Чайный пакетик в стиле Мёбиуса вошёл в мою жизнь почти сразу вслед за вторым пришествием в ней буквы Ё. И все тот же, тот же самый автор у этого открытия. Тот же, что однажды на пыльном чердаке неожиданно прижал меня к морковной от кирпичной пыли печной трубе и поцеловал так по французски в такое французское мое местечко, что я тут же расплакалась.
Потом, конечно, все стало хорошо. Но тот первый самый поцелуй, такой откровенный, даже жесткий, с острым перцем и ясным жаром вызвал у меня бурную глупую истерику, о, да. Да, и не боюсь признаться в этом. Но каждый раз такое признание вызывает у меня покрытие мурашками в мизинец величиной. На их фоне теряются даже соски - вы представляете?
К той трубе мы сбежали с ним из-за стола. Предлог был такой надуманный, что стыдно сказать. Помню, на столе еще царил самовар. Огромный бронзовый агрегат с двумя кранами - мальчиком и девочкой. Эти самоварные выходы были настолько разными, что даже рука хозяйки обращалась с ними отнюдь не одинаково. Крану-мальчику доставалось гораздо больше ласки и внимания. А девочку лишь изредка брезгливо промакивали салфеткой.
Потом, у трубы, он признался мне, что крана-девочки не существует. Он сказал, это - всего лишь пробоина, заделанная неумелым жестянщиком. Но я не поверила. Почему? Да потому, что в тот момент я, вся обсыпанная морковной кирпичной пыльцой, была во власти его чайных глаз. И нектар мой, честно говоря, уже выделялся. В такие мгновения весь мир представляется исключительно приветливым и слитно двуполым, совсем как самовар, который тогда был в зале под нами.
И еще он делал мне признания. В Мёбиусе и в букве Ё - неотъемлемой частице великого языка, на котором мы шептались и шептались у трубы. Но демонстрация прикрас Мёбиуса была потом, когда мы вернулись к самовару. Когда старались удержать самые невинные выражения на красных от перенесенного волнения лицах. А пока, тут, у трубы, он лишь бегло посвятил меня в суть этого удивительного явления науки и жизни - Мёбиуса. Я точно не помню об этом словами, а вот всею собой помню прекрасно. Да, многое было показано прямо на мне. Хотя и с предупреждением, что аналогия неточна. Но тем скорее, мне показалось, он приступил к демонстрации.
...
Я часто вспоминаю этот пакетик, пакетик Мёбиуса. Он ласкает его кончиком пальца, или ложки. Оглаживает, охаживает его всяко-разно, а потом вдруг немилосердно мнет его, неторопливо давит то сверху, то сбоку, то ритмично пошлепывает по аппетитной плотной вздыбленности. А потом, снова начинается движение, влияние, слияние ложкиных пассов по коричневым лоснящимся бокам пакетика. И этот самый, только что уставший, совершенно выжатый и бесформенный бумажный бурдючок расправляется, разглаживается, да и вновь обретает форму, ту же, все ту же особенную форму, которую способна придать набухающему вновь пакетику лишь его воля. Твердая, и упругая, и изменчиво-упрямая, как, как... Ах, нет, эта форма так не получится. Вот же пакетик Мёбиуса замкнул свой край на себя, подвернулся, расправился, снова набух очередным извивом.
Конечно, конечно, это более похоже на какую-то маленькую, податливую в чужих руках планету. На ее поверхности все, вроде бы, слитно, но в то же время и раздельно. И все движется, плывет, подчиняясь велению неотвратимой ложки в пальцах мастера. Она гоняет по поверхности капельки-материки. Сливает их, растаскивает. Мановением своим движет складки одну к другой, и, вот уж, мимо, мимо, совсем прочь. Когда засмотришься, кажется, все происходит очень медленно. А потом очнешься, встряхнешь головой - вроде бы лишь ночь на планетке прошла, а картина складок совсем другая.
И моя память, словно лента Мёбиуса, опять возвращает меня к сухой пыльной трубе. Мои руки снова отпихивают его, желанного. Не грубо и не кокетливо, а просто и естественно. Он подается от меня на чуть-чуть, и надо юрко развернуться змейкою в кольце его рук. И уже не он, а кирпичная пыль на кирпичной трубе перед моими глазами. По ней бродят ладони, мои ладони. Ногти врозь - веером. И скольжение вниз, вниз, вниз. Но жар в меня идет не спереди, от трубы, а оттуда, оттуда, от него, от него.
