Левый берег. Память звонкого детства
Самиздат:
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Обзоры]
[Помощь|Техвопросы]
|
|
|
Аннотация: Эссе, написанное в октябре - ноябре 2024 года.
|
Игорь Петраков.
ЛЕВЫЙ БЕРЕГ. ПАМЯТЬ ЗВОНКОГО ДЕТСТВА.
Воспоминания о раннем детстве.
ПРЕДИСЛОВИЕ
Эта работа является своеобразным продолжением книги "Таврическое. Память звонкого детства". В означенном произведении я рассказал читателям о юных годах, проведенных мною в рабочем поселке Таврическое. И получил отзывы благодарных читателей на мое произведение.
После этого я задумал произвести на свет еще одну работу на тему моего детства. Мое внимание привлек самый ранний период - от рождения до семи лет. Проведенный на Левом берегу города Омска, в доме на улице Лукашевича. Естественно, воспоминания об этой поре моей жизни проникнуты теплом, романтической дымкой. Хотя в те годы не всегда все было в моей жизни однозначно розовым. Были в жизни моей юной и неприятности ( например, конфликты со знакомыми детьми во дворе ), и болезни ( которые помогала мне переносить моя мама - в основном ).
И все равно сейчас я вспоминаю об этих невозвратных, по всей видимости, годах с отчетливой ностальгией. Именно в эти годы я был окружен теплом и заботой - как моих отца и матери, так и других родственников ( например, дедушек и бабушек, дяди и тети ). В эти годы моя душа с трепетом и восторгом изучала окружающий ее мир - и он ей, в основном, нравился.
Левому берегу была посвящена уже небольшая глава в моей книге эссе "Память места". Приведу ее здесь полностью.
Есть на левом берегу города Омска такая замечательная улица - улица Лукашевича. На ней мне довелось прожить семь лет - от самого моего рождения до первого класса школы. Именно из дома на улице Лукашевича ходил я в детский сад и в школу.
Воспоминания мои о том времени подернуты дымкой романтики детства. Все кажется преувеличенно спокойным, прекрасным. Нужно здесь заметить, что дом на Лукашевича стоял посреди красивой березовой рощи. И вообще деревья в этом микрорайоне росли буквально на каждом шагу ( помню, как я собирал гербарий - делать это было просто и легко ). А здание школы номер 47 от жилого микрорайона отделял целый лес ( по крайней мере, так мне казалось в пору детства ).
Саму сорок седьмую школу вспоминаю сейчас с благодарностью. Учеба в первом классе нисколько меня не затрудняла. Задания казались элементарными. Ведь читать я научился еще за год - полтора до поступления в первый класс. Единственные трудности были с катанием на лыжах. Во-первых, до школы надо было лыжи донести. Одно это было серьезным испытанием для меня - идти надо было около пятнадцати минут, таща лыжи и еще рюкзак. Затем в поте лица своего надо было преодолеть три круга по уже упомянутому леску - по лыжне. Это было ой как непросто. Мне запомнила эта серьезная для первоклассника нагрузка. После такого тоже немалого испытания настроиться на спокойную учебу в классе было трудновато.
Помню, как моя мама приходила в наш первый класс и рассказывала о своей работе ( такое задание дала ей наша классная руководительница ). В конце рассказа она раздала моим соученикам по две витаминки. Помню, как тогда необыкновенно я гордился моей мамой. Ее статус в моих глазах поднялся на новую высоту.
Еще нужно вспомнить, как мы поднимались с друзьями на верхатуру нового строящегося дома. И смотрели с балкона его вниз, на людей. Зрелище было незабываемое. Остается удивляться, как мы не сверзлись вниз с высоты. Очевидно, Бог хранил нас.
Ходили мы с родителями в разные магазины, расположенные по обе стороны улицы Лукашевича и Ватутина, посещали кинотеатр "Иртыш". Еще в первом классе нас водили вместо уроков на просмотр художественного фильма для детей, который специально тогда показывали в этом кинотеатре.
По другую сторону улицы Лукашевича, за гаражами и рощей находился продовольственный магазин, куда мы ходили довольно часто. Он, наверное, и сейчас стоит там, если только его не снесли.
На улице же Ватутина располагался магазин "Культтовары". Именно там мне купили замечательный и дорогой компас, который я любил показывать всем, кому ни попадя.
Конечно, это лаконичные ( лапидарные, как сказали бы на одном известном факультете ) слова о жизни на Левом берегу. Многое подзабылось. Однако память с благодарностью порой высвечивает те или иные случаи, эпизоды из жизни на Левом берегу. Необходимо ее только подстегнуть, заинтересовать в процессе воспоминания эпизодов прошлого, привести ей в помощь необходимый контекст.
Таким контекстом для описания моих лет жизни на Левом берегу будет в этом эссе книга Владимира Набокова "Другие берега". В ней писатель ( известный русский писатель, между прочим, многие считают его классиком ) рассказывает о своей жизни в годы детства в Петербургском доме и в имении в Выре и Рождествено. Но не только - а также о своих путешествиях по России и за границу.
Мы с вами будем внимательно читать это произведение Владимира Набокова, открывая попутно для себя картины детства автора этих строк. Детства, проведенного им в казалось бы совсем не примечательном на первый взгляд доме - девятиэтажке на улице Лукашевича.
В предисловии нужно сказать, что пора детства породила не только мое эссе "Память места". Действительность, осознанная мною в то время, стала основой для ряда поэтических и прозаических произведений. Одно из них - стихотворение "Левый берег" из сборника стихотворений моих, который назывался "Другая сторона":
Солнце упало за дальние башни -
мыши в подвалах, дети на крыше
видели солнце, смотрели устало, -
светлое небо было за крышами,
музыка звезд, опустевшая флейта,
улица, полная тихих вещей,
мыши в подвале, дети на ветре -
не было больно, не будет больней..
Сюда вошли впечатления от действительного эпизода моего детства - когда я с моими юными друзьями взбирался на недостроенную двенадцатиэтажку ( никому не советую повторять этот маневр ) и смотрел с балкона на заходящее солнце на северо-западе, сбоку от построенных уже домов на улице Лукашевича. Почему дети смотрели устало? - спросите вы. А вы попробуйте без лифта подняться на верхотуру.. впрочем, повторюсь, что никому не советую повторять наш "подвиг".
О чем я расскажу в моем эссе?
- о моей матери, о том, как она воспитывала меня, лечила меня, когда я болел, какие книги читала мне в часы досуга,
- о том, в каком месте был расположен наш дом на улице Лукашевича, где именно располагалась наша квартира, какие школы, поликлиники, магазины находились рядом с ним,
- о моих прогулках в парках и во дворах Левого берега, например, по пути в школу, или к маме в аптеку,
- о посещении мною кинотеатра "Иртыш",
- о виде с нашего балкона на девятом этаже, о часах досуга, проведенных на этом балконе, о летних вечерах на нем,
- о моих увлечениях и хобби в пору детства, о моих любимых журналах и играх,
- о моих родственниках, проживавших не только в Омске, но и в Таврическом, с которыми я регулярно встречался в годы детства.
