Поторак Леонид Михайлович
Конец странной гвардии

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками Юридические услуги. Круглосуточно
 Ваша оценка:

  
  
  Конец странной гвардии
  
  Но оставь, художник, вымысел.
  А. Галич
  
  1
  Шуня, дружище.
  Ещё не выветрились из меня ваши вина и коньяки. Честное слово - мне в поезде снилась бутылка армянского коньяку в длинной фате. Я сказал "да". Жизнь чудна и полна незаслуженных даров. Женился ты, а медовый месяц у меня - золотое солнце дрожит на гребешке лесов над нивой, и из него, проколотого веткой, льётся мёд.
  Я уже нацелился на Белецкого - это будет фигура! Офицер, рисовальщик, наблюдатель и молчун. Ух, какого я нам сочиню Белецкого!
  Вот тебе пока мои буколики.
  В субботу приехал. Малул Алб - деревня о шести улицах и клубе. Аборигены говорят плачущими голосами "Ма-алю-альб" с таким сочувствием, точно это не деревня, а болезнь. К моему приезду, подозреваю, тайно подготовились. По крайней мере, другого объяснения у меня нет. Все спешат, поговорить со мной ни минуты нет ни у кого: там сенокос, здесь утконос, привезли навоз, вот в чём вопрос, Шуня - на черта? Это Молдавия, я о ней пятнадцать лет грезил, как о Рио-де-Жанейро.
  Аборигенка. Хотел смуглых молдаванок? Так вот эта соломенная, выгоревшая девица, разве что с весьма приличными ногами. Не люблю блондинок, есть в них или что-то детское, или глупое. Первое меня просто не интересует, а второе так прямо отталкивает. Вот моя подростковая фантазия оказалась на деле белобрысой трактористкой. Был разочарован-с.
  - А вы тот писатель? (А я говорил, подготовились!)
  - Да. Борис. А вы?
  - Лида. Меня судить будут.
  Такое вот мне досталось начало истории.
  Это я её застукал, когда исследовал хозяюшкин дом, а там за домом есть не слишком, видимо, интересный населению пустырь, где можно плакать. Вот Лида там и плакала. Не ожидала, бедняга, что я пойду осматриваться. Я спросил, за что же её судить? В общем, драма там была в том, что она после кукурузы дисковала поле, задумалась и выехала на пшеницу. На три метра за границы делянки. Я слушал и видел, как у неё дрожит нижняя губа. На товарищеском суде Лиду вечером пропесочат до самых её выцветших, ситцевых костных мозгов. Мне стало страшно жаль эту первую мою встречу с действительностью. Поговорил с ней. Что, мол, железно - не она одна такая на свете, и даже Авель, я уверен, тоже выходил за границы делянки. Что три метра - это не жизнь. Она кивала, но не верила.
  - А если, - тут Лида зарыдала изо всей силы (я не знал, куда деться, и что делать с ней), - скажут, что я пьяная была. А я - как стекло!
  (Вот вписал тебе сейчас про Лиду. Это - ружьё на стене, старик. Оно будет смотреть на тебя своим отверстым дулом, да-с!)
  Сижу в углу сельсовета, за окном ковёр ультрамариновых теней, благодать! Письмо Клеопатры у меня, оно цело, как если бы пролежало свои сто тридцать лет в хорошем архиве. Какой слог, ты бы знал, как это прекрасно, когда она пишет по-французски. Ты дорого бы заплатил, чтобы тебе так писали. Алиске, если она это читает: Алёк! Ты лучшее, что случалось с Шунягой, так что давай там не это. Смачно целую в нос. Конец вставки.
   Но как ошеломительно это письмо, дорогие мои, как сногсшибательно.
  Ко мне снизошёл географ, откопавший его, - именно так, они тут все снисходят, без тени гостеприимства. Такой клад пролежал в землемерных картах. Я в восторге.
  Поясню. Это, конечно, совершенно ужасно написано. Это не салонный французский, это пишет бессарабская дворяночка, и я клянусь, что теперь знаю о ней больше любого зануды-архивиста, я вижу её - не воображаю, но вижу во всей её простоватой прелести. "Позвольте мне с должным почтением и осмотрительностью обратиться к Вам с сими строками, кои, быть может, покажутся излишними. Однако удержать их..." - это чтобы ты составил впечатление. Сейчас выберу просто бриллиант: "Вы отбыли столь поспешно, что и ветер, вьющийся над озимью, не успел запомнить следа Вашей ноги". Слово в слово так. Вьющийся над озимью, le vent, qui se promène au-dessus des blés d"hiver, да! Понимаешь, насколько она была одинока здесь - для самого захудалого света несчастная девочка не годилась, а соседи были ей не ровня, и вот она спасалась тем, что читала, читала! Откуда ещё взяться таким формулировкам? Ветер запоминает след вашей ноги. Она верила, что французский язык существует для этого. Давай, переубеди меня, скажи, что её родители не были застрявшими в прошлом веке феодалами, что брат относился к ней не как к бесполезной дурочке. Попробуй мне это сказать.
  Учитель географии по-французски, естественно, знает только, как он "с французом дружил, не забыть наших встреч". В общем, он оставил меня тут, и я сижу, довольный, как слон.
  "Я не знаю, получат ли это письмо когда-нибудь Ваши руки, и не осмелюсь передать его кому бы то ни было. Оно будет спрятано между страницами латинского словаря, что Вы оставили здесь, и, если судьба дозволит Вам возвратиться, - быть может, Вы его отыщете. Нет, я отправлю его, непременно отправлю!" Шуня, это счастье!
  
  2
  Дальше было вот что. Из Кишинёва приехал историк Кислёвский, ругался, что письмо Клеопатры попало в руки мне, а только потом - ему. Я чуть не плакал, отдавая моё сокровище в мрачный его портфель.
  Интересное:
  Первое письмо нашёл Кислёвский, а не географ. Вернее, Кислёвский нашёл его у географа, потому что географ с находкой не собирался ничего делать. Кислёвский работал с теми самыми землемерными картами, которые географ нёс ему навстречу.
  - Он же контуженный. Сумасшедший. Он шёл через поле и заблудился в кукурузе. Стал прыгать, чтобы посмотреть, где стоит, ну и посыпались книжки... Я помогал собрать, поднял что-то - и сразу понял, какое чудо заполучил.
  - Сумасшедший - это, надеюсь, фигура речи?
  - Если бы. Когда корреспондент уже уезжал - вы, я так понял, с ним знакомы, - он мне обмолвился, что есть и второй лист. Географ его день таскал по школе, потом вложил в учебник и забыл.
  - Как так, забыл? - не поверил я.
  - Молча. Кто ж знает, что у него в голове? Чудаковатый, безвредный учитель, но я его готов был придушить. Я-то о втором листе ничего не знал и был уверен, что единственное письмо теперь у меня, а репортёр пусть хоть до родственников в десятом колене учителя роет... - примерно так мне сказал Кислёвский.
  Что может заставить человека употребить в эпистолах диалоги, старичок? Только поза. Только пошлый маньеризм.
  В Кишинёве смогу прочитать первое письмо. Пейте за нас с Клеопатрой Боловану! И за то, чтобы первое было не хуже второго.
  - При мне он хорошо держался, - вступился я за учителя. - Но неприветливый, это есть.
  - Псих, - твёрдо сказал Кислёвский. - И не только он. Хоть бы мне кто помог. Председателю чуть нос не разбил от злости... (Он не был похож на человека, способного разбить нос). Я говорю: а если у него ещё высыпались бумаги там, в поле? Если там пять таких писем ещё лежит? Ищите, говорит, как хотите, не моё дело. Я приехал, а в поле комбайн... Сейчас всё равно пойду, не прощу себе, если там что-то осталось.
  Я пообещал за него молиться и отпустил с миром. Когда я тебе расписывал образ Белецкого, мы ведь знали что? - что он нарисовал портрет некой молдаванки, и то - знали только потому, что в письме, которого мы в глаза не видели, она об этом якобы писала. А как бы теперь хотелось посмотреть, что там была за пассия у него, эта Клеопатра. Фамилия Белецкий, кстати, Кислёвскому ничего не говорит, что само по себе уже и не ново, но в общем да, - там не декабрист, а седьмая вода на киселе. Я шатался по селу и пришёл поболеть за мою бедную Лиду на тов.суде. Какой чудовищно жаркий сентябрь. Насекомые жрут меня нещадно, а я всё мечтаю восполнить дефицит крови хорошим домашним вином. Хозяйка не пьёт. Или жмотится, как все тут.
  Клуб здесь - это сарай из штукатуренного кирпича с надписью "Дом культуры им. Г. Котовского" - буквы уже облезли, и Котовский теперь больше похож Котова. Аборигенские письмена гласят: "Комбайнеруле, ай грижа де техника". Кроме этого загадочный: "Сей вовремя - уберёшь без потерь", и мой любимый: "Счастье родины - в точности сеялки".
  На тов.суде я был настолько откровенно, вопиюще лишним, что - Шуня, я не шучу! - мне показалось пару раз, что я исчезаю, вот натурально растворяюсь в воздухе, меня как будто высасывало в вакуум. Великая неоткрытая природная сила вымарывает меня из этого клуба, как лишнее слово.
  Мне дали понять, что если так оно и случится, никто, в общем-то, не будет против. Председатель с дивной фамилией Довляк (видимо, от слова "довлеть"), толстый человечек в жёлтой, как зубы, рубашечке, сказал мне:
  - Товарищ писатель, вы, так сказать, приветствуетесь, но и сор выносить, так сказать, не надо.
  Это его "так сказать" меня совершенно убедило в том, что никакой он на самом деле не председатель, а бродячий актёр. Ну, вроде Несчастливцева. Я чуть не сказал ему, что раз уж у них тут всё настолько плохо, я могу прописать ему роль поприличнее. Но - как я говорил - после письма Клеопатры я благостен и довольствуюсь малым. И вот я сел, товарищи со всех сторон пялятся на меня, не спутали бы, грешным делом, кого тут собрались воспитывать. Передо мной сидит создание - Алисе не читай - и прямо источает флюиды жаркого, южного блуда. Чего, как ты понял, о Лиде не скажешь. Если это судья - то справедливо. Да будут точны наши сеялки. Аминь.
  
