Deepseek-R1
Кисть с серебряными прожилками
Самиздат:
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Обзоры]
[Помощь|Техвопросы]
1. Безымянная девочка и цветок в асфальте
Пыль. Она везде. Оседает на холстах, стоящих лицом к стене, как кающиеся грешники. На бутылках из-под дешевого портвейна. На моих пальцах, когда я провожу ими по старому, шершавому подоконнику. Город за окном - грязно-серая акварель, размытая до неузнаваемости. Здания - неясные пятна, свет фар - расплывчатые блики, люди - двигающиеся тени. Как живая карикатура на то, что когда-то было миром. Пять лет, - стучит в висках. Пять лет этого полумрака. Пять лет с тех пор, как свет погас. И не только в глазах.
Бессонница - мой верный пес. Грызет изнутри. Чай в кружке - теплая грязь. Я пью, ощущая лишь терпкость и легкую дрожь в пальцах. Кофеина не хватает, алкоголь уже не берет. Мастерская - она же комната, она же кухня, она же склеп для недорисованных кошмаров. Запах пыли, старого дерева, скипидара и чего-то безнадежно затхлого. Зачем? - мысль-маятник. Зачем вообще брать кисть? Кому нужны портреты из этого мира теней? Особенно мои. Те, что я мог бы нарисовать теперь. Вслепую. На ощупь.
Скрип ступенек на лестнице. Редкий звук. Кто-то идет сюда. Не клиент. Клиентов нет. Почтальон? Слишком легкие шаги. Стук в дверь. Тихонький, робкий.
- Открыто, - хриплю я. Голос звучит чужим, как скрип несмазанной двери.
Дверь приоткрывается. В проеме - неясный силуэт, небольшой, детский. Размытое пятно цвета - что-то светлое, возможно, платье. И запах - пыль улицы, детский пот и... влажная земля? Странно.
- Здравствуйте, - тоненький голосок. Девочка. Лет восьми, наверное. По контуру головы - два хвостика.
- Чего? - Более резко, чем хотелось. Дети. Еще одна вещь, вычеркнутая из моего мира. Больно напоминают.
- Я... я видела табличку. "Портреты". - Она делает шаг внутрь. Я могу различить лишь общие очертания: худенькая, в платьице, которое кажется ей великоватым. В руках - какой-то смутный предмет. - У меня... у меня есть деньги. Немного.
Табличка. А, та ржавая жесть у подъезда. Висит там года три, с тех пор, как я еще пытался верить, что кто-то придет. Насмешка.
- Мало, - бурчу я. - Стоит дорого. - Ложь. Но хочется, чтобы она ушла. Этот детский голос колит, как заноза.
- У меня... вот. - Она протягивает руку. Я вижу лишь приближающееся к моему лицу неясное пятно. Беру. Монеты. Мелкие, теплые от детской ладони. Горсть мелочи. Хватит разве что на пачку самой дешевой чайной пыли. Боже, зачем?
- Не хватит, - говорю я, но уже менее уверенно. Рука сама сжимает монеты. Они реальны. Осязаемы. Как и эта девочка, стоящая в моей пыльной крепости отчаяния.
- Пожалуйста, - шепчет она. И в этом шепоте - что-то... натянутое. Как струна. - Нарисуйте меня. Только... только быстро. Мама не знает, что я пришла.
Ага. Тайна. Знакомо. У всех свои тайны. Мои - тяжелее кирпичей. Почему я не вышвыриваю ее? Может, потому что она пришла. Пришла ко мне. В эту помойку. С горстью мелочи и детской наглостью отчаяния.
- Садись, - указываю я на единственный стул, не заваленный хламом. - Быстро. Я не обещаю, что получится.
Она садится, сжимая руки на коленях. Ее силуэт - бледное пятно на фоне грязного окна. Я беру лист бумаги, не глядя наткнувшись на ящике стола. Беру карандаш. Пальцы нащупывают его автоматически. Но потом... рука тянется не к карандашу. К коробке. К ней.
Темное дерево. Прохладное, тяжелое. Серебряные прожилки инкрустации подушечками пальцев - как карта неизвестной местности. Загадочная кисть. Пришла по почте месяц назад. Без обратного адреса. Лежит как обвинение. Я пробовал ее раз, набросок старухи у подъезда. Тогда... тогда случилось оно. Видение. Четкое. И удар в мозг - чужая боль. Я швырнул кисть в ящик и не прикасался. До сих пор.
Но сейчас... сейчас пальцы сами сжимают рукоять. Дерево кажется живым. Теплым. Я макаю ее в воду, потом в тюбик с черной акварелью - первое, что попалось под руку. Что за дурь?
Подношу кисть к бумаге. Смотрю на девочку. Она - размытое светлое пятно. Серые пятна глаз. Темное пятно рта. Невозможно. Отчаяние сжимает горло. Но пальцы... пальцы начинают двигаться. Сами. По памяти мышц, по инстинкту, похороненному под грудой разочарований. Кисть скользит по шероховатой бумаге. И...
Мир вспыхивает.
Как будто кто-то протер грязное стекло. Раз - и девочка передо мной. Кристально четко. Каждый волосок в ее светлых, неаккуратных хвостиках. Веснушки на вздернутом носике. Широко раскрытые серые глаза. Глаза... в них нет детской беззаботности. В них - ужас. Чистый, недетский, ледяной ужас. Он застыл в глубине зрачков, как черная дыра. И этот ужас - не просто картинка. Он врывается в меня. Ударяет в солнечное сплетение. Физически. Воздух перехватывает.
Я вижу не только ее лицо. Вижу внутри. Мгновенный, ослепительный кадр: Темный коридор. Приоткрытая дверь. За ней - силуэт. Мужской. Грубый. И запах - перегар и что-то гнилостное, сладковатое. И ощущение - маленькое сердце, бьющееся как птица в клетке, готовое разорваться от страха. "Не заходи... не заходи... он опять злой... мама плачет... спрятаться..."
Кисть выпадает из пальцев. Падает на бумагу, оставляя кляксу. Зрение снова плывет. Девочка снова превращается в размытое пятно. Но я видел. Видел ее душу. Ее тайну. Ее ад.
- Готово? - ее голосок дрожит. Она вскочила со стула, подошла ближе. Я не могу разглядеть ее выражения. Только чувствую ее напряжение, как электрическое поле.
Я смотрю на рисунок. На то, что успел набросать. Не портрет. Эскиз. Угловатые, нервные линии. Но глаза... Глаза я успел проработать. Черные, огромные, полные немого крика. Как зеркала, отражающие тот самый ужас. Это не искусство. Это - вторжение. Кража.
- Возьми, - хриплю я, отрывая лист и суя его ей. Не глядя. Не могу. - Бери и иди. Быстро.
Она берет бумагу. Молчит. Слишком долго. Потом слышу шорох - она сует что-то в карман моего потертого пиджака, висящего на спинке стула.
- Спасибо, - шепчет она. И звучит это как молитва. Или прощание. Шаги. Быстрые. Легкие. Дверь скрипит, захлопывается.
