Римских Рене : другие произведения.

Anno Annae

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:


Anno Annae

   - Выродок.
   Слово - плевок в лицо. Слово - залежалая на языке гостия. Слово - разрывная пуля, которая поразила бы тебя самого, вздумай ты промолчать.
   Слово - приговор. Слово - отрешенная констатация. Слово, столь несозвучное равнодушному тону, которым произнесено, плавности рта, что придал ему форму; слово, отторгающее тесную от драпировок комнату и ее паутинный полумрак, пресыщенный горячими благовониями. И не остается ничего - лишь катится по инкрустированному полу гранат, засевая выбоины мозаики киноварной крупой из рассеченного подбрюшья. Не сброшенный с блюда в сердцах - небрежно отряхнутый с орудия своей пытки...
  
   Но это - потом. Сейчас - сжиженная тьма предрождения, парные топи околоплодных вод, помутненных алым свечением от питающих кровеносных сосудов. Ложесна не свивают меня в убористый сверток, ложе сна мое просторно и неощутимо: безвольно расплесканные члены колышутся в сгущениях влаги, не встречая преград. Я сплю? Наверно, я сплю?.. Я мал, я слишком еще мал, чтобы проснуться?..
   Сейчас - речная сырость посмертия, и волны полуночными стигийскими псами лижут мне ноги, лижут мне руки, прежде чем вцепиться в горло. Прежде чем жгучей пастью растерзать мне горло... Больно, как больно! Боль разъедает мое безмолвие, отравленное собачьей слюной. Вот прихлынули к самым глазам, ища, должно быть, монеты под веками, плату за перевоз, - и отступили, и только горло ноет, как то бывает в лихорадке. Как в лихорадке...
  
   Не ты ли нес меня сквозь пастозные мазки вечера, сквозь заросли лестниц и винтовые меандры садового шиповника, без труда удерживая в объятиях, не сбиваясь ни с шага, ни с дыхания? Не ты ли смывал заскорузлые корки с моего тела, и прозрачная вода ржавела, едва их коснувшись? Не ты ли расчесывал мне волосы, переплетал ароматическими травами, погружал кончики в розовое масло? Не ты ли облекал гибкий от обморока стан осклизло-гладким, осклизло-льдистым шелком, низал на запястья драгоценную шпинель - грозовую, наполненную тенями, запыленную будто изнутри? Скажи, был ли это ты, ибо я не в силах внятно воссоздать ни обстоятельств, ни участников моего пробуждения.
   Был ли я болен?
   Был ли я пьян?..
   Был ли я?..
   - Анна, - произносишь ты, улыбаясь. Это не наречение. Это узнавание.
   И я понимаю, что меня действительно звали так - меня действительно зовут так: именем древнего священника, тщетно судившего рыбаков-исцелителей, именем римской девы, укрывшей наготу своими лучезарными локонами. И я тоже узнаю - и отвечаю, от нерешительности на славянский манер распушив начальный слог:
   - Ирж... Иреней.
   И замолкаю, испугавшись собственного голоса: он звонок, словно тонкий фарфор, и кажется столь же хрупким. Как не разрушить такой голос о речь? Будто китайская чайная чашка упала - из тех, что чем старше - тем прекраснее, чем ломче - тем изысканнее, припасть благоговейным взглядом - уже кощунство и смертельная угроза. Но не разбилась - и скоро я обретаю смелость опрокидывать все новые и новые элементы сервиза. Особенно когда ты, дернув вдруг ворот своей рубашки, хрипло просишь:
   - Говори... говори еще... пожалуйста...
   И я говорю, говорю, о чем придется, но догадываюсь все же, что услышать ты хочешь только одно слово.
  
