С Новым годом, Сальвадор! Впереди, запинаясь, идёт Дима. Недетские губы его маски сурово, по–мужски, поджаты, взгляд устремлён в пустоту. Ножки то и дело спотыкаются на обломках кирпичей, старых ржавых сковородках, досках каких–то и крысиных трупиках. За ним — Машенька, испуганно опустив глазки, дрожа, вся такая тихая, как ангел небесный в короткой шубке. Потом Катенька, Миша, Костик, Витя, Оленька, ещё Миша, Женечка, Таня, Ваня и Лёшенька. Мои двенадцать месяцев. Кружат, держась за руки, в неторопливом хороводе. Милые, милые! Ель едва не касается звезданутой макушкой низкого потолка. В пыльном свете единственной лампочки пышность её кажется особенно вызывающей, но безвкусицы мне таки удалось избежать. Разве что мишуры немного с избытком… А впрочем, нет, всё хорошо, так ненавязчиво. В этот раз даже лучше, чем обычно. Давно я лелеял мечту оформить ёлку в стиле Сальвадора Дали, но как–то всё обстоятельства не потакали моим желаниям. И вот, наконец, задалось. С гордостью поглядываю на плод трудов своих: на смурные глаза, собственноручно нарисованные на красных, синих и зелёных с золотом шариках, на гирлянды из причудливо переплетённых бумажных рук, на мишуру из париков и шиньонов, на знаменитые текучие часы и всё прочее, столь точно передающее атмосферу праздника и моей души. А маски на детских личиках! Это было стержнем нынешней моей задумки — маски. Тоже, разумеется, в стиле Сальвадора. Не все те унылые в своей набившей оскомину обычности зайчики, белочки, бэтмэны и бармалеи, а — воин, сон, леди Луис, слоник из «Искушения Святого Антония» и конечно же Богоматерь Гвадалупская. Хоровод образов медленно кружит, плывёт в неверном паутинном свете лампочки, в мириадах теней, взыскует сумрачной печали, щиплет ослабевшее сердце, тревожит дух. И только неухоженность помещения меня угнетает. Ведь сколько призывают управляющие компании, дескать «Граждане! не захламляйте подвалы! А если завтра война? Где пересиживать будете?» — нет, по–прежнему должны дети ножки свои ломать. Тащат в подвалы всё, что ни попадя. И ладно бы в каморки свои уторкивали весь этот хлам, так нет — непременно бросят ненужности пустопорожней жизни своей прямо посреди зала. Я, конечно, постарался прибрать тут накануне, в меру старчески дрожащих сил своих, но ведь не те уже мои годы, ох не те… Дети поют. «В лесу родилась ёлочка…» — тянут их трепетные чистые голоса. И в затхлой сумрачной тишине подвала становится чуть светлей. В углу, в венозном переплетении труб неумолчно журчит вода, окропляя цементный пол, уже густо убелённый сединами плесени. Это истекает кровью бюджет жильцов, которым завтра поставят в счёт общедомовые нужды. В другом углу свалены гнилые ящики, чей–то плечистый пустоглазый бюст, чучело крокодила и ржавый самовар. Я пытался отчистить его, чтобы устроить детям чаепитие, но затея не удалась, потому что в самоваре образовалась дыра, через которую видны стали набитые в него неслучившиеся жизни. Жизней оказалось много, они покоились в гробах — навскидку не меньше трёх десятков — самых разных марок — тут были, судя по опустошённым упаковкам, и «Гусарские» и «Контекс» и «Кондиломи». Они источали толстый запах небытия… Песенка заканчивается. Теперь дети идут в хороводе молча, поглядывая на меня. Может быть, им кажется, что их массовик–затейник задремал. Может быть и так, может быть. Но я–то знаю, что сна у меня ни в одном глазу. Я улыбаюсь и хлопаю в ладоши. — Так, дети, а теперь давайте играть в неудовлетворённое желание. — А когда мы пойдём в лес? — робко спрашивает Женечка из–под маски Богоматери Гвадалупской. — В лес? — я наклоняюсь к ней, снимаю вязаную шапочку с помпоном и глажу девочку по лысенькой головке. — А что, Женечка, ты, уже устала, милая? — Нет, я не устала, я в лес хочу, — отвечает она ещё больше тушуясь. — Скоро, маленькая, скоро ты пойдёшь в лес. Вот закончится утренник, и пойдёшь, моя хорошая. Ещё ведь не было самого главного — я ещё не раздал подарки. — А когда будут подалки? — картавит Костик–Воин. — Я пи́сать хочу. Я отвожу Костика в уголок, помогаю приспустить штанишки, и мальчик орошает стену, и тонкий звон его струйки сливается с журчанием трубы. Воин улыбается. То ли наступившему облегчению, то ли симфоническому слиянию двух струй. Вернув Костика в круг, берусь за мешок, припрятанный в брошенном шкафу. — Ну а теперь, — бодро взываю я голосом развесёлого ярмарочного зазывалы, — налетай, гагарки, разбирай подарки! Хоровод рассыпается, детишки несмело обступают меня. — Смелей, — говорю им, — смелей, милые мои, что ж вы такие дикие! Самый отважный получит волшебную несъедаемую шоколадку. Достаю из мешка зеленоватую, неаккуратно отрубленную тупым топором голову с выпученными глазами — шутливая резиновая поделка китайского легпрома. Оглашаю: — Вот большой зелёный мяч, он лететь умеет вскачь. Кто его получит? Кого он быстро бегать научит? Катенька — леди Луис — робко протягивает ручонки. Ладошки её