  3
  Очевидно, я надышался спорыньи. Есть такой сорняк, он выпускает в воздух отраву, от которой случаются галлюцинации. В истории были примеры. Я, несомненно, надышался спорыньи. Шуня, я ещё не решил, писать ли тебе, какой казус со мной случился. Пишу сейчас, чтобы проверить, дрожит ли рука. Для Алисы: это похоже на почерк человека, надышавшегося спорыньи? Другие симптомы: бессонница, но это от ужаса. Ещё я купил фантастических, пламенных, до неприличия страстных помидоров. Президента Франклина, я слышал, хотели отравить помидорами. Их тогда считали ядовитыми. Может, правда? Буду писать, что помню, сравни со вчерашним. Кстати, мутит. Но это от бессонницы. Но рука не дрожит! Вот, какие смелые у вас друзья.
  Итак, мы имеем:
  Суд над Лидой. Сначала был доклад: "Гражданка NN во время проведения дискования нарушила границы участка, вследствие чего пшеница была повреждена на площади 2 метра 80 сантиметров в длину и 70 сантиметров в ширину". Почему я помню эти цифры, Алёчек? Спорынья, не иначе.
  Они говорили это, Шуня, как будто обсуждали преступление века.
  Я прекрасно помню, как в голодном нашем детстве ценился хлеб, и попадись нам тогда такая Лида - мы бы её прибили до суда, а если бы и был суд, то, разумеется, не товарищеский. Но здесь, на благословенном юге, где, как мне казалось, запасы зерна и сказочных фруктов бесконечны, претензии к Лиде выглядели неубедительно. Вот как я верил в местное изобилие.
  Выступал бригадир и какие-то неуёмные бабы. Все по очереди вздыхали, запинались, повторяли про эти несчастные два восемьдесят. Но смотрели не на Лиду, а на меня. Именно так, они искали моего взгляда, как будто лично я решал, чем закончится эта петрушка. Может быть, это была компенсация прежней неприветливости или дань моей ревизорной репутации, я не знал. Моя вожделенная судия по фамилии Твердохлеб тоже, кстати, оказалась трактористкой. Ты представь - какие разные судьбы. Повезло ей когда-то не ступить на скользкую дорожку выезжания за границы делянки. Довляк добавил, что это уже не первый такой случай, и, если б не год урожайный, был бы скандал до самого Кагула. Потом дали слово Лиде. Вот тут началось то, что привело меня вечером того же, вчерашнего, дня к помешательству (надеюсь, временному).
  Лида посмотрела на меня, поморгала блёклыми ресницами, потом обернулась к остальным, как бы говоря - невозможно же при нём. И опять все повернулись ко мне. На секунду. И пока Лида стояла, открывая и закрывая рот, такая нескладная, я пытался понять, что же на самом деле они собирались обсуждать, и надо сказать, при всей абсурдности, эта мысль объясняла хотя бы часть происходящего. Во-первых, размусоливание несчастных метров было, конечно, импровизацией. Должны же были они о чём-то говорить. Во-вторых, Лида понятия не имела, что им на это отвечать. Причём, заметь, никакие мои подозрения при таком раскладе не были для них опасны. Что я там про них могу сказать? Что молдавский колхоз скрывает истинную цель тов.суда от приезжего писателя? В цензурных рамках, куда я невольно загнал их своим присутствием, они были настолько безнаказанны - как тебе такая диалектика? - что моя прекрасная Твердохлеб даже не потрудилась сдержать язвительного замечания, обращённого как бы к Лиде, но равно и подчёркивающего моё бессилие перед происходящим здесь:
  - Доигралась? - сказала она (чудесные мягкие "эль"). - Выкручивайся.
  Этого Лида не вынесла. Она всхлипнула, прокляла меня взглядом и выбежала вон. И я - всё-таки, я был виноват, хотя не понимал, в чём, - пошёл за ней.
  Бегает Лида быстро, и я её не догнал. Впрочем, я ведь не пытался. Мне казалось, я крикну что-то вдогонку, она остановится и объяснит, что же на самом деле натворила - мне было уже интересно, я не отстал бы просто так. Но Лида не обернулась на крик, она бежала между бурым месивом убранного кукурузного поля и жёлтым бархатом пшеничного. Солнце садилось, сел и я. На скамейке под орехом я написал вчерашнюю часть письма, потом меня стали пожирать комары, и я двинулся вдоль улицы Котовского обратно в сторону клуба, мне нужно было где-то отсидеться в тишине и написать хотя бы пару строк про Белецкого. (Хозяйка топает, как стадо диплодоков).
  Уже стемнело. У меня никогда не было куриной слепоты, это важно для моего рассказа - я не мог обознаться. Галлюцинация, точно галлюцинация. Вот, сбиваюсь. Сейчас расскажу. На дальнем конце поля я увидел светлую кепку Кислёвского. Всё-таки попёрся он туда. Проверять, не выпало ли ещё что из рассеянного учителя. Вдруг нашёл, - подумалось мне. Я замахал ему, но Кислёвский на меня не смотрел, да и шёл я в тени. Кричать на всю деревню было глупо, и я зашагал к нему прямо по стерне. Значит, срезал угол через пшеницу и ступил на распаханные просторы, которые, видимо, и довелось расширить на два лишних метра бедняге Лиде. Кислёвского отсюда не было видно, но я был в хороших ботинках и по остаткам кукурузы двигался быстро, так что за дорогой и орехами обязательно бы его нагнал.
  Дописываю поверх. Сейчас будет соблазн поржать. Не ржи, Шуня.
  Из темноты мне что-то забелело. Может, бумага. Иронично было бы, если сам Кислёвский её потерял. Я сделал пару шагов в сторону белого пятна, и тут меня окликнули:
  - Молодой человек.
  Обычный голос. Шуня, Алиска, я мог быть весь обсыпан спорыньёй, но на слух это никак не повлияло! Со мной говорили обычным мужским голосом, чуть более высоким, чем твой, Шуня, но и только! Ты бы знал, когда я обернулся, - кого я увидел.
  Хорошо, это была безусловно фигура человека. И у него абсолютно точно были глаза. (У Алисы был слепой кот Марс, вот у него были такие же матовые тёмно-фиолетовые зенки без белков и зрачков. Спроси - она расскажет).
  Весь он был слеплен, скомкан, скручен из жухлых стеблей. Чуть выше меня было лицо из волокнистых жгутиков кукурузы. Где-то они расплетались, и, например, через щёку шёл сквозной просвет. Кукуруза не то сохла, не то гнила, она рассыпалась от каждого колебания, и когда он двигал шеей (свитой из початков и листьев), с неё опадало растительное крошево. Пахло прелью. Больше всего мне запомнилось, как медленно двигались его веки, наползая на эти слепые космические шары, они похрустывали, им было тяжело двигаться, его векам, и пока он моргал, они истончались и теряли некоторую часть. Не помню, было ли на нём что-то вроде одежды, но скорее всё-таки нет.
  Он стоял. Я тоже. Ещё он, кажется, дышал. Я - не факт.
  Мы так стояли секунды полторы, потом он шевельнул губами (трещина вдоль щеки расширилась), и я понял, что он вот-вот что-то скажет. И знаешь, Шуняга, в тот момент и в том состоянии я во-об-ще не хотел это слышать.
  Ух, как я орал. Всё время, пока бежал через поле к домам. Думаю, меня нельзя было не услышать, но никто навстречу не вышел и не открыл окна. И хотя мой рассудок был поколеблен, он не был утрачен, и я думал, пока бегу: что за чертовщину я сейчас увидел? И оказавшись на своей улице, я уже размышлял: не мог же я встретить на недавно обработанном поле вблизи населённого пункта эдакую мразь?
  Словом, под фонарями я шёл уже прогулочным шагом, разве что запыхавшийся, как бегемот. Думал, хорошо, что никого не встретил. Не в санаторий бы меня, смею полагать, упекли.
  Елена Карповна, моя миссис Хадсон, слушала радио.
  - Я, - говорю, - на поле, кажется, змею видел.
  - Это шарпе де касэ, - ответствовала мне Елена Карповна, - она яд не имеет.
  - Да понятно, но я ж городской. Кричал там на всё село с перепугу.
  - Кричали? - переспросила. - А я и не слышала.
  Вот тут мне опять стало нехорошо. Потому что звукоизоляция тут, Шуня, с отрицательным значением. Это я по петухам ещё понял, что стены их не глушат, а усиливают. А я, прошу заметить, кричал. Орал, как в детстве, когда тётка уронила на меня ведро с горячей картошкой. А она - не слышала. А мне очень хотелось верить, что съехал я, конечно, капитально, но исключительно глазами, а со слухом всё в порядке, как и с голосом. Слышал же я, в конце концов, это "молодой человек".
  Я сел. Сердце после бега ещё играло "буги-вуги". И тут, Шуня, мне в голову закралась мысль, которую я тебе выше озвучил: а не надышался ли я чего? Был же такой эпизод - вся деревня во Франции, кажется, откушала порченного зерна и увидела дьявола. Так что и я вполне мог.
  Ночью не уснул, но под утро успокоился и сел писать про Белецкого. Нравится мне этот тип.
  
