Ронин Леонтий : другие произведения.

Порт Париж

"Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


   Порт Париж,
   не повесть, не рассказы - в п е ч а т л е н и я, е2-е4, с очерком пространства и эпиграфом из Окуджавы
   "Париж, где не захочешь,
а воспаришь"
  

Мгновенья лиц и улиц

  
   1.Своими собственными ногами-руками автобус поднял салон к дверям самолёта, куда авиапассажиры осторожно переходили.
   Так рыба шевелит плавниками, лайнер дрогнул элеронами. По мокрому бетону всплыл за туманную завесу воды и брызг.
   Если день в Париже, словно всегда я здесь и всегда буду, то добрый их десяток позади показался теперь мигом, если не сном.
   Тронули плечо: ремень пристегнуть... "Шереметьево?" - Едва не удивился вслух. И скоро, в конце длинного хвоста к единственному таможенному проходу в Россию, сомнения улетучились - долго и тупо стоим, почему-то ряды остальных дверей заперты, будто здесь нас не ждали... За спиной дружно негодуют дамы. Излишне громко, перебивая одна другую:
   - Ну, как тебе это нравится? Вы, спрашивает, стоите?
   - Нет, сидим.
   - А он обогнул и попёр вперёд!
   - Козёл!
   - Сраный!
   И тот же голос, нежно, в мобильник:
   - Мамочка, я уже на земле.
   ...Где от пыли трудно дышать. Плевки, окурки, собачьи колбаски... Реклама, тот же мусор, только по стенам. И апофеоз встречи - пьяные вопли в вагоне метро. Милую такую песню три амбала рвут лужеными глотками: "Вот кто-то с горочки спустился...". Полон вагон, а притихли, спрятали глаза, задремали.
   Перевёл дух, когда под идиотскими надписями в своём подъезде, ниже их, корявое детское, трогательное: "мама"...
  
   2. А пока снова к родине привыкну, подхожу к деревне. Короткий дождь прозвенел. И утих вдруг, как взял под козырёк, завидя меня. От низкого вечернего солнца капли на ветках и листьях играли живыми огнями новогодней ёлки.
   Испокон веку в крестьянских избах ставили, по сути, камин, звали русская печь. Теперь эти громады рушат, но за модой не бегу, и скоро волны тепла плыли в отсыревшем воздухе.
   Утром новорожденный месяц в колыбели тонкого обруча света, рядом с младенцем луна, бледная роженица. Трель соловья в комнате эхом.
   Сразу за огородом, в лесочке, кукушка обещает годы жизни. А маятник ходиков на стене режет от них секунду за секундой... Едва взял ручку - не терять драгоценных! - над головой просвистела пуля: ласточка-лихачка прошила комнату от окна, где сижу, в окно напротив. Когда холодок "пули" тронул лоб - на хвосте своём, не иначе, пронесла эту крылатую истину: "первая страница сочинения, как лицо незнакомца. Если не симпатично, не имей с ним дело; и опус дальше не читай...
   ...Или попробуй открыть страницу другую."
  
   3. Проходом кресел неспешная раздача заоблачного питания - завтрак на колесиках. В темных бутылках должно быть пиво? Ошибку понял, когда сосед напротив, откушав, рукою в розовых пятнах псориаза держал бокал красного вина.
   На идиотском русском стюардессе: "ма-а-ленькую такую бутылочку. Киндр, вино..." Переспрашивает, не понимаю: глухой со слепым. Если большой вверх, мизинец вниз, остальные к ладони? Жест оказался интернациональным. "А-а..." - радостно догадалась.
   И всего-то 187 грамм, как в аптеке. Но пары хватило почувствовать себя гражданином мира. В узком и лёгком смысле - меж небом и землей; а в проходе кресел у в и д е т ь строчку: рука с псориазом развернула "Фигаро".
   Через полчаса испарится моё мировое гражданство, стали спускаться. Ниже, под нами, мини-самолет, светлый, как нательный крестик. И движется, кажется, боком, что-то из разных плоскостей, плюс скоростей.
   Красная черепица деревенских крыш. Аккуратно нарезаны лоскуты пахоты и зеленей. Неряшливы неровные края песчаных карьеров - подтаявшее крем-брюле.
   Если теперь нельзя путешествовать в карете или возке, то пусть автобусом, хотя бы. А ежели по воздуху, ковром-самолетом. Только не авиалайнером. В этой консервной банке, где анестезируют бешенной скоростью, искусственным давлением, дозированным кислородом. Открываешь глаза от удара колес о бетон при посадке, и не понимаешь, как оказался за тысячи вёрст от дома; е2-е4, только и всего.
  