   Тишина. Лишь бряцает в отдалении якорная цепь о борт ладьи Харона - старик не торопится за мной, не берет в челн без денег. Лишь расползается от моих безотчетных движений шумовой чад потревоженной заводи. И растрепанные пальцы стелются по течению бледными, исхудалыми водорослями - или сахарными сигаретами, разбухшими, словно утопленники.
   Прилив: бодрости или моего багрового бесчувствия - я распахиваю слякотные пелены, выдергиваю голову на поверхность. Дальше нельзя - в шею врезается накаленная проволока, сдавливая до летаргической слабости. И я долго лежу, бессмысленно уставившись на белую больничную плитку, облепившую стены, и каждый ее изразец - натюрморт стерильной пустоты - мнится мне фотографическим оттиском с моего существования.
   Я лежу в палате, облицованной моим анамнезом; я лежу в операционной, где когда-то меня отделили от жизни - и отправили в ведро для отходов; я лежу по подбородок в рыжей створоженной ряске, и только ее железистый выпот подсказывает, чем она была раньше.
   - Он... то бишь оно... может быть очень и очень опасна... опасно. Поберегите себя, молодой господин, - доносится до моих ушей шепелявое воркование.
   - Вы приготовили все необходимое?
   - Помилуйте, молодой господин, ведь это безумные траты... Ну, облучите вы ее как-нибудь, порошку какого подсыпьте, чтоб не скисала, - но что ни день подстанцию обирать?! У них и доноров-то теперь, почитай, нет, остатний их запас выманиваете!
   - Делайте, что я велел. Да сами-то не таскайте, пусть Вертер поможет.
   - Ох, молодой господин, молодой господин...
  
   Комната нагрета пламенем свечей, угли жаровни, перемешанные с благоуханной камедью, источают дымчатый зной, но бархат завес знобит от сквозняков. Комната одета тканями в несколько слоев и все-таки мерзнет: она может позавидовать нам, ее обитателям.
   Ты подаешь мне зеркало: сточенный профиль, трепетные, невидимые почти линии скул - робкий художник писал мой портрет по амальгаме! Черные пятна глаз - дрогнула наконец неуверенная кисть, обронила две кляксы на ненастную бледность основы. А потом и вовсе перевернула сосуд с краской - вокруг узкого лица растеклась сплошная смоляная лужа. Поднимаю взор выше фигурной рамы: ты чересчур смугл, порист и пестр - веснушки? родинки? - по сравнению со мной, но тем не менее красив. У тебя мягкие ногти, и губы налиты кровью, и кожа томительно податлива - не скрадывает ни единого мускульного сокращения, ни единой костной выпуклости, - а в моем эластичном окаменении и еле проступающие над пястью вены уподобляются мраморным прожилкам.
   Смятение охватывает меня. Кто я - статуя, одушевленная вторым Пигмалионом? Кто я, неспособный различать запахи, не испытывающий потребности ни в пище, ни в самом воздухе? Кто я и что связывало меня с тобой - чего я не могу вспомнить, чего не могу изгнать из мыслей?
   А фарфор все звенит, не распадаясь в осколки...
   Ты наспех ужинаешь: я не посягаю на твою трапезу, хотя ты с лукавством предлагаешь порой тот или иной лакомый кусок. Ростбиф пригорел, на стеклянистых ломтиках лимона - следы кое-как соскобленной плесени, но ты едва ли замечаешь, что ешь, и на мой отказ отзываешься не гневом усердного кулинара, а машинальным, привычным кивком.
   - Знаешь... - застенчиво говоришь ты, жуя миндальную пастилку. - Я ведь сохранил твою коллекцию кружек.
   - Мои кружки! - восклицаю я по инерции, но прибавляю уже с искренней радостью: - Кружки со всех концов света!
   - Именно! - ты тоже рад, ты тоже заражаешься энтузиазмом. - Да я сейчас принесу!
   Мы вынимаем кружки из их ватных гнезд - и диковинные, вроде сплющенных калек для минеральной воды, и непритязательные, привлекшие необычайной легкостью или прихотливым тиснением, которое жаждешь непрестанно осязать, неутолимо ощупывать. И я смеюсь так же беспечно, как смеялся тогда, когда шел - летел - по миру семимильной поступью, и дом был там, где была гостиница, и мир растворял настежь и небо, и земли...
   - Анна...
   Пересохший шепот окунает меня в настоящее, хотя сам он - из прошлого и к прошлому обращен. И любовь, что овладевает мною, не возвращается, не воскресает - она возникает заново. Не саженец в инородной почве, не черенок, привитый на зрелую горечь, а свободный от былых уз, преображенного семени росток. Любовь бога к чужому творению. Любовь раба к безвременно почившему хозяину. Любовь проклятого к проклявшему, любовь проклятия к ним обоим.
   Я стал бы стеречь твой сон, ибо лишен дара уснуть; я стал бы заботиться о твоих вечерях, скорее избирая случайно, нежели рассчитывая ингредиенты и их пропорции, ибо мне нечем ощутить вкус; я слагал бы к твоим ногам слезы, если бы мог плакать, и я умер бы ради тебя, если бы мне было подвластно умереть, но все это - ничтожно мало, пока я - тот, в кого превоплощен, пока ты - тот, кем пребываешь.
   Пустынная буря закручивается в твоей груди, песчинки раздробленных звуков скрипят на зубах:
   - Я... хочу тебя...
   Навек отверделыми губами, губами жертвы Медузы я притрагиваюсь к твоему лбу: невесомый почти поцелуй запечатлевает изогнутую рубчатую ссадину. Ты понимаешь, как понимаю и я, что на каждое мое прикосновение человеческая плоть откликнется ушибом, на любую ласку - увечьем: их будет снимать коронер вместо отсутствующих папиллярных узоров. Но все это - тоже ничтожно мало, и, сознавая непреодолимость препоны, я в застарелой усталости поникаю на твои колени. Какая пародия на пиету - среди запущенной роскоши покоев, под вуалью сладострастных восточных курений!
   - Я знаю, я знаю... - шепчу я в ответ, но и это - больше, чем я на самом деле могу дать.
  