Все это будет преподнесено в контексте сочинения Набокова "Другие берега".
Такой прием, к слову, уже использовался мною в книге "Таврическое. Память звонкого детства". Тогда я рассказал моим читателям о замечательной работе Бориса Аверина "Дар Мнемозины". Эта книга рассказывала о теме детства у Набокова, Бунина, Иванова, Белого и других авторов прошлого века. О работе воспоминания, о том, как каждый из писателей припоминал и оживлял в своих произведениях эпизоды своего собственного детства.
Тогда я говорил о рабочем поселке Таврическое и годах детства, проведенных в нем. Теперь речь пойдет о Левом береге. То есть о самых ранних моих воспоминаниях. Которые, естественно, окрашены чувством благодарности - к судьбе, к жизни, к родственникам ( родителям, в частности ).
Итак, усаживайтесь поудобнее - и представьте, что вы открыли книгу Владимира Набокова "Другие берега". Ибо именно с ее помощью мы будем учиться оживлять случаи из собственного детства, проведенного в городе Омске, на улице Лукашевича.
Глава ПЕРВАЯ.
Родители. Пещера. Игрушки.
Все мои игрушки, мама,
Разметало ураганом.
"Агата Кристи", "Ураган".
Набоков в своих воспоминаниях "Другие берега" ( или "Память, говори" ) сравнивает первое воспоминание свое о родителях со вторым крещением. Именно в этот момент он чувствует себя погруженным "в сияющую и подвижную среду, а именно в чистую стихию времени, которое я делил - как делишь, плещась, яркую морскую воду - с другими купающимися в ней существами". Перед мысленным взором писателя предстают мать и отец.
Мать - двадцатисемилетнее создание, в "чем-то белорозовом и мягком", владеет его левой рукой.
Отец - создание тридцатитрехлетнее, в бело-золотом и твердом - держит его за правую руку.
Так они идут - и будущий писатель идет между ними, то упруго семеня, то переступая, как он говорит, с подковки на подковку солнца, и опять семенит, посреди дорожки - "в которой теперь из смехотворной дали узнаю одну из аллей, - длинную, прямую, обсаженную дубками, - прорезавших "новую" часть огромного парка в нашем петербургском имении".
Как свидетельствует Набоков, это было в день рождения отца, двадцать первого июля 1902 года. "И глядя туда со страшно далекой, почти необитаемой гряды времени, я вижу себя в тот день восторженно празднующим зарождение чувственной жизни". "До этого, - признается автор "Других берегов", - оба моих родителя, и левый, и правый, если и существовали в тумане моего младенчества, появлялись там лишь инкогнито, нежными анонимами".
Воспоминание Набокова о родителях связано с летней порой. Мое - с более суровыми временами года. Помню, как мать ведет меня в поликлинику на прием к врачу. Дело происходит зимой. На мне одет шарф, зимняя шапка, теплое пальто. Я смотрю по сторонам. Большой пятиэтажный дом с магазином, мимо которого мы с мамой проходим, кажется мне сказочным, полным чудес. Наверняка в нем живут замечательные, необыкновенные люди. С восторгом я гляжу на прохожих, впрочем, восторги мои умеряет необыкновенно холодная погода, запомнившаяся мне.
Вот мы приходим в поликлинику, раздеваемся в гардеробе. Потом долго сидим в коридоре, причем я с опаской посматриваю на тех, кто покашливает - боюсь заразиться второй раз. Это долгое сидение в коридоре поликлиники в компании с мамой мне запоминается больше, чем сам прием врача, к которому это ожидание было преамбулой.
Помню другой эпизод. На улице стоит золотая осень. Мы с отцом идем по улице Ватутина, направляясь к магазину "Спорттовары". Мне, надо сказать, всегда нравилось посещать этот магазин. На выставленные в нем товары я смотрел как на интересные игрушки, с которыми можно позабавиться в часы досуга. Итак, мы идем с отцом по улице. Совсем недалеко от нас проносятся легковые машины. На мне одет свитер ( или кофта ) и осенняя куртка. Мы о чем-то разговариваем с отцом.. Деревья стоят в тяжелом золотом наряде ( как помню, это были березы, много их росло тогда на Левом берегу ).
Самые же первые воспоминания о родителях связаны с моей детской кроваткой. Я в ней лежу, а надо мною склоняется мать. Уже в то время я учусь ценить общество матери как самого дорогого, самого близкого мне человека.
Здесь можно вспомнить о том, как описывал время, проведенное в детской кровати, Владимир Набоков. "Первобытная пещера, а не модное лоно, - вот ( венским мистикам наперекор ) образ моих игр, когда мне было три - четыре года". Набоков вспоминает большой диван, с клеверным крапом по белому кретону, в одной из гостиных деревенского дома Набоковых. Это легендарный массив, нагроможденный еще в "доисторическую" эру.
"С помощью взрослого домочадца ( которому приходилось действовать сначала обеими руками, а потом мощным коленом ), диван несколько отодвигался от стены ( здравствуйте, дырочки штепселя ). Из диванных валиков строилась крыша; тяжелые подушки служили заслонами с обоих концов. Ползти на четвереньках по этому безпросветно-черному туннелю было сказочным наслаждением. Делалось душно и страшно, в коленко впивался кусочек ореховой скорлупы, но я все же медлил в этой давящей тьме, слушая тупой звон в ушах, рассудительный звон одиночества, стол знакомый малышам, вовлеченным игрой в пыльные, грустно-укромные углы. Темнота становилась слепотой, слепота искрилась по-своему".
Описывает Набоков и следующую игру, которая была и мечтательной, и тонкой. Она происходила, когда будущий писатель, проснувшись раньше обыкновенного, сооружал шатер из простыни и одеяла - и "давал волю воображению". "Заодно воскресает образ моей детской кровати, с подъемными сетками из пушистого шнура по бокам, чтобы автор не выпал".
Любил и я попрятаться в одеяле. Одеяло как бы скрывало меня от внешнего мира, в том числе и от моих родителей. Я воображал себя обитателям древней пещеры, в которую я могу пригласить, скажем, моего предка или любого родственника, и где можно в сумерках разговаривать о чем угодно.
Особенно разыгрывалась моя фантазия и мое неуемное воображение в утренние часы, после снов. Я как бы находился в пограничном состоянии - между этим миром и миром снов. В этом состоянии особенно вольно фантазировалось на разные темы. В сознании мелькали отголоски фраз, сказанных днем, дневные образы, возникали лица сказочных героев, персонажей из телевизионных сказок.