   4. Дома мгла ещё у горизонта, но уже обожжена ранним рассветом узкая терракотовая полоска. Что толкнуло проснуться в этот час в деревне и соединить слова "порт" и "Париж"?
   Москва когда-то оглушила, Париж не поразил. Странное чувствование, словно бывал здесь - не от бесчисленного тиражирования городских видов, но от трогательной ненавязчивости, с какой город поглядывал внимательно, как после долгой разлуки. И без желания высокомерно подавить историческим и культурным величием. Напротив, по случаю возвращения, в мою честь, разом откупорили батареи бутылей, и пенные струи шампанского взмыли ввысь из фонтанов возле Сорбонны.
   Вокзал электричек в аэропорту напоминает белый ледокол. Работяга о пяти этажах, никаких "палуб", в тупой нос сходятся стены.
   На вечном приколе дома у набережной Сены, по кривым улочкам-каналам, впадающим в нее. Может, в архитекторы подались не случившиеся кораблестроители и мореходы? Тогда это мечты их ранних лет: здания подобны кораблям - нос и корма, а противоположные, по "бортам", окна, стягиваются к форштевню, будто глаза к переносице. С птичьего полёта даже площадь Звезды взята в круговой полон гигантскими линкорами - так спланирована перспектива уходящих от неё улиц.
   На этажах открытой "кормы" люди или "пассажиры" с полосатых шезлонгов под цветными тентами следят заход солнца за Эйфелеву башню.
   Бетонные, каменные, чугунные столбики - кнехты - стерегут дома-пароходы от проезжей части. К ним на ночь швартуются велосипеды, мотороллеры, мотоциклы.
   По стенам улочек жмётся пешеходная тропка, двоим не разойтись. Редкие авто здесь плывут осторожно в одном направлении груботёсаной брусчаткой. Она навеки застыла кругами по воде или спокойными волнами.
   Лестницы старых домов - винтовые корабельные трапы, причудливая вязь чугуна. Только классность квартир-кают обратна корабельной. Дешевые под крышей, у дорогих окна до полу, выходят на узкие общие палубы-балконы.
   Тоже не удавшийся мореход, старомодно, пером в трёх пальцах на белых страницах возвожу свой порт Париж. Где острова Сен-Луи и Ситэ, на их спинах город зародился. Где Генрих IV у стрелки позеленел от времени... Ветка лавра вокруг чела. Звезда шпоры на сапоге. Его зеленый конь рысит из прошлого по Новому мосту - левая передняя, правая задняя. Пять веков ему, а он всё Новый.
   Мачты шхун у берега бьют поклоны кораблям, что гонят на них волну. А ватерлинии презрительно кривят губы: "уж это нам низкопоклонство верхов".
  
