Аннотация: В повести использованы дневники, записки, миниатюры, рассказы автора.
"Обнаружить и проследить на протяжении жизни
развитие тематических узоров и есть задача мемуариста".
Владимир Набоков*
Как распутать разноцветные "нити клубка", из которых соткалась моя жизнь? Найти бы ту, единственную, которая потянула за собой остальные! Но "нити" оборваны, спутаны и поэтому буду ждать подсказок от воспоминаний, ассоциаций, чтобы из предлагаемого ими калейдоскопа выбрать то или иное событие, образ и, найдя новые оттенки, вплести проявленное в узор своего "ковра" жизни. Предполагаю, что не будет в нём чётких рельефных орнаментов, а станет он походить на полотна абстракционистов.
Всё, всё конечно в этой жизни бренной, -
явления и жизни промелькнут чредою сменной
лишь сохранив во мне тот самый свет,
который соткёт клубки фантасмагорий.
И стану их распутывать старательно,
и буду вглядываться в них внимательно...
А "холстом" для моего узора послужит временной период с 2010 по 2020 год, и вплету в него когда-то сделанные записки, наброски, зарисовки, воспоминания, переписку с интересными людьми, миниатюры о природе и даже сны, ну а воспоминания... Память своевольна, капризна, она спонтанно и вдруг подсовывает то, что, казалось бы, навсегда затерялось во времени, и делает это тогда... Нет, не знаю тот день и час, когда подбросит то или иное воспоминание и лишь буду доверяться ей.
Но только б не грустить!
Ведь если я пред сменой жизней так бессильна,
то предстоящему оставлю вклад посильный, -
детей, деревья, да и всё, что сделаю на этом свете.
И то - моё участие в извечной эстафете.
Часть 1.ТЕМАТИЧЕСКИЕ УЗОРЫ ИЗ ДЕТСТВА
Солнечно, тепло, - весенний день?.. Я стою и смотрю на только что вымытые широкие половицы крылечка, на свои голубые туфельки и рукав синего пальто в красных, желтых, зеленых точках-капельках. Сколько лет мне было? Не знаю. Но жили мы тогда в воинской части под Лепелем, куда папу перевели в очередной раз. А если так, то ниточка тянется к воспоминаниям мамы, которая рассказывала о тех белорусских местах:
"Там же вокруг всё болота да леса дремучие были, и деревья такие стояли, что только вдвоем и можно было обхватить. А сколько ж змей и гадюк в них водилося! Повесила я раз гамак во дворе, выхожу утром, глядь... Что ж это мой гамак такой серый? А на нем - ужи. Обвили его весь и висять. Господи, умерла я прямо!.. А раз за бойцом гадюка погналася, да такая здоровенная! Ну, как удав всёодно. Так что ж, как догонять его станить, а он прыг за дерево! А этот змей ка-ак налятить на это дерево да как ударится об него! Пока опомнится, солдат убегать. Так и ушел."
Но в Белоруссии жили мы недолго и, вернувшись за два года до начала войны* на родину, в Карачев*, в нём и пережили оккупацию. Тщусь что-то выхватить, оживить, "отряхнув пыль забвения" о тех днях, но память удержала немногое.
Я сижу на коленях у брата Николая (заехал к нам перед отправкой на фронт) и громко плачу, а он держит перед моими глазами бутылку, вроде как собирая слезы и говорит:
- Посмотри сколько наплакала! Может, хватит?
И я, удивлённая тем, что бутылка почти полная, успокаиваюсь.
...Тогда, в первые дни оккупации, немцы выгнали нас из хаты и маме с моим тринадцатилетним братом Виктором пришлось сооружать в огороде шалаш. И вот я бегу к нашему дому, возле которого стоит немец с коробкой в руках, из которой... я знаю, знаю!.. сейчас достанет горстку лакомства, - маленькие квадратные печеники.
...Стою на табуретке у окна и вижу, как в туманной изморози растворяются, удаляясь, два человека. Наверное, в тот момент слишком плотная аура горя соткалась в семье, если в моей детской головке сохранилась эта "картинка", ибо те удаляющиеся были немецким солдатом и сестрой мамы тетей Диной, которую арестовали за участи в подполье.
...Передо мной бесконечно высокая стена из спрессованного песка, я запрокидываю голову, чтобы взглядом дотянуться до ее края и увидеть небо, но только - песок, песок... Он же - и под ногами. И было это уже в 43-м, когда немцы опять выгнали нас из хаты и мы ушли в противотанковый ров, чтобы прятаться там от угона в Германию.
... Из того самого рва в день освобождения Карачева возвращаемся к сгоревшей хате по предосеннему скошенному полю ржи, по нему едут машины, суетятся солдаты и вдруг!.. Все лежат, прижавшись к земле, а я стою и смотрю на вздыбившийся и уже медленно оседающий столб земли. А когда пришли к нашему сожженному дому... Да, вижу и теперь то обгоревшее дерево с черными грушами и даже ощущаю их горьковатый вкус.
...Тогда мы жили в землянке возле нашей сгоревшей хаты, еду готовили на костре, ели из жестяных банок, оставшихся после солдат и вот... Я плачу, из пальца течет кровь, а брат стоит напротив и что-то делает с консервной банкой, из которой я только что ела и о край которой порезала руку.