обхватывают неподатливые и скользкие резиновые щёки, прижимают игрушку к груди. Следующий подарок — попа, которая громко и очень правдоподобно пукает, если нажать на ягодицы. — А вот подарочек отменный, — возвещаю я. — Он музыкальный несомненно. Кто мечтал стать настройщиком фортепьяно? Забирай свой подарок, у нас без обмана. Слоник Витя тянет тонкие бледные ручки, подхватывает пятую точку, тут же нажимает на ягодицы. Дети смеются непорочным звукам природы и принимаются наперебой пукать, старательно тужась. — Ой, — говорит Ваня, — я, кажется, штанишки замарал. Приходится прервать раздачу подарков, отвести Ванечку в сторонку и осмотреть штанишки. — Ничего, — говорю я, — всё в порядке, о мой Незримый Человек. Если и есть какие–то следы на твоих штанишках, то они столь же незримы, как и ты сам. Ваня прыскает. Мы возвращаемся к мешку с подарками, где нас нетерпеливо дожидаются остальные. Маленькая, но вполне себе действующая гильотинка, способная казнить пойманную крысу или старого друга–хомячка, достаётся Костику. Глазёнки Воина загораются, когда нажатие защёлки приводит в действие острый как бритва нож. Далее следуют волк в овечьей шкуре, танцующий кошачий скелет, амурчик с головой дьявола, раздавленная в лепёшку жаба с удивлённым взглядом, пара стеклянных глаз, в которых плавают серебристые рыбки, лёгкие злостного курильщика и много других чудес. — Ну а теперь поощрим твои рефлексы, — говорю я леди Луис Катеньке, когда раздача подарков закончена, и протягиваю обещанную несъедаемую шоколадку из полиуритана. Радостная Катенька разворачивает тусклое серебро обёртки, откусывает, с наслаждением жуёт. Остальные с молчаливой завистью смотрят на девочку и с сожалением следят за тем, как уменьшается в размерах десерт. Несколько минут полной тишины, в которой слышно только, как жуёт, причмокивает и сглатывает Катенькин рот. Наконец с шоколадкой покончено, и все с облегчением переводят спёртые дыхания. — Вот и славно, — говорю я. — Я в лес хочу, — заявляет Женечка. Голос у неё уже плаксив — дети устали и хотят спать. — Да–да, конечно, — киваю я. — Давайте будем считать наш утренник завершённым, а новый год — начатым. Дети строятся попарно, берутся за руки, и я вывожу их из подвала под тихие и бездонные небеса, проливающиеся на нас чёрными водами, в которых посверкивают блёстки чешуи неведомых рыб. Детям нравится моя метафора, они улыбаются и галдят, показывая пальцами на звёзды. — Только никого не ешьте по дороге, — напутствую я. — Очень вас прошу, милые дети. — Мы никого не съедим, — торжественно обещает сон Миша, мой последний, мой сладкий сон. Напоследок я говорю им: — С Новым годом, детишки! — С Но–овым го–одом, Са–альвадо–ор! — отвечают они нестройным хором и неловкими своими походками, ещё более неловкими от объёмистых подарков, отправляются обратно в лес. Я стою и провожаю детей долгим взглядом. Увязая в снегу, они медленно бредут гуськом по целине, напластанной недавней метелью — Воин, леди Луис, слоник, Богоматерь Гвадалупская, Бюрократ… Маски им великоваты, так что детям то и дело приходится их поправлять. У впередиидущего Воина в руках ниточка воздушного шарика; Мелкие Останки реют над строем. Завидев детей, встречная женщина заполошно всплёскивает руками и с истошным криком «Де–ети–и–и!» бросается бежать. Падает, копошится в снегу, пытаясь подняться. Дети видят её, но хранят данное мне обещание никого не есть. Женщина наконец поднимается, неровно и тряско бежит, вычурно нелепо разбрасывая кривые ноги, скрывается за скриплым стуком покорёженной подъездной двери. Бледное лицо старика наблюдает за происходящим из полуосвещённого окна в третьем этаже. В руках старика я различаю ружьё. Поднятая криком женщины, снимается с голого тополя стая ворон. С потревоженных веток медленными прядями осыпается снег, припорашивает морду безучастно издыхающей под деревом собаки. Тишина такая, что барабанные перепонки плавятся в ушах. Я наблюдаю за детьми до тех пор, пока последнее пальтишко — маленькая серая точка, испуганный мышиный зрачок — не скрывается в обступившем город лесу. Тогда поворачиваюсь и спускаюсь обратно в подвал моей жизни. Теперь здесь пусто и грустно, как бывает в завершении любого праздника. В углу всё так же истекает бюджетной кровью труба. Россыпи конфетти, обрывки серпантина, обглоданные кости, мандариновая кожура, одинокая звезданутая ель. И особый детский, лесной запах. Сначала я меланхолически плачу, а потом, прикорнув на ящике с самоваром в обнимку, задрёмываю. Мне снится, я в возрасте шести лет, когда я верю, что стал девочкой, а пока с большой осторожностью приподнимаю кожу моря, чтобы рассмотреть собаку, которая спит под сенью воды. Но собаки там нет, потому что она издохла под старым тополем, убитая ружьём того мерзкого старика в окне. Тогда я, вспомнив, поднимаюсь и достаю из мешка последний подарок, подарок самому себе — это… Тут Сальвадор в ужасе просыпается, и меня больше нет. |