   5. Текут люди, ручьи от боковых улиц, реки по главным. Разлились озерами, зрелище у центра Помпиду, или митинг на площади Республики. Людские водовороты в подземелья метро и переходов. Запруды у плотин красного света - и отпущено катят встречные волны на зеленый.
   Мгновенья плывущих мимо лиц...
   Усы солидного господина заточены пиками острых стрелок: восемь часов, двадцать минут.
   Глубокая морщина на переносице, отчего глаза другого сеньора сидят, кажется, на дужке старомодного пенсне.
   Просторный комбинезон, словно белый хитон. Черные кудри схвачены лентой через лоб. Рабочий вцепился в крестовину ограждения, свободная рука тянется что-то достать: распят на строительных лесах.
   Рыжие кудряшки это Жю, светлые Ли. На "ЖюЛи" обе собачонки подымают морды. Меня приветствуют лаем звонко и небрежно, на бегу, как дети, взрослых и неинтересных персонажей. Носятся за птицами, тянут за собой миниатюрную сеньору - искусственный мех короткой шубки, зелёное трико. Похоже, даме мало, что наделена носом Мейерхольда. Ещё смело и ярко красит губы, веки и ресницы, брови и щеки. Пропадать, так с музыкой!
   Угол узкой улицы облюбовали путаны. Помоложе мило улыбается, киваю ей приветливо. Другая, совершенно Кабирия, независимо и недовольно отворачивается, словно её чем-то обидел. Она родом с Кавказа, её кличут Ляля Кебаб.
   В полдень шабашут коллеги "распятого" мастерового. Собирая капли вина в последний глоток, рабочий высоко задрал пустую тару. Будто через донышко решил взглянуть на небо...
  
   6. Перед центром Помпиду зрители на траве, амфитеатром по склону газона. И выше, по балкону бульварной ограды. Мелкими волнами плещет недружный аплодисмент простеньким фокусам и жонглированию уличных циркачей, смеются шуточкам ниже пояса.
   Площадь Республики шумит митинговыми банальностями. Может кроме хлеба зрелищ, пипл ищет и крови красных, хотя бы, флагов? Или ностальжи по баррикадам у парижан в генах? Не отбирайте игрушку у ребёнка, красный флаг у ветерана - детство и старость так быстротечны... Синие полицейские автобусы картинно катят с мигалками и сиренами, неспешно и бережно тормозят. Будто важные чины прибыли, не ажаны. За тонированными стеклами эти vip-персоны должны бы сидеть развалясь, нога на ногу - так расслабленно и нехотя покидают машины. Высокие ботфорты, щитки на коленях, шеломы на головах - хоккеисты... Только игроки, кажется, не настроены на борьбу и трудную победу. Так, поприсутствовать решили, чем победа уже обеспечена. Митингующие не глянули на блюстителей, тем оставалось лишь покурить на свежем воздухе.
   Городской патруль плывёт на роликах - он и она, разве за руки не взялись, влюблённые на катке. Парочка при исполнении: дубинки, наручники, пистолеты, но улыбчивы и спокойны.
   А вот и три товарища в легкомысленных, непонятно как держатся, пилотках. Полицейские словно гуляют по городу, мило беседуют. Останавливаются - что-то важное в общем разговоре. Спорят и жестикулируют. Может, после смены идут пропустить стаканчик? Но ловлю профессиональный укол бокового зрения - тип слишком пристально их разглядывает...
   А я любуюсь черными мундирами. Ладно пригнаны, точно на моделях сидят.
   В самом деле, свалился с иной планеты, людей не видел? Да, на моей малообитаемой - по причине её одиннадцати часовых - лица иные. Нередко похожи милиционеры и братки из черных джипов. Тех и других лучше огибать за версту. И не дай бог пялиться бесцеремонно на их физиономии.
   Встречая в Париже ухоженных, солидного возраста мадам и месье, вспоминаю своих стариков, часто робких и жалких, с испуганными навсегда глазами - плакать хочется. Или взять "калаш", когда амбал, еще не успевший купить джип, тычет в спину старухи, что трудно подымается в автобус:
   - Быстрее давай садись, [гр]ебанная ты овца!
  