... А вот это память сохранила довольно ярко, и я как бы смотрю на себя со стороны: на подоконнике сидит бледная, лысая, темноглазая девочка, до самого подбородка закутанная в серое одеяльце, смотрит в окно. И вдруг по дороге катится мячик, большой синий мячик!.. и - никого... и мячик одиноко лежит в пыли. Девочка хочет позвать маму, сказать о мячике, но не может, - после тифа онемела. Но мячик лежит, лежит!.. его никто не берёт! И вдруг:
- Ма-ма... Мячик...
И мать подбегает:
- Дочка заговорила! Ну, слава богу! Думала, что немой останется.
Когда, с каких лет на моём "белом листе" юной человеческой души начали проявляться "письмена", начертанные генной памятью и желание удержать ускользающие мгновения? Может с четырнадцати лет, когда открыла тетрадку и написала в ней первые несколько строк?
Из записок. 1954.
"Почти весь день падает и падают лохматые снежинки. Очень красиво. Но я сижу на печке, слушаю по радио музыку и пишу эти строчки. Как же хорошо за шторочками!"
Да, как же отрадно было, прибежав с улицы и сунув промокшие варежки в печурку, залезать на печку по лесенке, сколоченной папой из толстых досок, задергивать шторки и читать книжки или слушать репродуктор, похожий на чёрную вьетнамскую шляпу. И был он для меня учителям более интересным, чем школьные, ведь сколько постановок, классической музыки, стихов и поэм предлагал! И до сих пор помню:
...И от той гармошки старой,
Что осталась сиротой,
Как-то вдруг теплее стало
На дороге фронтовой...
И забыто - не забыто,
Да не время вспоминать,
Где и кто лежит убитый
И кому еще лежать.
И кому траву живому
На земле топтать потом,
До жены прийти, до дому, -
Где жена и где тот дом?
А читал тогда эту поэму Твардовского* диктор Юрий Левитан*, и читал так, что и до сих пор почти слышу его голос:
И с опушки отдаленной
Из-за тысячи колес
Из конца в конец колонны:
"По машинам!" - донеслось.
И опять увалы, взгорки,
Снег да ёлки с двух сторон...
Едет дальше Вася Теркин, -
Это был, конечно, он.
Мой папа и старший брат Николай (в 41-м ему было 16 лет) прошли всю войну, и брат вначале попал на передовую, потом стал прифронтовым шофером, а папа, работая до войны в пожарной части, - после бомбёжек тушил пожары, - был ранен, контужен и, хотя возвратился с войны, но уже в 1946-м уехал в московский госпиталь, где вскоре и умер от ползучей парализации.
Помню об отце очень мало, но вот такое иногда всплывает отчётливо: он сидит на нашей русской печке, свесив босые ноги, я щекочу его за пятки, он поднимает ноги выше, я смеюсь, смеётся и он... Ну почему зацепилось лишь это?
Но осталась фотография: он - в военной гимнастерке со стоячим воротником, застегнутым на две пуговицы и подшитым белой сменной стойкой, у него продолговатое лицо, гладкие, густые тёмные волосы, открывающие высокий лоб, прямой нос, большие губы с уже обозначившимся треугольником складок в уголках, чуть лохматые брови, а мешки под глазами оттеняют застывшее в них напряжение и опустошенность тоски... И фотография эта сорок шестого года, значит, папе было тогда сорок два года, и после фронтовой контузии он был уже безнадежно болен.
"Обнаружить и проследить на протяжении жизни развитие тематических узоров и есть задача мемуариста". Владимир Набоков.
Но как найти и чётко прорисовать те самые "узоры"? Помоги, память!
Речка Снежка... Тогда еще бойкая, с прозрачной водой, с песчаными бережками и на дне, с извивающимися косами водорослей, и я - с корзинкой в руках. Опускаю ее навстречу течению, завожу под косу, болтаю ногой, вспугивая рыбёшек, а потом рывком поднимаю. Быстро-быстро с шумом исчезает вода, а там, на дне трепыхается, бьется о прутья рыбка, плотвичка серебристая. О, радость! О, запахи воды, тины, сырой корзины!.. И хотя потом отпущу эту маленькую серебристую рыбку, но ведь видела ее, видела!.. и она была в моих руках!
... Наконец-то земля оттаяла и чуть подсохла, а, значит, можно идти на огороды, что зачернели там, у речки, и рыть, рыть... Копнёшь лопатой раз, другой... восьмой, девятый и - о радость! Из черного влажного отвала земли вдруг улыбнётся промерзший светло-коричневый клубень. Осторожно, чтобы не прорвать кожуру, возьмёшь его... Кстати, почему-то он легко отделялся от земли! Бережно положишь в котелок и снова лопатой - и раз, и другой, и десятый... Нет, в том была истинная радость для меня, восьмилетней девочки, в еще сырой земле, находить весело подмигивающие под солнцем клубни и складывать в котелок. Потом мама снимала с них тоненькую кожуру, перекручивала через мясорубку, добавляла лука, муки, если та была, и выпекала гопики. Но поскольку подсолнечное масло в те годы было редкостью, то смазывала сковородку жёстким и поэтому неубывающим куском сала, который гулял от одной соседки к другой.
