Возможно, для тех, кому по душе рисунок старых фаянсовых статуэток на теплой каминной полке, стоит сказать, что этот текст пытается выжить в мире, похожем на Соединенные Штаты довольно-таки разнообразной Америки, а также на что-то еще и еще на что-то еще.
Все мелочи и перипетии этого недосна порождены ленивым, довольно невзыскательным, отчасти управляемым бредом.
=\- который не всегда считает себя бредом.
Любое совпадение хоть с чем-нибудь и кем-нибудь (живым и нет) или реальными событиями является случайным и непреднамеренным. Наверное.
-\- ты лжешь.
=\- к тому же - что есть реальность?
0\- во что я верю, то и есть.
=\- оно и видно.
Автор книги не несет ответственности за восприятие и трактовку содержания ее же отдельно взятыми читателями, либо же их головами.
-\- также отдельно взятыми.
Автор текста не ощущает ни малейшего желания переживать ответственность за восприятие и за трактовку своего рассказа чьим бы то ни было умом. Или 'душой'. Или предметом, который может быть так назван.
=\- отчасти, это правда.
Автор бреда...
=\- автор...
-\- автор!
Есть основания подозревать, что книга способна показать как сцены насилия, так и жестокости,
-\- о, да.
=\- да и как одно может быть отделено от другого?
...ненормативную лексику,
-\- да ну?
...а также сцены употребления алкоголя и табака.
-\- такие мелочи, что неудобно их упоминать.
Автор просит вас воздержаться от продолжения чтения книги, если вы полагаете, что ее содержание может противоречить вашим религиозным, политическим или иным взглядам и убеждениям, восприниматься вами как оскорбительное или унижающее ваше достоинство, либо способно вызвать у вас страх или другие нежелательные эмоции.
=\- большое, красивое, солидное предложение - но чего? К тому же, страх может быть желательной эмоцией.
-\- или желаемой. В чем разница?
Автор оставляет за собой право вносить в текст книги любые изменения и редактировать его по своему усмотрению в будущих версиях рукописи.
О, да... будь я проклят.
=\- проклят...
-\- проклят... всем наплевать.
Напоследок, стоит сказать несколько слов о нескольких мертвецах...
0\- тише, ты, дурак.
А, ну и ладно. В конце концов, вполне можно обойтись и без этих нескольких слов.
-\- не псих ли автор? автор - псих?
=\- а каждый ли из нас - и тот ли самый(?) - корабль Тезея? И вот что примечательно - если заменить все доски, поставить новые паруса, мачты и реи, словом, обновить его полностью, однако Тезей назовет этот корабль своим - как тогда быть? и будет ли, кстати, этот Тезей все еще тем же самым Тезеем?
1.
17 декабря 1983 г.
суббота
За пол-великолепных-часа до полуночи, когда равнодушные звезды привычно целуются на черном распахнутом небе, по Лексингтон-стрит, дробя каблуками тонкую наледь асфальта, шел слепой человек.
Диссмол закутался в рваное старое одеяло, пропахшее потасканной совестью, состоявшейся похотью, с лоскутами воплей, мольбы и, время от времени, сонного, полунезрелого секса. Прилег на подушку дневных треволнений и страхов в кровати из бесконечной усталости и вязкой разочарованности. Будильник мертвых надежд был заведен примерно на два-три сновидения до спасительного, тупого рассвета.
Диссмол спал и бодрствовал одновременно. Как и всегда. Король на то и король, чтобы повелевать законами сна и собственной логики. Кто вправе ему указывать? Конечно, никто. Так думал самоуверенный самодержец.
Так вот, Диссмол спал и бодрствовал одновременно. Больной, отчасти величественный, седой черно-красный ублюдок с дичайшими, известно от чего сияющими глазами.
Если бы в этот час сомнительных, мятежных иллюзий какой-нибудь случайный прохожий или, быть может, Химера, проститутка, что частенько стоит на углу Диккенс-стрит и Расберри-роуд, или жирный Клайв Гудман из ночного ломбарда 'Луна', или Джессика, еще одна шлюха, чье место выше по улице, на углу с Карсон-стрит, заметили бредущего слепца, они, несомненно, на пару минут удивились бы. А потом отвели бы взгляд в сторону. Потому что Диссмол выбивает из людей излишнюю впечатлительность. Защитный механизм нашей психики включен здесь на полную мощь.
Ночь эта выдалась на редкость спокойной, во всяком случае, для жителей Адвила, которые давно уже привыкли к тому, что сумерки, когда окна залиты чернилами, это всегда визги сирен, выстрелы, крики о помощи, чье-нибудь горе, чья-то добыча и смерть.
