, и море обнимало нас без всякого стеснения, как не обнимет ни одно живое существо на земле. Внезапно я понял, что мы плывём к каменистому островку, вертикально возвышавшемуся неподалёку.
   Когда мы повернули, намереваясь выплыть с его морской стороны, где он была освещён солнцем, нестрашный издали камешек вдруг вырос в огромную скалу и навис монументальным отломком, напоминая циклопический бросок Полифема в попытке отомстить Одиссею. На теневой стороне мне почему-то стали вспоминаться истории о медузах, зажаливающих насмерть, ядовитых ершах, бьющих иглами пловцов и навеки пропавших аквалангистах. Подныривать под изжелта-чёрное основание я передумал.
   Тем временем Энни уже скрылась за выступом, и мне пришлось изрядно поработать ластами, чтобы её нагнать.
   Пока я огибал скалу, в пяти метрах надо мной парочка курортников готовилась спрыгнуть в воду, трогательно держась за руки. Зрелище падающих тел странно завораживает. Но романтики готовились мучительно долго, а потом вообще передумали.
   Энни ждала меня на нагретом выступе, куда можно было забраться только с воды. Отсюда не было видно ни отдыхающих, ни берега, возле которого они плескались.
   Она сидела на солнечном пятачке и болтала ногами в воде, касаясь её прозрачной поверхности кончиками пальцев.
   - Русалки существуют?
   - Существуют... русские алки.
   - Энни, чего ты хочешь?
   - Ранчо в Австралии, островок в Адриатике, три гейзера на Камчатке и взлётную площадку на Тибете, - отбарабанила она, - А для налогов - пару золотых, изумрудных и опаловых рудников.
   Она засмеялась, спрыгнула со своего трона, подняв вспыхнувший солнцем веер брызг, а под водой обхватила меня за ноги. Она не топила, а наоборот, старалась вытолкнуть меня наверх, а когда я хотел схватить её, ускользала как рыба. Плавала Энни не хуже меня, только быстрее уставала и, когда я удирал от неё, она делано пугалась, делала брови домиком и просительно тянула: "не бросай меня". В этот миг солёные брызги попадали ей в губы и переворачивали звуки так, что "не бросай" выходило как "не бэлэлосай", и мы закатывались в хохоте, рискуя утонуть. Тем временем маска присосалась к моему лбу и надавила ровную, ощущаемую пальцами вмятину. Я натянул маску на глаза, Энни последовала моему примеру, и мы опустились под воду, танцуя руками, как будто медленно играя на морских тамтамах - на подводной, придуманной специально для этого сцене. Резина, впившаяся ей в лицо, придавала ему монголоидный оттенок и странное сочетание белой, почти светящейся кожи с миндалевидным разрезом глаз наводило на мысли о новой расе, появившейся от смешения крови великих степей и тусклого солнца Скандинавии. Все её лица, которые отображала моя память, все эти беспомощные в своём одиночестве слепки неуклонно стекались в единый, поселившийся во мне образ, каждое движение которого выливалось в мелодичный поступок или рисунок речи. Но чтобы быть достойным его, чтобы по-настоящему исполнить вместе с ней эту мелодию, необходимо забыть все свои прежние обиды и слиться воедино, как сливаются великие исполнители, продолжая кисть руки или линию губ своим инструментом.
   Тут мне стало и больно и мучительно радостно от какого-то предчувствия, и я нырнул так глубоко, что заболело в ушах. Внизу, под мохнатым, заросшим шевелящимися водорослями камнем, притаился краб. Ноги у него были подозрительно синие. Нет, это точно инопланетянин, который маскируется под мирного жителя. Слившись с местной фауной, он на самом деле не переливает что-то из клешни в клешню, а шевелит конечностями, передавая сведения по ту сторону галактики. Там его хозяева анализируют наши поступки и препарируют их, готовя вторжение. Я погрозил ему пальцем и с силой оттолкнулся от дна.
   С берега, будто из какого-то далёкого мира до нас доносились крики купальщиков. Мы же слушали только плеск воды - она взлетала, смешивалась с солнечным светом, намекая на особую тайну прозрачности вещества, шумно падала вниз. Мне казалось, будто море продолжает наши тела, они сливаются и кожа становится зрячей - с закрытыми глазами мы ощущали мир подводных прикосновений не менее зримо. Потом мы опустились под воду и попытались посмотреть друг на друга, но кончилось это глуховатым звуком, с которым металлические ободки масок стукаются друг о друга. Потом я увидел, что ей хочется того же, что и мне и снял с неё маску. Она повторила это со мной.
   Когда мы вынырнули, я жадно глотнул воздуха и на миг потерялся, ища глазами берег. Мне не хотелось, чтобы кто-то видел эту жадность. Но метрах в тридцати, на камне, наклонно расположившемся к поверхности воды, сидел голый тип и мыл какие-то заскорузлые тряпки. В первый раз за лето я вспомнил о её официальном брачном статусе. В меня будто бросили неопрятную охапку чужой одежды: "Конечно, нагрянет неожиданно. Специально, чтобы удостовериться. А что же ты её, на привязь посадишь? Да, у нас дружба - суетилось в голове, - любовь без секса, так ведь секса-то у нас и не было! Хм, а как тогда это назвать? Да, конечно, всё это гораздо невинней промискуитета или резинового супружества. Дружба без проникновения. А-а! Понял. Проникновение - отговорка для совести. Вроде, как если его нет - ты и не изменял. И совесть покойна". Тем временем прачка-нудист снялся со своего поста и, изредка выскакивая в просветах скал, стал перемещаться в сторону пляжа.
   Я окинул берег взглядом с той точки, до которой ни разу ещё не доплывал - разбитые штормом скалы, неприхотливо наваленные вдоль берега, походили на огромных моржей, которым нравилось валяться поодаль. Своей пустынностью они являли контраст с шумным пляжем, где людских тел было столько, что, мешаясь в краплёную мозаику и пазлообразно сцепляясь коврик в коврик, они напоминали варварское кочевье морских котиков.
   Маленькая отсюда Энни уже подплывала к берегу. Я подбавил ходу и догнал её. Уставшие, мы выбирались на берег - подъём оказался неожиданно труден, ободрав коленку, я помог ей зацепиться за руку и, перепрыгивая с камня на камень, словно козлики, мы, наконец, добрались до нашего коврика. Пропёкшаяся на солнышке как печёное яблоко Марина тянула: "Почему здесь так красиво, почему вокруг люди, а не ангелы? " Мы перебрались в тень, и улеглись друг на друге, переплетясь, как головоногие моллюски. Теперь мне казалось, можно хранить этот миг вечно, радуясь, что моё детское желание, о котором я как-то поведал ей, исполняется: "Чтобы рядом были любимые, а нелюбимых чтобы не было". Правда, не совсем ясно, исполнялась ли вторая часть моего давнего желания - чтобы я "умел научить первых счастью, а вторые не мешали этому".
   Через полчаса Маринка, чьё воображение поразила ловля мидий, загорелась охотой и унеслась нырять к квадратной скале. Мы остались вдвоём. Сквозь проём коленей были видны невысокие ребристые камни, прорезающие акваторию. Они выглядывали из поблёскивающей поверхности чужаками - у берега волна спокойна, зато возле них закипала, как бы сердясь на их присутствие в своих владениях.
   - Значит, говоришь, ранчо в Австралии, - решил пошутить я, - А вечной молодости пожелать не желаете?
   Энни вдруг странно переменилась в лице и хотела что-то сказать, но в сумке зажужжало. Она привстала и потянулась к одежде, но вдруг передумала - и я оставался лежать у неё на коленях, наблюдая за покачивающимся блюдцем горизонта. Снова звякнуло, стало ясно, что это очередное эсэмэс. "Зачем ты об этом спросил?" - неслышно сказала она, протянула руку и взглянула на тусклый экран.
   Я отвернулся и стал рассматривать пляж. Наступило время обеда, санаторные ушли соблюдать режим, кафешки заполнились до отказа. Адовы пасти харчевен поджаривали потные спины лучами раскалённого масла. Вдоволь намаявшись в очереди, чебуречники хищно хватали пирожок за маслянистые края и волокли к лежакам, где поглощали вместе с соседями по стойбищу, капая горячим жиром на светлые камни. Внезапно, не сговариваясь, мы поднялись и направились навстречу блестящим на солнце волнам. Маска с липким звуком впилась мне в лицо, и я окунул его в прозрачную воду. Не став, как обычно, гоняться за мальками или разгонять медуз, я сразу взял курс на самый дальний сторожевой камень. Ухватиться за выеденные морем зубцы было легко, а вот забраться на них почти невозможно: сила тяжести моментально наливала тело свинцом, и хотелось вернуться, плюхнувшись в стихию, которая делает тебя легче.
   У самого камня Энни повернулась ко мне, и мне показалось, что лицо у неё было холоднее воды:
   - Знаешь... - как-то просительно и в то же время резко сказала она, - Давай, как будто у нас ничего не было?
   На берегу пускала камушки смуглая малышня, пронзительно споря, какой из них прошлёпал дольше. Продавцы сладостей канючили: "Креветка, холодная креветка! Самса тандырная! Ча-ай на травах! Сла-дкий чаёк!" Мне почему-то стало стыдно за то, что у меня нет островка в Адриатике. Я глотнул солёной воды и поплыл к берегу.
   Тем временем с неба спустился вечер. Светлячки домов лепились друг к другу как пчелиные соты. Чуть различимая в темноте тропа вывела меня к огромному скальному дубу. Его крона делила небо на тысячи маленьких государств. За сотни лет его роста, за этот по сути мимолётный по астрономическим меркам миг, небо успело переменить положение, и теперь звёзды светили уже совсем в других пределах. Я вспомнил научную передачу, где говорилось, что чем старше вселенная, тем дальше звёзды разбегаются друг от друга и скоро будут так далеки, что над нами окончательно сомкнётся пустое холодное небо...
   Неподалёку, за грубо сколоченным столиком выпивали два немолодых кабанчика в плавках. Свет далёкого уличного фонаря падал на стол косым квадратом. Они одновременно глянули на меня, но беседы не прекратили. Их ленивый, вспыхивающий местами пьяненький южный говорок наводил на мысль что уже давно всё обговорено и ясно, и для полного приведения беседы в божеский вид стоит только расставить отдельные запятые:
   - Лёгкость сбивает, ведёт за собой. Легче лёгкости только пух, да и то, пока не припечатают. Эх, бля! Сплошные знаки препинания.
   - А вот смотри! Весь вопрос цивилизации какой?
   - Какой? Где бензин?
   - Какой бензин?
   - Алкоголь для души, что бензин для машин. Наливай-наливай, Эдуардыч!
   - Вопросительный или восклицательный знак! Действие или сомнение...
   - Не клекочи, интеллигенция. Наливай. Вопро-ос... Ты поставил?
   - Да какой я!
   Один из них разлил по стаканам тёмную жидкость.
   - Я выбираю действие.
   Они молча чокнулись и, поморщившись, выпили.
   - А я, Эдвард Сергеевич, алкоголик.
   - Я тоже.
   - Ты Рузвельта помнишь?
   - Неплохой был дядька. Уважал я его.
   - Я тоже.
   Вдруг в одном из них я окончательно узнал Мича, моего московского мэнээса. Но он был уверенно пьян и с узнаванием не спешил. Я помедлил и зажёг сигарету, машинально отметив, что давно бросил курить. На губах оставался сладковатый привкус, дым рассеивался в густом воздухе, заползал в кусты и деревья, не уходя вверх.
   - А все на него указывают, вот, мол, какими он нас сделал.
   - А ты хотел бы увидеть, что он хотел сделать?
   - Кто знает, что он хотел?
   - Ну уж, наверное, не то, что у него получилось.
   - Пошутил он.
   - Или она засмеялась, - они выпили ещё одну.
   Я спустился по заброшенным ступенькам к пустынному пляжу. Здесь никто никогда не купался из-за скользких камней, поросших водяным мхом. Я не удивился, увидев её. Энни сидела на берегу и смотрела в сторону, задумавшись, как маленькая девочка, которая впервые поняла, что она не бессмертна. Дальние скалы краснели по гребню, небо в середине ночи сгустилось до фиолетового оттенка, ночная духота толкалась в мозг одурманивающими запахами цветов, дымком от мангала и неумолчно журчащими сверчками. С дальнего конца посёлка в нашу сторону бубукали дискотеки, перемежаемые хриплыми интонациями заезжего барда. Я отнял у неё булыжник, которым она водила по камешкам и бросил его в воду. Камень с тупым звуком стукнулся о дно, она говорила какие-то слова, но я услышал только: "Вот если бы я встретила тебя раньше..."
   Вода с остервенением плескалась о мшистые камни. "Если бы" - настолько прекрасная и в то же время мучительная конструкция, что после общения с ней смотреть в реальный мир просто не хочется. Что это ещё за игры с сослагательным наклонением? Меня кормили успокоительными пилюлями для неудачливых путешественников во времени, этот щадящий режим напоминал зверофабрику, где песцов и норок приучают жить по распорядку, чтобы потом снять шкурку, лоснящуюся от переживаний. Ночь делала море невидимым, чёрным. Может, его назвали так, потому что в первый раз увидели в темноте? А может, мне просто нравится её тело? И весь секрет? Отлично! Я - животное и мне нравится только её тело. Только его я хочу, как самурай смерти, только от него по мне разольётся волна экстаза и больше мне ничего не надо. Да-да, продолжение рода - крюк, вбитый в стену вечности. В своих желаниях я подобен ослу на горной тропке, за уши которого зацепился розовый шарфик, сорванный ветром с прекрасной незнакомки. Бедный осёл орёт от вожделения, а она знай, погоняет его, проверяя, тщательно ли закреплена поклажа. Нет, тебя используют как тряпку - сначала восхищаются, потом тащат в примерочную, а потом используют как половую. Но ты же понимаешь, что как только вы станете спать в одной постели, она надоест тебе, как надоедает всё на свете - вы будете ругаться из-за мусорного ведра и кошки, а секс превратится в рутину, после которой ты будешь лениво шевелить подбородком и презирать её за что-нибудь отвисшее... ну, за что-нибудь там... За что презирать люди всегда находят. И за что ненавидеть. Ведь тем, кто этим занимается - им это нравится. Нравится убивать, злиться, приносить неудовольствие. (Да, похоже, природа немного переборщила с болью). И даже когда они пытаются оправдать себя и говорят, что это работа - эта работа всё равно - нравится. Но если бы... - ("домосед" не сдавался) - если бы после случайных и чужих удовлетворений она переставала притягивать меня! Когда я вспоминал о ней - даже в эти, равнодушные по отношению к обыкновенному женскому телу минуты, я от макушки до самых пяток проникался чувством благодарности - просто за то, что она есть. Да и если люди любят - им это тоже нравится. Нравится любить, заботиться, дарить подарки. Похоже, я стал обыкновенным, расколотым надвое мономаном, хлебнув, как дурень Тристан любовного эликсира, который надо было пить на двоих - чтобы стать одним целым. И не с ней, - снова злился я, - а с кем-нибудь другим! Отчего отменили дуэли? Ревнивцы и собственники своих жён пристрелили бы меня в самом начале этой повести, и я не скулил бы как собака, которую не пускают погреться. Или, прошитый пулями, но благодаря неслыханному везению я бы остался жить, и он вызвал бы меня на дуэль, а там - рассуди Бог...
   Выкурив свою сигарету, она затягивалась моей, и это повторялось без конца и без края. Казалось, внутри у неё сидит заноза, и она копит всю силу воли, чтобы покончить с ней одним движением или загнать так глубоко, где боль становится привычным продолжением жизни. Энни поёжилась, завернулась в свитер, и стала прохаживаться из стороны в сторону, поскрипывая жёсткой галькой. Как бы мне хотелось спокойно смотреть, как она передвигается в пространстве, смотреть так, чтобы покидаемое ею место не казалось бы столь обделённым.
   - Почему ты молчишь? - не глядя, спросила она.
   Рыжий кот, сидящий неподалёку, поднялся и недовольно потрусил в сторону посёлка.
   - Ты понимаешь, что Никогда (она сказала это с большой буквы), никогда мы не будем вместе. Понимаешь? - непонятно кому твердила Энни, пуляя мелкие камешки сквозь густые листья инжира, - Не стоит и мечтать! Ненавижу тех, кто придумал мечты.
   Да, подумалось мне, мечты всегда слаще их исполнения. Это от того, что их лучше не делить ни с кем. Другое дело воспоминания.
   Оставшийся вечер я как гоблин на выселках шлялся по исхоженному вдоль и поперёк посёлку, забредал в магазинчики, смотрел на сувениры, с трудом понимая их назначение - кажется, воспоминания обязательно должны выливаться во что-то, что можно пощупать, оценить - вроде тарелочки с надписью "Крым". Но где уверенность, что она когда-нибудь сорвётся с полки, доказав своей хрупкостью способность к исчезновению? Я мусолил кусочки бумаги в карманах шорт, машинально останавливался перед транспортом. "Никогда... вместе" - почти осязаемо отдавалось в мозгах. Да, с болью точно переборщила природа. Но что это за закон такой, семьи и брака? Пусть я грязен в его глазах, да разве он чист в моих? Где цыплёнок, где скорлупа, жена отдаёт тело, муж отдаёт душу. Весь этот институт человеческого брака уже невозможно отмыть добела, он словно корабль, тысячелетиями болтающийся по житейским морям, намертво зацементирован представлениями о супружеском долге, тисками привычек, ракушками личной собственности. Вмести с институтом брака деньги, болтающиеся в карманах, показались мне настолько бессмысленными, что я решил их уничтожить. В высоком, самом предгорном духанчике я напоил посетителей всеми сортами вина, опустошив запасы духанщика и сам надрался, как бездарный сапожник. Память сохранила хаотическое падение со ступенек, сделавшее бы честь любому каскадёру и, пьяное сожаление о том, "как с нами поступает время". Под утро я заснул на последней скамейке перед горной тропой, во сне пожелав перевернуть страницы жизни назад - как можно дальше...
  
   Лёлик уехал в Каунас, Роза в Москву, захватив с собой хорошую погоду - зима выпала слякотной. От центра наш двор отделяла бесконечная стройка и частые декабрьские дожди заставляли искать у асфальта подходящую лужу, чтобы очистить обувь от налипшей глины. Но вот строительный объект, наконец, сдан и вдоль прямоугольников пятиэтажек, расположившихся у "железки", выросла длиннющая девятиэтажка. В котловане её мы играли ещё дошколятами, представляя, что трубы будущей сантехники - старинные пушки, стреляющие турецкими ядрами. Потом пацанами катались на лифте, а с чердака крыш наблюдали малюсеньких человечков внизу. Но за пять лет пронеслась целая эпоха и вот мы уже курим открыто, а не за гаражами, где цветут хулиганские, будоражащие школу истории о том, как второгодник балбес Чёся старался доставить удовольствие дворовой шлюхе Инге. Эта история кочевала по школе и мы возбуждённо смеялись нарочито грубыми голосами, и я вместе со всеми старался скрыть естественное детское отвращение под маской "взросляка".
   Потом Вовка Кит переехал в эту девятиэтажку и соседом у него стал Чёся.
   Чёся вернулся из армии рано, сразу после приказа. Его одногодки донашивали сапоги, отмечать событие ему было не с кем, и он решил отгулять с "салабонами". Я плохо знал его, но Кит - коренастый (на вид и на характер) друг, сказал, что он ничего и его рекомендации мне вполне хватило. Да и любопытно было посмотреть на дембеля мне, допризывного возраста человеку.
   Чёся уверял, что праздник будет "за всю мазуту" и хвастал плексиглазовым шариком, закатанном в причинное место. В продовольственном он купил четыре рома "Гавана клаб" и разнообразной колбасной закуски, а в ответ на наши уважительные реплики по поводу ширины закатываемого праздника подделывался под одесский говорок: "Сейчас кобылок и оттопыримся!"
   Пробравшись через перерытые траншеями тепловых сетей дворы микрорайона, мы, не отряхнув ступней, ввалились в голостенную квартирку с кудрявым квартиросъёмщиком. Тот неловко выпихнул из-под дивана холщовый мешок с "зелёнкой" и молодцевато подхватил "Кремону" с нейлоновыми струнами, свесившуюся с дивана. В песнях квартиранта густо, как переваренная вермишель, плавали "розы", "слёзы" и "закаты", бакалейно торчали "дом", "путь", дымилась "любовь" на серебряной дорожке луны и вразнобой предлагала себя прочая мелкая поэтическая утварь. "Соловья не переспоришь", - махнул Кит и пошёл на кухню. Стол тут же накрылся холостяцкой скатертью-самобранкой, уставившись на нас пузатыми рюмками. "Надоела анаша." - кривился Чёся. "Я её там пил, ел, и в ноздри вкладывал."
   Под пьяный рокот дембельских рассказов мы как-то стремительно, по-кавалерийски напились - и кадры "кинохроники" выхватывали из всполошившейся действительности то разбитую рюмку, то Чёсю, пьяно осваивающего гитарный приём "баррэ", то сломанный цветок фикуса, то ненужного квартиранта.
   Я ощущал себя прыгуном с высокой скалы, которого подталкивают смешки товарищей, и радовался, что никому, даже Киту не признался в своей "девственности". Конечно, я знакомился, провожал до подъезда, но дальше поцелуев дело не шло, а форсировать события мои девы не позволяли, блюдя невинность, как пропуск в замужество. Роза была не в счёт, потому что я был совершенно уверен, что мы с ней занимались не сексом, а музыкой. Но теперь было не до музыки. И теперь мне было не отвертеться. Чёся долго крутил диск телефона, то и дело попадая пальцем в пепельницу. Через минуту в квартиру влетели две разухабистые девицы в страшном макияже. Они ржали, сыпали семечками и приговорками вроде "и на нашей улице перевернётся грузовик с солдатами". Особенно им удавалось: "Мусчина! Угостите даму портвэ-эйном!". Чёся ощупывал их мощные спины, но девицы, не обращая внимания, с воодушевлением ругали Леонида Андреевича, который, по всей видимости, страшно им нравился. Он работал в морге и снабжал формалином прозектора, одного из братьев девиц, для приведения трупов в надлежащий ритуальный вид. Судя по всему, у него можно было разжиться и спиртом - "казёнкой", который девицы торжественно выкатили на поляну. Кит не любил трупных тем и стал сигнализировать квартиранту. Тот схватился за телефон, и скоро в комнате материализовалась худощавая подруга, похожая на инопланетянку. Она была полной противоположностью предыдущим лицам женского пола. Её испуганное лицо и тоненькие кисти напоминали некое нелепое насекомое, а глаза удлинялись при каждой половой шутке. По-видимому, она не совсем ясно представляла, куда попала. Кит метко обозвал её креветкой и посоветовал, чтобы она "шевелила отсюда колготками", но квартиросъёмщик, наступив на горло личному творчеству, стал голосить про "траву у дома" и подруга, понятно, заслушалась. Потом я узнал, что поздней, уже совсем пьяной ночью Чёся заволок "инопланетянку" во вторую, закрытую для всех комнату. Там ему долго отказывали, ссылаясь на девственность, смятение и нелюбовь к банальному сексу. Он стал настоятельно предлагать изощрённый, но тут Кит потребовал выпить "за тех, кто на посту". От патриотических выкриков у демобилизованного произошёл "сбой в системе наведения" - армейские лозунги переключили его на "суровые будни". "Кто в армии служил, тот в цирке не смеётся!" - горько возопил он, вваливаясь обратно в общую комнату. Мы свалили покурить на балкон, оставив непочатую бутылку кубинского пойла. Кит будоражил всех переселением в Казахстан, потому что, говорил он, выдвигая челюсть "Там та-кая трава!".
   Когда мы вернулись, на донышке плескалось не больше полстакана. "Это съёмщик!", - орал Чёся. Стали искать съемщика, но его как ветром сдуло. Искали на антресолях, и у соседей, заглядывали под коврики. Наконец, решили проветриться на улице. Там Чёсе приспичило отлить, а заодно и познакомиться с девками-малолетками, которые "каждый год появляются в этом дворе, как грибы из-под земли". Когда Чёся ушёл, Кита стошнило на лавку. Возвратившийся дембель, не обратив внимания на потраву, брякнулся на нехорошее место. Двор огласился двенадцатиэтажными матами, на которые тот не скупился. "Что ж это ты, Китяра?" - безуспешно отряхивался Чёся. "Это не я!" - вскидывал буйную голову Кит. "А кто, бля!?". "А-а! - понурившись, Кит пьяно махнул рукой, - бабы какие-то проходили..." Сдерживая ухмылки, мы пошли в квартиру, понося квартиранта, из-за которого разгорелся весь сыр-бор. Ушлые девицы к тому времени стаяли как мороженое, прихватив с собой антикварную пепельницу. Отпетого барда с измазанными вареньем кудряшками мы нашли в кладовой. Он спал, притулившись к стиральной машинке, как весенний суслик, обняв во сне трёхлитровые банки с соленьями. Чёся выплеснул на него цветы из графина, тот сладко облизнулся. "Окуклился" - махнул рукой Кит и мы пошли пить "северное сияние". Или за северное сияние - этого я уже не помнил.
   Опять мелькали какие-то девки, знакомые и полузнакомые, подруги детства и институтские подруги старших друзей, неизменной оставалась только инопланетянка. Но как объект я её рассматривать не мог и завершением вечера должен был стать мой первый опыт с двоюродной сестрой одноклассника из соседнего подъезда. Я уже плюнул на страхи и сомнения, однако что-то мешало мне - что-то, не укладывающееся в эту молодцеватую схему потери невинности. Почему-то не хотелось терять мальчишескую неопытность при девочке, похожей на ребёнка-переростка. Я обернулся и кинул в сторону инопланетянки пару дерзостей, намекая на неуместность на нашем празднике, попытавшись вспомнить, как Кит обозвал её и что так лихо предложил, но вокруг крутились термины из биологии - классы и царства растений и животных. По всей видимости, подозрения в излишней биологичности происходящего посетили не только мою алкоголизированную подкорку. Переспросив автора изречения, я услышал, как он, художественно откашлявшись, повторно икнул: "Слышь, ты, амёба! Шевели псевдоподиями!". "Амёба" метнула взгляд, преисполненный презрения и передёрнула плечиком, но никуда не ушла. После я помнил только, что испытывал дикую турбулентность - при попытке обрести вертикальное положение комната резко меняла геометрию и меня с силой вдавливало в диван - стены сливались в потолком и наваливались всеми своими квадратными метрами. "А-а!" - мелькала повторяющаяся мысль. Из комнаты раздавались хаотичные выкрики и неравномерный звон посуды.
   Рассвет встретил меня на красном диване с продавленной пружиной. Матрас пах ацетоном. Напротив, на раздвижной тахте, кудрявый обнимал за плечики вчерашнюю подругу, убеждая не писать заявления. Больше в квартире никого не было. В прихожей валялись скомканные цветы и чья-то перчатка. "Было или не было?" - пытался я прорваться сквозь мучительный туман небытия и тут же поймал себя на мысли, что не понимаю, о чём себя спрашиваю. Я оделся, поглядев на своё тело. Что скажешь, тело? Тело молчало. И только под ногтями притаилась грязь, как материализовавшийся стыд за вчерашнее. В мозгу скакали шестидесятиногие мустанги, голов у них тоже было чётное количество. И все они в мучительный резонанс с моей единственной болели от невыносимого присутствия смерти. Я понимал, что она есть и мне придётся её испытать. Сущая бестолковость сущего приводила меня в отчаянье: "Если всё кончается, то зачем оно есть? А если есть, зачем оно длится? Ведь у вечности нет прошедшего времени. Но времени нет и, значит, обрести его нельзя. Так как же?"
   А по мозговым извилинам шлялся и блуждал скоморох, тарахтя тревожной колотушкой: "Было или не было? Вечен я или конечен? Было или не было?" - мучился я беспамятством (как я мог оставить эту вселенную на целых три дня?) надеясь выудить хоть что-нибудь сквозь навязчивые философемы. Выплывая из тумана, вчерашние сцены вызывали тошнотворные позывы. Лучше бы ничего не было, уверял себя я, но памяти уже кинули конец, и она, уцепившись за него, медленно выплывала в грязно-зелёной тине и треснутых ракушках, являя всё, что происходило в следующий вечер.
   Двоюродная сестра одноклассника, давшая мне "по старому знакомству", лузгала семена подсолнечника, я же дёргался в конвульсиях, опасаясь, что от таких толчков она может поперхнуться. Сам момент соития, вознесённый юношескими фантазиями на лилейную высоту, на самом деле оказался глотком отдающего болотом пойла. Мне казалось, что я кого-то унизил, подхватил какую-то заразу, мне рассказали тайну, которую я не должен знать, став свидетелем возмутительного обмана - вместо обещанного чистокровного жеребца мне подсунули замызганного мухортика - и искать мошенника было глупо и бессмысленно. Пока мы барахтались, продираясь друг сквозь друга и пачкая двухгодичной давности матрас, я старался ни о чём не думать - чтобы не случилось "аварии", которые, я слышал, часто происходят с неопытными "водителями". Перед глазами грохотал чёрный паровоз, врывающийся в тоннель - огонь, вырывающийся из трубы, уходил в пустоту, разогревая воздух, а в туннеле, вжавшись в стену, стоял человечек, страшащийся ветра, пахнущего потным железом. Кончив в пустоту, я очнулся на кухне - коктейль из шампанского, водки и креплёного вина мотал меня от стены к стене: "И это - храм любви?! И этой дорогой, изнемогая от жажды, идут караваны шелков и вереницы невольниц? О, женщина, ты разочаровала меня!"
   Кит что-то втолковывал мне, потирая лбом кулаки. Тем временем я снова оказался в спальне. "Теперь ты не считаешь меня дурой?" - спросила моя партнёрша, вспомнив, что три года назад ещё узкоплечим подростком я в сердцах обругал её, когда она не пустила меня в свои кружева. "Какая разница?" - ответил я, вползая в скомканные трусы.
   Под утро воздух сгустился и стал серым. Мне очень хотелось прополоскать желудок, но его выкручивало как тряпку, а если я нагибался над умывальником, в голове начинал играть зелёный, с бижутерийной инкрустацией баян.
   Дома от стыда я спал двое суток. Потом встал, выключил радио, отключил телефон, выдернул из розетки шнур холодильника и прислушался. Тишина скользила по нервам. Ни единого звука, ни малейшего движения, что поколебало бы провисшее полотно. Должно быть, это продолжалось недолго, потихоньку, сквозь белый шум, к которому постепенно привыкаешь, сквозь пелену тумана, проплывающую сквозь мозг, как сквозь таинственный сумрачный лес, стали просачиваться звуки. Маленькие блестящие шарики летели, поочерёдно ныряя в замкнутость кухонной чашки. Капли падали из-под крана - мерно, приятно, монотонно. Они пройдут сквозь канализационные трубы, смешаются с нашей жёлтой глинистой речкой, потом, оставив землю на отмелях, войдут в другие большие реки, и, наконец, вольются в океан. Когда пригреет солнце, им впервые придётся оторваться от поверхности, впервые ощутив невесомость. Но до того, как они станут дождём, никто не ответит, через какие сосуды им придётся пройти, в клетках какого тела остаться.
   Теперь, ни в бреду возбуждения, ни тогда, когда надо было сказать единственную фразу чтобы сорвать первый поцелуй, - я не мог заставить себя признаться в любви. Порой мне казалось, что кто-то упрашивает меня: "Ну что тебе стоит, скажи - и она станет твоей", но язык отказывался произносить слова, предпочитая молча бродить средь выбеленных скал и узких расщелин.
   После того вечера инопланетянка два дня осаждала меня как крепость Измаил. Она ждала у дома, писала записки, звонила и рассказывала по телефону про тех, кто не умеет, но хочет, чтобы его любили - и от этого мучает людей, заставляя их любить себя, хотя сам не может. А когда я прижал её к холодной стене подъезда и проговорил те же слова про "никогда" и "вместе", что здесь, у нашего ночного моря сказала мне Энни: "Когда тебе говорят "никогда" - беги в другую сторону". Потом изо всех сил шлёпнула меня по щеке мокрой ладошкой.
   Лёлик вернулся через неделю - с пузатым чемоданом, препоясанным "карденовскими" ремнями, в разноцветном шарфике и новых башмаках. "Чистая Дания, без всяких наворотов", - ухмылялся он в предвкушении торговых контактов с аборигенами, и мысленно шелестя вырученными купюрами. Перчатки сохранились в целости и сохранности, чего нельзя было сказать о нашем приятельстве. Как-то привязавшись к пустяку, он почесал массивный подбородок и проскрипел "Выйдем!". Провожали меня сочувственными взглядами. С такой гаубицей, как потом выразился Кит, шансов у меня не было. Меня же одолела дикая страсть к путешествию. Мне ужасно захотелось вдруг оказаться где-нибудь на Балеарских островах, в пустыне Такла-Макан или, на худой конец, в посёлке под Магаданом. Однако машинки перемещения со мной не было, и я с тяжёлым вздохом приготовился к скучному ритуалу смерти.
   Мне помог Кит. Он перехватил "мстителя" на полпути, и повернул его к окну - там выплывала соблазнительным силуэтом Татьяна Владимировна, наша новая учительница французского.
   - Лё... то есть Саня! Моего старшего брата знакомая, смотри-видишь? Хочешь, познакомлю?
   Лёля-Саня задумался, стал расспрашивать Кита о том, где её найти и дело замялось. Я облегчённо выдохнул, сделав вид, что мне плевать на разборки.
   Возвратившись, Роза перестала отвечать на звонки и избегала моих объяснений. Наверное, большие города неузнаваемо меняют людей. Только через год я узнал, что Лёлик встретил её в одном из музеев, и между римскими статуями, перемежаемыми средневековыми ночными горшками, сообщил, что я не скрывал малейших подробностей наших отношений. Наш ювенильный роман был окончен.
   Она так и не досталась Лёлику, её перехватил шустрый Чёся и, дорвавшись до главного, рассказывал, приоткрывая рот с комочками запёкшейся слюны, интимные подробности их времяпрепровождения. Я сидел на диване и вертел в руках старый тэтэшник Кита, делал вид, что мне всё это безразлично, хотя на душе у меня было как в больнице после травли тараканов.
   После экзаменов, уцепившись за неожиданную возможность, я устроился работать на север. Возвращаясь с вахты, окунался в жару, а из жары попадал в таёжный холод. Этот контрастный душ постепенно помог мне, и горечь, перекатывающаяся в уголках сердца, превратилась в лёгкое покалывание, лишь изредка напоминающий о себе.
   Осенью во дворе появился новый приятель с Чёсиного двора. Звали его Сизый. Чёся притащил его, за то, что тот "тянул срок" и вообще - "старый волчара". Но "волчара" не уважал Чёсю, это было видно с первого взгляда. Поначалу сухой и жилистый новичок лишь кривил рот, обнажая чёрные корешки зубов. Но однажды вся наша компания припозднилась и мы, оказавшись вдвоём за крепко сколоченным столом, разговорились.
   - Нормально он сделал? - спросил я, вкратце поведав историю.
   - Но ты же рассказал?
   - Что я ему рассказал? Ну, сказал: "Да, было" И всё! Но не в мелких же деталях?
   - А какая разница? Значит, за перчаточки... - усмехнулся Сизый.
   Я вспыхнул и мы чуть не сцепились, но вдруг вдали у дороги мелькнул силуэт, похожий на нашу "француженку", и я забыл всю свою злость и все наши подпрыгивания показались смешны и нелепы как мышиная возня перед надвигающимся цунами. Я курил, уставившись в одну точку и уже машинально слушал Сизого, который мерно тарахтел, что все бабы одинаковы, что всем им нужно одного и что лучше не начинать это представление и тому подобную мутотень оправдания инстинкта. Нет уж, думалось мне, всё, что делается на этой сцене - правильно, и пусть она занавешена тяжёлыми шторами, о которые бьются цветы невостребованных признаний, проникают звуки и шутливые диалоги, пусть зритель шумит: "Занавес! Занавес!"... - хмурый рабочий сцены и не пошевелится, смоля театральный бычок.
   Ночью, не желая идти домой, свесивши ноги в лестничный пролёт девятиэтажки, я размышлял о странности соков, текущих по веткам нашей жизни. Эти ветки с завязанными на ней узелками содержали в себе тайны какого-то преступления. Ведь из-за чего-то мы несём наказание? Только из-за этого преступления, наверное, задаются вопросами "кто виноват", "что делать", и почему вымерли первые христиане.
  
  
  
  
  
  
  
  

VI

  
   Утром на террасе появились новые соседи. Точнее, они появились ещё ночью - бубнили по телефону как их высадили на таможне из дымящегося вагона, как они спаивали проводницу, как Сеню чуть не увезли обратно в Бобрики. Под утро они вежливо постучались и отчаянно "загэкали" как их высаживали на таможне из дымящегося вагона, потому что Сеня курил, как они отпаивали водкой проводника от левого спирта, как Сеня заблудился на путях, побежав за пивом, и как его чуть не увезли обратно в Бобрики. Они расспрашивали, где купить минералки, вина, зелени, магнитиков - всё необходимое для туристского роста и курортного самосовершенствования.
   С другого бока доносилось: "Минимум! Сам посуди. Климат - раз! Инвестиции на инфраструктуру - два! Комфортно - до семидесяти рыл. Умножай на сто дней сезона. Ну? Да что тридцать, все сто ломить можно! Ты пойми - лучший дом на побережье! Сюда астматиков-миллионеров! Три семьи сели - ручей, сад, веранда. А фуникулёр? А чайхана? Да в сезон чистых штук двести! Это ж золотое дно! Зимой законсервируем. С ремонтом и обслуживанием. Что "если"? Не вернётся"
   Воздух отдавал перегаром и йодом. С утра облачный водяной туман превратился в белёсую леопардовую шкуру и она покрыла небо, протянувшись до самого горизонта. Я окончательно проснулся, открыл окно. С этой стороны дома было тихо, только маленький жёлтый жук с чёрной крапинкой коротко жужжал и бился о стекло, стремясь вырваться на свободу. Во дворе вода срывалась с камня, унося с собой листья и веточки деревьев. Упав на край ручья, на камнях обливалась водой забытая тарелка с обгрызанной кисточкой винограда.
   Я пробрался в ванную, вымыл лицо, и спустился к дяде Тому. На стук никто не ответил. В небольшой комнатке, уютно приткнувшейся к лестнице, пахло тимьяном и кожей, на широком и чистом столе покоился столярный инструмент и вырезанная из дерева кухонная утварь. В углу стояла кованая кровать, заправленная свисающей с дощатого настила белой простынёй. Дальнюю стену комнаты полностью занимали два стеллажа с книгами на неизвестном мне языке. Одна из них выглядела совсем ветхой. Если я возьму её в руки, она сразу рассыплется. Из приоткрытого переплёта высунулась старая фотокарточка. Человек в форме на далёком полустанке сфотографировался как будто совершенно случайно, выскочив покурить или перекинуться снежками с попутчиками. Мне показалось, что я уже видел его - во сне или, может, в трамвае... Почему-то не хотелось расставаться с этой выцветшей фотографией, и я на время сунул её за пазуху. Посидев с минуту, я тихонько встал и, постаравшись закрыть дверь без скрипа, вышел из комнаты.
   На веранде, несмотря на пасмурное утро, было светло. Небо сияло серостью, пряча жару за облаками. Я вошёл в кухню и протянул Марине фотокарточку. Она не обратила внимания. С протянутой рукой стоять было глупо, и я положил снимок на стол.
   - Ловко ты всунул голову в пограничника, - произнесла Марина, мельком взглянув на фотокарточку и продолжая вытирать посуду, - И не отличить. А почему чёрно-белая? И старая какая-то. Энни покажи.
   Мне стало как-то не по себе. Поблёкшая поверхность глянцевого прямоугольника, действительно, чем-то напоминала моё отражение в зеркале, но антураж был таким далёким, что мне и в голову не пришло сравнивать себя с ним. Так, наверное, бывает, когда время шутит с людьми или их поступки складываются в мистическое совпадения, заставляющие вздрогнуть и передёрнуться - от неожиданно прикоснувшегося к тебе мира, о котором ты имеешь самое отдалённое представление.
   "Нет, это не я... - в голове замельтешило: "Случайность? Родственники? Совпадение? Энни - сестра?!"
   Она сидела на балконе и чистила гранат. Под её тонкими пальцами зёрна ловко выскакивали из гнёздышек и, приплясывая, катились в глубокую чёрную миску. Энни сделала вид, что не заметила меня. Я положил карточку перед ней. Она посмотрела на меня.
   - На тебя похож, - улыбнулась она краем губ, - Только это не ты. Ну конечно, и нос у тебя другой. А почему...
   В дверь забарабанили.
   Энни ещё раз, и мне показалось как-то жадно взглянула на меня, резко встала, споткнулась о кота, сердито посмотрела на капнувшее небо и пошла открывать дверь. Я вернул фотокарточку на прежнее место. Ох уж, эти приметы времени! Молекулы, тупо толпящиеся от градуса. Уж если оно остановилось на страницах моей жизни, так пусть и не слишком спешит, а то только собираешься взять в руки что-то целое, оно тут же рассыпается на тысячи мелких фрагментов.
   Зашумело, заорало, затявкало и в дом, поблёскивая солярным загаром, ввалился Мобликов. На руках его скалилась чёрная комнатная собачонка с бахромой на пузе. Преодолев километры за рекордный срок, он вертел свежекупленного пса по кличке Супчик, выпячивая его с разных сторон, и как бы невзначай демонстрируя свои хирургически безукоризненно прилегающие к черепу уши и обезжиренные квадратики живота. После клиники он стал выше и раздался в плечах, (убей не пойму, как медицина достигла таких высот и сколько нужно платить за такую коррекцию), обзавёлся несколькими косметическими шрамами, которые "так украшают настоящего мужчину" и слегка походил теперь на одного из голливудских древних царей. Новоявленный Агамемнон поглядывал на окружающие его мебель, стены и даже природу - горы и скалы, с превосходством, будто они гораздо больше принадлежат ему, чем кому бы то ни было. Уверенно рассовывая по карманам местную валюту, он так активно интересовался ассортиментом развлечений и ценами на жильё, будто собирался жить здесь вечно. У него изменился голос, (а ведь голос это не только голосовые связки, это ещё и форма черепа, расположение его внутренних полостей - неужели хирургия и впрямь достигла таких высот), а на расспросы пожимал плечами, мол, это всегда являлось неотъемлемой частью его личности. Марина недоверчиво щурилась, она, как и я, прекрасно помнила его прежний рифампициновый тембр, который сменился теперь бархатистым баритоном. Шаврик самозабвенно обволакивал пространство обертонами, повествуя, как оздоравливался, что сердце его теперь похоже на ребёнка, а о "шалящей" когда-то печени он и совсем забыл, рассказывал как оценивал кабинет, каких трудов ему стоило выручить настоящую цену, и как он менял на деньги эксклюзивную сантехнику. Оказывается, рыбок, замкнутых в автономный биоцикл, нельзя было тревожить, и он нанимал специалистов, чтобы они пустили в новое расширенное жильё ещё парочку, оказывается, голубые лобстеры охотно пожирают себе подобных, а морские звёзды и золотые индонезийские рыбки... "Одна всё равно сдохла" - махнул он рукой и мы тут же пошли купаться. На пирсе пионеры расступились. Он мужественно крякнул, разбежался, и, подняв тучу брызг, ушёл в воду. Супчик бегал у берега и с остервенением кусал морскую пену. Через минуту солнце спряталось за маленькое одинокое облачко и Энни, как и я, не любившая купания без солнца, вернулась. Мобликов плескался недалеко от берега, отфыркиваясь от волн.
   - К нам приехал, к нам прие-ехал! - как бы невзначай на цыганский мотив затянула Марина. Энни поморщившись, попросила прекратить и спросила меня о ночи, проведённой в горах. Я рассказал о встрече с Томом, описал в красках ночную грозу. Марина демонстративно вздохнула и сказала, что знает, кто выиграл в этом сражении. Энни недовольно посмотрела на неё.
   - А вы знаете, есть такая игра в прощания? Один из нас прощается в течение пяти минут, но не уходит, по крайней мере, сразу. А потом другой. Всё зависит от предпочтений, - подскочил Мобликов со свежекупленным арбузом, пытаясь увлечь всех новым психоаналитическим развлечением:
   - Доктор, кого ж ты лечишь? - ветер донёс ленивые интонации соседей справа. - По вашему, если мир повторений совершил два полных оборота, приблизив вас к дурной бесконечности то это и есть диавол? Как хотите, но это не дьявол, а велосипед какой-то...
   Я смотрел в сторону моря, и мне казалось, что за спиной у меня ничего нет, кроме магнитофона со старой, довоенной записью шума голосов, создающих иллюзию населённой планеты.
   Супруг Энни колесил, как эквилибрист на цирковой арене, обращая на себя всеобщее внимание, а я, издеваясь над самим собой, представлял, сколько же человек сейчас дёргаются в иллюзии любви и понимания; тонны семени выливаются из единого тела, их принимают лона их партнёрш, электрические разряды для любителей удовольствия, бряцающих своими достоинствами биомеханизмов. Если их цель бесплатное удовольствие, почему они не трахают своих родственников?
   - Подожди ты со своими предпочтениями, - оборвала его Марина, - Мы здесь ещё не были. Устаёшь от этого отдыха как собака. Супчик, Супчик! Надо, кстати, присмотреть место на вечер... А то вечером не протолкнёшься.
   - Пусть Майкель идёт, он уже одет.
   Меня передёрнуло, я успел отвыкнуть от такого обращения.
   - Эта секунда через терцию пропадает. Он тебе выберет. Глухое местечко со столиками на двоих. Пойдём-пойдём! Да выбрось ты это тесто... вон, собаке... Супчик-Супчик, на-на-на!
   Остаток дня я глушил себя алкоголем. В смутном уголке души притулилась надежда, что Мобликов забудет об Энни, и я снова буду с ней, и всё станет как прежде - надолго, счастливо и навсегда. Но я и сам понимал, что это нелепо и невозможно, и законный супруг Энни (и ведь, правда, в этом не было ничего удивительного) исправно уводил её спать. Выставленный из спальни Супчик располагался у порога и грозно рычал, если кто-то подходил слишком близко.
   На второй день, когда Супчик преданно гонял котов, я уже не мог пить и только болел. С похмельным безразличием глубоко укоренившейся смерти наблюдая, как Мобликов, запыхавшийся и вспотевший от стремительного подъёма, вытирает щёки энниным платком, как отнявши у неё сумки, раскладывает покупки по холодильникам, я проговаривал про себя какие-то жуткие словечки про смерть и вечность. Кажется, я сходил с ума...
   Наконец, я помыл голову и мне стало немного легче. Я зашёл в комнату и улёгся на кровать (дом был спланирован так, что любая из семи просторных комнат имела доступ к веранде). Через двадцать минут солнце навалилось на нашу сторону скалы, и стол перетащили в тень. Теперь я явственно слышал разговор и даже видел их отражения в оконной раме. Мобликов интересовался Томом. "Давно здесь?" "Когда построился?", "Где родственники?". Энни рассказывала, охотно ударяясь в подробности, но Мобликов обрубал ненужности, ни на миллиметр не отклоняясь от основной оси. Он профессионально выведал всю его подноготную, всё о его прошлом, настоящем и чуть ли не будущем, особенно его интересовали связи в центральном аппарате. Но оказалось, что никаких связей с властью дядя не имел, чиновников не любил, и вообще, что он не родной ей дядя - просто в незапамятные шестидесятые они с её отцом тянули лямку на одной из горных застав в Армении. Потом вышли в отставку, отец заболел и они встретились здесь, когда они вместе приехали отдыхать, а отец лечиться - у Тома оставался родительский дом... я вспомнил фотографическое сходство, подозрение в родственности с Томом и испытал какую-то обугленную египетским солнцем радость, поняв, что Энни не может быть мне сестрой.
   Потом Мобликов оповещал присутствующих, что его приятель уехал снимать открытие аквапарка, оставив какого-то "педроса" одного вместе с девушками, высасывал сок из арбуза, сплёвывал косточки в сторону моря, и посматривал на Энни и на близлежащие скалы с надменным пренебрежением.
   Наконец, Мобликов убыл в душ. Послышался скрип двери, на веранду вышла Марина. Энни, обрадовавшись возможности договорить, принялась рассказывать, как Том учил её маму языку, как они спорили, и даже кидались тетрадками, как великовозрастные ученики, которые не понимают, как склонять существительные.
   - Смешно наверное... - зевнула Маринка, - И что после?
   - Ничего, - вздохнула Энни, - Мать так и не научилась толком. Скорее наоборот, он стал разговаривать как она, у него появился акцент. - она засмеялась, - А ещё я помню он особенно акцентировал, что даже один язык бывает разным. Учить язык вероятного противника - совсем не то, как учат язык литературные переводчики.
   - Как это - разговаривать "как она"? - подавив зевок, спросила Марина, - Выучил гэльский? Is cumadhom?
   - Не... Это отец так шутил. En determinados casos. Испанский, конечно. Мы ходили на море, а он не любил, оставался дома. Я помню, отец уговаривал его показать нам подземное течение, только что открытое геологами или спелеологами, их знакомыми по Кубе. Том отнекивался, говорил, что он местный и ему всё надоело, но потом мама уговорила его, и он согласился. Мы тогда остались с отцом вдвоём. Играли в очень весёлую игру. Знаешь, такая игра, когда подбираешь слово на последнюю букву и твоё должно победить? Только если не ясно с самого начала, что твоё сильнее - надо объяснять. Аргументировать. Например, я говорю "дружба"... нет, это трудно... вот, например, если я "слон", а ты, например, "ностальгия". Если ты можешь доказать, что слона победит ностальгия... - послышался звук отодвигаемого стула.
   - Да ладно с игрой. А дальше-то, что дальше? Они что, ушли в горы?
   (мне были видны их верхние половинки в стеклянном отражении)
   - Да, только дядя вернулся хмурый. Сказал, что по пути заглянул в виноградник, листья потемнели и его надо лечить. - Энни пожала плечами, - Я думаю, он любил её, хотя она никогда не давала повода, - Энни замолчала, будто не зная, молчать или нет, - Он даже хотел...
   - Что хотел? Я тоже хочу! - Мобликов бодро вернулся из ванной с двумя банками морской и дистиллированной воды - новым видом лечения.
   Энни не ответила, перехватив сигарету у Марины и затянулась так глубоко, как может затянуться бросивший эту забаву курильщик. Марина пожала плечами и закурила новую. В комнату как дракон вплыл густой клуб дыма. Шаврик хмыкнул, поставил банки на стол и навалился на жену, вдыхая ей в ухо какие-то слова. Марина спохватилась, пробормотала "надо помешать" и убежала на кухню.
   Энни досадливо затушила окурок и продолжила вернувшейся Марине:
   - Том сказал, что листья потемнели, но урожай будет таким, что придётся собирать всем посёлком, - она помолчала, - А вообще он хороший. А я же ещё и дочь мамина.
   - Правда? - Мобликов почти вдавил её в стол, - Подожди, а как течение можно увидеть сверху?
   - Это подземная река.
   - А где она?
   - Не близко.
   - Где деревья? - он водил её рукой по небу.
   - Левее.
   - А-а, где трезубец?
   - Сходим? - вдруг предложила Энни.
   Зависла пауза. Предложение было несколько неожиданным. На лицах Марины и Мобликова энтузиазма не наблюдалось.
   - Идите тогда на море с Мариной, а мы с утра туда на разведку.
   Тут снова зависла пауза. Я, затаив дыхание, ждал их ответа. Но по всей видимости это предложение их тоже не вдохновило. Супчик заскулил, Энни поморщилась.
   - А вы не сорвётесь? - криво усмехнулась Марина.
   Мобликов посмотрел в сторону моего окна.
   - Не, ну как хотите. Хотите с нами, - лепила из слипшихся кусочков инжира какую-то нелепую фигурку Энни, - можете ещё кого-нибудь взять. Ну что, рискнём? Завтра?
   - Мы завтра уезжаем, - вдруг заявил Мобликов.
   Марина сердито посмотрела на него и ушла мыть посуду, оставшуюся от ужина. Она хлопнула дверью или окно затворило ветром - теперь я невнятно слышал всё, что происходило на веранде - Энни продолжала что-то говорить - и хотя голос её казался мне усталым, в снежном саду всё равно играло нежное колокольное фортепиано, подхватываемое волнами скрипок и виолончелей. Потом резко ухали медные. И снова струнные и снова медные... Напоследок "в зале" кто-то закашлял и стал шуршать бумагой. Послышался сдавленный шёпот: "Курицу доставай...". Вот, скрипнув, они встали с кресел. Вот послышался ещё один негромкий звук. Зачем я лёг в этой комнате? Нет ничего скучнее чужих отношений. Так, наверное, смотрят бедные дети на магазин с большими игрушками или обречённый на смерть смотрит на этих детей.
   Накинув на плечи ещё не распакованный рюкзак, я вышел из дома. Побродил немного по предгорьям, раскроил себе ногу о камень и, прихрамывая, возвратился как чёрт из оперетки. Перекись водорода, которой так удобно вымывать соринки из ран, куда-то запропастилась. Я долго ковырял аптечку, в поисках мне помогали Марина и Энни, а потом всё вдруг переросло в генеральную уборку, которую поддержал её супруг, намекая на то, что здесь давно уже стоит навести порядок. Девы с экологическим ожесточением молчаливо тёрли полы, охотились за малейшими следами пыли, до блеска драили посуду, как официантки отеля перед приездом особо щедрого клиента. Не выдержав этой хозяйственной ярости, я поковылял на пустынный пляж.
   На ярусах посёлка пахло горелым мясом - духанщики потчевали "плодожорок" шашлыком. Когда я вернулся, свет был погашен и все уже спали, только в одной из комнат раздавались ритмичные скрипы. Супчик мелко подрагивал, лёжа на своём посту у порога и сочувственно поглядывая на меня.
   На следующее утро я совсем не хотел вставать, сквозь сон негодуя на соседнюю собаку и от попыток разбудить меня отбрыкиваясь всеми конечностями. Но как только соседская шавка затихла, меня будто что-то толкнуло, и я проснулся моментально чистым.
   Все окончательно ушли, и шум в доме затих. Я умылся, походил по пустынной веранде и наткнулся на рюкзак, лежащий кверху дном. Как будто его кто-то вытряс в большой спешке. Однако потайной карманчик был цел и я, повозившись с минуту, распаковал его и снова увидел сложенную лодочкой тетрадь. Ну и чёрт с ними! Пойду! - решил я.
  
   Чтобы сориентироваться на новом маршруте, пришлось долго и протяжно топать по дендрарию, огибая протяжённый массив новеньких санаториев, обнесённых колючкой - наверное, там раньше жили партийные бонзы, а сейчас штабной генералитет. Я шёл той же тропой, надеясь за полчаса достичь места, куда забирался в прошлый раз, сбивая колени и думая о многом - о том, что во второй раз всё происходит в два раза быстрее, что невозможно потерять то, чего толком так и не имел и... тут понял, что заблудился. Не так, как можно заблудиться в тайге, когда деревья кажутся могильными столбами, а за каждой бочажной корягой прячется комариная смерть - заблудился пошло, как курортный турист. Всё вроде было обжито и цивилизованно, но незнакомо. Я в сотый раз натыкался на забор, на сетку рабицу, на блестящий от счастья шифер. Неужели всю планету решили обнести заборами, оградами и дувалами?
   Наконец, я выбрался в знакомые места и уже в сгущающихся сумерках заметил, что ниже моей первой стоянки открывается заманчивая площадка, - она выглядывала из-за кустарника, обещая сухую безветренную ночёвку. Почти в темноте, оскальзываясь в нагромождениях камней, я кое-как разбил второй свой лагерь.
   Теперь со мной была вода, расколотое настроение, сигареты - что ещё нужно, чтобы удариться в странное занятие по просмотру соскочившей с катушек киноплёнки... Наскоро поставив палатку, я открыл дневник и стал перелистывать рассыпающиеся в руках листки, рассматривая непонятные, давно забытые мной картинки. Но картинки проносились мимо - в переполнявших меня мыслях я упорно натыкался на непонятную пустоту - её как будто высверлили мои сумбурные мысли и настойчивые желания. Наконец, я уткнулся в очередной пустынный тупик и почувствовал, что устал. Я отвинтил крышечку фляжки и отхлебнул два больших глотка. Спирт тёплой волной прошёлся по извилинам мозга и мне захотелось положить голову на ладонь. Но как только я сделал это, усталость сморила меня, навалившийся сон укрыл поблёскивающей чёрной плёнкой, похожей на масляные разводы пожарного водоёма. Я то и дело стремительно проваливался куда-то, как будто срываясь с края пропасти. Однако перед глазами мелькали настолько пугающие меня кадры, что я так же стремительно просыпался. Проснувшись, я кое-как засыпал снова, но всё повторялось. Третьего раза хватило для полной уверенности в том, что спать не придётся. Я протёр глаза и стал вглядываться в темноту, разбавляя южную темень огоньком тлеющей сигареты.
   В голове стоял звон хрустального бокала, и под его затухающий звук диковатые образы сна таяли, ныряя в небытие, теряя рельефность. Я смотрел на валявшуюся рядом тетрадь, и её страницы, переворачиваемые ветром, казались мне живыми. Я вытягивал из памяти самые дальние воспоминания без всякого труда и понимал теперь, чего ей не хватает...
  
