Рассвет все медленней новится,
и замечаешь, сколь он част...
И все трудней остановиться.
И все правей Экклезиаст.
* * *
Ты — не Та. Ты из плоти и крови,
ты понятна, близка и щедра.
В нашей неосторожной любови
наступила земная пора.
Если ангелов пение смолкло,
запевает житьё-бытиё:
вот на кухне жужжит кофемолка,
вот машинка стирает белье.
Пес на шумных соседей загавкал,
дети ссорою увлечены...
Хоть не семеро в доме по лавкам,
не дождаться и здесь тишины.
Но когда — то светло, то печально —
неизбежная ночь настает,
на плите закипающий чайник,
словно ангел-хранитель, поет.
* * *
Снова потратили в отпуске тысячу баксов.
Снова затягивать пояс до новой зарплаты.
Что тут поделаешь, ежели Север неласков,
дети хворают, а мы ни бедны, ни богаты?
Господи Боже, как осточертела Анапа —
суетный пляж и заросшая зеленью бухта!
Но принимаю как неотвратимое: надо
вывезти дочек на солнце и свежие фрукты.
Скиснет вино молодое в пластмассовых банках:
мы ведь не пьем — отпиваем из разного сорта.
Август рассыпался грушами на полустанках,
яблочный Спас над шоссе ароматом апорта.
Мимо базаров рулишь по кубанским станицам —
жалко до слез, что в багажнике мало простора.
Скоро над ними гусиным лететь вереницам,
что по весне обживают лесные озера.
Пусть и Анапе помашет гусиная стая,
где, как хозяин, курортного ждущий сезона,
наши монетки рачительно перебирая,
Черное море ворочаться будет бессонно.
Август — октябрь 2001,
Анапа — Сыктывкар.
* * *
Войду в литую воду, поплыву,
морскую плоть руками раздвигая —
волна передо мною наяву
откроется, как девушка нагая,
но, чуждая земному существу,
перетечет, объятий избегая.
И тотчас по родству иль волшебству
на перемену явится другая...
Когда чередовая круговерть
оборотит бегучее во твердь,
в бокал фанагорийского плесну я.
И сквозь леса и степи напролет
во мне опять искрою оживет
соленое касанье поцелуя.
Анапа, 5 августа 2001
* * *
Деревья снова в куржаке
предновогоднем.
Старик в широком кушаке
пройдет сегодня.
Пройдет рассудку вопреки,
не по науке.
Не дети мы, не чудаки,
а все же внуки...
И на двенадцатый удар
бокалы — звоном,
и завершится календарь
над телефоном.
И жизнь покажется нова,
и в доме нашем
мы непривычные слова
впервые скажем...
И снова заполночь вдвоем
по заполошной
бессонной улице пойдем
гулять на площадь.
И елка будет зелена,
и пряник розов,
и ночь веселая полна
дедов Морозов...
И разглядеть я не смогу
в огне ракеты,
какие посох на снегу
оставил меты.
31 декабря 2000
* * *
Ничем само себя не меря,
течет бессмысленное время.
Хотя с чего оно течет,
когда не существует счет?
Исправно крутится планета —
сменяются зима и лето,
но светом свет не наделен,
покуда не одушевлен.
И как самосознанье мира
звучит орфическая лира,
и как вселенская душа
поет свирель из камыша.
И рассветает мерный стих...
Хотящий да услышит их.
* * *
Время сызнова глухое:
проживаю — не живу.
А на кухне каланхоэ
сеет мелкую детву.
Десантируется отпрыск
и, нащупав слабину,
не испрашивая отпуск,
лезет корнем в глубину.
Тянет стебель, арапчонок,
к материнскому плечу...
Может, зря своих девчонок
нотной грамоте учу?
* * *
То ли времени вдогонку,
то ль от времени вдали
вместо третьего ребенка
мы собаку завели.
Но продумали до точки —
голова не босиком:
чтобы стало нашим дочкам
позаботиться о ком.
Чтобы сразу привыкали
делать воле укорот,
чтобы смолоду вникали
в материнский обиход.
Замечательная псина —
не безродный пустолай...
Только ради Бога — сыном
ты его не называй.
Посадка в Шереметьево
Самолет, точно белый матерый медведь,
к полынье приникает, дыханье тая.
Но под небом ничто достоверно и впредь,
и тотчас полынья замыкает края.
И — как будто домой по озерному льду
баснословного тащит рыбак судака.
И волочатся перья, и хвост на ходу
снеговые выглаживает облака.
А вдали — берега. А вблизи — острова.
Но тяжелую рыбину клонит ко сну:
облака обволакивают слова,
и тягучие капли скользят по окну.
Протекли. Проступили. Спокойна вода,
и недвижен волнистыми гребнями ил.
А под ним — времена, имена, города,
человеческий прах, человеческий пыл...
Приземляется борт. Приближается трап.
Оглушенная рыбина мечет икру.
И автобус, как изголодавшийся краб,
дожидается нас на холодном ветру.