И такой гопик однажды я выменяла у подруги на булку, - не захотела есть её потому, что оказалась непропеченной, да и гопика ещё не пробовала, - а она с осторожностью откусила от него, пожевала и выплюнула. Я удивилась, а потом, отщипывая от её булки по маленькому кусочку и обсасывая зубы, вязнувшие в непропеченном и чуть горьковатом тесте, до самого вечера наслаждалась забытым за годы войны вкусом, недоумевая: и как она могла отдать мне такое лакомство? Конечно, оладьи из мёрзлой картошки таковым не были, но пока соседи не вскопали свои огороды возле речки, мы были сыты весенними гопиками, - только не ленись!
Дом детства нельзя позабыть,
ведь в нём моё "я" зарождалось, -
душа словно в люльке качалась.
Дом детства нельзя позабыть
и верной душе не остыть,
в каких бы мирах не скиталась.
Глава 2 РОДНИКИ МОИХ СМЫСЛОВ
Свою книгу "Родники моих смыслов" начала такими словами:
"Держу перед собой документы о своих предках, выданные Архивом, и читаю: "Крестьяне слободы* Рясника: Христофор Иванов Потапов, его жена Марфа Казмина, его сын Никита, жена Мария Казмина, дочь Пелагея..." Читаю их имена и кажется, что с укоризной смотрят они на меня из тёмного небытия. И зарит совесть, что так мало знаю о них. Но хочу, хочу избавиться от этого стыда-незнания. Так пусть любопытство моё и терпение помогут докопаться до значения незнакомых речений и, хотя бы размыто, - словно в тумане, - увидеть их, моих далёких предков, узнать, как жили, о чём тревожились, чему радовались, как одевались.
А обернуться в незнаемое пособят мне рассказы мамы, Интернет и эти архивные документы с выписками из реестров канувших в Лету годов".
Мои предки по отцовской линии, - прадед Илья и дед Тихон Сафоновы (или Листафоровы, как мама называла родню Сафоновых, ибо у прапрадеда было имя Христофор), - крепостными не были и происходили из экономических* крестьян слободки Рясники, что в двух километрах от ныне районного города Карачева. Как говорила мама, "трудилися они не покладая рук", поэтому и жили крепко: две хаты у них было, в одной сами жили, корм скоту готовили, воду обогревали, а в другой гостей встречали, праздники праздновали. Да и подворье было большое: штук десять овец, гуси, свиньи, три лошади, так что работы мужикам хватало зимой и летом, осенью и весной. Как только сойдёт снег, земля чуть прогреется, начиналась пахота, и пахали тогда сохой, сажали под соху (Только в начале 20-го века появились плуги на колёсах) и мама рассказывала:
"Соху-то в руках надо было держать, вот и потаскай ее цельный день! Посеить мужик, не перевернулся - сорняки полезли, да и картошку пора окучивать, а ее по два раза сохой проходили и во-о какие межи нарывали! Потому и вырастала с лапоть*. Чего ж ей было ни расти? На навозце, земля, что пух, ступишь на вспаханное поле, так нога в земле прямо тонить! А сколько трудов было косами да серпами рожь скосить, убрать, цепами* обмолотить! А если сырая была, то свозили её сушить на рыгу (местное слово). Перевезуть, расставють снопы и уже дед Илья цельными днями её сушить, сжигаить солому, суволоку и только потом молотили. Пока бабка встанить да завтрак сготовить, мужики копну и обмолотють в четыре цепа. В хороший год пудов по десять с копны намолачивали. Ну, а если не управлялися, свозили её в сараи и складывали адонки*, а под них слой дядовника укладвали, мыши-то не полезуть туда, где дядовник. Вот и стоять потом эти адонки, а когда управлялися с урожаем, начинали молотить. И какой же потом хлеб душистой из этой ржи получался! Пшеницы-то тогда у нас еще не сеяли, и пшаничную муку только на пироги к празднику покупали, а так всё лепешки ситные пекли. Высеють ржаную муку на сито и замесють тесто. Да попрохОней, пожиже ставили, а потом его - на капустный лист и в печку. Бывало, все лето эти листья ломаешь, обрезаешь да сушишь, сушишь... Помню, дед Илья уже и старый был, а всё-ё ему и зимой покою не было, и особенно, когда овцы начинали котиться. Ведь он же тогда из сарая и ночами не выходил, - не прозевать бы ягнят! Окотится овца, сразу и несёть ягненка в хату. И вот так отдежурить несколько ночей, а потом как повалится на кровать прямо в валенках, в шубе и сразу захрапел. А разве поспишь днем-то? Тут же со скотиной управляться надо, или сын с извозу* приехал, надо лошадей отпрячь, накормить, напоить".
Да, немного я знаю о своём прадеде Илье и его жене Марии. А работала она в гостинице Карачева (в двух километрах от Рясника) и эту двухэтажную гостиницу построили в конце 19 века, когда мимо Карачева прошла железная дорога* и "в ход пенька пошла", которую перерабатывали на пенькотрепальной фабрике, делая из неё веревки, канаты, за которыми приезжали купцы даже из других стран. Мать прабабки Марии умерла рано и пятеро девочек остались с батей, так что, когда за какую-либо сватались, сразу и отдавал замуж. Просватали и Марию за Илью, когда была она еще совсем девчонкой. Был он простоватый и со слов мамы не любила она его всю жизнь. Детей от мужа Мария иметь не хотела, а когда надумала, то засобиралась идти в Киев, чтобы "ребеночка себе вымолить". Дали им таким, как она, по гробику, и должны они были всю обедню отстоять с этим гробиком на голове, а когда вернулась из Киева, то объявила, что у нее будет ребенок.