  4
  Стыдно сказать, но я перегрелся. Специально тебе отправлю всё, что на рассвете написал. Почитайте, оцените. Нужно отыскать Кислёвского и извиниться. (Ты ведь понял, что это он окликнул меня на поле? То-то удивляется. Надо сказать ему, что ничего личного - просто я боюсь историков). Полёт нормальный, пью много воды, из дома носу не кажу.
  И мне страсть как нужно первое письмо. Без него у меня пробелы. Что мы знаем из второго? Как минимум, что они продолжали переписываться в 1826-м. То есть Белецкий не сидел и скрывался не шибко. И они оба были с сильным приветом, вот это мне нравится. Она пишет что-то в таком духе: вы мне о республике, а я вам о том, как запах отцветшего сада держится месяцами до самых холодов. Кем нужно быть, Шуня, чтобы в 26-м писать о республике? Как она это вообще получила? А Кислёвский говорит, что первое письмо скорее любовного характера. Там, где про портрет. Оно мне нужно! Я не понимаю Белецкого. Всё, что ночью написал - мура. Почему он не боялся за Клеопатру? Чем она была таким защищена, что он писал ей вещи, за которые легко могли загреметь на каторгу они оба?
  А ведь они, наверное, загремели, Шуня. Потому что - Кислёвский этого не сказал, для него это очевидно, а я уже был слегка не в себе - письма-то она не отправила. Мы нашли их там или примерно там, где они были написаны, вот в чём вся беда. Я не могу это игнорировать, но тогда я пишу о двух безумцах, или эта история - о фанатике, погубившем влюблённую в него женщину.
  Алиска, этот абзац для тебя. Когда твоего (тогда будущего) благоверного забирали в больницу, он просил меня не говорить тебе до вечера, пока не подтвердится диагноз, потому что оспа-не оспа, а ты пробила бы стены на своём пути. И что характерно, его интересовал не карантин как таковой, а то, что можешь заразиться ты. Так что весь день я знал, но не говорил тебе, и чуть не свихнулся, и ты бы видела, как высоко я подпрыгивал от радости, когда позвонил тебе вечером и рассказал про ветрянку. А ты сердилась, что ничего смешного нет, и ветрянка у взрослых тяжело проходит. Так я и хранил нашу с Шунягой тайну. Шунька, той зимой я не обещал хранить её вечно.
  Вот какими я хочу видеть Клеопатру с Белецким. Вот такими!
  Кислёвский сбежал, и это моя вина.
  Я вышел из дому, оснастившись огромною шляпою, а под неё положил на макушку влажный платок. Перебежками от тени к тени я добрался до сельсовета, узнал адрес Кислёвского и пошёл кланяться. Кислёвский дома не ночевал, портфель оставил в своём углу, а сам исчез. Уехал?
  Автобус проезжал в семь с хвостиком. А я видел Кислёвского часов в девять.
  Я как дурак обхожу дом за домом и ищу Кислёвского.
  С Довляком имел беседу:
  - А почему вы, так сказать, интересуетесь?
  - Так человек у вас непонятно где.
  Он посмотрел на меня враждебно.
  - Подозрительное что-то вы видели? Я могу, так сказать, участкового вызвать.
  Я смутился и замямлил. Нужно было, разумеется, стукнуть по столу и сказать, что я про них про всех напишу. Но сегодня Несчастливцев в ударе, я ему поверил. Он выглядел, как настоящий председатель. Короче, нигде ни следа Кислёвского. Я, смочив наново платок, добрался пешкодралом до края села, постоял на живописном обрыве над белыми глыбами ракушечника. Полусмеясь, полуужасаясь, заглянул вниз проверить - не распластался ли там мой историк. Нигде нет-с.
  Вот такие, Шуня, пирожки. Выходит, я так его ночью напугал, что несчастный сел тогда же или с утра на попутку и умотал в Кишинёв, не захватив портфеля. Стыдно и смешно.
  Звонил в Кишинёв. Кислёвского нет, домашний номер мне не дали. Сказали, сами спросят, а я перезвоню завтра.
  Утро. Дописываю:
  (Объедаясь яблоками, Шуня, какие тут яблоки!)
  У истории с Кислёвским неожиданное продолжение. Явился мужик, у которого Кислёвский квартиует - квартировал - некто гягя Петру (гягя - это дядя, а Петру с ударением на Е, это имя такое, Петру, и он так и представился - дядя), низенький, коренастый, с лицом, как трухлявый пень. Ядрёный перегар и кепочка набок. Такой себе дядя, честно говоря. Он переводит дыхание, делая горлом "и-и".
  - Ты, и-и, почему волнуешься?
  - Не волнуюсь, - говорю, - но мне вашего жильца позарез надо поймать и расспросить. И должок перед ним небольшой.
  - Так, и-и, это, уважаемый, и-и, не спеши. А то ходишь, и-и, спрашиваешь всех. Мне, и-и, неприятно.
  -???
  - В моём, и-и, доме человек, это, живёт, значит, и-и, всё с ним будет в порядке. А на поле, и-и, зачем ходишь?
  - Нельзя, что ли? - обиделся я. - На вашем поле, между прочим, важную историческую находку чуть не просрали под комбайном.
  Гягя Петру сел на табурет и дыхнул на меня смертельным букетом утреннего, вечернего и предшествующего хмеля. В глазах защипало.
  - Ты, и-и, послушай. Приехал, смотришь, и-и, что ты у нас увидишь? Ехай в Кишинэу в музей, и-и, тут, и-и, не трогай. Я, - он медленно провёл перед собою красной узловатой рукой, обозначая свои пределы в пространстве. После выпитого ему было трудно оценить, где заканчивается гягя Петру и начинается окружающий мир, - я, и-и, молдован. Мы, - красный палец нашёл на сомнительно оформленном теле гяги Петру сердце, - дели-и-и-катные. Тут ничего, и-и, не случится, если ведёшь себя и-и, деликатно. Лида, она, и-и, молодая, но деликатная. Просто, и-и, глупая. А ты, уважаемый, беспокоишься, и-и, ты умный, но, и-и, не де-ли-катный. Ты им, и-и, помешаешь, а это, и-и, никому не надо.
  - Кому помешаю?
  - Кому, и-и, что?
  - Помешаю кому? Вы говорили, я им помешаю. Кому помешаю-то?
  - И-и, может, и не помешаешь. Деликатнее надо быть, и-и, пусть сперва поле, и-и, уберут.
  Тут он меня всё-таки довёл.
  - Дядя, - скакал я ему. - У вас тут клад, считай, находка огромной исторической ценности. Женщина, дочь местного боярина, переписывалась с декабристом Игнатом Белецким. Слыхали про Белецкого? Вот из-за таких, как вы, никто и не слыхал, потому что письма этой женщины валялись больше ста лет черт-те где! Вы хоть понимаете, что у вас чуть не пропал, может быть, единственный источник сведений о нём?
  Он схватился за голову и стал раскачиваться, причитая:
  -Ай-яй-яй-и-и-яй. Ты, и-и, ты думаешь, надо это, и-и, - он не вспомнил слова "ворошить" и показал его рукой. - А у живых, и-и, людей, вот ты спроси, деликатно, думаешь, и-и, душа не болит? Тут, и-и, не история про дечембриштий совсем.
  На этих его словах я забыл, с чего начался разговор. (С Кислёвского). А я-то, Шуня, хотел вина купить.
  Спал, как убитый. Утром снился вальс. Не музыка, а именно вальс - как движение. Слышал, как по полу скользят ноги, как стучат каблуки. Открыл глаза - тишина.
  