Слепец в конце улицы шел неспеша, чуть покачиваясь и едва отрывая подошвы ботинок от промерзшей земли. Так ходят старики, у которых распухли ноги и ноющая боль усиливается при каждой перемене погоды, поэтому их шаги всегда медленны и достаточно выверены, ведь любое резкое действие сразу наказывается новой порцией боли.
Позади, раздвинув редкий занавес из пляшущих снежинок, тихо кралась старая патрульная 'виктория', как будто бы всегда на страже нашего богоспасаемого городишки. Она была похожа на огромную, черно-белую хищную кошку, которая выбралась на охоту и теперь стелилась, припадала к самой земле, высматривая подходящую жертву мертвыми блестящими глазами.
Стальная кошка была беременна двойней. В ее темном, теплом нутре притаились два близнеца, непохожих и чужеродных, но прочно связанных временем.
За рулем сидел лично Джон Дрискол, светловолосый, румяный, юный, и, конечно же, очень самонадеянный. Оденьте-ка двухмесячного молочного поросенка в темно-синюю чистую форму и в награду получите точный портрет мистера Джона Д. Дрискола.
А рядом с ним скучал и мучался изжогой сорокачетырехлетний Анхель Макколл, огрубевший внутри и снаружи, краснорожий от выпивки и красноглазый от недосыпания. Горло его раздиралось противейшим жжением, да так разожглось, что болело даже и за ушами. Отвратная эта напасть ассоциировалась у него почему-то всегда с серебристо-блестящей фольгой, из которой безумцы скручивают себе броские шапочки, защищающие от чтения мыслей. А между тем, всем отлично известно, от чтения мыслей защищает один лишь мистер Джек Дэниел.
Оба повернули свои головы влево, присматриваясь к спине этого грузного немолодого человека, бредущего по старой, как мир, Лексингтон-стрит.
Дрискол равнодушно отвернулся почти сразу же. Макколл задержал взгляд несколько дольше, автоматически, исключительно по привычке, фиксируя тяжелое зимнее пальто черного твида, черную же граненую трость с простым металлическим набалдашником, который так удобно ложится в ладонь, и серую фетровую шляпу, из-под которой выбивались на воротник пальто обильно сдобренные сединой, когда-то темные, густые волосы.
В 86-м полицейском участке, к которому был приписан район Адвил, эту пару за глаза называли 'три четверти копа', потому что Д. Дрискол, с трудом закончивший учебу и два месяца назад поступивший на службу в ряды 86-го, на полноценного полицейского, конечно, еще не тянул. За ним тянулся шлейф и аура судьбы 'как все', просто еще один бойкий, пока полный сил, но уже вляпавшийся молодой человечек, который как-то да пробарахтается, как и барахтались до него.
У Дрискола обыденно болела мать, шестидесятивосьмилетняя миссис Маргарет Дрискол. Ее одолевали скучная стариковская немощь, артрит, прыгавшее давление, потертое сердце и та особая смесь хандры и раздражительности, которая маринуется в человеке годами и особенно ярко и качественно проявляется к концу его жизни, когда понимаешь, что тебе скоро и в смерть, а все самые заветные чаяния как были нулем, так им и остались. И все это изрядно помножается на то тягучее болотное бессилие, когда и нет уже ни сил, ни времени и ни живительной искры, чтоб что-то изменить.
Сущей пыткой для Маргарет Дрискол было заснуть, несмотря на горсти проглоченного снотворного, но еще большим мучением для нее становилось каждое новое утро, когда сухой, колючий, наглый солнечный свет пронзал насквозь клетчатые кофейные шторы в их маленькой старой квартирке на Пятой Западной улице, свет, который вопил, что и этой ночью она не умерла и неизвестно, умрет ли на следующую. Гарантий свет не давал и чересчур тоже не обнадеживал.
Она лежала так сколько-то времени совсем неподвижно, прислушиваясь к шуму улицы там, снаружи, четырьмя этажами ниже. Представляла себе, как из разных домов, старых и новых, многоквартирно-чванливых и уютно-семейных, выходят мужчины и женщины, и уже старики и торопливая молодежь и спешат к автобусам или в норы к метро, и множество запряженных и взнузданных автомобилей срастаются в единое, длинное, гибкое тело и вся эта масса грохочет, трепещет, дергается на месте, гудит, ругается, нервничает и, иногда, даже чему-то смеется. Так течет по уличным венам утренняя кровь Диссмола.
И вспоминала она как сама, еще чуть более десяти лет назад, точно так же спешила затемно при свете кривых фонарей к тусклому, серому, бесконечно уставшему трудяге-автобусу, чтобы ровно в шесть тридцать утра опять переступить порог фабрики Уайта и весь день метаться между столами, сортируя от брака пластиковые вилки и ложки, тарелки, стаканы и крышки для обезличенных ведер.