Когда я заболевал, мать и отец устраивали мне следующую процедуру. Необходимо было дышать над горячей, только что сваренной картошкой в мундире. Но не просто дышать - я должен был накинуть на себя плотное, не пропускающее свет одеяло. Я ждал облегчения симптомов болезни - и вкус, и смак этого ожидания смешивались с чувством таинственности, которое я испытывал оказавшись на минуту - другую в темноте посреди ярко освещенной кухни. Я стоял и дышал над картошкой. А после завершения процедуры мать всячески радовалась ( ей казалось, что теперь болезнь пройдет как по мановению волшебной палочки ). И я разделял эту ее радость. Кроме того, по завершении процедуры можно было угоститься вареной картошкой, которую я наворачивал, посыпав солью. И в ту минуту мне казалось, что сказочнее, заветнее этого угощения на земле ничего и быть не может.
Позднее подобное чувство я ощущал, когда в темной комнате, освещенной лишь большим красным фонарем - делал фотографии с помощью фотоувеличителя. В ванночке с проявителем тогда проступали знакомые мне, дорогие черты лица моих родственников - и я, ловко ополоснув фотобумагу водой, отправлял ее в фиксаж. В ту минуту я чувствовал себя творцом, фокусником, человеком, который раскрывает свой талант и в общем-то не зря появился на свет.
Но вернемся к Набокову. Вот что он пишет дальше в "Других берегах": "Допускаю, что я не в меру привязан к самым ранним моим впечатлениям; но как же не быть мне благодарным им? Они проложили путь в сущий рай осязательных и зрительных откровений. И все я стою на коленях - классическая поза детства! - на полу, на постели, над игрушкой, ни над чем.."
О своих игрушках Набоков упоминает мельком. Помните, в его стихотворении "Для странствия ночного мне не надо" есть такие строки:
Там дети спят. Над уголком подушки
Я наклоняюсь, и тогда
Им снятся прежние мои игрушки -
И корабли, и поезда.
У меня тоже были игрушки ( лежали в углу комнаты, у батареи ), и среди них действительно был поезд - маленький железный незамысловатый поезд на колесиках - роликах. Состоял он из одного вагона - локомотива. В детстве я придумывал с ним разные приключенческие, детективные истории. Он превращался то в огромный грузовик ( в моем воображении ), то в действительно поезд. Впрочем, мои детские игры были наивны, и теперь не выдерживают испытания временем.
Был у меня и большой медведь, которого я звал Мишка. С ним связана такая история. В раннем детстве я долго не хотел расставаться с соской. Тогда мама мне сообщила, что "Мишка сосику съел". Я подходил к медведю, укоризненно трогал его за плечо. Мишка ворчал ( была у этой игрушки такая особенность ), урчал. Не было никаких сомнений в том, что мать меня не обманывает и этот мой бывший друг действительно заглотал мою любимую соску.
Чуть позже появились у меня деревянные маленькие цилиндрики, на каждом из которых ( а их было около 25 штук ) я нарисовал фломастером разноцветные номера. Это были мои спортсмены. Чурочки с синими номерами, например, обозначали представителей сборной СССР, с красными - Чехословакии, и так далее. Была сборная Франции ( желтые номера ), Италии ( зеленые номера ) и еще какие-то команды, всех и не упомнишь.
Все эти "спортсмены" принимали участие в соревнованиях. Например, пол в зале был чуть-чуть под наклоном. Этого было достаточно, чтобы устроить соревнования по "спринтерскому бегу". Чурочки клались на бок и катились по наклонной. К финишу приходил первым тот или иной "спортсмен". Иногда я устраивал марафон. Сам передвигал чурочки. Таким образом мои доморощенные спортсмены перемещались из комнаты в комнату ( все это происходило, конечно, под впечатлением от Олимпийских марафонов и марафонов на Играх доброй воли ).
Самым зрелищным мероприятием с участием деревянных спортсменов были футбольные матчи. Брался маленький железный шарик. Из однокилограммовых гантелей делались ворота команд. В матче участвовало по четыре полевых игрока с каждой стороны и один вратарь. Это был, можно сказать, мой первый футбольный симулятор. Уже потом я пристрастился к игре Pro Evolution Soccer 5, и даже выводил сборную России по футболу в финал Чемпионата мира, а сборную Украины - в финал Чемпионата Европы. Потом, правда, потерял интерес и к этой игре.
Матчи соперничающих команд проходили в безкомпромиссной, как мне казалось, борьбе. Я устраивал настоящие чемпионаты мира, наподобие тех, что видел по телевизору. Конечно, участвовала в них и сборная СССР.
Глава ВТОРАЯ.
Дедушка. Азбука. Картины. "Приключения Электроника".
Не только образы родителей запомнили мне из моего детства. Были и другие люди, появлявшиеся эпизодически на просторах моего детства. Как и у Набокова. В "Других берегах" он вспоминает, например, приходившего к ним в гости сельского учителя Василия Мартыновича. "У него было толстовского типа широконосое лицо, пушистая плешь, русые усы и светло-голубые, цвета моей молочной чашки, глаза с небольшим интересным наростом на одном веке. Он носил черный галстук, повязанный либеральным бантом, и люстриновый пиджак. Ко мне, ребенку, он обращался на вы".
Чем еще был примечателен Василий Мартынович для Набокова? "Брал он меня чудесами чистописания, когда, выводя "покой" или "люди", он придавал какую-то органическую густоту тому или другому сгибу, точно это были готовые ожить ганглии, чернилоносные сосуды. Во время полевых прогулок, завидя косарей, он сочным баритоном кричал им "Бог помощь!". В дебрях наших лесов, горячо жестикулируя, он говорил о человеколюбии, о свободе, об ужасах войны и о тяжкой необходимости взрывать тиранов динамитом".
Читая эти строки, я поневоле вспоминаю моего дедушку с папиной стороны - деду Пашу. Посещал я его нечасто, он у нас в гостях бывал еще реже. Но я был всегда рад видеть его. Дед Паша уснащал свою речь шутками - прибаутками, подтрунивал над собеседниками, почти сыпал поговорками и пословицами. О нем я более подробно рассказал в эссе "Память места", в самой первой его главе. Туда вошли некоторые забавные высказывания деды Паши. Например, о Суворове, который якобы говорил: "После бани продай штаны - а выпей". О папе, который пришел на одном легкоатлетическом соревновании последним и занял, таким образом, "первое место с заду". И, конечно, о своего благоверной супруге - бабе Тане. В "Памяти места" я рассказал о том, как баба Таня и дед Паша приехали в деревню знакомиться с семьей моей матери. И дед Паша приналег на алкоголь. Баба Таня пробовала остановить его:
- Может, хватит уже пить?
На что дед Паша довольно грубо ей ответил:
- Молчи, керзовая морда!
Я собственной персоной был объектом острой иронии со стороны деды Паши, что, конечно же, мне не нравилось. Помню, как я обиделся на деда, когда он заметил, что я прячу дырку на моем носке - и подтрунивал надо мной. Что поделать, такой у деда Паши был характер.
Однако вернемся к Владимиру Набокову. В своих воспоминаниях он утверждает, что был наделен цветным слухом. "Тут я бы мог невероятными подробностями взбесить самого покладистого читателя, но ограничусь только несколькими словами о русском алфавите: латинский был мною разобран в английском оригинале этой книги".