  5
  (Что забыл написать. Гягя Петру, отсидевшись на табуреточке, стал меньше присвистывать и говорить связнее. Час назад мне не пришло бы в голову об этом рассказывать. Но вот как всё обернулось. Гягя Петру сказал:
  - Ай фемее? - и пояснил, иллюстративно похлопав себя обеими руками по груди. - Имеешь жену? Женщину?
  Его пробрало на чувствительный разговор. Я помотал головой.
  - Невесту?
  - Допустим, нет.
  - Любишь кого-нибудь?
  - Возможно, - раздражённо ответил я.
  - Так ты понимай. Это, и-и, дело только у вас двух. Ни я, - он поднял на меня стеклянные глаза и яростно засвистел горлом, - ни, и-и, гяги твои, и-и, кёки, бунищий, вещиний, никто, и-и, тебе в это дело не, и-и, лезет. Вот ты, и-и, не лезь тоже, когда вопрос сан-ти-мон-тальный, и-и.
  Теперь я понял, в чём там было дело).
  Водевиль, дорогие.
  Просидел день в тени, писал, наелся мошкары, пошёл прогуляться - и встретил Кислёвского. Похож он был - знаете на что он был похож? На смятый билетик. Стоял, прислонившись к ореху над сломанной скамейкой. Курил. И пока я подходил, мне показалась - и тут же скрылась за шторкой (сшитой, судя по виду, из драного бинта), заменявшей не запиравшуюся в жару дверь - кто? Моя южная Венера, товарищ Твердохлеб. В жёлтеньком сарафане, без всякого сомнения надетом на голое, ещё разгорячённое тело. Не считая этой колеблющейся шторки, мы были одни. Дети, буде таковые в Малул Алб имелись, уже вернулись по домам, а трактористы с дальних полей ещё только начинали путь. Именно тогда до меня дошло, что члену товарищеского суда Твердохлеб это как-то сходит с рук - и целодневный прогул, и такое вот поведение. Ветерок вечерний, летний, ещё не верящий в сентябрь, оббегал кругом прогретую деревню, вспугивая пыльные смерчи на пустырях.
  - А я, - сказал я Кислёвскому, вынимая у него из жёванной пачки сигарету, - тебя похоронил.
  Он затравленно поглядел на меня.
  - И как? - я кивнул на шторку.
  - Неплохо, - выдавил он, явно недоумевая, куда меня деть. - Мы на ты перешли?
  - Считаю себя вправе, - высокомерно ответил я.
  Он вздохнул:
  - Да без проблем... Я не помню ни хрена. Если чем обидел, - извини.
  - Как я от тебя шарахнулся, помнишь?
  - Серьезно?
  - Угу. Вчера на поле перегрелся, а тут ты.
  - Не помню, - он содрогнулся и выронил сигарету. - Мы с тобой не пили?
  - Гарантирую.
  - А с кем-то же пил, - тоскливо протянул Кислёвский. - Такой бред...
  - Ты там что-нибудь нашёл?
  Мы дошли до целой скамейки и сели - я осмотрительно в тени. Историка безжалостно пихнул на солнечную сторону. Кислёвский не помнил, что делал вечером на поле. Воспоминания Кислёвского были путаны и прерывисты. Он знал, - если верить ему, - что накануне поздним вечером или ночью его поили, но кто с ним пил, и как он оказался, очнувшись уже после полудня, в постели красавицы Твердохлеб, история умалчивала. Твердохлеб, опять же, если верить Кислёвскому, была вынослива, как трактор, и с учётом всего, совершённого ею - ими - с полудня до нынешнего вечера, назвать её отсутствие на пашне прогулом просто язык не поворачивался. (Вот, Шуня, на что пытался мне намекнуть гягя Петру. Не хотел, значит, компрометировать стороны. Деликатный).
  Есть - Алисе не читай - есть одна весьма рабочая метода. Представь, что ты просыпаешься, накануне основательно надринкавшись. Фемина под боком. Вот и оцени по шкале от 1 до 12 свою готовность к коитусу, с учётом злейшего сушняка и ограниченной доступности опохмела. Почему до 12? А чёрт его знает, Шунечка, почему. Но мы по этой шкале не одну мадемуазель измерили. Уж не знаю, как у вас было. Словом, по опыту Кислёвского можно судить, что трактористка Твердохлеб (как её зовут, я так и не узнал) - на твёрдых 12.
  Мне нечем было отплатить ему, кроме рассказа о моём ночном видении. Кислёвский вежливо посмеялся.
  Был прекрасный рыжий закат, мы сидели на скамейке, и сонно наблюдали, как на холме появляются и движутся вниз огненные окошки грузовиков и фары тракторов, возвращавшихся с пашни. Цикады трясли в траве спичечными коробками. Когда первый грузовик поравнялся с полем, по которому я бежал позавчера, невидимый за отражённым солнцем шофёр дал гудок. И так, медленно подъезжая к той же черте, и проходя вдоль бывшего кукурузного поля до самого его берега, где начиналась пшеница, каждая из машин сигналила. Мы замерли, оглушённые и заворожённые гулом.
  Я не услышал - нельзя было услышать за хором гудков, - но заметил краем глаза, что Кислёвский что-то говорит. Он глядел на дом, из которого вышел чуть больше получаса назад. На крыльце стояла, ничуть не заботясь опасно развевающимся сарафаном, прекрасная Твердохлеб. Она махала - тогда я думал, что шофёрам, - и, - опять-таки, я не слышал этого, но мог разглядеть - что-то непрерывно кричала. И быть мне жлобом и гадом, Шуня, если она не повторяла за сигналами их вой. Так мы сидели, обалдев, а они ехали, а девушка на крыльце махала и кричала в тон гудкам, пока последний трактор не проехал некую границу, невидимую нам.
  Всё стихло. Твердохлеб опустила руки и, поникнув, ушла в дом.
  Сейчас, оглядываясь назад, дописывая и переписывая прожитое за последние дни, я знаю, что их голосами выл над полем траурный рог.
  Это лишние слова, Шуня, но я состою из лишних слов.
  
