Пуринсон Соломон : другие произведения.

Хирург

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


Великая Отечественная война, как назвал Сталин Вторую мировую, только что кончилась. Город лежал в развалинах. На площади "ХХ-летия Октября" громоздились обломки бывшего здания Обкома ВКП\б\. Посреди бесформенных груд сюрреалистическим видением возвышались облицованные лабрадором высоченные колонны разрушенного здания. Больше ничего не было. Впрочем, был ещё лёгкий итальянский танк с разбитыми гусеницами и откинутой крышкой люка. Пушка сиротливо смотрела в небо. Внутри танка, куда из любопытства лазали мальчишки, пахло железом, калом, горелым маслом и мочой. Площадь местные жители так и называли "Обкомовской", но кто-то из руководства из-за любви к бухгалтерии, отсутствия фантазии и страха быть неправильно понятым начальством дал большинству улиц названия, посвящённые определённым датам. Среди разбитых зданий попадались таблички "Улица 9-го Января", "Улица 23-го Февраля", "Улица 7-го Ноября" и "Улица 25-го Октября", что, впрочем, было одним и тем же. Встречались и некоторые проявления вольнодумства: главная улица города называлась не "Улица Ленина" или "Проспект Сталина", как полагалось и было в большинстве городов необъятного Советского Союза, а "Проспект Революции". Очевидно, это был героический поступок, совершённый тогдашним обкомовским первым секретарём. Хотя, можно не сомневаться, героизм был многократно взвешен и согласован на всех уровнях советско-партийной бюрократии. Кто-то из номенклатурных иерархов благодушно пророкотал перваку: "Ладно, пусть будет "Проспект Революции", только ты, Иван Иваныч, смотри у меня, и чтобы с посевной был полный ажур и вообще, сам понимаешь..." Нет, "Иван Иваныч" все-таки не был полным профаном, в названиях улиц и скверов мелькали и имена деятелей российской культуры. Дозволены были Тургенев, деревенский поэт Кольцов и сын местного прасола Никитин. Прасол скупал у крестьян скот, но зато сын его воспевал горькую долю крепостных, за что ему было посмертно прощено сомнительное социальное происхождение. Хорошо, что родился он задолго до октября 17-го, иначе ему бы не поздоровилось, а именем его в лучшем случае нарекли бы грязную улочку далёкого таёжного посёлка. Плиты из лабрадора недолго красовались на обломках обкомовских колонн. Вскоре их содрали и перевезли на проспект Революции, где немецкие и итальянские военнопленные расчистили среди развалин площадку и строили на ней Дом Красной Армии. У командиров Красной Армии должен быть достойный дом, а для Обкома найдём камень и получше. Перед входом в "ДэКА" соорудили четыре квадратного сечения колонны и облицевали их обкомовским мрамором. На чёрном фоне поблескивали синеватые искры. Пленные в грязных вермахтовских шинелях подогнали плиты с немецкой тщательностью, одна к одной, даже сколов и царапин не было видно. "ДэКА" строили ударными, стахановскими темпами, и вскоре в просторном зале возбуждённая, разгорячённая публика слушала песенки знаменитого белогвардейского шансонье Вертинского. "В бан-н-наново-л-лимон-н-ном С-Син-га-пур-ре, пур-р-ре..."- пел Вертинский, и это было невероятно. Ещё совсем недавно имя этого певца, оставшегося после гражданской войны на Западе, не смели и вслух произносить, а тут он, вернувшийся из небытия, тонный и тонкий, пел изысканные песенки, которые когда-то назывались продажными и запуганными писателями презрительно и уничижительно "белогвардейщиной". А песенки завораживали и укачивали публику. Жизнь казалась прекрасной, изломанно-манерный голос заставлял забыть всё плохое, тяжёлое и отвратительное. Всё хорошо, всё замечательно, окончилась страшная война, есть нечего, но в магазине удалось достать вонючую камбалу и прочные американские ботинки на жёлтой кожаной подошве с вытисненным портретом то ли президента США, то ли какого-то миллионера, основателя фирмы, во всяком случае, вид у солидного господина в жилетке и пенсне был благообразный. Вот и Вертинский вернулся. И другие вернутся, понимают, где лучше. Да, всё будет хорошо, всё будет хорошо, тра-ля-ля, тра-ля-ля!
   За Обкомовской площадью, совсем рядом, был Дом областного Партактива, чудом сохранившееся здание в стиле конструктивизма 30-х годов, с закруглёнными углами и большими окнами. В Доме Партактива была библиотека, туда и привел меня однажды отец. Отец вовсе не принадлежал к партактивной элите, больше того, его и в партию принудили вступить всего год назад, когда назначали на нынешнюю должность главного хирурга госпиталя. Быть главным хирургом госпиталя и не быть членом ВКП\б\?! Нет, такого быть не могло, потому что не могло быть. В Дом Партактива отец ходил потому, что там была сравнительно неплохая библиотека. Отца в городе знали все. Он быстро прославился в городе своими знаниями и своим хирургическим умением, а также, не в последнюю очередь, фанатичной преданностью делу. Для отца медицина, хирургия были смыслом и содержанием всей его жизни. Об отце в городе ходили легенды. Однажды, рассказывают, уже в самом конце войны, году в 45-м, отцу доставили одного старшину с обширной черепно-мозговой травмой. Отец не был нейрохирургом, но операции на черепе и мозге любил. Он и урологические операции любил и умел хорошо делать, хотя и не был урологом, и на костях отлично оперировал, и многое другое. Впрочем, время было такое, война. Тогда хирург не мог позволить себе такую роскошь - уткнуться в какую-нибудь пятку, и всё, хоть трава не расти. Так вот, прооперировал он этого старшину, удалил некоторое количество мозговой ткани, не без этого, но человека спас. А надо сказать, при этих операциях, трепанациях, как их называют хирурги, удаляется и костная пластинка. В полость черепа-то надо войти. Конечно, костную пластинку пытаются сохранить, чтобы в конце операции попытаться поставить её на место. Дело в том, что кости черепа не обладают способностью регенерации, как, скажем, кости конечностей. Но удаётся это сделать далеко не всегда. Если кость раздроблена, как её поставишь на место? Вот и приходится в конце операции зашивать кожу над дефектом в своде черепа, как же иначе? Так отец поступил и на этот раз. Убрал он размозжённые ткани, костные отломки, промыл рану и наложил швы на кожу. Прошло время, кожа зажила, раненый поправился, но его стал мучить страх. Дело в том, что на месте костного дефекта было видно, как под кожей пульсируют сосуды мозга. Представляете? И у старшины появился страх, что он при каких-нибудь обстоятельствах повредит мозг. Во сне случайно, а то и в трамвае специально хулиган ткнёт пальцем в черепную дыру. Одним словом, жизнь ему стала не в жизнь. А его к этому времени демобилизовали, он женился. У жены был домишко на обрывистом берегу реки. И стал он ходить к отцу и упрашивать его: "Товарищ подполковник, а не научилась ли современная медицина дырки в черепушке чем-нибудь заделывать, а то ведь с дыркой страшно, да и ребята смеются, говорят, щас я тебя пальцем в кумпол ткну, и всё, хана тебе!" Отец отвечал: "Погоди, медицина не готова ещё". Проходило какое-то время, и бывший старшина появлялся вновь: "Ну, как, не придумала медицина ничего, а? А то и жена говорит, не будет жить со мной, боится." И однажды отец решился. Это сейчас хорошо говорить, когда есть быстротвердеющие пластмассы, и во время операции можно сформировать любую сферическую поверхность. А тогда ничего подобного не было. Конечно, в мировой практике уже были случаи таких операций, но для закрытия дефекта применяли золото. И отец решил провести такую операцию. Но для проведения операции нужны были: а/ согласие пациента носить у себя в голове изрядный кусок золота; б/ сам кусок золота; в/ человек, который смог бы превратить кусок золота в сферическую пластину нужных размеров и формы.