Воздух, пропитанный запахом теплого пластика, нарушался иногда шальным сквозняком сквозь разбитые окна цеха под самой крышей. На пол, на толстый зеленый линолеум, капало масло из многих дряхлых станков и совсем уже никудышный, старенький мистер Чамберс с трясущейся головой волочил из цеха в цех помятое жестяное ведро и лохматую швабру и пытался собрать это масло, но лишь еще больше размазывал по скользкой зеленой резине.
А в коридоре, между покрасочным цехом и сортировкой, приблизительно в середине, у самой стены стояла большая дробилка для пластика, которую все всегда звали между собой Ниагарой. В теле ее, на самой поверхности плоти, жили и ждали два преогромнейших, безудержно ненасытных отверстия и в эти пасти надлежало закидывать завтрак, обед или ужин, состоявшие, разумеется, из того же вездесущего пластика.
Ниагара жрала все треснувшее, помятое, оплавленное и скверно покрашенное, что ежедневно исторгала из себя фабрика Уайта, затем переваривала проглоченное и, в свою очередь, срыгивала в виде мелкой пластиковой крошки двух видов - белой и однотипно-цветной. Соответственно, белая крошка потом перерождалась во что-нибудь белое, а цветная - при нужном красителе - во все остальное. Причем, с каждого перерождения прожорливая Ниагара, подобно оскверненным Апофетам, опять собирала привычную дань, уничтожая всех явных уродцев.
Ниагарой же ее прозвал некий умник еще при жизни мистера Тимоти Уайта из-за таблички, которую (по принуждению профсоюза) фабричное начальство повесило рядом с дробилкой. На табличке этой было написано, что рев, издаваемый данным устройством, равняется ста восьми децибеллам, что, как известно, почти равносильно шуму вблизи знаменитого водопада. Насчет водопада табличка, конечно, умалчивала, однако трогательно предупреждала, что столь сильный звук может нанести вред слуху обычного человека. Также, более мелким шрифтом, зато в понятных картинках давалась заботливая рекомендация об использовании специальных наушников или ушных затычек для сохранения слуха при работе вблизи водопада с данным устройством.
Ниагара была бессменна, вечна и слышима отовсюду, в наушниках или без них. Ниагара была проклятием для тех двух несчастных, кому выпадал этот жребий хотя бы на пять-шесть часов - один человек кормил первый рот белым бракованным пластиком, а второй в то же самое время - цветным.
И время от времени, тут или там, из угла появлялся старенький мистер Чамберс с трясущейся головой, и еще больше размазывал опостылевшую скользкую жижу по зеленому полу, и кто-нибудь непременно падал и расшибал себе локти, колени и спину и проклинал мистера Чамберса, фабрику, этот пол и лично мистера Уайта. Но Иезекии Чамберсу было плевать, потому что он давно уже ничего не слышал (кроме, разве что, Ниагары) и мог лишь скверно читать по губам.
Такие вот призраки прошлого нередко гостили в пепельной голове этой старой, уставшей от бытия женщины. Она лежала в своей узкой, одинокой кровати, прислушивалась к уличным шорохам и губы ее шевелились на неподвижном лице, произнося имена. Мысленно она заходила в свой цех и в соседние, приближалась к столам, заглядывала в лица и шептала их имена. Поминала ветхого Иезекию Чамберса, который, верно, уже давно похоронен и лично мистера Уайта, который, конечно, (еще бы!) живехонек, и сына его, мистера Уильяма Уайта, который сейчас управлял этой фабрикой, да и вообще - всей отцовской империей. Она старалась припомнить всех, с кем была связана ее жизнь на протяжении сорока одного или даже, может быть, сорока двух долгих лет. И, как правило, ей удавалось вспомнить почти всех их, как живых, так и мертвых, и это странным образом успокаивало ее.
Она вспоминала, как просыпалась в четыре часа утра, когда ее муж Джеймс Оскар Дрискол и совсем еще маленький тогда Джон мирно спали наравне с большей частью огромного Диссмола. Комната была той же, кофейные шторы такими же, но тишина нарушалась глубоким дыханием мужа, а кровать была вовсе другая, намного больше, теплее и безопаснее.
Она вставала тихонько, осторожно, чтоб не разбудить своего Джима, который вернулся домой лишь несколько часов тому назад. Плечи ее обнимал все тот же халат, а тапочки тянули на кухню.
И она шла на свою тесную милую кухню и начинала ритуал очередного утра с большой чашки крепкого (весьма недурного) кофе и, конечно же, приветственной сигареты.