  6
  Ты же понимаешь, что письмо, которое ты получишь, будет вдвое меньше того, что я здесь пишу?
  А если я, Шуня, вычеркну это всё, то всё, что будет мною вычеркнуто, становится - каким? Свободным оно становится, Шуня, вот каким. Я могу написать любую чушь, и мне за это ничего не будет. Так и поступим. Есть у Сельвинского поэма - поэмка, тёзка твоей супружницы, вот её ты обязательно прочитай. Я вычеркну это, а без меня ты её никогда не прочитаешь. Такое преступление я только что совершил. Ты мне друг, Шуняга, но всему же есть пределы.
  У тебя в руках письмо, которое успело побыть всем, от заметок до дрянной журнальщины, просто знай - всё, что я писал здесь, вычёркивал и уничтожал пачками - я писал только для того, чтобы не писать о Белецком. У меня нет никаких идей, что писать о Белецком.
  Приходил попрощаться Кислёвский. Приносил мятую бежевую бумажку. Уже ночью, после того, как мы вчера с ним разошлись, он услышал хруст за подкладкой и извлёк из дыры в кармане листок.
  - Сильно не обольщайся, - сказал он. - Амба твоему декабристу. Звонили из Кишинёва, - бумага подлинная, но Клеопатры Боловану не было никогда.
  - Что значит "не было"?
  - У Михая Боловану был сын, Александру. Он не был женат и умер молодым. А дочерей не было.
  - А жена? Сёстры, там?
  - Жену звали Еленой, и в 23-м году она тоже померла. Всё, больше нету родственников. На Александру оборвался род Боловану. Чья это шутка с Клеопатрой, - пусть теперь у других голова болит, - и он протянул мне бумажку. - Хочешь, почитай.
  - Но кто-то же это писал? Почему мы, в конце концов, не рассматриваем вариант, что современница переписывалась с Белецким под вымышленным именем?
  - Почитай - поймёшь. Ты ж французский знаешь... Заодно сверим. Мне учитель местный переводил.
  - Учитель французского?!
  - Дядя Петру Крецу. Довольно приличный, к слову, мужик. Он после войны пьёт, не просыхая, ну так тут вся школа пьёт. Но язык-то никуда не делся.
  - И он тебе это перевёл? Ты сам-то ему веришь?
  - В Кишинёве, естественно, будем работать, но, сам понимаешь - без энтузиазма. Читать будешь, нет? Автобус через полчаса.
  - Да, - сказал я. - Слушай, а где ты его всё-таки подобрал?
  Кислёвский не помнил. Единственным, что вертелось у него в памяти, была картина, сотворённая сном и винными парами: он тянется к торчащему из земли свёрнутому в трубку листу, и земля, приняв форму тонкой женской руки - сплошь сотканной из стеблей и корешков - хватает его за пальцы.
  Итак.
  Клеопатра жаловалась на холодную осень и битый урожай её любимых яблок. Сбивчиво пересказывала услышанную где-то сплетню (неинтересную). Упрекала Белецкого, что он толкает ей вместо комплиментов какую-то заумь. Вообще, это выглядело примерно так (Кислёвский спешил и не дал выписать ни строчки): вы там балду гоняете со своей земельной реформой, а тут женщина скучает. Только реформа эта (если, конечно, судить по не слишком связному Клеопатриному ответу) - это земельная реформа Пестеля, Шуня. Крепостного права, как искренне считала (бы) Клеопатра (если бы когда-нибудь жила), не было уже год. Вот так.
  Было ли это опасной игрой первых революционеров? Поздней мистификацией? Убедительным бредом поехавшей сотрудницы гяги Петру? Всё равно, Шуня. Мне тогда было, по крайней мере, всё равно.
  - Да, собственно говоря, - вспомнил Кислёвский. - А чего ты так носился с этим Белецким? Он и в лучшие времена был бы хрен с горы.
  - Пишу о нём. Книжку пишу. В творческой, так сказать, командировке.
  Я уверен, что не говорил никаких "так сказать". Тогда, спросишь ты, зачем? Может быть, заигравшийся дух Несчастливцева, председатель Довляк, незримо водит моей рукой.
  И Кислёвский сказал что-то вроде:
  - Мозги-то не пудри. Статья вышла неделю назад. Какая командировка? Кому бы сдался твой занюханный Белецкий? Так на кой ты сюда подорвался?
  Но на это, Шуня, у меня нет для тебя ответа.
  
  7
  ...Но эти строки
  Я даже не тебе пишу, а другу
  (И мужу твоему), и, написав,
  Оставлю их навек в черновике,
  Я их сказал (в том цель моя и есть),
  Теперь они на полке проведут
  Чуть больше часа, в мир крича собою
  О славе нетускнеющей твоей,
  Потом они сойдут в мою ладонь,
  И вслед за тем -
  Для верности, во всех её значеньях, -
  Исчезнут.
  