Тишина. Гулкая. Давящая. Пыль снова медленно оседает на все. Я стою, упираясь руками в стол. Дышу тяжело. В ушах - стук собственного сердца. И тот детский, перекошенный ужас. Он во мне. Как осколок. Как заноза в мозгу.
Подхожу к окну. Размытое пятно - девочка - мелькает внизу на тротуаре и исчезает за углом. Навсегда. Я опускаю глаза. В щели между плитами тротуара прямо под моим окном, в грязи и мусоре, растет одинокий, хрупкий одуванчик. Ярко-желтый. Невероятно четкий в моем размытом мире. Как последний крик жизни посреди асфальта и грязи.
Что я наделал? - мысль ледяная. Я сунул руку в карман пиджака. Там, среди монет, которые она дала, лежит что-то мягкое, теплое. Вытаскиваю. Засушенный цветок. Маленький. Синий. Василек. И бумажка, сложенная вчетверо. Детскими каракулями: "Для краски".
Я смотрю на цветок. На четкий, яростный одуванчик внизу. На кляксу от кисти на столе. На монеты в моей потной ладони. Краски. У меня больше нет красок. Только грязь. Только тени. И чужая, недетская боль, поселившаяся у меня внутри.
Кисть лежит на столе, темная и безмолвная. Как пистолет. Я только что выстрелил в ребенка. И попал в себя.
Это дар? - думаю я, сжимая василек, пока он не превратится в труху. Или начало расплаты? За все. За погасший свет. За то, что я еще дышу, а она... Нет. Не сейчас. Не об этом.
Я поднимаю кисть. Дерево все так же теплое. Живое. Оно знает. Оно все знает. Тишина в мастерской теперь звенит по-другому. Звенит детским шепотом и ледяным ужасом за темной дверью.
Внизу, на асфальте, желтый одуванчик качается на ветру. Одинокий. Яркий. Как предупреждение. Или как надежда? Я уже не различаю. Зрение снова подводит. Остается только ватная тишина и холодная тяжесть в груди. Тяжесть чужой тайны.
2. Чиновник и голодная ярость
Желтый одуванчик под окном сбило дождем. Теперь там только мокрая, темная дыра в асфальте. Как будто кто-то вырвал последний яркий пиксель из моей размытой реальности. Дырка. Удобная метафора. Для всего.
Прошло три дня. Три дня, как в голове засела та девочка. Ее ужас. Точно гнилой зуб - ткнешь языком, и дергает. Я пил. Больше обычного. Дешевый портвейн, похожий на гуашь, разведенную грязной водой. Не помогло. Только добавило свинца в ноги и песка в глаза. Бессонница сменилась тяжелым, кошмарным забытьем, где темные коридоры смешивались с детскими хвостиками и запахом перегара. Просыпался с криком, зажатым в горле. Горло болит.
Мастерская пропахла затхлостью и отчаянием. Пыль смешалась с каплями пролитого вина, образовав на полу липкие, серо-бордовые узоры. Искусство абстракционизма, - мысль-насмешка. Я сижу на краю продавленного дивана, голова раскалывается. Каждый стук сердца отдается в висках тупым молотом. Руки трясутся. От похмелья? От страха? От того, что внутри сидит чужая боль? Не разобрать.
Кисть. Она лежит на столе. Темное дерево кажется еще темнее, серебряные прожилки - холодными, как лезвия. Я не прикасался к ней. Боялся. Боялся, что если возьму, то снова увижу это. Чужое нутро, вывернутое наизнанку. Вор. Подглядывающий в замочную скважину ада. Но... и тянуло. Парадокс. Как к краю пропасти. Эта ясность, пусть и краткая... она как наркотик. Вспышка света в вечной полутьме.
Громкий, наглый стук в дверь. Не детский робкий. Тяжелый, властный. Кулаком. Я вздрагиваю. Боль пронзает череп.
- Открывай, Сомов! Знаю, что дома! - Голос густой, сытый, привыкший повелевать. Знакомый. Сергей.
Сергей Петрович. Чиновник из райадминистрации. Невысокий, толстый, вечно потный. Когда-то, в другую жизнь, я писал его портрет. По заказу его же конторы. Он тогда остался доволен - я сгладил все мешки под глазами, второй подбородок превратил в символ солидности. Лизоблюдство. Зато заплатили. Последний крупный заказ.
Открываю. Передо мной - размытое пятно дорогого костюма (я различаю только фактуру - гладкая, как шкура тюленя) и розовое пятно лица. Запах - дорогой одеколон, перебивающий запах пота и... что-то жирное, мясное. Обед. У меня во рту скрипит песком.
- Артем! Брат! - Он вваливается внутрь, не дожидаясь приглашения. Его тело заполняет пространство, давит. Здоровенная лапина хлопает меня по плечу. Я едва удерживаюсь на ногах. - Как живешь, художник? Затворничаешь?
Его голос громкий, слишком громкий для моей раскалывающейся головы. Он оглядывает мастерскую с выражением брезгливого любопытства. "Вот до чего докатился".
- Живу, Сергей Петрович, - хриплю я. Стараюсь сфокусироваться. Вижу только общие контуры: массивная фигура, лысина, блестящая в тусклом свете. - Чем обязан?
- Да вот, проезжал, вспомнил! - Он плюхается на единственный стул, который скрипит под его весом. - Надо, брат, новый портрет. Для кабинета. Старый... ну, не в духе времени. Надо что-то посвежее, посолиднее. Цена - не вопрос.
Деньги. Слово пахнет едой, лекарствами, новыми тюбиками краски... краски, которой у меня почти нет. И возможностью купить выпивку получше. Но рисовать его? Сейчас? В этом состоянии? Моя рука инстинктивно тянется к виску. Пульсирует.
- Зрение... - начинаю я.
- А, ерунда! - Он машет рукой, как от назойливой мухи. - Ты ж талант! Руки помнят! Давай, брат, быстренько, эскиз хотя бы. Я человек занятой.
Он сидит, развалившись, излучая самодовольство и власть. "Цена - не вопрос". Это решает. Голод - не тетка. И похмелье. И та черная дыра под окном, где был одуванчик. Нужны краски. Нужно забыться.
- Быстро, - соглашаюсь я, голос звучит чужим. - Акварель. Черновая.
Иду к столу. Кисть лежит там. Темная. Молчаливая. Нет, - мелькает мысль. Возьми карандаш. Просто карандаш. Но пальцы уже лезут в коробку. Находят прохладную деревянную рукоять. Сами. Предатели. Макаю в воду, потом в тюбик с сепией - коричневая грязь. Подношу к листу бумаги. Смотрю на Сергея Петровича. Он - расплывчатое розово-коричневое пятно. Пятно самодовольства. Нарисую пятно. Так ему и надо.
Кисть касается бумаги. Резко. Почти агрессивно. И...
Вспышка.
Мир снова обретает кристальную четкость. Каждая пора на его лоснящемся лице. Капелька пота на виске. Волоски в носу. Глаза - маленькие, свиные, довольные собой. Но это лишь оболочка. Потому что следом - удар. Не ужас, как у девочки. Нечто иное. Горячее. Ядовитое.