Набоков выделяет "чернобурую" группу букв. К ним относятся: густое, без галльского глянца, А, довольно ровное ( по сравнению с рваным R ) П, крепкое каучуковое Г, Ж, отличающееся от французского аналога ( J ) как горький шоколад от молочного, темно-коричневое, отполированное Я.
В белесой группе Л, Н, О, Х, Э представляют довольно бледную диету из вермишели, смоленской каши, миндального молока, сухой булки и шведского хлеба. "Группу мутных промежуточных оттенков образуют клистирное Ч, пушисто-сизое Ш и такое же, но с прожелтью, Щ".
Красная группа состоит из вишнево-кирпичного Б ( гуще, чем В ), розово-фланелевого М и розовато-телесного В. Желтая группа - из оранжеватого Ё, охряного Е, палевого Д, светло-палевого И, золотистого У и латуневого Ю. Зеленая группа - из гуашевого П, пыльно-ольхового Ф и пастельного Т. Наконец, синяя группа - с жестяным Ц, влажно-голубым С, черничным К и блестяще-сиреневым З. Такова азбучная радуга писателя ( ВЁЕПСКЗ ).
Набоков вспоминает, как в детстве строил замок из разноцветных азбучных кубиков - и вскользь замечал матери, что покрашены они неправильно.
Я в своем детстве был менее критичным и радостно воспринимал те цвета букв, которые мне поставлялись в готовом виде. Сначала это были цвета азбуки, повешанной над моей детской кроваткой.
А в ней было отчетливо-красной буквой, потому что символизировало арбуз. По аналогии с А красной я воспринимал и последнюю букву, русского алфавита, Я.
Зеленую группу составляли Е ( елка ) и З ( собственно зеленый цвет ).
Потом это были цвета рисунков в азбуке из журнала "Колобок". А также из журнала "Веселые картинки", где к каждой букве прилагался тот или другой иллюстрирующий ее стишок.
Ж был желтым, К - красным, С - синим, Г - голубым. Все это понятно и легко объяснимо. Буква Т представлялась мне темно-бордовой как кирпич или серо-синей как стена. Может, потому что связывалось ассоциативно со сТеной, Теснотой, Тюрьмой? ( смотри по этому поводу размышления героя Набокова о слове "тут" в романе "Приглашение на казнь" ).
Буква В была вишневой ( рядом с ней была нарисована вишенка ), И - светло-зеленой или светло-голубой, Л - легкой, быстрой как лошадь, светло-серой, М - белой, молочной.
Как видите, совпадений с Набоковым практически нет. Впрочем, я и не утверждал, что толкование цветов букв у Набокова - единственно верное.
С детства мои родители прививали мне вкус к рисованию. У меня был альбом, акварельные краски, карандаши. С помощью этого инструментария я пытался создавать шедевры живописи. Выходило не очень. Родители тоже не очень увлекались рисованием. Правда, отец в более зрелом возрасте проиллюстрировал мою рукописную книгу "Невероятные приключения американцев в России" ( всего около десяти картин цветными карандашами, довольно недурного качества, в отличие от качества моей скромной прозы ). Рисованием я стал заниматься только в школе, и только тогда у меня стало что-то получаться. Именно в школе я создал ( и подарил маме на 8 марта ) альбом карикатур - смешных рисунков на сюжеты, придуманные мною же. Кроме того, был еще один альбом - с копированными из журнала "Крокодил" изображениями известных людей ( по моему, из рубрики "Ба! Знакомые все лица!" ).
Набоков же вспоминает, как рисовала его мать. "Моя нежная и веселая мать во всем потакала моему ненасытному зрению. Сколько ярких акварелей они писала при мне, для меня! Какое это было откровение, когда из легкой смеси красного и синего вырастал куст персидской сирени в райском цвету! Какую муку и горе я испытывал, когда мои опыты, мои мокрые, мрачно-фиолетово-зеленые картины, ужасно коробились или свертывались, точно скрываясь от меня в другое, дурное, измерение!"
С шедеврами живописи я знакомился благодаря вкладкам в журнале "Огонек". О, это были шикарные цветные вкладки, на которых размещались картины русских и зарубежных авторов. Помню одну из них. На ней нарисован итальянский залив, светлое море и чистое небо над ним. На набережной - прогуливающиеся женщины. Я даже пытался увеличить эту картину, срисовав ее по квадратикам, но на эту процедуру у меня не хватило терпения.
Было в детстве у меня и то, чего не могло быть у Набокова - телевизионные фильмы ( хотя о "волшебной фонаре" с диафильмами еще будет сказано в "Других берегах" ).
Особенно мне запомнился телевизионный фильм "Приключения Электроника" в трех сериях, виденный мной, кажется, уже в первом классе. В основе сюжета лежала история о человекоподобном роботе ( после "Гостьи из будущего", где фигурировал робот Вертер, я этому обстоятельству даже не удивился ), созданном по образцу внешности Сыроежкина - главного героя фильма.
По прихоти сценариста робот ( Электроник ) знакомился со своим прообразом - близнецом ( Сергеем Сыроежкиным ) и даже заменял его на уроках в его родной школе. На уроках робот: показывал чудеса вычислений на уроке математики, пел как Робертино Лоретти на уроке музыки, рисовал шедевры на уроке изобразительного искусства, поднимал штанги на уроке физкультуры. Отличные и хорошие отметки за достижения робота так и сыпались в дневник Сыроежкина.
Я решил, что могу учиться не хуже Электроника. И старался получать отличные отметки - уже в первом классе общеобразовательной школы ( о нашей сорок седьмой школе и о том, как я в ней учился, будет рассказано позднее ).
Затем Электроника выкрадывал мафиозо Урий ( его играл Караченцев ) и увозил в большом чемодане на мотоцикле в далекую европейскую страну. Третья серия фильма происходила в этой стране - и показалась мне надуманной и скучной. В первых двух сериях речь шла о школе, о ребятах - обо всех, что было мне близко и знакомо. Третья серия содержала в себе рассказ об ограблении музея, в которое обманом вовлекли Электроника. Я был не большим любителем музейных ценностей, и воспринял сюжет этой серии с прохладцей.
Появлялась в этой серии и собака Рэсси ( Радио-Электронная Собака ), которая была верной и всюду следовала за Электроником. Запомнились мне и песни из фильма. Среди них:
Это знает всякий, это не сова,
Веселей собаки нету существа,
Веселей собаки, ласковей собаки,
Преданней собаки нету существа.
А также:
А нам говорят, что Волга
Впадает в Каспийское море.
А я говорю, что долго
Не выдержу это горя.
( "Мы маленькие дети, нам хочется гулять" ).
И, конечно, "До чего дошел прогресс".
Глава ТРЕТЬЯ.
Болезни. Дежа вю. Мать. Грибы.