   Первый пункт решился быстро и просто. Как только старшина выслушал идею отца, он сразу же воскликнул: " Да товарищ подполковник, об чём речь, конечно согласен, об чём речь! Последнюю рубашку сниму с себя, братан поможет, другой братан, он под Свердловском работает, тоже в беде не бросит, добуду золото, сука буду, добуду! Вы только своё дело сделайте, прошу вас!"
   Таким образом, решился первый пункт и, очевидно, будет решён и второй. Но как решить третий?
   Надо сказать, за время войны город изрядно обезлюдел. Но теперь, когда военные грозы отгремели, город постепенно наполнялся людьми. Кто возвращался из эвакуации, кто приезжал в поисках лучшей доли. Среди этих приехавших была семья Ошеровичей. Маня Ошерович была искусной портнихой, и к ней сразу повалили местные модницы, номенклатурные жёны, изголодавшиеся по красиво сшитому платью. А Зяма Ошерович, как оказалось, был ювелиром. Да не просто ювелиром, а мастером от Бога, с золотыми руками. Правда, работал он на высоте на тонюсенькой проволочке, сорвавшись с которой можно было не просто разбиться, а, куда хуже, угодить прямиком в тюрьму. Поэтому внезапное появление в его комнате человека в военной форме с двумя звёздами на погонах повергло его поначалу в состояние лёгкой прострации. Присмотревшись и увидев на погоне рядом со звёздами ещё и змею, пьющую из чаши мудрости, Зяма приободрился и запел: "О, какой у нас сегодня гость! Что привело вас в наши края, товарищ, если не ошибаюсь, подполковник, или, простите, полковник?" "Подполковник, подполковник",- сказал отец. "Может, - продолжал Зяма,- вы хотите преподнести своей бесценной половине ко дню рождения колечко? Если у вас есть немного золота и какой-нибудь камешек, сделаем в лучшем виде и в кратчайшие сроки. Самая модная сейчас форма кольца - "маркиз", зрительно очень удлиняет пальцы, дамам очень нравится, рекомендую. А раз нравится дамам, значит, нравится и мужьям. Ведь кто мы такие? Мы же рабы! Это так только говорится, что мужчина выбирает, мужчина командует! Ай, я извиняюсь. На самом деле выбирают и командуют женщины, это факт, разве я не прав, вы сами только подумайте!"
   Отец прервал этот фонтан красноречия: "Послушайте, товарищ, дайте мне сказать, я пришёл сюда вовсе не за тем, чтобы заказывать жене кольцо или браслет. Я - хирург, и мне нужно изготовить из золота пластину, гнутую, сферической формы и нужного размера. Эту пластину я во время операции вошью больному под кожу и закрою дефект в черепной коробке, понимаете? А пластина должна быть из золота не потому, что мой больной подпольный миллионер, а потому, что золото не ржавеет. Ясно?"
   Ювелир вытаращил на отца свои выцветшие глаза. За свои шестьдесят с лишним лет ему пришлось делать разные вещи, кольца, колье, кулоны, однажды он сделал брошь такой красоты, что заказчица, одна известная в их городе артистка, разрыдалась, глядя на неё. Среди его клиенток были жёны ответработников, директоров заводов и магазинов, была одна лётчица с орденом Ленина на кителе, но никогда ещё не приходил вот так этот хирург и не заказывал такие удивительные вещи. "Вы хирург? - сказал Зяма Ошерович,- Очень уважаю хирургов! Возьмите терапевта, что может терапевт? Смех один, даже воспаление лёгких толком вылечить не могут! У Манечки моей, пусть живёт до ста лет, один терапевт такой лечил как раз такое воспаление. Лечил, лечил, а потом оказалось, что у неё было не воспаление лёгких, а плеврит. А хирург уж если лечит, сразу виден результат, человек или выздоравливает сразу , или умирает. И потом, это какие же руки надо иметь, чтобы делать операции! Нет, вы только не обижайтесь, я вовсе не считаю, что надо иметь руки, а голову иметь не надо! Нет, голову тоже надо иметь, но если у хирурга есть только голова, а рук нет, а зох ун вэй, как вы считаете? Ой, извините, а вы, случайно, не еврей, товарищ подполковник?" "А что, это имеет отношение к моему заказу?"- спросил отец. "Нет, что вы, товарищ подполковник, мы живём в интернациональной стране, человек человеку у нас друг и брат, но я смотрю на вас и вижу, что вы как будто еврей, вот я и решил спросить." Отец улыбнулся: "Да, я еврей, но давайте перейдём к нашему вопросу. Сможете вы сделать подобную вещь, сколько на это потребуется золота и сколько это будет стоить? С кажу прямо, я уже был у одного ювелира, но он отказался от такой работы, сказал, что это ему не по плечу и, кроме того, он не хочет, чтобы к нему в гости приходило НКВД. А что вы мне скажете?" Ошерович сказал: " Извиняюсь, это вы не у Соколинского были? Что я вам скажу, я скажу вам, что Соколинский пьёт, как сапожник, а где вы видели ювелира, да ещё еврея, чтобы он пил, как сапожник, ой, вэйз цу мир! У него и пальцы дрожат, вы обратили внимание? А где его глаз? Его глаз смотрит не на работу, я извиняюсь, а на бутылку. Ему только засовы на двери делать, а не заниматься тонкой ювелирной работой. А НКВД, так там тоже люди, хотя цорэс я от них имел ой-ой-ой, даже сказать вам не могу, чтобы они цэн клафтэр ин дрэрд лигн. А вы спрашиваете, сколько нужно золота? Вы знаете, у меня Манечка портниха, дай ей Бог здоровья, откровенно говоря, неплохая портниха. Вашей жене платье не надо сшить? Так вот, когда Маня берёт заказ, она снимает с заказчицы мерку. Давайте и мы так сделаем. Я посмотрю вашу голову, то есть, извиняюсь, не вашу голову, а голову этого несчастного, покумекаю и решу, что, почём и почему. Гут? Скажите, а вы случайно не из Киева?"
   "Нет, не из Киева. Насколько я понял, вы соглашаетесь взяться за эту работу?- сказал отец,- Когда к вам привести больного?" "О, вэйз цу мир, неужели я позволю себе утруждать такого занятого человека, как вы?- сказал ювелир ,- давайте так: вы назначаете время и место, а я прихожу к вам и снимаю с этой головы мерку, вам это подходит?"