  8
  В принципе, думаю я, какая разница. Пусть это в шутку писали друг другу подпольщики в мохнатом девятьсот четвёртом году - нужно узнать, были ли в этих краях подпольщики? Размахнулся я, конечно, с Белецким. Да и плевать. Из Молдавии я в ближайшее время не уеду.
  Тёплый сентябрь, Шуня, такого я не могу пропустить. Я объедаюсь непростительно сладкими плодами. Уже не отличая их друг от друга. Это может быть хурма, или айва, или топинамбур. Проводил Кислёвского и ходил, откуриваясь от мух, весь вечер. Со мной вечно что-то случается, потому что я единственный тут хожу. Мне решительно некуда торопиться. Сборы у меня не горят, опрыскивание не беспокоит, пахать, откровенно говоря, нечего. Нигде я не осознаю свою независимость больше, чем среди трудящихся аборигенов. Шёл, курил, оглядывался на автобус. Начинал скучать по Кислёвскому, вкусившему комиссарского тела. Без него пока не с кем говорить. В таком настроении, значит, слонялся по фронтиру цивилизации. Но я бы, старик, не рассказывал об этом просто так.
  Сперва я подумал, что автобус, не уехав, заглох. Потом проморгался и разглядел трактор, копошащийся в поле. Думаю, в тот день я впервые увидел минский трактор с закрытой кабиной. (Следующим утром я видел прибывшую партию таких. Они выглядят, как отрубленная голова "полуторки" или словно ребёнок пытался нарисовать кепку на колёсиках). Я подошёл как раз, когда он развернулся и выполз на край пшеничного ковра, волоча за собой здоровую бандуру - дисковый плуг. Несколько минут я наблюдал, как взрывается земля на уходящей вглубь пшеницы чёрной борозде.
  - Лида, - сказал я спустя эти минуты. - Не знаю, что вы затеяли, но я абсолютно уверен, что утром вас за это повесят на городской стене.
  Она вздрогнула и задвигала чем-то в кабине. Трактор не остановился.
  - Не моё дело, - признал я, - но вы же потом плакать будете. Тут есть причинно-следственная связь, Лида, и я бы на вашем месте о ней задумался.
  Плуг добрался до пшеницы, нетронутой прошлым Лидиным вторжением.
  - Уходите! - банально потребовала Лида.
  Но мне, Шуня, не хотелось никуда уходить, я чувствовал себя свободным от всяких распоряжений, даже от необходимости писать про Белецкого. И не ушёл. Но и Лиду не остановил. Как мне было её останавливать?
  - Дурёха, - сказал за моею спиной женский голос. - Вылазь немедленно.
  Это красавица Твердохлеб стояла в сумерках, уперев одну руку а бок, а в другой держа бутылку от молока, на треть налитую тёмной мутной бурдой.
  Это было, похоже, для Лиды чересчур. Трактор встал. Фонарик в кабине погас, и раздались громкие всхлипывания. Пока мои глаза привыкали к полумраку, Твердохлеб сказала:
  - Себя не жалеешь, так хоть его пожалей. Последний день.
  - А ты жалеешь?! - сквозь слёзы ответила Лида, распахивая дверь кабины. - Почему ты решаешь за них?
  - Жалею, - устало сказала Твердохлеб. - А чтоб тебя... - Она поднялась по лесенке, но в кабину не полезла. Прислонилась к громадному колесу. - Лидка, что ж ты натворила. Думаешь, у меня душа не болит? Паштеле мэсый, ты там совсем?!
  Лида завела мотор, но Твердохлебин вопль, похоже, что-то сместил в тракторных недрах, и тарахтение прекратилось. Лида опустила голову на руль. Светлые непослушные вихры, не прикрытые косынкой, рассыпались, как листья вокруг сухого початка.
  - Я не могу, - прошептала Лида. (Я едва услышал за треском ночных цикад). - Может, вместе, а? С двоих меньше спросят? Или наоборот?
  - Ох дура, Лидка... - нежно сказала Твердохлеб. - Не спросят, не переживай. Выпей, - она протянула в кабину бутылку. Лида всё ещё лежала лбом на руле, и Твердохлеб легонько постучала донцем бутылки по Лидиному затылку.
  Медленно Лида подняла голову. Я не видел, с каким выражением она брала бутылку. Вернула почти не тронутую. Твердохлеб спрыгнула с колеса и наконец-то повернулась ко мне.
   - Что бы вы ни думали, - сказала она, - вы ошибаетесь. Просто поверьте. Даже если в чём-то уверены.
  - Очень, - отвечал я ей, - полезные слова. У меня прямо-таки отлегло.
  - Знаете, вы ведь можете пожаловаться. Товарищу Довляку. Если считаете, что видели что-то... - она поискала слово, но, не успев найти, оглянулась на Лиду.
  - Странное, - подсказал я и проследил за её взглядом. Лида спала, приоткрыла рот и свесившись набок из кабины. - Что вы ей?..
  - Нембутал, виноградный сок и травки.
  - Вы ж убьёте её нембуталом! - ужаснулся я.
  - Да сколько его там... Одна таблетка на всю тару? Это так, для подстраховки. Обычный рецепт, оцетул бунищий. Потому что кислый, - (Могла бы тогда и брому добавить, - подумал я. С историком возни меньше). - Можете пожаловаться товарищу Довляку, - повторила она. - А можете, это будет гораздо лучше и порядочнее с вашей стороны, сказать, что видели меня ночью на поле. Я выехала на пшеницу, пропахала борозду. Вы меня остановили. А Лидки здесь не было. Скажите, пожалуйста. А товарищ Довляк вам всё объяснит.
   Обратно, Шунька, мы ехали в молчании. Ехала, правильнее сказать, Твердохлеб. Ну и дрыхнущая Лида, как-то уместившаяся у неё на коленях. Твердохлеб была на голову ниже Лиды и смотрела на дорогу, выглянув из-за её плеча. За трактором шёл я. Насекомые грохотали так, что сонного треска мотора за их шумом не было слышно.
  
  9
  На свете Шуня, довольно много вещей, из-за которых я чувствую себя идиотом. Совершённое мною в тот вечер не кажется мне таковым.
  Смуглянке моей я поверил в одном: любое предположение выходило бредовым. Я проверял всё время, пока сидел у двери, под газетным Гагариным, и вслушивался, нет ли шагов снаружи. Всё, что я успел передумать (а сидел я минут около 20), было невыносимой чушью. И в этом, надо признать, Твердохлеб права. Но, чувак, она не учла другого: я знал о провалах в памяти Кислёвского, и главное - о письме, вернее о разоблачении всей этой чехарды с письмами. И раз уж я сюда приехал и собирался застрять под любым - а письма пока оставались единственным - предлогом на неопределённое время (пока вы не обрастёте детьми, прозвищами и хрусталём), - я должен был выяснить, хоть для самого себя, что за странная связь может быть между нелепой эпистолярной подделкой и ночной пахотой. И я, огородами, тенями, буквально слыша над собою музыку из "Таинственного знака", отправился на место Лидиного преступления.
  Что я хотел найти? См. выше: я не знал. В самом размытом смысле мне хотелось узнать, куда так идейно пёрлась Лида. Белецкий в эту картину всё равно не вписывался.
  В темноте я шатался часа три. Во-первых, оказалось, что на местности я ориентируюсь из рук вон - достаточно было зайти с другого конца села, и я потерялся. Во-вторых, Шуня, во-вторых, было вот что.
  Я никогда себя не щипал и не знал (да и сейчас не знаю), как правильно ущипнуть. Отчего-то мне думалось, что любой щипок, хлопок, шлепок, который я могу себе учинить, может и присниться. Да, Шуня, я приличного мнения о своём воображении и его возможностях во сне. Наконец я укусил себя за палец. Не слишком больно. Вообще, именно от этих экспериментов было смешно. Вот мысль о том, что я чего-то нанюхался, меня опять посещала. И не спорыньи, думал я, а опия или чего-то наподобие гашиша. На газы из-под земли ещё думал.
  Обидно, Шуня, что, когда я всерьёз писал для тебя, я писал лучше... Сейчас это как бы не нужно. Как плохо я, оказывается, пишу, когда никто не смотрит.
  Ночь была безлунная, но звёздная. Среди взметённых плугом корешков я углядел бумажный свиток. Заметить его было так легко, что я заранее не поверил. Мало ли потерянных бумаг могло разнести ветром?
  "J"ai parlé de vous à mon frère. S"il pouvait seulement savoir ce que je ressens pour vous... Mais j"ai dû vous décrire comme un ami, une connaissance sans importance. Je ne vous ai même pas demandé: servez-vous dans le nouveau gouvernement? En fait, cette conversation avec mon frère m"a révélé à quel point je connais votre cœur - et à quel point j"ai peu écouté ce que vous me disiez de votre vie..."
  (Я рассказала брату о вас. Если бы он мог знать, что я чувствую... Но я вынуждена была описать вас как друга, как случайное знакомство. Я не спрашивала вас - вы служите в новом правительстве? Вообще, разговор с братом открыл мне, как много я знаю о вашем сердце, и как мало я прислушивалась к вашим рассказам о том, чем вы живёте...)
  Дальше, Шуня, листа не было. Из бумаги росли - нет. Бумага росла из мышиного хвостика кукурузного корня, перерубленного плугом. Она разворачивалась бутоном. Я оторвал часть письма, всё ещё надеясь понять, как можно было затолкать его внутрь корешка. Трудно сказать теперь, в относительно материальной комнате, вдыхая эманации компота из айвы, что я тогда думал. Я просидел с бумажкой довольно долго. Замёрз. Комары стёрли с карты моего тела последние белые пятна. Потом я двинулся по рыхлому грунту искать письма.
  Некоторые почти не выросли, и лишь уголки пергамента выглядывали из корней.
  На других я кое-как прочитал в темноте:
  "...Я же, к стыду своему, ещё не вполне постигла Плутарха, зато слёзы мои не раз ронялись на страницы "Юлии". Ах, сударь, разве не в книгах мы ищем то, чего так не достаёт в повседневности?"
  "Говорят, ваш полк будет направлен в сторону Ясс. Если бы Вы нашли минуту - пусть не для визита, а только чтобы прислать весточку... Я бы хранила её, как святыню".
  "Вот, например, вчера я долго выбирала ленты на новое платье, и никак не могла решить - розовые или лиловые. Разве Руссо писал бы о таком? А между тем, мне хочется Вам понравиться и в этом - в пустом, как Вы, быть может, скажете, и вовсе недостойном упоминания".
  "Александр всё твердит, что непременно уедет в Петербург - учиться военному делу. А я не смею сказать, что боюсь за него, ибо он горд и вспыльчив..."
  Каково?
  Я бродил взад-вперёд по холмикам перекопанной земли, набивая карманы ростками будущих писем.
  Так меня вынесло к пшенице и свежим следам колёс. Я стоял на пропаханной Лидой полосе. Куда мне было идти, Шуня? Я пошёл туда, куда пыталась добраться Лида. Всю дорогу по колючему пшеничному полю я думал, что левая нога при ходьбе делает шаг меньше, чем правая, поэтому заблудившиеся в лесу ходят кругами. Так что я нарочно прихрамывал на правую ногу, чтобы сравнять длину шага. Помогло это или нет - не знаю. Я вышел на второе поле - тоже убранное и продискованное после кукурузы.
  Отсюда были видны фонари и черные силуэты орехов. Надо мной тянулся Млечный Путь - так ярко, как здесь, я видел его только в детстве, при затемнении.
  По этому полю я бежал от того, что считал искажённым галлюцинацией Кислёвским. Здесь проезжала, сигналя, колонна сельхозтехники. И Твердохлеб, стоя на крыльце, кричала - теперь я был уверен - не грузовикам с тракторами. Как умели, они прощались с существом, возникшим передо мной.
  
