Все персонажи, события и ситуации, описанные в романе, являются плодом художественного вымысла. Все возможные сходства и совпадения с реальными людьми, событиями
"А Мария стояла у гроба и плакала. И, когда плакала, наклонилась во гроб, и видит двух Ангелов, в белом одеянии сидящих, одного у главы и другого у ног, где лежало тело Иисуса.
И они говорят ей: жена! что ты плачешь? Говорит им: унесли Господа моего, и не знаю, где положили Его.
Сказав сие, обратилась назад и увидела Иисуса стоящего; но не узнала, что это Иисус.
Иисус говорит ей: жена! что ты плачешь? кого ищешь? Она, думая, что это садовник, говорит Ему: господин! если ты вынес Его, скажи мне, где ты положил Его, и я возьму Его.
Иисус говорит ей: Мария! Она, обратившись, говорит Ему: Раввуни?! - что значит: Учитель!
Иисус говорит ей: не прикасайся ко Мне, ибо Я ещё не восшёл к Отцу Моему; а иди к братьям Моим и скажи им: восхожу к Отцу Моему и Отцу вашему, и к Богу Моему и Богу вашему".
(Евангелие от Иоанна. 20:11-17)
Пролог
Лес
Есть истории, слишком большие для жизни. Слишком большие даже для текстов. Большие, как лес.
Шаг. Ещё шаг. Медленный вдох; я слышу, как туго и равномерно бьётся моё сердце. А ещё - слышу ветер. Он шуршит в траве, ласкает зелёный узор из ветвей под густо-синим, плотным, как бархат, небом; всё внизу тонет в тени. Солнце почти не забирается под покров - застенчиво замирает снаружи. Его блики мерцают на моей ладони, когда я протягиваю её.
Пахнет прелью и влажной землёй. Ветер, ветер - то монотонный, то взбалмошный, - тот, от которого поскрипывают ветки; где-то вдали чивикает птица, остервенело поют кузнечики. Кто-то зудит в воздухе. Хочется сказать "стрекоза" - но не буду поэтизировать; скорее всего, просто муха. Где-то недалеко есть маленькое озеро, и город, и горы мусора - так что муха логичнее.
Где-то недалеко.
Шаг. Мох мягко пружинит под подошвами, похрустывают мелкие веточки. Я иду вперёд, осторожно разводя руками разросшиеся кусты, перешагивая через узловатые корни; ноги уже слегка ноют, и хочется пить.
Вдох. Выдох. Просто дышать. Дышать, как будто ничего не случилось.
Ничего особенного.
Есть истории, слишком большие для жизни. Есть слишком запутанные, слишком тёмные леса. Слишком глубокие океаны.
Я много раз говорила, что никогда не буду писать о тебе. Что это - неподъёмная задача. Бессильно-дерзкая попытка вместить огромность жизни в рамки текста; завершить незавершаемое. Осмыслить то, что нельзя до конца осмыслить.
Я клялась и зарекалась - то в шутку, то всерьёз. А теперь нарушаю клятву.
Всегда нарушаю их.
Шаг. Деревья высятся вокруг плотно, как стены храма; у корней темнеет лохматый папоротник. Тени скользят по земле, и я вглядываюсь в их тягучую пляску, пытаясь увидеть её.
Оленью тропу.
(Такой сентиментальный стиль. Больше впору тебе, чем мне. Иногда я не чувствую границ между мной и тобой. Хотя, может быть, я специально? Может, это такая игра?..).
Я много раз говорила, что никогда не буду писать о тебе. Но теперь - шаг за шагом - я ухожу всё дальше, и тишина леса выносит мне приговор. Я не вернусь, пока не найду её. Нельзя возвращаться.
Шорох справа и позади. Вдох; задержать дыхание. Замереть. Не спугнуть. Вокруг меня душным маревом застывает густой от жары воздух.
Медленно-медленно. Очень медленно - по миллиметру, как если бы я боялась что-то расплескать. Обернуться. Моргнуть. Сглотнуть в пересохшее горло.
Нет. Показалось.
Я думала, что увижу тонкие ноги с копытами, грустные глаза, блестящие под покровом тени, величаво-жутковатые рога, выступающие из полумрака. Но - нет. Ничего. Они не так глупы, чтобы сразу выходить навстречу человеку.
Они ждут.
Но я точно знаю, что нащупаю оленью тропу. Должна нащупать. Так нащупывают пульс на артерии умирающего; так обретают сокровище.
Закрывая глаза, я вижу, как касаюсь тебя. Плачу, уткнувшись куда-то тебе в живот, - как иногда бывало; а ты стоишь надо мной и обнимаешь меня. Такой сильный и мудрый, такой сострадающий. Гладишь меня по спине, по волосам, и волны твоего света заливают меня.
Тёмного света. Тёмный, сносящий голову кайф от твоего сострадания, от золотого кокона боли, переплетающего нас, - вот что я чувствую. Тёмное наслаждение переполняет меня - так грешно и остро, что хочется кричать. И я плачу ещё отчаяннее - только чтобы ты не прекращал. Не прекращал обнимать и гладить меня. Я трепетно, едва касаясь, провожу кончиками пальцев по бёдрам моего тёмного Христа и сплетаю руки на его пояснице - лишь бы он не отпускал свою несуразную Магдалину.
Иногда мне кажется, что это было мощнее любого, самого невероятного секса в моей жизни. Мощнее всего. Просто моменты, когда ты обнимал и гладил меня плачущую - и был надо мной. Мгновенья милосердия - жестокого, режущего, как кинжал. Твой голос - нежный, как шёлк Самарканда, и скорбный, как пыль. И милосердие, обжигающее, как пыль Самарканда. Просто твои пальцы, запутавшиеся в моих волосах; просто тёмный свет страшного, нечеловеческого всепрощения, снисходящий на меня биением благодати.
Просто оленьи тропы.
Шаг. Ещё шаг. Я ещё не нащупала путь - но уже знаю, как начать историю. Знаю, где рождается тропа.
Глава первая
"Быть хочу всегда с тобой,
Представлять тебя живой".
Наши дни. Санкт-Петербург
- Что это у тебя? - спрашиваешь ты, глядя на красное пятнышко ожога на моей ключице.
Именно "что". Обычно ты переделываешь его в шутливо-смущённое "шо", на украинский манер, - но сейчас почему-то забываешь. Наверное, от волнения.
- Ты не поверишь - обожглась утюгом, - нервно улыбаясь, произношу я. Поправить шейный платок; запахнуть куртку. Вот так. Столько лет прошло - а мне по-прежнему слегка не по себе, когда ты так внимательно смотришь. - Пыталась догладить на себе блузку, поздно складку заметила. Не самое разумное решение в моей жизни.
- Ясно, - ровно отвечаешь ты, затягиваясь сигаретой. Морщишь лоб; с твоего лица не сходит всё то же напряжённо-пытливое выражение. Ты мне не веришь? Думаешь - я снова себя увечу? Или что это засос? Пытаешься прикинуть, кто впивался в меня губами - и почему я об этом не рассказываю?..
Или, может, это и поцелуй, и ожог одновременно. Поцелуй ифрита. Какую только нечисть не встретишь в Питере.
Пятнышко - и впрямь всего лишь ожог от утюга; но теперь мне даже жаль, что я могу дать тебе только такое банальное, бытовое объяснение. Мне нравится, как ты стараешься не показывать, что ревнуешь. Конечно, глупо ждать ревности от друга-гея - но твоя шальная муза-соавтор всё же иногда заслуживает этого подаяния.
Облако горького дыма от твоей сигареты скользит к моему лицу; не сдержавшись, кашляю. Сколько помню - от тебя всегда пахло горьким дымом, как от костра вдалеке. Ты куришь с русской безмерностью - с отчаянием паровоза, с подростково-бунтарским взлохмаченным видом Холдена Колфилда; хотя, когда я однажды сказала это вслух, ты весело и презрительно воскликнул: "Не сравнивай меня с этим неврастеником!" Куришь часто и демонстративно - в людных местах, на ходу, на перерывах, нервно, зло и чтобы успокоиться. Со мной - куришь, будто бы случайно выдыхая в мою сторону, смущая меня. Наша давняя негласная игра: ты делаешь вид, что случайно, а я - что мне не нравится.
Два идиота, застрявших в достоевщине.
Ты очень эстетизируешь курение - делаешь из него ритуалы, меряешь им время ("Мне от дома до работы две сигареты"), трепетно вплетаешь его в прозу и стихи. Добиваешь свои - и без того подбитые астмой - бронхи и лёгкие, с наслаждением истинного поэта предаваясь саморазрушению. Предаваясь - но как-то без драмы, весело и легко. Говорят, что алкоголиков можно ревновать к бутылке; а я бы ревновала тебя к сигаретам - если бы имела право хоть к чему-нибудь тебя ревновать.
Разгоняю рукой дым и морщусь, улыбаясь. Отступаю на полшага. Недоверчиво щурясь, ты следишь за каждым моим движением.
Неловкие движения. Неловкая встреча.
Вокруг нас шумит аэропорт - грохочут колёсиками чемоданы, то и дело разъезжаются огромные прозрачные двери, горбоносые смуглые таксисты хищно кружат у выхода, вылавливая зазевавшуюся добычу. Снаружи - за гигантским стеклянно-стальным козырьком - моросит мелкий ворчливый дождь. Моросит с утра, монотонной уныло-мерзкой стеной; и, судя по небу - серому, как застиранная простыня из плацкартного вагона, - не планирует затихать до вечера.
За полгода жизни здесь я уже привыкла к питерским дождям - упрямым, въедливым, многочасовым. Если в Сибири дождь быстро расходится и так же быстро схлынывает тяжёлой мокрой стеной, то здесь - пакостно тянется по семь, восемь, десять часов, сутками и дольше, въедливо стучит по крышам, по облезлым жёлтым стенам узких двориков-"колодцев", вгоняя в сердце булавки тоски. Шепчет, бормочет, сводит с ума, как чёрт Ивана Карамазова или тусклая Недотыкомка Сологуба. Каждый раз кажется, что это никогда не закончится - что придётся вечно скитаться в этой промозглой сырости, потихоньку отращивая жабры, чтобы в ней выжить. И каждый раз, когда стена мелкой мороси в воздухе медленно тает, а в небе показываются клочки голубого, - замираешь в испуганной, недоверчивой эйфории.