   "Понимаете, товарищ, - сказал отец,- я ведь ещё предварительно должен договориться с моим больным. Давайте лучше так, я приду с этим человеком опять к вам, вы посмотрите, снимете мерку и сделаете всё, что вам нужно, как вы на это смотрите?"
   "Как я на это смотрю? О чём разговор, обгемахт, лишь бы вам было удобно ,- ответил Ошерович,- а там видно будет. Извиняюсь, а вы действительно не из Киева? Война, чтобы у Гитлера на том свете кишки повылазили, война раскидала всех, куда кого. Я, возьмите, жил себе в Минске, имел хорошее дело, а ганцер порец гевэзн, а теперь что я имею на старости лет? А? Что я имею? Эту комнатёнку, фининспектора, который хочет с меня три шкуры содрать, а клог цу им, НКВД, которое дышит мне вот сюда, в затылок, и маленькую "Московской" с солёным огурцом на 1-е Мая, а? Так вы, действительно, не из Киева? Там у моих знакомых Фрейдлиных был сын, тоже военный врач, но я его никогда не видел, а Фрейдлиных убили в Бабьем Яру, пусть земля им будет пухом. Извиняюсь, товарищ подполковник, а вы, действительно, думаете, как это пишут в "Правде", что Гитлер и его никейва, эта Ева Браун, покончили с собой, а их трупы эсэсовцы облили бензином и сожгли? Если меня спросите, так я не верю. Я думаю, его где-нибудь запрятали, денег и ценностей у него предостаточно, как вы думаете, и он сидит там и смотрит, чем это всё кончится.
   Через некоторое время отец вновь побывал у Ошеровича, на этот раз со старшиной. Ювелир был молчалив. Он долго щупал старшинскую голову с огромным пульсирующим рубцом на темени, приглядывался, измерял, бормотал себе под нос "вэйз мир, вэйз мир", слюнил огрызок чернильного карандаша, делал какие-то наброски на куске серой бумаги. "Ну, всё, товарищ подполковник ,- сказал он отцу,- суду всё ясно. Мы с молодым человеком обговорим, сколько золота пойдёт на эту работу, вам в это дело лезть не надо, ваше дело разрезать и зашить. А когда он соберёт нужный вес, пусть принесёт его мне, и я всё сделаю, можете быть спокойны. Всё будет точно, как ин дэр аптэйк аф ды весы. Вы сделайте своё дело, я сделаю своё. Зайт гезунд!"
   Весь госпиталь только и говорил, что о предстоящей операции. Когда настал решающий день, у отца был вид именинника, торжественный и немного взволнованный. Зяму Ошеровича посадили в отцовском кабинете за крытым зелёным сукном письменным столом с большой бронзовой чернильницей в виде черепа. Ошерович с опаской оглядывал незнакомую обстановку, смотрел на громоздкие тома анатомического атласа и "Очерки гнойной хирургии" Войно-Ясенецкого на полке, большой кусок картона с укреплёнными на нём деформированными ружейными и автоматными пулями, осколками снарядов и мин, и висящий на стене портрет Сталина с подозрительным взглядом и с курительной трубкой в левой руке. Ошеровичу тоже хотелось курить, но он стеснялся.
   А пока старшину обрили наголо, отчего его голова стала похожа на помятое и потрескавшееся яйцо, и повезли в операционную. Там его уже ждали помытые и облачённые в желтоватые от частого автоклавирования стерильные халаты отец и его старший ординатор, молоденький доктор с отращиваемыми для солидности тёмнорусыми усиками. Зато операционная сестра была опытная, прошедшая огонь, воду и медные трубы, хлебнувшая пороху на войне и не боящаяся ни чёрта, ни ладана. На инструментальном столике, рядом со свёрнутыми марлевыми салфетками и шариками, никелированными зажимами и блестящими скальпелями, в металлическом почкообразном тазике покоилась, залитая спиртом, изогнутая золотая пластина. "Ну, что ж, начали",- сказал отец.
   Операция прошла удачно. Пластина была выкована так точно, что не пришлось прибегать к искусству Ошеровича и к принесенным им миниатюрным молоточкам и щипчикам. Так и просидел он, томясь, под всевидящим оком генералиссимуса.
   На следующий день о произведенной операции заговорил весь город. Только и разговоров было, что о куске золота, зашитом в старшинской голове. Старшину жалели и ему завидовали.
   Так прошло более полугода. Старшина купался в лучах своей славы. Во всех пивных, куда он был большой любитель захаживать, был он в центре внимания, ему наливали пивка на халяву, а то и плескали вдогонку пивку водочку для эффекта и просили в который раз повторить свою историю. Взбодрённый "ершом", старшина как бы заново переживал тот страшный день, будь он трижды неладен, когда немецкий бронебойный снаряд прямиком жахнул в их "тридцатьчетвёрку", и всё последующее. Рассказывал, как после первой операции, когда рана зажила, прямо глазом было видно, как под кожей пульсирует мозг. Когда ему подливали ещё "ерша", старшина рассказывал, как он собирал золото, по кусочкам, а братан из-под Свердловска даже прислал ему с оказией, через железнодорожного проводника, корпус старых женских золотых часиков, как этот еврей-ювелир выковывал ему гнутую по мерке золотую пластину. Отвечая на вопросы слушателей, старшина говорил, что не знает, своровал ли еврей часть золота, или нет. "А хрен его знает ,- говорил он ,- вообще-то ювелир взвешивал металл до и после работы на маленьких таких весочках, но евреи - хитрый народ, кто их знает, недаром старик не взял с меня денег за работу, а еврею-хирургу якобы сказал, что это его долг перед теми, кто погиб на войне." "Как же, погибли, они в тылу сражались за Ташкент! У, хитрая нация, - шумел пивной люд, - только бы им объ.....ть людей, большие они мастаки на это!"
   Однажды вечерком, в пивной, что была около железнодорожного вокзала, когда всё было выпито, подошли двое ханыг, угостили ещё пивком: "Попей, братишка". И кусок солёной рыбки с душком дали на закусь, опять послушали историю, поудивлялись, попросили разрешения потрогать - не может же быть такое, чтобы золото вот так просто лежало под кожей. "А на, щупайте, от меня не убудет", - сказал старшина. Пощупали: да, вроде пластина какая-то под кожей. Может, и не врёт человек. Дождались они, когда пивная опустеет, подкараулили старшину, он как раз к кустам подошёл помочиться, от выпитого пива мочевой пузырь здорово распирало, просто невмоготу было. Один из ханыг подхватил старшину сзади за руки, хотя и трудно было, мужик-то он здоровый оказался, а второй полоснул по горлу пиской. Старшина только захрипел. У живого ещё, пачкая руки в крови, они вырвали из-под кожи на голове золотую пластину и исчезли в тёмных развалинах и закоулках.