Позволив себе выпить полчашки, выкурить первую сигарету и затянуться второй, она готовила завтрак - яичницу, тосты, немного шпината, который Джим и Джон терпеть не могли, а она обожала всю жизнь.
После завтрака она тихо выскальзывала из дома и спешила к автобусу, к очередной порции пластика, Ниагаре и сквознякам и к проклятому зеленому полу.
Спустя еще несколько зябких часов проснется ее Джимми-Джим, нежно разбудит их сына и будет еще один завтрак.
Джеймс Оскар Дрискол был человеком стабильным, весьма основательным, любившим надрессированные, отлаженные привычки и редко что-то менявшим без веской на то причины.
Каждое утро, на протяжении всего своего детства, сколько он себя помнил, Джона ждала на кухне одна и та же картина.
У стола с чашкой кофе и сигаретой сидел живой еще и вполне здоровый отец, всегда чисто выбритый, сероглазый, с ранней наследственной сединой, которая была почти незаметна в его коротких соломенных волосах.
Дрискол-старший курил, выдыхая дым в сторону приотворенной маленькой форточки и при появлении сына тушил сигарету, впечатывая ее в дно массивной, вроде бы бронзовой пепельницы в виде большой черепахи с лукавыми глазками-бусинками.
Дальше, в соответствии с раз и навсегда заведенным порядком, наступал черед завтрака - без молитвы, потому что Дрискол-отец был полицейским и, вместе с тем, человеком критичного мозга и в сумме своей это значило, что если он не видел доказательств чего-либо, то этого вовсе не существует в природе - живой, мертвой, или искусственно созданной.
На бежевой скатерти, на ее маленьких коричневых клетках уже приготовились в полном составе тарелки, вилки, ножи и белые толстые кружки, немыслимые без обжигающего горько-сладкого кофе.
У Джонни была совершенно своя, отличная от других, большая фаянсовая тарелка с задорной золотистой каймой и спокойными голубыми цветами по краю. Собственно, таких тарелок в кухне числилось три и все они безраздельно были отданы Джонни, настолько они ему нравились.
Все эти замечательные предметы в хороводе теплых, сочных, аппетитнейших запахов всегда расставлялись в одном и том же, единожды и навечно заведенном порядке. Порою Джону казалось, что отец накрывает на стол, используя как подсказку, рисунок на скатерти, однако, стоило заменить ее на другую и верные слуги Его Величества Завтрака опять же оказывались на тех же самых местах, как отменно вышколенные солдаты или опытные актеры на значимом спектакле сезона.
Джеймса ждала яичница из шести яиц, малыша Джона - из трех, из которых он всегда съедал ровно два, обмакивая в желток полоски бекона, которые потом картинно глотал, запрокинув голову, совсем как отважный шпагоглотатель сеньор Фандини, которого он видел в цирке на Скарборо-стрит. При этом, мальчишка будто совсем невзначай косился на якобы совершенно невозмутимого Джеймса, который чинно ел свою большую яичницу с желтой кусачей горчицей и уголки его губ при этом почти совсем не подрагивали.
Последняя треть яичницы была, в некотором роде, сакральной, потому что с нее начинался маленький святой ритуал.
Выглядело это приблизительно так: бросив быстрый взгляд на сына, отец указывал глазами на его тарелку и вопросительно поднимал брови. Маленький Джонни, притворно насупившись, брал свою вилку, однако, она замирала в искуственном, ежеутреннем полудюйме от жертвенного алтаря с золотистой каймой и спокойными голубыми цветами.
И начинался взрослый, степенный, без всякой спешки и суетливости, разговор. Сперва Джонни спрашивал:
- Что слышно в городе, пап?
И Джеймс Дрискол рассказывал. Сперва то, что слышал сам от других полицейских, затем свежие новости из газет, а также слухи и сплетни, которыми всегда были полны улицы Диссмола для тех, кто умел слушать. О выборах мэра, который должен быть изрядным пройдохой, чтоб сбросить Эла Гарриса с его многолетнего трона, о итальянцах с Восточного побережья, которые хотят подмять под себя весь вывоз мусора, о пожаре на Вествудском деревообрабатывающем заводе, о том, что к Рождеству бензин опять подорожает и что в кинотеатре Симмонса на Седьмой Парковой улице показывают новый фильм с Джимом Гарольдом Харди и надо непременно достать билеты, чтобы сходить всем вместе в эту субботу, тем более, что фильм очень хвалят и это любимый мамин актер.
А потом наступал черед тостов с малиновым джемом, который на просвет был нарядно-рубиновым, если не намазывать его, как водится, скучно, на хлеб, а поднять круглый ножик несколько над и наблюдать, как капля за каплей, подобно необыкновенно густой, сказочной крови, он падает неспеша на тарелку, тост или скатерть.