   Наш класс славился тем, что "иностранцы" в нём как-то не приживались. То "немка" уезжала по путёвке в соцстраны и выходила замуж, то "англичанку" приглашали переводчицей, а "французов" вообще был страшный дефицит - их тут же сманивали в универ на романскую кафедру. В общем, место учителя иностранного было заколдовано весёлым школьным троллем, и всякого, кто входил в наш неуправляемый 7-й "Г" с заморской фразой на устах, ждала перемена участи.
   Может быть, в центральных городских школах на первых партах и сидят дети со слабым зрением, а сзади - с хорошим послушанием, но у нас первые парты пожирали учителя глазами, предвкушая грядущую номенклатурную карьеру, на вторых елозили будущие врачи, учителя и инженеры, а с третьей по пятую заполняли "хулиганы". Здесь музей восковых фигур оживал и, вполуха слушая преподавателя, можно было развлечься шпулечной войнушкой, стать заправским карикатуристом или навечно выцарапать имя любимой рок-группы. На шестых, коли такие существовали, просиживали штаны и впечатывали свои опусы в поверхность парт будущие поэты, авторы теорий относительности и культурные алкоголики. Седьмой ряд в такой иерархии наверняка был бы посвящён пророкам и религиозным подвижникам, но седьмого ряда в нашей школе не было. Впрочем, и шести рядам надписей хватало - к концу года парты были настолько исписаны, что некоторые скрижали можно было смело сдавать в музей прикладного искусства, где они покоились бы, окружённые искусствоведами, изучающими зарождение граффити под скромной табличкой "г.Грозный, кабинет истории, пятая парта у окна".
   Я никогда не сидел в первых рядах, но инъяз это было другое дело. Британцы гордо уплывали в свой кабинет и я, наплевав на традиции, усаживался прямо перед нею. Француженка пришла в школу сразу после института, не успев напустить на себя надлежащей строгости, отчего её педагогическое реноме отчаянно страдало. Моё же отношение к ней смахивало на любование изысканным произведением искусства, которое прилюдно ругаешь или делаешь вид, что оно тебя совершенно не трогает - втайне же предаёшься обожанию. Вряд ли кто станет говорить, что тот, кто создаёт нас, работает спустя рукава. Но порой ему удаются истинные шедевры.
   Несмотря на то, что я садился прямо перед ней, я весьма старательно принимал участие в не слишком благородной классной игре "доведи Татьяну". Наверное, нам это нравилось - и не один я был в неё влюблён, судя по тому, с какой настойчивостью и изощрённостью мы доводили её до слёз. Чаще всего она выходила из класса и молча плакала у подоконника. Но в этот раз, махнув рукой на приличия, она грустила о своей педагогической несостоятельности прямо на рабочем месте. И вдруг мне стало так стыдно, так жаль её, так невыносимо пронзило меня её страдание, что я невольно уронил фразу, прочитанную в недавней книжке. Там повествовалось о дореволюционной школе, о давнишних гимназических неурядицах и в числе прочих историй рассказывалось, что когда класс мурлыкал эту фразу - преподаватели, нервно пытавшихся преподать несовершеннолетним оболтусам язык Бальзака, Мольера и Рабле, немедленно успокаивались. Я полагал, слабо ориентируясь в местоимениях, что словосочетание переводится как: "Мы вас любим".
   - Je vous aimе... - произнёс я.
   Оказалось, слова содержали немного больше личного, чем я полагал. Она отняла руки от лица, с испуганным интересом посмотрела на сидящего пред ней семиклассника и перестала плакать. Может, ей польстило признание, но скорее, ей впервые признались в любви на её языке.
   В то время внутри меня вдохновенными толпами носились мои двойники. "Странствующий барабанщик" резко выделялся среди прочих. Он обитал в горном лесу, где охотился на козлов, баранов и прочую живность, добывая шкуры для своих барабанов. Изредка он появлялся в мохнатой избушке, куда заходил проведывать (или, скорее, проверять) своего тихого антипода. Его противоположность, (которую я не сразу идентифицировал, пока не понял, что это за фрукт) - самовлюблённый отличник-домосед был ревнив к моим успехам до безумия. Он исступлённо охранял мой статус смельчака и умницы и если кто-то обходил меня с технической стороны, он подсказывал: "А зато у тебя по литературе "отлично". Когда соседу удавались сочинения - "А что он смыслит в палеонтологии?", а в случае двойного успеха: "Мы своё в шахматах возьмём..." Последним аргументом было то, что я хорошо играю в футбол. Высокоспортивного интеллектуала-эстета природа ещё не придумала, и я, благодаря домоседу, скромно торжествовал. Если же не было причин спорить о первенстве, он дежурно приплясывал от восторга, для виду допустив толику смирения: "Посмотри - вот ты пишешь сочинение - будущие поколения смотрят на тебя. Вот ты думаешь о вечном - так рождались великие замыслы! Вот писаешь в унитаз. Что ж, гению не чуждо ничто человеческое..."
   Но самое противное в нём было то, что как только мне в голову приходила самая незначительная в своей новизне мысль, домосед вопил настолько оглушительно и сладостно, так упоённо начинал носить меня на руках и примерять всевозможные пьедесталы, что мысль напрочь обрывалась, растворяясь в эйфорическом блаженстве - начало, возможно, самой светлой и чистой повести прерывалось пошлым и разнузданным наслаждением. Хмурый странник, возвратившись после лесных скитаний, ловил домоседа и тщательно побивал за это, но побои мало чему учили льстеца, и тот опять принимался вливать сладкий яд в мои уши.
   Особенно вдохновенно вместе с ним рисовались картины, где двумя-тремя ударами я эффектно укладывал от четырёх до семи хулиганов. Наяву драться я не любил. Если дело пахло керосином, тошнотворное желе расплывалось в солнечном сплетении - особенно я боялся минут ожидания, того промежутка между ссорой и дракой, когда тебя лишают свободы обязательства доброго имени. Даже если ты не желаешь и всеми силами не хочешь этого, всё равно ты должен драться - лишь бы тебя не обвинили в трусости. К тому же я боялся упасть в глазах девочек. Они были так нежны, ненавидимы мной и соблазнительны, что всякий поступок высвечивался сквозь их призму в монументальное деяние, отпечатывающееся в величии моей "личности".
   Мне всегда казалось, что атмосфера в нашем городе заряжена неким зарядом обиды и унижения. Спросить, думают ли так же остальные, было неудобно - отщепенцев я избегал, а к "авторитетам" с таким вопросом подходить было рискованно. Сегодня ни тех, ни других на горизонте не было. На подступах к школе щебелиновцы маялись от безделья. Девочки оббегали их стороной, младшеклассники, рассматриваемые ими как источник мелочи, тоже не спешили с объятиями. Хулиганы скучали, раскачиваясь на турнике. Когда Татьяна прошла мимо, они растерялись. Но быстро опомнились, и как всякий дикарь, увидевший красивую игрушку, заулюлюкали, лупцуя друг друга. Я вспыхнул, с намерением резко прервать это обезьянничество, и в воображении своём почти видел, как их буйные головы низвергаются мной на песок, но... В последний момент предательский холодок сковал меня, и я, позорно склонив голову, юркнул в подзаборный пролом перед мусоркой.
   На следующее утро воспоминание о вчерашнем жгло калёным железом: "Трус, трус, трус..." - звенело в моей голове. "Чего стоят все твои послания в будущее, весь твой "прекрасный мир", если ты трус и предатель" - издевался странник. Домосед ёжился от унижения, странник презрительно мерил его взглядом. Настроение было хуже некуда. К тому же гастроном закрылся на переучёт, и за хлебом надо было пилить аж на Башировку: сначала вечно закрытый универсам, потом переезд, потом длинный маслозавод, где мы выпрашивали макуху и - вплотную к известной пивной, носящей гордое имя "гадюшник на Башировке" притулившийся тесный продуктовый. Начав путь, я по привычке вознамерился свернуть за дом, чтобы обойти опасную зону, но вчерашний позор был слишком ярок. "Плевать!" - вспыхнуло в голове, окрасив окна красноватым отблеском. В ухнувшей куда-то вниз душе зазвучал "Полёт валькирий", поддерживаемый ледяными фиоритурами флейт - я шёл напрямик, намеренно звеня мелочью.
   На самом неприятном месте рядом со мной что-то шлёпнулось. Я поднял глаза. На балконе курил Хус. Он развлекался, поплёвывая на "чмошников".
   - Ты обурел? - на голову превышая положенную мне долю наглости, крикнул я.
   Хус сглотнул слюну и исчез за бордюром. Тотчас из-за перил высунулось лицо его брата.
   С первого класса я знал Хасана и Хусейна, которых называли Хас и Хус. В сопливом возрасте мы играли вместе, но пока я читал книжки, мы раззнакомились, и теперь я старался не пересекать их нахоженных троп. Его брат держал во дворе "шишку", периодически доказывая своё реноме выбиванием из Батона-дзюдоиста пыли после тренировок. Иногда Батон брал верх, выкручивая "болевой", иногда в их спор вмешивался резкий, но уже скалывающийся Битя, иногда неизвестные мне пацаны с Индюшки бились с ними на равных. Я же плёлся в хвосте, всячески избегая этих Симплегад. Но сейчас...
   - Чё! - произнёс он, нажёвывая слюну.
   По давней традиции я должен был смиренно ретироваться. Но то ли позор был унизительно всесокрушающ, то ли моего ангела-хранителя отвлекло какое-то любопытное зрелище. Из моего доселе благоразумного меня вырвалось:
   - Думаешь, я трус?
   От неожиданности Хас потерял дар речи, однако быстро оправился и, опасаясь упустить лёгкую и калорийную поживу, усиленно закивал головой.
   - Тогда выходи махаться!
   Меч-рыба моего поступка выныривала на поверхность, яростно сверкая на солнце. Но тут же откуда-то снизу, из глубины соблазняла липкая медуза избежания участи, маня щупальцами в непролазное сплетение водорослей. Я мысленно метался из стороны в сторону - от смелой, но жизненноопасной драки к жидкой, но жизненнобезопасной трусости. В этот миг я особенно презирал псевдописателей, что романтично живописуют, как после драки соперники становятся лучшими друзьями. Каким надо быть круглым идиотом, чтобы проверять силу своих кулаков на будущем товарище. Ведь дети совсем не глупы, они лишь неопытны. Да и опыт не всех заставляет умнеть...
   Через пятнадцать тяжеленных секунд, громыхая солдатскими кирзачами, Хас выскочил из подъезда так размашисто, будто собирался обняться после долгой и печальной разлуки. Я едва успел мотнуть головой, намекая, что стоит отойти, дабы не мешать мирным жителям. Он плотоядно поглядывал на меня, потирая кулаки. Последняя надежда на "разборку базаром" была потеряна, и я замолотил руками словно мельница. Обескураженный неожиданным отпором, Хас кинулся по-настоящему "оторвать" меня, но заскандалили соседи с первого этажа. Похоже, оценив наши неравновесные кондиции, они убоялись каменного дождя, порой венчающего подобные драки в наших краях. Хас стиснул зубы, недобро посмотрел на меня, будто заподозрив в сговоре, и мы молча двинулись на Сунжу.
   За пустырём монотонно шумела речка, и мост грузно ревел товарняками. Если в этом углу находили труп, неясно было, кому им заниматься - железнодорожному или районному ОВД. Здесь Еланский чуть не забил Крота - грозу Щебелиновки, здесь уголовник Броня играл на интерес с парнями из посёлка Кирова. Играл на место в кинотеатре "Космос"- проигрыш означал, что он завалит на сеансе незнакомого ему человека, севшего волею случая на свой тринадцатый номер. Да мало ли там ещё чего случалось - место было глухое.
   По мере нашего продвижения свита Хаса росла как ком, мои же друзья (по чистой случайности, конечно), концентрировались в другом конце города. Наконец, мы остановились за железным забором гаражей. Хас резко размахнулся, и нечто с космической скоростью просвистело у меня над головой. Думать было некогда, я старался не попасть под эти летающие гири, уклонялся, уворачивался и финтил, как заправский форвард. Поначалу мне это удавалось. Но вот он загнал меня в тесный, скрытый от людских глаз, узкий десятиметровый коридор, с одной стороны запакованный бетонной стеной, с другой - железнодорожной насыпью. Здесь уже было не до финтов - он задевал меня кулаками, попутно норовя попасть кирзачом в коленную чашечку, чтобы "домесить" уже на полу. Я отскакивал на насыпь и вновь перемещался ему за спину, но его атаки частенько достигали цели, и мне приходилось только делать вид, что я увернулся. Тесный коридорчик едва позволял уходить от тяжёлых подарков, и я чувствовал себя как семечка под прессом. Но всё же что-то меня хранило и за время этих нелепых танцев я сумел удержаться на ногах, успев окончательно увериться в том, что с моими силёнками свалить такого быка не удастся. В то же время его азарт понемногу гас (мой погас уже давно). Наконец, мы остановились, загнанно дыша, походя на пьяного от усталости тореро и загнанное животное. Драться сил уже не было. Для порядку бык устало шмякнул тореро по уху и когда тореро, почти не обратив на это внимания, сказал, что пойдёт по своим делам, догонять его не стал.
   Стычки с щебелиновцами продолжались. Чтобы ничем не отличаться от них, я скопировал их повадки и скоро выучился выглядеть так, что одна моя походка внушала отвращение дворовым мамашам. Пару раз я приходил домой, задрав нос, (чтобы кровь не текла на пол), пару раз удача улыбалась мне. Ровно в семь тридцать, когда Татьяна шла на работу, я появлялся в школьном дворе, отвлекая внимание своих недругов.
   Однажды перед каникулами, в самом конце мая мы случайно оказались рядом под виноградным навесом во дворике школы. Пережидали хлынувший ливень. Глаза Татьяны светились чем-то неведомым мне, а на аристократическо-веснушчатом лице сияло настроение. Я смотрел, не говоря ни слова. Вдруг по её губам скользнула улыбка,
   - Надо говорить je t"aime. Je t"aime.
   Она наклонилась, поцеловала меня в ухо и пошла под дождь. Всё равно навес от него не спасал.
   Через месяц она устроилась диктором на телевидение. Я включал местный канал, и мне казалось, что она смотрит только на меня. Это было мимолётное чувство, но теперь оно не просто неслось в темноте, освещая пространство - оно жило, оно было настоящим, оно знало, что я сумею его защитить.
   Теперь странник, задумавшись, стоял у костра, а льстивый домосед подпрыгивал и суетился: "Я же говорил, говорил...", хотя всем было ясно, что на первые роли в ближайшее время ему уже не попасть.
  
   Передо мной лежала тетрадка и я стал всматриваться в рисованные картинки, возвращаясь из причудливого сна-воспоминания в здешнюю реальность. О чём думал и переживал тогда? Я не помнил ни единой минуты, ни единого события оттуда, как будто того времени вовсе не было, и я родился сразу в семнадцать лет. Я просто листал тетрадь и предо мной кадрированной чередой мелькали московские подворотни, портвейн с корейскими музыкантами, путешествие в Питер на тепловозе, случайная вписка в морге... и вдруг, поочерёдно переворачивая страницы, я постепенно стал вспоминать всё, что забыл давным-давно - и первую привязанность, и молодого буланого, с которого шлёпнулся на пол конюшни, и непередаваемо красивые облака земляничного оттенка, которые мне довелось увидеть в горах Иранского нагорья, и ледяные реки, текущие с ледников Памира... И вдруг я понял, что толкнуло меня к Энни. Всё, что соединило нас, несмотря на препятствия, случилось ещё тогда, в то время! В небрежных зарисовках, перемежаемых картинами на полный разворот - с косой штриховкой и утопающими друг в друге деталями стало ясно, что я совершенно точно предсказывал, точнее, предрисовывал своё будущее - за много лет до случившегося. Всё, что произойдёт, я уже знал - знал и отражал на бумаге.
   Мне стало не по себе. Нет, конечно, это полный бред, крутилось в голове, ты просто притягиваешь факты за уши - это ж просто тогда написанная, а теперь исполняемая программа. Но даты! Даты, что были проставлены в правом нижнем углу, не давали возможности объяснить это. Как я мог всё это предугадать - "войну облаков", встречу с дядей Томом, или такие непредсказуемые детали, как шапочка и борода, которые будут у него именно такими, а не иными? Вот мы качаемся с Энни в гамаке, вот спина к спине сидим на камнях у моря и один из нас бросает в море камень...
   Чтобы заглушить неясную тревогу напополам с досадой за то, что заглянул куда не положено, я попытался тщательно разложить по полочкам всё то, что случилось в последние годы. Тетрадь помогала выхватывать из небытия события одно за другим. Как водится, отчётливо помнил я только то, что было отмечено чувством, тем необходимым закрепителем, без которого всякая плёнка расползается слоистыми хлопьями. Но оказалось, что этих слепков слишком много. Постепенно вес оживших воспоминаний стал так велик, что я, складывая их на телегу памяти грузом невыделанных кож, вдруг оказался как бы на вершине холма. И теперь этот тяжеленный воз требовал разгона в любую из сторон земного притяжения. Меня охватил страх ответственности. Чтобы не разбиться от столкновения со своей совестью, которая не позволяла соврать, я стал тщательно их описывать. По мере того, как я вспоминал (лихорадочно записывая всё, что вспоминал), мне становилось легче, как всякому, освобождающемуся от тягот прошлого. По мере того, как я переносил на бумагу свои мысли, все эти змеиные кожи шлёпались на пол. Они сваливались с меня одна за другой, и я всё быстрее катился к точке настоящего. Моя жизнь, дотоле казавшаяся разорванной лентой с вытертыми из памяти промежутками, обрела, наконец, причинно-следственный смысл. Любое писательство есть освобождение от прошлого, и я освобождал себя от прошлого, вытаскивая себя из тетради, распухшей от высказанного рисунками и зашифрованными посланиями в будущее. Но странное дело - когда я обеими ногами утвёрдился в настоящем моменте, движение продолжилось! Оно продолжилось против моей воли. Время коварно проскочило сиюминутную точку - как поезд ненужную станцию, уносясь туда, где нет, и не может быть прошлого. Порой новоприобретённое будущее, вспыхивая светящимися силуэтами, представлялось потерянным для чего-то иного, гораздо более счастливого, но чаще начинало историю, которой ещё не было - повинуясь логике разматываемого клубка, раскручиваясь неведомой миру юлой, события продолжали являться. Мне было страшно, но в то же время я испытывал неизъяснимый восторг, какой испытывает несущийся по волне человек, когда не боится удариться о камни. На предпоследнем описанном мной рисунке кто-то стоял у края скалы (может, не всем необходимо так точно знать своё будущее? - вопросительно кольнуло меня), но я не удержался и листнул. Человек в красном комбинезоне срывался с краеугольного камня, он падал в подземную пропасть, светясь в темноте и обрывая длинные, бьющиеся о тесные стены стропы... мне показалось, я даже услышал крик.
   Через три часа всё кончилось. Я машинально нащупал в заднем кармане фляжку со спиртом и отхлебнул. Горло обожгло, глотку и пищевод свело судорогой, в животе разлилось жаркое озерцо. Перечитать всё, что я записал, я боялся. Я закурил, перелистал тетрадь и понял, что если буду продолжать её заполнять, то дойду до момента, когда всё кончится, а доходить до этого момента мне не хотелось. Перед глазами стояла Энни. Теперь она стала моей личной натурщицей. Ведь я записал всё, что со мной происходило, всё, что переживал в своей ощипанной детством душе, и, значит, сконструировал своё будущее. И там Энни выступала моделью, вокруг которой с немыслимой скоростью расцветал диковинный пейзаж моих представлений о происходящем. Теперь понятно, почему она никак не могла полюбить меня. Женщине не нужен тот, в ком тысячи жизней. Ей нужна только одна, твоя жизнь - но целиком и полностью, до конца.

Я закурил, глядя в темноту. Перед глазами снова зашевелились неясные, глубинные тени... Волосы от пота липли ко лбу. Фонарик дрожал - испортился фитиль. Часы показывали, что до рассвета ещё далеко. Постепенно я уснул, провалившись в липкую паутину сна без всяких сновидений.

VII

  
   Утром поднялся ветер. Издалека было видно, как море вскипает, и снежно-белые барашки всплёскиваясь, жалобно блеют, не умея справиться с такой короткой продолжительностью барашкиной жизни. С моего наблюдательного пункта залив всё ещё представлялся небольшим и уютным. Бросив прощальный взгляд на волнующуюся морскую чашу, я стал спускаться. У санаторной площаи среди упакованных баулов переминались невыспавшиеся отъезжающие. На их опухшие лица и чемоданы, забитые фруктовой курортно-памятной дрянью, иронически поглядывали хозяева местных кафешек, деловито играющие в нарды у каштана. Они качали головами и сувенирно причмокивали, намекая, что в этом году вино было немного кисловатым, зато в следующем, судя по календарю солнечной активности, обещает исключительно богатый вкус.
   У дома было пусто. На ветерке оптимистично полоскались свежевыстиранные трусы и майки. Наскоро умывшись, я направился к морю короткой дорогой. По пути мне то и дело попадались курортники. Не привыкшие к морскому волнению, они слонялись по посёлку, деловито прицениваясь к дыням на местном базаре, дегуустируя портвейн и занимаясь прочей ерундой. На пляже немногочисленные холостяки выгребали помористей, а совсем уж редкие отцы семейств принимали солнечные ванны, почёсывая свесившееся набок пузцо. На волнах барахтались одни ребятишки: прыгали в набегающие буруны, что легко переворачивали мелкие увёртливые тельца, швыряя на мелкий песок. Несколько лагерей ещё не закончили смену и до позднего вечера окрестности гремели дискотечными объявлениями: типа "А эта песня посвящается девочке из пятого отряда!". Ни свет, ни заря, школьники выскакивали на пляж и носились пуще прежнего - толкались, выплёскивая море на пирс, заросший коричневым водяным мхом, скользили по бетонным плитам, цеплялись за окружающих и отчаянно вопили, будто через пять минут наступает конец света.
   Ещё с самого начала нашего "отдыха" среди всей этой мельтешни я заметил светловолосого подростка лет тринадцати, похоже, дочку кого-то из персонала. Аня (я слышал, как её окликали) не ходила на завтраки и обеды, а во время пионерских "приёмов пищи" чаще всего бродила по мелководью, увязавшись за каким-нибудь десятиногим морским созданием, уравновешивая энергичные танцы сверстников своей полудетской задумчивостью. Когда погода по-сентябрьски хмурилась, я смотрел на неё, любуясь фигуркой, похожей на обточенный волной камушек. Она сидела на тёмных от воды плитах, повернув лицо в сторону моря, а там ветер гнал чернильные облака в Турцию, и, казалось, вот-вот, сорвавшись с рейда и сминая крутую волну, примчатся серые корабли отомстить за непогоду. Конечно, Аня нравилась самому отчаянному пионеру близлежащего лагеря. Нет, она нравилась многим, но уж ему-то точно больше всех. Как только она появлялась у пирса, он забирался на самый высокий камень и с риском бросался вниз, поднимая фейерверки брызг - стараясь, чтобы хотя б одна долетела до неё. Но Аня редко поворачивалась в его сторону, и я невольно сочувствовал этому синеглазому негритёнку.
   Постепенно, слоняясь без цели, я забрёл в тот же угол, куда попал после ночной встречи с Энни на берегу. Сначала мне показалось, что там пусто. Но, вглядевшись в густые ежевичные кусты, я снова узрел встреченных мною вчера курортников, одного из которых я принял за Митича. Отъезжать они, по-видимому, никуда не собирались - по крайней мере, в ближайшее лето. Они покачивались, придерживая друг друга за плечи. Один из них был высок и тощ как богомол, другой - низок и мохнат словно шмель. В руке у шмеля поблёскивала пятилитровая бутыль с тёмно-рубиновой жидкостью, заткнутая огрызком кукурузного початка, бутыль рядом с богомолом была опорожнена. На земле валялась тара, голландским натюрмортом поверх стола раскинулись зелень, сыр и нераспакованные домашние тапочки. Друзья приросли к лавочке, плюнув на радости курортного лечения - их натоптанная дорожка пролегала от каштана до ротонды, где продавали вино. Длинным явно овладела склонность к обличению.
   - Что михаил-михаил? Полвека уже Михаил... Сам ты Михаил! Душный ты человек, столи-ичный. Масок у тебя много, а мозгов мало! Косное ты существо. Вместе с мозгами чего? Извилины. И каждая гримаса - как зайца шорох. Психо-ана-ли-тика...- бормотал курортник с двумя залысинами учителя черчения.
   - Какая гримаса? - сморщился "шмель".
   - Прогресса гримаса. Не пойдёшь купаться? Ладно, - высокий хлопнул рукой по столу, - Тогда послушай. Следи за моей мыслью. Кино! - первый поднял палец вверх,- Как всякое искусство - обязано давать утешение. И даёт! Поэтому штампуют киноподелки, где победный флаг - над поверженным противником. Просекаешь теперь, почему так часто в кино спасают целый мир? Он погиб окончательно. Причём произошло это совсем недавно. Смерть, именно смерть даёт жизни сакральный оттенок.
   - Эк! Ёк тебя кадыкнуло! - очнулся и рассердился низенький. - Са-акральный... Ты вот карбюратор перебирал хоть раз? А шпиндель или подшипник своими руками хоть раз...
   - Ну не кипятись, не кипятись.
   - Мишка! Айда купаться! - закричали небритые весёлые санаторщики из мотороллера "Муравей", громыхавшего по наклонной мостовой пустыми бидонами.
   - Не, не пойду, - икнул "богомол" вслед мотороллеру, когда тот уже скрылся за поворотом, - У меня плавки мокрые.
   Шмель поднял голову, клонящуюся к поверхности стола, будто бы под ним был спрятан мощный электромагнит.
   - Я вот здесь на юге... - он преувеличенно трезво посмотрел на друга, - Как пингвин, - договорил шмель и неожиданно захрапел. Его соратник недоумённо вглядывался в спящего, потом со слабой улыбкой на лице оглянулся, будто призывая прохожих в свидетели столь вопиюще наглого ухода от действительности. И заметил меня.
   - Эй, парень! - окликнул он. Я остановился.
   - Ты нас подслушиваешь? - радостно вопросил он.
   - Нет, не подслушиваю.
   - Жаль... Садись! - широким жестом он показал на место рядом с собой. - Бывшев Александр Георгиев-сын. Тебя как? - он сунул мне шершавую руку, - Отдыхаешь? А мы кино снимаем. На полставки. Артисты-сценаристы, - он посмотрел на меня, усмехнулся и покачал головой, - А ты я вижу... ты в печали. А-а-а... - махнул он рукой, - Что там!
   Мимо пробежал рыжий лохматый пёс. Он остановился, посмотрел на меня и почесал за ухом. Длинный стал прикуривать.
   - Закручинишься тут. Человек - спичка! - он, наконец, закурил, - Сумел зажечься - горишь, пока помнят. Не сумел, прошипел, один дым остался, - он махнул рукой. - Ничего нового про нас не придумано! Коль скоро наслаждаешься теплом и запах тления почуять будь готов, - продекламировал, слегка приподняв руку в шекспировском жесте.
   Через полчаса, поддавшись простой атмосфере прибрежного бара, разговорился и я. Мы внезапно прониклись доверием друг к другу - у меня тут же возникло несколько странное ощущение, что я говорю с повзрослевшим собой, как будто две петли времени схлестнулись и мне дали возможность стать опытнее и взрослее без шишек на своём лбу. Я пожаловался, что меня мучают сны, и он посоветовал завести сонник-картотеку, аргументируя тем, что если хочешь что-то уничтожить, попробуй это организовать, а если не получится, то хотя бы приведёшь всё в порядок, а всякое тобой упорядоченное - уже твоё, и спорить с частью себя глупо. Я отвечал, что чувство любви единственно и неповторимо и ты не можешь дарить его всем. Он говорил, что люди влюбляются друг в друга сразу и только тысячи условностей - родственные связи, круг, знатность, мешают им выказать свои чувства. Но чувства эти никуда не уходят. Проходит страсть, да что такое страсть, - он махал рукой, - легковесная биохимия... начать её легче чем любовь, от того и поветрие это насчёт секса. Каким образом возникает страсть хорошо изучено, а некоторыми специалистами и даже очень. Зато любовь - слишком человеческое и поэтому пока тайна, она всегда, она на всю жизнь и чем больше у тебя любви, тем ты богаче. Страсть есть хижина нашего тела, пошлость, а любовь есть дух, дом, который живёт и ты живёшь в нём. И от того, каким он будет...
   - Любовь? Да мы всю жизнь ищем человека, которого могли бы выносить, - не открывая глаз, проворчал шмель.
   - Он что, не спит?- вздрогнул я.
   Длинный хмыкнул:
   - Попробуй разбуди... спит, - и пнул друга под ребро. Тот не среагировал.
   - У, катафоид!
   - Да ты хоть приключения Буратино читай, если в голове есть! - неожиданно включился тот, не озаряя сущее взором, - А я ведь и изо льда могу... - буркнул во сне "шмель".
   - Вставай, Изольда! - принялся расталкивать его Бывшев. Я попрощался и двинул к морю, услышав за собой: "Заходи в "Якорёк!", я обернулся и махнул рукой, но мой потенциальный поверенный уже доказывал своему толстенькому собрату что-то практическое.
   Я снова спустился к морю. На пляже меднокожий мирно спал под тентом, натянутым прямо на камнях. Рядом примостилась такса, привычно наморщив лоб, и положив узкую голову на перекрещенные лапы. Щекастая тётенька в выцветшем купальнике методично кормила ребёнка пирожками. Девочка, почти не разжёвывая, глотала, жадно бросая взгляды в сторону моря, где ватагу школьников гоняла высокая волна.
   Основательно окунувшись, я подплыл ближе к берегу и стал высматривать Марину. Обычно её легко было заметить по жёлтой кислотной панаме, но похоже, сейчас они ушли на дальний пляж, последний в череде поселковых. Чтобы пройти туда по суше, надо было давать большой крюк, лучше добраться по воде. Оплыв скалу, я вывернул на место, откуда была видна нужная мне полоска берега, до этого заслонённая яхт-клубом. Длинная как сороконожка лестница медленно выплывала выцветшими от времени скульптурами.
   Дождь кончился, тучи отнесло к самому горизонту. Выглянуло солнце. Я подплывал к точке назначения. Вдоль кромки берега шёл непонятный человек в пиджаке. Он был мокр и пьян. Он прикладывал руки к лицу и бормотал: "Вы же в раю живёте, вы же в раю... Э-эх... Разве вы не видите, вы же в раю! Разве не видите?"
   Просканировав побережье - осмотрев весь не слишком многочисленный люд, я никого из своих не нашёл. Тогда, оттолкнувшись от пирса, я лёг на спину и заплыл так далеко, что визги купальщиц стали тише, чем крики чаек. Воспоминания и сны оставили меня, они растворились, в особо яростно навалившейся тоске я думал, как было бы здорово, если бы я всегда был с Энни. И тут воображение унесло меня так далеко, органы чувств так услужливо подставили картинку, звуки и даже прикосновения, что всё это вдруг сложилось в реальность. Как это бывает при лёгкой дрёме, память оставила меня, уступив поле чистой фантазии и чувство, которым так редко удаётся управлять, охватило меня целиком. Я самозабвенно глядел в незаконное будущее, воображаемое мной, я жил там, перекатывая на языке кусочек не принадлежащей мне жизни. Я так и сяк проигрывал мир в котором со мной была Энни, представляя все жизненные ситуации, наслаждаясь эмоциями и вдруг понял, что, согласно этому невольному каламбуру - действительно проигрываю. Я так плотно, почти без зазора вошёл в роль, так правдиво представил, как мы идём по городу, заходим и выходим из магазинов, спим и встаём поутру, чистим зубы и рожаем детей, настолько бессовестно возмечтал о самом простом и доступном, честно проиграв все эти не принадлежащие мне подробности на пластинке воображения, что моё реальное будущее ушло в прошлое, не успев начаться. Видимо, нам дано испытать в жизни ровно определённое количество эмоций и впечатлений. Если ты чего-то сильно хочешь, ты, конечно, можешь об этом помечтать, но оно уже никогда не случится.
   Как только я понял столь простую истину, меня охватило отчаяние, а после и полное безразличие - к жизни, где не будет её. Мне вдруг стало так тяжело, что прежде послушное тело будто в насмешку пошло ко дну. Надо сказать, что я всегда хорошо держался на воде. В моих плавательных экспериментах море поддерживало меня, солёная вода выталкивала наверх, теперь же, будто доказывая, что равнодушие действительно самая тяжёлая вещь на земле, я пошло тонул. Кто бы рассказал мне о таком повороте - я бы не поверил. Но это происходило со мной. Здесь и сейчас. Как будто предваряя спектакль, зазвенела странная тонкая музыка, и я, ощущая поражающий своим молчаливым разнообразием неощущаемый вкус безразличия, меланхолично следил за уходящей вверх границей воздуха и воды. Кружась, вверх поднимались серебряные пузырьки и мерцающие крылышки гребневиков, зелёные точечки водорослей и кусочки планктона. Лучи света, отражающиеся от поверхности, тоже плыли наверх - и чем дальше, тем больше они было где-то там, уже в недоступности. Там оставалось всё, чего я не испытал, там оставалось моё неслучившееся будущее - там смеялись дети, клокотали вулканы и цвели деревья, танцевали девушки в серебристых купальниках и взрывались феерические ночные салюты. Солнечный свет стал меркнуть, обрастая по краям снежными поблёскивающими узорами, в голове лихорадочно мелькнуло "не успею", тело стало инстинктивно скрести руками по воде - я рванулся вверх, глоток воздуха был близко, но звуки отчаяния тонули в обилии пузырьков, вырывающихся изо рта. Краем сознания я отметил, что где-то внизу мелькнула небесная рыбка, которая когда-то в старой жизни встречалась мне в телескопе, и коорую я мечтал достать. Кажется, её можно было достать рукой, но она уходила в глубину, а мне срочно надо было наверх. Я снова рванулся и, кажется, достал до поверхности, но, глотнув воздуха напополам с солёной водой, стал неумолимо опускаться на дно. До него было всего метра три, и утопленник вполне мог претендовать на место меж больших мшистых камней. Что ж, если вода перестала выталкивать меня наверх, мне остаётся идти по дну, идти не по земле, где всюду спасительная пустота, а в безвоздушной среде, где каждый шаг приторно толкается диафрагмой, уговаривая: "вдохни, вдохни прямо сейчас...". Пару метров я продержался в роли придонного жителя, периодически выталкивая себя и хватая ртом воздух как сумасшедшая рыба, и собирался уже проститься с атмосферной стороной планеты, но меня спас одинокий, невесть как оказавшийся в километре от берега камень. Чуть не вывихнув плечо, я взгромоздился на его мшистую поверхность, возвысившись над водой по шею. Солёная вода из моих глаз мешалась с солёным морем, сохраняя неизменным общий объём, а берег безразлично синел вдалеке, и оттуда меня не видела ни одна живая душа, и ни одна живая душа не могла посочувствовать человеку, чуть не ставшему тяжелее воды.
   Пока я шёл под водой как уставший дельфин - то выпрыгивая, то ныряя, переходя из одной среды в другую и обратно, моё зрительное фотографическое восприятие отметило, что над горизонтом по далёкому небосводу чиркают грозовые молнии - как тогда, после встречи с Томом на горной вершине.
   "Вода наполняет силой моря, реки и озёра, земля возносит к поднебесью горы, огонь плавится в земной коре, а воздух, напоённый водой, рождает молниеносные взгляды и они пронзают тебя до тех пор, пока ты не научился сам пронзать ими. А потом мы превращаемся в пепел" - тогда я пропустил эти слова мимо ушей, а потом был уверен, что никогда не вспомню их. Но с этими мыслями я чувствовал, что становлюсь легче. Я глубоко вдохнул, наполняясь кислородом, присел и поджал ноги - меня стало выносить на поверхность. Ещё раз вдохнул, лёг на живот и поплыл к берегу.
   Скоро я был почти у дома и в наступивших сумерках различал его силуэт. Ещё раз вглядевшись, я поразился, как редко встречается столь необычное и в то же время жизнеспособное. Как Том мог знать, что каштан вырастет ровно на такую высоту, чтобы стать вертикалью, необходимой для построения композиции? Как не разрывалась линия кровли? Как несущие стены могли расти вровень столько лет, как он смог совместить жизненную инженерию и потустороннюю красоту? Я не видел в этом жилище недостатков, если не считать недостатком некоторых его жителей. И тут я имел в виду только себя, ведь не считать же недостатком то, что все комнаты выходили на один, окружающий этаж балкон. Стоило признать, что Том строил дом так, как не строил до него ни один строитель - полюбив будущее ещё не наступившим временем своей души. Все просветлённые имели миг просветления. Какая-нибудь марихуана или тупой опиум в сравнении с этим значимым для всего мира моментом - всё равно что бульонный кубик на колченогой табуретке по сравнению с прекрасно сервированным столом, где лучшими поварами мира представлены все блюда транснациональных кухонь. Но вот просветлённый Том построил лучший в мире дом и исчез, и никто не беспокоится о нём.
   Наконец, я добрался до берега, остановившись в стороне от толпы. Там я уткнулся ногами в дно и долго стоял, тая в себе детскую обиду на весь мир. Смотреть на счастливых отдыхающих не хотелось, я отворачивался, пряча от всех лицо с раскрасневшимися глазами, водил руками по отзывчивой морской воде, непонятно перед кем делая вид, что меня это забавляет.
   На нашем пятачке заигрались в кости, и моего отсутствия никто не заметил. Когда начало смеркаться, я вылез на берег, и под предлогом похода на базар долго бродил по предгорьям, пока на посёлок не опустилась южная, липнущая к глазам темнота.
  
  
  
  
   VIII
  
  
   Утренняя жара обволокла нас горячими щупальцами, не давая лишний раз пошевелиться. Желеобразно спустившись на первый этаж, я забился в прохладный топчанный уголок рядом с пустующей кельей дяди Тома. Марина лениво накачивала пневматическое подводное ружьё, Энни, стоя на втором этаже прямо надо мной - краем глаза я видел её склонившуюся голову - чикала луковицы на салат.
   Через час обнаружилось, что собачонка, привезённая Мобликовым, куда-то исчезла. Нельзя сказать, что кто-то, уже не говоря обо мне, успел сильно полюбить её, но к Супчику привыкли, и без него стало как-то невесело. Мы поплелись искать пропажу, но едва спустились на пляж, жара загнала нас за большой, похожий на сгорбленную старушку, камень. Я инвалидно подвернул ногу под покрывало, Маринка надела солнцезащитные очки и вперилась в прибой, как будто это было самое интересное здесь. Энни смотрела за горизонт, будто хотела высмотреть того, кто пошутил так ловко, что врозь людям нельзя, а вместе - невыносимо. Потом сняла косынку, обмотала ею свои ноги и присела рядом со мной, принявшись наблюдать за волнами, и с каждым всплеском отворачиваясь от них, как от больничной процедуры.
   Небольшой ветерок заставлял шумные валы лениво перекатываться через череду пирсов. Один из них, не защищённый грядой волноломов, наполовину обвалился и теперь делал вид, будто ко всей этой пляжной красоте не имеет никакого отношения. Он так и стоял один - на ржавых столбах, а волны с таким же усердием обрабатывали его, как и стоящий рядом современный причал с пьяными гидроциклистами и целлюлитными барышнями в стрингах.
   Наконец, Мобликов отправился в чебуречную, и Энни подвинулась ближе. Я ждал звуков её голоса, но она только пересыпала гальку из ладони в ладонь. На соседнем покрывале ребёнок старательно исполнял песенку про несмышленого журавлика, который хотел увидеть "море, голубое-голубое, ты возьми меня с собой".
   Ещё в ту зиму, когда ничего не было ясно, я ловил себя на том, что монотонно напеваю глупые песенки - из тех, что крутят по радио. Странно, но эти попсовые словечки про любовь и разлуку ложились в мои чувства как пазлы в выемки. Как только я уличал себя в этом, я ощущал некий эстетский стыд, какой испытал бы поклонник Дебюсси, если б его застали за прослушиванием шансона. Как всякий стыдящийся, я оглядывался по сторонам и видел Энни, которая напевала то же, что и я. Мы никогда не признались бы друг другу в таком примитивном общении, но от неё я слышал те же бедные словечки, те же песенки, которые своей незамысловатой простотой и прибивали, и отрывали меня от земли. Конечно, на любом языке - и на португальском и на гэльском мы бы нашли друг друга, но порой через обыденные фразы нужно было пробираться как сквозь хрустящее пирожное, путаясь в постоянно меняющихся "отношениях" между горьким миндалём и нежной глазурью, ревностью и агонизирующим самолюбием, обидой и способностью к жертве. Камушки, пересыпаемые Энни, так и просились в руки и я стал помогать ей, стараясь попасть в её рисунок. Её аристократически светлые руки с синими прожилками вен старались выбирать строительный материал, касаясь моих пальцев, и я был счастлив и рад этой малости. Постепенно беспорядочный ковёр цветной гальки складывался в очередное каменное смс, выверенную мозаику, где хаосу и пустоте оставалось всё меньше места - скоро туда уже нельзя было втиснуть ни одного, даже самого маленького фрагмента. Как только Маринка скрылась за плитами, Энни неожиданно дёрнула меня за мизинец:
   - У тебя сегодня новый день или старый?
   Мне пришлось в который раз вздрогнуть от стиснувшей меня радости вперемешку с болью, когда я посмотрел на неё. Сатурнальные круги под глазами, тени, залегшие вокруг губ - она выглядела так, будто всю ночь таскала кого-то на себе.
   - Ты знаешь, - её тон был странно официален, несмотря на такое близкое выражение лица, - Что мне предложил твой ровесник?
   - Что? - спросил я и понял, что очень не хочу получить ответ на этот вопрос. Она помолчала, пересыпая гальку из ладони в ладонь, и без всякой интонации произнесла:
   - Знаешь, ночью у меня ощущение, будто я - с двумя мужчинами. Это неправильно... невыносимо. Так больше продолжаться не может, - на пределе слышимости произнесла Энни. - У меня ощущение будто по мне ползают насекомые. Наверное, нам лучше уехать, - отвернувшись, выговорила она.
   Я выпрямил извилистую ямку, вырытую Энни, и засунул туда мороженое, засыпав могилку песком. Волны перекатывались через берег с неумолчным спокойствием и я казался себе меньше маленькой таксы меднокожего. Мысли каменными чурбачками падали откуда-то сверху прямо на темя. Каждый стук этих падений больно отдавался где-то в глубине. Может, эту таксу кто-то и научит новым фокусам, но я не хочу плясать под их глупые дудки. А может, отношения с женщиной подчиняются просто закону естественного отбора? В голове стучало, там будто работал часовой механизм и меня бросало из одной крайности в другую, но и везде не хватало чего-то важного, я словно опирался на пустоту, в которой снова и снова проверяя все болезненные точки, ощущал себя нелепым спасителем бумажной инструкции по технике безопасности во время вселенского пожара. Мне было нужно обрести спокойствие хотя бы в спасительной интеллектуализации, в стремлении всё объяснить, вложить все события, происходящие со мной, в ложе привычных устоявшихся представлений. Но и это было нелегко - от того, что внутри меня привычные конструкции шатались от дикого ветра, грозя рухнуть и придавить всё живое. Оно бурлило морем голосов и мнений - сквозь них едва слышались голоса тех, детских моих героев, которые тоже заливали этот пожар, как могли. Правда, если странник гордо стоял в стороне, давая событиям довести себя до логического конца, домосед уже поднаторел на жизненных удовольствиях и смело брал на себя функции "ответственного за цивилизацию". "Ну а что ж - если отпустить все наши страсти на волю, (степенно рассуждал он, оттягивая бородку), мир обязательно разрушится - сначала один посягнёт на семью, потом другой, а третий превратит планету в мир кастратов и героев - ведь перспективные особи неизменно будут дезактивировать вторичных, чтобы они не натворили генетических бед во время их отлучек на войну с соседним героем." "Да нет, - издевался над ним странник, - Всё проще. Сильный берёт женщину, которую хочет и убивает мужчину, который ему мешает. Он смотрит на всё, будь то живое или неживое, как на ступени, по которым ему нужно взобраться по лестнице, прислонённой к дереву, на котором висит прельстивший его плод и срывает его, оставляя униженному вытирать следы этих брызг.
   На фоне этих рассуждений я чувствовал, что превращаюсь в мелкую ненужную козявку и нелепый, но всесильный общежитский колосс всеми своими огромными конечностями и ртами смеётся над моею ничтожностью.
   Загалдели соседи, поднимавшие тост за приезд. В их гуле всплывали редкие смысловые вешки, как будто бакенщик зажигал огни на реке: "Смысл - постоянная свобода выбора. Но мир мнений тесен, как оргастическая манжетка, между мнениями негде протиснуть руку, стало быть, важен проводник, который где надо протянет, а где нужно, протолкнёт. Так? Хе-хе... Штука в том, - голос кашлянул, - что его найти невозможно. Ведь нет никакой гарантии в его честности. Если существо умнее тебя на порядок, ты даже не заподозришь, как оно тобою манипулирует."
   Вернувшийся Мобликов, не замечая подтекающего под него мороженого, принялся пересказывать книгу, прочитанную в клинике - о великих художниках тысячелетия. Важничал при этом он так, будто лично присутствовал при том, как с Микеланджело стаскивали сапоги, делая ударение на личных подробностях жизни гениев: мол, Леонардо был циничен, Бетховен бродяжничал, а Дюрер не любил жены. После рассказа, заметив общую вялость, он, не слишком надеясь, попытался уговорить Энни уехать с ним на Гоа, но она неожиданно упёрлась и твердила, что надо домой. Домой так домой, подытожил Шаврик. "Тем более, что синоптики обещали похолодание", - вдруг подтянула Марина. Никто не протестовал, отъезд назначили на сейчас, Марина напоследок решила окунуться.
   Мобликов (от взгляда на его маслянистое от крема лицо мне стало совсем невыносимо), продолжил пересказывать больничную книжку, перейдя на жизнеописание Ганса Христиана Андерсена. Нет-нет, добивал меня странник, (сплетясь с домоседом так, что я почти не различал одного от другого и голос этот звучал у меня в голове как иерихонская труба ) всё же закон на его стороне и этого не изменить. Культ физической силы уступает место культу силы, побеждающей душу. Явное превосходство силы не разрешено, пауку иерархии удобнее концентрировать соки, а не распылять их, разбрызгивая по тысячам мелких князьков. Всё это справедливо, всё течёт по направлению к матке, которая рожает и оделяет своих питомцев необходимым им чувством собственного достоинства в униформе соблазна предательства. И всё равно выползает в них, выплёскивается незатейливое: всё должно быть, просто, как тысячи, десятки тысяч, сотни тысяч лет назад - сильный берёт самку, которую хочет и убивает самца, который ему мешает.
   Пьяные соседи слева скупо делились мужскими откровениями: "С бабьём как с дубьём, нужна - бери, не нужна, бросай". Сзади, от соседей, словно желая утешить меня тем, как смотрит на этот вопрос отвлечённая наука, доносилось философское: "Предположим, что вселенная бесконечна - иначе мы приходим к дурной мысли о замкнутости и смерти, ибо смерть это отсутствие движения. Тогда наша цель - движение, ибо в бесконечности иной цели существовать не может. Но не всякое движение интересует нас, а только то, что подобно расширяющемуся лучу света, ежечасно открывает новые горизонты. Иное движение - замкнутость, та дурная бесконечность, от которой мы отказались в самом начале. Итак, смысл нашего движения - постоянная свобода выбора. Дерево, разветвляющееся дерево...".
   С третьего бока соседи покончили с картами и потягивали коричневое вино, через голову прислушиваясь к доморощенному массандровскому философу: "Все желания исполняются! И желания человечества давно исполнены! Все мечты давно выдуманы и исполнены. Современная связь - чем не чтение мыслей на расстоянии? Получилось, но не совсем так, как ожидалось. Не зря говорят, у господа Бога странное чувство юмора...- грянул жирный одобрительный хохоток, - "Сапоги - скороходы? Реактивная авиация. Меч-кладенец? Распишитесь в ведомости за немирный атом. Остаётся... что же остаётся-то? А! Шапка-невидимка! Вы уверены, что вас не обманывают? Да-да, там, где галочка. Скатерть-самобранку и прочие нанотехнологии - получите в кассе. Как бонус за успехи цивилизации. Вот так вот! Сказка перестаёт быть мечтой, исполнившись. Волшебная палка? Нет, не то, что вы подумали - продолжал открывать глаза курортному демосу местный Сократ, - деньги, обыкновенные деньги!".
   Злая и скучная сказка. Перед глазами возник Мобликов. Я попытался разглядеть что-то в нём, но не понимал, чего ищу.
   На второй день его приезда мы все вместе направились на пляж, он с Мариной шли чуть впереди, а мы чуть отстав - и вдруг мы с Энни одновременно повернулись навстречу друг другу, понимая, что если сейчас не случится поцелуя - мы просто умрём, сдохнем, перестанем существовать! Три секунды на перекрёстке наших взглядов плясала безумная искорка, пока Мобликов не обернулся и Энни, вздрогнув, не поспешила в лоно семьи. Я всем телом тогда почувствовал, что нас соединяет с ней резиновый жгут, и чем дальше я от неё, тем сильнее она тянет меня к себе. В бодром расположении духа я мог справляться с этим притяжением, когда же мной овладевал малейший сплин, я физически ощущал её отсутствие: мне казалось тогда, что она являет собой средоточие всего женского - вбирает в себя двойную, тройную, бесконечную женскую сущность.
   Сосед слева продолжал нудить: "Не я завел пружину, а у завода есть предел, с которым я не согласен исключительно из-за того, что это сделал не я. Стало быть, нас раздражает несамостоятельность - может, поэтому вера возможна только в замкнутом мире, хозяином которого являюсь я сам?"
   - Самолёт зафрахтую, - деловито сообщил Мобликов, пытаясь вытащить из-под Энни одеяло с завернувшимся в него смартфоном. Я, не понимая себя, встал и... явственно вдруг увидел свои последующие действия - как медленно беру блестящее зелёной никелировкой подводное ружьё, которое Маринка зачем-то положила рядом со мной, вставляю стрелу...
   Уснувший было сосед, которого только что покинула шумная молодая компания, как-то очень громко кашлянул, зашуршал лежавшим под ним пакетом, и, развернувшись в нашу сторону забормотал, как стартующий от "мартышки" старинный автомобиль:
   - Что? - очнувшись от наблюдения за моими действиями, резко переспросила его Энни.
   - Вы не совсем точны, - он полуобернулся к Мобликову и говорил уже совершенно чётко - Хотя тема изумительная! - он издал коротенький сладковатый, пошленько дребезжащий, но в то же время притягательный, смешок.
   Курортник сразу обратил на себя внимание, хотя до этого казалось, что прежде его и не было вовсе. Лицом он был сухощав, на голове сияла бритая плешь, окаймлённая кроличьим пушком, в обоих ушах блестели колечки пирсинга (вероятно, чтобы избежать однозначных оценок в сексуальной ориентации), а по лицу разливалась печать пляжного томления. Лицом курортник скорее был худ, а бока его несколько оплыли, как будто раздобрел он не от того, что потчевали его от всей души, а оттого, что вдруг свинских колбасок, трюфельных соусов, фуа-гра, и прочих душевных деликатесов сделалось столько, что их некуда стало девать, и он принял "огонь на себя". Казалось, того, кто голодал веками, вдруг внезапно откормили и от этого его шкура, подобно барабану, натянулась, разгладив старческие морщины.
   Из особых примет, если не считать татуировки в виде чёрного квадратика на голени и того, что сразу два пальца незнакомца украшали перстни с крупным бериллом, больше ничего не было. В целом он производил физиологически приятное впечатление, но при взгляде в глаза на миг возникало странное ощущение, как если бы вы заглянули в абсолютно чёрное тело. Впрочем, это ощущение, скорее всего, объяснялось оптическим обманом - от контраста яркого солнца и особого рода очков, нависающих над зрачками зеркальными крылышками. Говорил он с акцентом, но непонятно с каким, иногда возникало впечатление, что все иностранные акценты смешались и из этого непонятного варева он выуживает микроскопические искажения, которыми щеголяет, невообразимым образом используя это отличие как преимущество.
   - Жена Дюреру досталась приблизительно так же, как Ксантиппа Сократу, а, я вас уверяю, это не сахар. Леонардо да Винчи, - он сделал приятную паузу, - зарисовывал человеческое страдание, потому что когда человек страдает, он прекрасен. Вообще, - курортник повертел в руках сухую веточку, - Креатив и жалость две вещи несовместные. А Микеланджело, - тут он почему-то с сожалением посмотрел на Мобликова, - был просто скуп. Кстати, - Леонард Андреевич Эрбер, - он сунул Мобликову лодочку ладошки, но не успел тот пожать её, по-свойски похлопал того по плечу, будто бы они уже виделись, и приглашающим жестом указал на роскошную доску с фигурами из слоновой кости, что покоилась на его покрывале, - В шахматишки не желаете? - шахматная доска была необычной, это были какие то "квадратно-круговые" шахматы, судя по тиснёному лейблу, немецкого производства.
  
   - Есть много интересных игр, - проговорил он, проследив за моими мечущимися в сторону Энни взглядами, - Шахматы на троих, например...
   - Нет, на троих это слишком просто, - скривился Мобликов, тыча пальцем в доску, - А это что за игра?
   Как объяснил курортник, шахматами игру он назвал для простоты понимания, а на самом деле это "шоу-шэ", старинная шумерская забава, продолжившаяся в традиции политических сатрапов, предтеча индийских шахмат и персидских нард. В этом изделии сплетены воедино древние идеи и новые технологии. После нажатия на часы кубики являют цифры и с помощью арифметической разности высчитывается, сколько тебе полагается ходов. Отшлифованные песком фигурки были разбиты на четыре команды по двадцать четыре - серого, жёлтого, красного и зелёного цветов. Размером не больше фаланги среднего пальца, они легко управлялись голосом или же с помощью специальных щипчиков с резиновым наконечником. Правда, несколько непонятным были для меня круглая доска и наклонное положение поля - одни ряды, на которых обычно стояли пешки, кони, слоны, ладьи и ещё с десяток других неизвестных мне фигур, возвышались над тёмным полем, а на противоположной, левой и правой сторонах были, напротив, слегка утоплены - видимо, для удобства защёлкивания. "Равенство состоит в том, что мы считаем себя равными тем, кто выше нас, и выше тех, кто ниже нас. Так что равенство - всего лишь бредовое измышление слабых" - улыбнулся курортник, пояснив, что после каждого двадцать четвёртого хода доска поворачивается на одну клетку по часовой стрелке и соотношение фигур и их расположение на поле меняется.
   Он всё более заинтриговывал сложностью правил - оказалось, что некоторые поля вдруг становятся тёмными или светлыми, то есть сама доска принимает участие в игре. Мобликов, быстро сагитировав девушек и пожав плечами в мою сторону, мол, ты не входишь, принялся расставлять необычные фигурки.
   Почти соприкоснувшись лбами, они передвигали традиционных лакированных коней, слонов, королей, не слишком традиционных музыкантов, министров и распорядителей бала, и совсем уж экзотических нубандов, дамкаров, дуггуров и машкимов, рабов и сборщиков податей, щёлкали магнитным маячком и азартно следили за тем, как игральные кубики катились по специальному коридору. Эта картинка вытравилась в моей памяти едкой кислотой и перемещения фигурок, послушные руке игрока часто потом виделись мне... Попутно они пили привезённое Эрбером вино, перемежая каждое поднятие бокалов цветистыми тостами (незнакомец вынул из-за спины объёмный саквояж, выполняющий функции мини-бара, и в нём нашлись не только ингредиенты для коктейля, но и хрустальные, что придало нашему пляжному отдыху оттенок изыска, бокалы).
   В словесном танце, что завязывается по знакомству, улавливались вальяжные интонации Мобликова и лишь изредка надтреснутым фаготом гудели баритональные нотки нового знакомца. Голос его был подобен дешёвому инструменту, которым он владел весьма виртуозно, но не очень ценил - будто бы в любой момент мог пойти на склад и обменять на другой. Что же касается стиля общения, то в конце фразы речь его всегда делала памятный мягкий сбой, как бы в самый последний момент меняя отрицание на согласие. Возникало впечатление, что, не соглашаясь с тобой, он всё же поддерживает тебя в чём-то, особенно для тебя приятном. Эрбер сообщил, что по первому образованию он врач-нарколог, потом бармен, потом искусствовед, а сейчас режиссёр-постановщик. Живёт у моря, в съёмном павильончике с двумя "племянницами". Его протеже надеются на роль в экранизации курортного романа, но основная группа ещё не подъехала и киношники пробавляются блаженным ничегонеделаньем, блеснул очками Эрбер - "dolce far niente". "О! Языками владеете?" - сыронизировал Мобликов. "Работа такая" - ответил Эрбер, взглянув на Энни. Мобликов напряжённо, как будто припоминая, где он мог его видеть, всматривался в нового знакомого.
   Марина поначалу воспротивилась попыткам незнакомца с ходу стать своим. Но курортная расслабленность охотно поворачивает наши предпочтения в сторону завязывания отношений. Через пару часов он доверительно сообщил, что свои зовут его Лерчик и это, пожалуй, позволяется и нам. Потом рассказал о своей "новой фильме", жаловался на излишний профессионализм актёров, то и дело принимаясь хвалить спонтанные европейские постановки с актёрами, что называется, с улицы.
   Лерчик оказывал на девушек странное активизирующее влияние - Марина улыбалась уже не по принуждению, да и Энни, не обращая внимания на Мобликова, бросала на меня взгляды как в те, первые дни, когда пляжный шум растворялся в уютной листве и мы сидели на скамейках, жадно поедая красный, брызжущий соком арбуз с запахом свежескошенной травы и закусывая его хрустящими бубликами, только что выпеченными в невесомости.
   Шаврик то и дело исчезал, потом появлялся с двумя чёрными баклажками "Массандры". Вечер продолжался. Через пару часов, когда все уже были основательно подогреты, мимо нас прошёл, изящно обогнув углы, молодой человек, и с полным правом уселся между мной, Энни и Мариной. Скульптурно точный - ярко-сиреневые глаза, чёрные вьющиеся волосы и правильные черты лица, левую бровь пересекал красивый шрам - сложен он был отлично и напоминал слегка потрёпанного языческого бога - наверное, так выглядели искусно вырезанные идолы, покачивающиеся когда-то на волнах Днепра. Местные пляжницы, лениво переминая зрелые телеса, бросали на него "безразличные" взгляды, которые шли ему словно блестящая ленточка гиацинту. Эрбер попытался нас познакомить, но пришелец назвался первым. Он сказал, что его зовут Борис Чайкин, ударяя на первом слоге, и мягко пожал плечами. Девушки отнеслись к появлению местного "аполлона" по-разному. Марина бросала на него взгляды, будто касаясь тонкой эстетской кисточкой из колонка. Энни холодно кивнула незнакомцу, будто давно его знала. Несмотря на дотошность в разговоре, которая иной раз принимается за принципиальность, незнакомец производил впечатление фарфоровой вазы с невыдержанным температурным режимом. В его речи заметно не хватало твёрдых согласных, однако при этом он неожиданно упорно не отставал от Мобликова, пока тот не привык к необычному произношению его имени. Возникало впечатление, будто он тщательно репетировал эту настойчивость.
   Мобликов в присутствии незнакомца поблёк и стушевался, походя на голливудскую подделку рядом с совершенной древней амфорой. Всё это время он исправно пил, будто бы выполняя возложенную на него задачу. Однако новый знакомый пробыл недолго, дождавшись пока мы отвлечёмся, он о чём-то тихо переговорил с Эрбером, дежурно-галантно раскланялся и ушёл.
   К вечеру рядом с нами выросла гора мусора, превышающая Эверест. Пока мы уничтожали следы нашей жизнедеятельности, стало смеркаться. Мы кое-как доплелись до кроватей и уснули как убитые.
   Вечером следующего дня Эрбер появился в проёме наших дверей - с увесистой оранжевой дыней и бутылями вина, покачивающимися в руках. Он был похож на аптечные весы, а бутылки походили на чёрные поблёскивающие гири. Мобликов широко распахнул двери и тут же воинственно-шутливо спросил его: "Почём дынька? Я заплачу".
   Тем временем Эрбер с удивлением озирал дом Тома, будучи поражён его элегантностью и простотой.
   - Надо быть благороднее, Геннадий! Жене будет труднее тебе изменить, - наконец, очнулся он. Мобликов опешил, возбуждённо хохотнул, Марина криво улыбнулась, Энни метнула испепеляющий взгляд. Но Эрбер тут же схватил организаторские вожжи в свои руки - отослал Мобликова следить за мясом, с обворожительной улыбкой отдал мне бутылки и штопор, сам же принялся резать дыню, осыпая женщин любезностями. "Раньше я был сомелье-обольстителем, тьфу ты, то есть любителем. Но там ты слишком зависим от продукта. Да и не сам его делаешь. Сейчас я специализируюсь на смесях. Я тут захватил кое-какие специи" - он открыл саквояж, и оттуда пахнуло необыкновенным ароматом. И в самом деле, он оказался необыкновенным мастером коктейлей и глинтвейнов и девушки весь вечер пробовали необыкновенные сочетания перца и лайма в крепких мексиканских напитках, мягкие мохито с кокосовой крошкой и экзотические индонезийские пряности вперемешку с горячей массандрой. "Как раньше воздействовали? Ну, подсыплют сонного порошка, ну окурят парами марихуаны, чтобы закрепить впечатление - каменный век!" - шутил он, разнося новые чудеса своего шейкерного микс-искусства.
   Вечер утопал в южном кашемире, уткнувшись в нас мягкими фиолетовыми лапами, мерцал огоньками распахнутых окон. Одуряющий запах магнолий вплывал в мозг, заполняя самые укромные его уголки. Где-то далеко заиграла музыка, у моря включили прибрежные прожектора. Теперь каждый встающий со стула подсвечивался, как абажур. Эрбер цитировал: "Большие дозы вина, - говаривал Оскар Уайльд, - потребляемые часто, ведут к опьянению!", "Как полагал молдавский грек Овидий, любовь травами не лечится! Зато она лечится вином!" - вздымался очередной бокал. Мобликов опереточно басил своим новообретённым голосом, стучал кольцом по бокалу, но вскоре окончательно отошёл на второй план - девушки смотрели на него как на паузу перед очередной репризой курортного очаровашки Эрбера. Однако, несмотря на вероятную зависть, и с Мобликовым они сошлись моментально - через три бокала уже дружески хлопали друг друга по плечу, через час о чём-то шептались, а, вернувшись после "прокурки", вели себя как партнёры после многообещающей сделки.
   В Эрбере поражало отсутствие и намёка на принадлежность к какому-либо кругу. В его замашках порой сквозила такая рафинированная утончённость, что никакому английскому снобу за ним было не угнаться. Что же касается популярных тем и их разработок, его теплокровный цинизм в сочетании с довольно острым умом просто не знал пределов - это притягивало, как лицо урода на сельской ярмарке. Энни с Мариной зависали на нём взглядами, но если в маринином взгляде можно было прочесть любопытство, у Энни читалась, (а может, мне это только казалось?), скрытая напряжённость.
   Почему мы сразу стали вести себя с ним так, будто он был нашим закадычным другом? Может, сыграла курортная беззаботность или его многогранное обаяние неумолимо складывалось в единое приятное впечатление, и нам не хотелось отпускать его от себя? Со временем, понукаемые его бесконечными тостами, мы ударились даже в амикошонство, где тоненькие ниточки отношений растворяются и на первый план выходит безыскусная простота. А может, он вернул наши отношения в точку неопределённости, которая так манит своим продолжением.
   Атмосфера вечера удобрялась байками из жизни артистов и поминутными извинениями за Бориса и за девушек, которые прийти не смогли. Впрочем, их отсутствие, кажется, никого не расстраивало. Энни что-то шепнула Маринке и они возбуждённо поглядывали друг на друга, Мобликов помаргивал красными веками, слушал Эрбера. А тот без устали и с неизменным успехом повторял, что друзья называют его, не по имени - не по фамилии, а просто Лерчик, и как прекрасно, что все мы здесь сегодня собрались, потому что дефицит общения не восполнить никакими реверансами в сторону недостатка времени и что единственный способ избавиться от искушения - это, конечно же, поддаться ему. Это алкогольное бесконечное повторение пройденного напоминало ад.
   Я тогда ещё не понимал, отчего Эрбер заставлял всех "выпрыгивать из декольте", как любила блеснуть Энни, согласно конституции имевшая на это полное право. Ведь каждый из нас мог изменить жизнь собеседнику простой правдой - скажи я здесь и сейчас, что люблю Энни или расскажи она правду о нашем новогоднем "капустнике"... или подводных путешествиях... и всё кончено! Пусть со скандалом, но кончено. Однако с появлением Эрбера мы продолжали пробовать всё новые и новые коктейли, бросаясь искусно скомканными тряпками красивых словечек, намёков и полунамёков и это затягивало, как затягивает жизнь, превращая людей в совсем незнакомых им людей.
   Тут Марина решила показать себя - сыграть в нашу старинную игру, уж не помню почему называвшуюся "Сусанна и старцы". Игра заключалась в банальной беседе, а суть была в том, что мы натягивали на себя некие маски и имена, стараясь создать образ и вести тему, не выходя из него. Когда становишься на позицию другого, придуманного тобой человека, всё приобретает не такую уж серьёзную окраску. Нам с Энни это было особенно необходимо - наша мономания настоятельно требовала эзопова языка.
   Подобравшись, "Елизавета Францевна" интеллигентно качнула моноклем, будто мы знакомы много-много лет.
   - Однако, - засмеявшись, качнулась в кресле, - Преамбула затянулась. На что сегодня будет обращено наше премилое внимание?
   - Ольга Андреевна? Я встречала её на Дворцовой, в ледяном дворце. Она та-ак загорела...
   Иные неопытные путешественники какой-нибудь Париж начинают считать своей вотчиной лишь потому, что разок там побывали и ревностно относятся к разговорам о любых достопримечательностях этого города. Как только кто-то смеет произнести "я приобрела духи" - как "знаток" моментально делает гримасу, восклицая: "Духи? Да что вы можете понимать в парфюмерии? Вот я, когда был во Франции..." Так и Марина всюду вставляла Питер, считая его чуть ли не своим родовым поместьем.
   - Вы знаете, я не люблю её, - с досадой сказала Энни, расстраивая игру.
   - Ну, милочка, - обиженно зачастила Марина, - тогда было совсем другое время, мы были молоды и легкомысленны...
   - Мы и сейчас, полагаю, ещё полны сил и не отягчены думами.
   - Так о чём говорить-то будем? - съехала с роли Марина.
   - Почему бы не о психоанализе? - осторожно переложила руки на стол Энни.
   - М-м-м... - Марина качнулась, едва не опрокинувшись, - Может, лучше сразу о сексе?
   - Как о грехе? - подхватила Энни, уронив взгляд и наткнувшись им на свои пальцы, мнущие скатерть (её колени в это время под столом касались моих, и от этого я был просто по-идиотски счастлив).
   - Ах, оставьте, Сусанна Марковна, какое нам дело до греха и... в то же время кому сейчас не до него? - ловко ввязался Эрбер не смотря ни на кого прямо, и в то же время охватывая всех взглядом. Он сладко откинувшись назад (с нешуточным риском свалиться с веранды), потянулся, однако не упал, а даже изящно взмахнул руками:
   - Когда-то это было запрещено, понятно почему. А ныне нет. Вот и экспериментируем.
   - Из чистого любопытства, - автоматически добавила Энни.
   - Да-да, вы совершенно правы, Сусанна Марковна, - Марина входила в образ,
   - Но есть одна загвоздка...
   - Загвоздка? - переспросил Эрбер, - у человечества была всего одна загвоздка и вот теперь она решена.
   - Как это решена? - спросил я.
   Энни толкнула меня в бок.
   - Да-да, - очнулась Марина, - Скажите, как вы полагаете, отчего сексуальный грех для честных неофитов полагается грехом, а не удовольствием?
   - Невинным, заметьте, - подхватила Энни, посмотрев на Мобликова, - удовольствием. Тот, играя коробком спичек, нервно, будто переняв повадки Супчика, облизнулся.
   - А вы сама... сами как полагаете?
   - А что такое, - недовольно встрял Мобликов, - Невинное удовольствие? Может ли удовольствие быть невинным?
   - Ну что вы, Елизабэта Францевна, - к месту включился Эрбер, - Дельфины, например, запросто практикуют секс ради удовольствия. Ну, или, - он прищурился, - как средство налаживания контактов. А красота, - он небрежно, словно в тысячный раз взглянул на Энни, - унижает человека. Красота, позвольте вам заметить, понятие весьма условное. И обусловлена она требованиями организма в среде популяции.
   - Действительно?
   - Генетически мы стремимся улучшить себя за счёт других. По-большому счёту красота есть идеальная организация, идеальный механизм, идеальная машина для убийства. А идеальная организация, - Эрбер снова бросил взгляд на Энни, - Инициируемая социумом, есть унижение идеи человека. Используется лишь малая толика его беспредельных возможностей. А что об этом думает товарищ Инкерман? - улыбаясь, он обратился ко мне, включив меня в игру под прозвищем винной фирмы, и предусмотрительно повернув бутылку ко мне этикеткой, - Унижает ли его красота?
   Во мне вдруг резко проснулось неприятное чувство по отношению к его обходительности и я не нашёл ничего лучшего как чуть не испортить игру, почему-то процитировав незатейливого Бывшева, повторив его слова о том, что не быть любимым и заниматься сексом всё равно, что поедать свои собственные мозги. "Браво!" - прыснул густым красным вином Эрбер. Мобликов тоже зааплодировал. Я напился пьян и не помня себя, уснул.
  