   7. На улицах Парижа таинственные женские фигуры задрапированы черным. Разрезы вместо рукавов, крылья за плечами...Театральные кулисы, прячут лёгкое, бесплотное. Невольно ищешь взгляд, что непросто под невообразимой шляпкой, или накидкой-капюшоном, или подобием вуали - они лишь рампа сцены, где живёт пара блестящих глаз, стреляющих навылет, не говорящих о возрасте; вечность, из которой все пришли сюда на миг.
   Гипнотически тянет разглядывать в витрине антикварной лавки всякое старье. Но вдруг... Черная фетровая шляпа прошлого века поверх теплого коричневого платка. Длинное пальто тех времен - в глубине магазинчика в старинном кресле царственно беседует с хозяйкой... профиль Анны Ахматовой! Хозяйка нервно суетится. Гостья величественно немногословна, больше говорят руки, с пальцами красивыми и тонкими не по летам: парижанка...
   Из сумки, в её коленях, собачонка на фигуру за стеклом тявкнула, я не понравился. Сеньора тоже глянула. Кивнуть - глупая двусмысленность. Пожалел, что ношу бейсболку. Почтительно бы приподнять шляпу...
   Вагоны парижской подземки со скамьями поперек, как в московской электричке. Стремительно разгоняются до скорости идущего на взлёт самолёта. Едва ли не ежеминутно тормозят, перегоны коротки.
   Молодые люди вдруг разом поднялись. Уступили семейству: мать, дитя, отец. Молодая обнажила грудь, кормит ребёнка. И продолжают непринужденно болтать, будто у себя на кухне. Никто в вагоне не хихикает, не пялится. Лишь я, несколько ошалев, не отвожу глаз от шедевра маэстро по имени Париж: "Мадонна подземки"...
   На перекрёстке, перед красным, изысканно нежный и добрый профиль молодой дамы. Трость-зонт с вязью чёрно-белой ткани и золотого цвета ручкой. Тонкий индийский плат на плечах. Но взгляд оказался туманный, будто не в фокусе. Строг и вовсе не добр, профиль обманул. На зелёный она шагнула, опираясь тростью и сильно хромая. Плечи закачались чашами весов, а под платком обнаружился невеликий горб. Быстро и деловито её обогнала девица с кошкой на плече. Серебряная сбруя по блеску черной шерсти и белые джинсы парижанки смотрелись, хочется сказать, островагантно - совершенство юной фигуры в идеальной оболочке из современной ткани. У другой особы неосторожно раскормленные ягодицы при ходьбе будто жуют за обе щеки...
   А эти стоят в кружок. О высоком градусе спора можно судить по жестам возмущённых рук. Презрительным гримасам. Осуждающим взглядам и нетерпеливым движением головы, откидывающей волосы. Но голоса журчат еле слышно - ручей в лесу.
   Велосипедистов по улицам тьма! Вот целая семья - папа, мама и дочери. Совсем маленькая на багажнике мамы спит, крепко схвачена ремнями.
   Даже на свидании мадмуазель вяло крутит педали, он бодро шагает рядом. Говорят, смеются, переглядываются нежно - мадонна в седле...
  