- Вроде на все ближайшие дни такая погода, - грустно отмечаю я, стараясь смотреть на толпу, на пронумерованные столбы, у которых кружат таксисты, на парня в костюме, уныло ожидающего некую Catherine с табличкой в руках, на пожилую женщину с ярко-лиловым чемоданом, покупающую кофе. Куда угодно - только не на тебя. - А всю неделю было сухо и солнечно. Закон подлости в действии.
- Ой, да пофиг! - беспечно отвечаешь ты, выдыхая очередной ворох дыма.
- Да ну, обидно. Не знаю, как мы будем гулять. Видимо, перебежками - от кафехи до кафехи.
- Ну, блэт... Эти облака летели со мной от самого Урала, Юля, я с ними уже сроднился почти! - (Чуть зажато смеёшься, стряхивая на землю пепел. Я вдруг замечаю, что у тебя грязная куртка - до неприличия грязная, вся в серовато-коричневых разводах, въевшихся в молочно-белое. И эти заношенные до полусмерти джинсы, и растоптанные кроссовки... Меня охватывает странное щемящее чувство - хоть и с привкусом осуждающей брезгливости. Я люблю чистоту; но, если речь о тебе, всегда действуют какие-то странные, другие стандарты. Маргинальность тебе идёт). - Вот как только взлетели - сразу такой плотный серый кокон, и не видно было ничего. Буквально ничего - а я, между прочим, очень хотел посмотреть на Питер с высоты!.. Нет, хрен там. Просто как будто серая вата во всех окнах.
- Ну, так и в ясную погоду бывает, когда самолёт набирает высоту и влетает в облако, - говорю я, вспоминая пилотские рассказы дедушки. Он грезил небом до старости - оно снилось ему даже после инсульта, до конца. Он часто рассказывал мне о разных типах облаков - видимо, выбирая что-то поэтичное и не техническое; что-то, что я - девочка, да ещё и стопроцентный гуманитарий, - могла, по его мнению, понять. - Но сегодня - да... Сегодня ужас. Привёз ты сюда красоту.
- Ничего, зато позна?ю Питер таким, какой он есть - в ореоле безысходности! - со смехом мурлыча картавым "р", восклицаешь ты - и тушишь сигарету о бортик урны. - Самый каноничный вариант Питера... Ты такси заказала уже, да?
- Ага. К нам едет Юсуфджон.
Фыркаешь, зябко засунув руки в карманы куртки. Оглядываешься, жадно изучая толпу вокруг. С такой же жадностью ты недавно смотрел на магазинчики, кафе и натёртый до стерильного блеска серебристый пол аэропорта, на огромные мерцающие табло, видеорекламу и извилистые багажные ленты, похожие на толстых змей.
Большие города зачаровывают тебя. Грустно признаю?сь себе, что сейчас немного пользуюсь этим. Что хочу, чтобы Питер зачаровал тебя - зачаровал и не отпустил, как когда-то не отпустил меня. Чтобы он забрал твоё сердце.
Недоброе желание.
- Было бы прикольно, если бы гоголевского ревизора звали Юсуфджон... Такой, эм, мультикультурализм. А что, в Ленинграде только один аэропорт?
Едко подчёркиваешь голосом слово "Ленинград". Ещё одна наша давняя игра - извечные споры о социализме и капитализме, прямые и подтекстовые; ты шалишь, как котёнок, зная, как я отреагирую. Одна из самых безобидных шалостей. Возмущённо цокаю языком, стараясь не улыбнуться.
- В Ленинграде - не знаю. Думаю, уже ни одного: ведь Ленинграда не существует. В Петербурге - вроде один, Пулково.
- Смешное название: Пулково - Булково... Ну, как-то несолидно для Ленинграда! От Ленинграда я, честно говоря, ждал большего.
- Если ты будешь с таким же упорством называть Питер Ленинградом, обратный билет тебе не понадобится. А меня посадят за убийство, - мягко обещаю я.
Ты смеёшься - громко, по-ребячливому задиристо, не стесняясь толпы. Женщина с лиловым чемоданом оглядывается на нас, недовольно хмурясь. Я ёжусь в приступе невротической застенчивости, скованная вечной установкой "я-же-хорошая-девочка-а-значит-никто-рядом-со-мной-не-должен-так-бесцеремонно-шуметь". Ты лучше меня умеешь обходиться без нелепых церемоний. Лучше умеешь быть по-детски раскованным и спонтанным.
Наверное, поэтому рядом с тобой я иногда чувствую себя строгой мамой, которая привела чересчур активное чадо в торговый центр. Когда ты вот так громко хохочешь, роняешь, мнёшь или теряешь что-нибудь, пристаёшь к незнакомым людям с ненужными им подробностями своей личной жизни или политическими дискуссиями, с демонстративной методичностью насыпаешь в кофе четыре ложки сахара подряд (даже если кофе с сиропом - ты утверждаешь, что иначе не чувствуешь вкуса кофе, и уже много лет не соглашаешься со мной, когда я отмечаю, что это крайне нелогично: ведь кофе горький, и сладость наоборот заглушает его природный вкус), - когда ты ведёшь себя вот так по-дурацки, я чувствую дикую смесь раздражения и умиления на грани с нежностью. Порой - на грани со страстью. Швы между этими парадоксально слепленными кусочками витража разрывают в клочья мой мозг.
Иногда мне кажется, что ты создан, чтобы разрывать его. Чтобы бесить меня, выбивать меня из колеи самим фактом своего существования.
- Брось, Юля! Ты же сама в глубине души знаешь, что этот город остался Ленинградом! Великое наследие Ильича никуда не деть. Крейсер "Аврора" ещё повторит свой путь, и ты ещё положишь свой кирпичик в стену новой социалистической революции! - торжественно провозглашаешь ты.
Я морщусь и отмахиваюсь, стараясь не вглядываться в твоё по-цыгански смуглое подвижное лицо, в морщинки на лбу, в чёрную серёжку в форме креста; стараясь не признаваться себе, что барахтаюсь в волнах твоего высокого нервного голоса, упиваясь им, как истеричными стонами скрипки Паганини. У тебя удивительно гибкий голос - то по-кошачьи томный, хрипло-вкрадчивый, то звонкий, взволнованно срывающийся на фальцет. Совсем не мужественный голос.
Но немужественные мужчины всегда были моей слабостью. Немужественные мужчины - и неженственные женщины. Вздрагиваю, вспоминая его - своего безумного бога бабочек; а ещё - свою местную изящно-андрогинную музу, сподвигнувшую меня на роман о ночных лабиринтах Вавилона-Питера. (Буду называть музу Ноэлем, как в том романе; всем можно дать условно-сказочные имена - ведь роза пахнет розой, хоть розой назови её, хоть нет). Длинные тонкие пальцы Ноэля в белых, лишённых пигмента пятнышках, женские футболки Ноэля, его кепка с пионами, штора с огромной анимешной девочкой в его комнате. Девочкой с розовыми волосами - и синими, как море, глазами; впервые увидев её, я то ли в шутку, то ли всерьёз сказала, что шторы, пожалуй, выражают внутреннюю сущность владельца.
Перед вылетом в Питер ты постоянно шутил, что готов отбить у меня Ноэля ("А где я в своей глуши найду такого очаровательного бишку, Юля?! И вообще, отбивать твоих парней - это мой фетиш!"); или что мы, заправившись вином, вдвоём поедем к нему - на окраину, в спальные высоточные дебри вокруг станции Девяткино, - и будем кричать у него под окнами, как мыши из мультика про кота Леопольда: "Выходи, подлый трус!" Благо, титул подлого труса ему очень даже подходит.
Если бы два с половиной месяца назад Ноэль не заблокировал меня во всех соцсетях и мессенджерах, во второй раз исчезнув из моей жизни без объяснений, - и если бы я была всё ещё зла на него, на свою очередную злокозненную зазнобу, - этот замысел, наверное, даже можно было бы воплотить.
Наверное.
- Я не хочу класть кирпичики в стену революции, - со вздохом напоминаю я - не знаю, в который раз. - Любые революции ломают ход истории. А я если что-то и ломаю, то только в собственной жизни. Амбиций на уровне истории у меня нет. Да и вообще...
- Ничего-ничего, ты ещё откажешься от этих глупых капиталистических заблуждений, дитя моё! - величественно перебиваешь ты - и тянешься вперёд, пытаясь похлопать меня по плечу; вздрогнув, отстраняюсь. Не то чтобы меня пугало благословение на революцию - просто я не видела тебя полгода, а после затянувшегося голода каждое прикосновение вызывает во мне отнюдь не дружески-безгрешный взрыв. Взрывами лучше не злоупотреблять. - В душе ты тоже революционерка - я всегда это знал. Вместе мы встанем под красные знамёна и построим новый мир на обломках дворцов, свергнув разжиревших буржуев!..
- Ага-ага. А когда ты тусишь в своих, эм, специфических клубах или ешь стейки с Отто - ты с такой же страстью осуждаешь "разжиревших буржуев"? - с шутливой ядовитостью интересуюсь я, высматривая в плотном рое такси машину нашего Юсуфджона. - А питерские дворцы вообще не трогай, я их люблю. Дворцы - это святое.
Строго говоря, моя придирка несправедлива: ты действительно способен жить впроголодь, питаясь дешёвым кофе и сигаретами, - и плевать на всё материальное с высокой, как идеалы Маркса и Энгельса, колокольни. Например, не стирать куртку месяцами и изнашивать джинсы и носки до дыр. Впрочем, это не мешает тебе спокойно жить за счёт какого-нибудь очередного парня, забывать о долгах мне - а потом с отдающим наглостью простодушием небрежно спрашивать: "Сколько там я тебе должен?.." Ты невозмутимо принимаешь любые дары; можешь даже не сказать "спасибо", когда кто-то платит за твою еду, сигареты и кофе, распечатки и такси, кино и бары, - просто потому, что тебе это совершенно неважно. Ты живёшь настолько параллельно материальному миру, что придание всему этому хоть какой-то значимости не укладывается у тебя в голове. Легко берёшь деньги и вещи - и так же легко расстаёшься с ними; они протекают сквозь твои пальцы, как сквозь пальцы дзен-буддиста или бомжеватого хиппи. Ты весь в бытии, во мгновении, ты не можешь обрасти хоть какой-то бытовой стабильностью и состоятельностью - потому что это вне твоей природы. Ты одержим идеями социализма, как красивой мечтой, и постоянно называешь себя "пролетарием" (впрочем, твой изматывающий труд без шуток можно считать пролетарским); но абсолютное пренебрежение всем материальным сочетается в тебе с по-детски бездумной жаждой удовольствий - и готовностью получать эти удовольствия через чужой кошелёк.