  
  
  
  
   IX
  
  
   Утром из-за застекленных дверей раздавались стоны. Марина, не в силах оторвать голову от подушки, переживала последствия вчерашней попойки, периодически умоляя осуществить по отношению к ней акт эвтаназии.
   В прихожей зашумело и что-то свалилось со звоном. Эрбер появился с пухлым пакетом и увесистым картонным ящиком, в котором что-то позвякивало. "Не пускайте их, - пискнула Энни, - у них спиртное!"
   - Только это спасёт от похмелья! - сообщил Эрбер, уталкивая в наш громадный морозильник тёплое шампанское и раскисшее мороженое.
   - Ты бросай эту свою подрывную деятельность,- осклабился высунувшийся из спальни одноштанный Шавчик и неровно погрозил Лерчику пальцем.
   - Не брошу, - ответил тот, выкладывая бутылки одну за другой.
   - Это алкоголизм, Лерчик! Смотри у меня! - не унимался Мобликов.
   - Лучше ты у меня посмотри! - храбро ответил Эрбер, продолжая выкладывать бутылки...
   Послышался деликатный стук в дверь. Поодаль, в самом начале коридорчика, усыпанного сухими сосновыми иглами, стоял вчерашний знакомый. Он крутил листик акации, не решаясь зайти.
   - Кстати! - объявил Эрбер, - Хочу представить вам своего друга и напарника, - он почему-то бросил взгляд на Энни, - Впрочем, это наш общий знакомый, весьма успешный э-э... - он как будто подыскивал слова... - На ниве, так сказать...э-э... просвещения, что ли...
   - Пусть он сам представится... - сказала тихо появившаяся Энни. Она вышла из ванны бледная, как институтки, которые пользовались клизмой перед балами в косметических целях, чтобы придать аристократической бледности восковой оттенок. Сегодня в оттенке этой бледности наблюдались изумрудные тона.
   - Ты же вчера нас знакомил... - буркнул Шаврик, будучи не в восторге от нового компаньона. Но сегодня Борис был скромен, словно красна девица. Он смущался от смелых шуток Эрбера, заливался жаром, опуская свои угольно-синие глаза с длинными женскими ресницами. Возникало впечатление, что он видит всех нас, и даже Эрбера, впервые, а вчерашний день был сном разнузданной пионерки. Постепенно вышедшим из зоны похмелья девушкам он, что называется, приглянулся, показав себя опытным знатоком косметики и аксессуаров, Эрбер ему как будто покровительствовал, мне было всё равно. Один Мобликов бросал в его сторону брутальные взгляды и даже пытался заговорить о библейских перипетиях, явно сворачивая в сторону Содома и Гоморры, но Энни пару раз неодобрительно проводила его наскоки, потом долго говорила ему что-то в ухо, и он поморщился, будто лакнув лимонного сока из блюдца:
   - Да-да, ты права, Париж тех лет. Не беспокойся.
   - Да и вообще, шелестите вы не по сезону, - вставился уж как-то совсем по-свойски Эрбер, - Вот приедешь домой - там и командуй. Одевай свой рабочий китель и...
   - Кильт - неслышно проговорил Борис.
   - ...и командуй. - продолжил Эрбер, - А здесь юг! Свобода вероисповедования. Хоть я и православный, - с пафосом добавил он.
   Марина, оглядев его с ног до головы, скептически покачала головой.
   - Наполовину! - замахал руками Эрбер, - Когда у меня плохое настроение - я буддист. А когда хорошее... тут ближе к хасидам, да-а... -- сообщил он, бросив быстрый взгляд на Бориса.
   - А вот странная вещь получается, - поморщился Борис, - Если я испытываю ненависть, страх, отчаяние - я ничуть не сомневаюсь в этом. Когда же меня касается нечто хорошее, сразу хочется оправдаться жадностью, себялюбием, любовью к своей любви и прочими ненужностями...
   Он надолго замолчал, будто что-то обдумывая.
   Охладившись шампанским, мы решили пойти в горный поход, но, поразмыслив, поняли, что хватит нас только на небольшую туристическую прогулку. Как раз рядом с берегом возвышалась красивая прибрежная скала. "Просто и красиво, в стиле чемпиона", - резюмировал Лерчик и мы отправились к ней.
   Тропинка то петляла вверх, перемежаясь рискованными ступеньками, где кроме редких указателей не на что было опереться, то огорошивала надёжным проволочным ограждением в совсем не опасных местах. Мобликов, бравируя спортивной формой (все уже загнанно дышали), беспрерывно бубнел о теории и практике психоанализа, подпуская иронии, хвалил экскурсоводов, которые, пользуясь романтикой момента, рассказывали приезжим древние туристические легенды с очень колоритными, на его взгляд, подробностями. Особенно ему импонировало обязательное присутствие там неотразимо красивой девушки. "А что сказать о ее губах... - декламировал он, - Кто видел вишню, когда она зреет, не тогда, когда уже темная, а когда зреет, тот видел эти губы. А что сказать о ее щеках. Идет она по дороге, а куст шиповника, что цветет, весь от зависти меркнет, чахнуть начинает. А что сказать о ее ресницах. Если на ресницы пшено насыпать, а она глаза поднимет, на голову зерна взлетят..." и он смотрел на Энни.
   - Красотища! - с отвращением произносил Борис...
   Чтобы дойти до извилистого, увитого дикими виноградными аллеями центра посёлка, надо было пройти мимо кафе "Старый ёж", спуститься по ступенькам, свернуть на узкую, стиснутую каменными стенами лестницу - с неё открывалась длинная аллея с гипсовыми фигурками пионерок и пионеров с барабанами. От теснящихся вокруг ларьков и палаток с горячительными напитками, невинные работы советских скульптурных комбинатов приобретали фривольный смысл, незаметно перевоплощаясь в вакханок в коротких юбочках и сатиров с бубнами. Наконец, мы выбрались к затейливой белой ротонде, стоящей перед ступенчатым выходом к морю. Оттуда открывался вид на асфальтированные дорожки, у которой стояли санаторные тапки цивилизованных домов отдыха. Все дорожки стекались к благоустроенной винной площадке. Здесь на затоптанной траве выстроились батареи с винами массандровских винзаводов. Продавцы ласково наливали в пластмассовые крышечки разнообразные сорта перебродившего винограда, и через минуту ты чувствовал себя захмелевшим сомелье, не принятым на работу из-за сверхурочной любви к оной. Группки туристов ждали заката, обещанного гидами-живописцами именно в этой точке, а алчная Марина уже спорила с Борисом на ящик вина, что найдёт самое дешёвое вино на побережье.
   Вечером напились вдохновенно. Эрбер отлучился за лекарством, а пьяный Мобликов стал так сладок и мягок, что походил на подгнившую грушу. Коты безбоязненно шныряли рядом, периодически обнюхивая воздух и возмущённо фыркая. Наконец, он вяло объявил, что здесь отличное место и что они пробудут здесь так долго, как только возможно.
   - Ты ж завтра уезжаешь? - уколола его Марина.
   - При чём тут это? - выговорил он, тщательно вытирая пальцы от фруктов, - А что ты хотела завтра?
   - В горы сходить,
   - Завтра не выйдет, - он, наконец, выковырял из персика косточку, - У меня деловая встреча. Одна! - предупредил он негодующий взгляд Марины, с которой договаривался приехать "без дел", - Насчёт недвижимости, - муркнул поэтически, - Присмотреть надо бы.
   Вечер сгущался, сверчки орали как бешеные, вино не думало кончаться. Мы опьянели и стали танцевать - дрыгали ногами и руками, дёргаясь как электрические игрушки, и только Энни на нашем "хореографическом" фоне умела сказать танцем, что она чувствует. Постепенно она переместилась в центр круга, а мы отошли в подтанцовку, подобно слабо колышущимся отвратительным лепесткам вокруг средоточия цветка, в котором творилось таинство завязи новой жизни. Это было похоже на древний ритуал, где племя столпившись вокруг прекрасной обнажённой жрицы, заворожено ожидает, что выйдет из их камлания. По логике её движений она должна была выбрать кого-то из нас в жертву и каждый из нас внутренне дрожал от желания стать ею, навсегда опередив соперников, я же был готов к ритуальному самоубийству или убийству - смотря по обстоятельствам. Кульминация близилась, она вот-вот должна была наступить, как вдруг вместе с вернувшимся зачем-то Эрбером в дом ввалился Борис. Он шатался как неправильный маятник, но и шатаясь, порой выделывал такие сложные танцевальные па, что наши потуги выглядели примитивными притоптываниями дикарей у пещеры. Тут очнулся Мобликов, врубил музыку на полную и, схватив за руку Энни и Марину, попытался организовать хоровод. Мы кружились, едва поспевая за его гигантскими прыжками. Потом все рухнули, изнемогая, в кресла, а Бориса порывались увезти какие-то перезрелые девицы на красном авто, но он успешно избежал всех прелестей, как он выразился, "оголтелого секса".
   Потом Мобликов гулко блевал в ванной (он смешал с вином привезённый коньяк), Борис поочерёдно вис на всех, а мы с Энни намертво уснули на надувном диване, брошенном прямо на бетонной террасе. Потом к нам присоседился Борис, и когда я, шатаясь от алкогольного сна, шёл за водой, столкнувшийся со мной Эрбер узрел, как Борис аки виндсёрфер пытается балансировать на надувном матрасе, стараясь не упасть на Энни. Это ему не удалось. Только что освободивший желудок Мобликов застал компрометирующую картину. Не знаю, для того, чтобы компенсировать это унижение, каковым он точно считал прикосновение к его жене "этого содомита" или просто от давно не удовлетворённого желания, но ночью из-за их закрытых наглухо дверей их спальни раздавались звуки, которые превращали меня в потенциального убийцу. Я ушёл на веранду и курил сигареты, а голове стучали слова Бывшева: "В каждом из нас есть место для счастья, а мы впихиваем в себя всякую ерунду".
   В воскресенье нас поджидало длительное, как затяжной прыжок в стратосфере, похмелье. Мы парили безо всяких ориентиров, и ничто над нами не довлело, ни космос, ни атмосфера. Борис совершил "каминг-аут", признавшись в своей нетрадиционной ориентации. Фурора это не произвело, да и открытием не оказалось. Даже для как-то уж слишком удивлённой Марины. Только Шаврик довольно осклабился, а Эрбер одобрительно похлопал по плечу. Мне было плевать, "голубой" он или какой-нибудь "серый" и Чайкин продолжал вести себя по-прежнему, да и мы не чувствовали себя неестественно, не слишком обращая внимание на это ответвлении от "генеральной линии партии".
   Ночью посёлок погружался в дремотную духоту. По соседним крышам вровень с нашей верандой шныряли коты, зыркая в темноте зелёными фонариками. Вечерами они подтягивались со всех окрестностей, будто прослышав, что Супчик потерялся, а у нас можно разжиться обрезками свежей баранины. Листья, за которыми угадывалась линия горизонта, едва шевелились. Цветочная мгла уплотняла воздух и ароматные волны рододендронов и магнолий брали в плен обоняние, заполняя самые отдалённые его уголки. Мобликов не сводил глаз с Энни и никогда не уходил спать первым. Марина тискала её словно медвежонка, поглядывая на меня, будто приглашая присоединиться. Я злился, курил сигареты, и наутро у меня болела голова. Дни тянулись как паутинные ниточки в воздухе позднего бабьего лета. "Всё! закрывай свою личную арифметику - стучало по голове, - наша встреча всего лишь вселенская ошибка, а всяческий "эротикь" как говаривал Миша-Митич, требуйте по месту прописки.
   Алкоголь и следующее за ним похмелье растворяли меня как гвоздик в серной кислоте и я, тая, зависал в зыбкой полутьме. Менее весомыми казались и светские приличия. Однажды, как только мы остались вдвоём, я плюнул на них совсем и прилип к Энни - обнял её и взял прохладные ладони к себе в руки. На миг мне стало стыдно перед честными супругами всех стран и народов, но я не мог отказаться от её прохладных ладоней, потому что ясно чувствовал, как на мою кожу, словно на разогретый кусочек пустыни падает дождь, принося желанную прохладу - и не мог от этого отказаться. Она ничуть не удивилась этому нахальному шагу и уютно расположилась в кольце моих рук. В комнату заглянул Мобликов. "Это что ещё за лежбище!" - проговорил он, раздваивая фразу на шутку для меня и на предъявление своих супружеских прав на Энни. "Ложись к нам" - испуганно муркнула Энни. Шаврик зыркнул и вышел из дома, чуть сильнее чем надо хлопнув дверьми. Я не видел её глаз, но ясно ощутил, как тело её напряглось и остыло. Марина, вышедшая из туалета, надела свитер и сонно-тревожно протирала глаза: "Уже... о-О!... пять?". В комнату вошёл Борис. Он стыдливо воздел к потолку глаза и делано задумчиво почесал подбородок:
   - А где Лерчик?
   - Надо ему позвонить, - вскочила Энни.
   Она нашла его, привела в комнату, силком усадила на диван рядом со мной, села ему на коленки и принялась набирать номер на телефоне.
   Борис тут же улёгся на её место. От него пахло туалетной водой. "Вы читали Зюскинда?" - спросил он, вертя в руках пульт дистанционного управления. Тем временем Энни нашла мужа, положила ему руки на плечи, почесала за ухом и повела на другой диван за полуприкрытую ширму, откуда тотчас послышались кошачьи-благодарные звуки. Похоже, то были уверения в благосклонности - в том, что всё по-прежнему и что их семейная лодка покрывается новым слоем качественной смолы. Может, (с привкусом какой-то грейпфрутовой иронии гадал я), Энни играла в игру "всё в порядке, у нас свободная любовь и не бывает комплексов"? Ну не ненавидела же она себя так, чтобы всем от этого было больно? А, может она любит не только меня? И даже, возможно, совсем не меня, а кого-нибудь другого - иначе какого ей ещё нужно? Может, её интересует её муж? "Как свежо и необычно!" - запрыгали цинично ухмыляющиеся чёртики... Просто она любит его... Или это чувство семейного долга? Тупица. Тупица! Наверное, она просто игралась, а я не умел почувствовать столь ожидаемой развязки. И теперь, словно обезьянка, рассердившая любимого самца, хочет подольститься к нему притворным выискиванием блох. Я врубил телевизор. Там шло что-то про Африку со львами, рыщущими по саванне в поисках падали, голошеими грифами с белёсыми веками и общей обезвоженностью ландшафта. Да, в любовных треугольниках женщина всегда на вершине. Никто не превратит его в круг, никто никогда не скажет ей - "отсекайся, корявый!" и не побредёт она в поисках другого прайда, глотая слюну напополам с пылью. Ну и хорошо, что не побредёт. Для романтической стороны души эти размышления были, безусловно, крахом, но циническая показывала ей язык и это было даже как-то извращённо приятно. Тем временем Борис перешёл от литературных намёков к рассказу о своей молодости. Что-то возбуждало его на откровенность - то ли отдалённость от индустриальных центров, где твоей открытостью могут воспользоваться, то ли ритмичное сопение за ширмой. "Когда люди занимаются сексом - дохнув мне в ухо, объяснил он, - это насилие над остальным человечеством." Он также сообщил, что впервые почувствовал это на телевидении, пообещав рассказать об этом позже. Сетовал на засилье женских тел и общий упадок гомоэротической культуры. Мне хотелось уйти, но выйти на террасу можно было только через комнату, где, судя по всему, творилось удовлетворение потребностей. Как-то претило выступать в роли подглядывающего, мешая возрождению законной "семейной жизни". В моей мозговой глубине трепетал занавес, перед которым читался невинный стишок о дружбе, а за занавесом творилось расчленение человеческих тел. А потом снова сочленение. А потом снова. И всё это в простой и извращённой форме.
   - Может, на пляж пойдём, искупаемся? - сказал я, в надежде разбавить выход на двоих, - Заодно Маринку найдём...
   Борис скорчил испуганную рожицу, показав коротким большим пальцем на ширму. Вторую руку он положил на подушку, прикоснувшись к моей шее. Меня передёрнуло.
   - Я долго думал, - сказал я, убирая его руку,- и пришёл к выводу, что моя нынешняя ориентация меня вполне устраивает.
   - Никогда не поймёшь, если не попробуешь, - проговорил он. - А вы никогда не думали, почему эрогенная зона расположена иногда в таких странных местах?
   - Борис.... Понимаешь, мне женщины нравятся. ...все... нравятся... женщины, девушки, юные... умные... - машинально повторял я думая совсем о другом. Я мысленно отдёргивал штору и чувствовал себя в их пространстве, словно в перевёрнутом бинокле. Я был маленьким и ненужным и, кажется, никакие коврижки не могли бы сделать меня лакомым для неё. Что же всё-таки так привлекло её в нём, почему она не может отказаться от этого довеска? Неужели банальные деньги? Надо было тем подросткам, что мы видели, когда плавали с Энни, всё-таки спрыгнуть со скалы - я уже видел их вынырнувшие счастливые лица... Ну и ладно, почему, в конце концов, я должен мешать семейному счастью? - крутилась в голове старая песня. - Да и будь я на его месте... Но на обочине этих мыслей, проносящихся в мозгу громыхающими большегрузами, отдыхал разморенный хиппи и я слышал, как он лениво тянет: "Ты никогда не будешь на его месте. И никогда бы не смог на нём оказаться. У каждого своя роль и своя партия. Разве можно волка зашить в овечью шкуру? А спросишь, кто прав - получишь посохом по лбу..."
   Наконец, я набрался смелости и выскочил на их половину. То, что я принимал за дыхание страсти, оказалось всего лишь мирным посапыванием. Они спали на разных концах дивана. Всё-таки, дневной сон - это прекрасно. Это освежает.
   Через два часа девушки решили смастерить салат, накинув обезоруживающе полупрозрачные туники и став похожими на наяд, временно откомандированных на кухню резать салаты из вкусных крымских помидоров, этого шедевра мировой томатологии - предела нежности, теряющего сочность от всякой попытки консервации или длительной транспортировки... "Ты не можешь смириться, что это навсегда и бежишь от этого, бросаешь. Но после понимаешь, что лучше того, что было - не найдёшь. А соль не в физической измене, а в отсутствии внимания." - доносились мельчайшие оттенки Марининой интонации... Странно, но то ли она выкладывала свою подноготную для того, чтобы освободиться, то ли действительно испытывала почти физическое удовольствие, когда рассказывала о сокровенном. Она говорила о любви как об искусстве души, о том, что безответных обид не бывает, а любви - сколько угодно. Но если душа искусна, то... тут к ним ворвался мокрый после душа Мобликов и разговор свернул на тайское мастерство сексуального массажа.
   В течение следующих трёх дней я не мог заставить себя подойти к Энни даже на расстояние вытянутой руки. По привычке я пытался вести себя по-прежнему, но что-то отгоняло меня, как слишком ретивого и неряшливого щенка. Нет-нет, Мобликов не мешал мне, хотя и с самого приезда в "новом теле" смотрел на меня как на мешающее ему досадное недоразумение в его собственных красивых планах. Просто отношение ко мне Энни походило на усиленную дрессировку уже прирученного животного, обитавшего во мне - и мне этот цирк совсем не нравился. Я сам буду стреножить своего коня! - злился я, потом курил и прощал её, снова злился и снова прощал и, наконец, окончательно решил не мешать им ни в чём.
   Мы соблюдали негласное перемирие - она не обнималась с мужем, я не делал попыток приставать к ней. Если раньше они затворялась в спальной комнате, и я думал, мучая себя, что они "навёрстывают упущенное", то теперь мы мирно, и чаще всего втроём сидели на краешке террасы. Мобликов всё чаще неожиданно и без всякой связи вскидывал на меня тяжёлый взгляд, как будто что-то обдумывая. Мне было всё равно. Ни камингаутов, ни самоубийств я делать не собирался.
   Сегодня наша вошедшая в обычай вечерняя беседа началась с того, что Борис неожиданно продекламировал:
   - Любовь это не игра во власть!
   - И не навязчивый эротикь, - скривилась Марина.
   - Девочки, не ссорьтесь, - машинально сказала Энни.
   Борис победно посмотрел на Марину человеком, преодолевшим своё естество. В последние дни они часто случались вместе - когда Марина была рядом, Борис переставал поглядывать на меня с оттенком плотоядия и превращался во вполне сносного молодого корибанта, который беспокоился лишь о надлежащем уважении к Бахусу. Пару дней назад он нашёл в соседнем посёлке Супчика (дрожащего и в кошачьих царапинах), чем приобрёл, наконец, благосклонность Мобликова и тот сквозь пальцы смотрел теперь на его дружбу с Энни.
   На каштанах поржавели края листьев и они приготовились ко второму осеннему цветению. Молодые иголки сосен заострились, зелёных шишек кипариса было уже не найти. На стол с глухим стуком шлёпался переспелый инжир, а в глубине сада неслышно журчал ручей - мы цедили терпкое красное вино и слушали Бориса, который, получив карт-бланш, шпарил вовсю. Надо сказать, что рассказчиком он был великолепным. Как только этот древнегреческий рапсод-сказитель входил в роль, слушателей выносило в иную атмосферу, с другим соотношением кислорода, азота и углекислого газа и ещё с каким-то неизвестным компонентом, от которого мир менялся изнутри, позволяя конструировать себя заново. Он как будто знакомил нас с собой, потому что становился другим - артистом в эти секунды он был потрясающим. Рассказывал, как хотел пойти по комсомольской линии, но на его пути встало препятствие в виде инструктора райкома, тридцатипятилетней женщины, которая вознамерилась ввести его в мир большого секса. Она преследовала восемнадцатилетнего юношу по пятам - как повестка в армию, театрально вздрагивал Борис. Но если для откоса от армии у него был хороший диагноз, то от неё он спасения не находил. Он с такой искренней невинностью описывал подробности его соблазнения, рассказывая, как вскакивал от кошмаров, где ему снилось, что она поставила себе туда капкан и поэтому ему надо закалять себя как сталь, тренируясь по утрам в беге и стрельбе, что неприятный осадок от его прежних поползновений почти улетучился.
   Но постепенно посылки из прошлого были распечатаны и съедены. Паузы затягивались, мы ловили друг друга на повторениях, принимая внутрь штрафы в виде вина, от которого лично у меня уже стало покалывать в печени. Наверное, мы спились бы как суслики, если бы однажды Борис не решил рассказать о своём знакомом, которого звали Саша Теремок.
   - Теремок? Почему теремок... - переспросила Энни.
   Потому что, объяснял Борис, он умел выдумывать сказки. Он вынимал их из своего галлюцинаторного воображения как фокусник из цилиндра - казалось, не прилагая к этому никаких усилий. Правда, от своего авторства он открещивался, убеждая нас в том, что сочинил их, якобы, студент театрального института, его сосед по лестничной площадке. Встретились они в психушке...
   - Ты что, лежал в психушке? - Энни прыснула в рукав своей фиолетовой курточки. С Борисом у неё продолжалось начатое танцем соперничество - они будто ревновали друг друга к некоему идеалу, крайне близко подойдя к его воплощению.
   - До каких глубин перевоплощения можно дойти, - Борис закурил (кажется, я видел это в первый раз) - Да! - и будто решившись на что-то, продолжил, - Он жил на окраине, и его два раза в год карета забирала. Сам звонил, - он обвёл нас взглядом, - Я с врачом говорил - уникальный случай. Бред, инвертируемый в творческую потенцию. Я у него многое почерпнул...
   - Сказки, значит, рассказывал, - протянула Марина.
   - Да у него много таких прищепок было. На ходу рожал. "Кот и его волшебная мышка", "Человек и ботинок", "Льдинка и муравей"...
   - Я тоже могу, - встрял Мобликов.
   - Ну-ну... - скептически скривилась Энни.
   - Бритва и кошелёк!
   - Молоде-ец...
   - Если... можете представить? - Борис взмахнул рукой, задев шапку полевых цветов, принесённых Энни с утренней прогулки, - Меняется цвет кожи, разрез глаз, тембр голоса. Можете? Нет, нам, конечно, казалось... - он поморщился от какой-то своей мысли, - Мы ведь ослаблены были многодневным употреблением... лекарств, - он замолчал.
   - А потом?
   - А потом, - Борис как-то странно посмотрел на нас, - Его звали на уколы, и он уже не мог сказать ничего членораздельного, но...
   - А! - перебил Мобликов, - "Буря и шоколад"!
   Марина, чтобы отвязаться от него, выпустила Супчика погулять. Тот спрыгнул у неё с рук и побежал обнюхивать мой ботинок. Потом с надеждой обратился к своему хозяину.
   - "Краб и консерва", - талдычил Мобликов, не обращая внимания на своего фаворита.
   - Сдаётся мне, что эту историю про инструктора я где-то уже слышала. А "Человек и ботинок" это про что?
   - "Еврей и гусли" - не сдавался отодвинутый в угол нашего внимания Шаврик.
   - Это про то, что не важно, есть ли у тебя любовь, а важно, есть ли у тебя ботинки.
   - Отличная идея! Так давайте каждый и расскажет, - вдруг вскинулась Энни.
   - Что? Сказку? - усмехнулась Марина.
   - Моль и кафтан! - отчаянно вcкрикнул Мобликов.
   - А чем мы хуже твоего сумасшедшего? - Энни блеснула глазами. Янтарный, с горным привкусом белый чай из старых запасов дяди Тома был очень терпким, но Энни пила его с наслаждением, какое бывает, скорее, от предвкушения хорошего напитка, чем от его потребления... она была похожа на мальчишку, которому подарили новенький самокат и он только того и ждёт, чтобы выскочить с ним на улицу.
   - Не надо сказок, - вдруг посуровел Мобликов. Энни поморщилась, а он крепко взяв её за кисть, повёл в спальню. Марина зевнула как чеширский кот. Я вспомнил, как в новогоднюю ночь рассказывал ей сказки, выдавая за них свои сны, и мы засыпали, баюкаемые нанизанным на интонацию сюжетом без смысла и логики.
   Две сигареты, выкуренных мною одна за другой не помогли. Наверное, у каждого бывают пыточные минуты жизни. Марина иронически взглянула на меня и пошла греметь фритюрницами, Борис принялся стирать бельё, а я, безуспешно стараясь показать, что мне всё это безразлично, стал вытрясать из рюкзака последнюю пачку сигарет.
   Наконец, Мобликов возвратился. Один. Он метнул на меня злобный взгляд, и тут же принявлся лакать виски, как алкаш в абстиненции. Через полчаса он уже не мог стоять на ногах, но заявил, по-новой пробуравив меня взглядом, что ему пришло время выполнить супружеский долг, а для этого ему надо протрезветь, потому что по пьянке у него не получается.
   Три дня подряд такие вечера продолжались, походя друг на друга, как близнецы. На нисходящей параболе очередной трёхдневной попойки мы оказались в прибрежном баре. Эрбер затащил нас туда, пообещав нечто необычайное. Сливки съёмочной группы, наконец, одолели все препятствия и собрались вместе. Теперь им, по словам Лерчика, надо было понять, кто они такие друг для друга. Чтобы понять, что снимать - эпохальное кино или жуткую мелодраму.
  
  
  
  
  
   X
  
   Увешанный гирляндами огоньков ночной вход в дебаркадер со стороны эллинга, к которому пришвартовались несколько больших катеров, был оформлен в ложно-мавританском стиле. На волнах покачивалась основная палуба, которая походила на новогодний театр с многочисленными гирляндами блестящих червеобразных проводов - знакомый каждому киношнику хайтечный антураж: сплетённые шнуры аппаратуры, потолок, чернеющий юпитерами и софитами. Зал, и это тоже было видно ещё на подходе, был оплетён густой системой искусственных, а кое-где и естественных кустов и деревьев. Он был так густо заставлен кадками и ступенчатыми конструкциями, что возникало полное ощущение высокотехнологичных джунглей с опушками сцен и танцполов. Заросли едва позволяли рассмотреть соседние столики. За одним из возвышающихся над уровнем помостов приплясывал лысый ди-джей в квадратных очках. По залу были хаотично разбросаны малахитовые вип-места с графинами из тонкого стекла с именными карточками членов клуба "Sancta Marina party - "Design of desires". Воздух был полон оттенками запаха и света - мускуса, кожи и отблесками драгоценностей с лилейных шей женской половины человечества. Остальные места выглядели попроще, но и они были декорированы приборами из слоновой кости и мраморными столешницами "а ля Тартар". Сами столики со стульями покоились на плоских платформах, медленно плывущих в тёмно-бордовой, густой мазутообразной жиже, которая заполняла пустоту пола в глубину на несколько дюймов - так, что отойти от своего столика и свободно пройтись по полу было невозможно, разве если скакать со "льдины на льдину". Отдельные стулья в стиле рококо на деревянных, сужающихся годовыми кольцами блинах, вырезанных их цельного ствола секвойи, медленно курсировали по всему пространству зала, постепенно меняя месторасположение - видимо, для более насыщенного общения с разными соседями- такое, я слышал от Мобликова, практиковалось в некоторых ресторанах. Голубоватый резкий свет направлялся в центр зала, где за пластмассовым оранжевым столиком, загримированный под экуменистического священника, сидел Борис. У него "отросла" борода и хотелось подёргать эту окладистую лопату, так здорово торчащую над рясой. Кроме этого жупела, ему жутко подкрасили веки и насурьмили брови, так что взгляд, по идее визажиста, сверкающий из-под насупленных кустистых щёточек должен был заставлять трепетать собеседника как древнего хетта перед ассирийцем. Борис, нахохлившись, озирался, музыка звучала как-бы исподтишка и между дёргающими ритмами вплетались голосовые нарезки из знакомых кинофильмов. За соседним столом Эрбер, напяливший на лысину немыслимую детскую панамку, беседовал с серой спиной в дорогом шевиотовом костюме.
   - Вот что, креативных дел мастер, - спина выпила что-то из рук Эрбера, - Всё должно выйти не хуже чем у Вертова. Человеко-сюжеты в порядке?
   - Миксовать будем в шахматном?
   - Плагиата не надо. Хотя у тебя полна башка затейников... радисты-онанисты, семафорщики-хореографы, странники-гомосеки особенно хороши. Ну да ладно, ты закрывай эту личную арифметику, а то ему покажется, что это ошибка, что они здесь встретились. А ей, что он мало страдает. Да и вообще, - сглотнул он, - не похоже ли это на плагиат?
   - Плагиат?! - взвился Эрбер...
   Спина, пахнувшая вдруг нафталином, бесцеремонно обернулась, давая понять, что разговор окончен и Лерчику, чтобы загасить унижающую его паузу, пришлось представить мне знакомого и крупного шавриковского партнёра Льва Брестского - "нашего спонсора и идеолога". Брестский, одетый в летний костюмчик, под которым колыхалось пузцо крепкого хозяйственника, являл собой типичного управленца средней руки. Если бы не тёмные очки-консервы, снимать которые, он, как видимо, не собирался, я бы поручился, что видел его в телепередаче "Лицом к городу". Брестский наклонился, повернулся боком, край оправы немного отогнулся, оказалось, причина маскировки банальный синяк. Интересно, где он его заполучил? Спрашивать было неудобно.
   За столиком наискосок я с удивлением узнал многих своих шашлычных, как говорится, знакомых. Одеты они были во фраки. Впрочем, дискуссионный накал был прежний.
   - Ты мне голову не выкручивай, - бубнил "шмель". - Человек почему к свету тянется? Ясности ему хочется. А материализм - ловушка. Вот вы все пишете, прописываете - "энтелехия". Так он измучается, не веря, что есть жизнь вечная - в этой своей энтелехии. Кто да что... да с кем мне надобно чай-водку пить, чтобы энтелехию не попортить! Да так и пропустит свою энтелехию в сомнениях...
   - Внимание! - шутливо откашлялся в мегафон Эрбер, - Приветствую гостей нашего вечера! Мы собрались здесь без повода, но со смыслом. Смысл нашего действа - исполнение желаний. У кого они не исполнятся - подходите прямо сегодня, потому что завтра будет другой вечер...
   - ...оплаты исполненных желаний, - тихо усмехнулся Борис.
   - Теперь что касается собственно технических аспектов, которые обеспечат обещанное. У каждого на мониторе текст темы, постарайтесь, чтобы беседа не выходила за рамки. Условие одно - если вам задают вопрос - не отвечать вопросом. Памятуя, что вы всё равно забудете об этом, условие будет подкреплено лёгким ударом тока. Вот так! (зал оживился). Ну что ж, за всё надо немножко заплатить, хе-хе. В остальном ведите себя естественно. Пейте сколько влезет. Но помните! (голос его театрально загрохотал, потом микрофон пустил "петуха" и он метнул сердитый взгляд на звукооператора) - Если алкоголь потерял свой вкус, значит...
   - ...так вам и надо, - вставил ди-джей, приплясывая.
   Эрбер кашлянул:
   - Ещё. Кто не в курсе. Подливать будут официанты. Для заказа надо поднять руку вверх или просто поглядеть в их сторону - вы получите напитки или коктейли. Кстати, - значительно и в то же время небрежно промямлил он, - после съёмок отличившиеся участники клипа приглашаются на "Энджи" - на праздничное си-пати и ювелирную нон-стоп мега-лотерею... Я кончил.
   - Мотор! - крикнул ассистент. "Традиция" - пожал плечами Лерчик.
   - Между нами, интересный эксперимент затеяли, - он пришепётывал, оглядывался и прикрывал рукой рот, как будто беседа наша исключительно приватна, - Видал, сколько народу нагнал - и ни одного статиста! Всё натуральное, чистопородное, без малейшей помеси... Я им кое-что добавил в коктейли. Для раскрепощения. Можешь пить. Тебе бояться нечего.
   - А в чём смысл?
   Эрбер зажмурился:
   - Схема простая, но действенная - из болтовни вычисляется, кто что хочет и чего он боится. Потом результат выталкиваем с помощью монтажа и психопрограмм, оперирующих с бессознательным. А посему чем больше притворяешься и лжёшь, тем больше шансов, что исполнится действительно самое сокровенное. Сегодня всё окончательно разъяснится. Смекаешь? Да тебе-то наверняка известно... - Эрбер похлопал его по плечу, - есть шанс и что твоё исполнится. Дважды до утра.
   - Ничего не понимаю...
   - Да, откровенно... - он засмотрелся, как на шесте, на вынесенной в море площадке извивалась бескостная девица в зелёном газе. Я кинул взгляд на Энни, которая была почти заслонена большой кадкой с африканской пальмой. Она тоже коснулась меня глазами. Между нами дежурно сверкнуло. "Интересное кино" - думал я, - "И как это он хочет всё совместить, все наши желания? Шаврик меня убьёт, Энни полюбит, Марина вернёт всё, что накопила, а Борис поимеет всех, кого захочет? Странная смесь, невообразимая..."
   - Нет. Подожди. Здесь, что кино снимается? - с оттенком возбуждения подключилась Марина. - А что такое сипати? И как понять "отличившиеся"?
   - Не просто кино. Новое кино. Жизнь называется. А "Энджи"....
   - Вы не слышали об "Энджи"? Это океанская яхта, - с ленивой досадой, как бы давая понять, что это не для всех, проговорила модельная девица за соседним столиком. У неё было до боли знакомое лицо, чем-то похожее на утку. Я где-то её видел, но никак не мог вспомнить где...
   - Лерчи! - капризно зацепила она проносящегося мимо Эрбера, - Объясни, как влиять на соседей...
   Эрбера занесло, он обернулся и вихляющей походкой, слегка приседая на каждом шаге, подскочил к столику.
   - Здесь, - он показал рукой на окошко в центре, привлекая внимание соседей, - набирается фуд-заказ. Вот система коммуникации. Вы спаяны со всеми аудио-мониторами и мы можем слышать при желании любого присутствующего. И говорить можно с любым собеседником, - он полистал пальцем высветившиеся лица, - не вставая со своего места. Каждый может говорить с каждым. Плюс столики крутятся и меняют местоположение. Потом смонтируем, - он сделал успокоительный жест, - В общем, наводишь, слушаешь, говоришь. Всё просто...
   - Всё сл-о-ожно... - чтобы что-то сказать, протянула девица. Лерчик цокнул языком, возвёл глаза к небу и театрально взмахнув рукой, удалился.
   Девица тыкнула пальцем в блестящую поверхность. На горизонте монитора высветился план ресторана. Каждый столик окрасился в свой цвет. Столик Бориса оттенил коричневой каймой светло-салатовый центр, Эрбер и Брестский полосатились в густо-синюю клеточку, а Энни с Мобликовым синели в розово-серых тонах. Собственный столик высвечивался нейтральным, видимо, приобретая свой оттенок на экранах у соседей. Я прикоснулся к виртуальному столику Бориса. Монитор засветился. "Он думает, что мне нужно, чтобы мои желания исполнились. Да я вовсе не хочу, чтобы мои желания исполнялись. Нашёл дурака. Будто я не знаю, что как только мои желания исполнятся, я сразу сдохну..." Ткнул в столик Мобликова. Энни там не было, видимо, отлучилась куда-то в туалет, а Мобликов втирал какому-то незнакомцу: "Вот ты говоришь, предвидеть. Ладно. Представь, твоя знакомится на работе. С новой коллегой. Ты ничего не подозреваешь - да ты ничего и не можешь подозревать, знакомится-то она с новой сотрудницей и не где-нибудь в борделе, а на работе! Чёрт знает о чём они говорят, но через месяц становятся неразлучны. И тени подозрения быть не может, тем более, что у новой подружки ещё никого-то и нет. Но через месяц к ней с материка приезжает муж. Муж подружки жены. Хищная собака! Вот как ты уйдёшь от такого расклада, как можешь его предвидеть? Ну а дальше - сам понимаешь, встречи, обнималки-зажималки и прочие трюфеля..."".
   - Причастимся! - загремел дредастый человек в длинном синем одеянии. Выйдя из-за загороженного ширмами бунгало, он появился с самой дальней стороны. Одеянием он был похож на священника, несмотря на молодёжные космы из-под банданы, которая скрывала и нижнюю часть лица ковбойским платком, в котором сорви-головы грабили почтовые поезда. Несмотря на анонимную разбойную лихость, человек в синем показался мне знакомым, но я не мог понять чем. Он тут же направился к режиссёрскому столику Эрбера и тут же, не ожидая подвоха, угодил в бордовую жижу между столами. Я заметил, как Эрбер ухмыльнулся, хотя и сделал вид, будто бы не обращает внимания на подходящего. Вытащив ноги из месива (пахнуло цитралем и каким-то эфиром) синий уселся за стол Красина. Я навёл курсор на их столик. Голоса походили на бульканье бутылки:
   - Любопытное название, - спрашивал тот, - А что внутрях?
   - А ничто! - раздражённо оборвал его Эрбер. Ему явно не нравился визит этого человека.
   - А-а... - будто узнавая, и в то же время иронизируя над этим узнаванием, тянул священник, - "Потеря невинности или Путешествие в область греха" - (там было написано "Потеря невинности или Путешествие в область инстинкта".)
   - Инстинкта... - бия перстом о книгу, уточнил Эрбер, - Не греха, а инстинкта здесь написано.
   - Можно было бы написать "Испытание развратом или тест на инфантилизм" - ничего бы не изменилось. Меня другое волнует. Целомудрие. Отчего, ты как-то говорил, там корень мудрость?
   Лерчик вспылил:
   - Почему я должен отвечать на старые шутки?
   - Это в плоскости заданной темы. Впрочем, можно и промолчать... если формула утеряна.
   - Если я что-то потерял, логично предположить, что то же самое я могу и найти?
   - Находит тот, кто ищет, а не тот, кто теряет, - синий уселся за соседний столик. С ног его капало, и он долго оттирался салфетками. После этого незнакомец подошёл к Борису и вертел отнятый у того сценарий. Поворачивал его так и эдак, будто не понимая, как подойти.
   - Да-а-а... Название прелюбопытное. Как же, как... - "путешествие в область греха..." помнится-помнится... эстеты-содомиты... ну, что вы, теперь же всё можно... Поле греха настолько освоено, что остаётся только чисто вымытая зоофилия. Совокупление с красотой природы... Как ты к нему попал?
   - Я не из этих - насупился Борис...
   - Тем более был бы интересен ответ....
   - Ну, не знаю... Нарушение принципа необратимости...
   - Не неси чушь. Я сказал это и это уже необратимо.
   Борис непонимающе смотрел на него.
   - Уже отложило след в тебе, и ты не сможешь стать таким, каким был прежде. Что же тебя всё-таки в нём привлекло? У него много талантов.
   - Талантов?
   - А ты бы это как назвал?
   И тут у меня вдруг заурчал живот. Его схватило, как хватает тряпку не в меру ретивая уборщица, выжимая оттуда отработанную воду. Я помчался отыскивать место облегчения от страданий. Когда я вернулся, синий не на шутку схватился со "шмелём", которого, по всей видимости, науськал на него Эрбер - с таким азартным злорадством он наблюдал за ними. Однако, кажется, эта схватка отвлекала его от чего-то более важного - он явно озирался и по сторонам.
   - Так скажи мне, отец божий, что такое грех? - пытал шмель, - Разве грешно прелюбодеяние?
   - У тебя есть ответ на этот вопрос...
   - Не-ет... Ты меня не путай, - водил перед носом волосатым пальцем его собеседник - У меня схема устойчивая как гироскоп. Вот ты говоришь о справедливости. Но откуда справедливость, если народу на планете всё больше и больше. И люди всё пиляться, шпанякуются, тра...
   - А сейчас совокупляются только ради детей, да-а... - иронически пропел синий.
   - Не ёрничай, дядя, не для детей блудят, правильно говоришь. Но естество-то моё и не понимает, в чём грех - если любишь. А ты понимаешь?
   - И я не понимаю, - синий вздохнул. - Он один всё понимает. Но я думаю одно - если люди друг друга любят, всё между ними правильно.
   - Если только не дерутся, как собаки на войне.
   - О! - встрепенувшись, проявился мечтательно подложивший руку под голову Эрбер, - Среди нас есть один, который знает сказку про войну, - он указал пальцем на меня и все повернули головы в мою сторону. Краем глаза я заметил, как Энни сморщилась будто от зубной боли.
   - Сценарная разработка бек-граунда. Сейчас мы её и прослушаем.
   - Да-да, - неожиданно ввязался Борис, - мне понравилось. Я записал, - он как по команде подкинув флэшку сверкнувшему лысиной диджею. Тот тут же вставил её в разъём.
   .- Про что хоть сказка твоя? Сценарий? - иронически и в то же время ревниво спросила подплывшая ко мне рыжая девица. Она склонилась ко мне, коснувшись прядью волос. У меня закружилась голова и я ощутил лёгкое подташнивание, хотя запах духов был приятен. Ещё я прямо-таки физически почувствовал, как со стороны Энни нарастало напряжение. К тому же я не понимал. Ведь в своей жизни я рассказывал только одну сказку, и слушателем тогда была Энни. Неужели сейчас прозвучит она? И её будут рассказывать всем? Да с какой стати в мои чертоги лезет эта немытая толпа? Микрофон артистически откашлялся, загудел и, кое-где вставив музыкальное сопровождение, хорошо модулированным голосом Бориса начал повествование:
   "Жил-был один непобедимый воин. Он был так искусен, что побеждал всех, кого ни встретит...
   "Да, это моя сказка. В аккурат перед Новым годом она приснилась мне, и я вывалил её Энни. Но как они могли подслушать её? Неужели и она причастна?" - колотилось у меня в голове. В то же время я позволял этому продолжаться. Можно было, пусть и со скандалом, прервать действо, но я пребывал в неком оцепенении. Наверное, мне было просто приятно - как всякому, чьё произведение, пусть даже интимное, представляют всему миру.
   "...В одной из самых кровавых битв он победил саму Смерть и с тех пор все покорялись ему - и на суше и на море, и в небе и под землёй - все стлали свои ковры ему под ноги. И однажды настал момент, когда никто уже не хотел воевать с ним, потому что никто не хотел поражения. И Воин отправился бродить по Земле в поисках соперника. Ему пришлось зайти так далеко, что он почти забыл дорогу домой, но и здесь, в этих забытых богом землях он никого не нашёл, потому что слава его шла впереди его. Северный ветер, которого он покорил своей несгибаемостью, надоумил его: "Я не знаю, где найти тебе соперника. Но я не так мудр как деревья - они растут в небо и, значит, ближе к той высоте, откуда видно и прошлое, и будущее, и настоящее. Не пойти ли тебе к провидцу-ясеню, который знает ответы на все вопросы? Может, он поможет отыскать тебе соперника..." И воин отправился к кромке бездны, свисающей с края бытия. На ветке последнего ясеня восседал чёрный ворон. Воин не знал, к кому из них обратиться. Кто из них на самом деле провидец, кто может помочь ему? Ворон сверкнул на него зелёным глазом и молча уткнул голову в свои перья. И тогда воин решил задать свой вопрос дереву, как и наметил. Однако ворон приоткрыл глаз и соседние деревья зашумели так, что ничего не стало слышно: "Почему вы не хотите, чтобы я говорил?" - удивился воин. " Потому что ты спишь", - ответили деревья. "Разве я сплю?" - спросил воин. Деревья заскрипели, и он услышал, что во сне, как правило, не подозреваешь, что спишь, а верный ответ приносит только пробуждение. Когда же я проснусь? - спросил воин. Другие деревья снова зашумели, и ему послышалось: "Тот, кто умеет ждать, откроет все двери".
   Воин решил ждать, пока не кончится бесконечность. И когда все поняли, что воин этот может победить и само Время, было ему пророчество. И в этом пророчестве ясень дал ему понимание, а ворон знание. И оно улеглось ему в душу и крепко заснуло. Воин покаместь отправился на традиционное место битвы - к белой башне. Это была башня зороастрийских воинов. Останки тысяч и тысяч воинов, павших в бою, веками поднимали на самый её верх, чтобы птицы, склевав их, носили в себе их - так воины были ближе к солнцу. Он собрал своё воинство и застыл у дверей башни.
   Проходили годы, но время его судьбы ещё не сложило свою песню.
   И вот настал день, когда он почувствовал, что за дверью стоит его соперник. Воин обрадовался и тоже стал бить в дверь, пытаясь изнутри взломать дверь боевым топором, чтобы поскорее встретить его. Однако с той стороны доносились несоизмеримо более сильные удары. Как славно, думал воин, наконец-то я нашёл его, наконец, я смогу сразиться с достойным меня соперником! Он расколотил дверь и вышел наружу, но никого не было. Он стоял и озирался, но никто не появлялся. И тут неведомое прежде чувство страха стало заползать в его душу. Страх разъедал её, и постепенно она становилась мягкой как душа младенца, и это было опасно даже для такого закалённого в боях бойца. Однако воин справился с этим последним страхом неозвестности, недаром его называли великим воином. И тут он услышал клич, похожий на крик хищной птицы, и через стрельчатое окно башни увидел, как на крышу спускается Она. Да, это была та, что боятся все воины на земле, ведь не смерти боятся настоящие воины, не боли и не поражения... Его войско, его храбрецы как яблоки посыпались вниз, сбивая ноги о каменные лестницы, и он сыпался вместе с ними как неумелый юноша. Но тщетны были их усилия спастись. Она ловила их между пролётами, опутывала цепью и колотила о стены так, что птицам, пожиравшим павших, не пришлось бы выклёвывать мозг из костей. Наконец, она добралась и до него. Они стояли друг против друга - один на один. Нет, - закричал воин, - я не один, со мной моя воинская доблесть! Но сейчас его доблесть была плохим помощником. Да, он был искусным воителем, но всё, что ему удалось в ответ на её первый молниеносный удар - это спрятать голову в плечи. Он чудом увернулся от второго удара и, спасаясь, прыгнул вверх. И вот он, от одного имени которого дрожали царства и могущественные цари, с чьим появлением на границах многочисленные караваны несли богатые дары, чтобы только умилостивить его, бежит от какой-то девчонки. За ним рушатся лестничные пролёты, а он бежит вверх, как изнемогающий от погони сайгак, как тушканчик от лисы, изготовившейся к своему коронному броску. И вот она уже раскручивает над головой свои цепи, он же стоит перед последним пролётом и не знает, куда ему дальше. Наверх - лестница на крышу, но выход огорожен нависающей кованой решёткой - выхода нет. "Вниз?", - стучало у него в голове. "Конечно, вниз, чтобы не запереть себя в ловушку! Ведь она так могущественна, искусна и высока и, значит ей интересно высокие цели и, значит, мне лучше устремиться вниз", - лихорадочно думал он. Но тело не послушало разума и прыгнуло вверх, на последнюю площадку. Хорошо, подумал он, что тело не всегда не слушается разума, ведь если бы так, она уже молотила б его о стены. Теперь же выпал его черёд. Он изловчился и, перехватив её за руку, взял её в плен. Знакомое чувство победителя наполнило душу, но вместе с ним он почувствовал как чёрной змеёй в его душу вползает зависть. Ведь взяв её в плен, он сумел рассмотреть её близко, глаза в глаза. И с ужасом понял, что она - это самое красивое, что он когда-либо видел, а значит, победить её нельзя, несмотря ни на какие оковы. Она была так безудержно прекрасна, что он почувствовал, что обречён - несмотря на самые высокие старания, ему никогда ни овладеть ею. Он чувствовал зависть к её красоте, эта зависть разъярила его, и он решил уничтожить её. Он принялся колотить ею о стену, как когда-то она выколачивала его воинов. Он бил её, уставал и снова бил, однако когда его руки устали, будто он выковал сотню железных мельниц, а глаза запорошило белёсой пылью, как будто эти мельницы сотни тысяч лет мололи одну и ту же муку, она лишь отряхнулась, не потеряв ни единого волоска, и став ещё прекрасней. Он рассвирепел и принялся колотить её с новой силой, но она только свежела и, силы и здоровья у неё только прибывало, как воды в океане в часы прилива. Наконец, он уже просто не мог смотреть на неё - настолько её красота слепила его. Без сил упал он пред нею, и понял, что это был за страх. Ему стало страшно той необратимости, которая скуёт его сильней цепей, которые были порваны. Он смотрел в её сияющие глаза, видел сверкающие волосы и чистый рот, видел её прекрасные черты, и в голове горело то, что предрекал ему ясень. Она улыбнулась (его пронзило ещё сильней), не спеша, заковала его в цепи и, не спеша, поволокла на крышу, где белели зороастрийские кости, скармливаемые солнечным птицам. Его голова стучала по ступенькам, а в груди таяли остатки воли. Но он собрал все свои последние силы, и вспомнил о правиле побеждающего поединка, которое открыл ему ясень. "Что бы ни делал твой противник, оставайся на своём месте, даже если это место перемещается вместе с тобой." Он схватился за первый попавшийся поручень и окаменел. Она тянула его за собой, но внутренне он оставался недвижим. Так продолжалось час, день и месяц, и год, и сто, и тысячу лет. И вот уже их напряжение так велико, будто две огромные миллионотонные плиты напирают друг на друга. Земля молчаливо скрежещет, готовя взрыв. Наконец, цепи лопаются и тектонические плиты впиваются друг в друга как пальцы рук, проникая всё глубже., "Возьми!" - вдруг сказала она, улыбнувшись с вызовом. В этой улыбке таилась ловушка, ведь ни один воин не сумел до сего часа овладеть ею. "А может быть, ты не можешь?" - засветилась она презрением. "Могу", - сказал он. И когда он вошёл в неё и стал мерно продвигаться вглубь, он вдруг увидел, что зубы, жемчужные белые зубы в приоткрытом гроте её рта становятся меньше, утопая в дёснах, как будто она молодела. В то же время внизу его мужское естество обхватывалось ею всё с большей силой. Тогда он снова вспомнил, что говорил ему ворон: "Когда зубы её перестанут расти вниз, и она не сможет укусить тебя, проникай рукой в самое нутро и старайся схватить её сердце. И как только ты почувствуешь, как оно бьется в твоей руке, ты потеряешь всякий страх, кроме одного - страха остановить его..."
   После последней фразы слушатели, притихнув, несколько секунд сидели в полнеом молчании.
   - Да это педофилия какая-то! - Мобликов обвёл глазами присутствующих, как бы призывая их в свидетели моего нравственного падения, - Не, ну а как это можно ещё расценить? Вы только вспомните как он кончает? Ты что такое сочинил? Ты к чему нас призываешь? Это у кого надо, чтобы молодело? У детей?
   - Мы все когда-то были детьми. Были ли мы чисты тогда? - как-то сомнительно пришёл на помощь мне Эрбер.
   - Значит, по-твоему, все станут блядьми, маньяками и педерастами? - Шаврик повёл рукой, будто призывая всех в свидетели. Борис стушевался, зато, переместившись от соседних столиков, вокруг сгрудились какие-то незнакомые мне угрюмые бицепсы. Неужели из-за какой-то сказки, которую Мобликов хочет повернуть чёрт знает в какую сторону, (мне и в голову не пришла бы такая дикая интерпретация) можно заподозрить человека чёрт знает в чём? Судя по насупленным лицам, было можно. Я не мог отвязаться от ощущения срежисированности представления, да и обступившие его молодчики, казалось, ждали какого-то сигнала. Им наверняка мог бы стать мой нерешительный ответ. Но у меня не было ответа. Никакого ответа. Я не знал, что можно ответить на обвинение, которое основывается на сказке. Мне показалось, что толпа стала бурчать, пододвигаться ближе и засучивать рукава...
   - А ты слышал, что на стенах влагалища написаны имена всех бывших там мужчин? Вот ты что мог бы прочитать, там где ты был в последний раз? - раздался голос Бывшева, который вдруг решительно протолкался в центр круга. Одет он был почему-то в синюю тогу, которую я видел на дредастом незнакомце.
   - При чём здесь это? - отмахнулся Мобликов, - Это откуда-то с востока?
   - После таких мыслей тянет на девственниц.
   - Девственница девственнице рознь...
   - Да ну!
   - Воистину... - не дал сбить себя Бывшев, - Доказательство один. Смотри! - он повёл рукой и все как будто увидели рисуемую им картину, - Летний лоток с мороженым. За лотком разношенная лотошница в декольте с глубоким вырезом, в полупрозрачном бюстгальтере ну и т.д. К лотку тянется девочка семнадцати лет. Но лоток высокий и чтобы получить искомое, она тянется вверх, нагибаясь и вставая на цыпочки.
   Мобликов как-то нелепо дёрнулся и поправил что-то под столом.
   - Контролируй себя, контролируй. И слушай, как в голове играют трубы.
   - Ангельские?
   - Узнаешь, какие.
   - Нет, я не возбудился, - он улыбался, оглядываясь.
   - Стоп-кадр! - остановился Бывшев, - Перематываем назад. Отрезаем у юбочки пять сантиметров. А девочке убавляем столько же лет. Тем временем продавщица берёт деньги и перегибается через лоток, чтобы отдать девочке мороженое.
   - А девочка всё тянется?- Мобликов включился в игру, - Сколько-сколько лет?
   - Не важно. Подросток, вступающий в пору сексуальности и страшно желающий секса. Да-да, сын мой, страшно жаждущий...
   - И что?
   Тут Бывшев резким движением откинул столик и взглядам присутствующих открылась оттопыренная лёгкой тканью летних брюк эрекция Мобликова. Ситуация резко изменилась. Толпа слушателей начала роптать, я услышал недовольные нотки, грозящие расправой уже не мне, а Шаврику, но тут грянул оглушающий саунд, объявив о начале презентации новых блюд от кондитера-гуру из Непала. Смысл презентации заключался в тайном и слепом голосовании, для которого приготовили специальные кабинки - в них дегустаторы пробовали самые разнообразные и эксклюзивные блюда мировой психоделической кухни, вынося экспертные оценки, результатом которых было чествование или низвержение автора. Разношёрстные личности, которые только что грозили мне физической расправой, растворились. Заинтригованные новым развлечением, они перескакивали на льдины для голосования, ныряли в гурманские кабинки, постепенно освобождая пространство.
   Что здесь творится? Они что, уже кино снимают? Ради чего всё это затевалось и чего я избежал? Я не находил ответов и находился, в голове вертелось популярное словечко "когнитивный диссонанс". А тут ещё и камеры вокруг... Однако, несмотря на видео-слежение, меня преследовало ощущение, что ничего это не срежиссированно, а развивается само собой, по велению жизни. Так чего он добивается, этот Эрбер?
   Тем временем, после еды и после возлияний, зал оживился. Все были возбуждены, возникало странное впечатление всеобщей приподнятости настроения, во время которой снимаются барьеры и запреты. Я всматривался в мельтешение лиц, но Эрбера нигде не было.
   - Вот так рождается возбуждение, которое ведёт к тем же детям, - проговорил Бывшев.
   - Или к удовольствию, - пододвинулся к опустевшей точке разговора молчавший дотоле Борис.
   - Вопрос в том, что тебя больше всего возбудило в этой истории? - продолжил Бывшев, скептически осматривая поредевшее пространство.
   - Меня? - Мобликов улыбался половиной лица, понимая, что сам только что избежал весьма сомнительной ситуации, которая могла бы повернуться в совсем невыгодную для него сторону.
   - Ни то и ни другое. И даже не третье. Взгляд! - указал ему в глаза Бывшев, - Вот где сидят архангелы. Или демоны. Глаза, как известно, телескопическое зеркало души. И вот там, на самом дне и сидит...
   - Но я контролировал своё возбуждение... так? - как бы недоумевал Мобликов.
   - То есть ты способен был остановиться в любой момент?
   - А зачем?
   - А затем, сын мой. Перематываем плёночку назад и видим (со второй камеры), что за кустом притаился садовник с бараньими ножницами.
   - А зачем садовнику бараньи ножницы?
   - Узнаешь-узнаешь, - медоточиво проговорил, но всё-таки, не выдержав, признался, Бывшев, - Холостить тварь божью! А-а... Так вот... Если ты его вовремя заметишь, ты сможешь остановиться. А если скочешь, как баран, в попытке достичь финиша, то ты его и получишь! - он удовлетворённо откинулся, закурив филиппинскую сигару.
   - У судьбы странное чувство юмора. Она снимает кино, а в комедиях смеются только зрители, - подытожил шмель.
   - Так что же? Контроль над собой? Как принцип? Всегда и везде? - включилась Марина.
   - И кино про интровертов не снимают...
   - Меня больше другое интересует. Неужели за всё нужно платить? - включился Борис.
   - Здесь тоже есть выбор. Ты можешь забыть обо всём и жить абсолютно свободно?
   - Утешил...
   - Утешил... вот ты уверен, что твои отпущенные на волю инстинкты никого не повредят или не обидят? Ведь если ты совратил пятнадцатилетнюю девочку, людской суд спросит, сколько ей лет и людской судья впаяет, сколько надо. По совокупности. А божий только одно спросит - растлил ли ты душу небесную или так... унял её интерес, - Бывшев густо усмехнулся.
   - Тогда получается, что растлить можно и сорокалетнюю девственницу, - недоверчиво кинул Мобликов.
   - Хватил, хватил. В сорок лет она уже не девственница, хотя её никто и не касался. Но если ты уверен, что ни одной грешной мысли у неё не было, тогда получается так. Растлил.
   "Подсунул наркотик-котик-котик-котик-котик" - рефреном доносилось до нас из огромных пляжных колонок.
   Подавив желание размозжить голову Шаврика чугунным канделябром, я перескочил к Эрберу за столик. Сначала окольными путями, а после, потеряв терпение, и напрямую я пытался разузнать о цели этого мероприятия. Зачем нас здесь собрали? Но Эрбер упорно не хотел ничего понимать, а только эйфористично ликуя, призывал меня обратить внимание на теодицею, бурлящую на соседних столиках. Там же нити разговора смешались в единое пёстрое махровое полотенце:
   - Религия, говорите, Бог? - возбуждался шмель, - Тогда решите такой вопрос. Если ты любишь человечество, а оно потребует твоих детей, для того, чтобы...
   - Чтобы ты смог его возненавидеть?
   - Экология у вас плохая... - тянул шмель, полуобнявшись с вернувшимся Эрбером.
   - Не надо! - вмешивался полупьяный Мобликов поводя пальцем перед его носом и покачиваясь, словно волна, - У меня здесь экологи! Содержание тяжёлых металлов в пределах допустимого.
   - Если убийство продумано и рассчитано, плюс консультантом выступает человек, который или сам расследовал такие дела, или хотя бы знает, как они у нас расследуются - шансов найти улики очень мало, - уверял шмеля Шаврик.
   - Про "не укради" тоже цепочка, - перебивал шмель, - Воровство, оно чем плохо? В отличие от грабежа, скажем. Тем, что бросает тень подозрения абсолютно на всех...
   - Я вообще многое могу, - хвастался Мобликов.
   - Знаю я этот тип, - показывал Борис на Бывшева - Других продвинуто учат, а сами двумя перстами крестятся. Ты спросишь зачем? А для провокации.
   - Провокация это хорошо. Проясняет...
   Народ воодушевлённо бурлил в режиме пьянки первого часа, а у меня снова скрутило живот. Он теперь забился в спазмах, как схваченная крокодилом антилопа. Проклиная столь стремительную физиологию, я понёсся в гальюн. Когда я вернулся, раздумывая о причинах своих неприятностей, все притихли, и только Бывшев тянул как-будто на излёте.
   - Никто не виноват. А делать - человека...
   - А счастья, счастья-то где найти? - вдруг пискнула какая-то девочка.
   - Счастья? - молчащий дотоле Брестский, чей столик подъехал к эпицентру спора, кашлянул, и звучно прогудел. - Какого счастье? Человек специально и сконструирован так, чтобы счастья не достичь никогда.
   - Уж не ты ли его сконструировал, - съязвил Бывшев.
   Брестский снял очки и я понял, что это не синяк, а родимое пятно в виде странного иероглифа. Все вдруг замолчали. Эрбер юркнул вниз, Марина как раз выходила оттуда. Они столкнулись, ошеломлённо посмотрели друг на друга и ни сказав ни слова, продолжили каждый свой путь. Енисей иронически усмехнулся. Шмель внимательно, как будто невесть чего ожидая, смотрел на Брестского. В глазах его было написано, что это большое искусство - включиться вовремя. Тем временем Бывшев уже отвернулся, склонившись над Борисом, который втолковывал ему своё: "У человека одна нога свобода, другая - любовь. В руках такт и справедливость. Отними ногу и придётся прибегать к рукам. Но ходить надо ногами, а дело делать руками. И не забывать думать головой. Вот вам и счастье..."
   Брестский снова кашлянул. Все опять замолчали. Он, кажется, был чем-то недоволен, но сдерживал себя.
   - Мне понравился ваш человек, - медоточивым баском проговорил он, - Руки, ноги - это всё красиво. Только непонятно, что у него в голове.
   - В голове? - Борис обернулся как будто и не думал о продолжении, - В голове то, что тянет его жить и действовать. То, что он ещё не познал.
   - Стало быть, тайна?
   - М-м...
   - Вы, наверное, хотите сказать, Бог.
   - Может, и Бог. Но они у нас разные.
   - Как это?
   - Для вас он это всего лишь идея и этой идеи не было бы без животных.
   - При чём здесь животные? - раздражённо спросил Брестский.
   - При том, что наша с ними разница и привела нас к мысли, что существует некто, настолько же отличающийся от нас, как мы отличаемся от животных.
  -- Значит, по-вашему, идеи бога не было бы без разума. Человеческого разума? - уточнил синий человек с растаманскими космами.
  -- Несомненно...
  -- Ну а кто тогда дал человеку разум?
   - Разум?
   - Да, да.... разум. Кто нарисовал его судьбу?
   - Эволюция.
   - Эволюция. Это я понимаю. А всё началось с атомов?
   - Несомненно.
   - А откуда они появились?
   Брестский откинулся на стуле, как бы давая понять, что на этот счёт у него имеется твёрдое мнение, делиться которым он считает излишним. Он коротко буркнул, что продолжение следует, поднялся и направился к выходу. Эрбер объявил "посошок" и последующий перерыв, кивнул головой барменам и те, как заведённые игрушки, облетели все столики. Сам он, досадливо поморщившись, и кинув злой взгляд на растафари, отправился за недовольной спиной Брестского. Гости загалдели и потянулись по туалетам и курилкам. Я посмотрел на Энни. Откинувшись столика, она знаками показала, что ей надо мне что-то сообщить. По залу снова засновали официанты, унося початые бокалы. Мы пытались прорваться друг к другу, но нас разделила толпа, - все вдруг потянулись на балкон, нависающий над мерно накатывающимся на галечный пляж прибоем.
   Следующие полчаса я собирался поговорить с Энни, но вокруг неё как назло, назойливо вился Эрбер.
   Сквозь гул толпы отчётливым фаготом шмеля гудело:
   - ...я русский не люблю? Да что ты мне разговариваешь... о языках... да как они звучат. Да нечто я не понимаю о французах... а немецкий? А латынь, то бишь испанский? А португешки, а славные тюрки! А если вы хотите сказать, что арабский - не язык - съешьте мои напевы. Всем, кому я не сказал - нет, я не мог не сказать никому, потому что - алгонкины и все, кого слышал Сепир и кого он не слышал и - отдельное спасибо - и кто сейчас - баски, грузины, ары, неужели я не успею о тех, о ком я не успел, все те славяне! Уральцы! Югры! Островитяне! Этим, кстати, изумительное спасибо. Ну, а кавказцах, тайцах, да всех тех, кого не упомянул...
   - Ты плачешь?
   - Тебе этого не понять...
   - Народ - бурчал Борис про себя, - что такое народ? Вот Есенин, Анненский, Твардовский, Платонов - это народ или не народ?
   - Народ... Я тоже народ! - выкрикивал неугомонный Мобликов, направляясь к Энни с явными супружескими намерениями.
   В этот момент со стороны верхней дороги, откуда спускалось автомобильное шоссе, заскрипели тормоза. К углу дома подкатил чёрный тонированный Гелентваген. Из машины вывалился кем-то вытолкнутый человек. Спина его старого кожаного жилета была испещрена мелкими дырочками, словно в неё стреляли из духового ружья. Эрбер взмахнул было рукой, но осёкся и теперь пристально рассматривал водителя и компанию, мелькнувшую за приоткрывшейся дверцей и тут же газанувшую в обратном направлении.
   Новоприбывший вёл себя странно: он неестественно дёргался, поправляя одежду, отворачивался, потом как будто задумывался и вдруг решительным броском одолев трап (охрана отлучилась на обеденный перерыв), сразу же подлетел к Мобликову с уготованной пощёчиной - тот едва успел закрыться. Шаврик, ощерившись, ринулся на тщедушного незнакомца, но тот словно кошка перескочил через высоченную ограду, непреодолимую для грузноватого Шаврика. Они встали друг против друга как посетитель зоопарка и зверь.
   - Ты не народ!
   - Почему это? - ощерился Шаврик, не ожидавший ни такого тонкого слуха, ни такого стремительного выпада.
   - Народ - это его таланты. А ты мироед. Захребетник. Братья! - он воздел руки к небесам: - Ликуйте! - тут же забыв о Мобликове, на которого только что нападал, - Заклинаю вас, ликуйте!
   - А ты, кукла ростовая, фуэте крутить умеешь? - ринулся он к Энни, но тут же отвлёкся на фиолетовый цветок цикория в качающемся на ветру кашпо.
   - Бывший инвалид - усмехнулся Эрбер в ответ на вопросительные взгляды, - великолепный артист был, говорят. Ныне поселковый сумасшедший, Буратинкой кличут. С ним интересно, когда он спокойный.
   Сейчас Буратинка был явно в психотическом возбуждении, да и галлюцинаторный синдром ему, кажется, был не чужд. Он озирался и взмахивал рукой, потом, как будто поймав некое насекомое, подносил его к глазам и пристально всматривался в пустую руку:
   - У вас и мухи грязные. Высоко летаешь, сынок! - неожиданно резко обратился он ко мне. Облака не мешают?
   - "Теремок" - вдруг пробормотал Борис, - Сашка...
   Однако пришелец скользнул взглядом по Борису, будто не узнавая.
   - Не имею чести, - пробормотал он, находясь в присущей психотикам возбуждённой прострации. - Извините, - вдруг возбуждённо выкрикнул он, - Извините, - вежливо повторил он, - Я бывший инвалид...
   - Ты - внезапно устремил он палец на меня - Ослик-конокрад! - он расхохотался. Мне стало жутко, и в то же время я ощутил себя жалким. А сумасшедшему, видимо, понравилось обличать. Он принялся поочерёдно тыкать пальцем в присутствующих. Энни стала сразу двумя шумеро-аккадскими богинями Апсу и Тиамат, Марина - Иштар, Борис почему-то удостоился сразу двух званий мультяшных героев советских времён Вахмурки и Кржмилека. К Эрберу безумец воспылал особым негодованием, он оббежал стол, схватил невесть как оказавшиеся здесь каминные щипцы и принялся щипать его за коленки. Они недолго прыгали вокруг большого дубового стола, но "бывший инвалид" быстро загнал организатора праздника на стол. Тот вскочил на него, панически отбиваясь от юродивого и его болезненного инструмента.
   - Я тя выведу! - кричал Теремок в возбуждении, щёлкая щипцами, оббегая стол и почему-то заглядывая под него, как будто стараясь разглядеть там хвост гонимого, - Думаешь, никто не узнает? Стаканчики-коктельчики, футбольчики-волейбольчики? Шахматы-шашки, яблоки-груши? Подкислил клиента, а потом водички? А что с тухлецой никто уж не заметит?
   - Я ж тебя из больницы вытащил! - возмущался Эрбер, но Теремок не унимался.
   - А ты куды сигаешь, демон... старик с задницей волейболиста - отстранил он Мобликова, который хотел прийти на помощь. Шаврик, боявшийся "психических", опасливо отошёл. Тут Теремок без всякой видимой причины сел на пол. Потом вскочил, как будто что-то вспомнил и оборотился к Борису, стыдя его и тряся руками.
   - Э-э... Объедками питаетесь! А сами как боги.
   - Какие боги? - отликнулся со столика Эрбер. Но "пророку" было уже не до него.
   - Ликуйте! - воздел он руки к небесам.
   Загудел пароходный гудок. Сумасшедший как-то моментально сник, вобрал голову в плечи и медленно побрёл к выходу. Столики, опешившие от неожиданного представления, постепенро снова зашумели в прежнем режиме. И только Эрбер всё поднимал и поднимал тосты за душевное здоровье. Шаврик его усиленно поддерживал, а потом попытался увести Энни спать, но она наотрез отказалась. Тогда он вышёл во двор, и через минуту послышался шум отъезжающего автомобиля. Мы переглянулись. Через час он вернулся в помаде, с расстёгнутой ширинкой, и заметно шатаясь. Энни презрительно смотрела на него.
   - Зачем я канатики перевязывал? - уныло тянул Мобликов.
   - Это она тебе посоветовала? - с неподдельным ужасом вопрошал Эрбер.
   За остальными столиками продолжалась битва теоретиков греха и таланта.
   - Народ - бурчал Борис, - это его таланты. Будь то Есенин или Анненский, Твардовский или Платонов...
   - Ты русский? - в пространство вдвигался изрядно нагрузившийся шмель с двумя стаканами в испачканных бильярдным мелом руках, - Пей! - почему-то с картвельским акцентом говорил он, - Заполняй пустоту...
   - Да уж... - резонировал кто-то, - Все проблемы русских "Есть ли Бог", а евреев "Как нам воспитывать детей"...
   Забрезжило утро. Стало свежо и постепенно все как-то съёжились. Вчерашние спорщики "сдулись" как воздушные шарики, кто-то нашёл в себе силы уйти, кто-то просто сполз под стол и мирно посапывал на предусмотрено постеленном половичке и пристёгнутой подушке. Я тоже устал и, отодвинув лампу, прислонился к столику. Трёхдневный недосып давал о себе знать. Море, плещущееся за тёмными перилами гипнотически наползало, убаюкивало, сливалось с материнской частью мозга и шептало, что всё ненужно, мелко и не имеет значения, и какая разница кто будет стоять выше, кто ниже, а кто вообще канет в бездну, может и такого понятия как "низ" и "высь" вовсе не существует, а существуют другие, неизвестные вещи, которые понять невозможно, но нужно иметь их ввиду, иначе пропустишь самое важное. Я боролся со сном, чувствуя, как устаю от этой борьбы и засыпаю. Уже в полусне по привычке заигрывая с нежданно-негаданно успокоившейся болью по отношению к Энни, слышалось: "...какой-нибудь белладонны, красавки, понимаешь... безвременника теневого... съесть. И всё..." Во сне мне стало совершенно безразлично, кто кого победил, как живёт, кого видит, с кем проводит время - окружающая жизнь окончательно превратилась в театр без занавеса и я смотрел на представление как зритель, который не спал семь дней и семь ночей но, тем не менее, не может заснуть оторваться от действия. Время растворилось, словно горячее масло в медовом горячем напитке, и я полностью погрузился в сон, меня несло по волнам как лодку без хозяина, снилось, что я болен тифом, что я раздвоился и теперь должен совпасть, так чтобы получилось, будто я есть он и это очень важно, но вокруг всё качалось, и совпасть никак не удавалось. Качались катера, борта яхты, горы, небо, песок, Эрбер, что совсем не шло его "сану": "Я, братец, тебе так скажу. Всё во всём - вот моя философия! - покачивал он пальцем, - Жизнь - реакция необратимая! И очень даже просто почему. Потому что одновременно их тысячи и в каждой месте она своя! Вот почему границы всегда будут? Потому что организованной толпе всегда нужен враг, брат, друг... альтернатива - нужен "другой". И всегда так будет. На Земле, - подвывал он, - границы исчезнут только перед лицом неземной альтернативы. - он усмехался чему-то своему и продолжал: - Нет, говоришь, волшебников? Есть, волшебники, есть. Только очень маленькие - поэтому-то мы их и не видим..."
   Я вдруг ощутил, что Энни сидит рядом и тихонько меня расталкивает. Неужели это и есть то исполнение желаний, на которое он намекал? Я потянулся к ней, но она отстранила меня, сложив руки перед собой.
   - Энни, - сонно и пьяно промямлил я, - зачем ты отдала им нашу сказку?
   - Тебя не это должно сейчас волновать.
   - А что?
   - Ты знаешь, что Том оставил дом тебе?
   - Дом? А зачем?
   - Не знаю... А ты не знаешь?
   - Нет... - мне неудержимо хотелось спать. Неожиданно к горлу подкатил тошнотный ком. О, ужас, на горизонте маячила "плохендра номер пять".
   - Ну и не знай... - она уселась за столик, облокотила грудь на монитор (немолодой грузин за соседним столиком сдавленно охнул) и снова попыталась меня растолкать:
   - Ты понимаешь, что если что... завещание у Геннадия... и если что, подозрение падёт на тебя?
   - Что значит "если что"?
   - А значит, что в случае чего, они будут знать, что у тебя был мотив, чтобы сделать это.
   Я почувствовал, что зря меня разбудили. Липкая медуза тошноты снова появилась в середине моего животного бурдюка. Подмешали мне какую-то гадость, или я заболел? Вот будет ловко загреметь в инфекционку... Однако, кажется, это ничуть не гаже того, что она мне говорила.
   - Сделать это... Что "это"?
   - Избавиться от него.
   - Энни, я не хочу ни от кого избавляться. Я хочу с тобой. Весь день и весь вечер. Всегда.
   - Болван. Я замужем, - она сделала паузу, - Я останусь с ним.
   - А со мной... зачем?
   - Мне нравится... твоё тело.
   - И всё? - я глотал несуществующую слюну и минералку, потому что меня снова замутило, - А как же сине-фиолетовый ковыль?
   - Какой ещё ковыль?
   - Заставка на мониторе. Тогда, в первый день нашей встречи. Он был только у тебя и у меня. Это ж... не просто совпадение?
   - Просто на тёмной заставке виднее значки. Знаешь, вся эта романтика...
   - Знаю, - перебил я, - ты ненавидишь тех, кто придумал мечты. Энни!
   - Что?
   - Мне снился сон.
   - Какой ещё сон?
   - Красивый сон.
   Я мало понимал, что говорил. Мне хотелось говорить, чтобы как-то отстранить то, что наползало на меня всеми своими конечностями. Нет, меня окончательно доконает это тошнота. Скорее бы это кончилось. Однако вместо рвоты из меня вдруг вырвалось:
   - Энни, ты уйдёшь от него?
   Я изо всех сил пытался прогнать подступающую дурноту, но ничего не получалось. Тогда я поднял на неё глаза. Она была похожа на какую-то телеведущую из моего далёкого детства.
   - Ты думаешь, это шутки? Он ведь в самом деле... - она сморщилась, - может сделать так, что ты надолго сядешь. Или навсегда.
   - Я не боюсь.
   - Я знаю, - она сломала настольный цветок, - Ты без храбрости как дурак без пряника. Но...
   Раздался сигнал клаксона нового "Сузуки Эскудо", на котором прибыли Мобликов и Борис. Они сходу накормили меня противорвотным лекарством и тотчас принялись орать, что нам пора в клуб, где есть винная сауна, хамам и американский бильярд.
   Я сказал, что не пойду. Энни метнула на меня сердитый взгляд и прильнула к Шаврику. Тот расплылся от неожиданного бонуса и тотчас распустил руки. "Вот парень девушку берёт за сдвоенный телесный плод!" - не преминул продекламировать сволочной Борис.
   В глазах у Энни блеснуло:
   - Выпьем! Нет, не этого, - она оттолкнула руку Марины, потянувшуюся за вином, - Тащи ром...
   - Рома здесь нет, - засопел Мобликов.
   - Поезжай за ним в верхний бар. Как настоящий мачо.
   Шаврик уехал, Марина с Борисом принялись отплясывать рок-н-ролл. Энни следила за ними, как показалось мне, с завистью. Чему ей завидовать, танцует она намного лучше их...
   - Энни, ты...
   - Это ведь ещё не всё, - прервала она меня.
   - А что ж ещё?
   - Он может сделать со мной то, чего ты не сможешь.
   - Чего же, - икнул я, - подарить вечную молодость?
   - Дурак. У него есть результаты исследований... Двойные слепые испытания на приматах показали...
   - Можно жрать жир и стройнеть? - я торопился перебить, опасаясь услышать то, что она скажет. Ком снова подступал к горлу.
   - И это тоже, - она иронически скривилась. Меня на миг отпустило, и даже хватило на иронию:
   - Ну да, - усмехнулся я, - он может продлить твою молодость. При условии, что ты будешь спать только с ним.
   - Какой же ты идиот... Ты понимаешь, что я не могу пойти на такую жертву?
   Я резко встал и пошёл за забор. Пока меня выворачивало наизнанку, я слышал, спор в ресторанчике. Частично были видны и спорщики, но, занятый физиологией, я не слишком в них вглядывался. Голос оппонента Лерчика был мне совсем незнаком.
   - На что? - тянул пальцы Эрбер, - На жизнь, на смерть, на вечную молодость? - он как бы провоцировал его, но его противник (это был прежний растаман) иронично посматривал на протянутую руку, лениво надевая рюкзачок с блестящими катафотными лентами.
   - Тогда лучше проще - кто из нас окажется первым. Стартуем отсюда. Финиш на том пятачке. Там и посмотрим, - вертел рукой Эрбер, указывая на островок, который зелёным пятном раскинулся у самого устья - там где река, расширяясь, впадала в слепящее стальными отблесками море.
   - Моё первенство обеспечено!
   - Вторым ты будешь всегда, - лениво парировал дредастый.
   - Пари! - Эрбер тоже старался выглядеть хладнокровным, но его явно задевало спокойствие противника.
   Мне показалось, в их споре сквозит нотка давней ясности, будто между ними всё давным-давно заранее понятно кто победитель и побеждённый.
   - На какой интерес? Что предпочитаете в это время суток? Бугатти, Ламборджини, Сузуки Эскудо? - подскочил Мобликов обрадовавшись случаю продемонстрировать свои автомобильные возможности.
   - Они не на это спорить будут, они этим спорить будут, - поправил Борис.
   - Да бросьте вы! Никто никогда не обгонит меня... Ни на какой дороге! - вскидывал пьяную голову Бывшев.
   - На желание. Одно единственное желание, - наконец, произнёс дредастый.
   - Нужно что-нибудь сделать? - обрадовался Эрбер, - Действие?
   - Проще. Не делать.
   - Не делать это уже деяние. Не уверен, что это проще... - слегка колеблясь, вибрировал Эрбер, но как будто по инерции азарта скрепляя договор рукопожатием.
   Через минуту у причала уже урчали два грузовичка. Из них мягко выкатились два спортивных автомобиля-близнеца, серебристо-синего и красно-пурпурного тонов. Техники, выскочившие из круглых кабин, озабоченно заковырялись в подвластных им винтиках. Стюард с яхты обежал оставшихся зрителей коктейлями.
   Освободив желудок, я забился в кресло у столика и заснул. Через час проснулся от новой тошнотворной волны и в поисках укромного местечка (страшно не хотелось, чтобы меня видели в этом унизительном положении), и словно горный козёл, быстро забрался на нависающую подле ресторанчика скалу. Свежий ветерок несколько оздоровил меня, и я с удовольствием разглядывал раскидистую чашу моря и парящий над устьем реки параплан. Потом я спустился и меня снова одолел сон. Через два часа я проснулся, но как-то не до конца. Я снова закрыл глаза, провожая приятные сновидения. Слышались голоса. Кто-то объяснял, чем закончилась гонка: Эрбер, используя преимущества знания трассы, сразу вырвался вперёд, и дредастый никак не мог его нагнать. От отчаяния, уверял голос, от глупости или ещё от какой "воли к победе", когда оставалось всего три виража, он рванул по прямой, и машина, сорвавшись со скалы, рухнула на дикое, огороженное для будущего строительства побережье, вылетев прямо на финальный пятачок. То есть он, конечно, номинально выиграл, но с такой высоты и прямиком на скалы разбился наверняка. Тела, правда, ещё не нашли. Тела.... Тела... Но я-то помнил, что за скалой мелькнул лоскуток сине-зелёного параплана. Нет, это не он. Мне почему-т стало дико обидно от такой развязки. Ладно, пускай они решают или уже решили свой спор, а что остаётся мне? Завтра будет тяжкое похмелье с не менее тяжким сомнением в правдивости произошедшего. Ни расспросить её о том, что она имела в виду этим разговором, ни расставить все точки над "и" я не смогу - Шаврик всё время будет рядом. И мы будем лежать в разных комнатах, через стену друг от друга. Зачем всё? Я вовсе не хочу, чтобы она приносила какие-то жертвы. Странно. Хотя... Может ли жизнь без жертвы быть полноценной? Я не знал ответа на этот вопрос.
  