   Так, на чём, значит, мы остановились? А, на Доме Партактива. Да, библиотека там по тем временам была неплохая. Отец записал меня, и я повадился туда ходить, чаще всего брал читать довоенные номера журнала "Интернациональная литература". Особо понравился мне Лион Фейхтвангер. После того, как он прославил хитреца Сталина, печатали Фейхтвангера в СССР с огромным удовольствием, только давай. Издали даже "Семью Оппенгейм" и "Иудейскую войну". Правда, проверяли каждое слово только что не на зуб, а может, и больше. Доверяй, но проверяй.
   Здание Партактива сохранилось чудом. Говорили, что при немцах в нём был офицерский клуб, а при наших - штаб. Книги после войны стащили туда с разных мест, те, что сохранились, и те, на которые дало "добро" известное ведомство.
   Перед нарядным подъездом, местами тронутом оспинами угодивших в него осколков снарядов, то ли наших, то ли немецких, и сочетавшихся с картинами окружающей разрухи, иногда появлялась какая-то старуха, явно из эвакуированных или приезжих.
   Старуха подходила к подъезду крадучись и озираясь, словно прячась от кого-то. Она закутывала голову в ветхий платок, прижимала её к холодному граниту и, испуганно оглядываясь, начинала шептать: "Это НКВД? Это НКВД?" Потом она опять настороженно озиралась и начинала делать пальцем правой руки вращательные движения, будто набирала некий номер на диске несуществующего телефона. Слов слышно уже не было. Может, у несчастной кто-нибудь из близких сгинул в сталинских лагерях и она, сойдя с ума, тщетно пыталась то ли дозвониться до него, то ли узнать у тюремщиков его судьбу?
   За Домом Партактива тянулись развалины длиннющего дома, сложенного из шлакоблоков. В дом попала "зажигалка", он выгорел, а стены остались, видны были шлакоблоки, как детские кубики. Ну, а за этим домом уже была наша улица, "Имени 9-го Января". С одной стороны она упиралась в улицу Кирова, а с другой - в развалины старого монастыря, точнее, в то, что от него осталось.
   А осталась от него, на высоком обрывистом берегу реки, оббитая сотнями снарядов развалина, некогда бывшая колокольней, а теперь больше напоминавшая гигантский, вознесённый над разбитым и сожжённым городом, над рекой и заречными заливными лугами, фаллос. Дело в том, что город несколько раз переходил из рук в руки, и видная издалека монастырская колокольня была идеальным ориентиром для пристрелки артиллерийских орудий обеих воюющих сторон.
   Вот подходящий повод, чтобы порассуждать на религиозную тему. Верующие люди в красивейшем месте, откуда открывается удивительный вид на реку, петляющую среди поросших цветами лугов, строят храм своему всемогущему Богу. Они верят, что их Бог всесилен и ему подвластно всё. Потом эти люди, частью добровольно, частью по принуждению, перестают верить в своего Бога и превращают храм в склад, то ли картошки, то ли керосина, не имеет значения. Монахов расстреливают или сажают в лагеря, кресты срубают, иконы срывают. Потом приходят другие люди, их враги, тоже ставшие, частью добровольно, частью по принуждению, безбожниками. И начинают стрелять друг в друга. А чтобы получше попадать в противника, используют в виде ориентира этот самый храм. И всесильный Бог спокойно созерцает это и допускает, чтобы часть Его дома превратилась в нечто, похожее скорее на фаллос, нежели на колокольню. Спрашивается, так есть ли всесильный Бог, позволяющий так поступать с собой, или же это всего лишь очередной миф? Или Он есть, но настолько отчаялся в совершенстве созданного Им мира, что способен только молча смотреть на творящийся ужас и лить слёзы, если Он на это способен?
   Неподалёку от развалин колокольни стояли сложенные из красного кирпича старые монастырские дома. Все они были разбиты снарядами, деревянные детали сгорели, из развалин торчали искорёженные, почерневшие от ржавчины, прутья железной арматуры. Только от одного дома, по виду монастырской гостиницы, с комнатами для состоятельных богомольцев, остались три пригодных для проживания людей подъезда. Там и жили разные люди, которых определил сюда на жительство райисполком, и мы в том числе. Мы жили по-царски. У нас на шестерых была комната и кухня с большой печкой и плитой с чугунными заслонками. Большей частью в доме жили женщины, не дождавшиеся своих мужей с фронта. Мужчин было всего четверо или пятеро. Конечно, я имею в виду взрослых мужчин, потому что мальчишек разного возраста там была целая орава. Для мальчишек там было раздолье: можно было играть в войну в развалинах, сооружать шалаши на поросшем травой заднем дворе и предаваться всяким философствованиям на бугре. Бугор - это было нечто в роде обрыва, а внизу, на дне обширного оврага, громоздились уцелевшие от огня домишки и огороды. Взрослые не заглядывали на бугор, там в укромных укрытиях мы хранили подобранное на поле битвы оружие и там же удобно было читать что-нибудь запретное, например, передававшегося из рук в руки "Милого друга" Ги де Мопассана. Зимой с бугра съезжали на лыжах. Занятие это было сопряжено со смертельным риском. Дело в том, что лыжи у всех были никудышные, с почти не загнутыми носами, дрова, а не лыжи. Во время спуска ничего не стоило задеть лыжиной за колючую проволоку, которая валялась на бугре в изобилии и которой летом были отгорожены друг от друга маленькие огородики. А тогда - надейся только на судьбу.
   Съехать на дно оврага можно было и по относительно гладкому спуску. Жильцы "нижних" домов ходили за водой к нам наверх, к водоразборной колонке. Естественно, во время этих хождений часть воды проливалась, выплескивалась на землю, поэтому спуск был покрыт льдом, как каток. На лыжах по льду не очень покатаешься, для этой цели мы мастерили "самокаты". К широкой доске привинчивали четыре конька. В развалинах домов почему-то валялось полно разнокалиберных разрозненных коньков. Создавалось впечатление, что до войны жители только и делали, что, взявшись за руки, весело катались на коньках. Лучшими, как считалось, для нашей цели подходили высокие "канадки" или "норвежки" с длинными острыми носами. Это было просто. А вот соорудить управляющее устройство, нечто вроде руля, для этого уже требовалось определённое искусство. Для руля бралась ещё одна доска, концы её обрезались и обстругивались так, чтобы их можно было удобно обхватить пальцами. Посредине доски, перпендикулярно к ней, привинчивался ещё один конёк, для этой цели годился только "снегурок" с закруглённым носом. Вот и всё. Оставалось только соединить "руль" с "корпусом" в виде шарнира. Для этого применяли толстую проволоку, кусок жести или даже дверной или оконный крючок. В развалинах всегда можно было найти что-нибудь подходящее. Теперь можно было взобраться к началу спуска, к колонке, лечь на доску животом и грудью, уцепиться в рукоятки руля, оттолкнуться ногами - и вперёд, с ветерком, под визг и скрежет коньков.
   Но это занятие тоже было отнюдь не безопасным. Можно было врезаться в какое-то препятствие, потому что нельзя сказать, чтобы самокат был очень уж управляемым. Препятствие вполне могло оказаться какой-нибудь бабкой с вёдрами, полными ледяной воды. В этом случае приходилось сломя голову мчаться домой и, выслушивая в свой адрес мало лестного от ближних, быстро переодеваться и, если повезёт, пить горячий чай, чтобы не простудиться.