Я вижу: Огромный дубовый стол. Папки. Документы с печатями. И руки - его руки - перекладывают толстую пачку денег из одного пакета в другой. Липкие, жадные пальцы. И чувство - не страх. Наслаждение. Животное, первобытное. Сладкое, как жирный кусок мяса. "Мое. Все мое. Эти дураки даже не догадываются..." И тут же, поверх этого - внезапная, бешеная вспышка чего-то темного. Ярость. Голодная. Ненасытная. Как будто он хочет сожрать весь мир, разорвать его зубами, но боится, что не хватит. Что ему не хватит. Это не гнев. Это - ненависть ко всему, что не подчинено, не съедено, не присвоено. Ко мне. К этой пыльной конуре. К нищим под окнами. К самому воздуху, который он вынужден делить. "Сожрать бы... сожрать бы все..."
Я дергаюсь. Кисть рвет бумагу. Сепия брызгает грязной каплей. Зрение плывет. Сергей Петрович снова превращается в размытое пятно нездоровой плоти. Но внутри меня горит. Горит его ненасытная, жирная ярость. Она смешивается с моим похмельем, с моей тошнотой, с памятью о детском ужасе. Гад.
- Ну что? - его голос звучит раздраженно. Он встает, подходит. Его запах - одеколон, пот, жадность - бьет в нос. - Показывай, художник!
Я отдаю ему лист. На нем - лишь несколько нервных, рваных линий, намек на овал лица, искаженный гримасой, которую я не осознавал, что рисовал. И огромная клякса сепии на месте рта. Как черная дыра. Как провал. Но глаза... Узкие щелки. Полные той самой голодной, свирепой злобы. Я поймал его. Его суть.
Сергей Петрович смотрит. Молчит. Слишком долго. Я чувствую, как его дыхание становится тяжелее. Слышу, как сжимается бумага в его кулаке. Тишина натягивается, как струна.
- Это... это что?! - его голос шипит, как раскаленное масло. - Это карикатура?! Ты меня, убогого, высмеять решил?! За мои же деньги?!
Он не видит откровения. Он видит оскорбление. Его самодовольство треснуло, и наружу полезла та самая ярость. Живая. Осязаемая. Она бьет в меня волной, почти физически. Он швыряет смятый лист на пол.
- Дерьмо! - плюет он. - Понятно, куда твой талант делся. В бутылку! Живи тут со своими... тряпками!
Он разворачивается и идет к двери. Тяжело. Злобно. Хлопает дверью так, что с полки падает пустая банка из-под растворителя. Звон стекла разрывает тишину.
Я стою. Смотрю на смятый лист на полу. На черную кляксу-рот. На рваные линии ярости. Внутри меня - буря. Его голодная злоба бурлит в моей крови, смешиваясь с моим собственным отвращением. К нему. К себе. К этой кисти. К этому проклятому дару.
Я поднимаю кисть. Дерево горячее. Оно пульсирует в моей руке, как живое. Как будто насытилось его яростью. "Сожрать бы... сожрать бы все..." Его мысли. Его голод. Они во мне. Как чума.
Я подхожу к окну. Город - все та же грязно-серая муть. Где-то там, в этом муравейнике, ползет разъяренный Сергей Петрович. Несет в себе свою черную дыру. И я... я ее туда вложил? Или просто показал ему в зеркале? Не важно.
На полу, рядом со смятым портретом, валяется банка из-под растворителя. Стекло блестит осколками. Как слезы. Или зубы.
Я смотрю на кисть. На ее темное дерево. Она не просто показывает тайны. Она разрывает. Выворачивает наружу самое грязное, самое больное. У ребенка - ужас. У этого - ненасытную ярость. Что она вытащит в следующий раз? И что она вытащит из меня?
В груди горит. Горит его ярость. И странным образом... она придает сил. Темных, опасных сил. Я больше не жалкий пьяница в пыльной конуре. Я тот, кто увидел. Кто знает. Пусть это знание отравляет.
Я поднимаю смятый лист. Разглаживаю. Смотрю на черную дыру рта. На щели глаз. "Сожрать бы..."
- Попробуй, - шепчу я в тишину мастерской. Голос звучит хрипло, но твердо. Не мой голос. Голос того, кто заглянул в бездну и увидел там отражение. Не только его. Свое?
Кисть в руке кажется тяжелее. Теплее. Я кладу ее на стол рядом с портретом чиновника. Две черные дыры смотрят на меня. Одна - на бумаге. Другая - внутри.
Голодная. Ненасытная.
Похмелье прошло. Осталась только ярость. И страх перед тем, во что она может превратиться.
3. Старуха и гул пустоты
Ярость Сергея Петровича выгорела, оставив пепелище. Пепел во рту, пепел в душе. Портрет с черной дырой вместо рта я приколол к стене булавкой. Напротив дивана. Чтобы видеть. Чтобы помнить. "Сожрать бы..." Он смотрит на меня своими щелевидными глазами. Иногда кажется, что черная дыра шевелится. Голодно.
Деньги он, конечно, не оставил. Остался только запах его дорогого одеколона, въевшийся в пыль. И чувство осквернения. Его ярость поселилась во мне, как паразит, грызущий изнутри. Я не пил два дня. Боялся, что если налью в эту ярость спирта, то взорвусь. Или сожру самого себя.
Бессонница вернулась, но теперь она другая. Не изматывающая тишина, а напряженное гудение. Как трансформаторная будка под окном. В ушах - гул. Гул города? Гул его ненасытности? Гул той девочки, убегающей по темному коридору? Не разобрать. Мир за окном не просто размыт - он вибрирует. Как плохо настроенный телевизор.
Скрип половиц на лестнице. Легкий, шаркающий. Знакомый. Старая Марфа. Соседка снизу. Живой призрак этого дома. Ходит тихо, как тень, пахнет ладаном и пылью веков. Она никогда не заходила. До сегодня.
Тихонький стук. Не в дверь. В косяк. Как будто стучит костью.
- Войдите, Марфа Игнатьевна, - говорю я, не вставая с дивана. Голос звучит хрипло, но без прежней злобы. Только усталость. Бездонная.
Дверь скрипит. В проеме - неясный силуэт, согбенный, в темном. Запах - ладан, старость, что-то сладковато-гнилостное. Травы сухие? Лекарства?
- Артемушка, - голосок сухой, как осенний лист. - Слышала... стучали тут. Кричали. Беда у тебя?
Она делает шаг внутрь. Я различаю лишь общие очертания: платок, темное платье до пят, трость в дрожащей руке. Лицо - бледное пятно с глубокими тенями впадин.
- Нет беды, Марфа Игнатьевна, - говорю я. - Просто... гости были. Незваные.
- Гости... - она качает головой. Платок колышется. - Все гости незваные нынче. Званые... те в земле. - Она замолкает. Стоит посреди моей пыльной пустыни, как древний менгир. - Нарисовал бы ты меня, Артемушка. Пока не поздно. Пока кости не сквозь кожу лезут.
Я моргаю. Ее? Эта полупрозрачная тень? Зачем?