Совсем немного знаю я и про моего деда, Тихона Ильича. А со слов мамы был он красивый, грамотный, читал книги и всё никак не находил себе по нраву невесты, но когда увидел мою бабушку Дуню Болдареву, жившую на другой стороны Карачева в слободе Масловка, то сразу и влюбился. Поженились, жили в любви, пока не случилась беда, - началась на Ряснике эпидемия тифа (1909 год, маме было 6 лет), от которого дед и умер. И было ему всего двадцать восемь лет. Осталась бабушка Дуня вдовой с четырьмя детьми и ранее крепкое хозяйство понемногу разваливалось. Одну лошадь она продала еще на похороны мужа, через полгода - еще одну, а когда помер самый маленький сын, пришлось продать последнюю. Какое-то время семья жила на бывшие запасы, а когда закончились, бабушка пошла работать на пенькотрепальную фабрику.
По линии бабушки Дуни предки мои были воинами, охранявшими южные границы России, за что получили звание дворян-однодворцев*, но с годами от службы отошли, осели на земле и позже прадед мамы служил писарем в волости, поэтому его дети, внуки, правнуки были тоже грамотными.
"Бывало, в праздничный день сходють к обедне, а потом - читать: дедушка - Библию, бабы - Акафист. Они-то к обедне не ходили, надо ж было готовить еду и скоту, и всем, поэтому так-то толкутся на кухне, сестра моя Дуняшка им Акафист читаить, а они подпевають: "Аллилуйя, аллилуйя... Го-осподи помилуй..." Так обедня на кухне и идёть".
Деда Алексея, - отца матери, - моя мама вспоминала с особенной теплотой, всегда помогал он своей рано овдовевшей дочери управляться с землёй, приезжая со слободы Масловки.
"А было у дедушки пятеро детей, - две дочки и три сына: старший Иван, Николай и младший Илия. Бывало, как возьмутся рожь жать, так сколько ж за утро и скосють. Дядя Илюша особенно сильный был. Рассказывали, поедить с мужиками в извоз и, если вдруг покатятся сани под раскат, так подойдёть да как дернить их за задок, так и выташшыть сразу".
Двор у Писаревых (фамилия их была Болдыревы, а Писаревыми стали позже потому, что прадед служил писарем) был просторный, - конюшни, закутки, подвалы, - а недалеко от дома стояла рига и амбары, в которых хранили муку, там же рушили крупу, отжимали масло, так что на кухне всегда стоял бочонок с конопляным. Было много и скотины: три лошади, две коровы, овцы, свиньи, жеребенок, телята и для того, чтобы накормить это "стадо", сеяли гречиху в два-три срока, а солому гречишную запасали на корм скоту. Держали Писаревы и пчел, так что лакомились своим мёдом. Дед Алексей был верующим, в его хату часто сходились слобожане и он читал им божественные книги про святых, про разные чудеса:
"- И опутается весь мир нитями, и сойдутся цари верный и неверный. И большой битве меж ними быть. И будут гореть тогда и небо, и земля." Си-идять мужики на полу, на скамейках, слушають... Маныкин, Зюганов, Лаврухин, Маргун, а бабы прядуть, лампа-то у деда хо-орошая была, видная! Ну а мы, дети, бывало и расплачемся, что земля и небо гореть будуть, а он утешать начнёть:
- Не плачьте, детки. Всё то не скоро будить, много годов пройдёть, и народ прежде измельчаить.
- Дедушка, а как народ измельчаить? - спросим.
- А вот что я вам скажу. К примеру, загнетка в печке, и тогда на ней четыре человека рожь молотить смогуть. Уместются! - И улыбнётся: - Да-а, вот таким народ станить. Но цепами молотить уже не будуть, а все машинами, и ходить не стануть, всё только ездить. - А потом и прибавить: - Не плачьте, дети, после нас не будить нас. - Это он ча-асто любил повторять. - Бог, дети, как создал людей, так сразу и сказал: живите, мол, наполняйте землю и господствуйте над ней. И Бог вовси не требуить от нас такого поклонения, чтоб молилися ему и аж лбы разбивали, ему не надо этого. Бог - это добро в душе каждого человека. Добро ты делаешь, значить, и веришь ему.
А бабушка Анисья придерживалась другого понятия о вере и бывало, как начнёть турчать:
- Во, около печки кручуся и в церкву сходить некогда.
А дед и скажить:
- Анисья, ну чего ты гудишь? Обязательно чтолича Бог только в церкви? Да Бог везде. Вон, иди в закутку коровью и помолись, Бог и там".
Ну, а потом в семье дедушки Алексея Алексеевича "всё под откос пошло". Его старший сын Николай, вернувшись со службы, где был писарем, скоропостижно умер, и вести хозяйство стали средний Иван и младший Илья, который очень любил коней. Когда забрали в солдаты и его, стал он там участвовать в гонках и однажды на скачках погиб. Остался Иван. "На войну*его не взяли, - он на всю семью был единственным кормильцем, - так что все хозяйство на нем держалось.