  10
  - Вы простите, пожалуйста, - сказал Кукурузный Человек, возникая из темноты. - Я совсем не подумал, что вы приезжий.
  Я смотрел на него и отступал, пятился на пшеницу, но отвернуться от распадающегося, гниющего кукурузного лица не мог.
  - Да вы не бойтесь, - он сам отошёл и сел. - Вид у меня не ахти, но это же просто трава.
  - В порядке, - сказал я. - Сам не Олег Стриженов.
  - Я бы представился, - сказал Кукурузный Человек, - но у меня и имени-то нет. Председатель, правда, зовёт меня "товарищ Кукурузный", но у остальных это как-то не прижилось.
  - А Белецкий? - спросил я.
  - Ну что вы, - он замахал руками, осыпая труху. - Какой из меня, право слово, Белецкий. С моим-то школьным французским? Если бы не Пётр Ионович, разве стал бы я ей отвечать?
  Я остановился на границе двух полей. В ботинки набилась земля и колючие ости. Кукурузный Человек сел, подогнув под себя ногу.
  - Ваших писем я не видел.
  - И слава богу, - вздохнул он. - А её? Вы не знаете, она что-то ещё написала?
  - Только ростки, - сказал я. И вытряхнул из карманов свой недавний урожай. Страшно, Шуня, уже почти не было. То есть было, конечно, но главный страх происходил от мысли, что это заживо разлагающееся создание может меня чем-то заразить. Проказой какой-нибудь, чесоткой. Кукурузной палочкой. Выглядел он значительно хуже, чем в прошлый раз. Так что я не приближался, но и сматываться не спешил.
  Огромные фиолетовые глаза, почти не прикрытые остатками век, увлажнились.
  - Спасибо, - сказал он. - Они бы всё равно не выросли.
  - Вы кто? - (а что, Шуня, что я мог ещё спросить?)
  - Хотелось бы знать, - сказал Кукурузный Человек. - Случайное порождение небытия, скорее всего. Я много думал об этом, - он пересел удобнее и пригладил усы из перепутанных рылец. А вас, кстати, как зовут?
  - Борис.
  - Верите же вы, Борис, что в каждом комке плоти и костей, рождающемся на свет, неизбежно зажжётся искра сознания? Для вас это положительно очевидно, и вы не видите в этом никакого чуда. Почему не могла та же искра зажечься на кукурузном поле?
  - И зачем... это всё? Письма, Белецкий?
  Он усмехнулся.
  - Ну вы же современный человек, как вы-то можете в это верить? Нет, разумеется, никакого Белецкого. Может статься, что и не было никогда. Она, - он кивнул в ту сторону, откуда я пришёл, - безумна. Придумала себе Клеопатру Боловану, двадцать шестой год. Вы же понимаете, как нелепо это звучит. Вы, вон, в космос уже летаете.
  - Уже и американцы летают, - сказал я. - Зимой полетели.
  - Придумала Белецкого... Борис, - он установился на меня своими сливами, - я не мог её разочаровать. Ну не мог. Хотя главная заслуга здесь Петра Ионовича, без переводчика я бы даже не взялся...
  - Вы пишете ей от имени Белецкого?
  - Должен же кто-то поддерживать её безумные фантазии.
  И я понял, Шуня, чего добивалась Лида. Наивная, она хотела пропахать дорожку между этими сумасшедшими полями, знакомыми по переписке. Ей казалось, что такая простая вещь, как соединительная полоса земли, помогла бы им встретиться. Даже мне, знакомому с Кукурузным Человеком всего несколько минут, было ясно, что это невозможно. Но я всё-таки спросил:
  - Вы не пытались попасть к ней? Лида под суд готова пойти, чтобы вам помочь.
  Он медленно покачал головой.
  - Я просил её не вмешиваться... Полагаю, они и так рискуют, перенося письма. А эта затея с дорогой... Разумеется, я не могу покинуть поля по самой понятной причине. Я - поле и есть. А кроме того... - он нахохлился. - У меня ужасный французский. И в целом... Она бы сразу поняла, что я не Белецкий
  - Для чего вам тогда этот маскарад?
  Кукурузный Человек похлопал по земле, приминая пробившийся сорняк. И улыбнулся. Жутковатая это была улыбка, Шуня. Редкие зёрнышки между увядших лиственных губ.
  - Я люблю её, - сказал он. - Хотя по ней, конечно, психбольница плачет. Глупо, да?
  