Конечно, твоей скромной зарплаты работника типографии не хватило бы, чтобы позволить себе полноценное путешествие ко мне в гости. За билет плачу я, за весь наш предполагаемый досуг под серым питерским небом - тоже.
Это доставляет мне до нездоровости сильное, сшибающее с ног наслаждение. Я могу подарить тебе два дня отдыха, а себе - лучший день рождения в жизни. Я могу прокутить с тобой целое состояние, наконец-то заполучив свою чёрную жемчужину.
Ненадолго, не полностью - но заполучив.
- Ты не понимаешь, это - другое! - изображая капризно-манерный голос гламурной дивы, заявляешь ты. - Стейки стейками, клубы клубами, а революция должна быть в душе... Ах, Ленинград, Ленинград, родина революций! Долго я ждал встречи с тобой - и вот наконец!.. Слу-ушай, а мы пойдём на "Аврору"? Пойдём?! Ну пожалуйста!
- Может быть, - из последних сил сдерживая улыбку, отвечаю я - и наконец замечаю нужный номер такси. - Вон он, пошли... Только, если честно, я даже не знаю, как всё успеть, если ещё и с "Авророй". Я думала, мы просто погуляем и сходим куда-нибудь выпить - а ты такую масштабную программу сочинил, как будто не на два дня приехал, а на месяц. Эрмитаж, кораблики...
- Ну, кораблики были бы крутой идеей, если бы не это! - с нервным смешком говоришь ты, показывая на серую мокрую хмарь, окружающую аэропорт. Мы протискиваемся через толпу к машине Юсуфджона; ты то и дело рассеянно задеваешь кого-то своим рюкзаком. - В хорошую погоду я бы предпочёл кораблики, но сейчас готов заменить их данью социалистическому прошлому Ленинграда. И социалистическому будущему!
- Ну-ну... - устало бормочу я, сквозь толкотню и гудки пробираясь к заветной машине. Печальный черноглазый водитель уже нас ждёт. - Здравствуйте! На Лиговский?..
Водитель угрюмо кивает; мы - ты, я и твой рюкзак - располагаемся на заднем сиденье. Я неплотно захлопываю дверь - как обычно, не хватает сил, - и, стиснув зубы от смущения, пытаюсь ещё раз.
Ты демонстративно вздыхаешь.
- Каши надо больше есть, Юля!
Цокаю языком, изображая возмущение. Он тоже упрекал и стыдил меня в подобных ситуациях - только не в шутку, как ты, а искренне, раздражённо.
Зачем сейчас о нём?.. Да низачем. Как выражается Вера, "вьетнамские флэшбеки".
- Что ты сразу как абьюзер-то, а?
Хихикаешь.
- Это я-то абьюзер?! Да я радикальный феминист!..
Пока такси медленно выползает с парковки под радио с песенками Димы Билана и "Руки вверх", мы предаёмся традиционным шутливо-серьёзным спорам о (не)целесообразности социализма и (не)эффективности плановой экономики. Когда-то эти споры раздражали меня - я не люблю игры в политические софизмы, не люблю умозрительные утопии и антиутопии. Но потом я поняла, что общение с тобой без разговоров о политике - всё равно что птица без песен. Да, с крыльями, но без задорного чириканья или мелодичных трелей - не то. Ты меня перевоспитал. Такие дискуссии с тобой не похожи на переливание из пустого в порожнее, не похожи на алогичные агрессивные выпады без единого разумного аргумента. Не похожи ни на что из того, во что политические и философские беседы обычно вырождаются. Так что говорить с тобой об истории или политике мне лишь чуть-чуть менее приятно, чем об искусстве или о чём-то личном.
Хотя твоё упрямство порой всё равно раздражает меня.
- ...Хоть убей, не понимаю, откуда этот дурацкий стереотип, что в "совке" прям ВСЕ жили бедно! Равенство в нищете и вся вот эта чушь... Да, социализм подразумевает равенство - но равенство ВОЗМОЖНОСТЕЙ, а не имущественное равенство по факту! - бурно, взахлёб вещаешь ты, пугая приглушившего радио Юсуфджона. За окнами такси пока не на что смотреть - мимо тянутся пустыри с блёклой сентябрьской травой, автосервисы, рекламные щиты и гипермаркеты. Весьма стандартная промзона в окрестностях аэропорта - поэтому теоретические умствования пока интересны тебе больше Питера. - И такое равенство не отменяет инициативы, саморазвития и всего, о чём ты говоришь. Это не значит, что все ЗАСЛУЖИВАЮТ одного и того же, понимаешь? Естественно, больше заслуживают те, кто более талантлив, кто больше трудится и так далее. Но не те, у кого родители побогаче, как сейчас! Справедливости ради, где сейчас это равенство возможностей?..
- Но, Егор, его ведь никогда и нигде не было. То, о чём ты говоришь, - утопия, - терпеливо возражаю я. - Одно дело - рассуждать о социализме как об отвлечённой прекрасной концепции, другое - о том, что в реальности получилось из попытки эту концепцию воплотить... Я тебе сто раз уже это говорила. Это неприложимо к жизни в абсолюте. Неужели, по-твоему, в СССР не было коррупции, вранья, нечестно нажитых денег? Не было роскошных дач и квартир у чиновников побогаче, не было кумовства? Да, может, в целом социальное расслоение сейчас сильнее - но...
- Погоди-погоди, вот приведу банальный пример! Ты рассказывала про нерусскую девушку, которая у тебя учится! - страстно перебиваешь ты. - Вот ей купили это место - ты сама рассказывала, что это очевидно, что она не говорит ни по-русски, ни по-английски. Так?
- Так.
Обречённо вздыхаю, вспоминая Гюльнар. Это настоящий шедевр эпохи Возрождения - то, как она с лучезарным спокойствием смотрит на меня, пока я прыгаю вокруг, пытаясь объяснить ей на пальцах, что хочу, чтобы она выучила английский алфавит и числительные от одного до десяти; ведь нужно же ей за что-то - хотя бы формально, чтобы успокоить совесть, - поставить зачёт. Я мучительно пытаюсь получить от неё заветный листочек с заданиями, трое её одногруппников, говорящих на азербайджанском, не менее мучительно пытаются донести до неё мою мысль - а она смотрит то на меня, то на них, и улыбается безмятежно, как Мадонна Рафаэля, сияя яркой восточной красотой. Конечно, ей незачем переживать: она знает, что поступит в престижный вуз так же легко, как поступила в колледж при этом престижном вузе, - пусть и не зная ни слова по-русски. У её отца собственный автопарк, два фитнес-центра и сеть ресторанов в Питере. И да, скромный преподаватель английского со степенью кандидата филологических наук обязан поставить ей зачёт. Плевать, что преподавать иностранный язык, не имея с учеником ни одного языка-посредника, - абсурдная, невыполнимая задача.
Гюльнар и ей подобные - увы, разгромный аргумент в пользу социализма. Я не думала, что ты запомнил мои рассказы о ней.
- Ну, вот и скажи мне - разве это справедливо?! - всплеснув руками, восклицаешь ты. - Она ведь получит диплом по специальности "Право и социальная работа"! Она - и ещё тысячи таких же! Просто из-за богатого папаши. Разве это равный старт, равенство возможностей? При капитализме оно исключено в принципе. У ребёнка из условного гетто судьба перечёркнута изначально. Он не сможет учиться в такой же хорошей школе, в таком же хорошем вузе или колледже, как эта Гюльнар, не сможет получить высококвалифицированную работу...
- Сможет - если будет умён, если будет стремиться вырваться из своей среды. Среда важна, но не надо её абсолютизировать. У человека всегда есть воля и голова на плечах, - перебиваю я, глядя, как потоки дождя струятся по окнам. "Дворники" елозят по лобовому стеклу с упорной ритмичностью - и так же ритмично, только быстрее, колотится моё сердце. - Социализм в моих глазах плох, в том числе, вот этой абсолютной ролью общества, среды, отрицанием индивидуального выбора. Распределили тебя на завод - и паши всю жизнь на этом заводе, условно говоря. В капитализме, при всех его минусах, при всей жестокости конкурентной борьбы, человек в куда бо?льшей степени является хозяином своей жизни...
- Да уж, особенно тот самый ребёнок из гетто, - едко вставляешь ты.
- И он в том числе. Да, изначально ему будет сложнее, чем Гюльнар, - но это не значит, что у него совсем нет возможности чего-то добиться. - (Осекаюсь, вспомнив, насколько ты не любишь слово "добиться" - и презираешь жизненную философию, как ты выражаешься, "достигаторов". Презираешь поклонение успеху и карьеризм. Впрочем, это не мешало тебе встречаться с айтишниками и топ-менеджерами, которые смотрели на эти вопросы гораздо проще. Хотя Отто... Ладно, не будем об Отто). - И утверждать, что при социализме не было ситуаций, похожих на ситуацию Гюльнар, - глупо и утопично. То, о чём ты говоришь, больше свойственно феодализму с его сословной системой. Там как раз действовал принцип "выше головы не прыгнешь". Родился в семье сапожника - значит, быть тебе сапожником, и всё тут.
- А так и есть. - (Невозмутимо киваешь). - Капитализм в основе своей феодален.
Сердито выдыхаю.
- Слушай, ну вот я из небогатой семьи. Из семьи среднего - или даже, пожалуй, пониже среднего достатка. К тому же из семьи без отца. Жаловаться мне не на что, но у нас никогда не было, не знаю... Машины, не было каких-то супердорогих вещей. В общажную пору я, бывало, жила на шесть тысяч в месяц. Но сейчас я - кандидат наук и младший научный сотрудник, и смогла позволить себе переехать и снимать жильё в центре Питера. Как это вышло-то? По твоей логике, я должна была быть как минимум дочерью олигарха!
- Нет, Юль, твоих заслуг я не отрицаю и никогда не отрицал. Ты действительно добилась всего собственным трудом, и это вызывает уважение, - смягчившись, серьёзно говоришь ты. Твои руки, до этого нервно пляшущие в воздухе, теперь успокаиваются в строгом замке?. - Но ты же понимаешь, что таких, как ты, очень мало. Ты - исключительно умный, талантливый и трудолюбивый человек. К тому же я всегда считал, что главный гений - это именно гений труда, а не таланта.