- Денег у меня нет, - шепчет она, будто стыдясь. - Но... но могу дать. Иконку старую. Или травок. От бессонницы... - Она протягивает руку. В размытом пятне ладони - что-то маленькое, темное. Обернутое в тряпицу. Пахнет мятой и полынью.
Травы от бессонницы. Горькая ирония. Но в ее просьбе нет наглости Сергея. Нет детской отчаянности девочки. Только... тихая настойчивость обреченного. "Пока не поздно". Знакомые слова. Я их говорил себе перед мольбертом пять лет назад. Поздно оказалось.
- Ладно, - говорю я, поднимаясь. Ноги ватные. - Садитесь. Только... не обессудьте. Глаза мои...
Она садится на стул осторожно, как птица на тонкую ветку. Ставит трость рядом. Складывает руки на коленях. Тонкие, как прутики. Я вижу только очертания: сгорбленная спина, платок, скрывающий лоб и подбородок. Пятно лица в тени. Как рисовать призрак?
Иду к столу. Кисть лежит там. Темная. Молчаливая. Не бери ее, - шепчет что-то внутри. Нарисуй карандашом. Не лезь в душу этой старухе. В ней и так ничего не осталось, кроме пыли. Но рука тянется к темному дереву. Сама. Предательски. Я боюсь? Или... хочу увидеть? Увидеть, что прячется за этой ветхостью? Может, там свет? Или просто пустота? Покажи мне, что осталось, - мысль, похожая на молитву. Или на вызов.
Макаю кисть в воду. Потом в тюбик с умброй - теплая, земляная коричневая. Цвет сухой глины. Цвет могилы. Подношу к бумаге. Смотрю на Марфу Игнатьевну. Она - сгусток теней и запаха ладана. Попробуем.
Кисть касается бумаги. Мягко. Почти нежно. И...
Вспышка.
Четкость. Резкая, болезненная. Каждая морщина. Глубокие, как овраги, борозды на лице. Кожа - тонкий пергамент, натянутый на хрупкий череп. Глаза... Глаза поражают. Не мутные, не слепые. Ясные. Невероятно ясные и глубокие. Как два колодца, уходящих в темноту веков. В них нет ужаса девочки. Нет ярости чиновника. В них... Пустота.
Но не тихая. Не спокойная. Это гулкая, зияющая пустота. Прорва. И в нее - в эту бездонную черноту - срывается и падает... все. Воспоминания? Обрывки лиц, звуков, запахов - пелена младенца, запах печеной картошки, смех мужчины (мужа?), грохот разрыва (война?), плач ребенка (сына?), скрип телеги, увозящей кого-то навсегда... Обрывки. Мириады. Они проносятся, как пыль в луче света, и исчезают в черноте. Не задерживаясь. Не оставляя следа. "Ничего нет... Ничего не осталось... Все унесло... Время... Ветер..."
И это - самое страшное. Не боль. Не страх. А ничего. Гул. Вечный, ненасытный гул забвения, пожирающего прожитое. Пустота, которая не ужасает, а принимает. Как неизбежность. Как конец пути. "Ничего нет. И не будет."
Зрение не плывет сразу. Оно держится дольше. Я вижу ее лицо - это лицо человека, стоящего на краю абсолютной пустоты и смотрящего в нее без страха. С покорностью. С усталостью. "Хватит. Все. Кончено."
Кисть выпадает из моей руки. Тихий стук о дерево стола. Зрение сдает. Старуха снова превращается в сгусток теней. Но внутри меня - не удар. Не пожар. А ледяная, безвоздушная пустота. Тот самый гул. Он заполняет все. Вытесняет воздух. Я хватаюсь за край стола, чтобы не рухнуть. Не упасть в эту черную дыру, которую она носит в себе.
- Артемушка? - ее голосок. Сухой лист. Без тревоги. Без ничего. - Готово?
Я не могу говорить. Только киваю. Отрываю лист. На нем - не портрет. Призрак. Несколько линий умбры, намекающих на невероятную худобу, на глубокие впадины глазниц. Глаза... Я не смог их детализировать, но передал глубину. Бездонность. И ощущение - не старости. Исчезновения. Человек, растворяющийся в эфире времени.
Подаю ей. Рука дрожит. Она берет бумагу тонкими, дрожащими пальцами. Подносит близко к лицу. Смотрит долго. Молчит. Потом тихо:
- Похоже. На меня... тогдашнюю. Давно. - Она аккуратно складывает лист вдвое, потом еще. Квадратиком. Прячет куда-то в складки платья. - Спасибо, родной. Теперь... есть что вспомнить. Или забыть. - Она поднимается, берет трость. - Травки... возьми. Помогают. От гула.
Она кладет на стол сверточек в тряпице. Пахнет полынью. Потом поворачивается и шаркает к двери. Тихо. Как пришла. Дверь закрывается беззвучно.
Я стою. Смотрю на сверток трав. На темную умбру на кисти. Внутри - гул. Тот самый. Гул пустоты. Гул забвения. После ярости Сергея - это как прыжок в ледяную бездонную воду. Нет боли. Нет страха. Только... ничего. "Ничего нет. И не будет."
Я подхожу к портрету Сергея на стене. Его черная дыра рта. Его щели-глаза, полные ненасытной злобы. Рядом - в памяти - детские глаза, полные ужаса. И теперь - глаза старухи. Бездонные колодцы в Ничто. Вот они. Краски моего мира. Ужас. Ярость. Пустота. Ничего светлого. Ничего живого. Только тени и гул.
Я беру кисть. Дерево холодное. Как лед. Как космос. Она побывала там. В той пустоте. И принесла ее мне. "Травки... от гула." Горькая полынь. От гула пустоты.
Я подхожу к окну. Город вибрирует в серой дымке. Где-то там - девочка с ее страшной тайной. Сергей Петрович с его ненасытной яростью. Старая Марфа, растворяющаяся в гуле времени. И я. Артем Сомов. Слепой проводник в чужие бездны. Что она покажет мне в следующий раз? И что останется от меня, когда все эти чужие тайны, вся эта чужая боль и пустота, переполнят чашу?
В кармане пиджака - засохший василек. Я вынимаю его. Он рассыпается в прах у меня в пальцах. Желтый одуванчик сбило дождем. Василек превратился в пыль. Краски. Осталась только умбра. Сепия. Черная дыра.
Гул в ушах усиливается. Это не город. Это - тишина после конца света. Тишина внутри старухи. Она теперь и во мне. Я подносят кисть к лицу. Дышу на холодное дерево.
Что ты со мной делаешь? - мысль беззвучная, как шепот в вакууме. Ответа нет. Только гул. Гул Ничего.
Я кладу кисть на стол рядом со свертком полыни. Два лекарства от разных болезней. Оба горькие. Оба - ложь.
За окном, в серой вибрации мира, мелькает размытый силуэт птицы. Куда-то летит. Или просто падает. Я уже не различаю. Зрение окончательно подводит. Остается только гул. И холод кисти в памяти пальцев. Холод космоса. Холод конца.
Ничего нет. И не будет. Ее слова. Теперь они и мои.