Отец же всегда закуривал очередную сигарету, перед этим непременно спросив церемонного разрешения у Джона Джеймса. Мальчик серьезно кивал и Джеймс Дрискол подвигал свой стул ближе к окну, которое по теплой погоде было вовсе открыто, вытягивал сигарету из вечной, темно-зеленой пачки 'Лайтноу' и щелкал массивной, серебряной, с дарственной надписью зажигалкой, которая была и вправду серебряная.
То были великолепные утренние часы - чего же еще желать? - отличный зачин для предстоящего дня.
А потом этот мирный конвеер 'день, будь как я' разорвало в пыль, в клочья, когда ее Джим погиб в один из ненастных ноябрьских вечеров 1971-го года, когда до конца его смены оставалась лишь пара часов.
И первым человеком, обнаружившим тело, а также принесшим горестные известия в осиротевшую квартирку на Пятой Западной улице, был не кто иной, как Анхель Маккол.
...так были скопированы, стопкой смятых листков, все ее ночи и пробуждения.
Правда, было еще кое-что, одна мелочь, отравлявшая разум миссис Маргарет Дрискол.
С некоторых пор, недавно, иногда раз в неделю, иногда реже и чаще, когда снотворное одерживало верх над сознанием, она видела всегда один и тот же сон, которого лучше бы не было.
Сперва она просыпалась и понимала, что лежит в их, с Джимом кровати, в той самой кровати, однако Джима рядом уже не существует.
Затем она понимала, отчего вдруг проснулась.
Кто-то ходил в коридоре.
И шаги эти были до боли знакомые, уверенные, неторопливые.
Маргарет открывала глаза, одновременно открывалась дверь в спальню.
На черный пол падал желтый прямоугольник света из коридора и в этом прямоугольнике стояла тень того, кто ходил в коридоре.
Это была тень ее Джима, одетого в полицейскую форму.
Однако, Маргарет знала, что это не-Джим.
Затем спасительное забытье разрешало ей провалиться и более она уже не видела ничего до тех самых пор, пока колючий солнечный свет не нарушал покой старых штор, объявляя о новом дне.
...спустя двадцать минут, миссис Дрискол с трудом приподнималась в кровати, опираясь на локоть, обводила комнату мутным еще, непроснувшимся взглядом и застывала так на пару минут, прислушиваясь к трепыханию сердца и шуму крови в ушах. Затем, наконец, садилась, осторожно нащупывала стоптанные удобные тапочки и, запахнув старый, теплый, красно-белый халат и пригладив тонкие серые волосы, опираясь на мебель и стены, покачивалась в сторону кухни, чтобы сварить крепкий кофе для сына и вымучить слабый чай для себя.
Она сидела, тупо уставившись в стол и слегка покачивая измученной головой.
Теперь вот и Джон стал полицейским, как некогда его прекрасный отец, и за это она любила и ненавидела сына, и втайне гордилась им, но и гордость эта была с примесью горечи и постоянной тревоги.
Любовь ее к Джону произрастала из самого лучшего, самого чистого звериного чувства, которое заставляет обычную курицу стоять неподвижно под холодным секущим дождем, расправив крылья зонтом над кучей дрожащих цыплят, а какую-нибудь тощую, полуживую, бродячую псину яростно атаковать каждого, посмевшего сделать шаг и, тем паче, коснуться до одного из ее несмышленных щенков.
Однако, каждый новый день по-прежнему таил в себе возможность лишиться и сына, поэтому она и ненавидела его полицейский значок.
...так вот, если б 'три четверти копа' потрудились остановить одинокого слепого прохожего, совершавшего прогулку в столь поздний час, и проверить его документы, то на свет божий было бы извлечено потрепанное водительское удостоверение трехлетней давности, ныне уже недействительное, с которого на мир взирал тогда еще вполне зрячий Джошуа Папаверини, пятидесяти шести лет от роду, подданный США итальянского происхождения, проживающий в Диссмоле, бульвар Агильеро, 126.
- Сэр, почему у вас нет при себе паспорта?
- Боюсь потерять. Боюсь карманных воришек. А для того, чтобы узнать, кто я такой, довольно и этой старой бумажки.
И слепец смиренно склонил бы свою седеющую голову.
-\- какая скучная личность.
=\- зато безобидная.
-\- боже, храни Королеву.
- Это опасный район, сэр. Мы можем подбросить вас до вашего дома.
- Не трудитесь, я с удовольствием пройду еще пару кварталов до Мэйн-стрит, а там, видимо, сяду в такси. Гулять нынче вечером в удовольствие. Погода отличная. В воздухе уже есть Рождество...
- Как пожелаете. Доброй ночи, сэр.
Но 'три четверти копа' не остановились и не окликнули припозднившегося прохожего.