Пишет Набоков в "Других берегах" и о своих детских болезнях. Они осознавались им как попадание под власть огромных цифр, участие в каких-то непомерных математических решениях. Есть и заметка для филолога, специалиста словесника, которому, по словам писателя, будет интересно проследить, как именно изменился при передаче литературному герою в романе "Дар" случай, бывший с автором в детстве. "После долгой болезни я лежал в постели, размаянный, слабый, как вдруг нашло на меня блаженное чувство легкости и покоя. Мать, я знал, поехала купить мне очередной подарок: планомерная ежедневность приношений придавала медленным выздоравливаниям и прелесть, и смысл. Что предстояло мне получить на этот раз, я не мог угадать, но сквозь магический кристалл моего настроения я со сверхчувственной ясностью видел ее санки, удалявшиеся по Большой Морской по направлению к Невскому ( ныне проспекту какого-то Октября, куда вливается удивленный Герцен ).. Я остановился с ними перед магазином Треймана на Невском, где продавались письменные принадлежности, аппетитные игральные карты и безвкусные безделушки.. Через несколько секунд мать вышла оттуда в сопровождении слуги: он нес за ней покупку, которая показалась мне обыкновенным фаберовским карандашом, так что я даже удивился и ничтожности подарка, и тому, что она не может нести сама такую мелочь.. Вот она вошла ко мне в спальню и остановилась с хмурой полуулыбкой. В объятьях у нее большой, удлиненный пакет. Его размер был так сильно сокращен в моем видении оттого, что я делал подсознательную поправку на возможность, что от недавнего бреда могла остаться у вещей некоторая склонность к гигантизму. Но нет: карандаш действительно оказался желто-деревянным гигантом, около двух аршин в длину и соответственно толстый. Это рекламное чудовище висело в окне у Треймана как дирижабль, и мать знала, что я давно мечтаю о нем".
Мне в детстве мать тоже делала подарки во время болезни. Как правило, это было что-то сладкое - рахат-лукум, халва, конфеты. Кроме того, мне полагалось пить растолченные таблетки вкупе с малиновым вареньем. Таблетки были противные, горькие, и до сих пор я не могу смотреть на малиновое варенье без содрогания.
Мать была первым человеком, который приходил мне на помощь во время частых детских простуд. Сначала она замечала мою вялость, мои жалобы на боль в горле. Щупала мой лоб - и уже по выражению ее лица я догадывался, каков будет ее вердикт. "У тебя, наверное, температура", - сокрушенно говорила она - и ставила мне ртутный градусник. Градусник, конечно же, подтверждал ее догадку.
Известие о повышенной температуре оказывало на меня двойственное воздействие - с одной стороны, предстояла крайне неприятная пора болезни, с другой стороны, теперь я мог не ходить в детский сад, столь не любимый мною в ранние годы.
Наступало время таблеток, суспензий, полосканий горла, дышания над вареной картошкой. Мать лечила меня с каким-то почти религиозным рвением. Теперь, вспоминая это с высоты прожитых лет, я удивляюсь тому, как сильно она меня тогда любила, какой заботой окружала меня.
Затем в книге "Другие берега" Набоков пишет о таком явлении как "дежа вю". Вот его слова: "- О еще бы, - говаривала мать, когда, бывало, я делился с ней тем или другим необычайным чувством или наблюдением, "еще бы, я это хорошо знаю". И с жутковатой простотой она обсуждала телепатию, и сны, и потрескивающие столики ( один из которых появится в длинном рассказе Набокова "Соглядатай" из одноименного сборника - ИП ), и странные ощущения "уже раз виденного" ( дежа вю )".
Такое ощущение "дежа вю" я испытал, когда проводил последний день в детском садике, - перед отправкой в другой, расположенный ближе к дому. Я смотрел на детские лесенки, качельки, куцые деревья вокруг них - и все это казалось мне принадлежащим одновременно прошлому и будущему. Будто бы все это я видел когда-то ( вероятно, так оно и было ), и когда-то еще увижу. Душа словно озарилась будущим воспоминанием об этом месте, если воспользоваться словами самого Набокова.
К слову, о таком эффекте "дежа вю" писал и священник Владимир Емеличев в своей книге "Рассказы о чудесах". Точно таким же образом он глядел на прекрасно знакомые ему места - и одновременно как будто бы находился в будущем, вспоминая о них, воспроизводя их в своей памяти. В настоящем он испытывал ностальгию по оставляемым им местам детства, такую, как будто бы снова увидел их, вернувшись после многих лет разлуки.
Набоков пишет подробно о своей матери. Приведу здесь лишь несколько предложений, касающихся благочестивой родительницы писателя. "Любить всей душой, а в остальном доверяться судьбе - таково было ее простое правило. "Вот запомни", - говорила она с таинственным видом, предлагая моему вниманию заветную подробность: жаворонка, поднимающегося в мутно-перламутровое небо безсолнечного весеннего дня, вспышки ночных зарниц, снимающих в разных положениях далекую рощу, краски кленовых листьев на палитре мокрой террасы, клинопись птичьей прогулки на свежем снегу. Как будто предчувствуя, что вещественная часть ее мира должна скоро погибнуть, она необыкновенно бережно относилась ко всем вешкам прошлого, рассыпанным и по ее родовому имению, и по соседнему поместью свекрови, и по земле брата за рекой. Ее родители оба скончались от рака, вскоре после свадьбы.. Вижу мать, отдающую мяч в сетку - и топающую ножкой в плоской белой туфле. Майерсовское руководство для игры в лоун-теннис перелистывается ветерком на зеленой скамейке.. Бабочки-белянки пробивают себе путь в проволочной ограде вокруг корта. Воздушная блуза и узкая пикейная юбка матери ( она играет со мной в паре против отца и брата, и я сержусь на ее промахи ) принадлежит к той же эпохе, как фланелевые рубашки и штаны мужчин. Поодаль, за цветущим лугом, окружающим площадку, проезжие мужики глядят с почтительным удивлением на резвость господ, точно так же как глядели на волан или серсо в восемнадцатом веке".
Набоков говорит о том, что мать любила головоломки и карты, любила покер..
Здесь надлежало бы и мне поделиться впечатлениями о моей матери, почерпнутыми из детства. Однако впечатления детства во многом подзабылись, стерлись, на их место встали более поздние. Многие из ранних, детских касаются моих болезней. Во время болезни я --особенно нуждался в помощи матери, нуждался в единении с ней. Я обращался к матери за помощью - и она неизменно приходила ко мне на выручку. Иногда помогал и отец. Например, когда я за завтраком ( или обедом ) опрокинул на себя кружку с горячим чаем и ошпарил ноги, отец быстро - с быстротой молнии - снял с меня колготки - и отвел под холодную воду. Благодаря этому эпизоду он и вошел, можно сказать, в историю моего детства.
Помню, как я сидел за столиком на кухне ( у меня был отдельный маленький столик ) и кричал:
- Мя-ша! Мя-ша!
То есть мяса я требовал у своих любящих родителей.