  
  
  
   XI
  
  
   Под утро снилась жаба, причём к слизи, которая выделялась её кожей, я будто имею наркозависимость. Проснулся я поздно. Горы окутывал туман. Когда туман рассеялся, я умылся, и почти сразу наступил вечер. Энни закрылась в комнате и не пускала мужа в спальню, а Шаврик, что вместе с Борисом накидался с утра, всё пытался протрезветь - варил кофе, лил на себя воду из душевого шланга и бегал по террасе, в надежде высушиться - законы физики, на которых он настаивал, ничуть не помогали. "А техника на что?" - крикнул Эрбер, и мы решили обсушить его на ходу. Продравшись сквозь колючие кусты, мы остановились возле мобликовского "Хаммера", который Эрбер уважительно обозвал "Хаммурапи". Забравшись в просторный вездеход, Мобликов закурил сигару, Эрбер, поморщившись и дружески посмотрев на меня, мол, что с ним поделаешь, приоткрыл окно. Шаврик басил, что он лоханулся со средством передвижения, потому что магистраль построили совсем недавно и по самым высоким европейским меркам здесь можно устраивать гонки "Формулы" и конечно, тут нужен другой клиренс и пониженный центр тяжести. Потом мы пересели в красный "Феррари" и теперь уже Лерчик посматривал на Шаврика, ожидая восторгов. После серии коварных серпантинов трасса выпрямилась, замелькали дорожные указатели, столбики ограждения унеслись барабанной дробью и только звёзды, отделившись от электрической подсветки, оставались девственно чисты.
   Мобликов утопил кнопку под панелью. Через два замысловатых рэпчика Эрбер вынул диск и вставил свою флэшку. Послышалась негромкая музыка и как будто знакомый голос начал декламировать: "В чистом как камертон воздухе звучали все мелодии мира; не смешиваясь, они чередовались, рождаясь друг от друга, как волны, бьющиеся о берег. Но вот на авансцену выходит "Болеро" и знатоки, притаившиеся с метрономами на последних рядах, затихают - почему напряжённость не кончается громоподобным финалом, а длится и длится, сплетаясь октавами, как волосы горгоны, как страх человеческого племени перед её каменной душой", - Эрбер останавливал и снова включал запись, давая прослушать куски какой-то аудиокниги:
   За то время, пока мы неслись, рассекая ветер, до скалы с романтическим названием "Лебединое крыло", я успел прослушать историю о вокальном даровании, который заключил сделку с пресловутым потусторонним продюсером и параллельно - историю о гонщике-профессионале, который открыл секрет вождения, позволяющий не сбрасывать скорость на поворотах. Оба они были обнаружены мёртвыми при загадочных обстоятельствах. Историю их таинственно одновременной и от того ещё более загадочной смерти расследовал великий сыщик, тоже в своём роде специалист, приблизившийся к совершенству. Этот мастер сыска распутал истинные причины их поступков, попутно найдя доказательства существования этого продюсера и они настолько поразили его, настолько легли на его неосознанные, но ожидаемые выводы, что ради следственного эксперимента он сел в один из болидов гонщика и, включив запись певца, просто не смог не разогнаться до "скорости принятия решения". До того предела, как следовало из текста, за которым кончается человеческое и ему надо исчезнуть. Или трансформироваться в нечто надчеловеческое.
   Перед поворотом Эрбер притормозил и мы плавно остановились.
   - Быстро подсуетился Борис. И назвал-то как. "Черновик подлеца". Художник, - небрежно прожестикулировал Эрбер.
   - А ты натурщик, - Мобликов, перегнувшись через сиденье, захохотал, хлопнул меня по плечу и ловко выщелкнул в пустоту черешневую косточку. На карнизе, рядом с нависшей обрывистой сосной он поочерёдно достал из машины три бутылки вина. "Будешь?" - я помотал головой, но он всучил мне одну, держа её вверх дном, как переходящий приз. Всё ещё внимательно глядя на меня, он выдвинул на капот большой жестяной поднос с кусочками шашлыка, завёрнутыми в красные пятнистые от вина листы лаваша. Я посмотрел на небо. Звёзды порывались соскочить в сторону моря.
   - Я связист, - швырял перегаром Мобликов, привалившись к придорожному камню, - Реклама двигатель желаний. У меня гарем! - он поднял палец вверх и долго держал его так, другой рукой прокручивая ручку невидимого киноаппарата и походя на натуралиста, охотящегося за горными козлами, - Тысяча сто! Тысяча лучших моделей! Раз, два и ты в дамке.
   Я не понимал, чего он хочет, и в то же время что-то неприятное заворочалось где-то в глубине души. Мне стало противно. Я толкнул его в машину. Он перетянул ноги через бортик, поджал их под себя, пробормотал "бина-арная квассификация" и вырубился.
   Мы выпили с Эрбером и стали говорить о пустяках. Помнится, я что-то доказывал о рекламных технологиях, о представлении продукта по системе "два в одном", напирая на то, что мол, не надо рыпаться, если не умеешь привести единство к совершенству - так давай удваиваться, а это не выход. Эрбер кивал, поддакивал и мне казалось, что он отличный парень и всё понимает. Через две бутылки мы решили покорить крутой скальный склон. Вскарабкались на небольшую каменистую площадку нависавшую над морем. От алкогольной лихости мне хотелось встать на самый край, где небольшая сосенка, уцепившись корнями за землю, свешивалась над бездной. Эрбер не пускал меня, отчего туда хотелось встать ещё сильнее.
   Морская чаша светилась прищывными огоньками, развлекательные центры перемигивались друг с другом светящимися цепями гирлянд. Отдельными свечками горели корабли и яхты. Я мысленно расставлял фигуры: вот этот аквапарк можно переставить ближе, те весёлые коттеджики поставить под крыло скалы, а яхты пустить вразрез с направлением ветра...
   - Ты говорил вчера, что всё окончательно разъяснится.
   - Разъяснится, обязательно разъяснится. Посмотри, какая красота!
   - А что такое красота? И почему она унижает человека?
   - Потому что это смерть! - он остановился у обрыва, уцепившись для страховки за кустик дикой яблони, и показал пальцем, как ветер ерошит кроны деревьев.
   - Смерть?
   - Это не красота, а хаос. Видишь? Красота - от прикосновения хаоса к упорядоченности. От прикосновения неживого к живому. Красота в уходящей натуре, в исчезающей навеки чистоте. Понимаешь, притягательность всегда в смешении красоты и уродства.
   Мы выпили снова, и его слова странным образом показались мне верными. Скоро в всё завертелось и понеслось - мысли снова обнимались с чувствами в развратном танце опьянения, не совсем похожего на винное - я впал в странное состояние и болтал о чём-то, катясь по осыпающимся камням, и, кажется, упоминая Энни...
   - Энни? Я должен бы тебя предупредить, милостивый государь, что она была в моих подопечных. И для Бублика я её подготовил не очень задорого.
   - Мобликову? Подопечных? Подготовил? Это как?
   Эрбер сделал жест, призывающий к молчанию и к осознанию того, что всё будет разъяснено в своё время.
   Подошёл Мобликов, широко качаясь. Справил нужду, вернулся на место и снова захрапел.
   - А кем ты работаешь? - пытал я Эрбера, желая найти точку разрешения всех вопросов.
   - Исполнителем желаний. Кстати, есть вакансия. Не желаешь?
   - Работать исполнителем чужих желаний? - опешил я. Откуда он знал, что последний месяц перед поездкой я искал работу и сейчас проедал последние свои запасы?
   - Почему чужих? Своих.
   - А желания исполняются?
   - Исполняются.
   - Все?
   Эрбер внимательно посмотрел на меня:
   - Я бы не сказал, все. Я бы сказал, некоторые.
   Проснулся муж Энни. Он поводил глазами вокруг себя как стволом танк, и взор его был похож на две пулемётные очереди. Омолодившаяся печень играла с ним злую шутку - алкоголь слишком быстро превратился в ацетальдегид. У него наступило стремительное похмелье. Его и раньше пробивало "на бычку" и мы с Энни оттаскивали его от подростков и пьяных. Но сейчас Энни не было. Выдыхая перегоревшие алкогольные пары, Шаврик подвинулся ко мне всей своей массой и стал в недружелюбную позу, разминая кулаки. Когда-то он с наслаждением развивал теорию о том, что нынешние "кнопочные" войны не имеют смысла в сравнении с древними, когда ты вгрызался в противника, чувствуя, как под твоим железом рушится его плоть.
   - Поговорим? - с трудом выговорил он.
   - По понятиям? По людским, воровским или... - меня глупо несло в сторону реальной опасности. Шаврик довольно сверкнул глазами и уже готов был вмазать мне по уху, но ввалившийся между нами Эрбер помешал.
   - Выпьем, - он поднёс ему бокал с коктейлем. Мобликов остранил его, но тот лучился таким обаянием, что Шаврик досадливо выпил. И как-то неожиданно резко опьянел. Когда он попытался двинуться, то так отшатнулся, что ударился о гору, вызвав мелкий камнепад. После этого он устало облокотился на скалу и, свесив голову набок, тут же заснул. Я почувствовал некоторую благодарность к Лерчику. Хотя мне и стало несколько подозрительно от этой скорости опьянения. Ведь я пил то же самое. Как так получилось?
   "Муж неудовлетворённо-нетранспортабельный, одна штука" - весело произнёс Эрбер оценщиком из ломбарда.
   После непродолжительного совещания было принято решение о переносе тела в салон автомобиля.
   - ... накупил моделек и думает, что ему чёрт не брат... классификацию выдумал... бинарную... бездарную... Бедренно-полусосковые, мизинчиково-развратные, девственно-переходные... передразнивал Лерчик Шаврика, - ...думает, что... знает женщин... - отдувался он.
   - ...а кто их знает? - пыхтел и я.
   - Ну, тебе-то этот код должен быть известен, - он со значением посмотрел на меня. Тем временем я случайно выронил ногу Мобликова, следом выскользнула и вторая, а Эрбер, охнув и схватившись за бок, отпустил его руки. Тело коротко шмякнулось о каменистую осыпь, и поползло вниз. Метрах в четырёх осыпь кончалась десятиметровым обрывом, под которым выглядывала игрушечная лента серпантина. Сейчас он доползёт до края и все мои проблемы кончаться. Энни останется одна, то есть со мной. Никто мне не будет мешать и рядом будут только любимые. Я почти отвернулся, но... что-то мне мешало уйти. Так и не разобравшись что это за препятствие, я сделал три шага вниз и, уцепив безжизненного Шаврика за шиворот, остановил сползание этого мешка плоти. Мы доволокли тело до машины, и в согбенной под весом спине Эрбера мне читалось: "Зря. Очень зря".
   Слева под обрывом мерно вздыхало море. Я вспомнил о нескольких секундах моего недавнего бездействия и понял как хорошо, что природа не обращает никакого внимания на людей. Если бы она принялась переживать и резонировать по нашему поводу, то давно превратилась бы в унылую каменную пустыню.
   Небо делило звёздный пирог изрезанными неровностями скал. Счастливый Мобликов храпел, развалившись на заднем сиденье. Я надеялся выяснить у Эрбера, что же мы всё-таки пили, но то и дело звонил телефон и он кружил с прижатой к уху мобилкой, кивая кому-то в неслышном мне диалоге. И что ещё за подопечные? Тоже мне сутенёр... Неплохо бы распутать этот узел. Но, обернувшись на него в очередной раз и ожидая увидеть телефонные па, я неожиданно обнаружил его уснувшим на переднем сиденье. Он смотрел ртом в тёмное небо, как будто хотел съесть скатившуюся на землю спелую виноградину-звезду. Изо рта вырывалось прерывистое дыхание. Ну и ладно, - подумал я, - пусть здесь ночуют. До коттеджа близко, хулиганов нет, машина на скорости. Камень вот ещё положу под колесо, вот...
   Свежий воздух и ходьба совсем отрезвили меня. Вокруг журчали сверчки, ухала ночная птица, в воздухе пахло морем и чем-то южным. Я мерно шагал по дороге, не всматриваясь особо в ночной ландшафт, и лишь внимая запахам здешней природы. Постепенно какими-то знакомыми с детства ароматами они окунули меня снова в воспоминания. Передо мной возник далёкий кавказский пейзаж.
   ...В шестнадцатом моём мае бывшие саженцы тополей уже касались балкона четвёртого этажа тёмными кожаными прожилками, и сквозь разросшуюся зелень было не различить детвору, играющую меж больших почтовых ящиков, только пустырь с будкой стеклотары виднелся как на ладони - утром громыхая стеклом, а вечером зажигаясь папиросными огоньками. С взрывающихся хохотом скамеек исчез хулиганистый Захар, (фишкой которого была сдача в пункт стеклотары бутылок, которые он вытаскивал с заднего её же двора), приколист Жара ушёл в армию, Дима-фантаст, задавленный бэтээром, из неё не вернулся. Двор сужался, становился всё меньше, я уже выходил за его пределы. А снаружи можно было и по-взрослому выпить пива из жёлтой бочки с халатной продавщицей, и купить "кукиша" или пакет плана, который стоил дешевле, чем сигареты "Мальборо" у перекупщиков, и много чего ещё. Конечно, не каждый, попробовавший запретного зелья теряется навсегда, но границы дозволенного порой расставлены так нелепо, что иным "гладиаторам" мнится, что коль Рубикон перейдён, впереди нет ничего, что может их остановить. И они несутся, очертя голову, в бурелом, из которого потом не выбраться. Я тоже видел себя нарушителем границ, видел себя причастным потусторонним существам, склонным к необычности мнения и поступка, разворачивающим плоскость взгляда так, что это позволяет видеть голую истину в самом заупакованном целлофане. Но главное - я жаждал увидеть, как поведут себя те предсонные видения, предтечи того нового мира, где Ван Гог оказался бы рядовым колористом, а Леонардо да Винчи - подающим надежды дарованием. Мне хотелось рассмотреть их поподробнее, но все эти взгляды вовнутрь только наводили на мысль, что глазные яблоки имеют предел натяжения, и кристальные вспышки склонны сменяться длинными серыми полосами. Чтобы вытащить истину на свет, нужно было решиться на эксперимент.
   В самом центре пятого микрорайона гортанно шумел базарчик с пристёгнутой к нему пивной. На базарчике всегда можно было отыскать Мадиса. "Эу, Мадис! Quo vadis?" - подтрунивали мы всякий раз, как встречали его у подъезда. Кругленький армянин в модной голландской рубашке выходил на свет, щурился, останавливался, закуривал, потом нехотя, вперевалочку, перемещался в сторону торговой точки. Весь день, лениво привалившись к прилавку, Мадис мечтательно осматривал горизонт.
   На прилавке стояло ведро помидоров, подёрнутых зелёной пылью. Эти овощи могли бы войти в книгу Гиннеса как самые таинственные овощи на свете. Если бы они не прошли по этой категории, их можно было бы заявить как самый преданный хозяину продукт - случайную старушку или мать семейства, занесённых к прилавку, отпугивали фантастически высокие "рупьпятьдесят" и как будто не слишком заинтересованный в сделке продавец. На попытки спекулятивного скандала Мадис отвечал делано-сердито, усугубляя свой едва заметный акцент: "Адихай, мама-джан! Иди своя дорога. Да?"...
   Разгадка заключалась в том, что под прилавком у Мадиса покоился целлофановый мешок с утопленным стаканом, в котором горстью сушёной зелени грелась "непробитая чуйка" и штабеля папирос. Новые покупатели брали на пробу щепоть, уходили в ближайший подъезд. Там после пары напасов у них просыпалось недюжинное чувство юмора и они снова шли к Мадису. "Помидоры!" - смеялись покупатели. Мадис дипломатично смеялся вместе с ними.
   Конечно, не только овощи превращались в объект изощрённых насмешек, перепадало и Мадису - как только его не величали: "Сеньор Помидор", "Мадис-аквавадис". Но Мадис был не только барыгой - он умел и правильно свернуть "пятку", и "торпеду" уничтожить мастерским глубоководным напасом.
   Мы переговорили, налегая на общих знакомых и их нам долги. На прощанье Мадис выдал мне в придачу пачку папирос, продекламировав: "Все равны как на подбор - с ними пачка Беломор".
   Лето пекло асфальтовые реки, превращая воздух в дрожащее марево, и я запирался в пустой (родители уехали к деду) квартире, набив холодильник минералкой, кефиром и холодным зелёным чаем. Я курил, курил, стараясь найти истину в мешанине идей и образов, проносящихся сквозь мои искажённые каннабиноидами извилины. Через неделю усиленного потребления предтеч гашиша я присел на "измену" - весьма популярную и неприятную штуку, когда каждый прохожий, мельком взглянувший на меня - агент инопланетной разведки, а продавщица, метнувшаяся от прилавка в подсобку, стучала, конечно же, ментам. Мир ощетинился против меня, и самым человечным в моём окружении оказался телевизор. Но и там против меня затевался грандиозный заговор! Все хотели выставить меня на посмешище, прицепить ярлычок и пустить по конвейеру, унизить, осмеять, втоптать в грязь - и я скакал по каналам как сайгак, спасающийся от стаи волков. Особенно тяжело переносились юмористические передачи, каждая шутка казалась личным оскорблением, гримасы и намёки приобретали изощрёно-болезненный смысл, я изо всех сил старался поверить, что всё, что говорится - говорится не обо мне.
   Но мысли, мысли скакали, не обращая внимания на логику, спутываясь в переплетённую мочалку, трясущуюся от смеха, а потом смех очищался от первопричины, выходил за пределы и становился чистой абстракцией, смехом и ничем больше. Чтобы не забыть ни единой нити из мысленного полотна, несущегося со скоростью света, мне приходилось спешно записывать, но пока я искал тетрадь, меня посещали сотни других мыслей, потом мысли об этих мыслях, тысячи идей пролетали мимо, память оставляла лишь сознание крайней их важности. Я был уверен, что такой изначальной красоты не рождал ещё никто на свете, и утром, по пробуждению оставалась досада - как будто ты проспал чудесного гостя, который мог бы ответить на все, даже не заданные тобой вопросы. Это стремление схватить ускользающую рыбку смысла казалось крайне важным. В то же время я оброс многочисленными ритуалами, которые выстраивал вокруг каждой затяжки, а в общении с редкими собеседниками стал похож на приблатнённого Чёсю, как будто посредством обкуривания заразившись его дёргаными отрывистыми движениями, резкой, выплёвываемой изо рта голытьбой.
   Меня мучил вопрос - почему чудесные образы, так ярко вспыхнувшие поначалу, постепенно блёкли и гасли, походя на стёртые карты местности, лишь обозначающие великолепные пейзажи и ландшафты? Но искажённый мир смеялся надо мной и, ведясь на этот легкомысленный хохот, я смеялся вместе с ним, не понимая, где именно меня дурачат. Это было приятно, как приятна всякая глупость, которая ни к чему не обязывает, но продолжать её больше не хотелось. Вернулись родители, да и "зелёнка" как-то неожиданно кончилась. В общем, к Мадису я больше не поехал. По слухам, он сменил помидоры на другие "овощи" и неохотно раздавал траву, предпочитая зарабатывать "гульдены" на более серьёзных вещах. "Анаша денег стоит..." - я вспоминал, как он бережно приговаривал, ссыпая остатки в заросшую волосом пригоршню. Теперь вместе с тяжёлой наркотой он продавал стеклянные капельки, взрывающиеся, если отломить им хвостик. "А что? Красиво...", - вертел в руках Мадис красненькую хрустящую купюру.
   ...Уже различались знакомые очертаниям нашего дома. Возле кромки прибоя торчали два силуэта. Мне вдруг показалось, что это дядя Томалак, и даже почудилось, что в его келье горит подсвечник, и слышится невнятный разговор. Но после того как я завернул в ночной ларёк за сигаретами и вернулся, всё было тихо и света уже не было.
  
  
  
  
  
  
  
   ХII
  
  
  
   Они всё-таки уехали. И даже не сказали куда. Утром нас ждала только короткая записка: "Созвонимся". Созвонимся. Почему их телефоны тогда недоступны? Созвонимся...
   Погода остановилась на состоянии мягкой жары и лёгкого бриза, перемежающегося вечерним безветрием. Стало прохладней и вечерами приходилось накидывать свитер. Вода нагревалась неохотно, будто по старой привычке, да и отдыхающих стало меньше. Скучное море плескалось само по себе, пионерские лагеря закрыли смену, и девочка Аня давно не появлялась. Наверное, уехала в Тюмень или вообще в какой-нибудь Лабытнанги.
   Усадив Бориса и Марину рядом, я закурил, чтобы стало ещё хуже и, нарисовав на мокром от дождя столе дрожащими с похмелья пальцами древнюю маску скорби, поведал, что если кто-то испытывает необъяснимые тревоги, недоумения, то это только потому, что мы - парашютные стропы, посредством небесного свода связанные с миром. Каждое событие дёргает нас за ниточки и когда где-то совершаются зло, (например, когда дети или невинные существа превращаются в чудовищ), мы, даже не подозревая, отчего, печалимся, тревожимся и недомогаем.
   - ... как будто без заметной причины.
   - Да фигня, - безразлично махнула рукой Маринка, сбив капельку, долетевшую с края террасы, - Просто у тебя депрессия.
   - А связь между нами действительно есть. И она цепляет, да... - начал присоединившийся к нам Борис, только что натянувший на голое тело прозрачный японский дождевик: они играли в какую-то игру, требующую быстрых ответов, где штрафом были нелепые одёжные сочетания.
   - ...когда тебя грабят ночью, - перебила Маринка, морщась на Бориса.
   - ...в чёрных полумасках.
   - ...быстро.
   Они засмеялись, а я отвернулся, потому что мне было неприятно смотреть на их пышущие весельем лица. Положа руку на сердце, приходилось признать, что меня оккупировала чёрная тоска, удобно устроившись на всех - и чёрных, и белых клавишах. Как я был глуп, когда надеялся, что если Энни уедет, я постепенно забуду её. Воспоминания, напротив, стали такими явственными, что для того, чтобы хоть как-то облегчить тяжесть, мне приходилось чуть не насильно переживать их заново. Я вспоминал, что температура Энни всегда была ниже моей и я любил эту прохладу как измученный зноем бедуин. Тогда, на второй день после того, как я нахлебался морской воды, она вошла в комнату, включила кондиционер и легла на диван, непринуждённо привалившись к нашим с Мариной нагретым телам. "Когда я стал таким?" Может в Москве, когда моя "системная" подруга Зебра уронила фразу, что стыд - это предрассудок, а я выдал, как из учебника: "Стыд это основа нравственности!". "Нравственность", - парировала она, - для общественного пользования, а свобода - для личного. Поэтому нам не нужен стыд, но так необходима совесть.". Тогда я купил торт и мы дёрнули на её панк-флэт, где на стене висел настоящий морской якорь, а над диваном торчали два оголённые провода. "И что такое любовь?" - пьяно вопрошал я её после всего, что должно было случиться. "Галлюциноген!" - упрямо твердила Зебра.
   Дождь кончился. Облака расплывались по теряющим синеву окраинам, обнажая неприкрытую белым пухом синеву.
   Я дико жалел о вчерашнем, дико жалел о том, что вчера у меня не было сердечного приступа. Ах, как было бы славно, если бы я на три секунды потерял сознание и Моблик дополз бы до края обрыва. Теперь я стоял бы у гроба с фальшивым лицом, а Энни в чёрном одеянии, так ей идущем, стояла бы рядом. Я так явственно представил этот прекрасный раклад, что когда вернулся в реальность, чуть не сдох. Мне стало так невыносимо, и так жалко украденного у меня мгновения, что смерть показалось прелестной девой, кладущей холодный компресс на мой раскалённый от жара лоб. Я вдруг понял несомненные преимущества огнестрела перед утоплением или падением с высоты. У Тома есть ружьё. В тот момент, когда я был почти готов, дверь скрипнула. В суженное пространство втиснулся Лерчик.
   - Скучаем? - коты прыснули в разные стороны.
   - Да вот депрессуем помаленьку, - Марина махнула на меня рукой, поглядывая на гостя, у которого из-под майки на округлом пространстве отвисшего пуза выглядывала новая татуировка, списанная с Матиссовского танца.
   - Депрессия - это когда всё кончается. А у него только начинается. А я на рыбалку. Могу взять. Глядите!
   Эрбер включил планшет с новой тридэ картой побережья, повертевшись около монитора, дождался, пока Маринка и Борис отвлекутся, и поманил меня в сторону. Я хотел о многом его спросить, но он поднял брови и мотнул головой: "Поехали. Увидишь всех, кого захочешь."
   "А её?" - без надежды спросил я.
   "Она в главной роли", - многозначительно подмигнул Эрбер.
   - А уговорил! - безнадежно вспыхнуло во мне, - Поехали на рыбалку!
   Ну и правильно, щепетильность имеет смысл, если попутчик пренебрегает церемониалом. Но если кто-то придаёт церемониалу повышенное значение, хочется послать все эти экивоки ко всяким чертям. И захандрившим лордам врачи прописывали морское путешествие. Надо куда-то ехать. Человеку всегда нужно куда-то ехать. Даже если там никого нет.
   Когда мы с Мариной вышли к машине с атрибутами "снорклинга" - с трубками, ластами и масками, выглядывающими из сумок, Эрбер нервно вздохнул - всё-таки ему до последнего казалось, что я поеду один. В это время из скрипнувшего окна дома высунулся Борис, куда-то запропастившийся во время наших сборов.
   - А я? - скорбно пискнул он.
   Эрбер раздражённо дёрнул рычаг передачи.
   - Нехорошо. Надо товарища подождать, - иронически пропела Марина.
   - Нечего его ждать! - прошипел Эрбер и нажал на педаль.
   - Остановись, - строго сказала Марина. Но к строгости надо было ещё прибавить и мне пришлось положить руку ему на плечо.
   - Мы без него - не поедем.
   - С чего это такое внимание? - ядовито заметил Лерчик. Я, не меняя интонации, повторил сказанное. Он зло посмотрел на меня. Но расчёт был верен. Ссориться с нами он не хотел, а, может быть, имел какую-то свою цель - и дал задний ход к крыльцу. Тем временем прежде наивный Борис продолжал издеваться над Лерчиком, сохраняя на лице выражение решительного недоумения по поводу своей "непозволительной рассеянности". Он то и дело спохватывался, бегал за чем-то в дом, почти уже усевшись в машину.
   Наконец, мы вынырнули из-за скалы, похожей на исполинское лебединое крыло, и перед нами открылась уютная бухта с обрывистыми берегами. Она была гораздо обширней и раскидистей нашей, и её акватория походила на гранд-каньон, заполненный водой. На серебрящемся рябью полотне синел треугольный парус, медленно дрейфующий к небу, неподалёку висели два зелёно-голубых парапланериста. Кольнуло какое-то неприятное воспоминание. У короткого причала, примыкающего к закрытому гольф-клубу, тарахтел большой механический катер.
   - Вот она! - Эрбер выкинул кисть винограда на обочину, - Яхта! Кстати, куплена не за смешные деньги.
   - А деньги они вообще смешные, - как будто не расслышав, ляпнул Борис. Когда Эрбер, сморщившись, отстранился, он доверительно шепнул мне "Яхта - Брестского".
   - Деньги не проблема, - зачем-то ляпнул и я, отчётливо вспомнив вдруг своё студенчество, когда лишняя сотня означала отсутствие как бы "разгрузочного дня".
   - Да нет, - поморщившись, подхватил Борис, - проблема в другом. Как выпить, а потом не болеть.
   - Это вообще не проблема, - полуобернулся Эрбер, не выпуская руль из рук.
   - Да-а-а? - издевательски протянул Борис.
   - Да-а, - так же противно ответил Эрбер, - Тебе смешны деньги, а мне твоё похмелье. Всё! Приехали!
   - Есть много смешных слов, - бубнил Борис, - Суп, говядина, эконом...
   - Вы будете смеяться - подумаете, что таких не бывает, - обратив взор на катер, размягчился Эрбер.
   - Денег? - переспросил Борис.
   - Балласт, - процедил Эрбер.
  