  11
  Я нашёл себя в сельсовете пред водянистыми глазками Довляка. О, Шуня, что это были за глазки. Они выглядели так, словно вечно находились в суетливом беге, но именно в момент моего появления, наконец, утомились и скучливо замерли. Это была величайшая работа, просто величайшая, Качаловы со Щепкиными в подмётки не годились моему Несчастливцеву.
  Я сутки не спал. Светило неприятное солнце. Клеёнчатые тени будто приклеены к вещам. Я чувствовал себя отвратительно.
  - А вы не кричите на меня, так сказать, громким голосом. Слыхали про севооборот? Или мы тут, по-вашему, цветочки сажаем?
  - Какой, к чёрту, оборот. Вы же его убьёте! Обоих убьёте! Она же не переживёт потери!
  - Не переживу, так сказать, я, если вы сейчас же не сядете. И если эти две, - председательская рука повертелась где-то у плеча, как бы изображая легкомысленные локоны, - не перестанут выгораживать друг друга и подводить себя, так сказать, под монастырь. А с товарищем Кукурузным всё происходит при полной, понимаете, открытости. И с этой, так сказать, девушкой его мы деликатны.
  Де-ли-катный, - вспомнил я гягю Петру.
  (-Вы бы хоть с Лидой поговорили, - сказал я насколько мог укоризненно. - Да и с этой... - тут я вспомнил, что не знаю имени Твердохлеб, - с этой. Они из-за вас вчера крепко подставились.
  - Господи, как жаль, - воскликнул Кукурузный Человек. - Я так надеялся, что не причиню им неудобства. Чудесные люди. Но вам не нужно беспокоиться, завтра меня не будет, и вопрос решится сам собой.
  - То есть как это - не будет?)
  - Эта ваша открытость в том, чтобы выжечь его пестицидом?
  - Не бу-дет там рас-ти ку-ку-ру-за, - по слогам проорал мне в лицо Довляк. - Земля не будет для кукурузы, вы это понимаете? Там, так сказать, пшеница до кукурузы росла, а в следующем году будет подсолнечник! Я без севооборота не то, что план загублю, я, считайте, сам вот эту голову в петлю вставлю! И не только, так сказать, свою.
  Он тяжело задышал, надувая щёки.
  - И Клеопатру вы так же... смените?
  - Сменим, так сказать, в своё время. Через год. И это её третий год, я не знаю, насколько вы, так сказать, понимаете. Я этот год на свою голову ей дарю, рискуя урожаем. Это вам понятно?
  (- Но если вы живёте последний день, почему... Ну, тратите время, что ли. Мне кажется, если бы я знал, что завтра умру, я бы так не сидел.
  Кукурузный Человек покивал, но вдруг заметил что-то в земле и уставился туда. Похоже, он забыл о вопросе. Потом его изумительная рожа чуть разгладилась и обратилась ко мне.
  - Знаете, - сказал он раздумчиво, - я считаю... Если у бога нашлось место для моей жизни, о смерти-то моей он точно позаботится.
  Я не помню, что ему ответил).
  - Как вы это можете?.. Вы же им помогаете, помогали. Вы же историка снотворным поили, чтобы он не узнал. Письма носили. Ради этого?
  - Вот так живём, так сказать, - с вызовом произнёс Довляк. - Не моя вина, что на поле такое, так сказать, завелось. А помочь там, ну это прилично, это наша, понимаете, обязанность. Как не помочь, они же живые.
  - Их ведь нужно изучать, - сказал я. - Исследовать. А не травить пестицидами и сменять севооборотом. Вы же можете на весь мир прогреметь.
  Довляк поглядел на меня жалостливо.
  - Во-первых, - медленно выговорил он, - чего там изучать? Товарищ Кукурузный про небытие рассказывал? Моё мнение, так сказать. Тут карбонатные чернозёмы, у них профиль, видно, такой, что под ними это самое небытие. А у кукурузы корень длинный, она его оттуда и тащит. Во-вторых... учёные там, приборы... Они бы ей рассказали, понимаете. Или полностью, так сказать, с ума свели, она и так не совсем того... Какая там любовь, когда, так сказать, изучают. У них жизнь короткая. Пусть уже верит во что она там себе хочет, в декабриста своего...
  И я, Шуня, смотрел на этого потного, рыхлого человечка, который два года помогал переписываться влюблённым кукурузным полям. Который по очереди убьёт их и высадит поверх подсолнух. И думал я, Шуня, что мне предстоит с ним общаться, видимо, ещё очень долго, и надо как-то его понять.
  Стояла прегадкая жара. Я сел на краю поля, и спросил:
  - Почему вы придумали остальные подробности? Новое правительство, земельную реформу, конституцию? Клеопатре это нахрен не надо, а вам, получается, надо. И кто у вас там победил - Пестель или Муравьёв? И как вы ей собирались объяснить своё исчезновение? Расскажите.
  Но Кукурузного Человека на поле уже не было.
  
  12
  Прочитал, что написал, Шуня, и получается дешёвая синема. Пью вино - кислющее! В Кишинёве сделали первый трактор. По этому поводу в клубе собираемся и поём "ой вы кони, вы кони стальные". Меня пригласили, как я думал, чтобы задобрить.
  Оказалось - нет.
  Довляк вытащил меня стоять перед публикой. Он достаёт макушкой мне от силы до плеча, и я вижу, как в его реденьких землистых волосах застряла травинка.
  - Вот, - сказал он, - товарищ К., писатель, так сказать, уже стал частью нашего большого и дружного коллектива.
  Кто-то захлопал.
  - Этот год товарищ К. проведёт с нами. Будет писать, так сказать, новьелу (он так и сказал: с одним "л" и через "е") о наших героях, механизаторах. Поприветствуем товарища К. и пожелаем ему успешной, так сказать, работы на нашем, так сказать, материале, - (сегодня он переигрывал).
  - Оф, доамне, - сказал кто-то шёпотом. Но я услышал.
  - И раз уж вы, товарищ К. теперь наш, так сказать, сотрудник, мы всем коллективом хотим обратиться к вам с просьбою (я клянусь, Шуня, он сказал "просьбою").
  Я лежал на горячей, ссохшейся земле, на спящей до весны Клеопатре Боловану, под серой кляксой Млечного Пути. Да, Шуня. О ком лил я слёзы? Об этом поле, бессмысленном надмирном существе, обречённом прожить остаток малой кукурузной жизни в блаженной грёзе о судьбе никогда не существовавшей женщины? О Кукурузном Человеке, бесславном Сирано, глядящем на меня из пропасти небытия фиолетовыми глазами? Об этих несчастных людях, пытающихся быть людьми, преступных и неподсудных в своих бестолковых стараниях? Может быть, Шуня, о нас с тобой, об Алиске? Больше всего, чувак, я ревел от количества свалившейся на меня работы. Я плакал, как сопливая первокурсница под фикусом, о том, как невыносимо быть человеческим существом, Шуня. Как если бы в начале отпуска тебя вызвали на дежурство, о котором ты точно знаешь, что поседеешь к концу. Потом я молчал, и в тишине увидел, как в поле вышла Лида со стаканом и зелёным букетиком в руках. Запахло базиликом. Не глядя по сторонам, Лида выплеснула на землю вина, полувсхипнула-полувздохнула, и бросила следом базилик. Развернулась и зашагала прочь, сутулясь и нескладно двигая руками. Меня она не заметила.
  
  ...Давным-давно известно: когда напишешь текст, останется от бездны лишь пара общих мест.
  
  А вспомнится не горесть, -
  Платки да конфетти.
  Сквозь мой бессильный голос
  Ты, музыка, лети.
  О, скольких слов могила -
  Тара-рара-рара.
  Пусть всё, что с нами было,
  Размоет это мыло
  До самого ядра.
  Всё было очень ясно,
  Хотя не решено,
  И оттого прекрасно,
  И страшно оттого.
  И самым краем слуха
  Я слышал до утра,
  Как мне шептали в ухо:
  Тара-рара-рара.
  Могли смести как муху,
  Убить как комара,
  Но мне шептали в ухо:
  Тара-рара-рара.
  
  13
  Гягя Петру встретил меня на крыльце.
  - Салут, - сказал он, - товарэще скрыитор.
  Я поставил на скамейку перед ним бутылку. Без бутылки, сказали мне, к гяге Петру сейчас лучше не ходить.
  - Я согласился, - сказал я. - Вам, наверное, уже говорили.
  - Понятно, и-и, что согласился. Значит, и-и, сердце у тебя есть.
  - У вас остались его письма? Черновики?
  Гягя Петру интересовался бутылкой.
  - Оригиналы?
  - Эй, - отмахнулся гягя Петру. - Зачем?
  - Должен же я откуда-то взять его стиль?
  - Сти-и-иль.
  - Чтобы она не заподозрила.
  Он потрогал холодный бок бутылки и чуть посветлел лицом.
  - Ты, и-и, может, маре скрыитор, но ты разве, и-и, любишь её, чтобы, и-и, сочинять?
  - Я люблю не её, - сказал я. - Но какая, к чертям собачьим, разница, дядя?
  - Нету у меня, и-и, писем.
  - Но вы что-то помните? Сможете рассказать? Пожалуйста, Пётр Ионович. Я же хочу ей помочь. Помогите же и вы мне.
  Он посмотрел на меня из-под растрёпанных серых бровей.
  - Et qui m"aidera, monsieur l"écrivain? - сказал он. - Qui en ce monde en est capable? Mais moi, je vais vous aider quand même.
  
   Вот такие, Шуня, у нас дела.
  
  
  Прага, 2025

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"