Вернемся к Набокову. Он пишет о том, что мать его любила ходить по грибы. "Под моросящим дождиком мать пускалась одна в долгий поход, запасясь корзинкой - вечно запачканной лиловым нутрии от чьих-то черничных сборов. Часа через три можно было увидеть с садовой площадки ее небольшую фигуру в плаще с капюшоном, приближающуюся из тумана аллеи; бисерная морось на зеленовато-бурой шерсти плаща образовывала вокруг нее подобие дымчатого ореола. Вот.. она замечает меня, и немедленно ее лицо принимает странное, огорченное выражение, которое, казалось бы, должно означать наудачу, но на самом деле скрывает ревниво сдержанное упоение, грибное счастье. Дойдя до меня, она испускает вздох преувеличенной усталости, и рука и плечо вдруг обвисают, чуть не до земли опуская корзинку, чтобы подчеркнуть ее тяжесть, ее сказочную полноту".
Набоков вспоминает, как в детстве он любовался собранными грибами. "Выпадая в червонную бездну из ненастных туч, перед самым заходом, солнце, бывало, бросало красочный луч в сад, и лоснились на столе грибы: к иной красной или янтарно-коричневой шляпке пристала травинка; к иной подштрихованной, изогнутой ножке прилип родимый мох; и крохотная гусеница геометриды, идя по краю стола, как бы двумя пальцами детской руки все мерила что-то и изредка вытягивалась вверх, ища никому не известный куст, с которого ее сбили".
Здесь нужно сказать, что меня стали брать в лес уже в школьном возрасте. Впервые, по-моему, это случилось в Беларуси. Там я ходил по грибы с дядей Васей и тетей Лидой. И, конечно же, с родителями. Дядя Вася, не боясь заблудиться, уходил далеко от нас и почти всегда возвращался с полным пакетом грибов. Он вырос в тех местах и знал их почти наизусть. Мы с матерью, отцом и тетей Лидой держались вместе - и не отходили далеко от машины, оставленной на лесной дороге. Именно в Беларуси меня учили отличать съедобные грибы от ядовитых. Впрочем, я собирал только грибы, проверенные, не вызывающие сомнений. Волнушки, грузди, белые грибы, подосиновики и подберезовики. С опаской я брал красные сыроежки, боясь их спутать с поганками или, может, мухоморами. Каждый из сомнительных грибов я потом показывал матери. Впрочем, мое чутье почти никогда меня не подводило. Но лучше, как говорил Солоухин, не съесть сто хороших грибов, чем съесть один ядовитый.
Глава ЧЕТВЕРТАЯ.
Новый год. Фотоальбом. Сны.
Набоков в "Других берегах" пишет и о том, как отмечали в их семье наступление нового года. В основном речь идет, конечно, о подарках. Но, если мы вспомним "Рождественский рассказ" и рассказ "рождество", то, несомненно, установим, что непременным атрибутом встречи Нового года была елка. О елке, о том, как мы ее наряжали ( уехав уже с Левого берега ) я написал в своих "Рассказах о детстве" ( часть первая ). Желающие могут перечитать эти фрагменты. А я тем временем вернусь к "Другим берегам".
"Как-то в Сочельник месяца за три до рождения ее ( матери ВН, - ИП ) четвертого ребенка, она оставалась в постели из-за легкого недомогания. По английскому обычаю, гувернантка привязывала к нашим кроваткам в рождественскую ночь, пока мы спали, по чулку, набитому подарками, а будила нас по случаю праздника сама мать и, деля радость не только с детьми, но и памятью собственного детства, наслаждалась нашими восторгами при шуршащем развертывании всяких волшебных мелочей от Пето. В этот раз, однако, она взяла с нас слово, что в 9 утра непочатые чулки мы принесем разбирать в ее спальню. Мне шел седьмой год, брату шестой, и, рано проснувшись, я с ним быстро посовещался, заключил безумный союз, - и мы оба бросились к чулкам, повешенным на изножье. Руки сквозь натянутый уголками и бугорками шелк нащупали сегменты содержимого, похрустывавшего афишной бумагой. Все это мы вытащили, развязали, развернули, рассмотрели при смугло-снежном свете, проникавшем сквозь складки штор - и, снова запаковав, засунули обратно в чулки, с которыми в должный срок мы и явились к матери. Сидя у нее на освещенной постели, ничем не защищенные от ее довольных глаз, мы попытались дать требуемое публикой представление. Но мы так перемяли шелковистую розовую бумагу, так уродливо перевязали ленточки и так по-любительски изображали удивление и восторг, что, понаблюдавши нас с минуту, бедный зритель разразился рыданиями".
Безусловно, были подарки к Новому году и в моем детстве. Я находил их утром первого января под елкой. Обычно их было два. Первый выдавали отцу на работе, второй - матери в аптеке. Ни с чем не сравнимым удовольствием было развязать прозрачный полиэтиленовый пакетик, и извлечь на свет Божий разные вкусные угощения, среди которых обычно были мандарины, большая конфета "Гулливер" ( с вафлями и шоколадом ), много шоколадных и карамельных конфет объемом поменьше. Могли быть и небольшие шоколадные батончики, или стограммовые шоколадки. Так что первые дни нового года проходили для меня словно в сладком тумане. Ух, наедался я в эти дни сладостей, кажется, на год вперед.
С раннего возраста ( лет с пяти ) я помогал родителям наряжать елку. Тогда еще у нас не было елок искусственных, и отец всегда покупал к новому году сосну ростом под потолок. Настоящая сосна источала удивительный смоляной и хвойный аромат. Мы ставили ее в ведро, по-моему, с песком, привязывая, на всякий случай, чтобы не упала. Затем начинался торжественный процесс наряжения елки. На елку отправлялись стеклянные игрушки - маленькие и большие, в виде фонариков, шаров, сов ( напоминающих мне сову из "Что? Где? Когда?" ), Красных шапочек ( их было две, на прищепках ), а также игрушки из картона. Одна из них, как помню, изображала лису, на хитром носу которой восседал Колобок.
Любил посмотреть я на новый год и телевизор. Обычно показывали - в мои юные годы - новые мультфильмы, передачу "Что? Где? Когда?", фильм "Ирония судьбы, или С легким паром" ( который тогда казался мне скучноватым - банальный экшн типа "Ста лет тому вперед" пришелся бы мне более по вкусу ). КВНа еще не было, так что пришлось ограничиваться весельем в кругу семьи.
Упоминает Набоков и фотоальбомы, в которых помещались фотографии .. коричневых такс с хозяевами. "В фотографических альбомах, подробно иллюстрирующих ее ( матери ВН ) молодые годы, среди пикников, крокетов, это не вышло, спортсменок в рукавах буфами и канотье, старых слуг с руками по швам, ее в колыбели, каких-то туманных елок, каких-то комнатных перспектив, - редкая группа обходилась без таксы, с расплывшейся от темперамента задней частью гибкого тела и всегда с тем странным психопатически-звездным взглядом, который у этой породы бывает на семейных снимках".