   8. Теперь в Париже вместо консьержек часто кодовые замки. Нет знаменитых скамеек - на чугунной основе два сиденья и общая меж ними спинка. Весь Париж коротал здесь часы, теперь время подорожало. Исчезли заляпанные рекламой круглые железные будки на каждом углу - легендарные писсуары. Куда торопливо прятались по нужде, а понизу торчали уши, то бишь, ноги.
   Все осталось на старых фотографиях.
   Желающие получить обед для бедных собираются много раньше открытия столовой. Сидят на бордюрах, на широких каменных подоконниках. Иные с увесистой книгой в руках; газет не читают.
   Одета публика эта небрежно, но чисто, вполне прилично.
   Среди чернокожих типы удивительные - лица грубо рублены от целого ствола. Или выбиты из глыбы черного гранита, без отделки и шлифовки. Волос свалялся в толстый войлок.
   Бездомные улиц Парижа не походят на наших бомжей, немытых и мало берегущих свою полупьяную жизнь. Здесь они клошары, вроде бы романтики-бродяги, почти туристы. Под стеной бульвара на берегу Сены ожидают парохода в счастливую страну. Дым их костров коптит камни берегового откоса. От дождя, снега и тумана навес из прозрачной плёнки. Ждут, похоже, давно...
   На углу улиц Святого Антония и Риволи девочка под теплым одеялом. Мама устроила "окоп" из пустых коробок, чтоб не дуло. Сидит в ногах ребенка, спокойно и негромко говорит, может сказку на ночь, про ту счастливую страну?
   Спиной к автомобилям у бетонного столба мужчина средних лет. Алый подбой "аляски". Небрит и обветрен. Что называется огонь, вода и все остальное за его плечами, чисто разбойник... Ноги вытянул, мешают прохожим. Вязаная шапка рядом: "положи варнаку краюху, чтоб дом не разорил", - сказали бы в Сибири. И быстро пишет в толстую тетрадь. Может коллега-графоман и "записки у обочины"?
   В пустом вечернем переходе отдыхает эстет и любитель комфорта. Легким барьером, такие ставят на гаревой дорожке бегунам, демаркировал занятое пространство. Своё, хотя бы на ночь. Надувной матрац, белоснежный пододеяльник. Рядом маленькая скамейка, где стакан и бутылка воды.
   А этот на шумной улице в нише здания, тонкий тюфячок... Собака спиной греет хозяина и тоже спит. Жалкий скарб чуть в стороне. Да кто покусится?
   ... Вот он, желанный пароход! К бордюру причалил белоснежный лимузин. Не сразу дверь отворилась. Дама с красным крестом на куртке несет человеку, он сидит на камнях, свежий французский батон. Другая, следом, пакет. И показывает: носки, полотенце, брюки спортивные, постельное бельё.
   Первая, с батоном, опустилась рядом. Человек тычет щеку: здесь болит... Она это же место трогает у себя. Оба долго не убирают пальцев. Коротко продолжает спрашивать. Она терпеливо объясняет.
   Шофер, тоже с пакетами, расположились вокруг. Тема, очевидно, зуб, что беспокоит. Беседуют дружески, словно давно знакомы, неспешно и обстоятельно. Когда, наконец, подымаются, жмут его руку.
   Аккуратная старушка каменный выступ покрыла подушечкой. Марлевая маска, от гриппа. Понурилась безучастно. В пластмассовом блюдце несколько монет. А маска, кажется мне, совку, чтоб не кричать от боли горькой своей судьбы, какой там грипп...
  
   9. В Париже солнце и холодный ветер из России: в Москве снег и минус два. Здесь каштаны в огромных кадках. Их белые цветы - маленькие весенние ёлки, или новогодние свечи. Люди в майках и... дублёнках; лёгкий пиджак распахнут; шарф этаким немыслимым кренделем, точкой над "и" парижского шарма.
   В сквере острова Сен-Луи утка неловко прыгает на одной лапе. Мокрая и жалкая, квохчет, разинув клюв. Селезень преследует, сухой и красивый. И никакого сочувствия даме... Забилась под скамью, отряхивается, чистит перья. Он остался неподалеку, наблюдает и ждёт.
   На траве любовным бутербродом сложилась другая парочка. Целуются, им не холодно.
   Художник дремлет в гамаке, узком, как раскрытый стручок. От тяжести тела створки почти сомкнулись. Ветер покачивает цветастую люльку. Рисунки внизу прижаты камнями.
   С дерева бог послал - на скамью рядом и на рукав. Птичка может метила в раскрытый блокнот, не понравились мои записки, но её критическое "фи" попало на рукав. Или, напротив, решила оставить свой след в словесности, да тоже промахнулась...
  