   Но главная опасность заключалась всё-таки в том, что, съезжая по спуску, мы пересекали некую воображаемую границу и вторгались на территорию противника. Противником были мальчишки "нижних" домов. У них там был целый район убогих домишек, учились они во второй школе, слывшей в городе рассадником шпаны и хулиганов. Рядом с нами располагались владения банды Володьки. Володька был безотцовщина, переросток из восьмого класса. Говорили, что его банда занималась даже форменным разбоем. Понятно, если мы попадались им в руки, приходилось возвращаться к себе наверх уже без самокатов, вытирая рваными варежками кровавые сопли. Увидев однажды меня в таком виде, дед, отец моей матери, ужасно разъярился и помчался на спуск искать обидчиков. Он был горячим человеком, мой дед, неутомимым борцом за справедливость. Разумеется, никого он не нашёл. Никто ничего не видел и не слышал.
   Но в войну играть там было действительно классно. На полях боёв, которых было полно вокруг города, мы подбирали винтовки "Маузер" без прикладов, уже тронутые ржавчиной немецкие "Шмайсеры" и тяжёлые серо-зелёные каски с небольшими рожками, похожие на ночные горшки, иногда простреленные или пробитые осколками. Можно было только догадываться, что сталось с их обладателями. Валялись в изобилии на земле, рядом со сдохшими крысами с выклеванными глазами, и россыпи патронов. Патроны иногда бросали в костёр и устраивали фейерверки. Но и это занятие иногда кончалось плохо. Однажды я подобрал необычный патрон с маркировкой на пуле - двумя цветными ободками. Мы сидели вокруг костра и рассказывали всякие байки. Я решил вытопить из пули свинец и бросил её в огонь. Но пуля оказалась разрывной, она взорвалась, и осколок её попал в ногу одного сидевшего тут мальчишки. Раздался дикий вопль. В первый момент мне почудилось, что мальчик убит, но он, хромая, бросился домой, крича изо всех сил "мама". По голой ноге его текла струйка крови. Я помертвел от страха и спрятался в густых зарослях полыньи и чертополоха. Просидел я там долго, но просидел бы ещё , если бы меня не выдали товарищи. Я был препровождён к моей матери, которая устроила мне суд правый, скорый и суровый. Пару дней после этого я предпочитал не садиться на заднее место. Раненного беднягу потащили в сопровождении всех дворовых мальчишек прямо к отцу в госпиталь. Ранение, к счастью, оказалось несерьёзным, отец извлёк осколок из-под кожи и вручил его несчастному. Отец никогда меня не бил, поэтому он ограничился кратким, но достаточно веским и внушительным нравоучением. Больше я патроны и пули в огонь не бросал.
   Мы переключились на строительство землянок. Стены укрепляли дёрном, на пол бросали щедрые охапки берёзовых веток. Я притаскивал сделанные из прессованного картона трофейные немецкие парафиновые плошки с фитильками, которые изредка приносил домой отец. Электричество в госпитале было далеко не всегда, поэтому приходилось пользоваться и таким освещением. От крошечного огонька в землянке становилось уютно. Пахло полыньёй, сырой землёй и срезанными полевыми цветами. Сонно жужжала большая и ленивая синяя муха. Мухи залетали из полуразрушенного крыла нашего дома, там с недавнего времени какая-то артель организовала производство колбасы. Время от времени за верёвку, привязанную к рогам, приводили откуда-то корову. Глаза у коровы были печальные и обречённые. Там же, на заднем дворе, корову убивали, в ушах долго стоял её страдальческий рёв. На широких потемневших досках коровью тушу разделывали. Мясо тут же облепляли полчища неизвестно откуда взявшихся навозных мух. Синие кишки сгружали в большой алюминиевый чан и заливали водой. Основное производство находилось в самой развалюхе, откуда густо тянуло дымом от топившейся печи и вонью от варившегося мяса. Вываренные широкие коровьи кости ещё несколько дней валялось на заднем дворе, но нас уже там не было, мы перебирались в шалаш на обрыве, подальше от смрада. На обрыве мы ели созревавшие там в изобилии чёрные крупные ягоды паслёна и смотрели на заречные дали. Однажды в заречье на станции Масловка взорвался железнодорожный состав с артиллерийским порохом и снарядами. Целый день, до глубокой ночи, слышались тяжёлые ухающие взрывы и виднелись вспышки. Когда стемнело, зрелище стало напоминать всполохи молний при грозе. Едва взрывы прекратились, двое старших мальчишек ходили в Масловку и принесли оттуда немного оставшегося пороха, к нашему удивлению, он напоминал не порошок, а крупные макаронины или лапшу.
   Пару готовых колбасин артельщики в виде компенсации за доставленные неудобства, а главное, в виде платы за молчание отдавали обитателям нашего дома. Подношение принималось с благодарностью многими жившими здесь людьми: по карточкам почти ничего не выдавали, в магазинах можно было достать только тощую, костлявую камбалу и рыбий жир, на котором эту камбалу и жарили. К камбале добавляли немного мелкой картохи, которую удавалось вырастить на крошечном огородике. Чад от жарящейся камбалы и разогретого рыбьего жира был пострашнее коровьего смрада и вызывал приступы тошноты. Только много лет спустя я узнал, что хорошо и правильно приготовленная камбала, на хорошем масле, со специями, с гарниром и прохладным белым вином, не просто хорошая еда, а изысканный деликатес. Но это было только через много лет. А тогда люди были счастливы, вкушая даже такой продукт. Но ещё хуже приходилось в то время военнопленным, немцам и итальянцам. Если летом они как-то держались, особенно немцы, и даже со своим импровизированным самодельным оркестриком ходили строем купаться на реку, громко распевая свою любимую песню: "Ро-за мунде, гиб мир дайн хэрц унд дайн ханд!", то зимой их было нестерпимо жалко. Особенно теплолюбивых итальяшек. Голодные мальчишки со впалыми щеками и обросшие щетиной старики в драных шинелишках со споротыми погонами и каких-то платках, поддетых под форменные кепки с изломанными козырьками и опущенными ушами, они смотрели на редких безразличных прохожих с бесконечной тоской и мольбой во взоре. Соседнюю с нами развалину разбирали итальянцы. Мы изредка подкармливали их. Однажды мать дала мне котелок сырой картошки и попросила отнести этим несчастным. Итальянец с радостью взял котелок. Он залопотал что-то на незнакомом языке, и слова вылетали у него изо рта вместе с клубами пара. Он стал торопливо перекладывать картофелины к себе в карманы. Внезапно он обнаружил, что одна картофелина мёрзлая. Он зло посмотрел на меня и вдруг что-то стал кричать, громко и с ненавистью. Потом он высыпал оставшуюся картошку в снег, стал топтать её латаными и разношенными башмаками и швырнул мне пустой котелок. Я был потрясён, эта картошка была у нас не лишней, мы сами такую ели. Я едва не плакал. Эти люди разрушили наш дом, сожгли в танке маминого брата, заставили нас скитаться в эвакуации, а я только хотел накормить их картошкой. Больше я им ничего не носил.