   - Она... он... - это, похоже, Вертер - рыхлый, разваренный бас и закругленные обертоны профессионального лакея. - Он всегда был бесполым?
   Гортанное голубиное урчание:
   - Нет, конечно же нет. Он стал таким после прибытия жонглеров.
   Расстояние осушает продолжение диалога, последние ясные слова крошатся у меня в голове: "Прибытие жонглеров... прибытие жонглеров... прибытие жонглеров..."
   Неужели было и это: закут, погрязший в крови, желчи и флегме, клоки сочащегося мяса, гниющие цвета... и бинты, слезающие с ран, точно линялая змеиная чешуя. Я затягивал их туже и туже, так что немело сердце и оптические мушки сгущались в слепой рой, а узлы разваливались, крепкие узлы, хитрые узлы, и марля гноилась и истлевала, и корпия вязла в омутах раскупоренных бубонов. Хризалида сошла бы с ума, бормотал я, пытаясь соскрести с себя напластования кошмара о кирпичную кладку, и перекрытия трескались, и забрызганные потолочные балки моросили трухой. Хризалида сошла бы с ума, повторял я, пожирая собственные внутренности, и меня мутило, но только от жадности, и я захлебывался рвотой пополам с хохотом. Хризалида сошла бы с ума, если бы воочию наблюдала за своей метаморфозой, если бы лично крушила архаику тела. А я обжигался о солнечный блик, хмелел от щелока, частыми глотками вбирал электричество - то ли неудачливый самоубийца, то ли беременная женщина. Неужели было и это - было и так?
   О, пусть погаснут воспаленные костры, стиснувшие мне горло, и зыбь не бередит ожогов прелыми собачьими языками! Тогда я сумею вспомнить, сумею подняться...
  