   10. Живет друг в обычном муниципальном доме, где цветы и ковры в холле. Десяток велосипедов, мужских и дамских, молча льнут друг к другу, пока хозяева не спустятся с этажей. Электричество гаснет, едва пройдёшь. Вода тоже на счету. С неуверенностью, что правильно его пойму, это объяснял. А у меня опыт деревенский, где и без счётчика знаешь цену ведра воды из далёкого колодца.
   В окнах "корабля" через дорогу раздвинуты шторы. Полумрак вокруг зелёного абажура не разгоняют язычки мерцающих свечей. Скачет по комнате обезумевший заяц - свет телеэкрана от частой смены кадров. Дама в пижаме склоняется к абажуру, он на низком столике - солнечное затмение её круглого зада в зыбком ореоле впереди горящей лампы.
   Сцены домашней жизни, похоже, не принято особенно прятать от сторонних глаз. Значит, и смотреть не грех, все свои, все парижане...
   Утром другого дня в дверях "каюты" та же, решил я, дама, теперь в голубом халате, вышла подышать. Пятернями забрала назад длинные волосы, открыв лицо... мужчины. Он ушел в чёрный квадрат неосвещённой комнаты, за пластиковой, оказалось, бутылью. Через ажурный чугунный бортик поливает цветы, лишняя вода прерывисто трассирует каплями на нижнюю "палубу". Снова скрылся в квадрате. Там лёг, или сел на его границе, теперь рука с сигаретой появляется и исчезает на чёрном фоне - "разговаривает" с кем-то в глубине помещения.
   Сюжет окончательно запутал фокус, когда из того же пространства возник негр в белой майке. Он крупно кусает от длинного батона. Жадно прихлебывает из жёлтой кружки. И по-хозяйски оглядывает улицу. Может, владелец двухместного кабриолета? С откинутым верхом тот простоял внизу ночь - ну, не чудо ли, ещё одно, Парижа? Впрочем, все же свои...
  
   11. "Встретились два одиночества, два вечера. И родилось утро".
   Эти слова я нашёл в сквере Латинского квартала, где улыбки седого сеньора и почтенной дамы, их осторожные, будто случайные касания, движения, скорее духовные, выдавали взаимную симпатию.
   А молодая пара шла по тротуару... Издалека стихи. Вблизи шарж. Рядом фарш: где он, где она? Коротко стрижены. Джинсы - синие мешки, метут асфальт. Пиво из жестянок. Сигареты в пальцах. Чёрным грубо брови. Ярко красным губы. У обоих. Друг друга хлопают по спинам. Пугают ложными выпадами кулака ниже пояса... Хохочут испугу.
   Мимо скамьи, где сижу, город тянет картины, как на экране. И не только свои, парижские. В московскую тысячеликую суету невольно включён, оттого потерян для себя. Но в саду, где шурша листьями, покачивая ветки, ягода сливы пробирается упасть с коротким шлепком мягко прыгнувшей со стола кошки, мы счастливы - я и кошка. В животе её дышат котята, сама блаженно растянулась по страницам, понимает, строчки черновиков те же дети, им нужно материнское тепло.
   На скамью в сквере, к столу под сливой приходят нужные слова.
   ...Можно спрятать шарф в сумку, если мадмуазель лишена воображения. Но скользящая на роликах устроила его бантом рюкзака; красный праздничный хвост вьётся следом. Девице мало победного полёта, ещё перекатывает матового стекла шар, с ладони к плечу и обратно - Жанна Д'Арк, играет пушечным ядром на пути к баррикадам.
   У площади Сен-Жермен дамское трио лабает джаз. Кларнет, саксофон, "ударница", джазового, разумеется, труда. Танго "Маленький цветок" не сразу узнал. И догадался: джаз - когда все играют вразнобой, но все об одном... Армстронг прав: если спрашивать, что такое джаз, никогда этого не узнаешь.
   Неспешно плывёт двухъярусный автобус, прямо из анекдота: "Хаим, не садись на второй этаж. - Почему? - Там нет водителя".
   ...Джентльмен высоко и гордо несёт голову. Подчеркнуто и без труда "держит" спину. Ногу выбрасывает свободно и тоже прямо, ломая линию общей вертикали - так лошадь кидает копыто на соревнованиях по выездке... Рука перед собой играет лёгкой тростью. Не хватает сигары в зубах.
   Несколько картинно движется, показалось.
   А он слеп: справа трость ищет асфальт, траву газона слева. Не видит, но знает, где идёт и куда.
   Рядом присел господин, вроде туриста. Будто отстал от группы, что недавно здесь прошагала деловито и быстро, как по тропе - из пункта в пункт. Рюкзаки, кеды, смотрят под ноги. От транзистора, с колен господина в спортивных брюках, музыка Свиридова, из "Метели": тари-тара... Словно слепой трогает лицо любимой - увидеть. Сеньор и дама затихли, для них всходит солнце. Эта музыка о каждом из нас - живущем, ушедшем, даже не рождённом ещё...
  