   Моя мать вонючую камбалу и халявную колбасу, изготовленную в антисанитарных условиях, не брала. Всё-таки мы жили получше других. Отец был офицером и получал паёк, его оклад был побольше нищенской зарплаты соседей, бабушка и дед получали какие-то крохи по аттестатам за находившихся на фронте сыновей. На нашем столе бывали и щи, сваренные из купленного у торговок на базаре парного мяса, и крупная антоновка, кислая настолько, что от неё ломило скулы. Да по большим праздникам на паёк отцу перепадали американские душистая свиная тушёнка и острая, с перцем, консервированная колбаса в больших железных банках. Мне кажется, ничего вкуснее я не ел за всю мою жизнь. Иногда мать или бабушка приглашали поесть вместе со мной и кого-нибудь из моих дворовых товарищей. Они никогда не отказывались и пожирали угощение с волчьим аппетитом, но это не мешало им зло насмехаться надо мной и издеваться, когда бабушка высовывалась из окна и громко, на весь двор, немного нараспев, звала меня кушать. Тогда они начинали паясничать, повторять её призывы, передразнивая и утрируя бабушкин еврейский акцент. "Ты слышал, - кричали они мне, - бабушка зовёт тебя кушать! Иди скорей, обед готов! Бегом, а то еда остынет!" И я шёл, сгорая от стыда.
   Относительное материальное благополучие наблюдалось ещё у одной семьи, они жили у нас за стенкой. Мать работала секретарём-машинисткой у какого-то большого начальника, и когда она проходила мимо, от неё всегда пахло какими-то волнующими духами, а где работал отец, никто не знал. У него под носом торчали короткие усики, как у наркома Клима Ворошилова. По вечерам, возвращаясь домой, он всякий раз тащил тяжёлую сумку. По посиневшим пальцам и напрягшейся руке можно было догадаться, что сумка очень тяжела. У них было две дочки. Одна, старшая, училась в только что открывшемся после эвакуации мединституте, а младшая, с длинной русой косой, была одного возраста с самым старшим из нас, Лёшкой. Лёшка учился кое-как и старался помочь своей матери, работавшей уборщицей в каком-то учреждении и выбивавшейся из последних сил. Отец у него пропал без вести на фронте. Когда пришло время, его забрали в армию. Его долго трясли, допытывались, а не сдался ли отец в плен к немцам, но ничего доказать не смогли и направили в "учебку". После "учебки" он остепенился, стал сержантом и попал в охрану Карагандинского лагеря ГУЛАГа, там ему доверили сторожевых собак. Домой он присылал радостные письма, в которых писал, как ему хорошо и сытно живётся и какие у него отличные овчарки. А ещё в письмах он расспрашивал о младшей из наших соседок, в которую был безответно влюблён. Но ничего толком мать ответить ему не могла, потому что соседи наши держались очень скрытно, обособленно, ни с кем не общались и в гости к себе никого не приглашали. Через много лет до меня дошёл слух, что старшая из сестёр вышла замуж за алкаша и в конечном итоге оказалась одна с детьми, а младшая - пошла по рукам.
   Когда после окончания войны армию стали частично демобилизовывать, по всей стране стали расползаться эшелоны с отслужившим людом. Возвращались кто в "теплушках", а кто и на грузовиках. Однажды в город прибыла колонна побитых "ЗИСов", помятых мощных "Студебеккеров" и итальянских тупорылых "Фиатов". Нещадно ревели моторы, рвали душу разухабистые русские песни. В кузовах, украшенных красными флагами, портретами Сталина и цветами, шумело одетое в выцветшие разномастные гимнастёрки, пилотки и фуражки воинство. Один "Фиат" остановился у нашего дома, и из кузова с хохотом и солёными шуточками спустили вниз пышную женщину в щегольских начищенных сапожках, синей суконной юбке и зелёной гимнастёрке с погонами старшего сержанта и четырьмя медалями на высокой груди. Вслед за женщиной на землю стали спускать большие кожаные чемоданы и даже какой-то сундук. Затем из просторной кабины торжественно вылез сержант-дембиль с патефоном в вытянутых руках, и вся процессия с криком и гамом отправилась по узкой монастырской лестнице на второй этаж в выделенную этой женщине комнатку с окнами на улицу. Вскоре из отворённых окон раздались звуки бодрого фокстрота и нестройный гул голосов. Веселье длилось до глубокой ночи, прерываясь нестройными пьяными песнями и драками, а затем столь же шумным примирением. На следующий день новая соседка повесила на свои окна, на зависть всем женщинам, тонкие кружевные гардины, а потом стала выносить во двор, где жилички готовили еду на сложенных из обломков кирпичей летних очагах, на проветривание всякие диковинные вещи. Попутно она рассказывала о нелёгкой работе во фронтовой прачечной и о хорошей жизни людей в стране Трансильвания.
   Вскоре на новую обитательницу дома, щеголявшую каждый день в ином платье, положил глаз один из колбасных артельщиков. Говорили, что у него есть жена и ребёнок, но вот околдовала его сержантиха, и всё, пропал мужик. Поиграла она с ним немного, а потом и выгнала. Не такой ей был нужен, он был слишком прост для неё. На фронте получше у неё были, особенно капитан один из автобатальона, ну да это дело прошлое. А этот мужик из колбасной артели просто голову потерял. Целыми днями он молча стоял в нашей подворотне, у искорёженной взрывом воротины. На этой воротине он однажды ночью и повесился. Висящее тело утром обнаружила одна из соседок. Потом приехали два милиционера, перерезали верёвку, сняли тело, прикрыли его простынёй, опросили жильцов, составили список свидетелей, долго сидели у сержантихи, а потом погрузили тело в приехавший "чёрный ворон" и уехали. Сержантиха целый день не появлялась на улице, а на следующий день из-за белоснежных кружевных занавесок послышались шипение патефонной иглы и звуки томного танго.
   Отец приходил домой с работы очень поздно, затемно. Поев, он рассказывал удивительные хирургические истории. Некоторые истории были похожи на самые настоящие детективы, мне особенно нравились финалы, где отец, выиграв диагностический спор с коллегами, торжествовал победу. Но победы его почти никогда не бывали лёгкими, своей профессии он отдавал свою жизнь без остатка. Была одна пациентка, которую он буквально вытащил с того света, сделав ей не то пять, не то шесть сложных операций. И это после того, как другие хирурги отказались от неё, и это особенно было отцу приятным. Эта женщина, между прочим, жила в посёлке на территории воинской части, неподалёку от города. Когда она, выздоровевшая, вернулась домой, её муж в один из дней приехал на "виллисе" за отцом и умолял его поехать к ним в гости. Отец, нехотя, согласился. Не то, что ему неприятен был этот визит, отнюдь. Но он не пил спиртного, а без выпивки такие мероприятия на Руси, как известно, не обходятся, да и едок он был никудышный, всю жизнь маялся с желудком. С собой отец взял меня. Мне очень понравилась поездка в военной машине, понравилось, что на отца смотрели, как на божество, понравилось и угощение. Времена были суровые, и хозяйка подала на огромной чугунной сковороде яичницу-глазунью из пятнадцати яиц, со скворчащими кусками сала. Хозяйка приговаривала, что яички свежайшие, только что из-под курочки, а у нас дома такой деликатес на столе был редким гостем, и мне еда очень понравилась. Я уплетал один глазок за другим, пока хозяин безуспешно уговаривал отца выпить хотя бы рюмку водки.