Морщусь.
- Ой, не надо, вот весь этот пафос...
- Но я серьёзно! Просто не со всеми так. Не пойми неправильно - но это тоже некое изначальное неравенство, потому что не всех природа одарила одинаково. Это во-первых. А во-вторых - ты из интеллигентной семьи. Извини, но у тебя бабушка - учитель, другая бабушка - учитель, мама - преподаватель вуза и учёный, дедушка - военный лётчик с разрядом по шахматам... Не всем так везёт с примерами, знаешь ли. У тебя всегда рядом был пример духовной жизни, умственного труда. А у ребёнка из гетто нет такого примера.
- Учитель в школе, - говорю первое, что приходит в голову. Юсуфджон резко тормозит у перехода, и чёрный крест в твоём ухе совершает забавный кульбит. Беззащитно-мягкие линии твоей шеи соскальзывают под куртку, под ворот растянутой толстовки; отвожу глаза. - Священник. Библиотекарь. Тренер школьной команды по футболу. Какой-нибудь умный старшеклассник или сосед-книголюб... Боже мой, да мало ли кто! Всегда есть примеры.
- Нет, не всегда. Это возможно, но очень маловероятно, - решительно отрезаешь ты. Я раздумываю, как бы помягче и подипломатичнее свернуть эту тему. Она явно всерьёз задевает тебя - а ещё я устала спорить. Мне предстоит познакомить тебя с сиянием золотого Невского в ночи, с облезлой сурово-прекрасной лепниной на старых фасадах, с чёрной водой Фонтанки и розовыми, как мечта, башенками Михайловского замка. Сейчас это намного важнее дискуссии о справедливом устройстве общества, и мне совсем не хочется ругаться. - Такому ребёнку чаще всего не на что опереться, чтобы захотеть иначе. Поэтому он просто будет принимать за норму то, что видит. Будет с детства подстраиваться под свою среду. Будет выживать в джунглях капитализма - по закону этих джунглей. А закон в том, что равенства возможностей не существует. Сильный пожирает слабого. Конкурентная борьба.
Чем больше я слушаю твои рассуждения, чем больше вижу, как взбудораженно горят твои глаза, как ты поднимаешь брови жалобным домиком и покусываешь пухлые обветренные губы, - тем больше мне хочется наброситься на тебя прямо здесь, в тесной Хонде несчастного Юсуфджона. Наброситься, вонзить клыки в твою шею - и воплотить в жизнь твои представления о безжалостной конкурентной борьбе.
Вымученно улыбаюсь.
- С этим я согласна. Но всё равно, хоть убей, не считаю, что социализм от этого спасает... И что он вообще воплотим в реальном земном обществе. Как красивая идея - да, он существует, но не как реальный общественный строй. Люди просто устроены иначе. Да, они думают о своей выгоде, о своих желаниях, о самосохранении. И капитализм именно к этому взывает. Даёт материальную мотивацию к труду. Это нормально. Это в людской природе... Смотри! - (С облегчением отвлекаюсь: за редеющей пеленой дождя показывается синее здание очередного гипермаркета, на котором красуется огромная надпись "ЛЕТО". Каждую букву обвивают пластиковые бабочки и цветы. Под серым небом, в окружении чахлых осинок с облетающими золотыми листьями это кажется особенно ироничным). - "Лето"... Прикольно, что они не меняют оформление ни осенью, ни зимой. Начало питерского абсурда.
- И правда! - встрепенувшись, хихикаешь ты - но тут же издаёшь горький стон. В стоне нет никакого эротического подтекста - но что-то у меня внутри ёкает от само?й ноты, терзаясь в агонии. - Бли-ин, вот тот щит... Реклама нефтяной компании, для которой я делал грёбаные ежедневники и календари всю неделю. И здесь они, ненавижу!..
Шоссе переходит в Московский проспект, и ты окончательно отвлекаешься от нашей беседы, поглощённый видами города; это не может не радовать меня. Меня эта часть центра никогда не привлекала - зато у тебя монументальность гигантских советских построек то и дело вызывает восхищённые возгласы.
- Ох, вот это мощно, конечно... - бормочешь ты, когда мы проезжаем мглисто-серое, сумрачное, как скала, здание какого-то университета. За ним следует вылизанная до блеска площадь с фонтаном и памятником некоему государственному деятелю; после - ещё одно похожее здание, только из светлого камня. Стены, выложенные строгой плиткой, вдаются в тротуар резко-рублеными прямоугольными выступами. Повсюду флаги, колонны, таблички с золотыми буквами, гранитные ступени; кажется, надо всем этим просто обязан раздаваться гимн. Или - стихи Маяковского. Впрочем, многочисленные кафе, пекарни, бары, салоны красоты и барбершопы со смешными креативными названиями несколько портят эту величественную картину. Их яркие вывески ютятся на первых этажах мрачных зданий, как цыплята, жмущиеся к неприветливой нахохлившейся курице.
- Не знаю, тут всё не совсем в моём вкусе. Советская застройка, сталинская и позже, - рассеянно отвечаю я. - Хотя, наверное, в этом тоже что-то есть...
- Нет, мне пока нравится. Есть на что посмотреть. Хоть чем-то и похоже на центр Ёбурга - но монументальнее, безусловно. Хотя кое-что в Ёбурге даже красивее. - (Ты всегда немилосердно называешь свой родной Екатеринбург Ёбургом. Улыбаюсь; косишься на меня в недоумении). - Извини, что я сравниваю - просто...
- Да нет-нет, ничего.
- ...просто кое в чём даже на Горелов похоже, - возвращаясь к созерцанию пейзажа, заканчиваешь ты. Закатываю глаза.
Ты переехал в индустриальный уральский город Горелов три месяца назад, вслед за Отто - самоотверженно, как жена декабриста. Пока Отто работает в России по контрактам, у него нет выбора, где жить, - но всё равно в глубине души я не считаю твоё решение правильным. Похоже, ты и сам не считаешь его правильным. Просто неизбежным.
Разумеется. Что может быть неизбежнее, чем бросить аспирантуру, привычный город и друзей ради какого-то Отто? Наверное, только переехать в Питер ради самого Питера - и призрачной мечты о каком-то Ноэле.
- Ох, начина-а-ается вот это типично провинциальное... "Да подумаешь, этот ваш Питер - вот в моём Мухохрючинске!" - не выдерживаю я. Ты звонко хохочешь. - Вон, смотри, какое здание РНБ. Футуристическое что-то. Где ты такое найдёшь в своём Горелове?
- И правда круто, слушай, - киваешь ты. Громадная круглая постройка в форме шайбы на каменных сваях проплывает мимо - и остаётся позади.
- Я работала в РНБ, когда ездила сюда в командировку по гранту. Только не здесь, в другом филиале - на площади Островского. А сюда меня один раз чуть не отправили - возиться с микрофильмами. Один журнал девятнадцатого века был только в них, - вспоминаю я - и глупо млею, видя, с каким восторгом ты провожаешь глазами прозвякавший мимо красно-белый трамвай. Трамваи всегда были твоей слабостью - как и урбанистическая эстетика в целом. В отличие от меня, ты не фанат утончённо-меланхоличной романтической старины - того, чем меня покорили Питер и Венеция. Зато - фанат проводов и метро, мостов и трамваев, заводов и вечерней толпы. Уродливо-прекрасного, гротескного мира города.
Оценив величавый глянцевито-чёрный монумент в память о Великой Отечественной (солдаты немыми скорбными тенями идут вперёд, глядя куда-то сквозь проспект), ты хватаешься за телефон, чтобы позвонить Отто. Я тактично отворачиваюсь, приглушая привычное мерзкое ёканье где-то внутри.
- Не берёт... - разочарованно бормочешь через минуту, послушав гудки. - Странно, должен был встать уже... Ну лады, запишу аудюху.
Должен был. Раньше ты, шифруясь с изощрённостью Штирлица, при посторонних всегда говорил об Отто в женском роде, чтобы не вызывать подозрений. "Ой, это ещё что! Вот когда моя девушка блинчики делает..."; "Сейчас, погоди, я девушке наберу..."; "Моей девушке вообще на работе недавно сказали, что..." То, что в разговоре с явно знакомым человеком свою девушку немного странно называть "моя девушка", а не по имени, почему-то обычно не приходило тебе в голову.
Даже в телефоне Отто у тебя до сих пор прохладно записан как "Отто Сосед" - ведь официально вы просто снимаете квартиру в складчину. Всё это довольно трагикомически. Хотя больше, конечно, трагически. Твоя ориентация обрекла тебя на жизнь во лжи и полуправде; и в нашем обществе, далёком от западной прогрессивной толерантности, все эти меры, пожалуй, неизбежны.
Помню, когда ты только начинал разбираться в себе - а я в очередной раз пыталась забыть его, когда он на два года исчез из моей жизни; пыталась убедить себя, что люблю Чезаре - добросердечное, честно-наивное порождение солнечного Неаполя, каждый день исправно отправляющее мне смайлики-сердечки и приторные признания; пыталась прекратить видеть в кошмарах дедушку в гробу и то, как он до последней секунды смотрел на старенькие часы с зелёным циферблатом, пока я ехала в поезде, - ехала и не успела; пыталась снова найти хоть какой-то смысл в своей диссертации о русско-итальянских литературных связях, в статьях и конференциях, - смысл, напрочь исчезнувший после того, как машина профессора Базиле врезалась в другую машину на обледенелой ноябрьской трассе; в общем, в ту пору я непрерывно и мучительно ПЫТАЛАСЬ - и ещё не понимала до конца, что с тобой происходит (да и со мной - тоже); итак, в ту пору (о великие и бесконечные синтаксические периоды русской классики, примите эту дань уважения) ты однажды как бы невзначай спросил, во сколько нам с Чезаре обходился номер в неаполитанском отеле. И - дорого ли вообще снять жильё на сутки. "С девушкой хотел снять", - небрежно добавил потом - явно слегка рисуясь. Ты любил рисоваться вот так, подчёркивать напускную, чуждую тебе брутальность - например, по поводу и без намекал на свои многочисленные похождения с разными "девушками". Конечно, я понимала, что такое старательное хорохоренье - признак комплексов; но всё равно считала тебя довольно опытным - опытным и ветреным. Почему-то это злило меня. И тем сильнее был мой шок, когда я узнала, как всё на самом деле.