"А году в двадцать восьмом, когда коммунисты надумали его раскулачить*и сослать в Сибирь, то мужики воспротивилися: да что ж вы, мол, делаете, последнего человека у деревни отымаете, который в земле что-то смыслить! Вот и не тронул его сельсовет. Но когда колхозники собрали первый урожай и повезли с красным флагом сдавать, то посадили дядю Ваню впереди и этот флаг ему в руки сунули... уважало его общество-то, а Катюха Черная подскочила к нему да как закричить:
- Кулак, и будет наш флаг везти?
И вырвала из рук. Пришел дядя Ваня домой расстроенный, ведь Катька эта такая сволочь была! Ну-у брехать что зря повсюду начнёть? Тогда же из колхоза могли выгнать и в Сибирь сослать. А у него уже сын подрос, тоже Ванюшкой звали, и умница был, грамотный, вот и говорить бате:
- Не бойся, папаш, я за Катькой поухаживаю.
И подкатился к ней. Так больше коммунисты не тронули дядю Ваню.
А похоронили дедушку Алексея, когда еще шла гражданская война*. Помню, разруха была, голод, холод и мамка одна на Масловку ходила его хоронить. А нам не довелося. Не в чем было пойти, ни обувки, ни одёжи не было, вот и сидели на печке да ревели. И бабушка Анисья тоже вскорости... она ж на еду пло-охая была, а тут как раз - ни булочки, ни сахарку. Всё-ё просила перед смертью:
- Чайку бы мне с булочкой, чайку...
Заплошала, заплошала, да померла. Вскорости за дедом отправилася".
В самом начале своего "расследования" я написала: "Читаю их имена и кажется, что с укоризной смотрят они на меня из тёмного небытия. И зарит совесть, что так мало знаю о них. Но хочу, хочу избавиться от этого стыда-незнания". Поэтому и написала, издала в Ридеро своё посильное расследование о них под названием "Мои предки крестьяне". Но осталось, не ушло смущение: ну почему не взялась за это раньше, когда были еще живы родственники? Сколько б интересных страниц вписалось!.. Но утешает в какой-то мере то, что, когда слагала своё повествование с именами предков, то словно вызывала их души, вглядывалась в их лица, глаза. И оживали! Оживали и улыбались с теплой благодарностью, что вспомнила о них.
Верю: хотя бы иногда надо просто произносить имена ушедших, - Василий Петров Болдырев, его жена Аксинья, сын Егор, жена Егора Ульяна, их сыновья Алексей, Гаврила... - и благодарить за то, что эстафетой, из рода в род, передавали шанс родиться и мне.
Познать минувшее стремимся мы
с надеждою найти ответы
на сложные вопросы жизни.
Но если б знать:
что это знанье даст?
Не лучше ли - туман и тёмные завесы
над тем, что скрылось навсегда?
И лишь порой, как в танце-полонезе,
обнять минувшее, ничто не осудя.
Глава 3 ЖИЛИ МЫ ОГОРОДОМ
С послевоенных лет жили мы огородом, - выращивали рассаду, лук, редиску, капусту, огурцы, - и мама всё это продавала. Когда я стала жить в Брянске, мама и брат всё так же продолжали заниматься землёй, а я почти каждую неделю ездила им помогать.
Из записок. 1975.
"Еду в Карачев. И как всегда, за утешением. Нет, рассказывать маме про "удары судьбы" мужа не буду, а просто Карачев всегда врачует. И уже шарю глазами по прилавкам базара, ищу Виктора, а не маму, - она уже почти не торгует. Да вот же он, с рассадой сидит, и по всему вижу: стесняется! Но улыбается:
- Не-е, здесь хорошо-о. Как в театре! Девки, бабы молодые идут и все жопа-астые! - смеется. - А вон как раз напротив меня Лёха торгует, тоже университет окончил и прилавки теперь - наши кафедры.
А дома мама уже нервничает, ждет сыночка, и уже через полчаса слышу:
- Иди, узнай, что там... как там у него?
А часам к двум... Вроде бы его мотороллер застучал? Ага, приехал.
И уже сидит на ступеньках в коридор и рассказывает:
- Остались у меня последние огурцы здорове-енные, сложил их на прилавок в кучу, собираюсь домой, а тут подходят две бабы деревенские, смотрят, смотрят на них и одна спрашивает: "За сколько отдашь-то?" "Да берите даром" - отвечаю. Нет, не берут и от огурцов глаз не отрывают. Я опять: да берите! Тогда та, что постарше и говорит: "Давай, кума, возьмём. Хоть огурчиков наядимси." - смеётся. - А вчера старуха подошла... ну, точно с картины Рембрандта*! И сама черная, и одежда черная, а лицо го-орестное! Попросила огурчика, а я говорю: "Да берите любой". Посмотрела, посмотрела на меня, отвернулась и пошла.
- Подумала, наверное, что пошутил.
- Да я догнал её, дал несколько штук.
Конечно, стесняется Виктор продавать, но в тоже время базар для него в какой-то мере развлечение. Как-то рассказывал: идет баба вдоль рядов, за ней тащится пацан лет шести и, дёргая за подол, гугнявит: "Ма, ну купи лучкю-то, купи"! Та вначале вроде бы и не замечает его, но вдруг останавливается и рявкает: "Мо-олчи, змей, сластена"!
Мама сидит на ступеньках и, опершись на лыжную палку, слушает сына, улыбается:
- Ох, и как же я страдаю, как страдаю, когда ты на базар едешь! - И губы ее подергиваются: - В следующий раз сама поеду. И не держи, и не упрашивай.