   В конце лета пришло несчастье. Бабушка мылась в бане и, расчёсывая свою длинную темно-русую косу алюминиевой расчёской, поцарапала кожу на голове. Тогда в город с полей сражений свозили обломки разбившихся самолётов, сделанных из дюралюминия. Трупы самолётов громоздились причудливыми горами. Дюраль шёл в переплавку, и из него делали новые самолёты. Мы с мальчишками лазали там, сидели в тесных кабинах, если они сохранились, двигали плексигласовые "фонари", трогали штурвалы и нажимали гашетки самолётных пушек, откручивали какие-то ненужные нам детали. Особенно популярными были какие-то клапаны с содержащимся в них натрием. Мы знали, что натрий в таблице Менделеева числился металлом, но напоминал он, скорее, густую белую пасту. Кусочки натрия, попав в воду, например, в лужу с водой, начинали шипеть и бешено носиться по поверхности, пока не истаивали. Но всё-таки главным на этих самолётных кладбищах был алюминий. Умельцы делали из плоскостей истребителей и штурмовиков всякие хозяйственные мелочи, миски, сковородки и расчёски. Конечно, сделано всё это было очень грубо, топорно. Края зубцов расчёсок и гребней как следует не шлифовались, всё равно их раскупали. Одной такой заусеницей бабушка и поцарапалась. Почему-то очень быстро развилось заражение крови, сепсис. Когда стало ясно, что положение бабушки очень серьёзное, её положили в госпиталь. Отец делал, что мог, он даже применял редкостный в то время чудодейственный американский пенициллин. Но ничего не помогло. Дня через три или четыре бабушка умерла. Дом наш сразу осиротел. На мать свалились все хозяйственные обязанности, которые раньше брала на себя энергичная и умелая бабушка. Дед, отец матери, как-то потерялся, он уходил из дома и целыми днями где-то бесцельно бродил.
   Но жил с нами ещё один дед, отец отца. Он был человеком замкнутым, целиком погружённым в религию. Была у него одна страсть - игра на скрипке. Но скрипка пропала во время войны, от музицирования пришлось отказаться, и осталась одна религия. Целыми днями дед или точил ножи, к чему имел очень большую склонность, или раскачивался из стороны в сторону и бормотал молитвы на непонятном языке.
   И вот, дед стал как-то хиреть, перестал есть, а когда отец спохватился и стал осматривать его, он прощупал у деда большую плотную опухоль под ложечкой. Это был рак. Дед был стар, ослаблен, истощён и устал от жизни. Он не понимал, почему его Бог, которому он молился всю свою жизнь, обрушил на его народ столько несчастий. Дед не перенёс бы операции, да и слышать об операции не желал.
   Дед таял на глазах, у него уже не было сил раскачиваться во время молитвы, он только шептал непонятные священные слова, лёжа на своей убогой койке, прикрывшись тонким солдатским одеялом. Щёки у него ещё больше ввалились, нос удлинился, глаза потухли. Однажды утром он не проснулся. По щеке, среди жёстких седых щетинок, у него протекал ручеёк слёз.
   Дед был глубоко верующим человеком, и отец хотел похоронить его в соответствии с какими-то религиозными канонами. В госпитале из оструганных досок солдаты сколотили гроб, более похожий на обычный продолговатый ящик. Деда обмыли и завернули в чистую белую простыню. Тело положили в ящик. Персонал шептался о чудачествах отца, но сказать что-нибудь вслух суровому и грозному главному хирургу никто не осмелился.
   У отца в тот день была срочная операция, перенести её он не пожелал, да и нельзя её было отложить, а передоверить было некому, помощникам она была бы не по зубам. Поэтому получилось так, что хоронить деда собрались лишь к вечеру. Начальник госпиталя дал "Студебеккер", гроб поставили на дно кузова, немногочисленные друзья уселись на деревянных скамейках вдоль бортов грузовика. Я ехал в кабине, с красноармейцами. Когда приехали на кладбище, уже стемнело, поэтому машину поставили так, чтобы можно было бы светить фарами. При свете фар солдаты выкопали могилу. Мужчины, и отец в их числе, вынули из гроба завёрнутое в простыню дедово тело и бережно опустили его в могилу. Зашуршала падающая вниз земля. Старый еврей-майор, начальник ЛОР-отделения, глухим голосом прочёл заупокойную молитву, которая, как он сказал, называлась "кадыш". "Мазгирим ленишмат Леви бен Нафтоли шегелах...- говорил он нараспев, - Шма Исраэль Ашэм Элогейну..." Говорить он не очень умел, к тому же с того времени, когда он учился в хедере, прошла целая вечность, можно было и перепутать многое. Да и разобраться, кто из присутствующих понимал его?
   А жизнь продолжалась. Уже на следующий день к отцу доставили одного лётчика, большого тамошнего авиационного начальника. Он сам пилотировал истребитель, вошёл в крутой вираж, и в это время произошёл отказ двигателя. Самолёт врезался в обрывистый берег реки. Можно считать, что он родился в рубашке дважды - тем, что уцелел, и тем, что попал в руки отца. Повреждения были ужасными, отцу пришлось во время многочасовой операции собирать его буквально по частям. А потом потянулись дни, когда того лётчика приходилось вытаскивать с того света. Особенно тяжёлыми были перевязки, первое время их приходилось делать под наркозом. Для тогдашнего эфирного наркоза была характерна стадия возбуждения, когда пациент пытается сорваться со стола и выкрикивает всё, что заблагорассудится его засыпающему мозгу. "Ах, ты, блядь, жидовская морда! - кричал он, - Хочешь прирезать боевого советского лётчика! Я, блядь, убивал таких, как ты! Настанет и твой черёд, жид проклятый!" Поток ругани сменялся тяжёлым хриплым дыханием. После перевязки глаза у раненого были мутными и бессмысленными, с уголков рта текли слюни. Он ничего не помнил.
   Прошло много времени. Прошли осень, зима, наступила весна. Перед 1-м Мая лётчика выписали из госпиталя. Он опять был в военной форме, о пережитом напоминали лишь шрамы на лбу и подбородке, небольшая хромота и палочка из красного дерева с инкрустациями в руке. "Большое вам спасибо, товарищ подполковник! - сказал он на прощание. - Извините, если что не так! Желаю вам всяческих успехов в вашем благородном деле! Советская медицина должна гордиться такими, как вы!" "Спасибо вам за высокую оценку моего скромного труда, - сказал отец. - Желаю вам хорошо отдохнуть и поскорее возвратиться в строй, к выполнению ваших обязанностей." Жена лётчика поулыбалась провожающим, адъютант помог ему сесть в ожидавшую его машину и прикрыл дверцу. Начальник госпиталя и комиссар приложили ладони к козырькам своих фуражек. Отец честь не отдал. Он был в халате и без фуражке, а, как говорят в армии, "к пустой голове руку не прикладывают".