С тобой всё всегда не то, чем кажется. Как в лесу - или в море. Или в лесу на дне моря. Обманка-перевёртыш. "Я лицемер", - с нервным зажатым смешком твердил ты мне с первых дней знакомства. Я считала это то ли бессмысленным самобичеванием, то ли пустой байронической рисовкой подростка с дефицитом внимания - не понимала, в чём это "лицемерие". Потом - поняла; но пути назад уже не было. Я слишком глубоко ушла под тяжёлые солёные волны, слишком запуталась в переплетении оленьих троп - в твоих стихах, сигаретах, японских мультиках, разглагольствованиях о социализме и сострадательно-глубокомысленных, бесящих и чарующих меня взглядах. Ты не врал, когда говорил о своём лицемерии, - но это меня не спасло.
Ничего не спасло.
Я проконсультировала тебя насчёт отелей и посуточного съёма квартир, старательно убеждая себя, что мне всё равно, - но не смогла не съязвить: "А как же Великая Любовь к Софье?" В ту эпоху всё сводилось к ней - к твоей загадочной, жестковато-колючей украинской музе со стрижкой под мальчика. Я единственный раз видела её фотографию - тридцатилетняя женщина с тонким строгим лицом, с сигаретой в изящных пальцах. У неё была печальная осенняя красота, несчастная судьба - болезненно-горький брак, развод, трёхлетний сын на руках, мизантропичная замкнутость интеллектуалки, - а ещё - способность вникать в твои тексты, вести ироничные философские беседы и сострадательно слушать. В общем - всё, что нужно для роли платонической музы. Она вытащила тебя из пропасти после смерти матери; как всегда бывает с музой, тебя с ней сблизила боль. Ты называл её своей девушкой, говорил, что любишь её, что вы встречаетесь, даже ездил к ней в Киев - и собирался воссоединиться с ней после магистратуры, идеалистически наплевав на разницу в возрасте, трудности с переездом и деньгами и десятки других "но". Даже ребёнок тебя не смущал - ты возвышенно повторял, что готов стать для него вторым отцом.
Я слушала все эти пламенные речи, страдала - но даже в страданиях не могла побороть скепсис; мне быстро стало казаться, что этот умозрительный проект обречён. В тебе билась страсть поэта, революционера-народовольца или философа - страсть к выдуманному образу, к красоте и любви как таковой, к Софии Соловьёва и Прекрасной Даме Блока, к ведьме из твоих стихов, к колдунье, в чьих жилах пульсируют гортанные украинские напевы, - не к живой женщине, не к существу из плоти и крови. Часто я не понимала, когда ты вообще успеваешь с ней общаться, - ведь ты львиную долю времени проводил со мной. Лишь позже до меня дошло, что для такой любви и не нужно общение. Образ Прекрасной Дамы можно хранить в душе - или на щите. Образ удобен тем, что не ответит.
Так или иначе, тогда Софья ещё была - и оставалась полноправной владычицей твоего сердца. Меня год отвергали во имя Софьи, мне год рассказывали о ней - и тут какая-то неведомая девушка, какая-то квартира на сутки...
Уязвлённое самолюбие клокотало во мне горячим ядом. Мне хотелось тебя укусить.
Пиная размокшие от дождей ноябрьские листья, я гнала и душила мысли о том, чем ты и та загадочная незнакомка занимались в съёмной квартире, - а сердечки Чезаре, его комплименты и умильные рассказы о том, что он съел на завтрак и какое смешное видео посмотрел на YouTube, всё меньше занимали меня. И - уже - раздражали. Спросить напрямую я не решалась; а ты только туманно отшучивался.
Потом я узнала, что это была не девушка. Ты снял квартиру с парнем. Когда с ним не задалось - познакомился ещё с одним. И ещё с одним. И ещё.
Потянулись месяцы мучительной горячки. Сражаясь с собой, я думала, что хуже уже не будет, - но лишь потому, что не могла представить, что ждёт впереди.
Когда ты окончательно убедишься, что ты гей. Когда я надкушу плод познания, которого жаждала, - так и не добившись грехопадения. Когда расстанусь с Чезаре и уползу зализывать раны. Когда вернётся он - и начнётся мой персональный двухлетний ад. Когда он дважды вынудит меня прекратить общение с тобой - и я дважды буду уверена, что всё кончено, но всё будет начинаться заново. Снова и снова. Всегда.
Когда я буду возвращаться к тебе - уже без желания обладать (или всё-таки с желанием?..), без горечи (или всё-таки с ней?..). Возвращаться с монотонным упрямством стихотворного рефрена - по кругу. Мужчины, музы и города, успехи и места работы будут сменять друг друга, снова и снова, а ты - останешься неизбывной фатальностью. Нерешаемым уравнением. Финальным квестом. Истеричными стонами скрипки на краю сознания; тем, что выводит меня из себя.
Из себя - куда?..
- Если шо, я долетел, всё нормас, - докладываешь ты в аудиосообщении, по традиции умиляя меня своим "шо". Вновь отворачиваюсь, делая вид, что поглощена созерцанием утренних пробок и разноцветных фасадов за окном. Мы наконец-то въезжаем в настоящий центр - тот, который безжалостно покорил меня, тот, который я так хотела тебе показать. Кружева лепнины, балкончики, башенки цветут под пасмурными небесами, за рядами машин - сверкают жёлтым, розовым, голубым, лиловым. Я откидываюсь на спинку сиденья, чувствуя странный, почти дремотный покой. - Едем по Лиго?вскому.
- По Ли?говскому, - ворчливым шёпотом поправляю я. - Ничего, я тоже долго запоминала.
- По Лиговско?му, - усмехнувшись краешком губ, снова коверкаешь ты. Хмыкаю, изображая раздражение. - Набери, короче, потом, ладно?..
"Ве-ены - реки, вены - реки - руки, реки вечной любви, реки ве-ечной разлуки!" - надрывается радио, смущая меня ненужными подтекстами. Юсуфджон, явно радуясь тому, что можно наконец отделаться от странных пассажиров, подвозит нас к тёмно-розовому фасаду с корейским ресторанчиком - к облезлой арке, за которой таится мой дворик-"колодец". Сырое сумрачное царство, где я снимаю крошечную студию. "Угол", как насмешливо говорит моя мама.
Что ж, наверное, ни один русский писатель не обходится без съёмного угла в Петербурге.
- Двор очень загаженный, предупреждаю, - произношу я, когда мы вступаем под своды арки, колоритно разрисованные граффити. Ты издаёшь радостно-удивлённый возглас, и он тут же пещерным гулким эхом отскакивает от старых стен.
- Да уже вижу. Но блин, это же классно!..
"Классно" - в данном случае весьма сомнительная характеристика; но тебя всегда влекло всё маргинальное. "Андеграундное", как ты выражаешься. Однажды ты притащил меня и своего друга Артура в бар с разношёрстной - в основном быдловатой - публикой; нервно болтал, зарядившись шотами, всё время повторял это слово и извинялся перед нами. Персонажи вокруг действительно заслуживали почётный титул "андеграунда" - хотя у меня это слово всегда ассоциировалось скорее с томно-утончённой богемой. С каким-нибудь гнусавым снобом-эстетом в красном берете. Или с красным шарфиком - как у Наджиба, психиатра-нарколога, с которым меня связала короткая странная история. Уже здесь, в Питере.
Наджиб рассуждал о Бродском, Еврипиде и Шостаковиче с высокопарностью школьного учебника литературы и считал себя знатоком искусства и людских душ. Но когда я - единственный раз - поговорила с ним открыто, показав свою изъязвлённую чернилами суть, - не выдержал испытания. Пока я рассказывала о Ноэле, он морщился с осуждающим омерзением, поджимал губы, потягивая дорогое Саперави, бормотал что-то о женской гордости и самоуважении - и "как же он мог, и как могла ты, и такая грязь, и можно ли терпеть такое унижение ради какого бы то ни было творчества?!" А потом - потом довольно неуклюже переспал со мной. И через несколько дней ещё более неуклюже признался мне во влюблённости. Бестактно отвлёк меня от траура по Ноэлю, который именно в ту ночь впервые порвал со мной. Получив такое "утешение" с горячим восточным колоритом, я мысленно поставила напротив приземистой нескладной фигурки Наджиба две галочки: "так себе ты психиатр" и "да и человек так себе".
Так или иначе, пожалуй, в посетителях того бара и правда ощущалось нечто "андеграундное". Меня особенно впечатлил напившийся до невменяемости рыжий тип, похожий на ирландца; он ревел, как медведь, подпевая каждой песне кавер-группы в соседнем зале, лез ко всем обниматься - и в какой-то момент вдруг сорвал с себя футболку. Видимо, не выдержал наплыва чувств. Помню его бледную впалую грудь, заросшую курчавыми волосами; рыжая дорожка бежала и ниже - через весь живот. Когда он сделал это, я засмеялась - а ты краснел и извинялся так неистово, будто сам устроил этот стриптиз.
Оставаясь с Артуром наедине, мы едва нарушали натянутое молчание - и явно оба не совсем понимали, зачем мы здесь. "Эх, а я ведь мог бы остаться дома и пораньше лечь спать! Поиграть в комп или - прости, Юля, - посмотреть порно", - с грустной самоироничной усмешкой бормотал Артур, склонившись над кружкой пива. Я смотрела на его крупную голову неправильной формы - и думала, что она чем-то похожа на картофелину. Да и весь он похож на картофелину - нескладный, как гномы из фэнтезийных книжек. Но ты любишь его, как своего преданного Матфея. Как здоровье, стабильность, опору в чернильном океане безумия, который всю жизнь рвёт тебя на части, - как и меня.
Наверное, ты любишь его больше, чем меня.
Впрочем, к чему пугливо-лицемерное "наверное"? Это точно. Ты всех любишь больше, чем меня; моя вечная глупая драма. Но без драмы не было бы историй. Истории растут из боли - как осины или терновые шипы.
В том баре со мной пытался познакомиться какой-то небритый тип из-за соседнего столика - краснолицый, уже очень пьяный тип с заплетающимся языком. Он был довольно мил и не позволил себе ничего лишнего - но ты почему-то всё равно всполошился, приобнял меня за плечи и начал твердить, что я "занята", что я твоя девушка; Артур, глядя на нас, давился нервным смехом. Потом, когда тип, виновато смутившись, ушёл, ты обнял меня крепче и забормотал: "Тшш, тихо-тихо... Испугалась? Всё хорошо? Прости, прости, пожалуйста, я не должен был тебя сюда..."
