Все веское лишает веса
злой день и час,
когда тяжелая завеса
спадает с глаз
и открывает взору вместо
былых украс
состав проклятого замеса,
что вложен в нас.
Такое смутное мятенье —
лишь полоса.
Но поначалу —
только тени
и голоса.
I
Вещего искать в России —
семь досад...
Кольца, кольца годовые —
семьдесят.
То лечили,
то давили —
разное.
А все кольца годовые —
красные.
Что в Казани,
что в Рязани —
четкие.
А круги-то под глазами!
Черные...
Уцелел, не дея злое —
радуйся...
Вот такая на изломе
радуга.
И еще проявит время
комлями,
то ли ветка,
то ли древо
сломлено...
II
На заре седьмого дня
белый свет.
На заре седьмого дня
бел снег.
И следы зверей читай,
как с листа,
и спокойна и чиста
высота.
Но чернеет над толпою
кумач,
и восходит горем вспоенный
плач,
и плывет тяжелый гроб
сквозь тоску
черной лодкою
из Горок
в Москву...
И морозное бело
зарево,
все дороги замело-
залило.
В скором времени они
на беду
всех, прошедших перед Ним,
разведут...
Пленка тонкая дрожит —
фильм стар.
Как ссутулился Дзержинский —
устал.
И торопятся бойцы,
возводя,
склеп ушедшему.
Другим —
пьедестал...
III
Огонь затеплился, затлел.
Ему бы вспыхнуть над землею!
Но встала на седьмом столе
свеча, увитая змеею...
IV
Даю тебе черную землю навеки —
владей,
и черного хлеба кусок,
пересыпанный белою солью,
и белую скатерть
на свежеоструганный стол.
На скрытых побелкою
ликах угрюмых святых
счастливую тень черно-белой
улыбчивой жизни —
виденье, живущее только
в глухой темноте...
Даю тебе черное слово —
для черной хулы,
а белое слово — для белой
безудержной славы.
Иные лукавый влагает
в кривые уста...
И, самую сущую видя
из тысячи правд,
я сам на беленом холсте
обезглавленной веры
кровавою краской
свои письмена
начертаю!
V
Там, где небо голубей,
над двором
вьется стая голубей
меж ворон.
Там сему всего два века назад
еще взмахивал
палач топором.
Ворон триста лет живет —
не умрет,
клевал-выклевал
кровавленый лед
из заносчивых стрелецких очей,
а теперь мрачнее тучи
у ворот
осерчало бьет крылом воронят:
— Что-то нынче никого
не казнят,
над Лубянкою летай — не летай,
человечиной уже не манят.
Ни опричников тебе
стремена,
ни со звездами тебе
ремена,
ах, былые времена-времена...
Ворон, ворон,
смертный мой —
не блажи.
Не кружи над головой.
Не кружи!
VI
Колхозник ли,
болтун ли,
вор —
четыре к ряду!
До северных Тиманских гор
четыре кряжа
и — коль сподобишься дойти
не до погоста —
неделя пешего пути
от Княжпогоста.
Там сороков до сорока
судеб заплетье,
и все огромные срока —
тысячелетья.
Там дождь прольется над горой
и на откосе
дорожной насыпи крутой
отмоет кости...
VII
А у меня никто не перешел
ночную тьму державшего порога.
Но отчего ж
из собственного рода
я лишь немногих
знаю хорошо?
VIII
Свеча иная на столе:
две нити воска
заплетены на фитиле,
как мир, неплоско.
Одна себя желает сжечь
для всех грядущих,
в другой разлита злая желчь
из предыдущих.
Тень на стене от язычка,
виясь, чудила...
Свеча свалилась от толчка
и зачадила...
IX
На двадцать лет
повязкой на глаза
туман.
И путь определяй на ощупь,
чтоб тем,
кто в накатившей мгле возропщет,
не разобрать,
вперед или назад
идем в слепом
безмолвии туманном.
Чтоб истина
представилась обманом,
чтоб истиной
представился обман,
на двадцать лет повязкою
туман —
на треть
судьбой отпущенного срока.
От вытянутых пальцев
мало проку —
по камешку пути не опознать.
И обрести пропавшую дорогу
трудней в сто крат,
когда,
вобрав уроки,
слепые дети
станут вырастать...
X
Глаза болят!
Верните темноту —
мой черный мир,
не знающий оттенков
и этого клубка
сплетенных змей,
зовущихся дорогами.
Оставьте
для зрячих злое право —
выбирать,
какою из клубка
себя ужалить.
Мне, право же,
привычней от рожденья
покорствовать
руке поводыря.
И, наконец —
подумайте о них:
коль на земле прозреют
все слепые,
на что поводырям существовать?
Помилуйте же!
Я ослеп от света...