- Не-е, матушка, - смеется брат: - ты уже своё отъездила, больше не пущу тебя. Меня, наверное, бабы и так засудили: как, мол, не стыдно матку мучить!
А она смотрит на него с любовью и я слышу:
- Ох, сколько ж горя он мне приносить!.. и сколько радости.
Ухожу на огород, оставляя их вдвоем и думаю: да, жалела мама нас со старшим братом. Да, была заботлива и самоотверженна. Но и только. А вот Виктора... Только при нём вот так загораются ее глаза любовью и радостью".
Помню:
И до сих пор - в памяти: наконец-то земля подсохла, согрелась и Виктор вытаскивает из коридора своего Гошу, плуг собственной сборки, на котором собирается пахать огород и который собирал всю зиму. И где доставал детали? О всех не знаю, но большинство находил на городской свалке. Оттуда же как-то привёз и несколько металлических ёмкостей, которые из колонки по ночам, (чтобы днём не мешать соседям) наполняли водой, а днем поливали всё, что нужно. Согревающим воспоминанием живет до сих пор такое: тёплый весенний вечер, мы еще хлопочем над парниками, поливаем рассаду, укрываем её рамами, а из парка уже несутся звуки вальса. Сейчас Виктор разожжет горелку, подсунет ее под бочку с водой, потом я окунусь в тёплую воду и, освежённая, надену красивое платье, побегу с подругами навстречу тому вальсу.
В саду играет духовой оркестр,
И вальс зовёт туда, на танцплощадку.
Потом поманит танго радиолы,
закружит "Риорита" с ним, желанным...
Ах, эти давние, волшебные мгновенья
мелькнувшей юности, - зовущих светлых снов!
Куда умчались и в какие дали?
Глава 4 МУЗЫКА РОМАНТИКИ
Нежная, чистая пора юности... Именно этому возрасту присуща романтика. Была она и во мне, - ведь социалистическая пропаганда упорно твердила: "Всё - для блага человека, всё - во имя человека". И это значило, что я тоже должна жить для "блага" и "во имя".
Помню: когда оставалась одна дома, любила вслух, громко, - как со сцены - читать стихи Пушкина:
Во глубине сибирских руд
Храните гордое терпенье.
Не пропадет ваш скорбный труд
И дум высокое стремленье...
Или Лермонтова:
...А вы, надменные потомки
Известной подлостью прославленных отцов,
Пятою рабскою поправшие обломки
Игрою счастия обиженных родов!
Вы, жадною толпой стоящие у трона,
Свободы, Гения и Славы палачи!..
Пробовала и сама писать нечто подобное:
Ветер холодный, резкий
В лицо мне бросает снегом,
Срывает одежду дерзкий,
Морозит душу и тело.
И всё ж, не пойду дорогой,
Которой другие крадутся.
Для них этот ветер - попутный,
Назад им уже не вернуться.
Пусть бури воют, тоскуя,
Пусть яростней год от года,
Но дань свою донесу я -
Искру тепла для народа.
На распутье дорог стоит слепой юноша. Восходящее солнце золотит его русые волосы, несколько прядей спадают на высокий лоб и какая чудная игра чувств на его лице! Ведь сейчас он с радостной надеждой вслушивается в чудный женский голос: "Возьми посох и иди по одной из лежащих перед тобой дорог. Иди, не сворачивая, не дрогнув сердцем даже тогда, когда твой путь будет усеян терниями, когда сладкий голос будет звать в уютное обиталище. Знай! Если ты поселишься в нём, то дни твои будут спокойны, но навеки ты останешься слепым. А если у тебя хватит мужества до конца пройти избранный путь, то ты прозреешь и, увидев мир с высоты Человека, насадишь прекрасный сад, к цветам которого придут такие же незрячие, как ты, чтобы, вдохнув их аромат, запастись силами для пути к своему прозрению. Так иди же, иди! Я благословляю тебя на этом пути".
Многое ли сохранилось от романтического восприятия жизни тех далёких дней? Не знаю. Но пытаться снова и снова слышать музыку в обычных явлениях жизни осталось и до сих пор... Иду по дорожке сквера, смотрю на заснеженные деревья и сплетаются строки: снежинки опускаются на деревья и, сбившись в сугробики, безропотно принимают подсказанные ветками "темы", в которых видятся замысловатые фигурки или пледы, прикрывающие изгибы стволов. И от этого снегопада веет той самой романтикой, которая тянет из прошлого нить, когда вот так же кружил и падал снег.
Скорей, скорей из печурки - варежки, так и не просохшие за ночь, и-и на улицу, в снег, в сугробы! И санок не надо, ведь совсем рядом - обрывистые горки, с которых можно съезжать, окутав колени полами пальтушки и, прыгнув на "карниз" нависшего над обрывом сугроба, срываться вместе с ним туда, к колодцу, а потом, посидев в снегу словно в кресле, барахтаться в прохладных "волнах", захлебываясь свежестью и радостью.
...Сугробы, сугробы - вдоль улиц, у домов - расчищенные стёжки, которые снова упруго заметает позёмка, а я иду домой с "добычей" и жую довесок к буханке хлеба, "запивая" горсткой снега. Послевоенные годы... и я, девчонка, каждый день хожу в очередь за такой же буханкой, которую привозят на санях в синей будке, и к ней всегда дают вот такой довесок, - столь желанную горбушку.