"Егор, да в чём дело? Что за паника? - недовольно фыркнула я, отстраняясь - чувствуя, что я к тебе слишком близко, и пить больше нельзя. - Я взрослая женщина, он взрослый мужчина. Ну, попытался познакомиться, ну, сделал комплимент. Почему я должна бояться? Ты ведёшь себя, как будто меня изнасиловать пытаются, честное слово. И зачем это враньё - про то, что я твоя девушка? Ты не думал сначала меня спросить?"
Ты вскинул брови беспомощным домиком, морща лоб. Сама невинность. Бэмби, заблудившийся в весеннем лесу.
"Но, блин... Не знаю. Просто, имхо, это неправильно - вот так бесцеремонно лезть к девушке, если она сказала "нет"! - вздохнув, ответил ты. - Тем более, я, когда выходил курить, видел, как он ещё с одной тянкой пытался познакомиться - точно так же. У него явно только сама понимаешь что на уме!"
"Тянка, - морщась, процедила я - и отставила бокал плохонького горького Мерло. Выбор вина в барах нашего сибирского городка никогда меня не радовал. - Мерзкое слово. Всё равно что "тёлка".
"Ну нет! - возмущённо воскликнул ты, одним глотком допивая свой сидр. - У "тёлки" нет анимешного колорита. Это и правда мерзко. А тянка - даже ласково, это же..."
"Егор, не заговаривай мне зубы! Хватит трястись надо мной, как над маленькой девочкой. Я не маленькая. Двадцать четыре годика стукнуло уже, слава богу".
Артур наблюдал за нашей перепалкой старых ворчливых супругов, подперев щёку ладонью, - с ленивым удовольствием, будто смотрел сериал. Позже, когда принесли счёт и мы расплатились - я за себя, Артур за вас обоих (у тебя вечно не было денег - и в подобных ситуациях ты вечно мялся и извинялся, но всё равно они повторялись снова и снова, явно не планируя заканчиваться), - небритый тип опять подошёл к нашему столу. Я напряжённо выпрямилась, натягивая на лицо холодную улыбку, - но он лишь молча, с какой-то светлой грустью, положил передо мной сделанный из салфетки цветок - розочку-оригами. Положил и ушёл, вздыхая волнами перегара - словно Квазимодо, растроганный небесной красотой Эсмеральды; растроганный и отверженный.
Ты смеялся - но я зачем-то сохранила розочку.
...Не только арки, но и жёлтые облезлые стены дворика изрисованы и исписаны на загадочном, сокрытом от непосвящённых языке граффитистов. Утренний ветер гоняет по асфальту окурки, клочки какой-то бумаги, смятые пачки сигарет, стаканчики из-под кофе и просто пластиковые стаканчики; прямо посреди одного из секторов дворика гордо возлежит кучка кошачьих экскрементов, уже раскатанная колёсами машин. От тёмных потёков вдоль стен разит то ли пивом, то ли мочой, от мусорных баков в дальнем секторе - специями (неприглядная изнанка фешенебельного корейского ресторана цветёт и пахнет именно здесь, во дворе).
Питерские дворы - вечная изнанка фасадов.
Дом похож на громадное непропорциональное чудище. Его флигели строились в разное время, переходы между ними достраивались ещё позже - и теперь стены разной высоты и ширины образуют тесный затхлый лабиринт. Тускло-жёлтый - с серым отливом, со слоями разных цветов под новой штукатуркой; уродливой опухолью наружу торчат вентиляционные отдушины, пожарные лестницы, водостоки, кабели и провода - все блага цивилизации, паутиной оплетшие дом за сто двадцать лет его жизни. Некоторые окна заколочены; на боковых стенах их нет вообще. В Питере много таких стен; про себя я называю их безглазыми. Иногда бывает ещё забавнее - окна прорублены, но совершенно, как сейчас говорят, рандомно: на разных участках стены, асимметрично, разного размера. Их прорубали там, где в этом возникала нужда, - там, где после очередной перепланировки образовывалась комната. Я заранее предвкушаю, как ты оценишь это гротескное зрелище в духе Кэрролла или наркотических фантазий Дали.
Двор так не похож на чистенький, вылизанный в угоду туристам тёмно-розовый фасад с ажурными пирожными балкончиков и изящными барельефами. Двор живёт своей потаённой жизнью. Томные бледные личности то и дело оставляют в его закоулках закладки - ведь чёрные кованые ворота не закрываются даже ночью; почтенные пожилые дамы прогоняют томных личностей и вызывают полицию; бомжи иногда ночуют и справляют нужду под сводами арки; кто-то сердобольный подкармливает бродячих кошек, каждый вечер оставляя им миски с едой. Однажды прямо в парадной я видела жирную крысу - она шмыгнула в подвал, невозмутимо перебирая тонкими лапками. В дальнем секторе двора есть крошечный апарт-отель с пафосным египетским названием "Анубис"; в моём секторе притулилось ателье, в смежном - стоматологический кабинет. Летом, в жару, старые камни дома нещадно раскаляются, а вентиляционные отдушины и кондиционеры неистово текут - кажется, что стучит мартовская капель. А в ливни ямы и трещины в асфальте заливает так, что получается маленькое озеро из воды и грязи.
Маленький мир, в котором непросто разобраться.
Я сворачиваю направо, к своему сектору - но ты лезешь в карман за сигаретами, и я обречённо вздыхаю.
- Точно, тебе же надо курить... Пошли к мусоркам.
- Но... - жалобно начинаешь ты.
- К мусоркам! - сурово повторяю я. - У меня нельзя курить, Егор. Это же съёмное жильё, не как в Чащинске.
Созерцая пятна помёта и голубиные перья на земле, ты печально вздыхаешь, но не споришь. Мы направляемся в дальний сектор - к мусорным контейнерам.
- Да-а... - задумчиво протягиваешь ты, глядя то по сторонам, то вверх - на облезлые, щербатые, тонущие в сырой темноте своды второй арки. - Теперь понятно, откуда взялся Достоевский! Поживи-ка здесь - и не такое, блин, напишешь.
- Есть такое, - киваю я, глядя, как ты закуриваешь под зонтом возле набитых доверху баков; они источают сбивающее с ног амбре. В дальнем углу двора - там, где сходятся две пристройки, - навалены какие-то доски; ворона клюёт корку заплесневелого хлеба поверх кучи мусора; на земле у входа в апарт-отель расположились бутылки, окурки, пустые стаканчики и - почему-то - капроновые колготки. Типичный Питер после пятничной ночи. Плоды пира во время чумы. - Возвращаешься, бывает, вечером, отведя четыре пары... Ещё если вот в такую депрессивную погодку. И тут эти стены, арки... Благодать.
- Да уж, благодать для мазохиста! - (Нервно усмехнувшись, смотришь вверх - на неправильный серый многоугольник неба. Все дворы-колодцы создают такие многоугольники своими жёлтыми стенами. Плотная застройка; извечная питерская экономия площади для жилья. Бесприютные доходные дома были призваны вместить как можно больше мелких чиновников, писателей и студентов). - И правда колодец - хоть вопи снизу... - бормочешь ты, делаешь глубокую затяжку - и щуришься, будто прицениваясь. Влажный ветер опять несёт дым, пропитанный твоим дыханием, в мою сторону; отступаю на полшага.
- Зато вдохновляет.
- Ну да. Главное, чтобы не вдохновило однажды утром взять топор и пойти на "пробу" к старушке-процентщице, - хихикаешь ты. Пожимаю плечами.
- Да ну. Не всё так однозначно. На меня это место пока наоборот благотворно влияет... Кажется.
Ты недоверчиво вздыхаешь. На стене напротив - поверх железных ворот и разноцветных надписей-граффити - строго чернеет рисунок: сердце, зажатое в кулаке, и красноречивый призыв: "Петербург, заколись". Чересчур прямолинейная, но, увы, актуальная социальная реклама.
- По-моему, Юля, тебе просто надо менять поэтику Достоевского. Знаю я одну старушку-процентщицу, которую не помешало бы поискать с топором! Одного разжиревшего любителя коньяка и БДСМ. - (Вздрагиваю). - Хотя такого жёсткого БДСМ, как от жизни в этом дворе, твоему Диме и не снилось!..
Твой голос насмешливо взлетает вверх, напряжённо бьётся, как беспокойная птица, - но мне почему-то совсем не смешно. Край комода, врезающийся в ладони; саднящие царапины на ягодицах - в форме звезды или лохматого цветка; жгучие хвостики плётки; сухой металлический перестук кнопок ошейника. Да, пожалуй, ему и не снилась такая боль - такая сложная, такая неоднозначная. В отличие от его боли, питерская боль не только убивает, но и возрождает. Не только погружает в дурман тело, подводя его к краю выносимого - к чёрной бездне, - но и очищает дух.
По крайней мере, пока мне так кажется.
Хотя, возможно, я и сюда переехала по тому же принципу, по которому была с ним. Нырнуть в самую глубину боли, чтобы обрести силу. Вдохнуть, впитать, прожить до конца свой страх, чтобы одолеть его. Судорожно трястись, покрываться по?том, исходить жгучими волнами агонии - но стоять, стоять, стоять на месте, даже когда всё тело кричит: беги!
Ты прав - мазохистский принцип. Но я не умею иначе.
- Да не, я бы пожил тут, на деле, - вдруг провозглашаешь ты, туша окурок о стенку бака. Где-то в вышине тоскливо и переливчато кричит чайка; от Невы или Фонтанки они часто долетают даже досюда, до Лиговки. Особенно их крики слышны по утрам, в холодном блёклом безлюдье. В отличие от окраин, ленивый центр поздно просыпается. - Но недолго, просто на время. Тип, если насовсем - крыша могла бы поехать. Ну, и дыхалка бы замучила.
Хрипло кашляешь и сплёвываешь на землю - будто в подтверждение; мне не противно, но я вздыхаю. Твои попытки изображать брутально-грубоватого "пролетария" до сих пор кажутся мне и смешными, и грустными одновременно. Внутри снова ноет - так же странно, щемяще, как от грязных разводов на твоей куртке.