Полуночный пешеход чуть наклонил голову, прислушиваясь к шуршанию шин за спиной, и, когда полицейский 'форд' свернул в переулок, спокойно продолжил свой путь.
'Виктория', между тем, проехала еще два квартала и резко остановилась.
Дверь распахнулась.
Маккол, с побелевшим лицом, вывалился наружу. Покачнулся, упал на колени и остался стоять на четвереньках в ледяной жиже, заполнявшей все выбоины старой мостовой.
Изжога сдавила горло и выплеснулась наружу. Дрискол бесстрастно смотрел на содрогавшуюся в конвульсиях спину.
Черничный пирог, яичница, стейк, две бутылки темного 'Розенталя', еще какая-то дрянь - все полупереваренное вырвалось из Маккола, как струя из гидранта, и стало частью той лужи, в которой он, скрючившись, уже почти что лежал.
Землистое мокрое лицо его мало чем отличалось сейчас от лица мертвеца.
Его давно списали со счетов.
* * *
А на фоне пустынной заснеженной улицы под зимним бездонным небом шагал одинокий слепой и его длинная массивная тень, как собака, бегущая за хозяином, пачкала снег на обочине цвета уличных фонарей.
Гирлянды в окнах хвастались синим, красным, оранжевым, плевались веселыми брызгами на грязные сугробы, угрюмые стены домов.
Ветер подул с новой силой. Джошуа поднял воротник, поправил коричневый шарф, пригнул голову, поневоле зажмуривая глаза.
Внезапно он остановился, потому что услышал шаги.
Из водоворота снежинок, метрах в пятнадцати впереди, выступила маленькая фигурка и тоже остановилась, заметив человека с тростью.
Джошуа Папаверини, помедлив еще пару секунд, возобновил движение в прежнем темпе, тяжело опираясь на свою верную палку.
-\- кажется, это ребенок. Открой же глаза.
Но Джошуа не открыл глаз и, по мере того, как он подходил все ближе и ближе, в черных лаковых стеклах его очков, столь несуразных для зимней ночи, отражался все ближе и ближе, рос и вытягивался тоненький силуэт человечка, дрожавшего на холодном ветру.
Да, это был ребенок, лет, может быть, десяти или двенадцати, простуженный, шмыгавший носом и, как уже отмечалось, изрядно дрожавший.
Сквозь сомкнутые веки Джошуа воспринимал мальчика - или девочку? - как четкое, полупрозрачное малиновое пятно, обведенное по краям жирным, иссиня-черным болезненным контуром, похожим на взбухшую венозную вену.
-\- не нравится мне эта кайма.
=\- аналогично.
Ребенок, в свою очередь, настороженно всматривался в приближавшегося мужчину.
В серых, цвета инея на асфальте, глазах отражался крупный старик, похожий на вставшего на задние лапы пожилого медведя.
Детские глаза внимательно разглядывали мрачное широкое лицо, заросшее короткой черной бородой, прямой мясистый нос и пышные усы, напоминавшие по форме слегка разогнутую подкову.
Не доходя трех шагов, слепец снова остановился и маленький человечек сделал два шага в сторону, уступая дорогу для Джошуа.
=\- оно в летней обуви. Слышите? Тонкие резиновые подошвы на холоде затвердели не хуже камня. Слышите это? Когда оно шлепает по дороге, задубевшая резина сухо постукивает по льду.
-\- Холлистер прав - Она разгуливает в летних башмаках. Навряд ли Ей сейчас очень тепло.
=\- если оно носит туфли наподобии тенисных, у которых матерчатый верх, то ее ступни промокли и обледенели не хуже подошв.
-\- возможно, Она уже давно не чувствует пальцев и переставляет ноги исключительно по инерции.
- Дитя, - сказал слепой человек.
И замолчал, обновив тишину, нарушаемую лишь воем начавшейся вьюги.
Крыши Адвила ощетинились черными трубами и ветер пел в каждой из них. Сотни пановых флейт однообразно и тягостно ныли в ущельях полночных домов.
-\- девочка, девочка, кто ты такая?
- Девочка... девочка... - вторили черные трубы.
Грязный, седой, давно опустившийся ветер, мистер Элизабет Уиспер, вечно озлобленный, сладостно мучавший бродяг в переулках, вился вокруг ее бледных, костлявых, синевших кровоподтеками ног в драных чулках - и те не дрожали.
Чего нельзя было сказать о тонком тельце, закутанном в грязно-зеленую, с чужого плеча, мешковатую куртку. Плечи дергались в такой тарантелле, что бесконтрольно тряслась голова.
-\- спорим на пять баксов, что это девчонка?
0\- откуда ты знаешь?