   На пирсе валялись ссохшиеся ракушки, в мокрых щелях меж плит шныряли маленькие береговые крабы, а над эллингом возвышался огромный механический катер. Он был похож на подгулявшего купчика, чьи резервы столь велики, что казалось, даже после многомесячного кутежа ему стоит нырнуть в прорубь, вобрать в себя полведра капустного рассолу - и он вновь готов пить, кутить и одаривать принцесс и цыганок без всякого ущерба для здоровья. "Не бойся не обижу, а обижу - награжу" - вибрировали новенькие борта. Эрбер продолжал обсуждать по мобиле что-то насчёт отельного трансфера - для съёмки рекламного клипа на судно прибывали двойники, - подмигивал он, - знаменитостей прошлого и, как утверждал он - будущего.
   - А мы не навязывались вам, Эрбер? - Марине вдруг показалось, что мы здесь несколько не по рангу, точнее, гости и присутствующие могут так подумать, а это было бы "невыносимо" для неё, снова напялившую на себя очередную роль графини в изгнании, - Может, нам лучше остаться?
   - Нет-нет! - засуетился Лерчик, подталкивая и держа меня под локоть, - Всё хорошо, вы молодцы, здесь свои. "Всё будет..." - шепнул он мне. Марине и Борису он торжественно сообщил, что фоном для клипа станет триста знаменитостей, что новизна его идеи в том и состоит, чтобы неизвестная актриса оказалась бриллиантом, оправой которой будут публичная шушера и модельные звёзды. А роскошь, что их окружает... что роскошь? Он снова приватно обратился ко мне этаким Джоном Сильвером, мол, он сра-азу заметил, что на меня не оказывает магическое влияние роскошь и мне наверняка интересны женщины, ценящие истинную красоту, вот Энни, например, или Марина, или ещё более интересные экземпляры...
   Скоро Марина плескалась у борта, наблюдая, как шустрые официанты накрывают праздничный стол, а Борис описывает вокруг неё круги, рассекая волну на аквабайке и стараясь добрызнуть до столиков прибрежного бара.
   Я отошёл подальше от суеты и облокотился о поблёскивающий леер, уставившись в шёлковые рисунки морской воды. Кажется, они обладали надо мной гипнотической силой - слушая плеск волн, я снова впал в лёгкий транс, как тогда на вершине, когда благодаря Тому вспоминал кусочки из своей детской жизни. Меня с детства посещали эти странные приступы обострения слуха. Голоса наших мам, взывающих к нам из светящихся теплом кухонь, я мог расслышать за километр. "Вовка, мать зовёт!" "Чего?" - вскидывался черноногий от костра друг детства, всматриваясь в неразличимые из-за костра огоньки квартир. Он, конечно, привык, что я лучше слышу, но ему не хотелось верить в это сейчас - домой его совсем не тянуло: "Да ла-адно... отец ещё не пришёл". И мы продолжаем наблюдать, как огонь пожирает краску на консервных банках, вспыхивая фиолетовыми огоньками конфетной обёртки. Я чувствовал стук колёс задолго до того, как об этом сообщали мои товарищи, гревшие ухо о рельсу, слышал о чём шепчутся девчонки, загадывая слова в играх. Эти обострения чувствительности наступали всегда неожиданно и непредсказуемо, перемежаясь долгими периодами нормы, по этой причине у меня не было никакого резона хвастаться ими. Но сейчас я слышал всё, что происходит на корабле, от кормы до носа.
   Эрбер интонировал за переборкой - решал вопросы с капитаном. Капитан молчал. Он был ещё менее многословен, чем дядя Том. Этим или чем другим, он напомнил мне старого знакомца Сизого. Словно прошло не пять лет, а все тридцать, и если б я не знал, что Костя умер от передозировки, я точно бы принял капитана за него - так отчётливо читалось на его лице лёгкое презрение к людям. Он был гораздо старше его, а при взгляде на меня даже не повёл бровью. У меня же почему-то на миг упало настроение, так бывает, когда старый приятель не замечает тебя на улице, и ты не понимаешь, отчего это происходит - от недостатка зрения или памяти. А может, фантазировал я, он за это время стал ещё непримиримее к людским слабостям, а ты за прожитые годы набрал уже такую громоздкую корзину ошибок, промашек и сомнительных поступков, что тебя не то что в рай - на порог приличного дома не пустят.
   Из гальюна слышались голоса. Кто-то ругал Бориса:
   - Ох, уж мне эти алкоголик! Как бы хотелось превращать не воду в вино, а наоборот.
   - Хотя бы в отдельно взятом стакане.
   - А квартет похож на сортир, а яблоко на бумагу, - с другой стороны судна канючил Борис.
   - Почему на бумагу?
   - Всё написанное мной или тобой лишь способно подтвердить мою правоту, - резонировал в телефонную трубку Эрбер, - Отсюда вроде бы вывод "интересно кто и что читает", но и у того и другого философа слишком много мыслей, зачастую противоречивых, поэтому чтение и его предпочтения вопрос чистой случайности. Нет, есть, конечно, толпа талантливых... которых мы назначили гениями. Но кого именно мы выбираем из них - вопрос чистого случая. Более того - смешного случая. Скажем, зовут его так же, как тебя - тёзка он твой, а имя у тебя редкое - можешь быть уверен, что он тебе "понравится". Комедия заблуждений... Чушь! Да у нас и театр, господи, да вся сфера искусства - полигон, где каждый мнящий о себе - Гелиогабал, Навуходоносор, Марадона и Станиславский в одном флаконе. При малейшей незаезженности найдётся критик, который скажет, что это гениально. Причём насколько гениально - будет зависеть от того как именно он это скажет. Ему и в голову прийти не может, "пелестрадал" актёр или выкаблучивается как последний позёр. Пойми, что формирующийся критик - это юноша, которому пора пришла влюбиться во что-то новое, определённо оригинальное. И он ведь именно учит, как надо играть! Что именно так надо играть Лопахина и никак иначе...
   - А не надо делать личико постмодерниста или говорить, что истина где-то посередине, - вставлял, наклоняясь к трубке Борис, будто зная собеседника на том конце провода, - Трагедия только в том, что мы хотим сделать воспитанников такими же как и мы. А кто в наше время жирен как никогда?
   Эрбер, довольно нервно относящийся к намёкам о своём диетическом несовершенстве, отдёргивал руку с телефоном. Недовольно смотрел на Бориса, потом на рею, как будто намекая, что пиратские времена ещё не прошли:
   - Ешьте фрукты! - Эрбер пытался соблюсти гостеприимство, натягивая гостевую улыбку.
   Тем временем гул аквабайков не смолкал, по трапу стучали новые и новые ноги. Похоже, он нагнал сюда все модельные агентства мира и всех победительниц конкурсов красоты. "Дороговата", - по-украински качала головой Марина. Между тем "мисски", заменив матросов, драили палубы большими развесистыми машками, являя из-под полупрозрачных туник свои естественные груди как основное эрберовское условие для приглашённых, которым он явно гордился.
   Я вышел на палубу, надеясь на встречу с Энни и тут же заметил, что в центре открытой верхней палубы стоит зоопарковская клетка с запертым в ней человеком. Это был сумасшедший - Теремок, который так коротко и ярко выступил в баре. Он явно пребывал в неадеквате, однако не всё время, а как бы периодически. То бросался на прутья клетки и грыз их, кроша остатки зубов, то напротив, привалившись к задней стенке, светски вертел в пальцах цветочек, словно бы его не отделяла от гостей решётка и он просто ведёт с ними светский трёп а ля салон Анны Шерер. Некоторые гости, явно находясь в курсе особенностей этого "милого сюрприза", в моменты его просветления подхватывали беседу, не обращая внимания на средневековые железные прутья.
   - Лерчик, ты какого хрена живого человека в тюрьму посадил? - возмутилась Марина.
   - Холоднокровнее, мадам. Мне его привёз Мобликов. Доктор отпустил, сказал, что в ремиссии. А тот перевозбудился, начал барагозить. Пришлось ограничить. Да что значит ограничить! Местами-то он нормален. И общается с кем захочет. Да ты, если попросишь, я тебя к нему впущу, - он игриво состроил глазки и добавил:
   - А что, интересный экземпляр. Местами знаешь, как вещает. Да, Буратинко?
   - Ликуйте! - воздел тот руки к небесам, - Грядёт оргазм цивилизации! Апокалипсис! Унижение разума, унижение разума, вы хотите унижения разума! Вот он разврат и насилие! А в целомудрии корни ищете? Жить устали?
   - А потом, - Лерчик понизил голос, - иным полезно понимать ценность нынешней свободы. Пусть и внешней. Как бы то ни было - всё познаётся в сравнении.
   - Располагайтесь пока. А я спущусь, - Эрбер посмотрел на нас, спускаясь на нижнюю палубу, - подготовиться надо к приёму.
   - Лерчик! - схватил я его за хлястик капитанской куртки.
   - Что?
   (Он ещё смеет спрашивать что! Как будто не он притащил меня на это корыто, где никого нет!)
   - Не шуми, - отвёл он мои руки, - Всё будет. Пока устраивайся, - он сунул мне в руки ключ, - Твой номер шесть. Это, между прочим, верхняя палуба!
   Пока мы разбирались с вещами и наводили порядок в отведённой нам каюте (на полу почему-то валялась пара аптечных пузырьков), солнце почти скрылось за горой. Я разбирал постель, отдающую гостиничной отдушкой. Сквозь вертолётное стрекотание слышалось, как на палубе Эрбер режиссировал новый спектакль с рабочим названием "Краска стыда или Красная месса". Он делал упор именно на суть, заключённую в названии, утверждая, что невинность, как любой медиа-продукт, имеет свой срок годности и что его нельзя просрочить, ибо продукт испортится. И что вещь это многоступенчатая, настолько многоступенчатая, что больше походит на трамплин, и поэтому все мелкие и крупные потери в уровне нравственности придают нам кинетическую энергию разгона и последующего полёта - получения искреннего и непередаваемого удовольствия, - а это, понятно, единственное, что стоит ценить на земле. Из разносящейся на всю палубу "дрессуры" - разговоров с единственной актрисой, исполняющей главную роль, мне стало понятно, почему для Эрбера так важно отсутствие "актёрства". Я не слышал голоса актрисы, но сердце, перед новой встречей с Энни, сбиваясь с привычного ритма, уже потряхивало меня, как школьника перед экзаменом.
   Темнело. Судно снялось с якоря и катило по черноморской волне чёрт знает куда - наша домашняя скала, всегда казавшаяся огромной, теперь была не больше спичечного коробка, а вся полоска берега слилась в зернистую линию, жмущуюся к массиву Чатыр-Дага.
   В круглый проём окна светил красный, тусклый шар заходящего светила. Незаметно глазу он опускался в красноватое марево, рассеянное над горизонтом. На фоне марева чёрным жуком и вьющимися вокруг него мошками сновали вертолёт и вылетающие из него авиакамеры, которые фиксировали происходящее на видео. За бортом едва волновалось море, разыгрывая волнение как этюд, репетицию пред настоящим спектаклем. Какая-то редкая в этой толпе молодости немолодая женщина, утопив тело в шезлонг, "скучала", наблюдая размытую полосу неба. Толпа поддельных "селебрити" распалась на жующие группки, оккупировавшие столики с едой. Эрбер, поигрывал брелоком-якорьком и напялив капитанскую фуражку, шутил. Он вглядывался в девственно чистый небосвод и интонировал: "Не нравится мне во-он то облачко!". Потом со знанием дела оглядывал берег, сетовал, что маяк снесли, и вообще - что раньше и волны были выше, и курс яснее, а "вот тот буёк я помню, когда он был ещё совсем ребёнком".
   - Единственное, что отличает актёрское воплощение от естественной жизни, что тебя об этом предупредили. Ты знаешь, что будешь играть. Но и в жизни ты предчувствуешь, а часто и планируешь действие! Так в чём же разница? В том, что видеть это будешь не несколько, а тысячи зрителей? Так ли велика разница в том, что ты один помнишь о событии или его видят, а потом помнят все? И что лучше, посуди сама, -- так ты один на один со своей совестью, со своей тяжестью, или... ведь в случае трансляции в мир, все разделяют твой успех или переживания! И потом ты свободна! И можешь прекратить съёмку в любой момент. Хочешь - будем сниматься, не хочешь -- не будем... - тянул он с интонациями ленивого барина.
   Я недоумевал. О какой невинности может идти речь, если Энни замужняя женщина? Впрочем, то, что она играет девочку довольно остроумно и правильно - с её кожей, молодостью и аристократическими созвездиями веснушек она вполне сойдёт за малолетку. Предвкушая встречу, сердце застучало ещё быстрее. Я вышел на палубу, где "ведущую актрису" своей зеркально сверкающей лысиной заслонил Эрбер, играющий теперь брелоком-нэцкэ в виде завернувшегося в лист барсука. "Вот демон", - радостно пролетело в голове, но в сердце было пусто. Я сделал ещё три шага, чтобы пространство повернулось вокруг своей оси. Но Энни не было.
   Вместо неё на месте главной героини стояла Аня. Чёрт знает, как она оказалась здесь, эта нимфетка из пионерского лагеря и зачем она так изменилась. Нервное, хохочущее существо с недетскими тенями вокруг глаз походило на молодую старушку с розовым рюкзачком, снующую между машин на оживлённом перекрёстке с букетами подснежников и предлагая их скучающим автомобилистам. На её свежесть с завистью глядели двадцатилетние мисс всевозможных островов, и крепла уверенность в том, что косметика насколько опередила медицину, что эти будущие старухи обязательно спрячут своё дряхлый опорно-двигательный аппарат под девятнадцатилетним яблочно-щёчным румянцем.
   Аня слушала Эрбера, приоткрыв рот и обнажив перламутровую полоску зубов, между которыми блуждал алый кончик языка. Сюжетной линией, презентуемой Лерчиком, являлось романтическое искушение в антураже блестящей фейерверками ночи.
   На полицейских катерах прибывали припозднившиеся участники действа.
   Как только народу стало достаточно для понятия "толпа" и "звёзды" стали сталкиваться друг с другом в хаотическом броуновском движении, Эрбер выгнал бармена и сам встал у барной стойки в засаленном фартуке, выдавая чудеса шейкерного искусства - поднимал из-за стойки поднос и над одним бокалом вился романтический синий дымок, в другом вместо кубиков льда алела снежно-льдистая полынья с вишенкой, третий каждые три секунды взрывался в рубиновой глубине серебристыми фейерверками. Алкоголь был запрещён, так как предстояла съёмка, но Лерчик не упал лицом в грязь. Не знаю, что он там мешал, но его коктейли были так популярны, что перед стойкой периодически образовывалась маленькая давка. Маяча грязно-белым колпаком, он перемешивал свои смеси тонкой, почти дирижёрской палочкой, так искусно перекручивая разноцветные нити, что они, почти не смешиваясь, переходили друг в друга - составляя причудливые сочетания, венчающиеся белыми пузырями сухого льда. Музыка, витавшая надо всем, доказывала что-то своё, но скоро Эрбер оттащил пульт к бару, оседлав и его. После первого глотка, который он заставлял отведать каждого ещё у стойки, ты ощущал, как кровь растворяется в этом ритме вместе с релаксирующей звуковой волной, с каждым толчком ударных, совпадающих с твоим пульсом, по животу разливалось полное безразличие. Это было не просто безразличие, это было потрясающее своей индифферентностью безразличие - не то высокое, когда ты поднимаешься над миром и подробности, такие важные внизу, кажутся мельчайшими штришками на его бескрайнем полотне. Это было тупое безразличие героинового прихода, животный кайф, выкорчеванный из центра удовольствия, и я послушно становился мил и любезен, как раз в тему этого вечера. Эрбер вёл себя без церемоний.
   - Мне всё-таки христианство ближе. Или Дао... - со стороны стойки мямлил чей-то как будто приталенный голос.
   - О-о-о, - застонал Эрбер, - Что вы говорите! Да я же тебя знаю! Я знаю с пяти лет! Какое Дао? Какое христианство? Да ты только лени искал. В дао - путь воды, в христианстве - подставь щёки. Да тебе просто лень было отвечать на пощёчину! А писательство? Ты всласти, то есть власти хотел, в реальном мире её достичь не мог, вот и стал писать. Стремление к власти и лень - вот ты весь!
   - Уж тебя-то в лени не упрекнёшь, - угрюмо заключил Борис, уткнувшись в стакан и сгорбившись как больной ёж.
   - Браво, браво, наконец-то мы перешли на "ты". После семнадцати лет знакомства... а не скажете ли, дорогой друг, а в вашем лице я обращаюсь ко всем тем, кто смог убедить общество в своём таланте, - он широко повёл рукой, призывая всех в свидетели, - почему вы делите людей на больших и маленьких? Почему вы имеете наглость подсовывать журналистам свои биографии, почему считаете, что только ваши переживания достойны трансляции в общество - неужели от того, что вы умеете их выражать?
   Борис молчал. Эрбер торжествующе улыбался.
   Вскоре мужчины переоделись во фраки, девушки в вечерние коктейли. Двойников знаменитостей оказалось на удивление много. Вместе с обслугой и музыкантами (сюда был выписал какой-то экзотический островной хор) насчитывалось, как и обещал Лерчик, не менее трёхсот - на палубах было тесно, как на свадьбе архиерея, шутил Эрбер. Это были дивы и кумиры совершенного тела, их жесты были отточены, как вычисления архитектора, их видел весь мир, но спроси меня, запомнил ли я хоть кого-то из них... Борис, спускающийся на камбуз, бормотал под нос: "Образ-вампир. Он её солянкой хочет взять. Четыре сценария - всё ни к чёрту... жизни, говорит, дай... где ж её носит... жизнь эту".
   На корме живописно кучковалась стайка "театральных" в образе. На фоне многочисленных Джульетт и Офелий особенно выделялись Ричард Третий, Отелло и некто в байроническом образе скитальца. Они закусывали трюфельным салатом и крабовым паштетом в икорном соусе и со знанием дела говорили о ценах в гастрольных регионах. Эрбер же транслировал подошедшему к барной стойке сердитому толстяку потешную историю о сетованиях молодого режиссёра, которому надоели примы, путающиеся с олигархами, отчего дрессировать их нет никакой возможности. Толстяк влажно похохатывал.
   - Ну а если все станут талантами? - Эрбер ораторствовал, держа в руках два стакана с шипящей газировкой, - Настанет хаос...
   - Неправда! - махал руками Отелло, - Важна именно редкость, а талант редок. Масса соблазняет тщеславием и не каждый устоит. А общество гениев будет счастливо своим трудным счастьем, как каждый из них...
   - Нет, ну что вы как из тины вылезли, - включался продюсер, - Много талантов это просто невыгодно. Эко-но-ми-чес-ки. Если каждый сможет себе музыку сочинять, кто её покупать будет?
   Борис глотал абсент и слонялся по палубе, Эрбер стойко рассказывал толстяку о тонкостях профессиональной техники превращения ангольских моделей в опытных девственниц.
   - А судьба тоже обмануть может, - слышалось из-за угла, где виднелась половина тела Ричарда Третьего.
   - Как это судьба обмануть может? Как? - тянул король за рукав Бориса.
   - А просто, - отталкивал его тот, - Даст тебе в одном флаконе талант и слабоволие. Вот тебе и готовый несчастливец. Или наоборот. Сильную волю и ни одной способности. Людей удивлять. Что этой воле остаётся? Подавлять. А разве может быть счастливым тот, кто унижает?
   Вечер становился всё оживлённее. Неизвестно как затесавшийся сюда популярный в девяностые юморист, снявший вставные зубы и обнаживший чёрные корешки, лез к операторам, засовывал глаз в объектив камеры и убеждал, что шутить надо смешно, с особым смаком добавляя "бля". У выхода торчал высокий, похожий на вешалку манекен, лицо его менялось невероятно быстро - от двух до пятнадцати масок в секунду, видимо, отражая изменения его внутреннего мира. Он профессионально морщил мимические мышцы и юноши с бледной харизмой шептали что-то завистливое.
   Голова гудела, отзываясь эхом прошедшего, и я спрятался на носу, за какой-то рекламной бутафорией. Не обращая внимания на невнятный гул голосов далеко за спиной, я слышал всё, что они говорят, но мне не хотелось этого слышать, и я не слушал, а просто радовался тому, что никому не приходит в голову искать меня в этом потаённом месте, за манекеном "вперёдсмотрящего".
   Почему бы всем и каждому, думалось, просто не плыть на носу своего судна, болтая ногами. И не надо скафандров, масок и кислородных баллонов - просто дыши, живи, никаких мыслей, никакой политики - никаких пиявок. Какие там "шулхан-арух", "не мир я вам принёс, а меч", какая теология насха? Правда, яхт на всех не хватит...
   - Да ты вообще опух! - услышал я голос, - Паразит...
   Я обернулся. Рядом со мной стояла клетка с Теремком. Заблудившись, я забрёл прямо к ней. Или её переставили во время праздника, освободив место для сцены...
   - Да знаешь ли ты, что ты сейчас сидишь на шее у всего человечества? - Буратинко сверлил меня взглядом. Взгляд этот был вполне осмысленен.
   - Да я ничего, мне ничего и не надо... - промямлил я.
   - Ага! А сигарки куришь... Дорогие... А они, например, самосад садят. Вот и начни с себя - отдай свои сигаретки! И вообще - поделись всем, что есть.
   Я опешил:
   - Да что мне сейчас бежать к ним? Или выбросить эту злосчастную сигарету?
   - Кури уж, - полупрезрительно смилостивился Буратинко, - не порть окружающую среду...
   Нет, это несправедливо, что этого человека, пусть и не вполне нормального держат как зверя в клетке. Эрбер совсем опух. Надо же этому положить конец. Для начала освобожу этого странника. Однако для торжественности надо спросить и мнения узника.
   - Тебя освободить? - участливо подошёл ближе я к клетке. Буратинко отпрянул в страхе.
   - Ха! Ищи дурака! Как будто я не знаю, зачем вас туда посадили...
   Я хмыкнул и перешёл на другой борт. Но не успел я сделать глубокомысленных и таких напрашивающихся выводов, как рядом с собой увидел Аню - видимо в съёмках наступил перерыв. Она стояла, свесившись за борт, отпивая шампанское из высокого тонкого бокала и выплёвывая его в воду. Её тоненький стан был перевит паутинным сари, сквозь которое были видны лёгкие стройные ноги в греческих сандалиях. Она, конечно, тоже заметила меня и тут же принялась мурлыкать "Малобюджетную любовь" - песенку модной певички, где та вовсю желала себе всех благ жизни, плюс такую мелочь как...
   - Ты понимаешь, что они хотят из тебя сделать? - я невольно пододвинулся ближе.
   Аня посмотрела оценивающе и кокетливо наклонила голову.
   - А ты что можешь из меня сделать?
   Из-за угла вышел Эрбер. Он обнял Аню за талию и что-то шепнул на ухо.
   - Не продюсер? - Она выплеснула остатки шампанского за борт и бросила на меня презрительный взгляд. Залихватски подвернув платье и заткнув его в стринги, она схватила за руку Эрбера, и они ринулись в ярко освещённую кают-компанию. Начиналась "бриллиантовая лотерея".
   Я плюнул на подлость Эрбера, чувствуя, что и я здесь был не слишком чист. Подошёл к нагретому бортику и облокотился на то место, где стояла Аня...
   Скоро подростков, мальчика с глазами Есенина и Аню в жутком макияже "а ля Минелли", растащили по группам опытные наставники. На каждом из них в свете эрберовской теории драмы сходился фокус взаимодействия. Фабула основывалась на "Красной шапочке", где бабушка была вовсе не доброй старушкой, а исполнительницей чёрной мессы. Исполнял роль бабушки, "поселковый сумасшедший" Буратино, которого Эрбер всё-таки насильно выпустил из клетки и заставил быть вполне гениальным или претендуюшим на гениальность артистом. Смысл пиэсы заключался в том, что предвкушая как жертвенный алтарь обагрится невинной кровью, "бабушка" коварно поджидала Аню, внучку-девственницу. Чтобы не дать её планам осуществится и не обрушить цивилизацию в сексуальный хаос, серому волку надо было технично отъять эту девственность. Но ни в коем случае не осеменять Шапку, шутил Эрбер, поскольку в этом случае генетические последствия будут непредсказуемы. Согласно предохранительной мере, он заложил в бюджет хронометраж для рекламного ролика от производителей терморегулируемых презервативов, а кульминацией действа должен был стать ритуальный эротический акт, в постановке которого он намеревался "переплюнуть всех Кар-Ваев, Антониони и Содербергов вместе взятых..."
   Наскоро завершив обряд выпивки и брудершафта с каким-то навязчивым толстяком, я с трудом разыскал Бориса в гомонящей и перемешавшейся толпе, в которой попахивало потом, арбузом и сладковатым запахом человеческого вожделения... Борис закусывал трюфельным салатом и крабовым паштетом в икорном соусе.
   - Да брось ты,- колол Бориса зубочисткой ниоткуда появившийся Эрбер, - Церкви нужна власть и её ей дали женщины. А ныне и женщины превращаются в мужчин, и Бога нет. Бог не умер, Бог убит.
  -- Не правда ли, он мил? - дёрнула губами оказавшаяся рядом рыжая дева по имени Лера. Её шею овивал коричневый с хвойной искрой шарфик, гармонирующий с зелёноватыми глазами. Плотная тяжёлая юбка подчёркивала стройность линии бёдер. Я смотрел на неё и ей это нравилось. Она слегка покраснела, её щёки переливались румянцем, неотразимым для мужчин, вступающих в пору старения.
  -- Мил? Но что он такое?
   - Эрбер? - улыбнулась девица, одолжив зажигалку, - Он провокатор. Но ты знаешь, (она как-то сразу перешла на "ты") мне это нравится.
  -- Нравится? Почему?
   Лера закурила чёрную пахитоску. В воздух, напоённый южной цветочной смесью, вплыл запах экзотического перца и южных пряностей. С плотоядным сожалением взглянув на Бориса, она продолжила.
  -- Потому что он за красоту.
  -- Формы?
  -- Форма - функция содержания.
  -- Как это?
  -- Как это? - она отставила бокал и повернулась ко мне всем телом, - Всем хочется, чтобы в изысканной амфоре содержалось прекрасное вино. Но природе наплевать на общественный договор, который называют богом, у неё только один смысл - жизнь. И ради него она сообразит любую кошку, - она изогнулась.
  -- Которая, как известно, не только красивое животное, но и идеальная машина для убийства, - иронически добавил подошедший, чтобы чмокнуть её, Борис. Лера тонко улыбнулась.
   - А вам не жаль её? - неожиданно для себя спросил я, показав на мелькнувшую на стойке бара Аню, решившую начать очаровывать секту "свидетелей Эрбера" незрелым топлессом.
   - Жаль тех, кто от нас уходит. А она пришла. Сама пришла. Так что не жаль. Не жаль, - повторила Лера.
  -- А тебе не кажется, что слишком часто мы плодим некрасивых, а уроды вообще не должны существовать? - зло метнула Лера, уловив на себе молниеносный взгляд Ани.
   - Ну да, - иронически скривился Борис, - у богатых тела, у бедных - чувства?
  -- Только красота, только! - ответила Лера и снова красиво изогнулась.
   Мне не хотелось с ней соглашаться, но я чувствовал, что Лера притягательна, и я почему-то кивал головой. Если говорить о теле как богатстве, то Лера им, несомненно, обладала. Со тсранным чувством знакомости разглядывая эту "племянницу Эрбера", я переживал ощущение светящейся двумерности, от которого никак не мог отвязаться. Отделаться от наваждения, которое навевала Лера, у меня не было сил, и я вовсе не раздевал её глазами, она и так как будто сидела передо мной совершенно голой... и тут меня осенило. Когда я валялся на диване в поисках небесной рыбки, мне встретилась серия её фото на одном из эротических сайтов. На мерцающем мониторе она была раздета, как очищенный апельсин, но, несмотря на грубоватую манеру фотографии, я не слишком обращал внимание на её тело. Её глаза, а может быть, рот, а может, вовсе и не рот, а спина и икры, а, может и не икры, а бедра и шея, короче, вся её нежная розовая кожа, все её линии тела были настолько влекущи, что внутри начинало что-то играть в ритм-энд-блюзовой манере. Это были не героиновые протооргазмы - похоже, я чуть ли не влюбился - что довольно глупо... впрочем, и средневековые арабские романтики влюблялись по одному красочному описанию. Сейчас она стала почти неузнаваема - слегка пополнела и полностью сменила имидж, почти потеряв сходство с прежней стремительного вида рыжей блондинкой. Её имидж, по всей видимости, переправил модный стилист, да и хирурги поработали знатно - вытянутые вдоль синевы белки глаз, похоже, подверглись хирургическому вмешательству.
   Борис отлично знал о её карьерных перипетиях и с удовольствием поведал мне о них, хотя я и не просил. Оказалось, что двадцать лет тому назад она родилась в архангелогородской области, а в пятнадцать уже рванула завоёвывать столицу после успеха на местном корпоративе. Сначала пыталась найти себя в модельном бизнесе, и приватно училась актёрскому мастерству. В этих сетях её и заструнил влиятельный пузотрон, и ввёл в нужную среду. Она умела петь, а это в шоу-бизе редкость. И вот она собирает огромные залы (если я тебе скажу, интригующе усмехался Борис, под каким именем она выступала, ты не поверишь) пузотрон цветёт что майский абрикос, и успех ошеломляющ. Но признание публики, ядовито кривился Чайкин, перекружило ей голову. Она стала ссориться с влиятельным лицом, а потом и вовсе порвала с ним. Она была уверена, что обойдётся без него, надеясь, что уж своё-то личико можно будет монетизировать легко и без его покровительства, ангажемент, мол, обеспечен. Но оказалось, что не легко и не обеспечен. А когда она всё-таки попыталась, бывший покровитель отволок её в клинику, где ей сделали операцию, которая стоила прежнего облика и голоса. Он мотивировал это тем, что ещё до того, как на неё обрушилось бремя славы, она доставала его просьбами об улучшении своей внешности. "Ты просто получаешь, что хотела", - говорил он ей, орущей от ужаса на операционном столе. Она же за свой греческий нос, веснушки и неправильные черты лица, сделавшие её знаменитой, не пожалела бы теперь всей своей модельности. А уж за голос... Короче, медицина поработала - ей улучшили внешность, как выразился Борис, "проапгрейдили ряшку" без обратного билета. Со всей своей красотой она снова оказалась на улице. Естественно, все остальные связи пузотрон замкнул на себе. Теперь на витринке блистала россыпь новых "звёзд", а Лера пришлась по вкусу одному фотографу с сомнительной репутацией, но известной тебе (Борис ухмыльнулся), фамилией. Фотограф казался оборотистым парнем, и после тиражирования фоторабот в стиле "ню" передал её режиссёрам многообещающего жанра порно-фэнтэзи c говорящими фамилиями Постыдных и Трепещук.
   - О, это признанные мастера. Это режиссёры с большой буквы! Как они работают над мизансценой! - интонировал услышавший нас Эрбер. Он развернулся к Ане и живописал шедевр этих парных гениев, в котором римская матрона принимающая ванну в стеклянной амфоре удовлетворяла себя с помощью хитрого античного приспособления, а рабы, обслуживающие термы на нижнем этаже, эти кочегары страсти, эти обеспечители банного тепла, эти мускулистые сервы дьявольски эстетически мастурбировали, вонзая в стекло свой генетический материал. Струи животворного белка, достигая нижнего дна ванны, растекались по стеклу, не умея достичь желаемого - это было метафорой человеческого желания в чистом рафинированном виде, за что им и дали премию в Мадриде.
   - А разве у порно есть режиссёры? - Борис угрюмо старался попасть косточкой от вишни в бокал с черешневым шампанским - очередным шедевром коктейлеварения Лерчика:
   - Борис! Вы по-настоящему себя цените? - сверкнул зубами Эрбер, - ты ещё туда попади... клоун... стюард-сценарист.
   Борис перевернулся и опёрся о блестящие поручни:
   - Не знаю, о чём вы говорите. Там вообще снимались одни трансвеститы, - он наконец, угодил косточкой в бокал, - И старухи... - он посмотрел на Леру.
   В перемешавшейся толпе попахивало арбузом и сладковатым запахом человеческого пота. Всё должно было начаться с минуту на минуту, первый намёртво утверждённый прогон был готов к запуску, но Эрбер куда-то исчез. Мелькали статисты, технический персонал разматывал катушки и устанавливал дополнительное освещение, Борис куда-то крался в поисках Эрбера, воровато оглядываясь, потом вдруг выглядывал из-за опустевшей барной стойки - все эти приготовления выглядели "театральной тишиной", в которой покашливают зрители, дирижёр стучит палочкой по пюпитру и последние музыканты настраивают свои инструменты...
   Наконец, на палубе появился Лерчик. Он невозмутимо поглощал деликатесы у прибарного столика. Эрбера заметил не только я. Чайкин, расталкивая толпу как реактивная торпеда, летел к организатору праздника.
   - Ты сделаешь мне этот состав, - с ходу напал на него Борис.
   - Так ведь это заслужить надо.
   - Значит, ты считаешь, что он просто математик?
   - Не просто математик, а гениальный математик. Очень вкусный соус...
   - А что такое одним-единственным? Чем определяется закон соответствия симметрий? Это что, закон на котором зиждется всё?
   - Ну да. Попро-обуй, - он тянул к нему вилку со свисающей едой. Борис отстранился.
   - Ну тогда скажи, скажи... Говори.
   - Вот пристал... Это ж из категории невербального. Врождённое чувство смысла, гармоничный аккорд всех волн и частот, вне времени и вне пространства.
   Борис злобно оттолкнул мальчиков, которые уже с трудом отличали его друг от друга, и ровно через полчаса наклюкался водки до, как говорится, положения риз. У него появился персидский акцент. Сидя в квадратном пластмассовом тазике, который стюарды приготовили, чтобы драить замызганную палубу, он клевал носом, почти касаясь им стола, и бесконечно произносил, утомляя раскачивающейся интонацией: "Буду забрали, уту... Дэтэ хотэ - не дал."
   - Борис! Идите спать! - театральным хором кричали стройные уборщицы, неустойчиво кутаясь в манто, словно средневековые метрессы, что пользовались лисьими шарфами для выгона блох с молодого свежего тела в густую звериную шерсть. Борис матюгался на весь свет, шатался, задевал всех, кто оказывался на его пути, потом падал на какую-то шкуру и коротко спал, а, проснувшись, предлагал поднять бокалы за "Енгибарова - артиста цирка, которого здесь нет, не было и не будет".
   Эрбер реял над ним с вросшим в ухо телефункеном и рокочущим оттуда баритоном.
   - Где дуэль? Где дуэль, я тебя спрашиваю? - слышался голос на том конце "провода", - Куда уплыл? Ты с ума сошёл! Я же предупреждал! Упустил? - кипел голос, - Я тебя чему учил? Съёмки мои с ней показывал?
   - Не успел... - отбивался Эрбер, - сначала всё шло по сценарию, но Борис...
   - Борис? - гневно перебивал голос.
   - Чайкин совсем от рук отбился,
   - Гони! - отрезал голос.
   - Куда?
   - Да куда хочешь! Хоть к чёрту в зубы!
   - Ладно. Будем лечить. - зло проговорил Эрбер, отключаясь от абонента. Повернувшись ко мне, он поймал за туловище невесть откуда взявшуюся моль и очень медленно, по самому краю стакана нацедил зеленоватой жидкости из терпко пахнущей бутыли, а потом принялся макать в жидкость эту самую моль - то одно, то другое крылышко:
   - Как всё-таки ему приятно по капле вдавливать в себя раба. Вы, кстати, находитесь рядом с единственным в мире артистом юмора. Humor, - пояснил он, - по-латыни жидкость. Вот сейчас реанимирую Чайкина и покажу свою коллекцию.
   Мне захотелось в туалет. Там, в подкаютном помещении, пустом, вымытом и наполненном запахом водорослей, стояла Лера. Кончик зелёной кофты и белая прямая чёлка. Наверху патетично орал Борис "А что такое талант?" и Эрбер тянул надреснуто: "Вот видишь, кому-то талант дал, а кого-то обделил". Лера обвила меня руками сзади за шею и скользнула холодными руками под майку, профессионально выверенными движениями поднимая волну сексуального желания. Она скользила по мне пальцами, и я чувствовал, как теряется дар речи, как животными токами бегут приказы тела, и я повинуюсь им. В этом повиновении мне чудилась абсолютная свобода, потому что "делается только то, что желается". "Чем больше имеешь, тем больше хочется", - продолжала она, засовывая язык в мою ушную раковину. Я чувствовал, как по бороздкам мозга течёт её обжигающая слюна, как она спускается по спинномозговому каналу в малый таз, как эти соки необратимо смешиваются, и на место пустоты в мозге неотвратимо надвигается материя, каменный идол, чтобы свалить которого понадобятся тысячелетия, я чувствовал, что в исчезновении этой пустоты теряется что-то такое, чему нет названия, но это что-то очень важное, что-то связанное с возможностью выбора... но что это именно, я не мог понять. В голове зазвучало, как бы оправдывая этот сеанс, ведь я знал Леру ещё задолго до Энни - значит, она имеет законный приоритет. А что касается моих чувств... единой истины нет, и нет смысла и все любовные танцы, и коллекционирование любовных привычек, и все эти гербарии насекомых - зачем ими жить? И тут обернулся и увидел в зеркале, как она пристегнув к себе нечто совершенно нежизнеспособное, какую-то кожаную куклу, попыталась обнять меня сзади.
   - Хватит, - очнулся я отталкивая её, - что ты делаешь? Тебе Эрбер приказал?
   По ничуть не изменившимся её глазам я понял, что это так. Я попытался выйти из каюты, но Лера вместе со своими нелепыми причиндалами не отпускала меня и некоторое время мы шли в нелепом сочетании самки морского чёрта и присосавшегося к нему сзади партнёра, поменявшись половыми ролями. Наконец, я стряхнул её и поднялся на палубу. У перил стоял Эрбер. "Волка играть будешь?". Я помотал головой. Аня меряла меня презрительным глазами. Что она ко мне привязалась, эта малолетка... Впрочем, другого волка нашли очень быстро. Сказка началась.
   В воздухе взрывались белые, жёлтые и огненно-красные шары. Вспышки фотоаппаратов трещали пулемётными очередями, операторы с приросшими к лицу объективами шныряли, циклопируя кадр, а узкобёдрые гримёрши липли к артистам как укропные листики к огурцам. Однако сценарий, изготовленный Эрбером, пошло сорвался - все вдруг оказались фантастически пьяны, будто в вену им влили по два куба чистого спирта. Но ведь я видел Бориса у барной стойки за несколько минут да начала! Видимо, пользуясь отлучкой Эрбера, который с пеной у рта орал на статистов, он проник в "святую святых" и теперь ключевые персонажи забывали текст, рвали друг у друга из рук отпечатанные листки сценария и глупо смеялись от того, что они перепутаны. Несколько артистов скребли бутылками по палубе, представляя древнеримскую галеру. Я не выдержал и перескочил через "вёсла", спускаясь за водой, о которой уже на протяжение часа нестерпимо жгучим голосом молил какой-то Омар. На палубе же, мокрой от пота, разворачивался финал. О волке, красной шапочке и их совращении позабыли напрочь. Оркестр вонзал в небо туш. Потом славянку, потом "красоток кабаре". Борис прорвался за ди-джейный столик и врубил марш Мендельсона, ему помогал Теремок. Они выкатили на палубу усыпанную блестящими стразами серебристую тогу, которой торжественно предложили короновать "короля славы". Тут уже тога оказалась в центре всеобщего внимания, фотокоров в ажиотаже оттёрли в сторону, и теперь каждая из знаменитостей лично держала фотоаппарат или кинокамеру, которой они следили за каждым жестом дежурного обольстителя. Борис, с какими-то чёрными кругами под глазами, но тем не менее охваченный диким весельем, подкидывал тунику вверх. "Звёзды" тут же бросали средства слежения и вспыхивала скоротечная жёсткая драка. Наконец, тогу безобразно разодрали на тряпки и мелкие лоскуты, от которых отрывались и со стуком катились по палубе маленькие белые камушки. Худенькая костюмерша плакала под столом и засовывала их за щеку. Скоро всё это мельтешение смешалось в блестящий комок и только на периферии неясной маятником маячил Борис. Словно подвешенный на ниточке божок, он повторял одну и ту же фразу, затем опускал голову на стол и с силой обхватывал её руками. Из-под закрытого лица доносилось речитативом: "...наш рейтинг спустился на самое дно, мы люди, но это почти что равно, делению на два, проценту от сна..." Тут же вынесли и вторую тогу, уже с изумрудами и драка вспыхнула с новой силой. Однако через полчаса оказалось - то ли от коктейлей, то ли от драк двойники настолько ослабели, что стали похожи на тяжких собутыльников, которые высосали по литрухе самогона на таёжной заимке - чуть ли не от одного желания замахнуться друг на друга они падали, скользили, задевая операторов, юпитеры и столики с подносами. Борис выглядывал уже снизу, цокая и притворно озабоченно покачивая головой. Через час палуба заполнилась отработавшими смену телами, они копошились друг на друге как черви, а на краю видимости невероятно как доживший до этого момента юморист вдавливал жёлтый сливочный торт в лицо светлоглазому брюнету с лицом храбреца... Буратинко ходил между спящими и прикрывал их тряпками. После он зашёл в свою клетку, запер её, выкинул ключи и свернувшись калачиком, заснул.
   Я тоже ушёл в свою каюту и прилёг, впав в состояние полусна - когда кажется, что ты не спишь, хотя ты спищь полностью и бесповоротно. Всю ночь мне слышался голос Марины в соседней каюте. "Покрути глобус, полижи Австралию... давай в южную Аргентину... за хвостик возьмись, за хвостик!... - а утром раздались такие истошные ритмичные крики, что я не выдержал, вскочил, накинул майку и выскочил на камбуз и тут же воткнулся в Бориса, который царапал вход в капитанскую рубку.
   - Что ты делаешь? - машинально спросил я, - Не видел Лерчика?
   Он отвернулся, как будто не хотел меня видеть. Потом тревожно посмотрел из-за плеча, шепнув "Подожди вверху, найдёмся вверху". Я пожал плечами и вышёл. Через минуту я нашёл Бориса на верхней палубе, где тот прятался за грудой картонных фигур, приготовленных для какой-то рекламной вечеринки. Нахохлившись, как южноамериканский кондор, он курил, сбрасывая пепел в смятую горстью ладошку. Я тронул его за плечо:
   - Борис, Зачем тебе вообще этот цирк?
   - А ты... - он помолчал, - Ты знаешь, кто он такой? Не знаешь? - схватил он меня за рукав, - А я тебе скажу. Что он обещал тебе, это ерунда. Нам кажется, что он действительно исполнитель желаний. Не важно кто и что ему за это даёт - деньги, тело, голоса. Не важно. Он - исполнитель желаний. Но не просто желаний... - Борис сделал паузу, - А таких, в которых мы даже признаться себе боимся.
   Я тупо слушал. Он пододвинулся ближе. Я заставил себя надеяться, что сказанное Борисом не будет касаться однополых утех.
   - Мы оказались возле него неспроста. Ну да, скажешь, стечение обстоятельств, совпадение случайностей? Как бы не так...
   - А как же?
   - Всегда есть выбор... и даже если мы не пользуемся этим выбором, - затянулся Борис и выпустил дым в воздух, - это тоже наш выбор...
   - А что же здесь плохого, если мы хотим, чтобы наши желания исполнились?
   - Ну, это смотря какие желания, - противно усмехнулся Борис.
   Я инстинктивно отодвинулся.
   - А как ты стал этим... ну... нетрадиционным.
   Борис снова хмыкнул.
   - С детства? Или это... грустная история?
   - Да никем я не становился. Хотя... - Борис криво улыбнулся, - Хотя... если ему так хочется... Пойдём в каюту, джину тяпну... не люблю я что-то его коктейли.
   Мы подошли к его каюте снаружи. Борис открыл иллюминатор и всунулся в каюту почти вполовину роста. Там он налил себе что-то из деревянного шкафчика, спрятанного сбоку от окна.
  -- Не знаю, как это началось... - он опрокинул чашку с напитком и зрачки его закатились вверх, - А-а... ну да, наверное, на той даче.... У моего друга была двоюродная сестра, ты её хорошо знаешь (он как-то сморщенно усмехнулся и я понял, что речь пойдёт об Энни)
   - Чёрт его знает зачем они взяли этот концертный костюм ко мне на дачу, - продолжал Борис, - Завозить его домой не было времени, а портной жил на окраине. Ну, приехали, поздравлялки, она первым делом в коробку. Развернула: "Ай, красота!". А по мне так мешанина из перьев, стразов и полотна. Правда, красиво было, но - только когда она его надевала... ну вот... Во дворе, с рабочими-экскаваторщиками, что рыли котлован для бассейна, ошивался подай-принесипошёлнахернемешай - пацан, подросток, полубандит, как все местные оборванцы. И к концу дня, когда всё уже зарыли, коробка с платьем исчезла! Я сначала не понимал, зачем этот сорвыш спёр его, от ненависти к буржуям или просто хотел подарить дворовой шмаре. Да нет, он просто влюбился в Энни, как и все на её многотрудном пути (Борис усмехнулся) а тут такой случай обратить на себя внимание. Да и как не обратить - шансов нет и нулевых - как-то отомстить красоте за то, что она не его. Короче, он хотел, чтобы она пришла к нему. Пришла и попросила отдать. Достоевщина, Карамазовы-два. Но пришла не она, пришёл папа. Пацан в несознанку. Тот пытать. Тот вырвался и сбежал. Ничего не доказано. Хотя всем было ясно, что он. Короче, он спёр костюм и это была катастрофа. Никакая милиция помочь не может - выступление завтра и успеть найти его, а ещё и костюм - нереально. В общем, не знаю, о чём она плакала, но вечером репетировала в слезах и каких-то нелепых розовых ленточках. И тогда я решил спасти её. Достать костюм - хотя б к выступлению, представляешь, ты вносишь костюм в гримёрку, когда она в смятении и... благородно оставляешь его на спинке дивана. И удаляешься, не говоря ни слова. Конечно, её брат тоже хотел, чтобы я, его лучший друг, замутил с его сестрой, ведь мы всегда подспудно желаем, чтобы близкие сошлись поближе. Так вот, с его помощью я достал костюм, где и за какие деньги неинтересно. Пришлось гнать в соседний городок на отцовой "Волге", там её и оставил. Объяснял этому древнему еврею на словах, он всю ночь шил. Сшил. Мастер. Правда, костюм был не совсем той расцветки, некоторые мелкие несоответствия, в общем, это был немного подлог. Но когда я зашёл с этим бесценным моим даром в гримёрку, я увидел, что коробка с костюмом, открытая коробка, в которой лежал тот, настоящий, уже перед нею. Она явно недавно и неожиданно получила её, потому что глаза были распахнуты как у удивлённой мадонны. Я знаю, что тот сорвыш был на концерте, потому что она танцевала только для него. На меня она почти не обратила внимания, и тогда я сам решил надеть то, что достал для неё.
   - И что?
   - И выскочил на сцену...
   - И что?
   - Скандал был...
   Улыбка Бориса, прежде обаятельная, вдруг потускнела.
  -- И как обновка?
  -- Так себе...
  -- Ну ладно... ты не переживай... мало ли что мы отдаём и что получаем взамен.
  -- Самое смешное, что сорвыш этот потом выбился, стал музыкантом-кларнетистом, лауреатом каким-то. В Вене учился...
  -- Ну, о нём я знаю... - припомнил я новогодние разговоры, когда мы делились прошлым - для того, чтобы оно принадлежало нам обоим.
   - А знаешь ли ты, - вдруг жёстко произнёс Борис, как будто отвечая себе на какие-то мысли, - Что талант вообще не имеет много значения?
   - Не имеет?
   - А люди ценят.
   - А зачем ценят?
   Борис пожал плечами:
   - Ценят то, что редко.
   Он молчал, морща лоб, будто слова даются ему с трудом. Сквозь иллюминаторы я заметил, что на противоположный край яхты села чайка. По сравнению с ней городская ворона казалась мелкой шпаной, ошивающейся вокруг мусорки. Хотя Энни, например, вообще не любила птиц.
   - Я ведь и сам не поначалу не очень-то доверял им - ну, рисую, ну пишу, ну, получается лучше других. Так разве это хорошо обо мне, а не плохо о них? Пьесы, стихи, танцевальная акванавтика... Художник, поэт, драматург. Прочили начало большой и красивой жизни...
   Борис неумело загасил сигарету об пол. Улыбка его, прежде обаятельная, потеряла свой магнетизм - сейчас им владела только потребность высказаться.
   - Мы ведь, знаешь, только от перспективы можем быть счастливы. Когда двери в будущее едва-едва приоткрыты. А потом, когда они открыты настежь, привыкаем. Привыкаем, привыкаем. И нам кажется, что так и нужно, что так всегда и было.
   Он с ожесточением выплеснул остатки своего джимбима в окно, стараясь попасть в чайку, которая то покачивалась на леерах, то вспархивала:
   - А потом я понял, что Борис Чайкин лучший среди дилетантов. Всего лишь Лучший на детском утреннике в детском саду, лауреат... - он с ожесточением отряхнyл полу пиджака, - Микрорайонного слёта деятелей искусств. И талант мой так... способность, обыкновенная нормальная человеческая способность.
   - А почему понял-то?
   - Потому что увидел настоящий! Настоящий мир, не растасканный на пазлы, которые потом теряются так что картина всегда неполна и искажена, нет, я увидел настоящий и целый - такой, где всё совершенно и гениально - на самом деле! Можно сказать "рай", можно "светлое будущее", можно "золотой век" - да как угодно, я вообще не уверен, что в этом измерении и в этом времени он вообще возможен! Но я его увидел. Вдохнул его атмосферу.
   - Я как-то не очень пони...
   - Вот смотри - даже если взять литературу - всякий писатель, о каких бы свинцовых мерзостях он не писал, всегда имеет в виду прекрасный и светлый мир, к которому стремится. Хотя опять же - что такое литература, искусство... Всё наше "искусство", - он с ненавистью посмотрел на книжные полки, - всё искусство всего лишь компенсация за человеческие глупости.
   Он отвернулся и уставился в иллюминатор, обхватив руками его железный обруч.
   - Стало кому-то плохо, прибегает эстетический паук и давай пить кровь, подхватывать на лету его живописные слёзы. Красиво... Или накосячил кто-то, настругал ерунды, наделал того, чего вовсе и не нужно - тут тебе и драма готовенькая - сиди, наслаждайся. Но да Бог с ними, с убогими. Я увидел его, вдохнул! Да, там, там! - он обнял ладонями своё лицо, - Там был другой мир, другой, иной, настоящий! И не было в нём никакого "искусства", никакой живописи, никакого ваяния. Почему? Да потому что не надобно оно там! Чистое и неделимое существование! И жизни человеческой... не то что здесь... какие-то жалкие шестьдесят лет во здравие. Там взрослели только к столетию. Потом учились...
   - Столетию чего?
   Борис скользнул взглядом и отвернулся к окну. Чайка за окном покрутила головой и улетела.
   - Понимаешь, всё это от того... весь этот мир оказался возможен только от того, что они доверяли друг другу! Всего лишь! И этого хватало. И всё, всё было по-другому! Вот мы почему друг другу довериться не можем? Потому что и себе поверить не в состоянии. Правильно! И надеяться на себя не можем. А любить... - он махнул рукой, - Сегодня я так, а завтра эдак. Где уж тут.
   В глубине корпуса судна завибрировал мотор. Борис поморщился:
   - Понимаешь, мне будто мечту показали через замочную скважину.
   - Я тоже когда-то умел придумывать мечту, - вспомнил я.
   Борис с досадой махнул рукой. В нём не остыла потребность высказаться, такая, порой, неприятная в людях.
   - Ты... Да... ты... Ну да не в том дело... не в этом... ты понимаешь, - лицо его исказилось, - так вот... там.... там... мне как будто ужасались. Понимаешь? Мне, именно мне! Самому талантливому мальчику в городе или даже области, а, может, и стране. Звезде! Лауреату, призёру, дипломанту, кем я только не был, какие призы и грамоты не отхватывал! А почему ужаснулись? Потому что для них, жителей того мира "искусство" было естественным. Как жить. А для меня это было отражением. Понимаешь? Для них это было жизнью, а для меня баловством. Интересным, трудным, увлекательным, мучительным -- но баловством. Там каждый, любой прохожий не вымучивал, а исполнял гениальную симфонию мимоходом - как мы поём в ванной, когда нас не слышат. О-о... они никогда не думали о своём отражении в зеркале. И то, что здесь делал я, думая, что это высокоталантливо...- (он провёл пальцами по щекам, как будто вытягивая себе нос), - Те рисунки, что так хвалили здесь - там оказались пошлой мазнёй. Я рисовал, а, по сути додумывал здешние взоры, полные сожаления о своей инвалидности, нет, ты не понимаешь...
   - Почему не понимаю? Здесь ты подстраиваешься под наш лад.
   - Да! - чуть не крикнул Борис, - но ведь у меня есть мой! Свой, собственный! Чем же я не человек? Мой строй их не устраивает? Когда каждый мой шаг здесь вызывает рукоплескание. А там...
   Он открыл холодильную стойку и вытянул оттуда запечатанный фольгой стакан:
   - Правда, с музыкой не так, - улыбнувшись чему-то, он опрокинул стакан в горло, - Мои песни им нравились. Нет, не слова, только некоторые мелодии, - его лицо прояснилось, и он стал похож на мальчика, вспомнившего, как ловко он забил гол в дворовом матче.
   - Ну это-то как раз понятно. Музыка язык, наиболее близкий телу, а тело наше гениально... - он замолчал.
   - А потом я проснулся. И понял, что никакого "того" света нет, а есть только этот. - Борис зло усмехнулся, - Помогли мне это понять. Это как с дельфинами. Слышал, что они толкают утопающих к берегу? Они просто играют. И игра эта не спасение, а просто подталкивание. А тот, кого толкали от берега, уже никому и ничего не расскажет.
   - Что такое ложь? - вдруг вскрикнул Борис и мне показалось, что это реплика из какой-то пьесы, - Это об-ман, заманивающий и об-манивающий. Значит, обман - это подмена. Красивая замена будущего ненастоящим, а прошлым, придуманным. Когда вместо кофе цикорий, а вместо чая - морковка. Да и пускай, морковка сама по себе - вещь замечательная (его язык немного заплетался, хотя он был ещё не пьян). Но ведь штука в том, что тебе говорят: "Это - чай". А на деле - морковка. Говорят - это радость, а это не радость, а морфин, говорят это женщина, а это кукла, говорят, говорят... Говорят любовь, а это телодвижения...И нет никакого счастья.
   - Я могу написать плохо, - помолчав минуту, продолжил Борис, - и враньё будет как на ладони. Могу замазать щели - и всё выльется в повесть, я могу даже добавить глубины, красок, драмы и состряпать роман, но всё равно я не смогу перейти некий рубеж...
   - Ты о чём? - я налил себе остывшего чаю. Хотелось пить.
   - О договорённости. О так называемом хорошем продукте искусства. Дальше общего интереса идёт личное. Но это "моё" будет так же непонятно и неприятно людям, как если бы я вдруг вывернулся наизнанку. Писать надо, - мягко произнёс он, как будто выговаривая давно взлелеянную мысль - Глубоко, свежо, гармонично и человечно. И вот этим последним... - он завернул фольгу обратно в стаканчик, - И вот этим последним! Я себя убиваю...
   Борис открутил крышку пластмассового пятилитрового бочонка, судя по запаху, черносмородиновой "Финляндии" и принялся сосать её как пионер после жаркого футбольного матча. Отпив не меньше литра, закусил этот литр ломтиком арбуза. Через минуту он сделался фантасмагорически пьян. Лиловым корсаром, нацепившим эрберовские серьги, он поводил из стороны в сторону невидящими глазами, предлагая мне проделать тоже самое. Мы коротко и бестолково поспорили о смерти и любви, а когда он напился до бессознательности, я оттащил его в каюту. Тело его было лёгким, как у младенца.
   За бортом плеснуло. Я разулся и, обойдя толпу с подветренной стороны, уселся на самом носу яхты за вырезанным из картона рекламным ковбоем. В колышущейся глади моря мир уже не был враждебным и жутким, превращаясь в обычное зеркало, покрывающееся мелкой рябью от человечьих поступков. Сейчас я как будто слышал странника, своего верного друга. Ведь не всё ли равно, говорил мне его детский и честный голос, шевелит ли жучок ножкой или вспыхивает галактика, скарабей ли тащит кусочек дерьма в норку или вселенная свивается в кокон? Не всё ли равно, что Шаврик выписал себе пропуск в "вечность", купив право назвать своим именем первооткрытую в Индонезии рыбку. Под бортом солёная вода колыхалась чёрной бархатной занавесью зримо и почти ощутимо, как будто под ней прятался тот самый библейский "зверь из бездны". Мне показалось, что он совсем не страшен - если знать, как с ним справиться. Что ж с того, что сам он рождён человеческой слабостью, что "рождён человеками" - если найти этому зверю имя, можно его и победить. Теперь я нашёл ему имя, ведь я видел его в каждом зрительном зале, который смотрел чуткой пустотой, готовой взорваться криками восторга или негодования, грохотом аплодисментов или выстрелом в упор - в зависимости от выступления, в котором я был теперь волен. И эта воля шептала, что ни ускорить, ни замедлить ничего нельзя - всё может идти только своим чередом.
   Под утро рядом со мной оказалась совсем неодетая Аня. Она смыла грим, но пребывала в полном неадеквате и несла какую-то несуразицу; что хвоста нет, шпионы обезврежены, а снеговики рассеяны. Остаток ночи я провёл, уткнувшись в её волосы. Они пахли каким-то травяным запахом из моих детских воспоминаний. На соседнем диванчике спал Борис. Прижавшись к спасательному жилету как к матери, он шевелил во сне губами, как бы припоминая слова песни, мелодия которой должна присниться ему перед пробуждением.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   ХIII
  
   Поздним похмельным утром солнце выкатилось на синий небосвод из-за облачка и принялось жарить мир как мощная кварцевая лампа. Я вышел из каюты и посмотрел на столы в нелепой надежде оздоровиться капустным рассолом, но там заветривались лишь обрыдлые деликатесы. Разгоралась изжога, аптечка была пуста, и я спустился на камбуз в поисках холодного молока. В суженное кухонное пространство ввалилась постаревшая за ночь Марина. Заспанную щёку пересекал след, похожий на шрам от подушки. "Чего ты?" - окарябанно проскрипела она и принялась поглощать салат, шебурша что-то нелестное о морковной диете. Потом, ощерившись, прилипла к окну, махнув рукой на правый просвет в переборке. Сквозь затуманенное стекло сверкнула тень - Борис, передёрнув помповое ружьё, выходил на палубу. Дальнейшее наблюдалось из экрана иллюминатора. Правда, сценарий этого клипа показался мне довольно странным.
   Что-то зашумело, загремело и артистически завизжало, ружейный грохот перемежался недовольным сопением судового репродуктора, синий дым стлался над полом, низкий хор нестройно тянул полинезийское "до", вдруг раздался резкий хлопок, и на белой манишке чернявого латиноса появилось тёмно-красное пятно. Тут же на фрак штатного, хотя и лысеющего уже, "спасателя мира" сел такой же блестящий чёрный жук. Беловолосую девушку с глазами серны Борис добивал долго, я насчитал десять выстрелов. Потом у него кончились патроны и он принялся сталкивать прикладом в свежее, сияющее утренними бликами море всех, кто ему попадался на пути. "Западникам" он говорил "I'm sorry...", представителей отечественного шоу-бизнеса молча скидывал за борт, а потом старался попасть вдогонку пивной банкой в голову. С особенно большим удовольствием он отметелил клюшкой от гольфа популярного режиссёра с лицом предателя - тот долго прятался за переборками, мелькая характерными очёчками, но всё ж был настигнут. Поначалу мальчиков Борис обходил, а девочек живо переваливал за борт (первой полетела рыженькая), но скоро перестал различать их по половому признаку. Один за другим они летели за борт, отмечаясь феерическими фонтанами. Море вокруг яхты стало в точечку и как будто замусоренным - помимо людских голов, что-то плавучее вывалилось из карманов, а некоторые некачественные фраки, на скорую руку перекрашенные из светлых в чёрные, походили на осьминогов, испустивших чернильные пятна. Густо накрашенным ассирийским подросткам, пугливо жавшимся к леерам, и мальчику с глазами Есенина он презрительно бросил: "Чего смотрите? Жмите отсюда! Всё равно сторчитесь", - и скинул спасательный плотик. Те погрузились в него и отплыли, взвыв небольшим моторчиком. Светало. У рундука искрил кабель оторвавшийся от аппаратуры, трущий утренние веки помреж выскочил на палубу и уставился на него в ступоре, предвидя пожар. Белокурая кудряшка выгребала в сторону начинающейся на берегу дискотеки. Оттуда ей уже приветственно махали мокрыми от пива майками. Мужчина, испещрённый морщинами, лежал на шлюпочной банке, утомлённо скользя взглядом по её мощным бёдрам под прилипшим парусиновым платьем. Отечественная диаспора шоу-биза вразнобой спасалась на красных кругах и оранжевых жилетах. За ними по-собачьи плыл непонятно как освободившийся из клетки Теремок-Буратинко.
   "Театральные" погрузились отдельно и выплывали на плоту, сооружённом из декораций. Тем временем Борис заорал: "Полный ход!" - и съехал на локтях в машинное отделение. Грустный мим в котелке, которого Борис пощадил, артистично размахнулся и запустил в смотровой иллюминатор котелок. Тот, повиснув на крючке пожарного щита, закрыл обзор. Пока я выбирался через загромождённый ящиками проход, шум на палубе стих.
   Воздух у горизонта разгорался, перемешивая светлые лимонные тона с насыщенно-красным. Бриз шевелил волосы на макушке Бориса. Он молча стоял на палубе, опустив ствол ружья и будто стараясь отвернуться от всех, дрожал и изредка нервно зевал. Наступила мёртвая тишина, нарушаемая негромким плеском воды о борта катера. К Борису подскочил Эрбер. Оказывается, всё это время он возился с какой-то метрессой в кормовой спасательной шлюпке. Спасатель, блин... Выскочив оттуда всклокоченным опереточным чёртиком, он заорал:
   - Ну ты, тупиковая ветвь эволюции! Ты зачем реквизит испортил? Ты какого хрена водку на спирт поменял? Что ты лезешь, если не понимаешь? Тебя кто к барной стойке допустил вообще? Да ты знаешь, сколько они мне... сколько всё это стоило? Знаешь?
   - А от резиновых пуль синяки остаются?
   - Так это были не двойники? - глаза у свеженакрашенной Марины сделались круглыми, как орехи.
   - Ну-у... репортёров не было, а им самим никто не поверит. Да и не всем будет приятно рассказывать как какой-то реквизитор их за борт скинул... в общем, кем бы они ни были - многозначительно театрально кашлянул Эрбер, зло сверкнув на Бориса, - Жалеть их не стоит.
   - Почему?
   - За "искусство" - (он характерно пошелестел пальцами), - родную маму зафритюрят...
   Марина брезгливо стряхнула с майки неизвестно откуда взявшуюся синюю стрекозу:
   - Ну это ты врёшь, Лерчик, своих детей за твои деньги они бить не будут.
   Борис, умостившийся на палубе в позе турка, криво усмехался:
   - Они с ними хуже делают.
   - Что же?
   - Цветы жрут. Козлы.
   - Почему это козлы? - удивилась Марина.
   - Потому что цветы не едят. Едят яблоки.
   Эрбер фыркнул:
   - И цветы жрут и саженцами топят и почками закусывают! Всё зависит от новизны кадра. Ты лучше скажи, зачем ты всё это сделал? Ведь не ради кадра, камера ведь не работала...
   Он протянул стакан. Борис патетически вопросил: "Сие есть смерть или мучение?" И взял его, пожав плечами. Из вертолётной кабинки кто-то буркнул: "Есть запись". Эрбер тут же отнял стакан у Бориса и вылил его в воду:
   - Повезло тебе, что Бывшев запил...
   - Вечный телесериал. Их истории мне надоели, - тянул Борис, безразлично наблюдая, как Эрбер выливает его "смерть или мучение" в морскую пучину.
   - Рыб пожалей, - передёрнуло Марину.
   - Думаешь, мне твои истории не надоели? Теосериал? - осёкся он, тут же выйдя из образа злого администратора, - Хм... Лаконично... - он воздел глаза кверху, что-то обдумывая.
   - Эрбер вы... многое себе позволяете, - сказал я.
   - Не вижу причин, почему я не могу себе чего бы то ни было не позволить... - рассеяно бросил тот.
   - Потому что вы не Бог.
   - Бог? - он энергично хохотнул, - Слухи о божественном всемогуществе сильно преувеличены.
   Взвыло. Последняя моторка, гружёная техниками и оставшимся телевизионным скарбом, отходила, вспенивая белые буруны. Эрбер, задумавшись, посматривал то на нас с Борисом, то на пустое от артистов пространство.
   - Что такое божественное всемогущество? - очнувшись, он вскочил на мостик, приняв театральную позу, - Проходить сквозь стены, летать, читать мысли? Всё это мы сможем уже завтра, - он напялил цветастый тюрбан и обмотался вчерашними лианами:
   - Мы уже практически всемогущи - через десять лет станем невидимы, через двадцать сможем читать мысли, через тридцать знать всё о чувствах и чаяниях человека. Но кое-что нам доступно уже сейчас... - он скользнул в камбуз и тут же высунувшись, поманил меня пальцем.
   - Иди-ка сюда. Надо показать кое-что. Спускайся.
   Оставшаяся после борисовой чистки тусовка понимающе усмехнулась.
   - Мне женщины нравятся. Только, - мрачно пошутил я.
   - Мне тоже, - криво усмехнулся Эрбер.
   Тут я понял, что именно здесь и сейчас он расскажет мне: и где Энни, и зачем он затащил меня на эту посудину, и почему я должен ему верить. Он должен рассказать обо всём. И он расскажет, - решил я, - Всё, что знает.
   - Ах ты, братец мой, - мягко произнёс он, как будто подслушав мои решительные мысли, - Есть же и те, кто не верят, а знают. Божественное всемогущество основано на вере. А я, например, знаю, что если удалить пустое пространство из всех атомов человеческого тела, то, что останется - обернулся он перед тем, как спуститься по трапу, - - легко пролезет в игольное ушко.
   Мы оказались за пожарным щитом, прямо перед потайной каюткой. Он достал из кармана связку миниатюрных ключей, отодвинул в сторону зеркало, чёрным квадратом стоявшее у стены, набрал код и отворил дверь. Каютка, она же "гримёрка, которой больше подходило название "чуланчика" (я всегда так и представлял себе "чуланчик") была, как говорится, "на одного" - так тесна, что мы едва помещались за небольшим, ступенчатым столиком, на каждой полке которого стояли покрашенные под старинную запылённость пузырьки, было похоже, что их на самом деле целыми и невредимыми вытащили из средневековой лавки алхимика, не успев отряхнуть "скелетную" пыль. Стограммовые бутыли с полустёртыми этикетками перемежались синими крошечными флакончиками с притёртыми пробками, а на верхней полке, вспыхивая стеклянным разноцветьем на фоне почерневшего от времени тёмно-коричневого, потрескавшегося лака буфета, стояли ряды тоненьких колбочек и узких пробирок, заправленных в деревянные ясли. Старинный секстант, сургучовые печати, предметы неясного корабельного назначения, судовой журнал на столе. На самой верхней дощечке чьей-то нетвёрдой рукой было выцарапано: "Цапля забвенья вьется над миром, рассудоккрадет..."
   Звук моря из иллюминатора раскачивался и порции воздуха из кондиционера как будто не вдыхались, а сами вталкивались в лёгкие.
   - Святой... он почему святой? - мурлыкал Эрбер, разливая вино из фиолетовой бутылочки, - Жизнь ведёт соответствующую. Точнее, провёл уж - ведь при жизни святых не бывает, не правда ли? А о чём он думал, какими страстями был обуреваем - навсегда останется за плотной ширмой. Ведь если ты всю жизнь мысленно насиловал и убивал, но в реальности себе этого не позволил - или тебе не позволили - ты вполне можешь попасть в святцы. Почему не грешил? - Лерчик недоумённо пожал плечами, - Да может, в твоей биохимической кастрюле недостаточно горячо подогревался огонь желания! А вся святость... - он махнул пальцами, скептически поморщился и поправил листик лизиантуса в вазе на окне.
   - Что есть грех? Двигатель прогресса! Тщеславие ведёт к научным открытиям, честолюбие проясняет карту мира, гнев не даёт размазаться, прелюбодеяние, наконец, это просто гениально! Если бы не инстинкты, где бы был человек? - Эрбер с "ленинским" прищуром посмотрел на меня, - Знаешь, почему Венере Милосской руки поотбивали? Чтобы не закрывалась! Любовь, любовь, химическое чудо... Любовь... Это всего лишь слово.
   - Слово? - переспросил я.
   - Под которым таится бездна! - он разрезал на дольки апельсин, - Что есть любовь? Болезнь, наркоманический эксцесс, программа, обеспечивающая тягу и зависимость. Отсюда и ревность, и обида, и досада, и стремление отомстить. А я даю другое.
   - Другое?
   - Что есть человек? - он аккуратно совал пипетку поочерёдно в каждый из выставленных перед ним пузырьков и оттуда капал в миску, - Раствор с ощущениями. Раб биохимии. А биохимия может всё! - продолжал Эрбер "ликбез", разливая смесь по пробиркам:
   - Стать счастливым или несчастным, спастись или кануть в бездну... По сути наша заслуга только в том, что мы идеально просчитали фармакокинетику желудочно-кишечного тракта и теперь просто можем через рот доставлять в мозг всё то, что ранее доставлялось через вену. Кроме того, на нашем пути стояла печень и пропускала только то, что мозгу не навредит. Как будто нам хуже какой-то печени известно, что ему навредит, а что не навредит, - он засмеялся, - Но когда этот гнусный гаишник был снят со своего поста, мы начали изучать психоактивность на новой основе! И заново синтезировали семь основных и семьдесят производных, новых сильнейших наркотиков. Это, конечно, хорошо. Догадываешься, сколько мы синтезировали эликсиров пыток? В два раза больше. Нам открылись бездны! Вспрыснулся предикторами серотонина, вот и старость летит на крыльях любви. Хапнули мозги допамина - другое дело! А то и так: поставят тебя в позу Тренделенбурга, вкатят пропранололу и всё! Прощай, удовольствие! Что алкоголь? - махнул он рукой, - Капэдэ никакой - полдня живёшь, четыре дохнешь. Алкоголь, я тебе скажу по секрету, это дурацкий двигатель, он для того и выдуман, чтобы одни перформансы двигать. Пати, афтепати, биеннале-маргинале, глупые несчастные лица. Снижение критики, падёж планки. Я не люблю искусство, я люблю естество, - Он продолжал шебуршить в углу, повернувшись ко мне спиной, - То ли дело на моей славной кухоньке. Вот здесь электролиты, сыворотки правды, - Эрбер облизнулся, - Гостям не даю. Принцип! Вы не представляете себе, как иногда приятно сказать всю правду, - он зажмурился и сделал паузу, как будто прокручивая в голове воспоминания, - а лгать неприятно. Ты бы знал, ка-ак неприятно лгать!
   - Особенно когда это работа?
   Он посмотрел на меня так, как смотрели на меня, когда в далёком детстве я удивил всех неожиданно хорошо исполненной мазуркой.
   - Правду... - веско проронил он - человек способен сказать только самому себе. Да и то далеко не всегда. В общении с другими - с родителями, любимыми, друзьями всё равно есть акцент, а акцент это уже не совсем правда, а, значит, - он засмеялся, - Совсем не правда. Правда есть горькое лекарство. Как говорится, pro me et quantum satis.
   - Вот это - он махнул рукой, - базовые смеси, вот эти - исполняют мечты. Есть, повторюсь, и эликсиры пыток, - покосился он, разбирая колбы, - А вот самые популярные. Ненависть с подозрениями в любви, муки ревности с возбуждающим растворителем, полная романтическая прострация. Вот мимолётное счастье, вот пьяное наслаждение, - он посмотрел исподлобья, - Да-да, мы живём в век грубости и примитива. Впрочем, большинство из людей ограничиваются этим. Им хочется отыметь принцессу в бриллиантовой диадеме. Примитив? Примитив. От этого и приходится смешивать, сочетать и сочетать - в надежде получить эликсир абсолютной новизны. В принципе, возможны любые сочетания. Вот этот вкус, например, испытывает футболист после голевой атаки...
   - Называется, наверное, "Голый футболист"?
   - Да-да, - хохотнул Эрбер, - Девушкам очень нравится. Любое чувство, любое ощущение, любой результат. Мужчине любовь, женщине блестящее кокетство, молодому успех, старику молодость, писателю гениальное произведение... - словно бухгалтерские счёты, перебирал он резные таблички, притороченные к стене.
   - Есть старинные, есть специфические рассолы. "Расстрел колонны с бронетехникой", "Похищение Европы", "Приобретение острова Мадагаскар"...
   - А "Чиновника после получения взятки" нет? - я решил подыграть ему.
   - "Довольство мздоимца"? - будто очнувшись, уточнил Эрбер, - Есть. Только от него побочка. Толстеешь влёт! Ты о Брестском, этой чинуше на прикорме? - он закинул голову назад , изображая смех и тут же стал серьёзен:
   - Я бы вообще не советовал ничего чистого применять. В смеси меньше последствий. После развода, - он взвесил на руке ядовито жёлтый пузырёк, - лёгкое романтическое увлечение приобретает черты волнующей страсти. Юношеская влюблённость, - он воздел руку кверху, едва не задев отразившуюся нестерпимым светом металлическую колбу на краю полки, - кажется глубоким чувством, а сарказм напополам с иронией калечит хлеще всякого грандаксина. Вот напиток забвения, эликсир вечной молодости. Это совсем просто. На монитор вывести? А, дадно, и так всё видно... А вот специально для Бориса, - он повернул к свету золотисто-голубоватый пузырёк, - Солнечный снег из ультрафиолетового морозильника. Он знает, что это у меня есть. И мечтает. Повесть, роман новелла, на выбор!
   Он ковырялся в папках компьютера, я продолжал рассматривать полки. Несмотря на всю фантастичность слов Эрбера (наверняка какой-то розыгрыш), эти застарелые деревянные ясли привлекали мои взоры. На самой дальней полке - ценных пород дерева, инкрустированной блестящими кристаллами, теснились наиболее миниатюрные колбочки и пузырьки. Они были заботливо проклассифицированы - от светлых флакончиков, о которых теперь рассказывал Лерчик, до тёмных, бутылочного стекла кубиков, где я смог различить старинные изображения пантеры с готической латиницей, волка и паука в виде перстня на указующем мизинце. Вдавленный в самую глубину и даже, кажется, слегка затянутый паутиной, стоял миниатюрный несгораемый сейф с наклейкой "Age" и ярлычками: "18-44", "44-60", "60-74", "74-90", "90-110", "110-155", "155-210"... и так до тысячи пятисот... - Что это? Цифры обозначающие пределы возраста? Значит, разговоры о вечной молодости и увеличении жизни это не фейк? Или это коды лекарств? Да кто он такой?
   - Кто вы, Эрбер? - вырвалось у меня.
   Он как будто ждал этого вопроса:
   - Кто я? Мастер смеси и результата. А потом...
   Он взял с полки яблоко. Плод был не совсем обычным - с одной стороны раздвоен, так что его удобно было взять руками, а, при желании, разломить. Эрбер ухватил за обе части, медленно надавил и резко развёл их. Брызнувший сок попал ему на лицо и он облизнулся, обнажив зубы:
   - Вонзать между двумя половинками - разве это не приятно?
   Он потянулся и подобрал тетрадный лист, вывалившийся из подкладки моей перекосившейся куртки.
   - Оу! Раскадровочка. Ты что же... тоже снимаешь?
   Я не знал, что ответить, неловко пытаясь заполучить схваченное им обратно.
   - Ты знаешь, при идеальном вхождении в роль, - он насмешливо-многозначительно посмотрел на меня, снова отводя руку с листом подальше и не давая мне вернуть его, - пьесы вообще не требуется. Ты играешь жизнью и твои актёры - ты сам. Мы все, - доверительно нагнулся он, - отъявленные вуайеристы и весь синематограф построен только на этом. Надо только делать это естественно.
   Эрбер отложил листок и понимающе вздохнул:
   - А ваш квартет фальшивит.
   Я молчал.
   Лерчик досадливо поморщился, как будто на нос ему села муха.
   - Бублик думает, что у него есть всё, - он отвинчивал пробки и, помахивая ладонью, тянул в себя носом воздух над ними, - Но по правде тебе сказать, Энни ведь не одна такая, - он открыл очередной пузырёк, помахав им в пространстве, - Есть и другие. Интересно, узнаешь ли ты её, если она резко постареет?
   Эрбер отошёл к окну и задёрнул шторку на иллюминаторе, хотя тот выходил на глухую стену. "Кто вы такой? Демон, ангел, сатана? Это слишком громко. Скажем просто, оператор твоей любви, исполнитель желаний" - доносился выверенный баритон из динамика. "Понятно. Значит, не я первый задаю ему этот вопрос..."
   - Если человек не целен, - с приятной улыбкой продолжил Эрбер, - расколоть его легче, чем яблоко. Возьмём классическую ситуацию. Любовный треугольник, квартет. Или даже, чего мелочиться - любовный девятиугольник. Правда, это больше похоже на зонтик, где ручка - женщина, а спицы - её поклонники. Но суть одна. И суть в том, что когда душа разделена на дольки, сразу появляются те, кто тянет их в разные стороны. Между дольками появляются ущелья. Овраги, пустоты, пещеры страсти. Мне эти глубины интересны. В ответ я исполняю желания. Любые желания.
   Тоже мне, демон. От глотки до таламуса путь неблизкий, и что бы ты не влил в желудок, в мозговых клетках найдут совсем-совсем другое. Неужели он смог бы так тонко вычислить фармакокинетику? Впрочем, ничего ниспровергающего медицину в этом, кажется, нет... В памяти всплыли пляжные разговоры. Сапоги - скороходы, меч-кладенец, шапка-невидимка и волшебная палка. А вот и волшебные эликсиры. На любой вкус. "Больше всего нас раздражает детский вопрос о том, что "не я завел пружину...", нас раздражает несамостоятельность - и поэтому вера возможна только в замкнутом мире, хозяином которого являюсь я сам", - я понял, что голос был голосом Эрбера. Мне вдруг почудилось, что это некий антипод ангела-хранителя, вылезший из преисподней судьбы, злой гений, материализовавшийся вследствие моей неуклюжей попытки обрести счастье, попытки, представляющей собой карточный домик желаний и страстей. Но тогда этот Мефостофель должен, просто обязан предъявить мне счёт.
   - И сколько я буду должен?
   - Успеем рассчитаться, - зевнул Эрбер.
   - Нет, ну всё-таки?
   - Ну, например... что подарил тебе дед Энни, - безразлично проговорил Эрбер и, едва заметно поторопившись, выдвинул из стола ящик с чернильным прибором и подготовленной к подписи бумагой. Я уловил как будто внутренним ухом еле слышное шептание Эрбера под нос: "Вырастить дом, блин. Как у него получилось? Как можно глупую шутку, мою глупую шутку превратить в шедевральную реальность?"
   "Вот о чём он мечтает!" - озарила меня открывшаяся картина. Всё в мире течёт или изменяется, и только дом Тома остаётся вне времени, потому что растёт вместе с ним. Недвижимость, квартирный вопрос, нет, здесь уже не квартирный - дворцовый... вопрос безопасности, жизни на своём месте, вопрос кормовой площадки, а если учесть несравнимую красоту и совершенство - может быть, и больше! Недаром тот телефонный трёп про сад, ручей, золотое дно...
   - А зачем вам дом?
   - О, это долгая история. По сути, автор дома я, - он покосился на заряжающийся телефон, - Я первый придумал вырастить его, а, строже говоря, эта идея - вырастить на себе дом, впервые возникла у ракообразных, а уж он воплотил. Стало быть, не только у него, но и у природы авторские права есть. А они очень важны, авторские права... кроме того... Помнится, на "Лебедином крыле" - продолжал Эрбер, - Ты что-то вещал об осязании и о том, как оно дорого тебе, Энни, всем людям... что-то об Эросе, древности... Так вот. Дом обнажил совершенный вкус, а вкус - это ещё древнее и изначальнее, чем химия общения. Это самый, что называется, сок, - он озабоченно ковырялся в полках, как будто стараясь достать оттуда подтверждение своих слов.
   - Я тебе скажу по секрету - дом просто стоит в том месте, которое мне нужно. Он стоит в центре этого мира. Ему не грозят никакой Рагнарёк, никакие катаклизмы - ни всемирный потоп, ни всемирное землетрясение, ни пирровы, ни девкалионовы воды...
   Мне надоел этот экскурс в мифологию:
   - А если Том вернётся?
   - Не вернётся, - уверил меня Эрбер.
   Посмотрев на моё, видимо, изменившееся лицо, он поднял брови:
   - Ты что, не читал завещания?
   Я ещё не понял, что произошло, но меня уже охватило нехорошее предчувствие, как загнанное животное, которое на миг увидев просвет между охотниками, несётся туда что есть сил в надежде обрести свободу, но уже обречено на то, чтобы споткнуться и влететь в яму с кольями...
   - Мне говорили об этом, но...
   - Энни? - он криво усмехнулся, - Эгоистична до предела. Ты думаешь это любовь? Нет... Самовлюблённость. Она даже забеременела, только для того, чтобы помолодеть.
   Я понял, что он меня обманул, когда сказал, что здесь будет Энни. Подсунул мираж Энни, манок - и обманул. Никакой Энни здесь никогда не будет. А может, он просто хочет разрушить её у меня в голове, сообщив про неё всякие гадости? И предъявлять претензии по этому поводу этому охотнику за недвижимостью бесполезно. Я продолжал скользить взглядом по фиолетовым этикеткам, и мои взоры притягивали почему-то наиболее мрачные из них. Надписи на них были мне непонятны... "Lipsting", "Demokatalis", "Intraliquide"..., Эрбер же продолжал шебуршить в углу, повернувшись ко мне спиной.
   - Мечты исполняются, рано или поздно, рано или поздно. Вот достать мечту из небытия это самое сложное...
   Он говорил какие-то слова о том, что гормоны не просто обеспечивают реакции, а создают новые синаптические связи, говорил, обрядившись в алхимика, что методом обыкновенного употребления жидкости можно получить любое чувство в чистом виде и не только чувство, но и новую жизнь на научной, обеспеченной, конечно, финансами, основе. И Энни, по его словам, будучи в гостях у него, выбрала мегаокситоцин для введения его мужу. Чтобы верен был и не гулял на стороне.
   Моё и так не слишком хорошее настроение как рукой сняло, как будто последний светлый проём в моей душе заколотили тяжёлой доской. Зачем он рассказывает мне это? За его спиной в иллюминаторе мелькнул Борис с игрушечным помповым ружьём и откуда-то взявшейся авоськой-пращой с кислотно-рыжими апельсинами. Комок подбирался к горлу, и мне уже хотелось выплеснуть что-то резко-обидное, но я неожиданно для себя произнёс:
   - И что же она выбрала?
   - О-о! - без паузы залился всемогущий Эрбер, перебирая ноты этого "о-о" как молитвенные чётки, - Этого я сказать не могу!
   - Нет, ну что же всё-таки?
   - Призы моя Конни брала... - он мечтательно снял со шкафа фотографию скакового жеребца в коричневой рамке.
   Мы как-то глупо помолчали.
   - Зачем я тебе это всё рассказываю? А ты думаешь о практическом применении? Фээсбэ, теория заговора, властители дум, химическая диктатура и всё такое? Ерунда! Всё проще! - он сильно и недолго закашлялся. - Подумай, зачем это им? Нет, ты подумай! Надо влиять на поступки, но эликсиры никого и ничего не заставляют делать. Это - чистота. Любовь, страх, ненависть... Чистая правда... Иногда надо начинать с самого настоящего. Вот стань на моё место.
   Я неудобно дёрнулся и как будто действительно захотел стать на его место. Эрбер бросил испытующий взгляд, а после того, как я справился с сиюминутным порывом, протянул бокал с таинственно поблёскивающим содержимым:
   - Ты мне дом, я тебе счастье...
   Я протянул руку, откуда-то зазвучала таинственная музыка, но в этот момент что-то сильно загремело и ударилось в стену. Эрбер распахнул дверь и обнаружил уткнувшегося в дверь Бориса. Он, видимо, скатился по винтовой лестнице с самого верха и теперь лежал в вычурной позе, уткнувшись в переборку всеми конечностями. Свернувшись клубком, он походил на кота в стеклянной банке и долго пытался высвободить ногу из под себя, но у него ничего не получалось. Зато получилось у меня. За то время, пока Эрбер выталкивал Бориса из чуланчика, я успел спокойно вылить его бокал в пустую посудину, тоже самое проделать со своим и поменять жидкости местами. Это был рискованный поступок, но разве хозяин не должен пить то же самое, что и гость?
   - А суицида здесь нет? - вполне невинно продолжил я беседу, когда Эрбер вернулся.
   - Э-э... - Эрбер долго и сладко потянулся, опрокинув в рот подменённую мной сыворотку. Неужели ему действительно будет приятно говорить правду?
   - Суицид это специи. Как соль или перец. Ты ешь соль в чистом виде? Попробуй - долго не протянешь. А ведь это я вас свёл.
   И тут он с непередаваемым наслаждением, как освободившийся из многолетнего заключения узник, вывалил всё. Оказалось, что вся его кинодеятельность только ширма, а занимается он совсем другим. Он рассказал мне всё, что доступно было бы наблюдателю, который вознамерился бы профессионально срежиссировать представление - но не ради кинопоказов, а для того, чтобы изменить настоящую реальность. Для этого ему и были нужны артисты, сценаристы и прочая команда. Оказалось, что всё это затевалось не ради дома Тома, а если точнее, не только ради его дома, дом это только бонус, а ради голоса в совете директоров, голоса, который принадлежал Мобликову. "Эти предикторы чувств, эти микс-растворы - целое направление в науке будущего, пока ещё неизвестные широкому миру разработки. Тут я, - горделиво выпрямлялся Эрбер, - на острие науки.".
   Я слушал, как он говорил что-то о дофамине, вазопрессине, окситоцине и драг-дизайне, нойз-технологии... насколько можно было разобраться в этой пересыпанной диковинной смесью алхимического слэнга и сверхсовременных терминов - есть фармацевтическая лаборатория, которая моделирует эмоциональные ситуации, потом их снимают с актёров-волонтёров вместе с альфа-ритмами, плюс другие параметры - их сотни, если не тысячи - а потом ему, как по выкройке выдают сок, сгусток чистой эмоции - сам препарат...
   - Стало быть, вы режиссёр и повелитель чувств человеческих? Корона не давит?
   - А что ты иронизируешь? Да ты знаешь, что в раю мне уже поставили памятник?
   - Чудеса...
   - Человек и ищет чуда - с одной стороны, это не более чем возможность, с другой - нарушение, преступление закона. Вот эту грань я и помогаю перейти, совершая свои чудеса.
   - Вы, Эрбер, словно подмастерье. Вот только неясно чей. Кто вы такой Эрбер?
   - Чи май э чи ми консоларе нель стато мио... - усмехнулся он, - Дух противоречия, необходимая перчинка в кондитерском изделии. Я тот, кто закрутил интригу. Структуру ДНК видел? Нечего усмехаться. Представь, что не было бы духа противоречия...
   - Все бы жили долго и счастливо...
   - Да, и умерли в один день.
   - Что такое любовь? Жёсткая биохимия. Входя в противоречие с прежними привычками, с наслоениями социума, обещаниями супружества и прочей ерундой любовь заставляет страдать, - он зевнул, обнажив отличные зубы, - А у меня без страдания. Торжество точного расчёта и технологии выдавливания антипозитива. Окситоцин через нос? Нет, антикристаллол иллюберина в эмульсии. Сотрудничал я с одним гениальным программистом, - небрежно бросил он, - Сейчас тот отошёл от дел.
   Он продолжал говорить, открывая старые заплесневелые тайны. Оказалось, что решается вопрос с активами крупнейшего предприятия мира, и голос мужа Энни вдруг приобрёл решающий вес. Нити каких-то финансовых комбинаций сошлись в этом чёртовом узелке, и я, познакомившись и влюбившись, возможно, что и небезответно, в Энни, оказался в нём завязан, попав в эту мешанину как цыплёнок в колбасный комбайн. Для некоей транснациональной мегакорпорации это голосование оказалось настолько важным, что они наняли непревзойдённого специалиста Эрбера, чтобы тот сконцентрировал все свои силы и средства и смог повлиять на ситуацию. Оплата по результату. Он собрал на нас подробнейшее досье, он срежиссировал мою встречу с Энни. А тут я ещё и одноклассник. Какое совпадение! Не правда ли? Что же касается эликсиров и того, что она его подопечная, так это означает только то, что в целях дружбы и любви он прикармливал её этими плодами науки, почти волшебными эликсирами. Одним из побочных эффектов любовного чувства оказалась отсроченная старость, но для её инициирования... Тут он замолчал.
   - И что же это хорошо оплачивается?
   - Я живу настолько бедно, что буду рад любому подарку - рубашке из конопли, столику из малахита, трубке из янтаря... - он было засмеялся своей шутке, но тут же осёкся и по лицу его пробежало недоумение, на миг сменившееся злостью.
   - И что же "для её инициирования"?
   Но он молчал. Видимо, действие сыворотки правды кончилось, и он понял, что произошло. Однако, как опытный игрок, тут же попытался обратить ситуацию в свою пользу:
   - Что выбирают женщины? - продолжил он как ни в чём не бывало, - Чувство расширяющейся вселенной. А для этого нужна вечная молодость, вечная новость чувств.
   Он был раздражён, как будто вспомнил что его страшно задевающее или какой-то давний спор, в котором, видимо, потерпел поражение и это до сих пор не даёт ему покоя. А тут я, школяр, которого так просто обвёл его вокруг пальца. Однако он продолжал открывать мне глаза на новейшие достижения фармацевтической науки - что капля препарата стоит дороже сверхзвукового самолёта, что зеркально синтезируются антидот - сложная, но действенная схема. Для съёма состояний у него были профессиональные артисты, потом от них пришлось отказаться по причине "неестественности наведённых извне состояний". "Видел я, для чего тебе артисты".
   Звякнул телефон. "У ангелов такая тонкая кожа, что им становится больно даже от взгляда". Странное смс. С незнакомого телефона. Мой здешний номер знала только Энни. Кто бы это был?
   - А ты, - вдруг вплотную пододвинулся он ко мне, - ты ловко это провернул.
   - О чём это?
   - Ну, не будем темнить. Я выпил сыворотку, которую предназначал тебе. Ловко. Переиграл. Но теперь карты раскрыты. Мне нет смысла что-то таить. Сыграем в открытую?
   Он сделал паузу.
   - Я могу сделать так, что тебе не будут мешать. Никто. Не будет мешать никто на свете. Всё просто, капля твоей плоти и капля её... (он выдвинул ящик стола, в котором лежали иголочки и что-то вроде аппарата для прививки с небольшим надстроенным монитором) - ...И картины личности как на ладони!
   Эрбер ловко ткнул мне в плечо (я даже не успел среагировать) острой пипеткой, вставил её в аппарат, нажал на кнопку и на мониторе медленно высветился силуэт, напоминающий причудливую горную цепь.
   - Смотри. Это ты... а это Энни - он сделал губы подковкой и стал похож на доброго инквизитора, объясняющего все прелести "железной Берты".
   Ты пьёшь эликсир, и на твоей расчёске я подламываю кое-какие зубчики, а на её - соответственно удлиняю. Вот вы и не можете друг без друга. Но это пролонгированный эффект. Что ты! - он нажимал на педаль, - Я могу сделать, чтобы тебе не с Энни, да и не только с Энни, а с любой другой девушкой никогда и никто не мешал. Я вообще могу исполнить любое твоё обеща... желание... ты же хотел, чтобы рядом были любимые, а нелюбимых чтобы не было?
   - А откуда вы...
   - Я это знаю? Ты забыл о досье и прослушке. Впрочем, здесь ты не оригинален. Этого хотят все. Итак, вот тебе самый настоящий эликсир. Надо только выпить его со мной...
   - А дом, - он всё ещё вертел бокал в руке, - Который дал тебе Том, весьма ведь сомнительное приобретение. Да ты и в права вступить не сумеешь... А разве ты сумеешь смотреть за ним как следует? Мыть, чистить, подкармливать человеческими жертвами...
   - Человеческими?
   - Дерево свободы требует, чтобы его орошали кровью... Ты что, не понимаешь, что Том и сам себя принёс ему в жертву...
   В мозгу мелькнуло что-то страшное и бесформенное... Я как будто находился под каким-то страшным гипнозом, я чувствовал, что хочу убежать от него, но не могу, словно во сне, слабо перебирая конечностями, тогда как это чёрное и бесформенное стремительно надвигается сзади и хочет меня охомутать. Так, наверное, ощущает себя лошадь или осёл... С другой стороны ещё открыты окна реальности, в которых так заманчиво улыбчиво маячил Эрбер, внушали надежду на избавление от этого бесформенного вечного ужаса погони.
   - Да это не кровь, не кровь это... не бойся... ...видишь и цвет другой...
   Он протянул мне наполненный жидкостью бокал. Тут снова загремело и снова в дверь врезалось что-то тяжёлое. Из-за двери послышалось: "А вам не кажется, что вы не исполняете, а только возбуждаете желания?"
   Эрбер сверкнул зубами и глядя на мои руки и бокалы (явно опасаясь повторения моей шутки), подошёл к двери:
   - Шутка повторённая дважды... Борис, вы по-настоящему себя цените?
   "Стюард-сценарист. Клоун..." - процедил он едва слышно.
  