...Наш огород, серебрящейся под выпавшим за ночь снегом... На лыжи! Ведь под горкой - уже покрытая льдом Снежка и скорее, скорей бы скользить по ней! Свитерок, варежки, - ведь морозец чуть-чуть... И бежалось по ровному настилу навстречу солнцу легко, весело, и не хотелось возвращаться, поворачиваясь к нему спиной. Но вдруг светило утонуло в синем мареве, подул ветер, заметелило и вместе с пробирающимся под свитер холодком, в лицо стал лепить снег, слепить глаза... Нет, тогда он не был бесплотным, эфирным, а пугал своей упругой настырностью.
Парк вечерний тенями укрыт.
Снег парит. Жёлтый свет фонарей...
Это действо отраду сулит,
И вот-вот вдалеке зазвучит
Сладкогласный напев тропарей.
Глава 5 ТАИНСТВО СИНИ
Если бы писала о своей первой любви только по воспоминаниям, а не по дневниковым записям, где встречи, радости, размолвки прописаны столь осязаемо, то не соткалось бы текстовое "полотно", похожее на живопись импрессионистов, - небрежны мазки брошенных слов-красок, но сколько тепла, радости, но и грусти!
После окончания школы, в сентябре я уже работала в библиотеке воинской части. Из недавно приехавших молодых офицеров мне особенно никто не нравился. Правда, Эрик, - красивый, немногословный, всегда застегнутый на все пуговицы, - казался симпатичнее других, но в то же время и отталкивал этой своей закрытостью. Полным антиподом Эрику был Витька Рябушкин, - некрасивый, высокий, сутулый, всегда расстегнутый и даже с офицерской фуражкой набекрень, - тоже не вызывал симпатий и когда видела его, возникало желание что-то подтянуть, подкрутить в этом разлаженном "механизме", чтобы шагал уверенней и не так уж нелепо висели на нём шинель или китель. Был еще и Олег, - тоже некрасивый, но более всех уверенный в себе и даже нагловатый, но не делавший попыток приударить за мной, а вот Вася Яхимович... Темноволосый, краснощекий, веселый крепыш с первого же дня знакомства стал настигать меня и уже через месяц сделал предложение. Но в феврале прислали еще одного... Юрка не был красив, - высок, сутуловат, над покатым, напряженным лбом негустые светлые волосы, "безвольный" подбородок под большими яркими губами, - но когда смотрел на меня, то из его голубых глаз, очерченных темными длинными ресницами, струился завораживающий свет, и, конечно же, я начала делать о нём записки.
"Он не отходит от меня весь вечер, а если отойдет, то наблюдает издали. И меня это радует, но убегаю к себе в библиотеку и быстро одеваюсь, не понимая, зачем это делаю? На улицу!.. Но догоняет. И в этот вечер всё чудесно! И молодой месяц, и чуть слышное поскрипывание льда под ногами, и даже кот, который встретил нас возле дома.
... За стеной библиотеки играет радиола. Остаться на танцы? Ведь так хочется его увидеть! Не отрываю глаз от двери, - может, войдет?.. И пришел! И даже пригласил в зал. Но как идти? Еще не окончен рабочий день. И ушел. Наверное, будет танцевать с ней, со своей бывшей... Не могу писать, дрожат руки. Неужели люблю его и могу ревновать? Нет, это не так!.. Но уже - на танцах. Не "замечаю" его, болтаю с Алёной, а краем глаза вижу: через весь зал идет к нам! Подошёл, взял за руку. Какие у него глаза! Я тону в них, я побеждена.
Тихая, серая полночь,
мягко снежинки летят.
Не говорим мы ни слова,
Но ведь сердца говорят!
Кажется мне, что прекрасней,
Не будет ночей никогда!
Всё потому, что впервые
Ты провожаешь меня!
... Уже четвертый день не вижу его! Неужели не приходит из-за того, что плохо расстались в последний раз? Не хотел, чтобы я уходила, не подавал руки, а я повернулась и ушла. Догнал, взял за плечи: "Учти, у меня есть самолюбие, - опустил руки, добавил: - А теперь иди."
Люблю ли я тебя - не знаю.
И кто подскажет мне ответ?
Но без тебя всегда скучаю.
Люблю ли я тебя, иль нет?
Лишь только издали увижу,
Забьется сердце и замрет.
Но любит ли тебя, - не знаю.
И кто подскажет мне ответ?
Ах, почему ты не приходишь?
Ведь целый день всё жду и жду!
Меня ты любишь иль не любишь?
Одна я это не пойму.
Наконец-то Юрка пришёл в библиотеку! Покраснела, растерялась, а он молча посидел и вышел. Но на танцах... Ни за что не подошла бы к нему, но подошел он. Как же была благодарна!
... Снова ты не приходишь. Ну, приди хотя бы на минутку! А, впрочем, не надо на минутку. Мне этого будет слишком мало.
О, если б ты знал, как хочу я увидеть
Твои голубые, родные глаза!
И голос негромкий и милый услышать.
Я счастлива только бы этим была!
Меня обижал иногда ты, - случалось! -
Но был так внимателен, ласков со мной.
Так что же теперь, что с тобою случилось?
Зачем же обходишь меня стороной?
... Вчера был на танцах, но не подошел, а часов в одиннадцать оделся и ушел. За что издевается надо мной? Ведь так хочется посидеть рядом, поговорить!