-\- просто сказал наугад. Пятьдесят на пятьдесят. Ну, так что?
0\- мне все равно. По рукам.
=\- мне по-прежнему не нравится землистая кайма по краям.
-\- кто же ты, девочка?
=\- да и есть ли нам разница?
=\- а что, если?..
-\- нет, мы поспорили. Идти на попятный уже некрасиво.
=\- девочка, девочка... что ты такое?
Джошуа продолжал стоять тяжелой горой, спокойно дыша. Грудь его мерно вздымалась и опадала под черным шершавым сукном, руки висели вдоль тела совершенно расслабленно. Чем-то он был похож на спящую лошадь, верблюда или слона, когда животное дремлет, притом что ноги его продолжают неколебимо поддерживать туловище.
Ребенок дышал надрывно, частенько шмыгая носом и, видимо, горячечно температурил, являя собой очередную безликую жертву городской психопатки-зимы.
И тоже молчал, так что тишину разгрызал один лишь паскудина Уиспер и его дирижерская палочка.
-\- у нее на ногах совсем легкие, тряпочные, совершенно не по погоде ботинки. Даже, я бы сказал, подобие туфель, если это имеет значение. В самом крайнем случае, они расчитаны на сухую весну и, конечно, уже промокли насквозь. И успели намертво заледенеть. Полагаю, она не чувствует ног. И уж точно не способна пошевелить задубевшими пальцами.
Ребенок стал осторожно, по кругу, обходить Джошуа, продолжая следить за ним взглядом. Движение было совершенно звериным - так собака, волк и иное чувствительное животное следит за потенциальной угрозой, стремясь поскорее уйти.
-\- кроме того, ее левый ботинок...
=\- туфля.
-\- абсолютно без разницы.
-\- ...изготовлен в одна тысяча восемьсот пятьдесят девятом году здесь, в Диссмоле, на старой обувной фабрике Дженкинса, которая уже много лет как закрыта. Стало быть, с тех самых пор прошло уже более ста двадцати лет. Смущает ли это еще хоть кого-нибудь, кроме меня?
=\- однако, я не чувствую угрозы. Ты, Джошуа?..
0\- пока что ничего не понимаю.
-\- смотрите, как бы не было слишком уж поздно. Потом не говорите, что я вас не предупреждал.
=\- я сама осторожность. Ты сама осторожность. Он...
-\- он был бы мертв уже тысячу раз, если б не мы.
=\- что ж, определенная доля правды в твоих словах есть. Однако же...
-\- ...ее правый ботинок...
=\- туфля?
-\- ...еще хуже. Подобно левому, он поменял уже множество ног, не в пример новее, чем левый, но, ко всему прочему, изрядно запачкан кровью. Старой, ссохшейся, потемневшей от времени кровью, которую уже почти полностью вымыло, вылизало уличное диссмольское ненастье.
=\- я один вспомнил Берег Отрубленных Ног?
0\- а кровь человеческая?
-\- откуда я знаю? Сними его, отнеси Еве в лабораторию и тогда будешь знать точно.
=\- а имеет ли это значение? Я по-прежнему не ощущаю угрозы.
-\- не означает ли это, что мы настолько слепы, что это дурманит нас чувством беспечности?
=\- смотрите.
Меж тем, черная кайма истончилась и исчезла почти совсем, оставив однотонное малиновое пятно с тонкими белесыми прожилками без обрамления.
-\- она маскируется!
=\- возможно, оно.
-\- Джошуа, открой уже свои проклятые глаза!
0\- нет. Ведь так мне ее лучше видно.
-\- так почему бы не нанести удар на упреждение? Убить девчонку и преспокойно отправиться домой? Свидетелей пока что вроде бы нет...
=\- забегаловка Тома.
-\- я вижу Тома отсюда. Он стоит за прилавком и читает какую-то книгу или журнал. Сьюзан не видно, возможно, она ушла в кухню. Как бы там ни было, глядя из освещенного помещения на полночную улицу, мало что разглядишь. Плюс ширма метели, плюс свет фонаря сюда почти что не достает. Тело можно бросить в мусорный бак здесь же, на территории Адвила. А еще лучше подойдет канализация. Крысы всегда не против свежего мяса.
0\- Йеронимус, перестань.
-\- кто лучший друг крыс? Я лучший друг крыс. Крысы прекраснее многих людей, чтоб вы знали.
=\- а вороны?
-\- вторая половина моего сердца принадлежит им.
=\- если бы у тебя было сердце.
-\- конечно же.
- Послушай, дитя, - сказал тогда Джошуа, - вон там, на другой стороне улицы есть ночная закусочная. Давай-ка зайдем туда, чтобы перекусить и выпить горячего кофе. Кофе у Тома отличный и сандвичи тоже великолепные.