   Он снова протянул мне бокал.
   - Не счесть алмазов пламенных в пещерах каменных! - донёсся с палубы голос Бориса. Странно, как иногда вляет на весь ход жизни чей-то посторонный посмтупок. Он исчез и больше не вернулся, но впечатление от речи моего визави смазалось - как у артиста, подошедшего к развязке, весь эффект которой гибельно сорван преждевременными аплодисментами школяра.
   - Не верю! - зло крикнул Эрбер и скалясь, совал мне в руку бокал, - Это просто мускат.
   "Просто мускат" пить не хотелось. Я отстранил руку с вином и принялся листать телефонную книжку, пытаясь идентифицировать номер. Мне вдруг стало душно и я попытался высвободить шею из воротничка майки, что подарила мне Энни, но крючок на её вороте никак не хотел расстёгиваться. Тем временем пальцы листали страницы экрана. Наткнулся на забытый кусочек смс, оставшихся от наших с Энни "простынь", и не влезающих в память: "За стеклом паучок ткёт паутину. Ты сказала: в следующей жизни. Иду приближать её..."
   Нет, ну, конечно, Эрбер молодец... - мелькало в голове, - это мог быть неплохой розыгрыш. Ведь я почти поверил, хотя всё это слишком фантастично - с точки зрения науки, хотя... какого хрена? При чём здесь химия! Он же обещал, что я увижу ту, которую хочу...
   - И где та, которую вы обещали? - Выпалил я.
   - Ты всё получишь, - кисло улыбнулся Эрбер, - Надо только повлиять на его решение. Видишь, я открыл тебе свои карты. Дело за тобой.
   Но было уже поздно. Я, наконец, освободил, шею из воротничка.
   - Эрбер, где Энни?
   Он переменился в лице и протянул мне свой телефон, будто бы выполняя обещание... "Тебя...". Заплясала аватарка Мобликова - фото чаши из черепа с бриллиантами в глазницах. Никогда бы не подумал, что могу почувствовать что-то, похожее на облегчение, увидев в окошке вызова его имя. Впрочем, здесь всё ясно - мобликовский "довесок" перекрывал неприятность общения с его хозяином. Итак, Мобликов застрял на выезде из посёлка. Злой, он истерил, что не может двинуться с места без свечи, которая лежит в синей коробочке и не может покинуть машину, поскольку застрял между базаром и автовокзалом - на пятачке, не располагающим для оставления материальных ценностей. Почему ему не может помочь Энни, он не объяснил, а я не спросил, как всегда надеясь на то, что она где-то рядом. Что за нелепая извращённая жизнь!
   Мы вышли из каютки на свежий воздух и я долго слонялся по палубе в ожидании аквабайка, на котором унёсся Омар с двумя пленительными блондинками. Повсюду гуляли незнакомые мне пары и остатки артистов - из тех, что просыпаются после пяти. Блаженный Буратино искусно жонглировал пустыми бутылками. Ветер гонял окурки на столах от края до края, взметая вверх столбики пепла. Я ушёл на корму и уткнулся в горизонт.
   Море, потерявшее дно, стало исчерна-синим. Оно медленно и лениво перекатывало огромные валы, как будто кто-то, находящийся в глубине, мерно и глубоко дышит перед пробуждением. Вместе со свежим морским дыханием, ни на йоту не изменившимся с тех древних времён, когда нахальные, крашеные камедью финикийцы обменивали средиземноморскую эмаль, египетский бисер и ливанский кедр на пещерные жемчужины, в голову мне проникало, что чем ты большими ты возможностями обладаешь, чем больше на тебе ответственности - тем тупее и примитивнее ты должен быть. Ум не может не сопереживать, а сопереживая, ты не уничтожишь и не унизишь ни одного человека, не сумеешь им манипулировать. Все эти дворцовые интриги всегда предполагают, что такие глубинные чувства дружба и любовь - просто разменная монета. А я так не могу. Не хочу и не буду. И плевать мне на эти интриги, пусть у меня и не хватает ума в них разобраться и поймать мощенников за руку.
   Я снова вернулся в коридор, из которого мы попали в чулан, но Эрбера там уже не было. В глубине коридора вместо зеркала светился проём нашего чуланного кабинета. Я подошёл ближе.
   Из приоткрытого холодильника струился ультрафиолет, на столе сгрудились пузырьки из эрберовских запасов, как будто кто-то, отчаявшись найти искомое, решил попробовать их все. В чулане размякшим студнем привалился к столу Борис. Спиртным от него не пахло, но глаза были затуманены, а в уголке рта запекся комочек кондитерской слюны...он едва шевелил головой и повторял что-то похожее на "демо-версия", голос его становился всё невнятней и невнятней, будто во рту у него разрастался ком, мешающий ему говорить. Рядом валялись исписанные листки: "Felice... Ґ elexire... 2\7 telepor... 14/85 metamorph..." всё было зачёркано тёмно-синей авторучкой с потёками пасты. На меня упала тень Эрбера. Он перебирал что-то в телефоне.
   - Вот чёрт, как не вовремя. Самый монтаж на носу. Ну ничего, разберёмся, спасём, утилизируем, - он деловито подвинул саквояж с начертанным на нём красным крестом. Вокруг бессознательного тела засуетились стюарды с носилками. Мне вдруг стало жутко смотреть на всё это. Я направился наверх и Эрбер запер за мною дверь, но я успел кинуть взгляд на закатившего глаза Бориса.
  
  
  
  
   ХIV
  
  
   Возле склада картонных ящиков из-под полуфабрикатов пахло разогретым асфальтом и пыльной травой. Духанщик колол дрова для шашлыка. Кузнечик выделывал своё бесконечное "трик-трак". Мобликов окликнул меня издали - с явным, но непонятным намерением поманил за чебуречную. Вот оно - пришла пора объяснений и вызова на дуэль - в конце концов этот узел из жён, мужей и им сочувствующих обязан был быть разрублен! "Сейчас он бросит в меня перчатку, а я предложу ему на выбор - яд, кинжал или пистолеты...". Но Мобликов вдруг осклабился, махнув в сторону нашего едва заметного отсюда жилища:
   - Как тебе наш домик? Дворец! Гауди! Такое ни один прораб не построит. Искусно, Майкель, искусно. Даже невероятно! Как это ты... сумел? - он с завистью взглянул на меня и попытался похлопать по плечу. Я отстранился. Почему-то вспомнилось, как в наш "новогодний период" этот делец отдал смешные и наивные листки со стихами очередного поклонника Энни соседу - азербайджанцу Гусейну, хозяину овощной палатки. Тому надо было срочно какая-то бумага, чтобы переписать ценники. Теперь покупатель видел цену на персики и хурму, а продавец - кусочки поэтических признаний. "Так искусство шагает в массы!" - мстительно шутил Мобликов.
   - Что я сумел?
   Вместо ответа он вытянул из кармана небольшую коричневую коробочку:
   - Эрбер подарил, - он поднял пуговицу с дороги и протянул её мне, - Это вместо пешки. Сыграем?
   - Эрбер? Не хочу...
   - Зря... - он с неохотой спрятал коробку в карман, - Ставки могли быть высоки... ты поставил бы дом, а я... - он сделал паузу. Я почувствовал, что боюсь услышать из его рта имя, от которого чувствовал себя то демоном, то богом. Но он произнёс другое:
   - ...своё слово в совете директоров.
   - Дом? Какой дом?
   - Тома.
   - Как я могу играть на дом Тома. Он не мой.
   - Не твой? - спросил он, пристально посмотрел на меня, - Да, действительно, чего это я...
   Я уставился в сверкающее бликами море, ощущая неясные передвижения за спиной. Они напомнили мне холодное чувство в животе, с которым я познакомился перед своей первой серьёзной дракой в далёком детстве. Боковым зрением ощущалось, что Мобликов с напряжённой усмешкой смотрит на меня.
   - Но сыграть всё-таки хочется. А? (похоже, он хотел себя возбудить) - Может, что-нибудь спортивное? Что-то мы засиделись.
   Мобликов поднял кверху углы губ и стал похож на обезьяну, которые, как известно, придают совершенно противоположное значение мимике улыбки. Такое я видел впервые - обычно он сторонился наших забав, скептически поплёвывая, когда мы опрометью летели с зимней горы, в дугу сворачивая санки, или играли в какие-нибудь снежки, не умея справиться с радостью встречи. Я окинул его дебелую фигуру взглядом, и мне стало не по себе. Он потёр подбородок, спрятал коробку в карман и стал неожиданно интимно пересказывать, перемежая рассказ отвратительным смешком, что ему не хватает дневной активности, а вот ночью они с Энни "трахались так, что сегодня утром майка на ней была в облипочку", поэтому он устал сегодня как павиан и спарринг, конечно, это не совсем то, что ему подходит.
   Задушить на месте. Нет, он просто выводит меня из себя... чёрта с два у него это получится. Ведь я точно знаю, что одна её улыбка сметёт все мои депрессии ко всяким интеллектуальным чертям, которые уже примеряли на себя идеологемы, притворно хихикая и корчась от бутафорного адского пламени. Странно, что разговаривали мы внешне как будто мирно, а вот делали именно то, что должны делать непримиримые противники - отошли на лужайку, заросшую по краям асфальта колючей гусиной травой. За ней высилась тенистая сторона скалы, похожая на сидящую кошку, а за её остроконечной головой - открытое море. И тут Мобликов моментально ослепил меня на левый глаз, ударив в скулу. Это был старенький подлый приём, и я не успел отодвинуть лицо от его увесистого кулака.
   - Что? И по лицу?
   - И по ней! А то как же! - радостно подтвердил Мобликов, обпрыгивая меня слева и становясь в бойцовскую стойку.
   Прыгать без глазомера было неудобно, но слишком поздно было пенять на свою наивную невнимательность. После пары опасных "рикошетов" я ещё раз удостоверился, что этому павиану где-то неплохо поставили удар и ему не терпится испытать эту постановку именно на мне. Я уже не чувствовал упадка настроения - наконец-то всё разрешится, и как оно разрешится, всё равно, лишь бы быстрее - я только знал точно, что ничего из того, что принадлежит мне, я не отдам.
   Мы скакали друг против друга, как рассёдланные мустанги, и я понял, что битва эта последняя - для кого-то из нас. А ситуация для меня становилась всё более неважной: наносить ответные удары я не то, что не хотел - не мог и не успевал. Мимо меня, не переставая, свистели хуки и апперкоты, крюки и даже его массивные ноги свистели мимо моих ушей. Но тут я как будто поймал свободу за руку, почувствовав пространство как продолжение моего тела - и слившись со своим призраком, который жил на долю секунды врепеди меня, я уходил от его зубодробительных выпадов, причём двигался и менялся не я, а пространство, и его меняющаяся геометрия на долю секунды раньше выпадов противника подсказывала мне, куда помещать моё тело с расплетёнными конечностями. Может быть, дело было в том, что его навыки ограничивались заученными приёмами, меня же в симпато-адреналовой композиции, разлившейся по всему телу, влекла чистая импровизация. Это был танец на быстроту и точность, игра с геометрией трёх измерений, воздушный пилотаж на земле. Меня даже стала предательски восхищать эта игра, но как только я осознал это и впустил в мозг дозу самодовольства, подвернулся камень, и я оскользнулся, потеряв мгновение.
   Тут всё сместилось, зубчики пространства выпали из шестерёнок времени, и всё покатилось под уклон - мой призрак выпал из меня и Шаврику удалось перейти в ближний бой. Он облапил меня толстыми волосатыми конечностями, целясь подобраться к шее. Тут уже ни пространство, ни свобода не могли помочь мне. Теперь я боролся только со своей усталостью - с нашей весовой разницей борьба утомила меня гораздо быстрее. Я не мог свободно дышать, мечтая о глотке воздуха как утопающий. В глазах стало темнеть. Я терпел изо всех сил, но их становилось всё меньше. Наконец мы слились в какой-то нелепый крендель, одна сторона которого мечтала пригнуть другую к земле. Ему почти полностью удался кольцевой захват. Периодически кряхтя, он дожимал меня массой, дыша в ухо луковым чебуреком.
   "А может быть, он прав? - пульсировало где-то в области шеи, - Разве может быть неправ тот, кому удалось найти самое прекрасное, что есть на Земле? Ну, предположим. И ты бы хотел стать им? Им, со всем его богатством, со всеми его яхтами, автомобилями, связями и влиянием. С ней?"
   Три года назад, попав в степной посёлок, я сидел на привокзальной скамейке, будучи уверен в способности душ перетекать друг в друга силой желания. И сейчас, на этом самом месте, я волен войти в любое сознание, - на минуту или даже навсегда, не просто перехлестнувшись взглядом, а тут же поняв то, о чём он думает. Чувствуя экспериментаторский интерес к этому путешествию, я осмотрелся, но, как назло, вокруг не было никого, кому можно было бы достаточно долго смотреть в глаза. На соседней скамейке пылился бродяга, укрывшись ворохом газет, за ларьком маячила крашенная продавщица, то и дело исчезающая за прилавком. Чистота эксперимента зависла в воздухе. Я задумался. А что случится с тем человеком, в чьё пространство я так беспардонно собираюсь ворваться? Вдруг он исчезнет насовсем? Вдруг мы сольёмся так, что не сможем разойтись - да мало какие могут быть последствия у этого безумного эксперимента? Сначала стоит попробовать на животных. Как раз неподалёку, скромно, но со своеобразным собачьим достоинством, рыжий пёс с чёрными подпалинами погрызывал свой хвост. Периодически он безнадёжно поедал меня глазами, ожидая подачки, но я сам не ел со вчерашнего утра, и даже слабого запаха пищи от меня не исходило. Я широко раскрыл глаза и расслабился, пытаясь проникнуть в чистую собачью суть. И тут неожиданно, то ли по моей, то ли против моей воли меня понесло по разматывающейся спирали, ускоряя начатое мной проникновение. Как только я почувствовал, что могу всё, что ничего не может остановить меня в моём желании, я с ужасом понял, что пустота и свобода кончаются - начинается животная материя, твердь, в которой ни малейшего выбора - лишь голая предопределённость, наезженная колея инстинкта. И не спасёт ничего из того, что дано, и нужно срочно изобретать то, чего даже не представляешь, а, стало быть, неспособен выдумать, нужно становиться человеком, совершенно необходимо им становиться, но как это сделать, не имел никакого понятия, это умение потерялось безвозвратно... тем временем сила, которую я инициировал, продолжала нести меня вглубь. Испытав непереносимый, какой-то нечеловеческий ужас, я очнулся. "Психолог!" - выругался я в свой адрес, откинувшись на деревянную спинку скамьи.
   Нельзя брать не принадлежащее тебе, - понял я тогда. Даже если ты этого очень хочешь. Ведь не желание рождает право собственности, а единственное чувство, что придаёт ему смысл. Универсальный катализатор всех остальных чувств и ощущений.
   Тут мне удалось зацепить его приподнимающуюся над землёй ногу. Это был шанс. Теперь только нажать, немного поднажать, ещё немного... Однако это было всё равно, что поддеть ломом танк или сдвинуть с места асфальтоукладочный каток. Я упёрся из последних сил и давил, давил, понимая, что это всё, что я могу. Оставалось только победить. Или умереть. Но таких измен не прощают.
   Мы рухнули в бездну, не отлипая друг от друга.
   Канава, в которую мы провалились, оказалась высохшим руслом горного ручья. Он то уходил вниз, теряясь между отрогов, то широко и раздольно начинался вновь, как бы забыв о том, что всё на свете кончается. И мы кувыркались в нём, словно сцепившиеся после душераздирающей артподготовки коты, переворачиваясь на лету, и каждый из нас стремился приземлиться на соперника сверху, больно пристукнув его в момент приземления. Наконец, после серии отчаянных кульбитов мы отлипли друг от друга и рухнули на каменистую площадку так, что звук приземления слился в один звук.
   Внизу льдисто сверкало море, справа высилась отвесная скала, слева русло бывшего ручья отвесно обрывалось вниз, оставляя лишь небольшой каменистый пятачок. Несколько секунд мы лежали, глядя в высокое небо. И тут, несмотря на его бездонность, я почувствовал, что мои акции обесценились. Я лежал ближе к краю, и именно мне придётся падать на груды камней, острой грядой выступающих рядом со смертельно белым прибоем. Придёт серенький волчок... В зрачках Мобликова мелькнула зловещая радость бытия и он стал переворачиваться набок. Стоило ему двинуть рукой, и жизнь подарила бы мне последнее свободное падение, свободное падение, которое когда-то так понравилось мне. Секунды отщёлкивали кусочки вечности. Шавчик резко вскинулся, я успел отодвинуться, оперевшись на кисть, и вся его масса ринулась в пропасть, увлекая за собой мелкие камни. Время как будто застыло. Говорят, что так бывает перед смертью - оказывается, не только перед твоей. Он почти свалился вниз, но его ещё можно было вернуть. Можно было спасти. Я медлил. Мне вовсе не хотелось его спасать. Мне вдруг показалось дико странной наша диспозиция, я ощутил себя в положении артиста, но артиста из какого-то немыслимого вселенского кино, артиста, на которого наведена камера времени, умеющая составлять из кусочков воспоминаний, мечтаний и прочего мыслительного мусора целостную картину. И вдруг, то ли от недостатка кислорода, то ли от отчаяния, я как будто провалился в прошлое. Передо мной кадрированной чередой мелькнули подворотни детства, студенческие посиделки, метельный заснеженный заполярный городок и пьяные танцы с Энни. Память накручивала воспоминания как рыболовная катушка леску, и я одним мигом вспомнил всё.
   ...Тогда в порыве вдохновения я прошагал через всю Щебелиновку нараспашку, не обращая внимания на налетевший вдруг, как бы из предстоящей осени ветер. Я прошёлся по всем самым опасным местам, провокационно поплёвывая, но щебелиновцы подтягивались на турнике, не замечая меня.
   После того, как я проскочил опасный район человеком-невидимкой (чему бы никто, да и я сам в первую очередь, ни за что не поверил), у меня поднялась температура. Наутро в доме появилась дамочка в белом халате. Губы мои горели, бледность лица чернили прилипшие ко лбу волосы. "Вы его лечите, а не любуйтесь..." - выговаривала мать медичке, а мне было не до самолюбований, в моих бредовых переживаниях я боролся с тенями призраков, блуждающими в комнате: в шторах, в складках одежды, разбросанной на стуле - всюду пряталась разнообразная нежить. Известковые трещины превращались в изрезанные небом скалы, люстра то пласталась неимоверно разросшимися крыльями плафонов, то оборачивалась сребролиственным ясенем, чешуйчатым террадраконом, пред зрачками кривлялись монструозные сонмы покруче босховских, в воздухе плыли русалки на велосипедах, плясали геометрических форм танцовщицы и доказывали невероятные теории аспиральные гермесы-трисмегисты. Всё это заполняло клетки моего мозга, потрясая основы классических эвклидовых представлений абсолютно новым и в то же время совершенно естественным пониманием времени и пространства. Помимо резкого и пронзительного "ощущения инаковости", которое я испытал, меня касалось чувство неведомой, почти неземной красоты, соразмерности, пришедшей из неумолимо далёкого мира. Грезилось, будто на окрылённой кристаллами изморози спинке трона, высящегося на обломках Нагльфари, громоздится объёмный треугольник, вращающийся меж неисчислимого количества свистящих столбов. Чуть поодаль, и справа и слева, отражаясь в невидимом зеркале, рыскало "животное", похожее на черноногого волка, причудливо изломанная пластика которого напоминала нитчатого паяца, а вместо шеи (наводя на мысль о незаконной случайности принадлежности головы именно этому туловищу) витало синее облако.
   Неожиданно в причудливом ряду, поражая наглостью обыденности, появилась пошлая клоунская маска, расплывающаяся в лживой улыбке. Это было средоточие банальности и пошлости в самом отвратительном их проявлении. До этого я выступал только созерцателем, но теперь как будто получил право действовать. Я протянул руку, и содрал лицемерную оболочку. Но под ней оказалась другая, ещё более приторная. Я стянул и её, и мне открылась "настоящая истина" - выбеленный дождями череп. Что-то заподозрив, я ещё раз протянул руку и это последнее движение души (кажется, именно она заставила меня сделать это) превратило вдруг символ смерти в бутафорию - так, что из-под рывком сползшей тряпки на меня хлынуло море света.
   На следующий вечер температура подскочила до сорока, и ночью мне вызвали "Скорую". С периодически вспыхивающими обострениями я провалялся в больнице два с половиной месяца. Несколько недель я ничего не помнил, периодически приходя в себя и отчаянно сопротивляясь лечебным процедурам. Антибиотики приходилось менять и колоть курсы заново. Врачи ходили с озабоченными лицами, родители дежурили в приёмном покое и, несмотря на дурноту, мне было жалко их до смерти. Я просыпался, пил какие-то лекарства, а вместо врачей и медсестёр в двери заглядывала плетёная старушка с цепочкой бегущих за ней механических велосипедных утят. Они кололи мне разноцветные лекарства, и я впадал в забытьё, пришитый к белой простыне, и сквозь меня проносились рваные полотна реальности. К кровати подходили студенты (у одного из-под белого халата предательски высовывалось коричневое орлиное крыло, которым он опирался на отполированный до блеска костыль) и заполняли историю болезни. Я слышал дрожащий гул сквозь методичную диктовку: "Осмотр врача-интерниста: язык чистый, обложен мятным налётом, Зевс покоен, стоны сердца ритмичные, печень у края пропасти. Дыхание везикулярное, Э-э, клипов нет, живот мягкий, бесполезный. Ds. Ангел недочеловеческий, демо-версия, стадия лёгкой магнификации".
   По вечерам меня уносило в вечность, а вместо меня оставалась маленькая коробочка с таинственным содержимым - сутью и спасением этого мира. Она не трогала никого, пока её не потрясут, но тогда сквозь её ситовидные отверстия выплывала элементарная частица - суэтон - и из её мельтешения складывалась идея нового мира. Она спорила с новой, обретшей совершенно иное значение "гравитацией", складывались в необычных существ, причём эти существа оживали сразу же, как я начинал о них думать. Всё заполнялось ими, их становилось всё больше, они занимали моря и континенты, планеты и межгалактическое пространство и все до одного были похожи на меня. Микрокосм сливался с макрокосмом, вселенная превращалась в забитый живым веществом мешок - очень плотный, затисканный мир, в котором пуще всяких драгоценностей ценилось свободное место. За него отдавали жизни и рушились царства, пелись высокие песни и возводились великие храмы. И даже когда двое влюблённых встречались на перекрёстках своих судеб, вместо соития и последующего рождения нового существа они соединялись, чтобы замыслить убийство - ведь больше всего в том мире ценилось свободное место.
   Потом, когда от тесноты становилось нечем дышать, наступало "время свободы". В это время материя перерабатывалась быстрее, чем росла, теснота бледнела и растворялась, и теперь уже храмы строились из плотного вещества и песни пелись тяжёлым колоннам из дерева и камня, и двое соединялись только для рождения нового существа. Всё это крутилось и перекручивалось, кончалось и начиналось, чтобы через миллионнолетия повториться вновь и я переживал все времена и эпохи, что отпущены каждому живому существу во всех мирах, которые только можно себе вообразить.
   ...После этих кошмаров меня выписали из больницы. Я сидел у окна, наблюдая свой внутренний мир как бы из отполированного морем батискафа, только что вынырнувшего с глубины. Передо мной разворачивались лёгкие пляжные сюжетики. Они были увлекательны, как американские комиксы, но в памяти осталась только честная собачка, похожая на маленькую корову и убедительно зелёноватый кот, с двумя не одинакового размера глазами-окнами. Они внимательно смотрели, как пузатая резиновая обезьяна, далеко высунув язык, ублажала синюю акулу, специально для этого выбросившуюся на песок. На нос обезьянки меланхолически вскарабкивалась розоватая свинка и, взмахнув крылышками, улетала в синее небо. Это явление с незначительными вариациями повторялось несколько раз. Потом "камера" неожиданно наехала на железнодорожную платформу, стоящую посреди степных трав. Туда пытался взнестись гордый конь - на третий раз это ему удалось и он, буйно вскинув голову, провозгласил: "Колбаскл!"
   И тут я понял, почувствовал, что за этими мультяшными героями, живущими у меня в голове, кроется обыкновенный смысл. И смысл этот в том, что человек может любить не только себя. Выйдя за свои пределы он может полюбить ещё кого-то, и если любовь настоящая, этот процесс уже не остановить - он полюбит и зверей и растения, всё живое на Земле, а потом и неживое, планету, галактику, всю вселенную. Суть жизни только в отношении - любви или нелюбви. Против любви стоит любой, кто ненавидит человека - любого, друга или врага. Мне вдруг стало понятно, что мною воспользовались, решив смешать в единый коктейль жидкость любви и пузырьки ненависти. Кто-то просто хочет, чтобы я убил бедного Мобликова. Как будто этого нельзя сделать другими руками. Нет, им были нужны именно они. Инъекции окситоцина не возымели результата и теперь можно толкнуть меня на убийство. Эрбер разыгрывал комбинации, а моя подмена напитков входила и в его план! Как я был наивен и как дико вляпался - как дитя, как пионер, впервые севший играть за одну доску с гроссмейстером! Я чувствовал себя круглым идиотом, понимая, что в этой шахматной партии накрепко застрял в цугцванге, в патовой ситуации, где фигуры противника могут перепахивать поле вдоль и поперёк, твои же - идти только туда и обратно, умножая ошибки и нелепые случайности.
   В этот момент, уловив его панический ужас и почему-то ощутив его как свой собственный, я схватил его за запястья. Время вновь ускорилось - провернувшись вокруг корней, ползущих к мощному дереву, силой инерции мы вылетели наверх и снова сплелись в клубок, гибкие как гимнасты. Он плотно схватил меня за шею, а я принялся отдирать от себя его пальцы. Несколько секунд мы мучительно долго возились, мешая землю, кровь от ран и козьи катышки в одно грязное месиво. Наконец, я отлепил его от себя - как родного брата в единой утробе, которого должен был возненавидеть, чтобы стать собой.
   И тут я понял, что битва окончена. Когда мы, встали, шатаясь и дыша так громко, что закладывало уши, опёрлись о коленки, и поглядели друг на друга исподлобья - всё стало ясно. Всё стало на свои места. Эрбер теперь был не при чём, точнее, все эти финансовые интересы просто отошли на дальний план как эти далёкие синие горы. Рядом высились не такие высокие, но не менее опасные скалы. Да, он хотел убить меня, а я хотел убить его. Несмотря на спасение. Только сил у нас уже не было. Даже, чтобы столкнуть друг друга в эту пропасть. Мы были как дети, которые желают всего самого крайнего, но в силу обстоятельств не могут приблизиться к нему. Наверное, в этом и есть природная смекалка, ведь у детей так сильны чувства, что будь их воля - они давно уничтожили бы друг друга. Отплёвываясь, Шаврик посмотрел на меня, и во взгляде его читалось, что сейчас всё, но вообще - это ещё не конец наших личных счётов.
   Я повернул в сторону моря, он в сторону посёлка, и мы, шатаясь, пошли разными дорогами.
   Меня беспокоило странное предчувствие. Я почему-то знал, что Шаврик, как только появится здесь, подкинет мне какую-нибудь поганку. В полупустом доме ночевать не хотелось. Что мне могла дать Марина, если здесь не было Энни? Как старый неисправимый абрек я снова ринулся в горы, чтобы на этой высокой площадке, где мне никто не будет мешать, разобраться в произошедшем.
   Как только я вышёл к горам с обратной стороны нашей скалы, мне открылась знакомая тропинка. Я направился на своё старое место, где мы когда-то встретились с Томом. На стоянке всё было по-прежнему: одеяло свёрнуто и смирно приютилось под камнем, цвиркали сверчки и пахло травой. Ветер гулял по можжевельнику, касаясь вершин кустарника, принося откуда-то запах моря. Он щекотал ноздри - наверное, тем же воздухом дышали моряки, что везли из дальних походов необыкновенные подарки, пахнущие порохом и запёкшейся кровью туземцев.