   Наступил конец лета. На бугре нестерпимо пахло полынью, к штанам прилипал своими колючками отменно уродившийся в том году репейник. Во дворе женщины собрались у дымящихся печурок и обсуждали животрепещущие новости и проблемы своей невесёлой жизни. Ребятня играла в войну.
   И тут возникло видение. Через подворотню во двор медленно въехала сверкающая чёрным лаком роскошная машина с откинутым верхом и большими блестящими фарами. Это был трофейный "Хорьх" лётчика. Рядом с бравым старшиной-водителем сидел сам бывший раненый, а на заднем сидении восседали в окружении груды коробок его расфуфыренная жена с белоснежным щенком-шпицем на коленях и его адъютант с нагловатыми глазами.
   Население дома застыло с разинутыми ртами, не в состоянии ничего произнести. Те, кто не был во дворе, высунулись в окна и тоже безмолвствовали. Шофёр выскочил из машины и открыл с хозяйской стороны дверцу "Хорьха", затем он открыл дверцу перед женой хозяина. Образовалась некая процессия, во главе с бывшим пациентом отца, которая двинулась по лестнице на второй этаж, где была наша квартира. За лётчиком шествовала его жена со шпицем на руках, за ней - адъютант с какими-то коробками. Замыкал процессию шофёр с белым свёртком в руках. Когда дверь в квартиру была открыта и пришедшие поздоровались с изумлёнными хозяевами, первым протиснулся в квартиру шофёр. Он подошёл к столу и сноровисто, не говоря ни слова, убрал то, что на нём стояло. Потом он развернул принесенный им свёрток: это была белоснежная накрахмаленная скатерть. Скатерть была расстелена с мастерством и шиком фокусника. Затем шофёр скатился по лестнице, открыл багажник "Хорьха" и стал таскать в дом всяческие вещи. Перво-наперво на скатерти появилась ваза, куда жена лётчика поставила переданный ей адъютантом мужа букет свежих алых роз, потом рядом возник , как бы из ничего, высокий хрустальный графин с вишнёвой наливкой для хозяина дома, бутылки "Хванчкары" и венгерского "Токая" для женщин и бутылка "Московской особой" для гостей-мужчин. Потом возникли жирная селёдочка, невиданная колбаса твёрдого копчения, янтарный балычок, увесистый кусок сёмги со слезами, баночки с икрой, крабами и печёночным паштетиком, ветчина, пироги с капустой и грибами и в довершение этого сказочного великолепия - огромная коробка шоколадных конфет "Ассорти". Голова кружилась. "Ну, зачем вы это, - сказал потрясённый отец, - конечно, я очень вам благодарен, но не надо было всё это..." "Нет, это я вам благодарен за то, что спасли мне жизнь, - сказал бывший пациент отца, - и это малая часть того, что я хотел бы сделать! Женщины, готовьте стол, а мы пока посмотрим другие подарки. Вносите!" Адъютант и шофёр опять совершили рейс к машине мимо ошеломлённой публики и вернулись с чёрным чемоданчиком, напоминающим футляр для аккордеона, только поменьше, и ещё с чем-то, завёрнутым в одеяло. В футляре, напоминающем аккордеон, оказалась немецкая портативная пишущая машинка "Континенталь", а в свёртке - трофейный немецкий радиоприёмник "Телефункен". "А это - наследнику", - с этими словами генерал подхватил бегающего по комнате маленького шпица и протянул его мне. Это явно была сказка. Мне хотелось ущипнуть себя и проснуться. Но делать это я не стал, потому что надо быть полным идиотом, чтобы захотеть возвращаться из сказки к действительности.
   К этому времени колбаса и ветчина были разрезаны и разложены по предусмотрительно захваченным генеральшей тарелочкам. Она правильно рассудила, что у хирурга военного госпиталя может и не оказаться приличных тарелочек. Вот гостевые рюмки оказались, правда, разномастные, но это ничего, ведь не буржуи мы. Шпиц растерянно бегал по комнате и путался в ногах. Дед к этому времени одел единственную приличную рубашку в полосочку, крупным узлом завязал вишнёвого цвета галстук, застегнул жилет с шёлковой спинкой, сел за стол с важным видом лорда-хранителя печати в отставке, поджал губы, прищурил глаза и со скрытым нетерпением поглядывал на бутылку "Московской".
   Первый тост произнёс важный гость: "Я предлагаю выпить за вас, за ваше высокое, гуманное искусство, за беззаветную преданность больным!" Выпили и закусили. Второй тост пожелала произнести генеральша: "Я хочу выпить за ваши золотые руки, они возвратили мне мужа и любимого человека!" Выпили и закусили. Следующий тост произнёс отец: "Мне посчастливилось стать врачом, хирургом. Всю свою жизнь я стараюсь помогать больным людям и нахожу в этом величайшее счастье. Я предлагаю выпить за всех людей, нуждающихся в помощи и поддержке!" Выпили и закусили. Важный гость проследил, чтобы все рюмки были вновь наполнены, помолчал немного и сказал: "СССР - союз братских народов, сплочённых партией большевиков и лично товарищем Сталиным. За нерушимую дружбу народов, товарищи! И чтобы никакая кошка не перебегала нам дорогу! А на этой пишущей машинке я желаю вам, может быть, когда-нибудь напечатать свою диссертацию!" И он пристально посмотрел отцу в глаза.
   Когда гости ушли и "Хорьх", урча мотором, выполз через подворотню на улицу "9-го Января", мы бросились рассматривать подарки. Первым делом мы с дедом включили в сеть радиоприёмник. Загорелся таинственный зелёный глазок, послышалась незнакомая речь, будто кто-то держал во рту камешек и то и дело перекатывал его языком, а потом сквозь морзянку и треск атмосферных помех неожиданно донеслось: "...родолжаем передачу радиостанции Би-Би-Си. Слушайте выступление нашего комментатора Анатолия Максимовича Гольдберга..." Потом осмотрели пишущую машинку. На её корпусе золотом по чёрному было написано: "Континенталь". А ниже витиеватым готическим шрифтом было выведено: "Вандерер-верке. Зигмар-Шёнау". А ещё ниже значилось: "А. и Й. Краут, мастер-механик. Берлин-Штеглиц, Альбрехтштрассе, 125. Г2-2104". Это был привет из разрушенного фашистского мира.
   Машинка оказалась очень хорошая, но с одним маленьким изъяном: шрифт был латинский. Печатать на ней можно было только разве что по-немецки. Я заложил в неё лист из школьной тетрадки в клетку и напечатал: "Их бин айн кнабе. Майн фатер ист айн хирург. Гитлер ист капут. Их либе ден зоммер". В школе нас учили немецкому.
   Впрочем, через некоторое время отец нашёл мастера, и он сменил шрифт. Машинка заговорила по-русски. За последующие годы мы напечатали на ней три диссертации - две отцовских и одну мою. Ключик от футляра во время наших скитаний потерялся, но открывать его мы всё-таки научились.
   А белоснежного шпица тогда пришлось отдать одним знакомым, в нашей комнатёнке с ним просто было не поместиться.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"