-\- эй, это лишнее. Чем меньше людей нас увидит, тем лучше. В противном случае, можно преспокойно отправляться домой, а это значит, что ночь использована впустую.
Однако слова Джошуа были обращены уже к одному только ветру, которому было плевать.
Фигурка в бесформенной куртке скрылась за снежной завесой.
Слепец равнодушно пожал плечами и успел сделать пару шагов, когда за его спиной кто-то размеренно, глуховатым голосом произнес:
- Шестой номер вкусный... одиннадцатый неплох... четвертый хорош, но сильно сопротивляется... второй слишком страдает... это вредит нам...
После чего воздух пронзил уже нескрываемый, звонко-ехидный смешок и дробный топот бегущего, стихнувший через секунду.
***
0\- bruja! Mierda...
=\- черт знает что.
-\- предупреждал.
=\- просто черт знает что, джентльмены.
-\- я хочу кофе. И лимонный пирог.
=\- нам сейчас не стоит показываться где бы то ни было.
-\- посмотри на это с другой стороны. Нет на свете овечьей шкуры лучшего качества, нежели та, что рвет шаблон, но выглядит совершенно логичной. Так говорил отец отца Брауна.
=\- он так не говорил.
-\- но совершенно точно подразумевал. Кроме того, каждый из вас должен мне по пятерке. Я богаче Мидаса и желаю кутить - весело, добродушно, со всякими безобидными выходками.
=\- ничего даже близко похожего. Оно убежало, все соглашения сдохли.
-\- она испарилась. Однако же, прав был именно я. Как минимум, наполовину. Я хочу кофе.
Вьюга вошла во вкус, приглашая на танец все больше и больше ленивого снега. Небо давило на спящие крышы, дома назойливо изгибались, нависнув тенями над немногочисленными ночными прохожими, нагло заглядывая им в лица.
Голодный ледяной ветер, злосчастный Элизабет Уиспер, мчал по улицам Диссмола, проворно сновал между нищими, полицейскими, проститутками и таксистами, жалостно клянчил немного тепла, хватал за рукава курток и мокрых пальто, отшатывался от строгих колючих шарфов и настороженно поднятых воротников.
Если ветру встречался на пути неудачник, который не мог обогреть себя сам, то, вместо робкой мольбы, ветер обгладывал его до костей, проходил сквозь несчастную плоть, оставляя валяться в сугробе, канаве или какой-нибудь подворотне с оскаленными зубами на синем замерзшем лице.
0\- стоит выпить чего-то горячего. Кроме того, любопытно узнать как поживает Том.
=\- однако, помни, что у тебя не так много времени. Оно тебе также не подчиняется, как и...
-\- я хочу лимонный пирог!
Джошуа пересек пустую дорогу, шагая по теням из деревьев и фонарных столбов.
На этой стороне снег пульсировал синим и розовым, благодаря вывеске маленького ночного бистро '114'.
=\- а вам не кажется, что дома сегодня смыкаются как-то особенно плотно?..
Он стоял перед компактной одноэтажной коробкой с плоской макушкой, с грязновато-белыми стенами, почерневшими у самой земли от ежегодных весенних дождей.
Четыре широких окна в линию на главной стене (за каждым окном основательный двойной стол для обычной стабильной семьи, где старики и старухи еще успеют при памяти разочароваться в двух-трех своих внуках, а может, и в правнуках), тусклая красная дверь с помутневшим стеклом, длинная стойка с десятком круглых коричневых табуретов и непросторная кухня, в которой, однако же, было все, что нужно для людей с небогатой фантазией.
Приятные светло-желтые стены, черно-белые фотографии Диссмола полувековой давности, фото старинных породистых 'бьюиков' и 'кадиллаков', 'плимутов' и 'шевроле', снимки боксеров и бейсболистов, многие из которых с именными автографами. Так и кажется, что в одном из углов дымит сигаретой какой-нибудь гарри хек. Однако, это всего лишь тень самого Тома Пратчетта, который стоял за своей вечной стойкой в белом нагрудном фартуке, с неизменной лысиной в венчике черных волос, с печальными бульдожьими щеками, всегда плохо выбритыми.
Трость нащупала дверь и Том поднял голову на звук колокольчика.
- Джошуа.
- Томас.
Старая черная радиола в углу и 'I will wait for you' в воздухе.
-\- я люблю эту женщину. Почему бы тебе не жениться на ней?
- Решил прогуляться?
- Ночь хороша. Холодновато немного.
- Джек или Джон?
- На твое усмотрение.
- Есть отличный Джентльмен Джек.
- If it takes forever, I will wait for you. For a thousand summers, I will wait for you...