ХV

  
   Разбудили меня птицы. У этих созданий предутренние песни настолько просты, что, просыпаясь под их щебетание, чувствуешь себя малышом, которого ждёт обещанное путешествие. Туда, где ни разу не был. Я встал, потянулся, набрав полные лёгкие этого прекрасного воздуха. Окрестности стояли на своих законных местах. Утренняя дымка ещё не рассеялась. Мир, не обращая внимания на прожитый день, стал как бы моложе.
   Море сверкало и переливалось под утренним, едва народившимся солнцем, толстые кипарисы торчали там и сям, а у подножия каменной осыпи карабкалась чья-то маленькая фигурка в красной майке в тёмную точечку. За ней осыпались камни, оставляя небольшие оползни. На краю сознания мой созерцательный "странник" машинально наблюдал за этой "божьей коровкой", с наслаждением смакуя все презрительные оттенки слова "турист". И тут я понял, что узнал её - по светло-голубой косынке. Одета она была в нежаркое - белые шорты и майку. Это было невероятно, но я тут же охладил разрастающееся чувство радости - за ней, можно не сомневаться, топает ненавистный мне довесок, прячась где-нибудь в середине ореховой рощи. Становилось невыносимо жарко. Опять наблюдать свидетельства супружеского счастья и победоносную ухмылку на устах Шаврика... Я уже схватил было рюкзак, и собирался спрыгнуть, как послышался победный крик - меня заметили.
   Взбираясь по камням, она легко, словно горная коза, одолела невысокий подъём в полторы минуты и теперь смотрела таким взглядом, что у меня не хватило духу исчезнуть в прохладных зарослях, как я планировал. Её лицо сияло. Я попытался вызвать в себе хоть какое-нибудь скептическое чувство к ней, но она выпила всю свежесть сегодняшнего утра. Это обезоруживало.
   - Это удача, что я тебя нашла. Хоть Том и оставил схему...
   - Вы... же уехали, - перебил я, безуспешно пытаясь придать голосу насмешливо-иронический оттенок.
   - Как видишь, нет. Ты один?... - она никак не могла успокоить поднимавшуюся от дыхания грудь, - А Маринка где?
   - Она в горы ходить не любит. Ты же знаешь.
   - Тогда пошли!
   На лице её что-то сверкнуло, а я отвернулся в сторону моря, которое, казалось, издавало нестерпимый синий жар. Она же без тени сомнения, что я последую за ней, побежала в сторону высящихся над горизонтом скал. Сколько раз за всё это время, пока я видел или представлял себе их объятия, поцелуи и прочие свидетельства супружеских удовольствий, я клялся, что не заговорю больше с ней. А если придётся, то: "О, Боги, как она пожалеет об этом...". Но обещания стаяли как леденец от слюны голодного мальчика и я... не побежал, нет, не побежал. Но всё же пошёл вслед за ней.
   Удивительно, до какого сумасшествия может дойти человек. И что его может до него довести. Я слушал всякую ерунду о том, что в прошлом году геологи хотели напоить всю область водой из подземных источников, и проводили исследования, измерив потоки и поняв, что реки становятся полноводными только после больших дождей - как раз сейчас, и если повезёт, мы сможем увидеть настоящий подземный водопад, но мне было всё равно, что она говорила и всё равно, что говорил про неё Эрбер и на что намекал Шаврик. Я слушал не слова, я слушал звуки этого благосклонного сейчас ко мне мира, звуки её голоса, и мне было всё равно, о чём она говорит - меня охватывало глупейшее детское ликование - эти прячущиеся за деревьями колокольчики сольвейгской песенки снова перекликались только со мной, и снова всё было на своих местах, и снова жизнь была счастлива и справедлива.
   Наконец, мы достигли потайного места, в полный рост пройдя по скальной кромке шириной в ладонь. Позади нас, в далёкой дымке торчали изрезанные небом скалы, зубчатые гребни втыкались в облака, а уходящая в провал стена была похожа на скомканный, а потом расправленный кусок серой бумаги, на котором начертаны неясные языческие письмена. Углубившись в заросли, мы неожиданно вынырнули на площадку, огороженную казачьим можжевельником - прямо перед нами открылся небольшой тенистый пятачок с зигзагообразной трещиной, зияющей чёрным провалом. В его глубине колодец расширялся и превращался в пещеру - где-то там, в глубине должна была течь река, с едва различимыми клыками камней. Снизу тянуло сыростью и прохладой, но ничего не было видно. "Место для жертвоприношений..." - я услышал её шёпот и краем глаза заметил, как она легла на нагретую наклонную скалу, раскинувшись навстречу солнцу. Может, именно так женщины мечтают отдаться мужчине, и надо было пользоваться моментом, но мне вопреки всем моим прежним желаниям вдруг почему-то стало жутко интересно, что таится там, внутри скал.
   В холодной сырой глубине колодец расширялся, и на самом дне, казалось, что-то поблёскивало. Ходы пещер разветвлялись и петляли, а в одном месте вода просачивалась сквозь горные породы, втекая в море холодными струями. Меня озарило. Да здесь все сонмы мифических существ из детства человечества! Здесь и Индрик-зверь, толкающий подземные воды туда, куда они должны течь: "На нём шорсточка вся земчужная, а копытца у него всё булатные, из ноздрей у него огонь пышет, из ушей у него идёт дым столбом"... и победит он Хумут-Табала и много чего ещё... Но кого здесь точно не было - это того зеркального мерзавца-клоуна, что с самого моего детства забивал истину бурлящими потоками своего тщеславия и жуткой гордыней за умение видеть невидимое для других.
   Энни недолго висела на каменном подоконнике и теперь уже смотрела вверх, на взбитую пену облаков - меня же всё ещё завораживал этот нижний мир, так противоречащий пронизанной синим воздухом дали. Казалось, всплески воды, вовек лишённые солнца, рассказывают о самой важной в жизни тайне, складываясь в незримую слуху мелодию манящей дудочкой крысолова. Энни нетерпеливо ждала, пока я отлипну от края. Она то обрывала лепестки зацветшего не ко времени дерева, то раскачивалась на моём локте словно маятник - видно было, что ей хочется оторвать меня от этой "геологии".
   - Ты как здесь? - бросил я, чтобы отвязаться.
   - Я где-то слышал, что в раю души влюблённых становятся одним ангелом...
   - Нам в рай не попасть. Довески на дно утянут.
   Она с неохотой отвлеклась от созерцания пляшущего в облаках света:
   - Ты понимаешь, что он от тебя не отстанет? Не удалось вчера самому, так он сделает это чужими руками...
   - Да плевать мне. Где они сейчас?
   - В городе. Потом сюда, потом снова туда. В смысле после обеда снова в город. Там выставка-аукцион открывается. Акварель, миниатюры, подлинники... - Она помолчала:
   - А кого, забыла. Нас одних оставляют, - мне показалось, что в её голосе мелькнула потаённая радость.
   Я невольно потянулся к ней, но меня тут же что-то оттолкнуло, как будто магнит вдруг повернули обратной стороной. Что-то мне мешало. Да, я слышал её голос с оттенками нежности, которой не было предела, обонял её запах, но в то же время в памяти моей торчали гнусные эрберовские намёки. Конечно, нельзя давать им веры, но меня всё-таки оскорбляло это. Как будто рядом висит боксёрская груша и мы должны превратиться в бойцов, молотящих этот вонючий мешок с разных сторон - и это был ещё лучший вариант отношений:
   - Ты знаешь, Эрбер...
   - Что Эрбер? - перебила она, как будто зная, о ком я заведу речь, - Умеет дать?
   - Дать-то умеет...
   - У него правило - пока не даст полностью, оплату не требует. Так что ты зря демонизируешь.
   И тут я сдуру решил обойти эту грушу и провести разведку боем.
   - Ты знаешь, что он на голос твоего в совете директоров хотел повлиять? Мной через тебя. Тобой и мной?
   - Я бы так не обобщала.
   - Ты с ним хорошо знакома?
   - Это не твоё дело.
   "Вот так всегда - колотилось у меня в голове, - кажется, дерёшься с врагами, а издеваешься над собой..."
   Я не знал, что сказать. Всё это так глупо... Инстинктивно я сделал отчаянную попытку уйти от поражения.
   - Я вчера...
   - Я знаю про ваш вчерашний бой. Теперь он не остановится.
   - Бой... Так, он теперь получается бой-френд?
   Зря я решил так тупо пошутить. Наша диспозиция поменялась в секунду. Теперь в её голосе сквозило такое, будто за спиной у неё все боги справедливости, понукаемые Гименеем. Она отреагировала отточенной серией с акцентированным ударом в конце:
   - Он мне не бой-френд, а муж. А ты, если хочешь, иди.
   Вот тебе и сказка о цапле и журавле. Я снова инстинктивно потянулся к ней, привычно ослеплённый притяжением её тела, но потерял равновесие и спрыгнул на осыпь. Перебирая ногами, кляня себя за глупость, я осыпал мелкие камешки в сторону островерхих крыш коттеджей высовывающихся из далёкой сосновой рощи. Камешки катились, теряясь за склоном, и может, где-то внизу вызывали организованный камнепад рабочих и крестьян. "Что за бред..., что за детство, ...с революциями покончено, по закону частной собственности, и семья, и ячейка общества, ценности социума непоколебимы! Всё! - чуть не закричал я" Чтобы погасить скорость, набравшуюся под горку, пришлось схватиться за молодую яблоньку. Провернувшись вокруг ствола и, следуя инерции, я не мог не оглянуться на место нашей встречи, не успевшее ещё скрыться за валунами. Там мелькнуло что-то красное. Шапочка на голове незнакомого мне человека! В такое время года никто не носит зимних шапок, а уж мужья любимых жён и подавно. "Маньяк", - вспыхнуло в голове, и со скоростью белки я стал карабкаться обратно - вверх по склону. Камни осыпались и осыпались, я снова ехал вниз и снова карабкался: "...А может, это Шаврик?" "Нет. Это маньяк!" - и настолько быстро заработал ногами, что мысль - "спасу!" - догнала меня уже наверху...
   Энни держала в руках кружку чая с плавающей горкой мороженого. Дымок из кружки свидетельствовал о нешуточном кипятке. "Чай в такую жару!" - возмутило меня. Неподалёку, со стороны гор, поросших травой, чаёвничали два "маньяка" - лет двадцати с небольшим. За то короткое время, пока я носился по наклонной плоскости, они успели достать откуда-то фантастический кусок белоснежного пломбира, подогреть чайник и натянуть тент. Первый был похож на плотный гриб с красной шапкой - сходство усиливалось белым шарфом, напоминавшим воротник испанских грандов. Он так плотно обворачивал загорелую шею и пол-лица, что видны были только глаза, собранные в пучок дреды и выглядывающая из-под шарфа озорная бородка. Второй, напротив, напоминал изнеженного негра-альбиноса, сбежавшего с плантации. Волосы его были светлее кожи, сам он был сухощав как лист папируса. Под блестящими, намазанными чем-то веками прятались по-эстетски светлые глаза с узкими пирамидальными зрачками. "Ну вот, - заканчивал он анекдот про спелеологов, - они и спрашивают: "Мужики, вы что грустите, вершину же покорили, праздновать надо! Это вы вершину покорили, а мы только до дыры забросились."
   После лёгкой вспышки смеха стало заметно, что они похожи на кого-то, кого я давно знаю. Но на кого именно, я понять не мог. Я тупо стоял и смотрел на Энни в непонятном качестве то ли гостя, то ли участника разговора, то ли просто - дерева, и в то же время слушал их разговор и никак не мог его понять. Они же, как будто почувствовав момент, отвлеклись от нас, погрузившись в неведомую игру. Кто они такие? Уж если эти цверги-диггеры подземных гор путешественники, то уж больно витиевато они говорят о своём увлечении...
   - Вот сподобило-то... Тридевятое ещё не отстроили?
   - Как же! Уже к тридесятому подбираются!
   - Вам бы сторожей чуток.
   - Да есть сторожа...
   - В руки по бубну...
   - Да ты что, сосед, прельстить меня хочешь?
   Надо сказать, что если первый обладал обыкновенным, простым и незатейливым, скорее приятным голосом, то второй владел настоящим сокровищем. Похоже, голосовые связки достались ему от всех оперных басов, теноров и дискантов мира вместе взятых. Более того, туда входили и октавы и женские контральто, а кроме того, ещё и несколько птичьих и животных оттенков. Непередаваемо богатый обертонами, голос с лёгкостью модулировал интонации так, что если бы ты не был уверен, что говорит один человек, ты отвернувшись от источника звука ни в жизнь бы не догадался об этом. Вместе с тем, содержание высказываний странным образом гармонировало с этими интонациями так, что казалось, ты находишься в какой-то пьесе, в самой её сердцевине.
   "Сок, сок давай! - чуть не кричал, размахивая руками, первый: "Кто революцию придумал?", "Лень, страх и наглость!". "Идеалисты-романтики, вашу мать!". "Прозакладывали деревеньки, царя застращали, наглецов подсунули. А ты рево-олю-юция!" - перебиваясь монотонным: "...пришёл домой, а она - убитая. Он взял её и съел..." А потом и сам стиль речи менялся, как будто слушателя, как сквозь замочную скважину, выкидывало в иную реальность, в сложную зашифрованную систему координат, где каждая точка и её отношения посредством сложных функций обозначала совсем не то, что казалось - раздваиваясь, умножаясь в геометрической прогрессии или напрочь исчезая из поля зрения. Меня осенило - из театров сбежали актёры, не вписывающиеся в режиссёрскую трактовку, а после собрали свою труппу, которая играет вечно. Но для вечного спектакля, мелькало в голове, никак не хватит одной жизни и, значит, они прыгают из шкуры в шкуру не по прихоти и не по зову профессии, а по праву поиска своей, одной им понятной истины? Ошарашенные происходящим, мы слушали, как они цитировали кого-то из ненаписанных ещё произведений, и меня преследовало ощущение, что подразумевали они совсем не то, что говорили. За их невинной болтовнёй скрывался иной смысл, который понятен только им, с полуслова понимающим друг друга. Казалось, не обращая на нас внимания, они давно уже спорили о какой-то, видимо, древней проблеме, не соглашаясь только в принципиальных мелочах. Признаться, пауза затягивалась.
   Я вслушивался в их фразы, теперь они напоминали выдержки из пословиц и поговорок неизвестного этнографической науке народа: "Добрый конь в хорошую погоду двух лошадок обскачет". Тут же добавлялось со знанием дела: "сбруи не помяв...". Далее со знанием дела обсуждалась фарм-биохимия, где превалировала дремучая даже для меня биотерминология, а в конце неожиданно заключалось "Каждому по свече, да не каждому по лампадке".
   Тут вдруг так же резко, как вспыхнули, они успокаивались и "гриб" монотонно затянул акынскую песенку, явно додумывая слова на ходу. Правой рукой он принялся помешивать в котелке, из которого шёл овощной, необыкновенно вкусный парок. Белый негр забурчал и стал рыться в рюкзаке, а испанский мухомор подсыпал и подсыпал что-то в котелок, мешая аппетитно пахнущее варево. И вдруг меня осенило - они точь-в-точь как молодые Толик и Дитрих - если бы те не повзрослели за это время. Первый - "угрюм-река", второй как Тарик, всё время улыбался, не подавая виду, что весел. И говорили они почти как мы тогда - подобно человеческим приматам, то прыгая по древу беседы, то шелестя листвой, то пробуя червячка, то касаясь сладкого плода красноречия.
   Но всё же это были не они. Ведь не могло нам тогда придти в голову, что авторство не имеет значения. В их же фонтане идей нашлось и предложение нумеровать или шифровать писателей, оставляя только названия произведений - для ориентировки. А когда графоман под кодом, например, 9\16 заслужит - напишет пяток-другой гениальных романов, ему можно вернуть настоящее имя... невыполнимая фантастика.
   Они взглянули на меня с сожалением и всё же с ожиданием, как на новое действующее лицо в пьесе и я почувствовал, что именно сейчас необходимо произнести дежурную формулу знакомства. Одновременно с "красной шапкой" (я так и не понял, это было совпадение или реакция) я протянул руку, с подспудным убеждением будто услышу давно знакомые имена:
   - Здравствуйте!
   - Рыбак, разведчик?... А-а, - протянул и он, пристально взглянув на меня..., - Ры-ыцарь... Без страха и упрёка...
   - Без денег и квартиры, - усмехнувшись, поправил негр-альбинос.
   - Вы турист? - улыбающееся лицо смотрело слишком невинно, и я едва успел сообразить, что вопрос задан неспроста.
   - Да такой же, как и вы... - как-то хрипло ответил я, чуточку ошалев от происходящего.
   Белый негр вдруг нахмурился, встал, выпрямился, будто ему в позвоночник воткнули иглу, слегка наклонил голову и пророкотал оперным басом фагота. (тут он постарался - в звуке слышалось такое нервное томление, настолько пронзительное, что мне показалось, будто в основание мозга меня укусила ледяная блоха):
   - Аз есмь Азра...
   - Не надо... - наклонив голову вниз, тихо, но настойчиво перебил его напарник, - не надо Ваньку валять.
   - Сам ты Ванька. А я Самаэль... - он гордо добавил, - Я с островов.
   Первый буднично протянул мне широкую сухую ладонь, будто зная меня с детства.
   - Это Сэм, а я Енисей, - он пожал плечами, - родина, от того и прозвище, - ладонью приглашая к вкусно пахнущему котелку. И тут я узнал его. Этот дредастый, что понтовался сейчас в этой нелепой красной шапке, именно он спорил с Эрбером, он намеренно сорвался со скалы на красном "Феррари" и именно он не спланировал тогда на место финиша, сделав Лерчика как пацана. Он почувствовал, что я узнал его, и покачал головой как бы намекая, что не хочет говорить об этом эпизоде. Ну не хочет так не хочет. Тоже мне, какая скромность. Зато этот экстремальных дел мастер был не чужд некоторого кулинарного тщеславия. Он осторожно приподнял крышку:
   - Со свежими фруктами и зеленью. Правда, ещё немного галапагосских специй.
   - Возьмите большого синего кита! - ревниво-пафосно перебил Самаэль, - Обваляйте в обсохших галапагосских пингвинах и обжарьте на одном из вулканов Камчатки. За два мезозоя до подачи на стол, посыпьте сушёными мамонтами, полейте растёртым соком двух лимонных рощ или долинной плантацией граната. Приятного пиетета!
   - А мы подумали, что ваша девушка хочет покончить жизнь самоубийством... - как будто не заметив подначки, сказал человек Енисей, - Вот решили побаловать её чайком напоследок. Это просто чай. Для путешественников. ("Во времени." - не удержался Самаэль).
   Говорят, истина прячется за спиной второго собеседника, но в их "артистизме" не было ни капли напыщенности и через полчаса мы уже сидели как добрые друзья, бесцеремонно толкаясь плечами. Энни, не обращая на меня внимания, смеялась, польщённая отсутствием различия по половому признаку, что редко бывает в общении с такой девушкой. В то же время мне показалось, что она здесь с какой-то своей целью.
   - Женщина, - Енисей посмотрел на Энни, неожиданно достав из рюкзака мягкий плюшевый апельсин, и как будто чрезвычайно (хотя и коротко) удивившись самому факту его нахождения в своей сумке, - всегда спасает мужчину и чем он хуже, тем более серьёзный подвиг она этим совершает.
   - Ага, - Самаэль мстительно усмехнулся, - Ещё скажи, что она плохо переносит адовы муки и делает добро от их предчувствия...
   - Вы Арабаджи знаете? - вдруг спросил Енисей, неожиданно обратившись в нашу сторону, - Томалака?
   Глаза обоих тотчас стали серьёзны, хотя Самаэль и тут успел заглянуть в кружку напарника и чуть слышно шепнуть: "А тебе кажется, что ты повар, потому что любишь всё съедобное - как бы оно ни приготовлено... может у тебя и с поэзией так?". Мы с Энни, не слишком желая перебивать их перепалку, всё же чуть ли не одновременно сказали, что не только знаем Тома, но даже живём в его доме. Ребята заметно обрадовались, что нашли, кого хотели. Они встретили Тома у подножия кавказских гор, где он "дал им маршрут и велел, чтобы его не искали и не беспокоились - свой камень он поставил, и нужные распоряжения он уже сделал... Я повторил про себя так не понравившееся мне "распоряжения" с напрашивающимся "последние". Энни думала о том же - она повернулась ко мне, её лицо раскраснелось и покрылось красными пятнами, будто географический атлас - так бывало с ней, когда она сильно расстраивалась. "Нет-нет, что вы! Аляска прекрасный полуостров", - съязвил Самаэль. "Что случилось?", - немо спросил я. Она тихо сказала, что ерунда. Я стал расспрашивать. Сначала она отнекивалась, но потом призналась, что Том говорил, "если уходить - уходить насовсем". И это совсем плохо, что он ушёл.
   Пока Энни допивала чай, я укладывал пакет в рюкзачок, сердито пытаясь найти в его глубине веточку облепихи, сорванную мной по пути. Всё-таки нашёл, вытащил её наружу и попытался всучить Энни. Она с досадой отстранила мою руку, отхлебнула глоток и закрыла глаза, предвкушая следующий, и будто готовясь к нему как к последнему. Тут я спросил, куда она всё-таки дела своего супружника: "Вообще-то, - сказала она, и опять приникла к кружке губами, - Я одна сюда пришла."
   И тут мне почему-то вдруг до такой страсти захотелось уйти с головой в какое-нибудь опасное предприятие, - да вот хоть спуститься в пещеру! - что я рассвирепел.
   И в самом деле, что может со мною случится? Солнечный день слепил. "Жара угнетает нервную систему! Прохлада - лучшее лекарство. К подземному озеру! К реке! К морю!". Однако моя злая бодрость кисло морщилась при осознании того, что у этих ангелов ведь ничего не выпросишь: профпригодность, гордость спелеолога, техника безопасности, блин. Скоро в гроб ложиться, а тебя всё форточки учат закрывать...
   Солнце начинало печь немилосердно. И, будто в насмешку, оставив нас допивать тёплый чай, друзья стали собирать и паковать снаряжение.
   - Да, это те не Мар-Хосар... - доносилось со стороны кустов, где они возились, что-то собирая и сматывая.
   - Сёдня не климатит.
   - Ну вот всегда так! Как песня - так сразу птицелов.
   - А ты не ниже морского дна, не ниже морского дна...
   - Душевный вы человек, Иннокентий Вахтангович! Ножи побросать не хочешь?
   - На Бразилии сочтёмся.
   Тут Сэм вышел из-за куста и посмотрел на меня.
   - Ай! Миша-джан! - отойдя к расщелине, весело крикнул он, - Ты со спелеологией знаком?
   - Конечно! - боясь поверить в удачу, соврал я. Так бывает в молодости - когда старик только пытается взнуздать лошадь, а ты уже успеваешь вскочить на неё и прокатиться три-четыре круга "этаким чёртом". Он как будто угадал моё сокровенное желание.
   Конечно, ни с какой спелеологией я знаком не был, но мне очень хотелось спуститься в тот таинственный мир, который каким-то таинственным образом был связан со всей моей предыдущей жизнью. И, казалось, появился шанс. Наверняка, как бывает в жизни, мне предстояло совершенно не то, что я представлял, но всё равно я страшно желал оказаться внутри ледяной, как мне казалось, горы. "Да ты с ума сошёл!" - донеслось со стороны моря от друга-напарника. Енисей вздохнул, и с некоторым сомнением посмотрел на меня. Наверное, я сделал очень честное и даже в чём-то очень спелеологическое лицо, потому что он вздохнул ещё раз. Странно, но, несмотря на разницу в возрасте, я вдруг почувствовал его воспитателем моего детского сада. Потому что сейчас он видел меня насквозь - вместе с моим непреодолимым желанием увидеть то, что было мне недоступно. "Ладно, - решился он, - Только не дёргайся."
   Я всем своим видом показал, что ужасно спокоен. И вообще, невпервой. Енисей вздохнул:
   - Хоть ты, я погляжу, и ас, давай-ка я тебя всё-таки снаряжу. Смотри, фонарик у меня своенравный. Барахлить стал. Не боишься остаться в темноте?
   Мне пришлось сказать, что не боюсь. Он успокоительно подёргал за карабин, ещё раз окинул меня взглядом, и дал знак напарнику. Свой тонкий ало-белый шарф, оказавшийся необыкновенной длины, он заправил в катушку и нацепил её мне на пояс.
   Спуск был нетрудным, и у меня даже мелькнула мысль что, наверное, можно было бы спуститься и без снаряжения, и даже без веревки, но я тут же оценил предусмотрительность Енисея, который полностью снарядил и страховал меня - неожиданно оскользнувшись, я чуть не загремел в воронку провала, открывшегося слева. Стоило держаться осторожности, присущей пионерам. Я в последний раз посмотрел, на него, оторвался от основания и повис над темнотой. Среди гор, пустынь и вулканических островов эти карстовые пещеры - самые молодые геологические образования, и вот я над этой тёмной таинственной бездной и только фонарик являет мне источник света. Помигав им, я стал спускаться. Кусочек сине-белого пространства, называемого небом, становился всё выше и выше, он уменьшался, превращаясь в овчинку - небольшой лоскуток. И тут я стал чувствовать себя странно - мне показалось, что я не опускаюсь, а поднимаюсь - видимо из-за раскачивания, а, может быть, из-за того, что чем глубже я проникал в пещеру, тем явственнее открывались мне её размеры... и вдруг мне показалось, что в ней нет дна, и вообще - всё выглядело иначе, чем представлялось наверху. Меня распирало от гордости и хотелось петь или хотя бы просто издавать звуки - отражаясь от стен, они могли бы приобрести хрустальные оттенки, и этот мир наполнился бы волшебной музыкой. И тут же мне чудилось, что я потерял вес, будто меня сплавляют сразу по двум рекам и снизу и сверху и нельзя понять где они. Верёвка свободно изгибалась и я парил над бездной по своей воле. Меня мотало от края к краю и по эмоциональному полю и моё отношение к окружающему менялось быстрее чем у наркомана в абстиненции - от горькой обиды до сладостного ликования. Чтобы прибавить определённости, я включил фонарик и... всё очарование исчезло. Вспышки фонаря на сумеречной поверхности высверкивали жёлтокрасочное: "Здесь был Алик". В сердце появилось ощущение чужого, ненужного тебе счастья и я снова почувствовал, что одинок как перст и вишу над бездной, что верёвка, тихонько раскачиваясь, поскрипывает, как поскрипывает повесившийся.
   Енисей вытравливал верёвку медленно и я, раскачиваясь над бездной, не мог определить её размеров - луч не добивал до дна, рассеиваясь в темноте, отражаясь от прозрачных поверхностей. "Андрей, Гена, Миша... " - надписей было так много, что я потерял им счёт. Но постепенно, по мере снижения и уменьшения количества света их становилось всё меньше, а в самом низу просматривалось только неоконченное "Ма..." и как заготовка висело бледное: "Здесь бы...". Фонарик замигал и погас. Я щёлкнул выключателем. Звук гулко отразился от стен и затаился в темноте. Подмывало дёрнуть за верёвку, но что-то остановило - я вдруг почувствовал, что такого путешествия у меня больше не будет. Никогда и нигде. И мне обязательно надо достичь дна, несмотря ни на что.
   Я спускался всё ниже и ниже, меня уносило в переливающуюся неисполненными звуками темноту и мне казалось, что здесь лежат не тайные клады с самоцветными сокровищами, а нечто более могучее и драгоценное. Здесь, в непроявленной глубине, таятся не отдельные знания, здесь было понимание всего сразу - не как продукт человеческого мышления, а как процесс соответствия смыслу жизни. Сейчас мой инстинкт самосохранения, - думал я, - остался наверху, в руках тех, кто освещён солнцем, и стоит им отпустить верёвку или уйти, как все мои переживания, метания и находки, мысли и домыслы, чувства и желания, глубины подсознания и вершины озарений - да даже банальный инстинкт размножения - навсегда останутся на дне этой пещеры. Но всё-таки я доверился им, тем, кто вверху и значит, мне важны не животные инстинкты, а какой-то новый человеческий инстинкт доверия, тот, что поражает именно в человеке, а не в каком-нибудь объевшемся лемминге. Этот инстинкт, это чувство поможет даже в самой сомнительной ситуации, когда мы должны двигаться вперёд, а не вязнуть в дикости и невежестве. Но как идти вперёд, если мы не можем договориться друг с другом? Мы сотни тысяч лет обладаем разумом, но двигаемся вперёд к светлому и так желаемому всеми будущему комариными шажками, все силы тратя на тщетную борьбу за лидерство. Получается, что человек не способен признать другого человека выше себя - он всегда будет спорить с ним. Получается, что только признание себя любимым чадом высшего существа может утешить и обнадёжить его? - текли мысли голове и темнота, окружающая меня со всех сторон как будто служила катализатором для них. Я погружался в эту наполненную пустотой кладовую всё глубже и глубже и, чем дальше я продвигался, тем более обнажались скрытые под толщей породы, тем более становился ясен этот обнажающийся смысл. Тут, только тут, без всей этой вакханалии дневных наслаждений я понимал, что свет особенно ценен, когда его мало, что способность к фантазии, воображение родились от слабости человеческой, но в них заключён и источник силы, поскольку исполнение мечты - всего лишь вопрос времени. Видя сверкающие кристаллы, я ощущал, что Бог - это пространство, а дьявол - время, что одно беспредельно и необъятно, а с другим каждый имеет личные счёты. Что в мире, который состоит сплошь из материи, и в котором нет отдельных, отличных друг от друга сущностей - только пустота между предметами даёт чему-то родиться, появиться, показаться на свет. Эта пустота и есть любовь, любовь, рождающая свободу. Но эта не та пустота, когда "ничего нет", а та, когда всё на свете нужно и необходимо - ведь только любовь умеет вместить в себя всё. И даже эти глупые надписи вместе с осознанием того, что до тебя здесь уже кто-то был. Тут я почувствовал, что достиг дна. Меня окружали каменные натёки, перемежающиеся полосами сухой глины. Я дёрнул верёвку и стал подниматься обратно.
   Когда я выкарабкался на поверхность, вид у меня, наверное, был ошарашенный. Свет солнца обливал меня всеми своими лучами, и я потеряно, почти не видя их, смотрел на Энни и сотоварищей, которые безразлично копошились у палатки, разбирая рюкзаки и сматывая верёвки. И небо, и скалы, и деревья, и сами они были настолько светлы, что мне стало больно глазам, как от того солнечного снега, что я видел в армии, охраняя границу. В тех горах было очень много снега, двухметровый слой лежал до середины июня и новички, попадавшие на заставу в конце весны, вынуждены были носить солнцезащитные очки. У кого их не было, заболевал "снежной слепотой" - через три дня не мог спать, потому что веки болели и чесались, будто в них насыпали песка. Вот и здесь, обыкновенный среднеосвещённый мир слепил меня так, что хотелось закрыть глаза. Меня тянуло обратно, будто я оставил что-то важное там, в наполненной мыслями темноте. В том, потаённом подземном мире вершилось нечто важное, но я знал, что это важное неразрывно связано и напрямую влияет на верхний мир - так, что эти миры не могут друг без друга и именно от этого надо любить и жалеть тех, кто слабее.
   Вскоре я привык к солнечному свету, но мною ещё владела подземная задумчивость. Я привалился к тёплой спине нагретого камня, ребята заваривали очередной экзотический цветочный чай, а Энни смеялась над их проделками. Над моей головой толстая сосновая ветка синими иглами испещряла высокую синеву, а внутри продолжали бродить хаотичные отсветы - даже не мыслей, а их предтеч, предобразов, ещё не вышедших на поверхность, но уже несущих в себе и силу, и волю, и желание. Они летели как обрывки сентябрьской летней паутины, неясные, похожие на амёб, они поглощали тех, кто был меньше и тянулись к большим - вытягивая свои ложноножки для того, чтобы преодолеть и завоевать пространство - для того, чтобы слиться с такими же, похожими на них - став больше и от того увереннее в себе. Из этих конгломератов отпочковывались ростки веры, обещая плоды и новую жизнь, но эту мелкую поросль съедал кислотный дождь сомнений. И самым страшным, самым сверлящим, словно отдалённая зубная боль, в неизбежном будущем грозящая вырасти в катастрофу, выпрастывалось сомнение в истинности самой истины. Есть ли одна, объединяющая всех и вся? Или у каждого своя, под себя заточенная? - вот что потихоньку от всех долбило мне в голову. Ведь если единой правды нет, то нет и смысла. Нет смысла в основной, съедающей львиную долю времени деятельности людей - а люди только и делают, что выясняют отношения между собой. Ведь все разговоры только на это и направлены - все денежные взаимоотношения можно свести к выяснению этого статуса и все псевдолюбовные танцы, все карьерные подпрыгивания или коллекционирование людских привычек, все эти гербарии насекомых - всё можно назвать "выяснением отношений". И тут я понял, что многих из нас обманываются. Если Бога нет, если нет объединяющей людей точки истины, то нет и смысла, нет абсолютно никакого смысла в этом выяснении, тайном или явном, нет никакого смысла и в общении между людьми - они никогда не придут к согласию. Так неужели нам молчать, неужели мы бессмысленны и разрознены как кусочки космической пыли? И единственным верным шагом в жизни является шаг к смерти? Однако чувствовалось, проникало в каждую клетку - жить стоит.
   Самым простым ответом, самой явной причиной этого было ощущение красоты его восприятия - посмотри, вот он, мир, и он сияет и в этом сиянии правда и счастье, что ещё нужно? Верхний мир действительно сиял ярче, чем снег на солнце - он был ослепительно красив. Но этот бьющий в глаза свет мешал мне, я не мог сосредоточиться и все эти листики, птицы, цветы и почки - всё, им рождённое отвлекало меня от главного вывода, который я так хотел, но кажется, не успевал найти - может, для этого нужно было снова достичь полной темноты и одиночества? Но разве полная темнота и одиночество не смерть? В голове метались испуганные светом безумные осколки мысли: "А может тот, кто любит - просто обязан жить и в этом карточный интерес вселенной? Значит, жизнь - это просто долг? Ну а вдруг второй эшелон мира в виде тайного заговора идей начнёт меня рассматривать - а вот вы, дескать, на самом-то деле нам совсем ничего не должны, товарищ. И никакого смысла в вашем существовании нет и все долги мы вам прощаем и правильно было бы, если бы ты просто сорвался с края пропасти и оказался бы внизу на мёртвых камнях, а соперник посмотрел бы на тебя и плюнул. Не нужен? - злился я, - Хорошо... Не нужен я вам? Но я - есть! И с этим даже вы уже ничего не сможете поделать!"
   Окончательно вспомнив свои тетрадные рисунки, я понял, что Мобликов не сможет ничего со мной сделать, потому что тот человек вовсе не срывался с камня, а прыгал - я совершенно отчётливо понял - прыгал, как прыгают в воду опытные ныряльщики, стараясь удивить зрителей сальто особой красоты.
   После инструктажа перед нашим "отрядом", куда мы с Энни влились естественно, как выразился Самаэль, "словно лекарство в молоко", была поставлена задача, найти ещё один вход в пещеру в ближайшей доступности. Почему и зачем - обещался удивительный сюрприз. Однако, несмотря на оптимистичные прогнозы, миссия успехом не увенчалась. Мы обследовали все закоулки скал и хотели уже возвращаться обратно, но Енисей и Энни настаивали на продолжении. Они как будто что-то знали, но на расспросы не отвечали, твердя, что надо ещё поискать. "Что поискать?" - недоумевали мы с Сэмом. "Выход", - коротко ответил Енисей, не глядя ни на кого. "Какой выход?", - вопросили мы. "Который вход", - мрачно отрезал он. Однако никакого ни выхода, ни входа мы не нашли, куда только не тыкаясь и даже откапывая подозрительные места. Через час взмокший на солнце Енисей скомандовал сворачиваться.
   И тут, неподалёку раздался радостный крик Энни, которая случайно, отйдя совершить необходимое, обнаружила лаз. Мы поспешили к ней. Это была совсем другая пещера. Почти параллельно поверхности шёл небольшой приземистый ход, который, то сужаясь, то расширяясь, привёл нас к колодцу со стенами, облепленными тёмными гроздьями летучих мышей. Некоторые из них, свисая с потолка тёмными живыми каплями, казалось мне, подрагивали от холода. Енисей вытравил верёвку и наконец, все мы оказались в тесном проёме, на дне этого поначалу неглубокого геологического образования. Теперь Енисей шёл первым, за ним Самаэль, потом Энни, я замыкал нашу кавалькаду. Продвигались мы медленно, обследуя боковые ответвления и часто останавливаясь, иногда вжимаясь друг другу в спины, иногда растягиваясь и почти теряя из виду авангард. Через несколько часов появилась сочащаяся вода, а через несколько минут она превратилась в полноценную подземную реку. Скоро и суши не осталось, и мы продолжали путь по колено, а потом и по пояс в тёмной блестящей жиже. Енисей предупредил нас об опасности неожиданного провала и мы привязались ещё одним контрольным фалом. Тут я услышал голос Энни. Он звучал не очень чётко, акустика была совсем не как тогда, в ванной комнате, да и вместо белого кафеля над нами нависали стены со стекающей с них влагой.
   - Знаешь, - вполголоса шепнула она, - я пришла сюда, чтобы увидеть тебя в последний раз.
   - Почему?
   - Он не упустит случая.
   - Ты о чём?
   - Жизнь тебе не повредит.
   Я не видел её лица, но меня возмутила такая забота о моём "благополучии". Да кто они такие? Меня захлестнула волна возмущения и я готовился ответить ей как следует, но идущие впереди по грудь в воде Сэм и Енисей вдруг остановились как вкопанные. Мы по инерции уткнулись в них как вагоны в тепловоз. Дальше хода не было. Река утыкалась в породу и шла под ней узким лазом. Вариантов не оставалось. Самаэль и Енисей глухо переговаривались друг с другом. Я почти не слушал их, размышляя, к чему это Энни стоит прямо у меня за спиной и высвечивает ручным фонариком замысловатые картинки, похожие на слова? Что это за слова? Да пусть хоть кто, хоть Эрбер, хоть Шаврик, хоть чёрт собачий, да с чего она взяла, что жизнь без неё мне нужна? Тем временем от друзей-спелеологов доносилось "...до выхода не меньше тридцати. Схема верная. А течение... Ты его видишь... а вдруг дальше расширится... а вдруг нет... за ребризером..." Я стоял ближе всего к провалу. Да, в бассейне я никогда не мог преодолеть больше двадцати метров. Но тут вдруг мне стало так невыносимо от её слов, что я понял - единственное спасение - нырнуть в этот омут. Назад, в сторону Энни, в сторону "последней встречи", у меня пути нет. Я отцепился, бросил конец шарфа в руки Энни и плюхнулся в воду. Она не обожгла холодом, иллюзия разгорячённой поверхности подвела меня. Зато фонарик Енисея хорошо бил сквозь незамутнённую толщу этого подземно-водного мира. Я втиснулся в узкий лаз, касаясь стен руками. Всё хорошо, всё будет хорошо. Прошёл пять метров. Десять. Тоннель как рукотворный, не увеличивался и не уменьшался, держа постоянную ширину. Я продвигался вперёд, ощущая, как бьётся пульс в пределах моего черепа, так же отражаясь от его стен, как луч фонаря от этой водной тюрьмы. Но вот фонарь, как и предсказывал мой попутчик, мигнул и погас. Чтобы не запаниковать, я старался мыслить точно и размеренно: ненадёжная техника, мать её, но ведь я могу двигаться на ощупь, тем более, что стены, в конце концов, почти сошлись. Но привыкнув к темноте, я понял, что что-то подсвечивает сзади. Обернувшись, я понял, змеёй вьётся мой фосфоресцирующий ало-белый хвост. И всё равно, назад пути нет. Вскоре это стало очевидным. Течение усиливалось. Стало ощущаться кислородное голодание. А если впереди нет выхода, нет ничего? - мелькнула предательская мысль. Я знал, что таких мыслей допускать нельзя, но на краю сознания бесновались хвостики паники. И паниковать было от чего. В горло сладковатой струёй, вползло желание вдохнуть, но и сверху и снизу скалы, а меж ними плотный мир, сплошной жидкий субстрат, от которого нет спасения. Не любовь мне теперь нужна, а свобода, воздуха, воздуха, вашу мать, вот что мне нужно! Я едва удерживал свои мысли на коротком поводке. Развернуться и назад! Нет, назад поздно, при развороте потеряю драгоценные секунды, а ещё вся та дорога, что уже прошёл. Нет, он должен быть впереди, должен. Кислородный голод разрастался, заполняя собой всю голову и тело. Неужто пропаду ни за грош? И мысли и надежды и стремления... Обида заливала душу едким ручейком. Нет впереди ничего. Только тупик и бесконечность, что, по сути, одно и то же. Конец и начало, лента и ножницы. Я зримо чувствовал, что две медные пластины древней безразличной старухи на службе у хроноса, сейчас сомкнутся, перерезая эту ленту и я никогда не почувствую ни конца, ни начала, потому что в небытие нет ни конца, ни начала, ни конечности, ни бесконечности... Нет, нет, несмотря на это, несмотря на любое отсутствие логики и надежды, надо идти туда куда наметил. И тут впереди забрезжил свет. Выход! Почти теряя сознание, я сделал три отчаянных толчка, и меня выбросило на поверхность.
   Воздух, вот настоящее счастье жизни, и свобода и любовь вместе взятые. Если бы наступила ночь, я бы ничего не увидел, если бы я повернул назад, я бы утонул. Но я жив! Жив! Я ликовал и плакал, как тогда, на побережье, но сейчас это были не слёзы одиночества, а слёзы победы и счастья. Плевать, что "мужчины не плачут" и древние герои плакали, когда побеждали. И будущие тоже будут плакать, да здравствует море, да здравствует жизнь! Я дёрнул за красивый шарф и зримо представил, что хоть кто-нибудь там, на том конце вздохнул с облегчением. Через минуту рядом со мной появился Самаэль. Потом Энни с кислородным баллончиком, а через полминуты и Енисей.
   - Ты совершенный безумец. Ты знаешь, что у тебя не было шансов? - качал головой Самаэль.
   - Зато он почувствовал, как рождаются заново. - Енисей дышал ровно, как будто минута без воздуха не имела для него значения. Энни смотрела на меня совсем другими глазами. Там впервые сквозило уважение. И даже восхищение. И тут я впервые почувствовал, что мне это не так важно. И даже немного всё равно.
   Сэм, прикрыв глаза от садящегося солнца, стал высматривать что-то на горизонте. Потом достал бинокль и передал мне, указав направления взгляда. Я навёл окуляры в ту сторону и заметил маленькую, почти игрушечную отсюда яхту. Отпечатавшись на красном, наполовину погрузившемся в море закатном солнце чёрным чеканным силуэтом, она продвигалась в нашу сторону.
   - Удачно припарковались? - подмигнул Сэм.
   Оказалось, друзья заранее продумали маршрут. Поручив судно товарищу, они давно уже решили выйти к морю "сквозь" скалы. Но до той поры, пока они не встретили Тома, который убедил их, что есть такой лаз, это было невозможно. Вынырнуть из моря под нужной скалой, пронизав землю, им показалось весело. Я вспомнил своё отчаяние под земельною водой, и спросил, входило ли в их планы моё погружение?
   - Никогда не знаешь, кто откроет новый маршрут, - Енисей упаковывал снаряжение в прорезиненный мешок, - Мы ж знали о нём только приблизительно. Но Том сказал, что вы нам обязательно поможете. А мы вам, - не очень понятно заключил он.
   Переодевшись и свернув снаряжение, мы расположились небольшим бивуаком у скал. Тут друзья поведали нам, что могут взять нас с собой, потому что вернуться к точке отправления гораздо удобнее по морю, спрямив длинную дугу сухопутья.
   Вечер был коротким и друзья, проводив впечатления дня коротенькой перепалкой, почти тотчас захрапели. Енисей рокотал низко и коротко как тепловозный дизель, Самаэль вторил ему длинным и тонким свистком паровоза. Мы улыбнулись этому дуэту и ушли на дальний конец косы, так далеко, что костерок скрылся за валунами, виднеясь лишь небольшими искорками, уносящимися в космическую черноту.
   С неба спустилась зернистая южная ночь. В самой своей середине она была так густа, что, казалось, её можно намазывать на толстые ломти луны и есть, запивая искристым морским коктейлем. Мы разделись догола и молча опустились в тёплое морское какао. Луна лежала на бездонном бархатном покрывале бледной светящейся отмелью, и море никак не могло на неё надышаться. Планктон "зажигал" вовсю, сегодня он отмечал новогодний летний праздник, нарочно скапливаясь в тех местах, куда мы направляли свои тела. В этих мириадах малых организмов, вспыхивающих звёздами можно было плыть вечно, словно Одиссей, убаюканный в веках и воспоминаниях,- протекая сквозь мягкую ткань времени, всё исчезало, проплывая сквозь сожаление о возможном счастье и благодарность о прошедшей радости - всё это растворялось, не оставляя и следа в лунных отблесках. Море светилось и делало нас одним целым, и это не стоило ни слов, ни объяснений - надо только быть там, где становишься ближе.
   Мы вышли, обвернулись в полотенца, и молча сидели на берегу, вслушиваясь в прибой, потом по-пионерски поцеловались и молча вернулись к палатке. Осторожно подвинув спелеологов, обнялись и заснули, прижавшись друг к другу как дети, храня воспоминание об этой самой красивой в нашей жизни ночи.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   ХVI
  
  
   Свет расширялся и рос. Он становился огромным, он занимал собой всё полотно неба, и не было от него спасения. Солнце перевалило огромную, возвышающуюся над нами скалу, и всю свою жаркую силу направило на левый угол палатки, куда мы скатились за ночь.
   Проснувшись от хлопающего тента, я открыл глаза. Со стороны моря к нам шла яхта. Она была прекрасна. Она блистала в лучах едва родившегося светила, и слово "красавица" было для неё бы просто унижением. На борту серебристо переливалось "Бразилия", обещая экзотику далёких южных стран и неведомые приключения. Мне почудилось, что вот-вот с борта свесится какая-нибудь загорелая матросская рожа и, смачно выругавшись, вставит что-нибудь про клюз и бейдевинд. Но яхта продефилировала недоступной морской принцессой и скрылась в сверкающих бликах. Разбудив Энни, я растолкал спелеологов. Они открыли нам, что уже связались с товарищем ночью. Он бросит якорь неподалёку и, оставив судно, тотчас сообщит нам. Так и случилось. Но не успели мы умыться, как Енисей и Самаэль, схватив свои зелёно-голубые парапланы, унеслись на склон и стартовав оттуда, поднялись так близко к солнцу, что на них больно было смотреть.
   Через полчаса мы уже загорали на лёгком судне класса "Ореn 800". Яхта пахла деревом тиковой палубы, не успевшей затоптаться после ремонта, и вся её стремительная прелесть была естественна как невинность для тринадцатилетней девушки. Быстрый её ход, почти в пятнадцать узлов, напоминал полёт птицы, и море с радостью признавало её. Проворачиваясь дикими изгибами, перед нами расстилалась языческая красота побережья - из-за разросшейся зелени почти не было видно человеческого жилья, края крыш боязливо выглядывали из-за деревьев, а вскоре и вовсе исчезли - бухта выглядела девственно, как и тысячу лет назад. Там и сям вспыхивали розовые кусты олеандров, свечки кипарисов захлёстывало волнами растекающихся сосновых боров, а на особо почётных местах росли скальные дубы-патриархи, жившие ещё с тех времён, когда в бухту вплывали расписные триремы древних мореплавателей. Из-за каждого нового поворота побережья средневековыми удальцами выскакивали всё новые и новые каменные громадины, вызывающие уважение своей крутизной, а прилепившиеся к кручам кусты были похожи на средневековых Робин Гудов, приноравливавшихся прыгнуть на расплодившихся шерифов, что проезжали под ними на своих железных гудящих повозках. Раскидистые сосны, взвешивающие на своих мохнатых ладонях новогодние шишки, добавляли молитвенного духа этой разбойничьей идиллии и, казалось, что действительно, всё только начинается.
   Вчетвером мы умостились на кормовых рундуках. Енисей чинил какой-то морской прибор, Самаэль в проёме каюты читал древнюю толстую книгу, сидя за причудливым малахитовым столиком. Он важно сообщил, что на борту судна нам надо звать его Птолемеем и никак иначе. Иначе, не сойти ему с этого места, как он... Енисей, почувствовав мой взгляд, махнул головой в сторону Самаэля, и в этом ироническом жесте сквозило снисхождение к увлёкшемуся игрушкой ребёнку. Самаэль же, выскочив к нам и напялив на брови немыслимо пёстрый головной убор из перьев экзотических птиц, уже играл ацтекского индейского бога, походя на цветастую чудную птицу, присевшую отдохнуть на плавучем островке посреди моря. Он цеплялся за канаты и леера, и, отклоняясь из стороны в сторону, помахивал тетрадкой с вырванными страницами. "Книга о красавицах и снах", виднелось на обложке.
   Он явно наслаждался своим чудесным голосом, потерявшим звучность в пещере и вновь обретшим силу и заигравшим обертонами, как только он ступил на палубу.
   - Красавица - хорошо вооружённое войско, мир - плацдарм, который надо завоевать. Что такое любовная победа? То же завоевание государства. Стратегия завоевания едина - будь то женщина, лакомый полуостров или сердца людей. Душу же завоевать невозможно, ибо душа свободна и принадлежит не нам, - понизил он тон, обращаясь к "партеру".
   - Рецепт победы един! - он вновь театрально возвысил голос, - И великий Искендер показал нам это. Что за рецепт? Уверенность в собственных силах! "Только и всего, - говорила его мимика - мол, как это вы не знали?"
   - Открытие Америк, - патетично продолжил Самаэль, - Даётся ощущением правоты. Вера есть щит. Копиё - искусство, в котором сочетаются труд, талант и мастерство. Талант перерастает в мастерство через труд, и обе режущие кромки сходятся в сверкающем на солнце острие...
   - Самое худшее - это осаждать крепости, говорил великий стратег. Красавица, - он покосился в свой талмуд, - та же крепость, вода в которой ничуть не лучше чем в окружающих её лесах, а от долгой осады порой совсем застоялась... хм... Нет, это не то... А, вот! Написание книги, (он снова перевёл взгляд на Енисея) - то же сражение. Но здесь поле битвы - человеческие умы. Вот о чём говорил У-цзы. Рассмотрим же его тактические предпочтения. (Птолемей встал и принялся прохаживаться перед Енисеем, словно учитель перед несмышленым птенцом. Енисей сидел смирно, но, судя по его бровям, только природное спокойствие не даёт ему рассмеяться, и он только слабо улыбался в ответ на педагогические потуги соратника).
   - Не-ет... Ты меня не путай, - водил Самаэль волосатым пальцем, явно кого-то изображая, - У меня схема устойчивая как гироскоп. Я знаю, почему грешно убийство - и для людей и лично для себя. Я знаю, куда мне идти. Я это уже решил и чтобы мне твоим словам поверить, надо тебя прежде тебя полюбить, а это... сам понимаешь... Вот ты говоришь о справедливости. Но если (он сделал паузу, и потом говорил со значительными паузами в важных местах) ты убил человека - в тебе нарушается принцип справедливости. Здесь ты как уравновешенные весы, с которых одну гирю сняли. Вторая половина - бац! Подпрыгнула и на пол. Ты же понимаешь, что для тебя это деяние необратимо: воскресить ты его уже не сможешь, да и никакого права лишать жизни не было. Психических ресурсов жизни у убийцы уже нет. Потому что он вторгнулся в реальность, а она свята. Так же блядство. Ты что думаешь, что не надо трахаться направо и налево, просто "потому что"? Не надо трахаться, потому что дети от этого получаются! И дети эти растут в безотцовщине - нужда, воровство-убийство. Замкнулось. В мире зла стало больше.
   - А сейчас совокупляются только ради детей, да-а... - иронически подпел ему Енисей.
   - Не ёрничай, дядя, не для детей блудят, правильно говоришь. Но естество-то моё и не понимает, в чём грех - если любишь. А ты понимаешь?
   - И я не понимаю, - Енисей вздохнул. - Он один всё понимает. Но думаю так - если люди друг друга любят, всё между ними правильно.
   Энни затихла как суслик в руках опытного биолога. Мне показалось, что где-то я это уже слышал. Да, похоже, я сейчас как второстепенное лицо из свиты Гамлета, смотрел на представление, не имея понятия о его скрытых смыслах. Они начинали новую тему без всякой связи с предыдущей, однако я знал, точно был уверен, что эта связь есть.
   - Свобода это власть. Но власть это вечная победа. Есть ли здесь место выбору?
   - Любая победа есть победа над временем, - подхватывал Самаэль, - и посему средства ведения войны по старинке неуместны. Ни секс, ни наркотики, ни рок-н-ролл уже не помогут. Время и пространство неразделимы. Нет-нет, не надо иронизировать... Вот послушайте историю. Как-то я приехал к старой своей сопернице, (он глянул на Энни) которая отняла у меня мир. Н-да, я всё-таки к ней приехал. Наши отношения были прелюбопытны, хотя это и не ваше дело. Я, например, никогда не жалел потерянного, потому что моментально приобретал новое. К тому же даже в отнятом у тебя царстве всегда остаётся одна, но беззаветная любовь, которая возвращается к тебе, чтобы ни случилось. Любовь, которая не ревнует и не злится по поводу твоих нынешних побед... Настоящая. Итак, я приехал к царице этой прекрасной бухты, когда-то бывшей моей, и в знак почтения она сделала мне педикюр. Точнее, было не так (он замахал руками, как будто отгоняя неверное начало). Вначале она обвинила меня в пошлости, укорив, что в наборе моих благовоний не нашлось достойного аромата. Этот уксус я парировал новым рецептом туалетной воды, о существовании которой ей пришлось спрашивать у интернетных мудрецов. Те, почесав бороды, признали, что это заморское средство, и они только краем уха слышали о его удивительной целебности. Открыть этот рецепт мечтали многие поколения алхимиков. Уж после такого ей просто пришлось оказать мне почести. Хотя, надо признаться, делала она это с удовольствием и умело. В ответ я вопросил её - не хочет ли она принять под начало ещё одно царство? Зная, что я никогда не возвращаюсь к старому, она не боялась узурпации с моей стороны, к тому ж будучи уверенной, что с властью у меня всё в порядке. Но всё ж она замешкалась с ответом. Я недоумевал, почему. Наконец, я догадался: "Это из-за твоих подданных?" - спросил я. Она кивнула. Ну что ж, тогда может быть, кто-то из твоих фрейлин, светящихся молодостью и красотой, хочет стать наместницей нового царства?
   Он с удовольствием откашлялся.
   - Я обвёл глазами её окружение. Каждая из претенденток была достойна, но мне больше всего понравилась рыженькая кудряшка, прелестью схожая с молодой горянкой, скачущей по камням с холодным кувшином. Она так мило засмущалась, особенно после того, как я стал делать вид, что нашёптываю ей что-то в ухо. "Что ты говоришь ей?" - Шутливо, но с оттенком хозяйской ревности переспросила правительница. - "Я тоже хочу услышать это!" Я сказал, что рассказывал о краях, где есть миры в десятки раз больше нашего, но не по размеру, а по качеству, как если бы кто-то сравнил нору лиса с прекрасно отстроенным дворцом или разрушенную нашествием гуннов саклю бедняка с чёрным Тадж-Махалом...
   Тут он прервал свой монолог, с усмешкой взглянул на Енисея и низким басом, поставленным басом, как будто в большой медный котёл, пророкотал: "Брахман есть жизнь. Брахман есть наслаждение. Брахман есть пустота... Наслаждение, воистину, то же, что пустота. Пустота, воистину, то же, что наслаждение".
   - Да-да, красота это лишь самонаслаждение, - он с вызовом посмотрел в сторону своего друга-соперника, видимо, стараясь вызвать его на старый спор, но тот был настроен более чем миролюбиво и насмешливо вертел в руке игральный кубик.
   И тут Энни, поджав губы, ни с того ни с сего напала на него:
   - А почему ты в баре появился в какой-то странной одежде? Ты представитель церкви? Какая у вас церковь?
   Енисей улыбнулся, а Самаэль вспыхнул от радости, потом надулся и без тени иронии и даже с оттенком важности сообщил:
   - Свободы и любви.
   Енисей поморщился.
   - Свободной любви? - переспросила Энни.
   - Нет. Свободы и любви.
   Я вспомнил мёртвого Бориса.
   - А чья это яхта? За сколько вы её купили? - спросила вдруг Энни.
   - Какая разница, - включился я, намекая, что этот денежный вопрос может быть, не очень уместен.
   Но Енисей ответил без затей.
   - Яхта Бывшева. Точнее, была. Он нам её подарил.
   - Продал подешевле?
   - Подарил, - просто ответил Енисей.
   - Как можно подарить яхту?
   - Откровенно.
   - Да, - добавил Самаэль, - Скрывать-то нечего...
   Энни поскучнела, а Енисей с Самаэлем разговорились о каком-то общем знакомом, который подарил им ещё и навигатор. Они говорили долго, и у меня возникло впечатление, что Самаэль знает полмира. Енисей же знал вторую половину, которую не знал Самаэль. В отличие от Енисея, того это задевало, и он старался делать вид, что вполне осведомлён и о чужой, неведомой ему половине. Когда же Енисей спросил о ком-то, Самаэль торжествующе удивился:
   - Как? Ты не знаешь этого хранителя алмазов?
   В самом начале знакомства Марина вытянула Мобликова на откровенность, спросив, как он относится к красоте Энни - к тому, что на неё многие мужчины и женщины обращают внимание. Не боится ли он этого? Мобликов ответил самоуверенно и по-восточному витиевато: "Что с того, что алмаз сверкает всеми гранями. Всё равно алмаз мой..."
   - А мне один деятель говорил, что красота возникает от прикосновения хаоса к порядку.
   - Деятель? - заинтересовался Самаэль.
   И тут, несмотря на недавность нашего знакомства, мною овладело ощущение, будто я знаком с ними тысячу лет и Енисей прекрасно посвящён в мои переживания. Я тряхнул головой, чтобы избавиться от наваждения, но оно не прошло. Тут Энни попросила проводить её на палубу, и потом оставить там, позволив побыть одной. Её мечтой было постоять а ля Титаник на носу судна, чтобы впереди - только море, а над головой - только небо. Самаэль отвёл её, объяснил за что держаться, чтобы не упасть, и тут же вернулся.
   - Так что это за деятель?
   Я коротко рассказал им об Эрбере. Вдруг они его знают? Енисей нахмурился, Самаэль захохотал. Он смеялся так долго и однообразно, что мне стало не по себе. Я понял, что они знакомы и с Эрбером. И это действительно было так.
   Путать красоту и эффект Лерчик стал ещё тогда, когда они, начинающие биохимики, работали вместе в одной лаборатории. Талант у него был, но потом он транформировался в другие сферы, они запнулись, потом какие-то бизнес-махинации и он ненадолго сел. Но скоро вышел. Или его вытащили. Его социальный интеллект, согласно закону природы, закону экономии средств, проще было применить в интригах - так легче получить гранты. Он мог, вполне мог, но в науке не достиг особенных успехов. Большинство идей оригинальных препаратов разработано другими. А он теперь предпочитает социальные дженерики...
   И тут я выложил им всю мою историю. Они слушали внимательно, а, выслушав, посерьёзнели:
   - Ну правильно, всё сходится. Сначала он два года следил и плёл сети, потом принюхался воочию, потом вознамерился убрать соперника чужими руками.
   - Тонко вёл...
   - ...а когда и охмурить не получилось, заставил их биться. Мол, кто победит, тот и виноват.
   - А ничего, что я здесь стою, - стало немного обидно, что обо мне говорят в третьем лице.
   - Прости. Просто это существо давно уже... впрочем, в своём ключе. Ты бы от него подальше.
   - Да я и так вроде теперь не близко. Так чего же он добивался?
   - Он же тебе признался. Голоса в совете фармкомпании. Ты знаешь, какой у них мировой оборот? У-у... А голос твоего визави решал всё. Никто его не нанимал, это его инициатива. Любитель поинтриговать, любитель поманипулировать. Видел его шоу-шэ? Бесконечные шахматы.
   - Но причём здесь мы с Энни?
   - Сначала он ухватился за вашу связь, понадеявшись через тебя влиять на Энни, это легко, а через неё на него, это тоже нетрудно. Но заноза была в том, что один маленький бонус из побочных эффектов очень ей приглянулся, и он пообещал его. Ещё раньше, чем по-настоящему начал с тобой. И ей надо было выбирать.
   Он отвернулся, вглядываясь в небо над горизонтом.
   - А потом ваши отношения стали слишком непредсказуемы, как поворот шахматной доски в то время, когда он уже разыграл комбинацию. Но раньше этот поворот, этот ресурс был ему нужен для разрушения чужих комбинаций. А тут у него самого всё рушится. Кому это понравится? Вообще Лерчик больше путаник, чем композитор. Что и требовалось доказать, - посмотрел он на Самаэля.
   - Мне было просто любопытно, - встрепенулся тот, - Что касается его кинематографии, разве не интересна биохимия как искусство? Он сломал иные жизни, но достиг цели - вызвать в слушателе полный спектр эмоций - от заинтересованности до отвращения. Ждём великого кино.
   - Ну да, он вознамерился ещё и зафиксировать свои великие интриги. Маккиавелли, блин, и Нарцисс в одном флаконе. Понимаешь, эмоция это форма, - стал объяснять Енисей, заметив моё недоумение, - При наложении нужного ему содержания она даёт монументальные возможности для последующего монтажа...
   Самаэль вмешался:
   - Да он просто киноаппарат, который крутит кадры жизни, твоей, моей, всякой...
   - Инстинкт самосохранения, запас выживания, закольцованная схема подкрепления удовольствием с обратной связью...
   - ...и всё это, особенно пропущенное через эксгибиционизм, делает продукт особенно гадким.
   - Но пройдёт на экране на ура...
   - Ну ладно, ладно - возмущённо продолжал Енисей, - пусть люди занимаются грязью, пусть обмазывают себя глиной и испражнениями, но подменять понятия, говорить, что чёрное это серое, а серое "почти искрится" и получать за это славу и аплодисменты? Возомнил себя чёрт знает кем,
   - Не стоит разговора, - подытожил Сэм.
   Я понял только, что Мобликов и Эрбер словно две стороны одной монеты, близнецы, между которых попала Энни. Но я её спасу. "Спасёт чистый", - усмехнулся Самаэль. Я пламенно продолжал: "Их конёк власть, а добиваются они её с помощью страха и голода. И штука вовсе не в науке, она всегда изобретает что-то новое, штука в том, кто именно этим пользуется. Ведь если самую красивую идею воплотить в самую красивую форму, но с помощью этого прекрасного создания будут манипулировать людьми, ничего красивого от этой идеи не остаётся..." Они смотрели на меня, как мне показалось, с сожалением...
   Вскоре мы вышли наверх, а после пятичасового чая, Самаэль и Енисей оставили нас на рундуке наслаждаться начинающимся закатом, сами же ушли вниз, в каюту. Помнилось, что вот-вот они снова сядут на своего конька и снова начнётся перепрятывания стилей и направлений, мешанина истории ацтеков с историей петровских времён, а культов тольтеков со старообрядческими обычаями. Однако сегодня они были проще, то ли закатное море охладило их пыл или просто продолжали тему, но уже не было слышно ни лихого переброса реальности через бедро, ни изощрённой игры со словом. Они были более деловиты и сосредоточены, и... упорядоченнее, что ли. Сквозь боковые иллюминаторы доносилось:
   - Пустота, говоришь... нет, просто любить они не могут. Не умеют. Всё, что они принимают за любовь только тоска по любви. И вой по поводу ущемлённости полом. Что такое любовь?
   - Поэзия...
   - Поэзия - обыкновенная мысль, - лениво парировал Енисей, - Возбуждение мыслью, остроумный разряд в пустоте. Идеал поэтов - внешняя красота и, по большому счёту, к смертным все они относятся сугубо утилитарно - в зависимости от того, насколько ты соответствуешь идеалу. Все, это все - поэты, художники...
   - А музыка...
   - Музыкантом мнит себя всякий болван, отдавший десять лет гаммам и этюдам плюс имеющий слух. Почему-то мы не называем художником или писателем всякого, кто взял в руки карандаш! Музыка-ант! Музыка - искусство физиологическое...
   - Это правильно, - успокаивался Енисей, - Самое физиологическое. Поэтому музыка это не голос счастья, а голос любви. А музыкант, музыкант...
   В рубке послышалась морзянка.
   - Музыкант, - наконец, произнёс он, - это судьба.
   Их разговор лениво тянулся, мы лениво слушали, Энни куталась в плед, а я наслаждался тем, что рядом с ней и нам никто не мешает... Наконец, я, задремал в навесном креслице, прислонившись к ней, а когда очнулся, всё переменилось. Небо стало багровым, густые фиолетовые тучи оккупировали восточный край горизонта. Братья-спелеологи умолкли. Опять комедию ломают, сонно протянула Энни. Но что-то было не так. Я встал и распахнул дверцу в рубку. Мореходы вперились в суперхайтечный навигационный прибор, осциллирующий завихрениями.
   - Судя по схеме, через минуту начнётся, - озабоченно произнёс Енисей.
   - Что начнётся?
   Самаэль уже торчал на палубе и возился с мачтой. Похоже, его не устраивало, что она стояла прямо.
   - Шквал, - неохотно пояснил Енисей.
   Воздух был недвижим и не верилось ни в какие катаклизмы. Однако не прошло и минуты, как погода стала стремительно меняться. И вот уже небо затягивает косматым одеялом и ветер крепчает с каждой минутой, как будто хочет доказать свои прежние, изначальные власть и могущество, не ослабевшие за тот миг, пока на планете правил человек.
   Через минуту грянула настоящая гроза - с ослепительно-синими молниями и штормовыми волнами, похожими на сине-белого жирафа, под мокрой шкурой которого вздымались огромные мускулы. В открытый иллюминатор тугими порывами заносило снопы брызг, судёнышко швыряло с волны на волну. Енисей отстранил Самаэля и впился в штурвал, как будто хотел рассмотреть, кто это там дует из-за горизонта, заставляя нас то взлетать на гибельный восторг гребня волны, то, вызывая предательский холодок в животе, низвергаться в кипящую пропасть. Енисей выворачивал штурвал, прислушиваясь к рычащему из наушников сложному ритмическому рисунку. Энни забилась в угол койки, надев наушники, которые спасали её от рёва и свиста ветра, неутомимый Самаэль то убегал на палубу, то возвращался и падал на койку напротив, я же, вцепившись в какую-то рукоятку, оставался рядом с капитаном.
   - А как ты там оказался? - напомнил я ему про ресторан, когда Енисей взглянул на меня, немного приноровившись к шторму:
   - У нас с ним давние счёты... Да ладно я. Ты-то что? - усмехнулся он, - Провёл?
   - Что провёл?
   - Эксперимент над собой...
   Я молчал. Вместе с грозой и волнением Енисей стал как будто жёстче. Что ж, лишь бы яхта выдержала шквал...
   - Неудивительно, что и над тобой решили провести.
   - Ты о чём? - не понимал я. Зачем говорить о том, чего я не понимаю?
   - О теле.
   - Тело моё принадлежит мне.
   - Да? Не думаю. Вещи принадлежат тому, кто их сделал, а не тем, кто их носит.
   - То есть Создателю, Богу?
   - Одиночество, - пел вылетевший на палубу Самаэль, - Мой единственый шанс, - он повисал на леерах, исполняя какой-то дикий матросский танец.
   - Вами вообще не Он занимается.
   - Как не Он? Он же нас любит? Мы же его дети, по образу и подобию... Стало быть, мы семья.
   - Не смешивай и не путай... Что ты знаешь о Нём? - Енисей приподнял одну бровь.
   Пришлось признать, что ничего, хотя люди говорят о нём много.
   - Нет Бога вне одиночества, - ввалившийся в рубку насквозь мокрый Самаэль смачно высморкался, - Когда вы только это поймёте? Строите муравейники, сравниваете толщину аппарата. Статус, иерархия, половой инстинкт... - протянул он, - Почему Он един? Потому что так требовала централизованная власть? Простое политическое объяснение. Политикаины... меряете море бутылкой.
   - Так что ж, это не так?
   - Нет.
   - Почему же? А вы не путаете причину и следствие? Люди тоже одиноки... - мне захотелось доказать свою точку зрения. Почему-то казалось, что в барных спорах я это делал с блеском.
   - Те, кто одиноки здесь - самостоятельны, самодостаточны - по большому счёту, не так уж интересны ему. Им не стоит ждать от него помощи. Ему интересны те, кто его ищет. Правда, - усмехнулся он, - не только ему...
   В небе сверкнуло, обнажив чёрные облака, сложившиеся на миг в жутковатые черты лица, сморщенные в гримасу сострадания.
   - Недавно наш общий знакомый говорил, что никакого высшего замысла нет. Как нет и того, кто его осуществляет.
   - Когда говорят что Бога нет, всё равно говорят о нём. А вообще, - лицо Самаэля застыло, - Этих жаль, но дело не в жалости, которую ты можешь испытывать, - он посмотрел на часы, - Дело в том, что ваш миг прозрения в него никогда не кончится. Не позволит это хотя бы справедливость - сугубо прикладная вещь.
   - Как это?
   - Так это! - передразнил он, - Что вы хотите, если сказать коротко? Чтобы здесь не обижали и там хорошо приняли... молодцы-ы... - иронически скривился он, - Но чтобы жить здесь, - он махнул рукой вокруг себя, - Нужна справедливость. Иначе какой-нибудь несчастный иуда обязательно завладеет всем и прекратит род человеческий. А справедливость по-твоему механизм равновесия? Механизм, который продолжает человека как носителя прекрасного? Нет, дорогой мой, справедливость всего лишь неотъемлемая противоположность любви. Это как две стороны планеты. Приведи мне пример, и я расскажу, сколько в нём от любви, а сколько от справедливости. Ты хочешь любви? Тогда знай, что в любви нет чести, а, значит, нет и справедливости. Хочешь справедливости? Будь готов к ущемлению любви. Это разные вещи. Но неотделимые. Разные в той мере, в какой разнятся прекрасный миг и его продолжение. Но ведь прекрасное стоит продолжения, не правда ли?
   Мне на миг показалось, что он издевается, но я отогнал эту мысль...
   - Стоит, конечно, - сказал я, посмотрев на Энни.
   Похоже, Самаэль понял, что я сомневаюсь в этом, и опять усмехнулся. Меня задела эта усмешка. Я хотел ответить достойно, но не нашёлся и как-то очень скучно пролепетал:
   - Так любовь по-твоему... бесчестна?
   Самаэль выскочил на палубу и с обезьяньей ловкостью, перебирая паучьими кистями, влез на мачту:
   - Почему Христос мог по воде ходить? - орал он, схватившись за самый её верх, - Потому что она его держала! А ты попробуй ступи! Утонешь к-как фарисей! Им нужна власть над тем, что они попирают! Железная власть!
   - Он не сорвётся? - заволновалась Энни, сняв наушники. Кажется, она немного привыкла к шторму и морская болезнь ей не грозила.
   - Нет, - дёрнул ручку Енисей, - Лазает как кошка. Да и не в первый. Только пальцем на него лучше не показывай...
   - Слушай, - спросила она, - Я понимаю, вопрос интимный, если хочешь не отвечай. Можно?
   - Не бойся.
   - Вы такие странные. А Самаэль к какой-то конфессии принадлежит? И ты... - как бы не удержавшись, добавила она.
   Енисей улыбнулся.
   - Мы много путешествуем. А когда надо - заходим в любой храм, мечеть или синагогу. Или дацан.
   - И что, - недоверчиво наклонила она голову, - пускают?
   - Если останавливают, говори, что ищешь. Пускают.
   Он стал рассказывать об их путешествиях, потом об обычаях и традициях разных народов. Он говорил так, будто за стеклом иллюминатора не бушевал никакой шторм, как будто Самаэль (или Птолемей, как он в этот раз представился), не бился в неясной истерике на палубе, заливаемой волнами шторма, как будто мы просто сидели с тёплым вином у камина, а не на палубе терпящего бедствие корабля...
   Он просто давал ответы на мои вопросы и мне хотелось этим ответам верить. Мне захотелось узнать, может ли мужчина любить сразу двух женщин. Енисей сказал, что любить больше чем себя - это первый шаг к любви, а любить больше чем одного человека - первый шаг к любви настоящей. Я спрашивал, а как же тогда люди, почему они этого не понимают, и он объяснял, что мы слепы не от того что нам нужен проводник, а от того, что лень открыть глаза, выбирая между детством и властью, и по старой памяти смотря на мать-природу как на защитницу, а на бога-отца как на развлечение. Он говорил, что многим сейчас безразлично как жить, что многие впадают от трудностей в детство - чтобы несло волной и чтобы рядом мама-хлеб и папа-зрелище... А взрослеть придётся. И как раз это вполне справедливо.
   Тут мне показалось, что эти два молодых чудака, которые так естественно отделяют себя от людей - это памятка моего детства, которая раздвоилась именно для того, чтобы я смотрел на неё с двух разных сторон. И видел её в объёмном режиме, системе стереозвука, который не позволяет ничего упустить её из виду, несмотря на любые перемещения в пространстве.
   - А мне не нужна власть! - продолжал кричать в небо Самаэль, - Потому что она у меня уже есть! - Человек сам себе иерарх, - бурлило на палубе.
   - А справедливость противоречит... красоте? - вдруг спросил я. Мне до смерти захотелось узнать, нащупать, пусть и через все эти высокие отвлечёния, нащупать один ответ - справедливо ли то, что я встретил Энни? Что есть норма?
   - Норма это красота, - ответил Енисей.
   - Что ж ты на ней зациклился? - возмутило меня, - Красота-красота. Заладил, - и вдруг я вспомнил, как Энни выходила из моря, заставляя всю мужскую половину пляжа сворачивать шею, - Это ж и так понятно. Какая красота-а?
   - Поступка.
   - И чём же его красота? В изяществе сюжета?
   - В соразмерности идеалу, - он помолчал, как будто сомневаясь, стоило ли отвечать на этот вопрос.
   - А он есть, идеал-то?
   - Есть.
   - А в чём поступок? - теребил его я, - влюбиться, совершить подвиг, овладеть?
   - Или отказаться, - нехотя ответил Енисей.
   - Земля! - заорал Птолемей...
   Через несколько минут шторм внезапно стих, а через полчаса небо прояснилось, и только под самым куполом сказочные облака сплетались в перистую вязь, подсвечиваясь едва начинающимся закатом. Мы подходили к тому месту, с которого начали путь. В самой макушке небо было чистым, чуть пониже морские скаты и черепахи медленно плыли, наводя на мысли о мифических героях и чудовищах, превращающихся из драконов в красавиц и из красавиц в белоснежных рыб. Мы с Энни опустили шезлонги в горизонтальное положение и беспрепятственно пялились на небесные чудеса. Потом переместились на нос судна и болтали ногами, сидя на самом кончике яхты. Мимо проплыли скалы - "Лебединое крыло" и разрушенный штормом "Монах".
   - Что же всё-таки нам делать здесь, нам? - вдруг приподнялась Энни, задумчиво обращаясь к Енисею, - Ведь если Он одинок, то наверняка нас не очень то и любит. Это значит, что? Он не любит, а ты люби? - хмыкнула она.
   - Да, - ответил Енисей.
   - Как это? - опешила Энни, по-видимому, ожидавщая развёрнутого ответа или даже полемики, - Да я вообще, - она как бы опомнилась, - материалист.
   Енисей улыбнулся:
   - Разве это мешает? Впрочем, материализм, - чуть погодя, вынес он, - ловушка легкомыслия.
   - Как это? Почему это?
   - Потому что когда-нибудь, - он едва заметно вздохнул, - тебе будет нужен ответ. Окончательный и без сомнений. Он будет нужен тебе сильнее, чем воздух, о котором вот этот, - он показал на меня, - наверняка мечтал вчера. И ответа не будет, - он помолчал:
   - А он будет нужен.
   Я смотрел на горизонт. Где-то там, вдали снова шла грозовая война облаков, но уже далеко, уходя за край этого мира.
   - А церковь, что церковь... - сказал Енисей, - тут надо понять, что тебе от неё? Решать вопросы социальной самоидентификации, молиться всем стадионом или Создателя найти? Вот и реши тогда для себя. Как тебе его искать, одному или, - он сморщился, - "опчеством"?
   - Ну... всё-таки как-то идентифицироваться надо... ну, хотя бы чтобы узнали, если что...
   Енисеей посмотрел на почти чистый горизонт.
   - Если необходимо название... пусть. Пусть это будет церковь тишины.
   - Тишины?
   - Мы давно уже строим этот мир словами. Много слов. Если в сердце любовь, то, чем меньше слов, тем больше любви на деле.
   "Вот оно, - высветилось у меня в голове, - вот она та небесная рыбка смысла, которую я искал ещё до встречи с Энни. Зависал в алкогольном мареве, не умея прервать мучивший меня поиск, отравлял себя суррогатами. Но вот узор от тканевых переплетений судеб замкнулся. Дни, которые мы с Энни провели вместе, окончательно впечатались в ткань времени, превратившись из светлого наброска в запечатлённую в памяти картину. И ничего уже не нельзя было добавить без ощущения излишества. Прежние недоразумения растворились - все эти ненужные наслоения из ревности, обид, разочарований.... как будто с прошлого сняли вуаль и все причины, приведшие меня на этот берег, вдруг обнажились, давая понять, что значимо, а что нет.
   Тут я понял, что тогда, в ресторане, во время заключения пари между Эрбером и Енисеем развернулось настоящее сражение. К утру свежими оставались только они, возвышаясь над руинами праздника и до того момента почти не обменявшись словами, хотя все присутствующие успели переговорить друг с другом. Они вроде как соприкоснулись в самом начале как две диковинные рыбы, и, подивившись размерам друг друга, поплыли дальше, покорять своих более мелких собратьев. После, поглотив мелочь и став от этого толще, упитаннее и ещё непримиримее, они оглянулись и поняли, что больше нет достойных соперников. И столкнулись уже всерьёз - и это были уже не "рыбы", а огромные миры, существующие на разных топливах, с разным языком и способом жизни, и не было у них ни одной точки соприкосновения, а противоречия - принципиальны, как у бытия и небытия. И каким прекрасным казался мне теперь полёт Енисея на его сине-зелёном параплане, когда он, оторвавшись от гибельной траектории своего болида, парил над всей этой земной круговертью. Он как будто утверждал этим полётом да и своим способом жизни, он давал право тому, прекрасному миру, на который намекала искомая мной небесная рыбка, мира, о котором рассказывал Борис, тому миру, в котором мне с Энни есть место и в котором никто и никогда не имеет права разлучить нас.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   ХVII
  
   После этих подземных и морских путешествий я чувствовал себя странно. Привычная сила желания Энни разболталась от морской качки, растёрлась и выцвела, словно краска на стекле после жаркого дачного сезона, стала не таким острым и жгучим, как прежде. Но чем больше шагов я делал по твёрдой земле, тем сильнее меня возвращало к ней, словно врезавшийся и отскочивший от препоны паровоз толкают вперёд наползающие задние вагоны, меня толкало силой инерции и я не мог остановиться в этом влечении. Бывшев ещё тогда на санаторной лавочке намекал, что есть люди неспособные на любовь, а только на страсть и мне почему-то надо это запомнить. Ещё час назад мягкое, растворившееся в море желание укуталось в тёплый плед, укрылось от меня, утихло, пока я прислушивался к себе и морю, к своим собеседникам (да были ли на самом деле эти собеседники?), теперь же с каждым толчком крови, с каждым шагом по земле оно всё резче давало о себе знать. Да что там говорить - мы с Энни были просто обречены по той банальной причине, что когда желанию не дают разгореться, оно пожирает своим пламенем тех, кто с ним борется. Да и как могло быть по-другому, когда в ней я видел всех женщин, в которых был когда-то влюблён? Здесь и моя учительница по-французскому с роскошным (как говорил Бывшев, "в мире аскезы роскошь позволяется только женщине") телом и созвездиями аристократических веснушек, и светлая Роза, и инопланетянка с её трогательными руками и детской неуклюжестью, и подростковая Аня и пошло-притягательная Лера, наконец, да и сама Энни, как будто воплотившая в себе все их достоинства...
   Мы поднялись по ступенькам к пятачком освещённому магазинчику, свернули к набережной, где цвело кафе с вынесенными столиками, мангалом с хищно торчащими шампурами и ботаническим садом. Мимо пронеслись какие-то бокалы, вазы с апельсиновыми шкурками, всепонимающее лицо шашлычника и веточки свежей кинзы. На часах пробила полночь, но почему-то никто из нас не превратился ни в тыкву, ни в крысу, просто связь наша стала неотвратима, как зрелище природного катаклизма, вулкана, цунами или землетрясения, грозящего гибелью, но от которого не можешь оторваться. Эта предопределённость и ужасала и притягивала. Но как же? Ведь она сказала, что это в последний раз. Но вот мы сидим в кафе, вжавшись в стулья - два магнита, которые по всем физическим законам обречены на притяжение друг к другу и стоит им преодолеть некий рубеж, как они слипнутся на веки веков.
   Мы понимали, что обречены, но почему-то старались отдалить этот момент. Я попытался рассказать ей о сказочном сне, привидевшемся мне на вершине, но почему-то только в подробностях описал её тело в том сне, вплоть до тех мест, которых я не мог видеть из-за правил городских приличий. Энни внимательно слушала, а когда я стал описывать экстатические особенности её груди, она подняла майку и спросила:
   - Они?
   Я согласился. Я не мог не согласиться. Это была именно та юная, преходящая форма, прекрасная в момент наивысшего совершенства, чья прелесть состоит в этой - ещё не прикоснувшейся, но уже нависшей над временем бездной. Идеально гармонирующие с остальным телом, раскосые, как у девочек-подростков, когда они налиты предвкушением будущего материнства, эти два совершенства навеки приковали мой взгляд.
   - Насмотрелся? - с эхом невинно-бесстыдного повиновения и в то же время скрытого превосходства спросила Энни. Подумалось, что мне в первый раз в жизни устраивают очную ставку с тем, от чего великие скульпторы впадают в экстаз, а обыкновенный смертный теряет дар речи. Соседние столики посматривали на нас с интересом. Мы же вперились друг в друга и не отрывались. Мимо стремительно пронеслись сонные горничные, белые натянутые простыни и плотно задёрнутые занавеси.
   - Зачем тебе это нужно? - успела сказать она, расставаясь с остатками одежды.
   - Зачем? - тупо переспросил я, прерывисто дыша.
   - Да, зачем? Ведь у нас и так уже всё было.
   Я не отвечал. "Доступ к телу" вот-вот должен быть открыт, и я мысленно говорил уже с ним. Молча, памятуя об уроках тишины, которые я выдумал ещё тогда, в детстве и о которых мне напомнил Енисей. Я говорил о море, о счастье, о снах, о рыбах, которые летают, о людях которые ползают, об аппаратах машинного доения, о смеси без проникновения, о грусти на празднике, о похоронах пошлости, о танцах фламенко, о разнице в расстояниях, о громком и совсем неслышном... и в этой тишине, наполненной действием, я успевал рассказать ей обо всём, что хотел, воодушевлённый холмами и долинами её тела. Этот молчаливый язык овладел мной до кончиков пальцев. Любой язык необходим лишь двоим, но этот мог дать плоды, и плоды эти вырасли б и стали искать те же пути и ворота, для передачи той же жизни, заключённой в непрестанном повторении пройденного и неумирающей способности удивляться этому. Но ту мне показалось, что она не слышит меня. Нет, то есть всё было как и должно быть, но... то, к чему мы так долго шли, что самой своей логической концовкой венчает отношения женщины и мужчины, всё, чем заканчиваются брачные танцы, оказалось для меня неожиданно пресным. И ничего сверхудивительного в плане наслаждения, несмотря ни на раздувшийся от желания шар и сжавшуюся от ожидания лузу я не чувстовал. То есть почти ничего - от этого совсем обычного, почти супружеского секса. Как будто вместо праздничного пирога, вместо фейерверка музыки и всплеска счастья, вместо праздника я наткнулся на самые обычные будни. Отклика не было. Как пилигрим, ищущий тепла и света, попадает в холодный заброшенный дом или взгляд, ищущий ответа, натыкается на чёрную ночь зрачка. Может, это от того, что с нами это вовсе не в первый раз? Ведь с момента первой нашей встречи мы начали это движение друг к другу, мы вовсю занимались соитием; и когда целомудренно лежали в новогодней кровати, и когда танцевали под водой, и я мечтал поселиться в её нательных пузырьках, и когда я сочинял ей сказку, и когда мы снова окунались в море, светящееся от каждого нашего прикосновения. И многие промежутки между... Наверное, мы уже прожили с ней неимоверно длинную жизнь, насыщенную любовным эликсиром, и теперь не осталось и последней её капли.
   Когда-то мы играли одно и то же, в одной тональности, подыгрывая друг другу по знакомым нам нотам, но в оконцовке не смогли соединиться в единую пьесу, в гармонирующее звучание. Почему? Наверное, потому с самого начала что в этой музыке был диссонанс - неясная для меня, тёмная сторона, о которой нельзя забывать, как нельзя забывать ни о чём в своей жизни. И оттолкнувшись от этой неведомой мне мрачной глубины, от этого жуткого дна, я словно почувствовал, что меня ждёт впереди. Я как будто вышел из себя и испытал dИjЮ vu - ощущение уже виденного или даже точнее, dИjЮ vecu - уже пережитого, причём в неком обобщённом варианте, как будто все слои времени склеились, и в них смешались самые скучные и мучительные минуты жизни и меня теперь кормили этим пирожком без права отказаться. Это была и смертельная скука, которая когда-то овладела мною на новогодней вечеринке между отличниками и спортсменами, и ощущение досады от тысячи блёклых оргазмов в постелях ненужных дев, всё это уже когда-то со мной было, происходило, я снова проходил эти круги. В этом привычном пыточном чане из сказки про Конька-Горбунка, чане повторения пройденного, находиться было тысячекратно приятно и в то же время непередаваемо горько и одиноко, как будто всё человеческое покинуло меня и я, слившись со средоточием своей животной сути, теряю всё, что мне дорого. Секс - самая одинокая вещь на свете. Мне снова как под водой и под землёй не хватало кислорода, не хватало её, я снова тонул, теряя чувство направления и реальности, болтаясь на несущих меня волнах, и изредка вытягиваясь от предчувствия чего-то чужого, самого чужого, что может случиться с человеком. Я ощущал, что в пустоте космического пространства сливаюсь с тысячей таких же капель, утрачиваю что-то очень важное, и меня на миг пронзила такая горечь, такое чувство покинутости, как будто я космический младенец, Бога нет и я - единственный человек во вселенной. В этой смятой нашими телами постели мы боролись как заклятые враги, каждый из которых стремится первым проникнуть к центру, сорвать куш, перерезать собой финишную ленточку.
   Подо мной на немыслимой глубине шевелились бесчисленные конечности "зверя из бездны", я всё настойчивее и настойчивее ощущая его глубинное притяжение, и вдруг всё это раскалённым потоком устремилось вверх и, секунду повременив, взорвалось - и огонь, сжирающий снег, брызнул в разные стороны. Меня раздавило этим пожаром, меня жгла волна какого-то давно забытого удовольствия, эта героиновая волна разливалась по телу, заползала в каждой клетку, и, сметая хрустальные замки, выросшие на ломкой почве разочарования и обиды, делала всё более безразличным. Вот он, тот ноль растворения, то ничего безличности, самая настоящая пустота, отсутствие себя, что растёт из боли или, точнее, может её замаскировать - как опиаты блокируют рецепторы, хранящие организм от разрушения. После этих секунд, в течение которых мы боролись, а потом устало отпали, напившись друг другом, она, выпотрошив сигарету, сделала из неё бумажный цветок и сунула его мне между пальцев:
   - Зачем ты это придумал?
   - Что?
   - Сон. Про море, про горы, сон, где вы всё время шли вверх.
   - Я не придумывал. Мне снилось, что...
   - Перестань. Это не сон, - перебила она.
   - Не сон?
   - Конечно, не сон. Если без фантастических подробностей, - она криво улыбнулась, - Неужели нельзя обойтись без дешёвой романтики? И про первое море Марина, твоя (она сделала ударение) Марина мне рассказала... Ну... не всё, наверное. Ты уж не говори ей о нашем... этом... капустнике. Тем более, что он теперь уже точно был последним.
   - Да? Хорошо. А зачем тогда.
   - Зачем? - она нарисовала на запотевшем стекле ёлочку:
   - Чтобы программа омоложения заработала... Тебе же понравилась Аня?
   - Но ты же не хочешь сказать, что ты это она?
   - Я хочу сказать, чтобы программа заработала, нужен стресс, - отвернулась она, - а стресс потенцирует только новизна.
   И тут, сквозь пробегающие по моему посткоитальному пеплу огоньки тления, огоньки этой забытой мной эйфории меня озарило солнечным ясным светом. Я с невиданной чёткостью осознал, что наше с ней совместное будущее, которое рисовалось мне в этом любовном поту, давно растаяло попавшей в семейный очаг снежинкой. Я попал в тот же пошлый капкан, в ту же ловушку, что и тысячи, миллионы мужей до меня. Нарисовал себе её такой, какой я хочу её видеть. Какой же я был глупец! Как я докатился до этого тупика? Если бы я удосужился не то, чтобы изучить её микроскопически, но хотя бы просто взглянуть повнимательнее, без этих пошлых очков страсти я бы наверняка различил, что она осуждена идти своей дорогой, на которой нет меня. Осуждена вернуться к мужу и Эрберу, к этим дельцам нового мира, что она как морской снег неизбежно опуститься на нужное ей дно. Может, чтобы оттолкнуться, кто знает... Но есть закон земного притяжения. И более плотная вода замедляет движение, но не останавливает. Этой водой и были наши отношения.
   Но неужели все те волшебные картинки, которые впечатались в мой мозг, были для неё только глупым туманом, утренним наваждением, который она расеяла, попробовав себя со мной физически? Достигнув цели по своему обновлению? И, похоже, осознав, что лучше прежней, её жизни с мужем у неё уже не будет. Но почему, почему? Разве я был нужен ей как пробник новой, посторонней жизни? Коммивояжёр предложивший немного другой жизни. Попробовала, не понравился, бывает, хозяин-барин, бывает, клиент всегда прав, принесём другой, а этот... этот одноразовый пробник выбросим, как он того и заслуживает.