- Дыхалка - это да. Климат тут тот ещё, - задумчиво соглашаюсь я. - С астмой ты бы замучился. Лиза рассказывала, как жила здесь в детстве. Бедный ребёнок.
Стараюсь произнести это с искренним сочувствием, без иронии; но у меня плохо получается. Лиза, наша общая знакомая с чащинского филфака - тоже астматик, - родилась в Азербайджане, но её семья переехала в Питер, когда ей было три; а ещё через несколько лет судьба занесла её отца - богатого бизнесмена, прямо как у Гюльнар, - в сибирскую провинцию. У Лизы арабские и турецкие корни, звучное, вкусное и загадочное, как рахат-лукум, восточное имя - но она предпочитает называть себя Лизой.
Надо признать, ей идёт: в ней много от Бедной Лизы Карамзина. Доброе, по-детски простодушное существо с неистребимой меланхолией, болезненной сентиментальностью и комплексом жертвы. Лиза общается предсказуемо, как чат-боты: всегда "Привет", в следующем (обязательно отдельном) сообщении - "Как дела?", в следующем (тоже обязательно отдельном) - суть просьбы или вопроса, который побудил её написать. Если ответить на "Как дела?" в мажорном тоне - она напишет: "Ты молодец", "Умница моя", "Я тобой горжусь"; и добавит когорты эмодзи - сердечек, голубков, поцелуйчиков. Если в минорном - "Всё будет хорошо", "Я в тебя верю, у тебя всё получится", "Прорвёмся", "Мы справимся"; и более решительные эмодзи - что-нибудь вроде меча, привидения, похожего на белую простыню, или четырёхлистного клевера на удачу. Юмор и ирония, намёки и полутона - всё это не для Лизы; только прямые смыслы - и такое же прямое их выражение. С пресным привкусом скуки. "Но зачем тебе эти отношения, если они приносят тебе боль? Надеюсь, ты сможешь выбраться из этого и быть счастлива"; "Да, это очень красивый город. Желаю тебе отлично погулять"; "Я работаю, устаю"; "Держись, я с тобой"; "Надо выходить из зоны комфорта"; "Я ничего не успеваю. Но не страшно, прорвёмся"; "Надеюсь, ты счастлива"; "Ахахаха, смешно"; "Понимаю тебя".
И обязательно - трагичные истории. В историях Лизы её всегда кто-нибудь неправильно понимает, обижает, случайно толкает сумкой; о ней распускают сплетни, её увольняют с работы, ей занижают оценки; а в промежутках между этими ужасными событиями Лиза страдает от астмы, аллергии, простуд и других заболеваний - и периодически падает в обмороки "от нервов".
Ты слегка невзлюбил Лизу с тех пор, как в шутку щёлкнул её по лбу - а она всерьёз оскорбилась и заявила, что ты нарушаешь её границы, да и вообще - "Знаешь, такое и черепно-мозговую травму может вызвать". Её лицо - красивое, как у принцессы из арабской сказки, - в тот вечер горело гневом. Иногда ты можешь быть невыносим - с этим трудно не согласиться, - но такая реакция удивила даже меня.
Ты утверждаешь, что все проблемы Лизы от того, что она в свои двадцать девять - до сих пор девственница. Сомнительная гипотеза; но здравое зерно в ней, возможно, есть.
Здравое зерно. Улыбаюсь, поднимаясь к двери парадной по выщербленным ступенькам; старенький домофон испуганно пищит от прикосновения чипа. Вот и я начала думать штампами, как Лиза. Никто от этого не застрахован.
- Бедный ребёнок... Бедному ребёнку пора спрыгнуть с колен мировой истории и устремиться к фургончику с мороженым - навстречу судьбе, - хмыкаешь ты позади, с громким щелчком складывая зонт. От него фонтаном разлетаются брызги.
Ты любишь такие запутанные афористичные фразы. Запутанные, вывернутые - как стиль Платонова, по которому ты писал бакалаврскую работу. Твоя первая научная руководительница - пожилая педантичная дама-профессор - то и дело возмущённо спрашивала тебя: "Егор, Вы вообще русский?! Где Вы научились так косноязычно выражать мысли?"
Железная дверь с грохотом захлопывается, и нас обступает затхлая темнота парадной. Обернувшись, я на секунду встречаюсь с тобой глазами - и вдруг понимаю, что не только меня потряхивает от твоего присутствия.
Тебя тоже потряхивает от моего. Хоть и иначе.
А дворцы и дворики Питера - прекрасная сцена, чтобы оттенить нашу непохоже-похожую дрожь.
***
Пять лет назад. Чащинск
- ...Ой, нет, если с фантастикой - это к Юле, - с томной улыбкой Джоконды протягивает Мона. На её узком, аристократически бледном лице уже проступила скука: ты явно ей надоел. Ты отвлекаешь её от новой книги - или от вегетарианского перекуса зелёным яблоком, предписанного непреложным режимом питания. - Я больше реалистической прозой интересуюсь. У меня диссер по Трифонову. А к фантастике не имею никакого отношения.
Так тебя торжественно передают мне - вручают, словно корону или красное знамя. Вокруг шумит тесный коридор; услышав своё имя, я растерянно смотрю на Мону - а потом впервые оказываюсь с тобой лицом к лицу.
- ...Да не, я просто к тому, что в Достоевском, на деле, довольно много антиутопического. Говорить, что он - чисто религиозный автор, или чисто романтик, или чисто психолог - это, ну-у, такое себе! - (Морщишься, громко и нервно смеясь. Мимо проходит Евлампия Леонидовна - профессор с кафедры современной литературы, обладающая харизмой старой актрисы и непреклонностью тирана; услышав эту реплику, она одаривает тебя снисходительным взглядом искоса и запахивает синюю шаль). - Ясное дело, у Бахтина такого нет, и у какой-нибудь Сараскиной - тоже. Но, тип, почему все должны так молиться на этого Бахтина?! - (Твой высокий голос возмущённо срывается на фальцет). - Да, он интересен как философ, но в плане филологии - как его прикладывать к анализу текста? И даже если брать по Бахтину - у Достоевского сам хронотоп антиутопичен, например, в "Преступлении и наказании"...
- Я не очень люблю антиутопии и не эксперт по ним, - бормочу я, наконец отважившись позволить себе вставку. - Но, по-моему, у Достоевского...
- Нет, погоди-погоди, вот "Преступление и наказание"! - жарко и бесцеремонно прерываешь ты. Я прикусываю язык. Почему мы вообще говорим обо всём этом? Я совершенно не знаю тебя; мы даже друг другу не представлялись. Да, наверное, всё это глупые условности; но вот так с ходу говорить о Достоевском и Бахтине - как-то слишком интимно. - Бунтующий герой - есть, несправедливый абсурдный мир - есть, замкнутое пространство - есть! Что там ещё?.. То есть я не утверждаю, конечно, что можно прям уж параллель провести, но...
Ты говоришь долго, бурно, взахлёб - и обращаешься теперь вроде бы ко мне, но на самом деле - ко всем и ни к кому. Кажется, тебе вообще неважно, к кому обращаться, - лишь бы высказаться. Вряд ли ты даже заметил, что Мона перепоручила тебя мне - и уже отошла в сторону, к нашей одногруппнице Алине. Утратив собеседницу, ты невозмутимо продолжаешь монолог на той же ноте, с полуслова; хмурясь, я тщетно пытаюсь уловить логические связи в огнистом бурлящем хаосе твоей мысли.
Ну вот - очередной занудный подросток-переросток, мнящий себя всезнающим гением, - разочарованно думаю я, слушая тебя. Такие вечно поучают всех вокруг и обожают пустую демагогию. Ты, видимо, хочешь попутно прихвастнуть своими знаниями; но на чащинском филфаке - одном из старейших филфаков страны - упоминаниями Бахтина никого не удивить. Особенно меня - местного профессора Дамблдора и Гермиону в одном лице. Местную достопримечательность.
Пылают первые дни сентября, и в нашей группе - в скромной немногочисленной кучке магистров по направлению "Русско-европейские литературные связи" - я пока знаю только Алину и ещё пару человек. С ними мы учились в бакалавриате; все остальные, включая тебя, - новоприбывшие. Меня это мало интересует: я пришла, чтобы получить степень магистра и дописать уже почти завершённую диссертацию, а не чтобы заводить новые знакомства.
Пару раз я уже встречала тебя в коридорах общежития - прекрасного общежития с просторными светлыми комнатами, новой мебелью, которая всё ещё пахнет свежим деревом, милыми разноцветными шкафчиками на кухне и (это главное) душем, который приходится делить не с целым зданием, а с одной-двумя соседками; после прежней общаги - не общежития, а именно каноничной общаги с заплесневелыми стенами, неистребимыми тараканами и скрипучими железными кроватями, - это место кажется мне просто обителью богов. Я встречала тебя - но эти мимолётные пересечения не оставили во мне ровным счётом никакого следа. Я едва тебя замечала.
Сейчас, слушая твои сбивчивые рассуждения, я вдруг понимаю, что ты довольно симпатичный. Именно довольно - ничего сногсшибательного. По крайней мере, лицо. Одежда, конечно, могла бы быть и поопрятнее, да и осанка получше. Всё это отмечается мимоходом, как-то само собой. Очень естественно - и очень равнодушно.
У тебя необычное, нервно-живое лицо с неправильными чертами. Шапка курчавых чёрных волос смутно напоминает о Пушкине с хрестоматийных портретов - или о цыганах, или о бравых украинских парубках из прозы Гоголя; глаза блестят печальным тёмным блеском, в котором есть что-то нездоровое. Когда ты смеёшься, видны кривоватые зубы. Жесты у тебя скованные - но в то же время очень резкие и порывистые. Жесты неуверенного человека, который жаждет внимания.
А ещё от тебя пахнет дымом. Я чувствую этот горький запах даже отсюда - за несколько шагов.
Кажется, тебя зовут Егор. И, по-моему, ты из Екатеринбурга; где-то я это слышала - может, Вера говорила?.. Вера знает всё обо всех. Но, наверное, она что-то перепутала: зачем приезжать из большого города в сибирскую глушь? В чащинский университет, конечно, приезжают отовсюду; но всё же это редкость.
Мысли лениво ворочаются в моей голове, пока я слушаю тебя, жду начала пары - и пытаюсь нащупать нить. Нить никак не нащупывается.