* * *
Болтаюсь над землей, как поплавок:
ногами в ней, родимой, увязаю,
а головою целю в потолок.
И иногда, не сознавая ног,
из плоти заземленной вылезаю,
и — вянет мысль, и ускользает слог...
Как дух и плоть межою ни дели,
они ее пересекают снова.
И вновь первопричина и основа
для слова — встреча неба и земли.
Не в том ли вышний промысл Рыболова?
* * *
— Христос воскресе!
— Воистину воскресе?
То нежная ширь небосвода,
то снежные хлопья стеной...
О, Господи — что за погода
на этой седмице страстной!
Ища умозрительных истин,
слабеет душой человек.
И снова покровы очистить
захочется в чистый четверг.
А здравый рассудок умело
противиться не устает
тому, что лукавое тело
в суглинок зерном упадет.
* * *
Полжизни миновало, как полшага:
вчера — как лебедь, нынче — в лебеде.
Горит бумага, иссякает влага,
и сладкий мед течет по бороде.
Заплесневела жизненная брага
на городской нечищеной воде.
Обрывки стяга на краю оврага,
коряга в сердце, истина — в еде.
Переварилась юная отвага.
Салага, ум я почитал за благо —
мол, зрячему легко и в темноте.
Молящий обретает без напряга.
Иду, бродяга, на плече сермяга,
не ведая, зачем, куда и где.
* * *
Есть на году тридцать восьмом
и впрямь убийственное нечто:
зациклясь на себе самом,
охладевающим умом
осознавать, что жизнь конечна.
Что ни ларца и ни дворца,
ни захудалого венца,
и, веруя не до конца
в произносимый символ веры,
пригубив хлебного винца,
ты уповаешь на Творца
без основания и меры...
Усердные учителя,
взыскуя благородных целей,
сердца нам обострили для
литературных параллелей.
Но, одаренные весьма,
мы в годы юного броженья
читали «Горе от ума»,
не слыша предостереженья.
И толку в параллелях нет:
с души воротит, пучит лоб ли —
садясь в любую из карет,
куда поворотить оглобли?
* * *
...И никуда от Пушкина не деться.
На клюшку двери, в печь тома — и что ж?
Кобель мой черный, если приглядеться,
чуть мордою на Пушкина похож.
Не заноси в глумливые бастарды —
священная рассеется гроза,
когда его увидишь бакенбарды
и поглядишь в разумные глаза.
Кто через поколения, однако,
сощуривая цепкие зрачки,
меня припомнит, глянув на собаку?
Ну, разве что напялит ей очки...
* * *
Земная твердь, летучий морок,
тяжелый взор, худая весть —
наверное, когда за сорок,
все принимается, как есть.
Спекается сердечный порох,
ржавеет кровельная жесть.
Всей правды в неуемных спорах
на истину не перевесть
И странен крик, и ясен шорох,
с каким во многотомный ворох
твоя хоронится строка.
И не колеблется в опорах
судьба на жердочках и в норах...
Увидим после сорока.
* * *
Современный, да не своевременный,
собственною старостью беременный,
в молодые дни самоуверенный,
до поры опоры не искал.
Чая в попечителе мучителя,
избегал догляда попечителя,
а когда не выдалось учителя,
без опоры той затрепетал.
Тишина кругом, дорога скатертью,
и глядят бесстрастно и внимательно
звезды, спутники да облака.
Нынче понимаю чудака,
что отцом любого старика
величает и старуху — матерью.
* * *
Тяжелый пух Земли
упал на крышу.
Растает или нет?
Тебя не слышу,
но слышу,
как метелица метет.
За стенками шаги
все тише, тише.
Тяжелый пух Земли
упал на крышу.
Смыкаю веки.
Может, рассветет.
* * *
Памяти Андрея Зотеева
Что нас держит на зыбкой земли
то в крови, то в грязи, то в пыли
под родимого дома покровом
или родины милой вдали?
В неминуемый час и черед
рухнет дерево, дом упадет
и ведомый неведомым зовом
сын на вечные веки уйдет...
В землю тычется множество ног,
но всегда человек одинок
на слепом сквозняке раздорожья.
И у жизни земной на краю
нечем зябкую душу свою
укрепить, кроме имени Божья.
* * *
Рано ли о смерти
мне соображать,
по себе не мерьте —
стану возражать.
Место не готовлю,
сердце не гложу,
земляную кровлю
впрок не горожу.
Но уже из дома
вытянутых в рост,
провожал знакомых
на лесной погост.
И, скорбя над телом
меж сырых досок,
думал между делом:
мягок ли песок?
Под сосновым корнем
в красном терему
будет ли покойно
телу моему?..
Горестные темы —
суета и прах.
Плачем по себе мы
на похоронах.
Скинутые шапки
поминают всем
про мосточек шаткий
над небытием.
Гнется половица,
и не рассмотреть:
дальше — половина
жизни или треть.
И уже за тридцать
знает человек:
только говорится —
человечий век...
На себе проверьте,
коль душа лежит:
думаешь о смерти —
начинаешь жить.