Я встал, подошёл к окну и, накрывшись одеялом, уткнулся в стекло головой, а когда отнял её, на стекле от сдвинутых на лбу морщин отпечаталась память в виде переплетённых знаков из последней - единственно неясной мне части тетради.

   ...Как только меня взяли на работу в наркологию, в городе появился Сизый - освободился из мордовского "санатория". Он свалился мне как кирпич на голову, заявившись по новому адресу - и я не знал, радоваться ему или выгнать ко всем растафарианским чертям. Белый как ростки картофеля, он лихорадочно поблёскивал коричневыми искорками глаз, поминутно одёргивая себя, и по-видимому, ещё не привыкнув к дорогому костюмчику, как он выразился, к "хьюгобоссовской сбруе". Вспомнили знакомых, покурили. Как и я, он потерял ниточки прежней жизни и, хлебая выдохшееся пиво в привокзальной забегаловке, мы не обменялись и парой фраз. "Ладно, пошли", - буркнул Сизый, подбросив на ладони увесистый холщовый мешочек. Изнутри тот был выстелен чем-то мягким, а в глубине прятались четыре разновесных мешочка поменьше:
   - Выдержанное удовольствие. Приятное возбуждение, это..., - он снова подкинул его на ладони, будто представлял, хватит ли ему до конца жизни. - Чистое успокоение. Личного фармаколога не хочешь завести? Кстати? (у него была странная привычка - заканчивать резким, как поворот корабельного винта, вопросом.)
   Мы разулись, и я рассмотрел его пристанище. Сам жилец был одет, как говорится, "с иголочки", в доме же творился страшный кавардак. Я не сразу понял, что кажущаяся задымлённость - призрак прошлого: стакан с высохшей водой стоял на столе рядом с недоклеенной парусной яхтой, сердитый цветок кактуса на подоконнике утыкался в пустую коробку спичек для разжигания камина. По-видимому, не слишком часто посещаемые углы комнаты покрылись вуалеобразной пылью, а посреди кухни, перекинувшись через спинку стула, свисал женский пеньюар цвета какао. На кровати лежала старая игрушка - запылившийся щенок лайки. Сизый поймал мой взгляд и произнёс сквозь зубы:
   - Хозяева съехали. Позабывали здесь всякого трипперу. Я сейчас,- и скрылся в туалетной комнате. Через минуту, причёсанный и умытый, в белой рубашке с тщательно закатанными рукавами, он появился в комнате. Пиджак он снял и повесил на спинку стула. Поковырялся у проигрывателя, включил и немного послушал, древний машиновременский "Костёр", усмехнувшись на словах "тот был умней", потом надолго врубил Кобейна, вытер тряпкой стол и стал готовить раствор.
   Тогда, после Розы, он впервые предложил разрешение всех моих переживаний. Сначала я не согласился на "эксперимент", опасаясь заражения крови или ещё каких-нибудь гадостей. "В конце концов, что тело? - лениво убеждал он, - Оболочка, для моей космической души, скафандр. Его испытания только на пользу.". Мы нашли замусоленный половник, поджарили раствор и, похвастав друг перед другом своими "трубами", стали дырявить сгибы локтей на стройке, в подвале, в чернореченском лесу, на чердаке, в общественном туалете. Это было похоже на подключение к розетке - игла искала меня, подключаясь в просвечивающие сквозь кожу вены. Пики умиротворения, инициируемые коричневой жидкостью, окунали нервные окончания в ванночку удовольствия и от "черняшки" - вываренных бинтов почерневшего макового молочка и от "кукиша" - маковой соломки и от редкого в наших краях "стекла". В любом случае, и почти без оттенков, я чувствовал себя по-настоящему добрым - библейских святых так же не беспокоят "мирские страсти", на женщин я смотрю как на сестёр, а философские вопросы ясны, как полуденное облачко.
   Два года назад я курил траву, и знал, что "изменяю сознание", потому что ненавижу этот мир и знаю, как выглядит новый. Ведь Борис прав, прекрасней того, другого мира, нет - о каких бы свинцовых мерзостях не писали, какие бы ужасы не рисовали художники, вся эта грязная ширма - только от отсутствия того, правильного мира, к которому должно прийти люди. Я и теперь пытался настроить себя соответствующим способом, чтобы найти этот путь, но как ни пробовал - в опиоидных нырках ничего не было видно. Может быть, это и был рай, потому что оттуда дорогу в рай не знал никто.
   Когда не удавалось достать мака, мы закидывались всем, чем попало. Особенным видом спорта было дорваться до чужой семейной аптечки. Иногда везло и удавалось нарваться на рецептные медикаменты, оставшиеся от онкологической бабушки, но чаще мы подбирали рецепты сами, ныряя в медицинские термины как в опасный водоём с разнокалиберными психолептиками. С нашими обрывочными знаниями мы уподоблялись первобытным собирателям грибов и ягод, экспериментирующим in vivo - только вещества в крошечных таблетках были концентрированнее в тысячи раз и фармакологический экстрим оказался куда опаснее забав бразильских подростков, бегающих по крышам скоростных электричек. Коля "Адельфан" со шрамом через всё лицо и Пинхас, заядлый любитель впарить новичку вываренного "кукиша", так и не выбрались из этих путешествий.
   Мои детские сны исчезли, превратившись в тихие мертвенные ямы, на дне которых ничем даже не поблёскивало. Снаружи всё было интересней: "Какие там проститутки и наркоманы? Амазонки и гладиаторы! Человечество?" - интонировал Сизый. И раскачиваясь, словно в лодке, резонировал: "Человек есть пародия на наркомана - сложный организм, направленный на удовольствие. Электросхема жизни. Раствор с ощущениями. Добился цели - в мозг впрыскивается удовольствие, забил гол - ещё хапка. Так чего ж, минуя эту петрушку, не замкнуть электроцепь? Без посредников. Мы и общаемся-то посредством волн, так почему же самому не стать волной? Лови волну, будь волной, - он почти смеялся, - А нарки, - он тут же становился серьёзным и авторитетно покачивал головой, - не боятся "золотой дозы". Не боятся оттого, что жизни не любят. И ты не бойся, - доверительно скучнел он, - Любить-то её особенно не за что."
   С Сизым было интересно - остальных хватало только на то, чтобы сказать "Да меня прёт как ежа по стекловантузу!", либо бредить о том, как ловко отработали - "помыли вещи" на рынке и где их сдыхать подороже - те же досужие споры домохозяек, что из всего магазинного ассортимента выбирают лишь металлические яйцерезки. "Жизнь скучна - хочется экстрима". Я слушал и не соглашался... Потом соглашался. Через три месяца мне стало всё равно. Я как будто навсегда и необратимо сузился, повзрослел, прежний же широкий мир побледнел и растаял. Штатная роль, целеустремлённость, предсказуемый финал. В целеустремлённости мне не было равных. Вместе с "братьями по вене" меня охватывало приятное возбуждение при виде шелестящих купюр. Мне было всё равно, кто меняет на них свои беды. Разница была в том, что они были не виноваты, а я виноват. Не виноваты в том, что им хочется иметь женщин, машину, яхту, самоуважение и для этого - вкалывать. Проще говоря, их проблемы создал Бог, а свои я создал сам. Зато их вещи, их собственность меня ничуть не интересовала - ни есть, ни пить, ни копить на достойную старость я не хотел - мне нужны были деньги, только потому, что на них можно было купить "лекарства". Деньги стали синонимом кайфа и я хотел их иметь. Много. Иногда, под случайно перепавшим джефом мы с жаром разрабатывали самые разнообразные бизнес-проекты, но циничный Сизый неумолимо доводил их до логико-психологического совершенства - и дело упиралось в банальный грабёж. "Нариков вычехлить легко" - посмеивался он, глядя на меня, - Организуй государственную службу выдачи, поставь их на учёт, а потом поступай как Гитлер с цыганами и евреями"
   Через два с половиной месяца "экспериментов" я понял, что кумара, ломки или, по-врачебному "абстинентного синдрома" мне не избежать. И мне маячило на полтора месяца задраиться в "батискафе" с ящиком водки - как сделал Иса со своим отбившимся от рук братом Мусой. То как железный сарай сотрясался, когда Муса орал и хотел вырваться (а он был здоровый!), как умолял выпустить его и как своими цепными бицепсами стирал с щетинистой морды детские слёзы, для всех осталось за кадром. Зато все помнили его знаменитое: "Энаша-манаша - это всё фигня! Пока за руку не поймали - ни в чём не признавайся!"
   Запираться в железном сарае мне не хотелось и я стал делать перерывы - на неделю, на день, на четыре часа... В эти тусклые, засиженные мухами промежутки ничего не происходило. В жизни помнится только тяжёлое и трудное время - выблеском из неогранённого колье оно выплывает вдруг магическим бриллиантом преодоления, пошлые же удовольствия тонут, оставляя в памяти не больше шелеста от страниц залпом прочитанной книги. Что же касается "тонких миров", в которых я бродяжил в детстве... Тогда я всегда отличал сон от яви, теперь же явь так часто прикидывалась сном, что кусочки жизни приходилось складывать как пазлы, ломая голову, что означает проявляющаяся картинка. Там ещё можно разглядеть ландскнехта, опершегося о средневековый меч, иезуита-ритора, в схоластических полемиках отправляющего оппонентов на костёр, но всё чаще чудился волосатый бюргер, машинка для перемалывания сосисок - набожно-патриотично блекоча о "всеобщем благоденствии", он щупал голодных невинных девочек, занося их в реестрик своих бессильных удовольствий.
   Через полгода я уже не знал, как избавляться от предсонных видений, что возбуждали моё любопытство всего год назад. Теперь в прихожей Морфея гремела оголтелая попса, а в полусонных "втыканиях" через отверстия зрачков в меня вплывали дары Гекаты - отрубленные винтами конечности, туловища без кожи, белёсые сухожилия, выжженные кислотой лица. Казалось, некий кукловод хочет, чтобы я привык к этому зловещему паноптикуму и остался в нём навсегда. Навязчивые кошмары повторялись с периодичностью маятника, я боялся провалиться в сон, но глаза вечно слипались и в меня снова транслировали искрошенные железом уродливые тела. Когда я пожаловался на это моему старому знакомому с детства профессору, случайно встреченному на остановке, он даже рассердился, "Это нонсенс - ни иллюзий, ни галлюцинаций от опийных эксцессов не бывает!" Сизый тоже в кошмарные глюки не верил. Но эти видения не были ни иллюзией, ни галлюцинацией. Это было предупреждением.
   Мой "личный фармаколог" посоветовал барбитураты. Кошмары исчезли, я вздохнул с облегчением. Но, избавляясь от психических атак, я слишком жадно глотнул летейских вод, и над моей головой сомкнулись воды забвения. Теперь я с трудом вспоминал прошлое. Его будто порезали на куски - я помнил лишь случайные клипы, прихотливость сочетаний которых не говорила ни о чём, а память детства исчезла напрочь. На редких вечеринках воспоминаний приходилось отшучиваться, что я не любитель детсадовских сентиментальностей, соплей и подгузников - как только я не издевался над своим детством! Кое-что я помнил, но как-то урывками, словно на плохо проявленной плёнке, оборванной с тринадцати. У меня появился страх фотографироваться и сниматься на видео. Объектив аппарата вызывал безотчётную тревогу, и я с трудом выдерживал процедуры, нужные для оформления документов. От осознания того, что человек сам полностью состоит из памяти, и что я попросту исчезаю, я старался избегать встреч с Сизым, у которого всегда что-то было. Эксперимент провалился - теперь меня не интересовал даже отрицательный результат. Что-то изменилось, может, я стал глупей, может, потерял способность к каким-нибудь редким чувствам - но как взвесить себя, если держишь весы в собственных руках?
   Кончилось всё неожиданно. Сизый попался "на распространении", и ему "обломился пятерик". Нарикам в зоне редко бывает хорошо, но он как-то сумел себя поставить. Да и то - страха у него не было, а метла всегда была шлифованной. До того, как я ушёл в армию а потом переехал учиться, я успел услышать "Скука - самое красивое, что у нас есть".
   Все говорили, что до тринадцати я был чудесным мальчиком, а после в меня вселился бес. Но, наверное, это был не тот бес, что приходит с улицы в виде хороших друзей с бесплатными ширевом, плохих девочек с круглыми попками и маленькой складной моралью. Мне, как и всем мальчикам, занимающимся стыдным удовлетворением своей плоти, не казалось, что момент оргазма может полностью заменить общение с женщиной, - она всё ещё была богиней, и тело её сияло храмом в далёких мечтах, овеянных вакханальными мифологемами. Теперь же, почти сросшись с древними масками, я с головой окунулся в них, будто бы исполняя некое давнее, данное мной обещание. Что заставляло меня исполнять этот будоражащий воображение слалом, где я нёсся к заветной ленточке победителя, тщательно обходя флажки с недозволенным? Рельефом выступали милые особенности её характера, а в финише - власть казнить или миловать доверенным мне инструментом. Весь набор повадок этой ловли: мимолётный взгляд, улыбка, случайное прикосновение, признание в том, что видел её во сне, неординарный поступок, романтическая встреча, небольшая размолвка из ревности, потом цветы, (в зависимости от улова - небрежный букет или жаркая охапка роз), ужин при свечах, сплетение воедино - не требовал особой оригинальности. Иногда требовался проблеск интеллигентности, порой играть "ботаника" было строго противопоказано. Каждой, что полагала меня кандидатом на роль жертвенного агнца Гименея, присваивалось имя и порядковый номер. Нужны они были, чтобы не запутаться, хватаясь за новое тело, как хватается трудоголик за новое место работы. Со временем у меня сложился даже небольшой "гербарий" и я относился к нему как истовый коллекционер, стирая пылинки с экспонатов-воспоминаний, и гордясь особо удачными экземплярами...
   От подросткового любопытства осталось некое подобие практического руководства (Дитрих называл это "методичкой") - каждый последующий опыт должен был быть лучше предыдущего.
   В сексе я ощущал фотографическое отображение моих наркоманических изысков - пора неясного томления, поиск желанной "точки" и, наконец, "момент истины"! - приобретение лекарства - чем не игры с девочками, где нужны такие же средства для обольщения? И вот игла касается кожи, проходит сквозь неё и, перед тем как коснуться крови, рвёт нежнейшую оболочку, внутреннюю выстилку вены, что, по странному совпадению, называется intima. И хотя секс спасал от появившихся чёрных депрессий, героин как будто украл часть наслаждения, и украл без возврата. Я уже не коллекционировал девушек, а просто ими пользовался - как антидепрессантами или снотворными.
  
   Постепенно, после того как я отошёл от первого путешествия в кайфозону, казалось, что жизнь возвращается. Но всё же чего-то не доставало - как будто орган человеческого счастья настроен так безошибочно, что всякое грубое вмешательство в тонкие пределы живого расстраивает его навсегда. Мне чего-то не хватало, мне не хватало праздника, мне казалось, что я это не я, а они вовсе не люди, а парнокопытные, возмещая предыдущий простой и скачущие в пустоту парами. Там они индевеют, покрываясь мерзлым доспехом цинизма - мне было страшно и странно, как ребёнку, забредшему в незнакомый уголок своего сна, но я уже не мог оценить результатов "эксперимента", превратившись в кролика без доступа к обратной стороне стекла. Квантовая картина мира потеряла наблюдателя, вселенная замкнулась. Досада от неполноценности секса раздражала меня, секс перестал заменять героин и я опять присел на опиаты.
   В летнем кафе, на самом ветру, будто не соглашаясь с неожиданно наступившей зимой, Марина пила зелёный чай, сидя за столиком с меланхоличным молодым человечком, моим дальним знакомым, который проглатывал пиво преувеличенно большими глотками. Я сразу понял, что он для неё просто друг, а не какой-нибудь муж или романтик. Барахтающийся в опийной инъекционной доброте как муха в сиропе, в тот момент я не мог чувствовать ничего - эмоции высохли, лишь после инъекции я был нормальным человеком, а без неё - больным обрубком. Страх смерти, как и предсказывал Сизый, растворился, и я всё чаще всерьёз задумывался о способе, которым удобнее подвести итог. Особых долгов не было, так, ерунда - списаться с родственниками, сообщить, например, что уехал далеко на Север, да распечатать кое-какие стишки - там я ещё немного оставался - немного наивный подросток, бродя в лесах заснеженной лирики или прячась в джунглях киберпанка. Они и заставила меня подойти к её столику. Наверное, я был бы самым романтичным любовником на свете, но во мне притаилась вовсе не "девочка со взглядом волчицы" как пел "Крематорий", а неряшливая жадная старуха, жаждущая лекарства - каждая клетка моего тела зависела от её неутолённого желания. Трёхлетней давности восторженность исчезла и сквозь стекло воспоминаний о преддверии чувства, которое так и не расцвело по-настоящему, я видел небесную рыбку - прекрасную женщину - она стояла за витринным стеклом, но я не умел ни позвать, ни услышать её. В то же время мне не хотелось терять её, как не хочется покидать красивую вещь, хоть ты и не представляешь, на кой чёрт она тебе нужна.
   Мы немного (и как-то слишком вежливо из-за присутствия посторонних) поговорили, для виду договорившись, что я приду к ней на работу и распечатаю всё, что мне нужно. Потом как-то исподволь стали видеться. Героиновый приход сходен с оргазмом и когда я чувствовал предвестники ломки в виде желания уколоться, я тянул её в постель. Тогда наши воскресные встречи я воспринимал как факт моей жизни, позволяя ей находиться рядом как человеку, которому я небезразличен и расценивая связь как свой добрый поступок. Правда, и она по-своему была нужна мне. Я не задумывался об ином смысле этих встреч, биохимические колебания моего настроения были гораздо тяжелее этих невесомых, то проявляющихся, то исчезающих - лёгких, как падающий с неба снег, побуждений..
   Ночь Нового Года мы встречали на моём дежурстве. Медсестра, что записывала "рабынь Изаур" в свою картотеку, легла спать. Выпив по стакану вина, мы стояли на улице, слушая новогодние фейерверки...
   Под утро ударил морозец и деревья укрыл иней. Неподвижный влажный воздух обрядил каждую веточку в пушистые рукава, и эти обычно корявые гадкие утята превратились в белоснежных пушистиков, принарядившихся то ли к новому году, то ли к свадьбе. Транспорт стоял, и мы шли домой по трамвайным рельсам, обходя лужи, покрытые прозрачным ледком.
   Утро первого января самый странный день на свете: люди ещё не превратились в будничных собак, а настоящие, шерстяные собаки были похожи друг на друга как близнецы - снизу их брюхи были занавешены грязными засохшими сосульками. Видимо, вчерашние петарды, фейерверки и прочие хлопушки заставили неповинных в людском празднике псов залегать там, где их заставала канонада. Чаще всего это были лужи, глубокие как озеро Байкал. От таких погружений они приобретали характерную оторочку, походя на принцев в изгнании. Одной ногой находясь в такой же безразличной грязи, я дичился чужой радости, не понимая, отчего так светится её лицо, почему она говорит эти слова, которых сам я никогда и никому не говорил.
   Конечно, даже самый нелепый, ленивый и бездарный человечишка тянется к теплу, но когда меня перестало с прежней силой тянуть к смерти, я стал бояться, как, наверное, боится каждый перемен в своём существовании. Одомашненность отпугивала прищепками быта, стиранными пелёнками и обещаниями любить вечно. Простые радости казались пошлостью, и в ответ на недвусмысленные предложения потенциальных жён я делал ещё более серьёзное лицо и говорил, что это "очень, очень серьёзный шаг". Крыть "хищницам" было нечем, а я тем временем скрывался в зарослях, радуясь, что в такую слякоть меня никто не осмелится преследовать.
   Но в этот раз я совсем не испугался - видимо, любящие неосознанно рождают ответное чувство, да и детей -- настоящих или будущих - мы любим вовсе не из-за тупого инстинкта, а потому что бескорыстнее и крепче их любви, особенно когда они как одуванчики, чьи головы ещё полны невысказанностей, нет ничего на свете. И ничто не сравниться с этим, как не сравнится слово "праздник" с его ощущением.
   Ранней весной её отправили в двухнедельную командировку и я монахом-погорельцем болтался по пустому городу. Постепенно меня начали раздражать обыкновенные вещи - друзья, соседи, родители. Мне как будто не хватало кубика в основании, нужного компонента, без которого всё рушилось и я, подавляя внутренний крик, узнавал симптомы приближающегося срыва.
   В районе "Семи Ветров", неподалёку от цыганского посёлка, за оврагом, заваленным битым шифером, я наткнулся на Сизого. Он вывернул из-за свалки, держа руку за пазухой - за полой куртки в одноразовом "баяне" была затянута двойная доза, а торкаться одному было небезопасно. "Братское сердце... " - он обрушил на меня ворох историй, как их чуть не приняли обноновцы, как они прятались в сарае, когда менты пытали Рому и как всё благополучно кончилось морем кайфа и как их "тащило, как удавов по стекловате". Меня покусывал жирный соблазн, я почти уговорил себя, напирая на то, что мне необходимо заглушить чувство ожидания, но в последний момент нашёл в себе силы на отмазку - сказал, что лечусь антибиотиками.
   Через три дня Сизый ввалился ко мне в пол-пятого утра. Под глазами у него, как на учрежденческой печати, симметричными морщинами синели круги, а края век были воспалены, словно их посыпали солью: "Рома кони двинул" - сообщил он, отряхивая штанину - "Жаль, конечно... - мы помолчали... - Море ширева осталось. ...Я урвал. Надо помянуть бродягу."
   Прошло два месяца. Черняшки на посёлке не было. Не было её во всём городе, будто опийные плантации Афганистана высохли от палящего солнца, а "золотой треугольник" затопило цунами. Меня начинало колотить и чтобы как-то отвлечься, я позвонил Марине. Трубку не брали. Отыскав номер, я позвонил ей на работу. В телефоне долго и неприятно возились, потом стали спрашивать, кем я ей прихожусь. Звонок сорвался. Я перезвонил. Голос заскрипел, откашлялся и сообщил, что она уволилась: "...Кажется, уехала на Север. На пэмэжэ." - добавил голос, подавив зевок.
   Каждое утро городская пристань у речного вокзала полнилась многоголовой толпой с тёплым пивным пойлом, потом эта толпа, как многоножка, переправлялось на солнечный остров, а вечером шортики и маечки сбивались под крылышки летних кафе. Они пили, дрались и целовались, как с отвращением цедил Сизый - "бились в дёсна", я же шлялся по району в плотной чёрной рубашке, избегая скоплений, посменно работал санитаром в психушке. Моё время снова морщилось как гармошка, растягиваясь в поисках кайфа и сжимаясь после нырка в опиум, я снова стал целеустремлён, как бизнесмен во время подсчёта прибыли, расслабляясь после очередного "вложения капитала", опять превращаясь в дырявый скафандр с пустыми рукавами, которому суждено скитаться по клиникам и реабилитационным центрам, потом срываться в поисках передозы, потом делить её на три и...всё.
   Наступило лето, в конце июля мне уже не хватало трёх "чеков". Где и как мы доставали денег на них - это отдельная, банальная и довольно отвратительная история. На "дорожки" на моих руках (вены на ногах спрятались ещё весной) посматривали с подозрением. "Гарпия", старшая медсестра, стала что-то вынюхивать, хотя я и носил рубашки с длинными рукавами. Может, это и заметила - наступало настоящее жаркое лето. "Да и хрен с ней, с работой, только бы деньги", - теперь эти листочки бумаги приобрели для меня сакральный смысл. "Возьму отпуск - дадут отпускные. Хватит на неделю, а дальше и загадывать нечего", - лихорадочно стучало в голове. Но отпуск в августе даровался лишь особам, приближённым к императору. Я же такой привилегии не имел, так что уехать мне светило лишь в третьем лыжном месяце. Надо было что-то мутить. Преступление, злорадно размышлял я, преступлением является только тогда, когда есть пострадавшие. Они взывают к справедливости, теребя закон за подол. А если потерпевших нет, то всё простится само собой - по накатанной, ещё глубже вдавливая колею.
   Применив технологию оттиска официальной печати на свежее яйцо, я подделал вызов из института, написав самому себе "государево письмо", где в приказном тоне сообщал, что мои творческие работы удостоены внимания, что они отобраны среди многочисленных претендентов, что мне практически уже выписан пропуск в вечность, а в настоящем предписано двинуться в приёмную комиссию столичного вуза как абитуриенту. "Документ" произвёл магическое впечатление на работниц отдела кадров, и они уважительно зашуршали, передвигая отпускников.
   На автобусной остановке, облокотившись о тумбу, стоял Юс, мой давний знакомец. Он озабоченно курил и крутил головой во все стороны. Я не видел его лет десять, но он ничуть не изменился, только похудел и оброс как макака. Юс стал моментально сокрушаться по поводу того, что уже через три часа едет на море без копейки, и разве он не будет там пить вино и что ему делать, и что всё пропало, лёлик, опоздаем, не успеем, не посеем, не пожнём... На билет, правда, тратиться не надо - едет он с танцевальным коллективом, и без особой денежной надежды глянув на меня, он предложил ехать вместе, суля жизнь, свободную от тягот потребительской корзины. "Ехали!" - выпалил я, вспомнив забытое грозненское словечко, запрещая думать о Сизом, об обещанных соблазнительных "оптом пять грамм", и главное о том, что первые дни мне придётся ой как худо. "Сразу обратный билет и потратить все деньги. А если припрёт - найду что-нибудь. Там тоже люди", - и я опрометью бросился собираться. Кинув в рюкзак пару маек, очки, шорты и прочую туристскую мелочь, понёсся к автовокзалу. "Заходим в последний момент", - сообщил мой визави, - Улыбайся и старайся понравиться.".
   В кармане у меня храпел аванс, который я получил, применив всю изворотливость, данную мне природой и тягой к "лечению". Но последние полчаса перед отправлением я сидел как на иголках. Город с походами на посёлок, с аптеками и поисками безлюдного подъезда растворялся как грамм героина, становясь старым, как сморщенный извращенец, уплывал в прошлое, терял краски и запахи, превращаясь в голое, заброшенное воспоминание. Однако каждый прохожий почему-то был похож на Сизого, и мне хотелось выйти и позвонить ему и начать всё по-старому... Я собирал волю в раскалённую от желания точку и уговаривал себя не смотреть в боковое зеркало, в котором отражалась и сновала в обе стороны провожающая меня улица.
  
   Деньги кончились на третий день после оргии. Ободранные как липка и истощённые вечным недосыпом, мы сбежали от танцовщиц из группы "Ромашка".
   Уголок побережья, куда мы с Юсом попали после недели бестолковых скитаний, оказался заповедным местом. Санатории давно уже перешли в частные руки, и только неприспособленную для строительства лощину заселили дикари. Именно их почти бесплатный способ существования привлёк нас сюда. По пути в лагерь мы захватили пару толстых веток (дров много не бывает) и, продравшись сквозь кусты у тропинки, которую было почти не различить в темноте, поднялись к костру. Там стояли трое. Пару из них я знал издавна, это были мои старые приятели Пеликан и Кузька. Беззлобно переругиваясь, они лениво спорили, кому идти за водой.
   Как только я увидел её, я понял, что справедливости в этом мире ждать не стоит. Как мне могло так везти? Я не спас мира, не остановил гибель галактики, не уничтожил вселенского обманщика - за что меня так щедро награждают?
   Если природа во вдохновенном полёте фантазии выдумала бабочек-морфид, в философически-желчном - ядовитых змей, а в детско-игривом - мишек, питающихся эвкалиптовыми листьями, то Марину она одарила щедро - грудь у неё напоминала Волгу в нижнем течении, а прогиб поясницы был по-миссисипски вызывающ. На внешне яркое лицо красавицы не хватало русской зимы, но меня влекли не эти температурные контрасты, и даже не вкус губ, отдающий морем - просто во второй раз повторившееся как тогда, на волжской аллее, сочленение места и времени опять перенесло меня в то необыкновенное измерение, где нет ни времени, ни пространства. Мы не успевали ощутить неповторимости этих мгновений, в каждом из которых не было ни тоски, ни предательства и только через полмесяца, наконец, увидели, что нас окружало.
   В местечке, не выкупленном курортными аулами из-за близости к заповеднику, между двумя мохнатыми теснинами притаилось озеро. Зеленая гладь отражала горный лес, мелкие камушки скрипели под ногами, а если с полчаса попетлять по горным тропам, то перед самым морем, как девочка перед зеркалом, застенчиво пряталось ещё одно маленькое озерцо, заросшее лилиями - такими белыми, что, казалось, они светятся днём. Близость озерца к солёной воде и бьющие со дна ключи позволяли, не отвлекаясь от купания, утолять жажду.
   Несмотря на холодное начало, лето продолжало подтягивать всех, кто не желал гостиниц, портье и шоколадок на подушке - тех, кто полагался только на свои ноги и рюкзаки - попросту говоря, ехал "дикарями". Да, было от чего хранить секрет этого месторасположения - столько красот на квадратный километр! Музыканты, художники, бесшабашные студенты, иностранцы, ради экзотики решившие "хапнуть диковинки". Молодые упивались молодостью, старики медитировали на жизненный опыт, а дети пищали от восторга, радуясь без всякого повода. Местные мифы рождались на глазах, и местечко обрастало легендами. Обкуренные девушки в фенечках уверяли, что у холмов особая энергетика, и что это посадочное поле, входные ворота для иных цивилизаций и проникновение инопланетного десанта не за горами; старые "лиманоиды" утверждали, что у пресноводного озера, аккуратным овалом расположившимся в нескольких метрах от моря, - двойное дно, и настоящей его глубины никто не знает. Вдобавок к этому, университетские с кафедры травили псевдонаучные байки, рассказывая, что на необычных вершинах местных скал линии и точки временной паутины образуют прорыв, в который, чисто теоретически (тут они делали хитрые глаза), могут свалиться путешественники из чёрных дыр и разных времён. Как будто подтверждая это, из верхнего леса, неожиданно вырастая в световом круге костра, появлялись то "кислотники", похожие на не вовремя материализовавшихся леших, то полысевшие осколки "шестидесятых" с поредевшими хаерами, то "неоклассики" в чёрных цилиндрах... - всё это походило на фантастический "блошиный рынок", где рядом с позеленевшим канделябром лежит пластмассовый стаканчик из-под кока-колы, а прижизненные издания Тредиаковского перемежаются красочными оболочками любовных романов.
   Пожары были не опасны - зелёная листва почти не горела, а лесной сушняк ценился на вес золота. Зато море в изобилии прибивало к берегу большие стволы, мгновенно высушиваемые солнцем. Два-три глотка местного вина и загорелые тела бодро транспортируют брёвно на стойбище, чтобы потом вяло пилить весь сезон.
   Пропитание добывалось под скалами или на швартовой "бочке" - массивный проржавленный цилиндр болтался на волнах в двухстах метрах от берега - его днище и цепь, прикованная к дну, были усеяны толстыми продолговатыми створками моллюсков и являли собой поле охоты и испытательный полигон для новичков. "Подныривай под бочку и отдирай, пока хватит сил..." - инструктировал Юс. Под железным днищем притаился воздух, словно поменявшийся ролями с утренней росой. Поблёскивающими бисеринками переливались меж раковин остатки дыхания ныряльщиков, время их надводной морской жизни, равное секундам из иного - немого, молчаливо подводного мира.
   Зато на суше шуму было предостаточно, а музыки столько, что если бы отдать всех вокалистов, предварительно протрезвив, толковому дирижёру, они перепели бы все хоры Прибалтики. Трубадуры, труверы, ваганты, шпильманы и мейстензингеры посещали нашу стоянку исключительно из-за деликатного к ним отношения: оно было в новинку для них, готовых к шишкам и синякам, которыми щедро осыпали их на концертах. "На балах, - скрипел самый старый персонаж этих мест, - только успевай в чашки ландскнехтам заглядывать, со стола схватить да кости вовремя унести".
   Печёные на кровельном листе мидии требовали вина, а за вином надо было тащиться по каменистой гряде вдоль моря. По этому "шёлковому пути" с утра до вечера и с ночи до утра неспешно курсировали компании, отягощённые постепенно тающей жидкостью. Здешние рекорды ставились с ног на голову - почиталась не быстрота путешествия, а его продолжительность. Останавливаясь для дружеского распития с каждой встречной экспедицией, путь можно было продолжать до пяти суток...
   Все эти особенности, крупным жемчугом нанизанные на нити наших ощущений, давно уже приелись сезонным старожилам. Они равнодушно наблюдали, как рыженькие сони скачут по соснам, ожидая гонцов из посёлка, нагруженных вином и зелёными, только что сорванными с деревьев орехами.
   Следующим летом вместо нашего свадебного путешествия с Мариной мы снова отправились к морю. Мы открывали сезон утренней хоровой чисткой зубов, дирижируя стёртыми за прошлое лето щётками, и мотая головами в такт доносившейся из лагеря музыки. Любуясь атлетическими мариниными формами, я понимал её любовь к морю и только к морю и всё же жажда, которую нельзя было утолить ею, всё больше наводила меня на мысли о ценности пресной воды для моряков. Говорят, что можно выжить и в открытом море, но ни дождь, ни рыба не заменят мечту о холодных речных струях. И как сходят с ума без неё и иссыхает язык, не помещаясь во рту, покрытому трещинами, и гортань прилипает к нёбу и как вода, чистая питьевая вода спасает от этого...
   В тот прохладный вечер, после ужина и купанья, мы расселись у палатки послушать прибившегося к нам музыканта. Имени певца мы так и не узнали. Он был скуп на слова и из редких, не всегда понятных фраз нельзя было понять, кто он такой. Но, видимо, не всегда нужны слова - в свете костра на его невыразительном лице были видны все оттенки чувств. Сначала этот герой появлялся в лагере редко, приходил только вечерами, в светлое время суток его можно было видеть чёрной точкой на скальных маршрутах. Потом Кузька, которая то и дело бегала к высоко стоящим "космонавтам" за солью, рассказала, что горы влекли его не опасностью лавин или ледовых трещин. Близость смерти не беспокоила его, он был спокоен, как птица рядом с обрывом, и не обращая внимание на подначивание. Слова не были для него той кнопкой, из-за которой он бы пустил в ход оружие - они значили для него нечто совсем другое. Тот, кто жил не по его правилам, просто исчезал. Некоторыми юнцами из соседних компаний его безразличие к намёкам почиталось не то, чтобы за трусость, но за какую-то недостойную слабость или намёк на неё, но сказать ему об этом они почему-то не решались. Потом я узнал уже от Марины, всё-таки была опасность, что пугала его сильнее смерти или болезни - при упоминании о ней его лицо темнело, будто осыпалась древняя фреска. Навсегда остаться с чужими людьми, с теми, кто превратился для него в древесную пыль - вот чего он боялся. И пошёл бы по самому острому канату, показав жирный фак благополучию, плюнув на смерть и лишения, если бы всё любимое им оказалось вдруг на другой стороне пропасти. На такое способны многие, сказал я. Марина отвернулась и проговорила, что отличие в том, что он не требовал ничего взамен...
   Странное дело, века сменяют века, а поколения почти не отличаются друг от друга. А может, не надо никаких школ, никаких комбинатов по выращиванию следопытов наших ошибок, никаких воспитательных схем и методичек - пусть всё будет проще, пусть избранные учителя-странники ходят по земле, вылавливая учеников своей седобородой мудростью. Так ведь никто не доверит им себя, никто не отдаст своих детей, своё повторение - чужаку. Способность к доверию потеряна вместе с невинностью, мы будто заболели странным сумасшествием, земной тягой, которая сплющивает невесомое, превращая нас в приземлённо кряхтящее и стонущее от своей тяжести существо. Порой притворяемся, что всё в порядке, порой говорим, что "когда я пришёл - так уже было". А иногда, спохватываясь, хотим, чтобы нас вылечили самые тяжёлые из нас. Если б они знали, как это делается, а не занимались этим просто так... из инстинкта экспериментирования. А тут ещё инерция - и от романтики не отвык, и хочется флирта и даже каких-то там влюблённостей.
   Дома, наводя порядок в захламлённом компьютере, я забрался в пыльный архив и наткнулся на незнакомую папку писем. Машинально нажав клавишу, я открыл первое попавшееся. Оно начиналось словом "Милый...". Мне стало ужасно стыдно, причём не за себя, а за какого-то другого подлеца, который сидел на моём месте перед монитором и тупо кликал на полосу прокрутки... Марина писала другу, живущему у другого моря, кажется, гораздо более тёплого. Там наверняка было что-то ещё до встречи со мной и теперь она вспоминала, перебирая чувства, как привычные старые вещи. Я чувствовал, что меня лишают дозы внимания, прилаживая принадлежащие мне цветы другому исполнителю. В голове струился едкий ручеёк обиды. Конечно, - думал я, - виноват я сам. Чёрт меня дёргал читать чужую жизнь! Если бы это был кто-то другой, а не тот, горец без имени. Впрочем, какая разница.
   Однако разница была - близкому не так больно отдавать. А тут чьей-то смуглой, незнакомой душе из чужого прошлого... и вот, наверное, как тысячи мужчин до меня, я чуял, как нечто чужое касается моего. Мне хотелось повернуть время и (особенно) своё любопытство вспять. Нет ничего скучнее посторонних отношений - меня охватывала почти осязаемая слепота, сквозь которую всё-таки выпячивается ненужное, чужое тебе счастье. Это вызывало жалость к себе, а жалость, как известно, всегда следствие какой-нибудь подлости или предательства.
   Там, на море, где мы в третий раз встретились с Мариной, не терялось мелочей. Если кто-то что-то "сеял", это же находилось через несколько часов, дней, недель, перед самым отъездом - платок, фонарик, янтарная трубка или камея с бриллиантом непременно высовывалось из-под коряги или края палатки. Но именно там я потерял её. Сначала привык, а когда эта привычка отозвалась изменой - забыл о ней навсегда. Я видел, что она существует, движется, передвигает предметы, покупает новые вещи - но прежняя связь превратилась в привычную ниточку, которая не тянет, а только передаёт сообщения, словно компьютер информацию, кодированную нулём и единицей.
   Говорят, в горячем котле нет холодного места, но когда появилась Энни, в нашем тёплом семейном очаге появился прохладный уголок, принадлежащий только мне и ей. Иногда рядом с ней я чувствовал себя кутилой, подлецом, пропивающим последние деньги, отложенные на семейное счастье - и тогда проводил больше времени дома, стараясь забыть её и хватаясь за прежнюю привязанность. Но если Марина вернула мне жизнь, то Энни на время вернула её смысл. Я говорил себе, что Энни не так уж красива (апеллируя к подыхающему мужскому тщеславию), что в конце концов женщин на планете ещё три миллиарда, но она упрямо жила во мне, в снах походя на Марину, и я так часто путал их имена, что они уже не обращали на это внимания. Спасало только то, что Марина не меньше, чем я, любила Энни. Поэтому между нами не было и не могло быть романа, разрушающего подобные треугольники.
   Через месяц, прорвавшись сквозь липкую полупрозрачную занавесь недоговорённостей, состоялся "разговор". На протяжении всего этого потока прилагательных, наречий и имён собственных, от которых меня передёргивало как от низковольтной динамо-машины, я понимал, что обречён на примирение - ни мне, ни Марине ничего другого не оставалось. Всё как будто стало на свои места, но какая-то тяжесть мучила, как мучает коня плохо прикреплённая сбруя, когда каждое движение бередит ссадину. Такие раны не затягиваются полностью, они стягивают края до игольного ушка, но всё равно остаются. Как и в той, опиумной боязни снов, я старался забыть, изгнать мешающие мне предметы из памяти, положить их в ящичек, ключ от которого забросил в глубокий омут, но они просто ждали своего часа. Наверное, и вселенскую обиду простить можно, прощение - акт творческий и вдохновение может посетить всякого - малые же обиды, как жуки-древоточцы, прячась под корой, неустанно жуют ствол и вопрос его жизни - вопрос времени.
   Тем временем бедный льстец-комбинатор вырос, возмужал и превратился в опытного оратора. Он тысячу раз говорил и даже находил нужные слова, откликаясь на любое событие из моей жизни, но как только я пытался повторить их, что-то мешало, я запинался, переигрывая, как плохой артист. Я повторялся, а это отдавало фальшью. В тот момент, когда я пытался произносить слова признаний, чувство уже было несколько иным. Нет, оно не переворачивалось с ног на голову, а просто менялось - в оттенках, освещении, частоте вибрации. Быть действительно честным уже не получалось и от этого я не знал, как жить дальше. Может, Энни действительно стала моей натурщицей, и я переспал с ней лишь для того, чтобы "продолжить рисунок"? Или всё случилось это оттого, что я развращённый наркотиком кентоман? Или во мне самом Энни оживила давно задремавшие русла и по ним устремилась талая вода с ледников, смывая с растрескавшейся почвы прежнюю карту побед и поражений? Всей кожей чувствуя её присутствие, я понимал, что забытое возвращается, и мир менялся, как у всякого, узнающего правду. Энни оказалась необходима мне как призрачный шанс, капризный случай, что приближал его настоящее. Выздоравливая от слепоты, я подходил к блестящей поверхности, стараясь разглядеть связный смысл в союзе стекла и амальгамы, в разводах тёмных и светлых линий, составляющих моё целое, пристально вглядывался, силясь разглядеть суть и... ничего не видел.
   Я не видел себя. Меня в этой фильме не было. Меня, участника сотен ролей, от которых смелые девы бледнели и гасли, а робкие краснели и разгорались, меня, за все постельные приключения испытавшего меньше оргазмов, чем пара подруг за ночь - не было. Путешественника по тонким мирам, наблюдателя за звёздами, бесполезного целителя алкоголиков, потенциального музыканта и художника, незадачливого мужа и удачливого потребителя зелья - не существовало! Неужели единственным смыслом моей жизни было испытать героиновый оргазм секса и следующее после него умиротворение?
   Похоже, мой настоящий вещий сон пришёлся на глубокое детство. В нём не было ни образов, ни сюжетов, которые объясняли будущее - ни негров, ни центрфорвардов в малиновых гетрах, ни детских фильмов ужасов, ни медовых сеновалов, ни небесной рыбки, ни того, чьей частью был я, когда брёл по тёплому как солнце, снегу... Нет, это был простой сюжет - в дверь школы заходил человек, которого я не мог видеть со стороны. Это был я, но не тот "я", каким я видел себя в зеркале, (глядясь в зеркало, человек неизбежно строит гримасу лица, одевая на себя защитные линзы самоосмотра), а то, чем я был на самом деле. В этом сне я не раздваивался, не сходил с ума - просто смотрел на себя и всё. Там не было никакого действия, накручивающего события одно на другое. Я просто входил в двери своей детской школы, только и всего. Чьими глазами я смотрел на себя? Если это был я, кто был тот, кто смотрел на меня? Может, это и есть моя суть, единственная и неделимая? И тогда меня (вырастало с суицидальной остротой), действительно не было, ведь я ничего не делал от его имени - имени того, кто смотрел на меня. Значит, я - это не оболочка, не мои мечты и даже не сны. Выходило, что я - это даже не мои поступки.
   С помощью Энни, отношения с которой в любой момент грозили провалом, как с помощью врача, который не боится плоти пациента, я находил подробности настоящего себя. Словно из-за ручья, проедающего плотину, на меня обваливались пласты воспоминаний, которые доказывала чудом сохранившаяся тетрадь. Переплетения линий, зашифрованные манифесты подростка - никто, кроме меня не видел этого. Да, воспоминания, те слепки минувшего, что услужливо подсовывала память, не имели ничего общего с тем, чем был я. Всё, то, что я делал, делал только мой стасканный из кусков чужих личностей характер, сплавившийся на основе матрицы из генов предков. Но ведь кто-то раздувал огонь, делающий этот металл жидким и смотрел - теперь я понимал - и смотрел на него, ни на секунду не отрываясь.
   Если каждое следующее мгновение - уже не ты, а кто-то другой, что же происходит через неделю? Раньше я бы сказал, что в разные годы своего существования мы такие же разные люди, как норвежский миллионер за штурвалом собственного самолёта и австралийский абориген, вышедший из похмелья. Мы не ставим себе цели - нас меняют обстоятельства. Мы поставили её - нас меняет её достижение. Как говорил тот доктор: "...встреться бы я с собой сейчас - я не подал бы себе, пятнадцатилетнему, руки."
   Сейчас, наверное, было бы наоборот. Я встретил бы себя с распростёртыми объятиями, накормил, напоил и записал бы на бумажке (не дай бог забудется), когда ему стоит быть собой, чтобы не натворить того, о чём жалеешь потом до конца жизни. Но о чём я мог жалеть? О том, что жизнь сложилась как доминошная лесенка? О том, что я любил и Энни и Марину, что Энни любила и мужа и меня? Жалеть о том, что, как я ни старался, она сделала так, что мы никогда больше не увиделись, потому что знала, что в этом случае Шаврик обязательно убъёт меня, не своими так чужими руками? О том, что было слишком много алкоголя, или слишком много того чувства, о возникновении которого тем не менее никогда не жалеют? Это было как во время спуска в пещеру, когда кристаллами, вспыхивающими в узком свете фонарного луча, передо мной вспыхивали озарения. Но тайны уже не оставалось и лишь последние завершающие проблески процеживалось сквозь сито темноты - одна за другой, капля за каплей и эти последние капли были как лекарство от безумия. Причудливо вспыхивало, что сон и душа неразделимы, что симбиоз сильного и слабого охраняет нас от примата расчётливого ума, от уничтожения и небытия, что несчастной любви не бывает, и что счастливая поведёт за собой вселенную.
   Нам бы жить, привыкая друг к другу годами, ведь только тогда два человека как переплетённые пальцы рук становятся единым целым и начинается полная гармония. Но, предчувствуя бесславный конец, мы постарались переплестись раньше, чем по-настоящему поймём друг друга, поймём в глубинной сути, в той глубине, откуда растёт вся последующая жизнь человека. И в этом, видимо, была наша ошибка.
   Когда я вернулся, в доме никого не было. Я побродил по пустому прекрасному замку. Зазвонил телефон. Митич прямо из московского аэроклуба радовался, что нашёл меня, жалел, что уезжает, и сулил компанию, и таинственной экспресс-доставкой прямо на вокзал, к поезду. За пятнадцать минут ожидания, пока я слонялся по комнате, прощаясь с каждым углом и стеной, в голове моей стучало: "Я обязательно вернусь сюда, когда найду своё счастье, и буду жить долго и счастливо, только не сейчас, не сейчас...".
   Через полчаса мы уже поднимались на маленькой юркой стрекозе над посёлком, и он уменьшался, как уменьшаются наши воспоминания о прошедшем, делаясь менее отчётливыми, выпуклыми и болезненными. Я ещё был здесь, но меня уже снова касались картины будущего и я видел уже не эти прибрежные улочки, а Большую Морскую и Невский, и они тянулись ко мне сквозь нити пространства не классическим романтическим сплином, а матросским суровым Петроградом, начинающим совсем иную, новую жизнь.
   С края неба потянулись жирные тучи. Хлынул и прошёл ливень. По улочкам текли ручьи, я вспоминал золотящиеся солнцем скалы, и заодно слова дяди Тома. "Ищут все и умные и дураки. Беда умных в том, что они реже находят."
   Гораздо реже. И тут мне вдруг стало понятно, что я всё-таки нашёл этот эликсир, это единственное из чувств, что посягает на реальность, почему и страшит материальных, бурлящих в наркоманских головах демонов. Да что за жалкое представление о любви как о наборе химических реакций, о бутылке, которая кончается, которую можно осушить и выбросить! Если у человека при имени любимой или любимого выступает счастье из всех пор - это она, чем бы она не кончалась. Это живая вода, что течёт воочию и напрямую - из сердца в сердце. Мы с Энни были словно редкие сомики, единственный вид, живущий в подземных озёрах под раскалённой пустыне Калахари. Мы были слепы, ощущая друг друга только кожей. Мы как будто поклялись быть вместе, пока секс не разлучит нас. И он разлучил. И теперь я не мог понять, кто она такая в моей жизни. Пустота, предавшая меня или великая жертвенница, пошлость, рассекающая на модной машине или самая аскетичная из насельниц? Пусть лучше я не узнаю этого. С одного бока она унизила мой дар, отвергнув подношение, и в то же время возвысила, ответив на неё. Как такое могло случиться одновременно? Видимо, в этой одновременности противоположностей и спрятана истина. Счастливое чувство прекрасно и полноводно, сулит сотни маленьких радостей и эти камушки, падая на дно, влекутся течением, углубляя русло. Да там сотни весёлых горок, масса удовольствий, тысячи маленьких мечтаний и грёз. Но если вам не за ступеньками, не за плавным восхождением, а за серьёзными перепадами высот, если хотите лететь с самой высокой горы, если вам посреди чёрной, хоть выколи глаз, ночи грезится ослепительный фейерверк, от которого что-то замирает и в душе разливается чувство утоления - влагой, стаявшей с самых высоких ледников, вам сюда. В это окошко.
   Иногда секс бывает ошибкой. Но если это было преступление, преступление будничного существования, то пора сознаться. Она как раз и стала тем солнечным снегом, который полон красоты, но от которого можно ослепнуть. Я идеализировал её, я совершил в тысячный, миллионный раз ошибку, которую совершают все странники и домоседы. Вышло, что мы с ней бросили друг друга, предали всю нашу будущую жизнь. Но странное дело! Хотя она и отвергла меня и прочие коврижки - она и подарила мне всё это одновременно. Энни досталась вечная молодость - ведь я запомнил её только молодой, а мне не только воспоминания. Человек на вечном островке между надеждой и отчаянием счастливей того, кто испытывает скуку. Ведь что такое скука? Жизнь без любви - к женщине, к родине, к истине. И пускай настоящего счастья, не того, которое трактуются как "состояние наибольшего комфорта", а такого, в котором есть весь мир и всеобщая любовь в придачу, достичь удаётся лишь одному из ста миллиардов, но даже один миг его настолько прекрасен, что до сих пор заставляет миллионы и миллионы людей выползать из глинобитных моральных нор, чтобы погреться в его лучах.
   Единственно, что моё нынешнее существование не выдерживает сравнения с тем временем, и я испытываю зависть к самому себе прошлому. Что мне делать с памятью, которая услужливо подсовывает сцены универсального предощущения живого, вольностей, беззакония, граничащего со счастьем? Или я нарисовал себе то, что люди называют любовью, когда жёсткие правила других сопровождали любое её душевное движение, и нельзя было понять - изнутри или снаружи стоят эти ограничения? Как бы то ни было, я не в силах вернуть прежнюю беззаботность, не в силах превратиться в обыкновенного человека, я стал окончательным мономаном, я выпил странного напитка, изменившего меня. А что если никакого напитка нет, нет никакой нагрянувшей Любви, а есть лишь она как условие для жизни, и только это условие избавляет нас от иллюзий ненависти и мести, заменяет нам страх и голод, что если это непонятное многим чувство - единственная награда за скуку и неустроенность жизни? Без этой соли смысл жизни теряется, и она становится пресной и безвкусной и мы ставим на её место деньги, славу, почести, и вечно тоскуя от этой подмены.
   Мы больше никогда не виделись, и наши "капустники" не вылились в море борщей, не наполнили собой заливы семейного благополучия, в памяти остался только этот короткий по жизненным меркам эпизод. Только это неоконченное лето. Я знаю, что память о нём сотрётся, пройдёт и оно. Но пока это лето живёт и живёт по-настоящему - как тот давний сон, чистый, без наслоившихся позже воспоминаний, сон, где я вижу снег, который должен растаять, где я сам таю вместе с ним, и рождается река, что впадает в огромное солёное и солнечное море с --ослепительными снежными бликами.
   Девонский лес расступается перед нами, тени дриад за каждым стволом, а на развилке караулит соловей-разбойник с мензуркой на перепачканном водорослями шнурке - с каждого путника он взимает винную дань. Но вскоре все сборщики податей, мытари и фарисеи растворяются в листве, становится суше и прохладнее, редкие сдержанные снежинки кружатся вокруг ледяных родников, стоянки становятся реже и строже, разговоры немногословней и таинственнее круги палаток, подсвечиваемые изнутри. Наконец, мы на самой вершине, у молчаливых вечных снегов. И вот рядом с оранжево-синим шатром со звёздой на шесте, возле бледного, поющего ни о чём костра, я вижу девушка. Рядом возвышается другая, положив ей руки на плечи, незнакомка в белоснежной повязке на левой голени перебирает пряди пальцами. "Чего стоите? Уставились" - загарцевал кентавр со светлой серьгой в ухе - "Скачите-ка за водой!" - он подбрасывает сверкнувшие бутылки, связанные блестящей бечевой. И вот мы по тёплому снегу струимся в белых одеждах, леопардовых накидке из теней деревьев, - и на полпути, в душной зелени джунглей, в самом тёмной и безлюдной точке путешествия бутылки летят на землю и мы слиливаемся в одно целое - в усыпанном ромашками поле, в качающейся на волнах лодке, на склоне холма, где каждая травинка открытие, и море выплёскивает к ногам снежную пену, и речки-нимфеи, усеянные лилиями, касаются его ручейками, а оно так же ласково плескается у наших ног, так же дышит темными ночами, фосфоресцируя планктоном, так же откликается на движения тел, и виноград так же сладок и не отмываем, как в прошлый сезон...
  
  
  
   Copyright No Oleg Anatoliev Pavlov
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   черепно-мозговая травма
   Так дух взывает из бездны (лат.)
   Чувал - мешок
   по-настоящему речка называется более поэтично - Хулхулау.
   я вас люблю
   pro me. Quantum satis (лат.) - Для себя. Сколько нужно.
   Корабль, построенный из ногтей мертвецов (Младшая Эдда)
   Кентомания - получение удовольствия от инъекций

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"