   Вино - медное на вид и, вероятно, на вкус: я пригубливаю больше из вежливости, но как странно смягчается небо... Ты отставляешь кубок в сторону, придвигаешь корзинку с фруктами. Затканная патиной кожура - гранаты. Нож к ним - не столового серебра, как прочая утварь, а стальной, с граненым лезвием и зачатком гарды: кинжал милосердия, прикинувшийся десертным прибором. Ты лениво подцепляешь ближний плод острием, крапины зерен пятнают алым ладонь.
   - Попробуй? - предлагаешь ты, чуть помедлив, и настороженное ожидание, уснастившее вопрос, или, может быть, медный осадок во рту, иллюзорное эхо отведанного напитка, заставляют меня подчиниться.
   - Как терпкая искра... Как настой поздней осени...
   Я собирался солгать, но ложь излишня: я чувствую то, что описываю, сколь бы тусклым и беглым ни было мое прозрение. Или правильнее - наитие? Или и вовсе - самообман?
   Я чувствую то, что нет нужды более чувствовать, и это подобно приглушенному стенанию в шрамах, восприимчивых к дождю.
   Ты не удивлен.
   - Все, что утрачено, можно вернуть. Все...
   Жреческим жестом ты обмакиваешь пальцы в чашу с вином, проводишь по моей щеке - и щека оттаивает, оттаивает от трупного окоченения, от строптивости адаманта, свежеет, будто на ней распускается роза. Еще мановение - и пышный росистый венок ложится на выступы ключиц, и рдяные лепестки льнут к шее, внушая ей нежность, внушая ей беззащитность.
   - Если бы это было правдой... - печально усмехаюсь я. Ты подаешься мне навстречу:
   - А если бы это было правдой?..
   Недосказанность стынет между нами неминуемым отречением, какой бы нарочитой абстракцией ни была обозначенная тобой дилемма. И тебе известен мой выбор - задолго до того, как ты отваживаешься спросить, задолго до того, как я произношу:
   - Нет. Теперь уже нет.
   - Знаю, - ты с размаху вперяешь нож в сердцевину граната, потом опять и опять, не внимая ее жалобным всхлипываниям. - Выродок.
   Я отшатываюсь от твоего похолодевшего взгляда, и невольная гримаса страдания обнажает мне клыки - парные шипы в ряду уплощенных, негодных для жевания пластин, единственные органы размножения, что мне оставлены.
   Изуродованный гранат соскакивает на пол, прячется за ножку стула, зарывается там в складки ковра. Но ему нечего страшиться. Это я должен бежать от нацеленного клинка, это я должен повергаться ниц и молить о пощаде.
   Я не делаю ни того, ни другого, и сталь входит туда, куда ее направляли - в середину горла, а затем оболочки размыкаются от плеча до плеча, словно для объятия.
   - Анна... Анна!
  
   - Оно неуязвимо... как мертвые.
   - Ее раны не закрываются... как раны мертвых.
   - Только если...
   - Если умастить его кровью... человеческой кровью.
   - Достаточно и капли крови...
   - Чтобы он стал непрочен... как живые.
   - Чтобы его раны срослись... как раны живых.
   - Кровь их предает...
   - Кровь их излечивает...
   - Хотя, верите ли, Вертер...
   - Да, поверите ли, Клара...
   - Ни разу не видела, чтобы оно ее пило...
   - Ни разу не видел, чтобы они ее пили...
   Они прогуливаются по дому, невинно беседуя: моложавый слуга и дряхлая экономка, посвященные в тайну своего господина, безразличные к тайне своего господина.
   Я знаю, что однажды он умрет по моей вине, хотя и не от моих рук: подавившись состриженной у меня прядью волос или сдобрив затупленный о мою кожу мизерикорд сулемой, прежде чем слизнуть бурые струпья с его граней. И я знаю, что никогда не остановлю занесенного надо мной оружия, как никогда и не отклоню от удара головы. Он заслужил убивать меня ночь за ночью. Я заслужил свои стигийские болота, сотрясающие прибоем кафельные берега, - болота разлагающейся крови. Но и это - ничтожно мало для спасительной ненависти, для успешной мести, которая может не быть взаимной, но обречена стать обоюдоострой; и потому я, окутанный студенистым пурпуром заемного румянца, надеюсь забыть обо всем, забывшись недужной дремой до неотвратимого заката.

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"