От него научилась я в плавной задумчивости опускать ноготки в чай, и наблюдать, как агатовые свежие капли сочатся с них. У его ложки научились мои ноготки. И Эта картина так похожа на коготки вампирши, с которых стекает кровь любимой жертвы. И я неизменно страстно хочу в такой миг запустить свои ноготки в плечи, шею, в другое, в другое, нет, нет, нет! Но все же. В такой момент, в этой точке нашей ленты, окажись он рядом, мои коготки обязательно впились бы в его дурманную кожу. И я смотрела бы, как чайные вишни его глаз удивленно и восхищенно светлеют, наливаясь жаром, ярким жаром близости. И так естественно сравниваются по окраске с кровью. А еще, конечно же, искрятся шампанским гусарским. Но счастье его, его, моего, что эта точка нашей чайной ленты так не рядом с охристым откровенным мазком кирпичной манящей пыли. А то бы, а то бы, а то бы!
Будто очнувшись, я уже поглаживаю пакетик не ноготком, а подушечкой пальца. Вроде бы успокаиваю - нет, нет, не буду драть, разить и тыкать словно пикой. Не буду, не буду. А через мгновение мой палец приминает влажную тушку цвета куньей шкурки. И в складках, в лужице истекающего настоя, рождаются маленькие пузырики. Они появляются, мельтешат в темных закоулках складок. Они похожи на одинаковых деток, почему-то образовавшихся в лесу, и вот теперь гонимых неведомой силой под мой настороженный, но почему-то не удивленный взгляд. Пузырьки-лесовички, я вас не обижу, - хочется шепнуть им. Я наклоняюсь, приближаю к темной лужице губы, чтобы вшептать в их смуглые округлые тела веру в то, что они не раз повторятся, но их уж нет большей частью. Вот и последние пропадают, пропадают, растворяются в микроскопическом буром море. И как острый осколок мне в глаза - вижу отвратительную трещину на гладком боку пакетика.
Подхваченный быстрой цепкостью моих пальцев, - большого, да, большого, хотя не такого уж большого, и указательного, - он покидает свое ювенильное море. Поверхность Мёбиуса не имеет разрывов - это твердо.
Снова вскипает чайник. Или, пусть лучше самовар? Хороший, ведерный, никелированный, у читателей какого-нибудь графоманского текста обязательно вызывающий своим зеркальным боком ассоциации с ртутными ведьмиными зеркалами. То есть, весь глубоко таинственный, хотя такой простецкий. Струйки пара вырываются из двух дырочек на его верхней крышке. И они, конечно же, на полсекундочки-секундочку бросают меня в новое чайное видение. Они так изменчивы и стойко непредсказуемы, что кажется, кажется, кажется, их мутно неплотные бока курчавятся не от растворения в стылом воздухе кухни, а от того, что, что, что рвут их собачки, собачки, собчачки. Не отпущенные с какой-либо дачки, а самые настоящие, злючие собачки, ведь ничего не остается от клочков пара, совсем без остатка разметывает их по пространству. Внутренний позыв волнообразной доброты, наподобие набоковского дельфина-собаки лает во мне откуда-то сбоку, из-под, и, тут же, вокруг сердечка, и я накрываю самоварный выхлоп плотной жестяной крышкой. И не могут уже долго существовать призрачные саламандры-существа пара. Они задумываются на лету, а потом сдуваются, стихают, ложатся.
Теперь надобно вернуться мне к трубе и к нему от неожиданно привязчивых видений и аллюзий, стеснивших грудь мою близ чайного пакетика. И это тоже - по закону и произволу поверхности, указания и направления Мёбиуса.
Надо заварить новую порцию чая - распарить новый пакетик. И надо осоловеться великолепным, без сновидений, сном.
Надо с утра набрать его номер, и молчать в трубку с чашкою остывшего чая в руке. Слушать, жмурясь по кошачьи, как на мембране пошевеливаются его призывные, - ведь он все понимает, - слова. И так три-четыре раза.
И надо пойти на полдневное чаепитие к нему в дом, когда вся семья собирается за столом с... , раскладываются... , ставится... , появляются чайные... , цвет... , запах... , вкус...
И в самый разгар пиршества... по откровенно надуманному... он меня...
Мы... Мёбиуса... у кирпичной трубы в кирпичной пыли.