Далее идет перечисление разных такс, живших в семье Набоковых, вплоть до самой последней, с которой уже овдовевшая мать писателя гуляла в 1930 году в Праге ( ее звали Бокс Второй ). Однако нас интересует больше именно содержание фотоальбома, о котором так мельком обмолвился автор "Лолиты".
Были и у нас три фотоальбома. Один - материн, другой - отцов. Третий - завели уже где-то в возрасте 7 семи лет - это был мой альбом. Помню в отцовском фотоальбоме фотографии со свадьбы моих родителей. Торжественность момента фотограф передал досконально: здесь и невеста в белом платье, и строгий жених, расписывающийся с важным видом в книге. Была фотография, где оказались мои бабушки и дедушки, а также другие родственники и знакомые со стороны матери и отца. Посредине, конечно же, стояли мои родители.
Мои собственные фотографии, помещенные в фотоальбом, мне не нравились. Все мне казалось, что я вышел неудачно. Все казалось, что в жизни я красивее, живее того зажатого, смурного мальчика, что глядел со страниц фотоальбома. Здесь нужно сказать, что моя мать любила меня фотографировать. Специально одного и с родственниками ( например, бабушкой ) водила меня в фотосалон, где приходилось сидеть не шелохнувшись и не моргая, что причиняло мне страдания или, как минимум, неудобства. Когда фотография была готова, моя мать помещала ее в фотоальбом, и бывала весьма довольна ( чего нельзя было сказать обо мне ).
В старом фотоальбоме отца были фото его родителей - они были на них еще молодыми - а также фотографии моего молодого папы в период несения им военной службы. С фотографий глядели армейские товарищи моего отца. Было и фото моего дяди в военной форме.
В альбоме матери были фото ее молодой, когда она еще работала в аптеке в райцентре. На фоне низенького, непрезентабельного здания сельской аптеки были сфотографированы практически все ее сотрудницы. Да.. Счастливые были времена. Детство человечества!
Был специальный альбом ( четвертый по счету ) с фотографиями с института, где мать училась фармацевтике. На первой странице - моя мама собственной персоной, на остальных - студентки - выпускницы, все в овальных рамочках. Студентки ( их портреты ) изображались группами на фоне фотографий того города, где располагался институт.
Подобные портреты были еще только в папке с большим фоторазворотом, которую подарили мне по окончании детского сада. Она так и называлась - "Наш любимый детский сад".
Завершим эту главу рассказом о сновидениях. Набоков расскажет о своих взрослых снах, я - о детских.
"Когда мне снятся умершие, - пишет Набоков, - они всегда молчаливы, озабочены, смутно подавлены чем-то, хотя в жизни именно улыбка была сутью их дорогих черт. Я встречаюсь с ними без удивления ( вспомним стихотворение о сне, в котором герой задает будильнику на утро урок и видит во сне своего убитого друга, с лба которого сошла рана - "Я говорю с ним как с живым, и знаю: нет обмана" ), в местах и обстановке, в которых они никогда не бывали при жизни - например, в доме у человека, с которым я познакомился только потом. Они сидят в сторонке, хмуро опустив глаза, как если бы .. была темным пятном, постыдной семейной тайной. И конечно, не там и не тогда, не в этих косматых снах, дается редкий случай заглянуть за свои пределы, а дается этот случай нам наяву, когда мы в полном блеске сознания, в минуты радости, силы и удачи - на мачте, на перевале, за рабочим столом.. И хоть мало различаешь во мгле, все же блаженно верится, что смотришь туда, куда нужно".
Конечно, на мои детские сны влияло увиденное по телевизору или в кино. Я воображал себя на месте героя того или иного художественного фильма ( например, на месте Принца, ищущего свою Принцессу ), и отправлялся в довольно сложные приключения в пространстве сновидения. И, конечно, мои детские сны были наивны, приключения в них были незамысловаты. Бывало, снились и кошмары - в основном касающиеся того, что меня в них преследовал какой-нибудь нехороший злодей ( тоже почерпнутый, может быть, из кино ).
Правильно оценивать мои сны, подбирать к ним ключи научило меня значительно позже Православие. Ну и, смею надеяться, трилогия Сергея Лукьяненко о Ночном, Дневном и Сумеречном Дозорах. По ее мотивам я даже написал эссе "Из архива Ночного Дозора", повести "Предпоследний Дозор" и "Иной Дозор". Со всем этим богатством вы можете ознакомиться на моей странице на сайте "Самиздат".
Конечно же, в детстве я ни о каких Дозорах слыхом не слыхивал. Религиозной оценки снов также избегал. Поэтому нередко приходилось мне среди ночи просыпаться в холодном поту, от того, что мне приснилось нечто, что я не мог переварить с помощью моей неокрепшей детской психики.
Глава ПЯТАЯ.
Дом и вокруг него. "Сказка о царе Салтане". Сила памяти.
Затем в "Других берегах" Набоков рассказывает о своей родословной, о дядях, тетках, бабушках, дедушках и прочих пращурах. Моя родословная ( тоже достойная пера русского писателя ) тоже могла бы быть приведена здесь, но не приводится - из соображений исключительной скромности.
Обратим лучше наше внимание на то, как Набоков описывает дом его детства - усадьбу дяди, Василия Ивановича Рукавишникова, что расположена была недалеко от Рождествено.
"Его александровских времен усадьба, белая, симметричнокрылая, с колоннами и по фасаду и по антифронтону, высилась среди лип и дубов на крутом муравчатом холму за рекой Оредежь, против нашей Выры. В раннем детстве дядя Вася и все, что принадлежало ему, множество фарфоровых пятнистых кошек в зеркальном предзальнике его дома, его перстни и запонки, невероятные фиолетовые гвоздики в его оранжерее, урны в романтическом парке, целая роща черешен, застекленная в защиту от климата Петербургской губернии, и самая тень его, которую, применяя секретный, будто бы египетский, фокус, он умел заставлять извиваться на песке без малейшего движения со стороны собственной фигуры, - все это казалось мне причастным не к взрослому миру, а к миру моих заводных поездов, клоунов, книжек с картинками, всяких детских одушевленных вещиц, и такое бывало чувство, как когда в нарядном заграничном городе, под лучистым от уличных огней дождем, вдруг набредешь ребенком.. на совершенно сказочный магазин игрушек или бабочек".
Несколькими страницами позже Владимир Набоков пишет, что дядя оставил ему в наследство это имение - "с белой усадьбой на зеленом холму, с дремучем парком за ней, с еще более дремучими лесами, синеющими за нивами, и с несколькими стами десятин великолепных торфяных болот, где водились замечательные виды северных бабочек да всякая аксаково-тургенево-толстовская дичь".
К слову, в романе "Ада, или Радости страсти" одна из героинь выкладывает в игре "Скрэббл" ( "Эрудит" ) слово ТОРФЯНУЮ, вероятно, как напоминание об этом замечательном наследстве русского дяди.