Так долго, так долго с тобой не встречались!
Ужель огорчить тебя чем-то могла?
А, может быть, в том, что расстались
Есть и твоя небольшая вина?
... Любить - это страдать. Но когда любишь, мир становится иным, - всё озаряется удивительным светом, люди кажутся добрее и перестаешь замечать плохое, уродливое.
... Постоянно думать о нём, просыпаться с надеждой увидеть, а потом целый день прислушиваться к шагам, - не его ли? А когда вижу издали, появляется щемящая боль. Почему? Сколько мучающих и неразгаданных "почему"!
... Возле клуба играли в волейбол. Был и Юрка. Смеялась, старалась острить, но что делалось в моей душе!.. Уверена, любит меня! Вижу по взгляду его дорогих, любимых глаз.
Ветер весенний, развей мое горе!
В далекие степи печаль унеси.
И грусть утопи в темно-синее море,
Но радость и счастье взамен принеси.
Сон:
Сидим с Юркой в какой-то комнате за круглым небольшим столиком... нет, не понимаю: почему мы здесь? Но знаю: он здесь - из-за меня. И сидим долго, молча, но вот он наклонился, что-то пишет, я не вижу его глаз... А так хочу! И взглянул, смотрит... берет мои руки, подносит к губам, целует... И я счастлива!
... Хожу с забинтованной рукой, - лезвием нацарапала его имя. Глупо?
... Почему Юрка так мне дорог? Иногда даже страшно становится, - чувствую какую-то ответственность за него.
... Долго сидела и думала: что же написать на своей фотографии, которую просил подарить? И вот пишу... но в дневник: Юрка, дорогой! Любое слово кажется мне таким тусклым для передачи того, что чувствую! Знаешь, после каждого твоего поцелуя во мне вспыхивают какие-то новые чувства, отчего кажешься ты мне волшебником, обладающим магической силой. И сила эта, отпуская мое бедное сердечко только на секунду, вновь зажигает неведомым чувством. А глаза! Боже, какими бывают твои глаза в мгновения вспыхнувшей любви! Но именно в такие минуты болью сжимается сердце от невозможности продлить эти неземные мгновенья, об утрате которых - слезы.
... Почему любовь и встреча с прекрасным приносят не только радость, но и грусть? Может, потому, что именно это слишком хрупко, мимолетно, беззащитно, и мы с первого мгновения, не сознавая этого, начинаем прощаться?
... Приехала моя подруга детства. Отмечали день рождения Юрки и нечаянно я увидела, как она обнимает его. Может, то была только её инициатива? Не пыталась узнать, но с тех пор... Юрка, вчера сказала тебе лишнее, прости! Прости и не верь тому, что становишься чужим, но в те минуты, когда любовь к тебе вспыхивает особенно сильно, вдруг вижу Ларискины руки на твоей шее. Скажи, как мне забыть? Ведь это может нас разлучить.
...Многое, очень многое пережила я, передумала за это время и ты, наверное, заметил, что стала гораздо сдержаннее. А всему причина - ты. Ты первый, кому я поверила, кого полюбила, и ты первый, кто обманул меня. Свет погас. Вспыхнет ли снова? Не знаю.
... Медленно угасает мой костёр любви. Да нет, пробую, пробую подбрасывать в него "хворост", пробую и гасить, но... Наверное, с костром так можно, но не с любовью, - она должна сама...
...Пожить бы на необитаемом острове, послушать музыку, почитать! Но получила из Ленинграда вызов на сессию.
... "Юрка, я сдала первый экзамен. Скажи, ну, почему здесь, в Ленинграде, так томно, скучно, неуютно? Эти серые камни, удушливый воздух и всё, все чужие! Вчера в театре оперетты смотрела "Поцелуй Чаниты", люди смеялись, смеялась и я, но... Полуголые женщины, слащавые улыбки, плоские, тысячу раз слышанные остроты!.."
... "Ты хочешь, чтобы я стала твоей женой. Но разве не хочется тебе сохранить хотя бы еще на год те отношения, которыми живем? Разве будут вечера, чудесней тех, которые проводим на нашей скамейке? Так зачем же торопиться? Семейная жизнь впереди, а вот такая... может уйти. И навсегда".
...Юрка, Юрка! Опять мы в ссоре. Ну, зачем причиняем друг другу столько боли? И зачем часть своей перекладываю на тебя? Лучше бы - одна... Но прости, милый! Наверное, делаю это потому, что бывает нестерпимо больно.
...Заходила в библиотеку предыдущая Юркина увлечённость, а у меня кольнуло сердце: ну почему ты оставил ее ради меня? Она стала бы тебе прекрасной женой, без всяких туманных стремлений. Иди к ней! Я - не для тебя. Беспокойно будет тебе со мной, мучить буду, и потому, что никогда не стану счастливой. Ну, что может успокоить? Семья, дети? А если - и тогда?..
... "Юрка, милый! Ты - далеко. И если поступишь в Академию, то станешь еще дальше. Каждую минуту ощущаю, что тебя нет рядом, что ты не придешь ни завтра, ни послезавтра, ни через неделю, месяц и потому хочется плакать. Сегодня случайно нашла твою папироску, и каким же драгоценным она подарком стала! Как отрадно было нюхать её и вспоминать тебя, тебя и только тебя!