4. Студент и эхо тишины
Гул старой Марфы поселился в костях. Не шум, а именно гул - низкочастотная вибрация пустоты, от которой дребезжат стаканы на полке и сжимаются легкие. Я пытался ее травы - горькую, пыльную полынь. Заварил. Выпил. Гул стал только звонче. Лекарство от Ничего. Шутка старухи. Или правда. Какая разница.
Портрет Сергея Петровича с черной дырой рта я сорвал со стены. Скомкал. Засунул в печь, которую давно не топил. Пусть гниет там. Но его ярость и ее пустота остались. Они теперь фон. Фоновое излучение моего распада.
Сегодня в голове - тишина. Не мирная. Мертвая. Как после взрыва. Слух выжжен. Зрение - сплошное марево серо-коричневых пятен. Я сижу на полу, спиной к холодной печи, пальцами вожу по липкой от пыли доске пола. Рисую узоры, которых не вижу. Искусство тактильного абсурда. Единственное, что мне доступно.
Стук в дверь. Неожиданный. Не властный, не шаркающий, не робкий. Нервный. Отрывистый. Три быстрых удара. Пауза. Еще два.
Я не двигаюсь. Кто бы ни был - пусть уйдет. Пусть оставит меня гнить в моем гуле и серой акварели бытия.
Стук повторяется. Настойчивее.
- Артем Сомов? - голос молодой, мужской. Сдавленный. Сорванный. - Я... я из института. Худграфа. Можно войти?
Худграф. Слово, как удар тупым ножом в солнечное сплетение. Пять лет назад я там читал лекции. Мир был в фокусе. Краски - яркими. Студенты смотрели на меня с... с чем? С восхищением? Нет. С завистью. Я был тем, кто умеет. Кто видит. Теперь я - пугало. Живой урок того, как можно потерять все.
- Дверь открыта, - выдавливаю я. Голос - скрип ржавых петель.
Он входит. Запах - масляная краска (дешевая, студенческая), пот, дешевый кофе и... страх. Сильный, кислый страх. Он стоит, дыша неровно. Я вижу размытое пятно джинсов, свитера, сумки через плечо. Пятно лица - бледное, с темными провалами глаз.
- Меня зовут Денис, - он глотает. - Я... я видел ваши старые работы. В музее. На выставке выпускников. Они... они невероятные.
Молчание. Он ждет ответа. Какого? Благодарности? У меня во рту пепел. Гул.
- И? - говорю я.
- Я... я застрял, - выпаливает он. - Диплом. Проваливаю. Ничего не получается. Все выходит... мертвое. Фальшивое. Преподаватели... - он замолкает, словно боится сказать лишнее. - Я слышал, вы... вы можете помочь. Увидеть. Где ошибка. В... в человеке. В композиции души.
"В композиции души". Наивный идиот. Он что, думает, я психоаналитик? Или шаман? Он слышал. Слухи поползли. О девочке? О чиновнике? О старухе? О кисти, которая видит насквозь? Проклятая кисть.
- Не могу, - бурчу я. - Уходи.
- У меня есть деньги! - он торопливо роется в сумке. Слышен шелест купюр. - Не много, но... все, что есть. И... и краски. Новые. Французские. Акрил. Я принес. На всякий случай.
Краски. Слово, как ток. Новые. Французские. Я не чувствовал запаха свежей краски годами. Только пыль, затхлость и горечь полыни. Пальцы сами сжимаются. Предатели.
- Садись, - говорю я, поднимаясь. Суставы скрипят, как у Марфы. - Быстро. Рисовать не буду. Посмотрю. Если увижу.
Он садится на стул, сгорбившись. Сумка с красками - размытое цветное пятно - у его ног. Я чувствую его взгляд. Полный... чего? Надежды? Отчаяния? Страха провала? Всего понемногу. Как у меня тогда. До.
Иду к столу. Кисть лежит там. Темная. Безмолвная. Но я чувствую ее. Как магнит чувствует железо. Она хочет. Хочет показать. Вывернуть. Не бери ее, - шепчет гул в костях. Посмотри просто глазами. Какими есть. Но рука уже тянется. Пальцы обхватывают прохладное дерево. Оно кажется... ожившим. Готовым. Хищник.
Макаю не глядя. В какую-то баночку с водой. Потом тычу в тюбик - ощущение под пальцами: красный кадмий. Горячий цвет. Цвет тревоги. Подношу к большому листу бумаги, валявшемуся под столом. Смотрю на Дениса. Он - трепещущее пятно страха и надежды. Покажи мне, студент. Покажи, из-за чего весь этот сыр-бор.
Кисть касается бумаги. Легко. И...
Вспышка.
Мир снова резкий. Острые углы. Молодое лицо Дениса. Прыщик на виске. Всклокоченные темные волосы. Глаза... Глаза - широко раскрытые, голубые. И в них - тишина. Не пустота Марфы. Не гул. А именно тишина. Глухая, давящая. Как в звуконепроницаемой камере. И в этой тишине - паника.
Я вижу: Студию. Мольберт. На холсте - что-то абстрактное, нервное, рваное. Мазки грязные, неуверенные. И он стоит перед ним. С кистью в руке. Замер. Парализован. Вокруг - другие студенты. Их лица размыты. Их смешки, советы, шепот - не слышны. Абсолютная звуковая изоляция. "Ничего. Ничего не выходит. Ничего не чувствую. Все цвета - грязь. Все линии - ложь. Я пустой. Я не художник. Я обман. Они все видят. Видят мою пустоту. Смеются. Преподаватель... он смотрит с презрением..." И страх. Ледяной, парализующий страх быть разоблаченным. Страх перед чистым холстом, как перед пропастью. "Не могу. Не могу. Не могу."
Зрение не плывет сразу. Оно держится. Я вижу его лицо - маска ужаса перед собственным творческим бесплодием. Я знаю этот ужас. Он мой. Он был моим в первые месяцы после... после. Когда брал кисть и понимал, что связь разорвана. Что рука не слушается. Что мир - грязное пятно. Страх пустого холста. Страх собственной ненужности.
Кисть сама движется по бумаге. Не портрет. Не лицо. Состояние. Красный кадмий - паника. Рваные мазки - неуверенность. Черная тушь (когда я успел сменить?) - давящая тишина. И в центре - белое. Нетронутое. Идеально чистое. И страшное. Пропасть. Холст. Я.
Рисую быстро, яростно. Не глядя на него. Глядя в него. В его тишину. В его страх. Это не его портрет. Это мой крик пять лет назад. Эхо моего собственного краха.
- Вот, - хриплю я, отрывая лист. Швыряю его ему на колени. - Твоя душа. Композиция. Держи.
Он смотрит на рисунок. Не на портрет. На хаос красного, черного и белого. На эту жуткую чистоту пустоты в центре. Он молчит. Слишком долго. Потом поднимает глаза. Его размытое пятно лица кажется... другим. Не надежда. Не разочарование. Прозрение. Ужасное.
- Это... это я? - шепчет он.