- Но, если рассуждать по этой логике, с антиутопией можно соотнести чуть ли не любое произведение, - произношу я, вклинившись в очередную паузу. Поверх толпы встречаюсь глазами с Моной; она злорадно смеётся, будто говоря: видишь, какой подарочек я тебе подкинула?.. - Вплоть до "Гамлета" и "Властелина Колец". Потому что мало ли где есть бунтующий герой и замкнутое пространство? По-моему, ты слишком расширяешь.
- Так вот я об этом и говорю! - хрипло восклицаешь ты, наконец-то - впервые - заглянув мне в лицо. В глубине твоих глаз прорастает что-то вроде слабого интереса. - Можно всё увидеть во всём. Принцип ассоциативности. На этом приличная часть литературоведения строится. Но в случае с Достоевским и антиутопией - это ведь не просто подтягивание одного к другому, справедливости ради, у этого есть основания! А вот Майер, с которым я недавно подрался, - в том, что он пишет, оснований нет, я считаю. Потому что искать у какого-нибудь Андрея Белого постмодернизм - это...
- Я не знаю, кто такой Майер, - беспомощно выдавливаю я.
- А, да не суть! - (Небрежно отмахиваешься). - Один тип с этажа. Так вот, есть штуки с основаниями и без оснований, и грань между ними тонка! Вот я когда работал на практике в школе и рассказывал детям о сказах Бажова - всегда говорил им, что надо учитывать разные тропки в тексте. Типа, текст - как лес с тропками. Кто это написал, Барт или кто?..
- Ну, у Эко есть похожие образы, - нерешительно вспоминаю я. - У Борхеса - рассказ "Сад расходящихся тропок". У Барта, в целом, тоже в том же духе концепция - но там смерть автора...
- А, да-да-да, точно! - сверкнув глазами, страстно перебиваешь ты. - Автор умирает - и непонятно, кому остаются тропки!.. Так вот, про Бажова...
- Читателю, - перебиваю в ответ. Шах и мат. Меня уже раздражают твои перебивания; решаю платить тебе той же монетой. - Тропки остаются читателю. Когда автор "умирает", текст остаётся в сложной системе культурных интерпретаций - и продолжает жить в восприятии читателя. Но в абсолюте - да, в абсолюте это может привести к принципу "додумай-что-угодно".
- Так а где эти границы? Потому литературоведение многие и не считают наукой - потому что границы эти хрен знает где! Хотя, с моей точки зрения, тут всё достаточно очевидно... Или вот как у Ка?мю! Читала же Ка?мю?
- Камю?, - машинально - и шокированно - поправляю я. Не может быть, чтобы человек с таким штормом эрудиции - хотя бы поверхностной, но всё же эрудиции, - не знал, как нужно произносить французские фамилии.
- Ага... - рассеянно, наспех киваешь ты. - Так вот, я тут недавно взял у кого-то его "Чуму". Пока не дочитал - но вот что забавно...
- Вообще-то ты у меня её взял, ау! - давясь смехом, вмешивается Мона. Вздрагиваю, будто очнувшись от цыганского гипноза. Оказывается, аудиторию уже открыли - и теперь весь магистерский поток просачивается в распахнутые двери. - И только попробуй испачкать или порвать, порчу книг я не прощаю!.. Юлия, Вы идёте?
Мона по традиции называет меня Юлией и на "Вы". Началось это после насмешливых реплик Германа Генриховича - томного мизантропа, который как-то странно поглядывал на меня, когда вёл у нас семинары по "Юлии, или Новой Элоизе" Руссо, а на занятиях по "Моби Дику" эротичным баритоном отмечал, что я "очень хорошо улавливаю онтологические смыслы".
Один из лучших комплиментов в моей жизни. Без шуток.
- Иду, - отвечаю я, поправляю сумку - и радостно устремляюсь к аудитории. Но нет; сбежать не так-то просто. Ты идёшь рядом со мной, словно прилипнув, - и продолжая говорить, говорить, говорить.
- Так вот, у Ка?мю антиутопия, с одной стороны, прям вынесена наружу, а с другой...
- У Камю?! - разъярённо шиплю я. Ты прикусываешь пухлую нижнюю губу, сдерживая улыбку, - и я вдруг понимаю, что ты специально коверкаешь фамилию творца "Чумы". Специально, чтобы позлить меня.
А вот это уже интересно.
Эта мысль задевает меня мимоходом - обдаёт вкрадчивым сквозняком на краю сознания; но мне становится не по себе. Интересно. Как мне может быть интересно хоть что-то - что угодно? Как - с моей-то дырой в груди?..
Её пробили слишком решительно. Я не знаю, сколько нужно времени, чтобы она затянулась. Мой жестокий и прекрасный бог бабочек, мой зеленоглазый князь, собирающий девичьи сердца, вытащил и моё. Подъехал на чёрном коне ко мне, привязанной к позорному столбу, - и вырвал из клетки рёбер жалко трепещущий розовый шматок мяса. Вырвал - и бросил в грязь. Конь потоптал копытами то, что от меня осталось. Кучка пепла, звон колокола, грай воронья под серыми небесами.
Он уже несколько месяцев не общается со мной. Он ушёл из моей жизни - по собственному выбору. Счёл, что так лучше; что наша связь уничтожает меня, а его душит неизбывной виной и стыдом. С этим трудно спорить; здравое решение. Он не Раскольников, а я не Сонечка Мармеладова - и нам не выдержать ещё несколько лет этой каторги. Выслушивать его исповеди - о себе, о семье, о блистающем лидерстве на факультете, о байронической разочарованности в людях, о бесчисленных девушках; быть его духовником и психологом, разбираться в том, почему он изменил Насте с Марго и нужно ли было так поступать с Кристиной и Диной, - а потом скулить в подушку по ночам, стараясь не разбудить соседок. Целоваться с ним в тёмном закутке возле общаги, извиваться под ним на съёмной квартире, сходя с ума от желания, - а потом не чувствовать рук и ног от голодной слабости, потому что даже кусочек пищи вызывает отвращение и тошноту. Вечное покалывающее умирание; воздушная пустота внутри. Вечная лихорадка, пульсация его синусоиды - от жарких исповедей к периодам мрачного молчания, когда исповеди становятся не нужны. А потом - обратно.
"...Ты - как чистое озеро после мутной воды, понимаешь? Я стыжусь себя рядом с тобой. Ты такая прекрасная, такая... цельная. А я... Я такая мразь, Юля. Я не сто?ю того, чтобы быть твоим другом... Хотя, может быть, моя роль - в том, чтобы вдохновлять тебя? Вот напишешь ты потом обо всей моей грязи - про враньё, про измены, про эту дурацкую взятку кроличьей клеткой, про то, как я повышенки свои выбивал, про то, как Настю запер в той квартире... Про то, как Лену мы с Кириллом попеременно трахали - он по будням, я по выходным. Про Марго, про Нарине. Про вот это вот всё - да?.. И тебя будут потомки считать грёбаным гением, а меня - сумасшедшим. Удобрю, так сказать, розы своим дерьмом. Ну, что ты так смотришь, Юленька?.. Не люблю, когда ты так смотришь. Сразу хочется сделать тебе больно".
"...А что бы ты сделала, если бы я пригласил тебя к себе на ночь? В смысле, вызвала бы мне скорую - и всё, дело этим бы ограничилось?.. То есть ты совсем не хочешь меня?"
"...Я понимаю, мне тоже стыдно перед Настей. Но ты ведь тоже, ТОЖЕ это чувствуешь, да?.."
"...Я не знаю, что мне делать с собой и своей жизнью. Вроде и всего достиг, чего хотел, - но эта потерянность дебильная... А опять к психологу идти страшно. Мне кажется, если там засвечусь - меня без шуток положат, с некоторыми-то моими мыслями... Только и думаю о тебе в последнее время. Хочу, чтобы ты что-то такое волшебное сделала в моей голове - как всегда делала. И чтобы всё прояснилось".
"...А ты когда-нибудь пробовала коньяк? Я прям что-то подсел на него, пацаны нас с ним познакомили. У него такой благородный богатый вкус... Почту за честь, если позволите угостить Вас, мадемуазель!"
"...Не понимаю, о чём ты, Юль. У меня есть девушка - о чём тут можно говорить?.. И потом, сама знаешь про эту ситуацию с Леной. Ещё и буряточка моя вот снова нарисовалась. Ну, та, которая классно сосёт. Поэтому не усложняй всё, пожалуйста. Я просто пьяный был, вот и понесло меня снова... Ну, что ты плачешь? Разве ты не знала, что я мразь, животное? Я сто раз тебе говорил - а ты зачем-то всё оправдываешь меня, оправдываешь перед собой и передо мной самим... Тоже мне, открытие Америки".
"Тебе хочется обратить на себя внимание, да? - с грубоватой прямолинейностью напирал лысый психиатр. Нервно сглатывая, я качала головой. - Ну, чтобы тебя заметили, пожалели?.. Просто ты же явно умная девушка. Ты же понимаешь, что, если не начнёшь кушать - будем тебя через шланг кормить. Зачем оно тебе надо?"
"Он манипулирует тобой, используя свою сексуальную привлекательность! Зачем ты ему это позволяешь?! - поправляя очки, возмущённо вещала стройная дама-психолог в элегантном брючном костюме. - Начинай жить собственной жизнью, а не его! Вытаскивай себя из этого замкнутого круга! Сколько ты сейчас весишь - сорок один, сорок два? Ты что, хочешь совсем схлопнуться, не существовать?!"
Я не знаю, хочу ли существовать.
Иногда мне кажется, что я бы всё-таки хотела, искренне хотела снова начать дышать, спать и есть; снова жить, ходить по земле, учиться. Но персональный ад никто не отменял.
И я пытаюсь спать и есть - честное слово, каждый день пытаюсь. Потому что знаю: если я не буду есть, это сделает больно маме - и ещё паре людей, которым я дорога. Дедушке и бабушке, профессору Базиле; возможно, Вере. Правда, мне всё ещё противно видеть себя в зеркале голой; видеть гармошку рёбер, выступы ключиц и позвонков - жалкие, уродливые, как у жертвы Освенцима. Противно терять женский цикл даже на гормональных таблетках, мёрзнуть в любую погоду, страдать от унизительных проблем со стулом, собирать выпадающие клочьями волосы, без конца лить на кожу крем, чтобы скрыть шелушение. Анорексия далеко не так поэтична, как думают многие девочки-подростки.