Конечно, здесь нужно вспомнить и о моем доме - эта девятиэтажка на улице Лукашевича была окружена березами с обеих сторон. Особенно крупная роща была с северной стороны дома ( в ней я изредка катался зимой на лыжах ). В этой роще располагались и гаражи - металлические гиганты, в которые я и не думал забираться, в отличие от гаражей на улице Добролюбова, где жили мои родственники и мой двоюродный брат ( по правде говоря, брат жил совсем в другом месте - просто на Добролюбова мы с ним иногда встречались ).
Именно во дворе дома на Лукашевича я вместе с мамой ходил на прогулки вдоль междворовых проездов, и рядом с дорогой писал на снегу веткой ( или палкой? ) МА-МА и БА-БА. Это, признаюсь, были первые мои писательские опыты, восторженно встреченные проходившей мимо публикой.
- Такой маленький, а уже пишет..
- А что ты еще можешь написать? -
Увы, больше ничего тогда я написать не мог.
С северной стороны дома, за рощей, располагалась, натурально, улица Лукашевича. Это была довольно оживленная улица. Мать никогда не отпускала меня одного в продуктовый большой магазин, расположенный на другой стороне этой магистрали. Движение по ней действительно было большим.
Несколькими домами западнее город кончался, и там были перелески. В один из таких перелесков мы как-то отправились с отцом и матерью на пикник ( дело было поздней весной ). Конечно, детали пикника подзабылись мною по прошествии стольких лет. И я невольно завидую писателю Юрию Полякову с его необычайным диапазоном памяти, запомнившему в деталях свой пикник - с игрой в карты между родственниками и своим младшим братом. "Какая память!" Впрочем, я допускаю, что Поляков не все запомнил, а кое-что просто додумал. В таком случае следует воскликнуть: "Какая фантазия!"
С южной стороны дома простирался наш микрорайон, заканчивающийся на юге школой 47.
Был и дом быта, расположенный, по-моему, на улице Ватутина. Посещение его иногда было овеяно торжественной дымкой. Потому что иногда я ходил туда фотографироваться - всегда в сопровождении матери или отца. До сих пор сохранились фотографии из дома быта:
- я, еще совсем маленький ( 3-4 года ), рядом с "шикарным" стулом старинной работы,
- я между мамой и бабой Тасей ( 6 лет ),
- я между мамой и отцом.
Но вернемся вновь к Набокову. Автор "Других берегов" вкратце характеризует свой круг детского чтения в главе четвертой. "Брата уже уложили; мать, в гостиной, читает мне английскую сказку перед сном. Подбираясь к страшному месту, где Тристана ждет за холмом неслыханная, может быть, роковая опасность, она замедляет чтение, многозначительно разделяя слова, и прежде чем перевернуть страницу, таинственно кладет на нее маленькую белую руку с перстнем, украшенным алмазом и розовым рубином; в прозрачных гранях которых, кабы зорче тогда гляделось мне в них, я мог бы различить ряд комнат, людей, огни, дождь, площадь - целую эру эмигрантской жизни, которую предстояло прожить на деньги, вырученные за это кольцо".
Какие книги были в распоряжении будущего писателя? О рыцарях, чьи ужасные - но удивительно свободные от инфекции - раны омывались молодыми дамами в гротах. С картинкой, на которой со скалы, на ветру, юноша в трико и волнистоволосая дева смотрели в даль на круглые Острова Блаженства. "Была одна пугавшая меня картинка с каким-то зеркалом, от которой я всегда так быстро отворачивался, что теперь не помню ее толком! Были нарочито трогательные, возвышенно аллегорические повести, скроенные малоизвестными англичанками для своих племянников и племянниц. Особенно мне нравилось, когда текст, прозаический или стихотворный, лишь комментировал картинки".
В моем детстве мать читала мне сказки Пушкина. Живо помню "Сказку о царе Салтане" ( в большой книге под названием "Стихи, рассказы, сказки" ), "Сказку про Золотого петушка" и "Сказку о золотой рыбке" ( в простой бумажной обложке, но так же, как и "Сказка о царе Салтане", с замечательными картинками, показывающими постепенное приращение богатства старика и старухи, с последующей картинкой "у разбитого корыта" ). "Сказка о золотой рыбке" содержало большой рисунок старухи в шикарной одежде, спускающейся с крыльца боярских хором, а также рисунок мрачного синего моря, разбушевавшейся стихии, из которой выныривала оранжевого цвета Золотая рыбка.
Когда мать читала мне сказку о петушке, я не мог вникнуть никак в повороты сюжета. Вот царь прельщается Шамаханской царицей и остается у нее в гостях. Зачем? С какой целью? Эти вопросы казалась неразрешимыми моему детскому воображению. Поэтому я считал сюжет сказки в те годы надуманным и нереалистичным.
А сказка о царе Салтане? По своему я воспринимал ее зачин.
"Кабы я была царица, -
Говорит одна девица, -
То на весь крещёный мир
Приготовила б я пир". -
"Кабы я была царица, -
Говорит её сестрица, -
То на весь бы мир одна
Наткала я полотна".
"Кабы я была царица, -
Третья молвила сестрица, -
Я б для батюшки-царя
Родила богатыря".
Третья сестрица представлялась мне лентяйкой на фоне ее более работящих родственниц. Пир и тканое полотно - это здорово, это полезно, считал я тогда в те юные годы. А выйдет ли толк из рожденного третьей сестрицей богатыря - это, как говорится, большой вопрос.
С особым настроением моя мать читала следующий отрывок:
"Ты, волна моя, волна!
Ты гульлива и вольна;
Плещешь ты, куда захочешь,
Ты морские камни точишь,
Топишь берег ты земли,
Подымаешь корабли -
Не губи ты нашу душу:
Выплесни ты нас на сушу!"
Говорила они эти слова как бы от себя, от своей души, с выражением. Казалось, даже самая равнодушная волна не осталась бы глухой к этим ее словам. Когда описывалось то, как сын помог матери выбраться из бочки, я представлял себя на месте царевича - и думал, что тоже помог бы матери в такой ситуации.
Сын на ножки поднялся,
В дно головкой уперся,
Понатужился немножко:
"Как бы здесь на двор окошко
Нам проделать?" - молвил он,
Вышиб дно и вышел вон.
Восхищался я и полетом царевича в виде комара, тем, как он укусил Повариху и благополучно избежал расправы - улетев в "свой удел". Была картинка, изображавшая большую белку, грызущую орешки. С белками я был знаком по Красноярке, и, конечно, иметь собственного такого зверка мне казалось чудом и роскошью.
Белка там живёт ручная,
Да затейница какая!
Белка песенки поёт
Да орешки всё грызёт,
А орешки не простые,
Всё скорлупки золотые,
Ядра - чистый изумруд.
Особенно теплых чувств я к царевне Лебеди не испытывал. Мне ближе как-то была мать Гвидона.