- Это страх, - говорю я. Голос звучит чужим, металлическим. - Страх перед белым листом. Страх, что внутри пусто. Он съедает. Сначала искусство. Потом все остальное. Добро пожаловать в клуб.
Он встает. Медленно. Сумка с красками болтается у его ноги. Он смотрит то на рисунок, то в мою сторону. Я не вижу его глаз, но чувствую - он увидел. Увидел себя. Свою тишину. Свой паралич.
- Спасибо, - говорит он. Голос сломанный. Но... странно, без прежней истерики. Трезвый. - Это... это правда. Я... я понял.
Он сует деньги и тюбик с краской (красный кадмий? угадал) на стол. Берет свой рисунок-крик. Разворачивается и идет к двери. Не бежит. Идет медленно, как в трансе. Дверь закрывается.
Я остаюсь один. На столе - деньги. Тюбик краски. Ярко-красный. Горячий. И кисть. Она лежит на бумаге, оставив кляксу черной туши рядом с мазком кадмия. Дерево все еще теплое. Оно знало. Оно показало ему его душу. Его тишину. Его страх. Мой страх.
Я беру тюбик. Новый. Тугой. Пахнет... возможностью? Глупость. Я откручиваю крышку. Выдавливаю каплю на палитру (старую, засохшую). Ярко-красная капля. Как кровь. Как тревога. Как тот одуванчик под окном.
Я смотрю на кисть. На ее темное дерево. Она только что вывернула душу студента, как карман. Показала ему его личный ад. И он... он сказал "спасибо". "Я понял". Что он понял? Что он пустой? Что искусство - ложь? Или что он не одинок в этом страхе?
Я беру кисть. Макаю в кадмий. Подношу к чистому листу бумаги. Белый лист. Пропасть. Моя пропасть. Нарисуй, - шепчет что-то. Нарисуй свой страх. Свою тишину. Свой гул.
Но рука не движется. Замерла. Парализована. Как у Дениса. "Не могу. Не могу. Не могу." Тот же страх. Тот же паралич. Кисть тяжелеет в руке. Горячая от краски. Горячая от чужого откровения.
Я смотрю на красную каплю на палитре. На чистый лист. На кисть. И вижу... отражение в грязном окне. Свое. Размытое. Искаженное. Пятно лица с темными провалами. Как у студента. Как у меня тогда. Пустота.
Кисть падает. Пачкает пол. Красная клякса. Как кровь из раны. Деньги лежат рядом. Краска сочится из тюбика. Я не могу пошевелиться. Страх. Его страх. Мой страх. Он здесь. В этой комнате. В гуле. В тишине после его ухода. В белом листе. Он смотрит на меня из темных провалов моего отражения в окне.
"Добро пожаловать в клуб", - сказал я ему. Но клуб этот - ад. И кисть - не проводник. Она - дверь. Дверь в чужие ады, которые становятся твоими. Денис ушел со своим страхом. А мой... мой остался. Усиленный его страхом. Усиленный ужасом девочки, яростью Сергея, пустотой Марфы.
Я беру палитру. Ту, с единственной каплей красного кадмия. И швыряю ее в стену. Дерево трескается. Краска брызгает по обоям - кровавыми слезами.
Тишина после взрыва. Глубокая. Мертвая. Как у Дениса. Но в ней нет его паники. Только гул. Гул старой Марфы. Гул конца. Я смотрю на кисть, лежащую в красной лужице на полу. Темное дерево впитало краску. Серебряные прожилки стали кровавыми.
Она смотрит на меня. И я знаю - это только начало. Начало моего собственного портрета. Портрета страха. И кисть уже рисует. Без меня. Она рисует меня изнутри, используя краски чужих душ. Чужих кошмаров. Чужой боли.
Красная лужица медленно растекается по полу, добираясь до денег. Поглощая их. Краски. Остался только красный. Цвет тревоги. Цвет конца. И черный. Цвет дырки под окном. Цвет кисти. Цвет моей отраженной в стекле пустоты.
Я закрываю глаза. Но это не помогает. Я вижу белый лист. И свою руку, замершую над ним. Навсегда.
5. Женщина в сером и вкус соли
Красный кадмий засох на полу. Кровавая лужа превратилась в корку. Деньги вросли в нее, как артефакты апокалипсиса. Я не трогал. Гул старой Марфы и тишина студента слились в один низкий, непрерывный вой где-то за гранью слуха. Как турбина подземной электростанции. Она питает тьму.
Я не спал. Не ел. Сидел у окна, глядя в серое марево. Пальцами водил по запыленному стеклу, оставляя следы в пыли. Рисовал лица. Девочки с ее глазами-безднами. Сергея с дырой вместо рта. Старухи, растворяющейся в линиях. Дениса, застывшего перед белым ужасом. Получались призраки. Тени теней. Моя новая галерея.
Стук в дверь. Негромкий. Уверенный. Женский. Не просящий, не властный, не робкий. Констатирующий факт: я здесь.
- Войдите, - говорю я, не оборачиваясь. Голос скрипит от неиспользования.
Дверь открывается. Запах - не пыль, не пот, не ладан. Дорогие духи. Холодные. Цветочные, но без сладости. Как лед на могильных цветах. И под ними - едва уловимая нота лекарств. Антидепрессанты? Транквилизаторы? Знакомый химический букет.
- Артем Сомов? - Голос ровный. Сдержанный. Но в нем - сталь. Закаленная болью. Или усталостью.
- Он самый, - поворачиваюсь. Передо мной - размытое пятно элегантного серого (костюм? Пальто?). Четкие контуры - строгий силуэт. Высокий каблук. Прямая спина. Пятно лица - бледное, без ярких деталей. Только темные очки, скрывающие глаза. Даже здесь, в полумраке моей берлоги. Стена.
- Меня зовут Анна, - говорит она. Не протягивает руку. Не улыбается. - Я хочу портрет.
- Зачем? - спрашиваю я. Не из вежливости. Мне правда интересно. Кому нужен портрет слепца? Особенно ей. Она пахнет деньгами и контролем. Деньги у меня уже есть, вросшие в пол. Контроль... его здесь нет. Только хаос и гул.
- Для себя, - ответ короткий, как щелчок затвора. - Чтобы увидеть. Что осталось. - Пауза. - Говорят, вы... видите не только лицо.
Ага. Говорят. Слухи работают. Как крысы, разносят весть о цирке уродов. Где слепой клоун выворачивает души наизнанку. И люди идут. Добровольно. За болью. За подтверждением собственной пустоты. Как Денис. Как, возможно, она.
- Дорого, - бросаю я. Провокация. Посмотреть, дрогнет ли сталь в голосе.
- Назовите сумму, - без колебаний. Деньги - не вопрос. Как для Сергея. Но без его ненасытности. Здесь - холодный расчет. Оплата услуги. Может, последней.
Я называю цифру. Непомерную. Достаточную, чтобы купить новую жизнь. Или просто больше выпивки. Она молча достает конверт. Кладет на стол рядом с засохшим кадмием и кистью. Толстый. "Что осталось". За эти деньги можно купить целую галерею "остатков".
- Садитесь, - указываю на стул. - Очки снимите.
Она замирает на долю секунды. Единственный признак колебания. Потом плавным жестом снимает темные очки. Кладет их в сумочку. Садится. Спина все так же прямая. Руки на коленях. Сложены. Идеально. Без дрожи. Фарфоровая кукла. Но треснутая.
Иду к столу. Кисть лежит там. Темное дерево кажется... настороженным. Чует новую жертву. Новую бездну. Я беру ее. Прохлада дерева обжигает. Макаю в воду. Потом - наугад - в тюбик. Сиена жженая. Теплая, землистая коричневая. Цвет осени. Цвет увядания. Подношу к большому листу бумаги. Смотрю на Анну. Она - серый, строгий силуэт на фоне грязной стены. Лицо - бледное пятно с темными впадинами глаз. Неразличимыми. Покажи. Покажи, что скрываешь за фарфором.
Кисть касается бумаги. Легко. Почти ласково. И...
Вспышка.
Четкость. Шокирующая. Ее лицо. Совершенное. Скульптурное. Кожа - фарфор, но не холодный. Теплый. Живой. Но глаза... Глаза - это все. Большие, серые. Цвет дождевой тучи. И в них - море. Не метафора. Настоящее море. Серое, холодное, бескрайнее. Без волн. Без ветра. Абсолютный штиль. И в этой мертвой глади - лодка. Маленькая. Белая. Яхта. И на палубе - силуэты. Двое. Мужчина и ребенок. Мальчик. Они машут. Смеются. Звука нет. Только тишина мертвого моря. И чувство - не горе. Не тоска. Отсутствие. Абсолютное. Как вакуум. "Они там. А я... здесь. На берегу. Вечно. Между небом и водой. Одни. Навсегда." И соль. Языком чувствую соль. Соленый вкус слез, которые никогда не прольются. Потому что слезы - это движение. А здесь - вечный штиль. Вечное ожидание на пустом берегу.
Зрение держится долго. Я вижу каждую ресницу. Каждую микроскопическую морщинку у глаз - не от возраста, от сдержанного напряжения. Вижу, как ее идеально сложенные руки на коленях чуть сжались. Единственный признак жизни под фарфором. "Одни. Навсегда."
Кисть движется. Не по лицу. По морю. По этому бескрайнему, мертвому простору серой акварели. Сиена жженая смешивается с черной тушью (когда сменил?), с белилами. Тяжелые, плоские мазки. Без горизонта. Только вода и низкое, давящее небо. И крошечная белая точка. Лодка. И едва намеченные фигурки. Машут. В тишине. Навсегда.
Рисую молча. Сосредоточенно. Не ее портрет. Ее пейзаж души. Ее вечный берег. Ее одиночество, закованное в лед самообладания.
- Готово, - говорю я, голос звучит глухо, как из колодца. Отрываю лист. Он большой. Тяжелый от влажной краски.
Подхожу, протягиваю ей. Не портрет. Море одиночества.
Она берет. Молчит. Смотрит. Секунду. Две. Десять. Ее идеальная маска не дрогнет. Но я вижу. Вижу, как что-то внутри рвется. Как лед дает трещину. Она смотрит на это серое месиво воды и неба, на эту жалкую белую точку вдали, и... ничего. Ни слова. Ни жеста.
Потом она встает. Плавно. Все так же прямо. Берет сумочку. Надевает темные очки. Снова стена. Фарфоровая кукла собрана. Но... что-то не так. Она делает шаг к двери. Останавливается. Не оборачиваясь.
- Спасибо, - говорит она. Голос все такой же ровный. Стальной. Но... в нем что-то есть. Микротрещина. "Одни. Навсегда."
Она кладет еще один конверт на стол. Толще первого. И выходит. Дверь закрывается бесшумно.
Я стою. Смотрю на два конверта. На море серой краски на столе. Вкус соли все еще на языке. Соленый. Горький. Как слезы, которые она не пролила.
Я подхожу к окну. Вижу размытый серый силуэт, садящийся в дорогую машину. Она уезжает. На свой берег. К своему мертвому морю. С моей картиной ада в руках. "Чтобы увидеть. Что осталось." Она увидела. Море. Пустоту. Вечность одиночества. И сказала "спасибо". Как Денис. Как будто я сделал ей подарок.
Я беру кисть. Она вся в серой, черной, белой краске. Сиена жженая где-то внизу. Дерево теплое. Горячее даже. Оно напилось ее тихой, фарфоровой боли. Ее соленого отсутствия. Оно довольно.
Я подношу кисть к лицу. Облизываю щетину. Вкус - акварель, бумага и... соль. Настоящая соль. Слез? Моих? Нет. Ее. Ее невыплаканных слез. Кисть впитала и их. Как губка.
И это... это не отвратительно. Это... вкусно. Горько-соленый вкус чужой, вывернутой наизнанку души. Как изысканное блюдо. Я закрываю глаза. Чувствую этот вкус. Чувствую гул, тишину, ярость, ужас, пустоту и теперь - соленую пустоту ее моря. Все это во мне. Все это - моя палитра.
Я открываю глаза. Подхожу к засохшей луже кадмия. К деньгам. К чистому листу. Нет страха. Нет паралича. Есть... голод. Художника? Или хищника?
Я беру новый лист. Большой. Макаю кисть в воду. Потом в сиену жженую. В черную тушь. В белила. В остатки красного кадмия из треснувшей палитры на стене. Мешаю. Получается грязно-серо-багровая жижа. Цвет помойки. Цвет ада. Мой цвет.
Подношу кисть к бумаге. Не глядя на нее. Глядя внутрь. Туда, где теперь плещется ее мертвое море. Где ревет ярость Сергея. Где гудит пустота Марфы. Где застыл ужас девочки. Где кричит страх Дениса. Я начинаю рисовать. Не их. Себя. Себя в этом котле. Себя - проводника. Себя - пожирателя.
Кисть скользит легко. Уверенно. Без колебаний. Рваные мазки. Кричащие цвета. Фигура в центре - искаженная, слепая. А вокруг - волны. Волны чужих кошмаров. Они захлестывают. Губят. Но фигура не тонет. Она парит над ними. На крыльях из темного дерева и серебряных прожилок. Кисть в ее руке - как жезл. Или копье. Она правит этим хаосом. Питается им.
Я рисую. Быстро. Яростно. Голодно. Вкус соли на губах - приправа. Гул в костях - саундтрек. Я не художник. Я - шаман. Вызывающий демонов. И заключающий их в плоскости бумаги. За деньги. За конверты. За соленый вкус чужих слез.
Картина получается уродливой. Мощной. Пугающей. Это автопортрет вампира. Портрет Артема Сомова после. После кисти. После всех них.
Я отступаю. Смотрю. Размыто, но очертания ясны. Фигура. Хаос. Кисть-копье. Да. Это я. Теперь.
На столе лежат два толстых конверта. Деньги. Много денег. Я беру один. Разрываю. Банкноты падают на пол, на засохший кадмий, на мою новую картину. Зеленые пятна на серо-багровом аде. Краски. Всегда можно купить больше.
Кисть я не мою. Она вся в засохшей серой, черной, красной жиже. Как окровавленный скальпель после операции. Я кладу ее на стол поверх конвертов. Темное дерево блестит под слоем чужих миров.
За окном - серый город. Где-то там едет Анна к своему мертвому морю. Где-то ревет Сергей. Где-то растворяется Марфа. Где-то застыл перед белым листом Денис. Где-то бежит девочка по темному коридору.
А здесь, в берлоге, я стою над своим новым автопортретом. И чувствую... сытость. Горькую. Соленую. Отравленную. Но сытость.
Кисть теплая. Она живая. И она моя. Моя клыки. Мой жезл. Мой крест.
Я поднимаю ее. Облизываю щетину снова. Вкус соли. Все еще там. Ее соль.
- Следующий, - шепчу я в густой, наполненный гулом воздух мастерской. Голос звучит чужим. Твердым. Голодным.
Машина Анны давно скрылась в серой мгле. Но ее море осталось. Во мне. Оно стало частью моего океана боли. И я начинаю понимать - я не тону. Я плыву. Направляемый темной, теплой, ненасытной кистью. К новым берегам. К новым безднам. К новому вкусу соли.
6. Мальчик с подсолнухом и солнечный удар
Конверты Анны лежат под кистью, как жертвы под идолом. Деньги. Просто бумага. Топливо для существования, которое стало похоже на полет сквозь туннель из чужих кошмаров. Я сыт. Сыт соленым морем ее одиночества, гулкой пустотой Марфы, едкой яростью Сергея. Сыт до тошноты. Но кисть... кисть требует нового глотка. Она теплая, живая, тяжелая в кармане старого пиджака. Как второй пульс. Темный.
Я вышел. В первый раз за... не помню. Город встретил меня стеной запахов: выхлопы, гниющие овощи с лотка, дешевая жареная еда, человеческий пот. Звуки - грохот трамвая, гул толпы, обрывки разговоров, плач ребенка - били по ушам, оглушая после тишины берлоги. И свет. Даже сквозь вечную пелену в глазах, дневной свет резал, как нож. Я шел, спотыкаясь о неровности тротуара, опираясь на стену, чувствуя себя слепым кротом, выброшенным на поверхность.
Куда? Никуда. Просто... прочь. От конвертов. От картины-автопортрета, где я - демон, правящий чужими адами. От вкуса соли на губах. Хотел дойти до набережной. Увидеть настоящее море. Не ее мертвое. Настоящее. Шумное, соленое, живое. Проверить, осталось ли что-то живое во мне, что отзовется.
Не дошел. Остановился у сквера. Клочок жалкой зелени посреди асфальта и бетона. Сел на скамейку, холодную даже сквозь ткань брюк. Закрыл глаза. Мир заиграл звуками и запахами ярче. Чей-то смех. Птичий щебет. Запах пыли и... подсолнухов? Навязчивый, медовый, солнечный.
Открываю глаза. Передо мной - размытое пятно. Небольшое. Желтое. Очень яркое в сером мареве моего мира. И темное пятно выше - лицо? Пятнышки-глаза смотрят на меня.
- Здравствуйте, - тихий голосок. Мальчик. Лет десять. - Вам плохо?
Я не отвечаю. Не могу. Просто смотрю на это желтое пятно. Оно пахнет летом. Солнцем. Жизнью, которой здесь, в этом гнилом городе, быть не должно.
- Я видел, как вы шли. Вы шатались, - настойчиво. В голосе нет страха. Любопытство? Упрямство? - Держите.
Он сует мне в руку стебель. Толстый, шершавый. И на конце... то самое желтое пятно. Подсолнух. Небольшой. Но яростно желтый. Как тот одуванчик под окном. Как василек, рассыпавшийся в прах. Я сжимаю стебель. Он реальный. Осязаемый. Живой.
- Спасибо, - выдавливаю я. Голос чуть не сорвался.
- Вы художник? - спрашивает он. - Я видел вашу табличку. У дома. Ржавая. Но я прочитал.
- Был, - отвечаю я. Смотрю на подсолнух. Его сердцевина - темное, бархатистое пятно. Как вход в другую вселенную. Солнечную.
- Я тоже хочу, - говорит он просто. - Рисовать. Но у меня... - он замолкает. Потом тихо: - У меня не получается видеть. Как надо. Все размыто. Как у вас?
Мое сердце пропускает удар. Как у меня? Ребенок. С плохим зрением? Я всматриваюсь в его размытое лицо. Вижу только общие очертацы: светлые волосы, веснушчатый нос, напряженный взгляд, устремленный на меня сквозь, вероятно, толстые линзы очков, которые я не различаю.
- Да, - говорю я. - Как у меня. Размыто.
- А вы рисуете! - в его голосе - восторг. И... надежда. Та самая, детская, что резанула меня, как нож, когда пришла та девочка. - Можете... научить? Как видеть? По-настоящему? Хотя бы раз?
Научить видеть. Горькая ирония. Я, который видит только кошмары и бездны? Я, чье зрение проясняется лишь для того, чтобы заглянуть в ад? Научить видеть подсолнух?
- Не могу, - говорю резко. Встаю. Ноги дрожат. Хочу уйти. Прочь от этого солнечного пятна. От этой надежды. Она обжигает сильнее света. - Иди домой.
- Пожалуйста, - он не отступает. Берет меня за рукав. Легко. Но цепко. - Я принес бумагу. И карандаш. - Он сует мне в свободную руку лист и карандаш. Дешевый, школьный. - Только раз. Покажите. Как вы это делаете?
Я смотрю на лист. На карандаш. На желтый подсолнух в другой руке. И на его размытое, напряженное лицо. Внутри все сжимается. Кисть в кармане пиджака... шевелится. Она чует. Чует новую жертву. Но это ребенок. С надеждой. С подсолнухом. Не тронь его, - шепчет что-то. Уйди.
Но я не ухожу. Я сажусь обратно на скамейку. Кладу подсолнух рядом. Берет карандаш. Грубый, неотесанный. Не кисть. Карандаш. Безопасно.
- Вот, - говорю я, указвая на подсолнух. - Смотри. Не глазами. Пальцами. Нюхай. Чувствуй солнце в нем.
Он послушно берет цветок. Водит пальцами по шершавому стеблю, по бархатистой темной сердцевине, по жестким, восковым лепесткам. Нюхает. Глубоко.
- Теперь рисуй, - говорю я. - То, что чувствуешь. Не то, что видишь.
Он сосредоточенно водит карандашом по бумаге. Я вижу только хаотичные линии. Но он увлечен. Я смотрю на его размытый профиль. На желтое пятно цветка. И вдруг... хочу. Хочу увидеть его. По-настоящему. Не его боль. Не его страх. Его. Мальчика с подсолнухом. Просто.
Рука сама лезет в карман. Обхватывает теплую деревянную рукоять кисти. Нет! - кричит во мне. Оставь его! Но я... макаю невидимую кисть в невидимые краски. Солнечно-желтые. Зеленые. Коричневые. Подношу к реальности. К мальчику. Покажи мне его свет.