   12.Девочка лет десяти семенит решительно и деловито, но соблазн картинок жизни сильнее. Понюхать букет у цветочного магазина. Взглядом проводить старуху малого, как она сама, роста: "ужели и меня ждёт когда-то жалкое ковыляние на согнутых коленях?" Опять беспечно и скоро потекла дальше, пока не догнала слепого. Его огибает осторожно, не отводя глаз - такому ужасному горю страшно заглянуть в лицо, но тянет...
   В метро молодые негры пританцовывают под барабан пластмассового кейса. Раскачиваются и приглушённо что-то африканское репетируют.
   Маленький мальчик, а грустные глаза старичка... Прижал к себе кулёк сушеных яблок. Но дырка-то в кульке зачем? И пальчик его задумчиво и отрешенно таскает яблочки в рот. Мама глаза устало закрыла, на коленях футляр с детской скрипкой.
   Плотский дух сельдерея от пакета молодой негритянки с чувственно вывернутыми губами. В лавке, куда заглянул вчера, цветочный настой тоже терпок, но более романтичен всё же. Видел всех в салоне. Её не было. И вдруг выпорхнула из цветов, как бабочка. В руках горшок с крошечными розами. "Правда, хороши?" - спросили её глаза. И, естественно, по-французски. Ответил, беззвучно улыбаясь, тоже глазами. И по-русски: "Да, правда. А вы хороши необыкновенно". В тесном проходе не разминуться. С трудом разошлись. И зря. Зачем всегда не помнить, половинки божьего замысла - мы обречены на поиск друг друга, да редко счастливо встречаемся, что тоже в замысле, и коварно.
   И молодую негритянку, пахнущую сельдереем кто-то ищет. Но однажды ищем и вспоминаем во сне единственную женщину - маму. Ради ничтожных, случайных дам, не замечая достойных, из коварства того же замысла, заставлял я её плакать. Имён не помню, думать забыл. А слёзы те всё жгут...
  
   13. Из амбразур в стенах собора таращатся химеры. Бесконечная шея с каменной мордой, без рук, ног и туловища.
   В три человечьих роста дверь подалась на удивление легко. За дверью гудит воздух, сотрясая стены и своды. Само время, кажется, дышит трубами органа. Века клубятся в этих пределах. Их бездну спина чувствует ознобом сладкого и жгучего отзвука потревоженной души, которую держу в чёрном теле, суетном и грешном. И редко балую мгновениями божественного света.
   Спинами прихожан зашаркан серый камень колонн и стен, а запах веков походит на запах пыли. Но даже в солнечный день, как сегодня, свет окон под куполом не опускается к подножию. Чтобы каждому было понятно: светло там, наверху...
  
   14. В сумерках тихого вечера вспыхивают огни Эйфелевой башни - словно оживают и трепещут тысячи сверкающих бабочек, радуясь электрическому свету.
   ...А среди зимы за стеной минус 27. И в избе не жарко. Но огонь в камине русской печи тронул воздух, лед начал темнеть на стеклах, а мёртвая, казалось, бабочка слабо дрогнула и раскрыла ладони сложенных крыльев, где прятала большие летние цветы.
   Доползла до края подоконника и... Неловок первый полёт. С полу, поковыляв, будто не умирала, вспорхнула к настольной лампе. И закружила вокруг маленького солнца. Опустилась на страницу, что там чёркает, чудак? Не разобрав каракули, перебралась на верх ручки. Послушно замираю, не дописав слово, боюсь спугнуть. Устроилась, похоже, надолго. Осторожно пробую двинуть шарик, не улетает. Ну, понятно, водит моим пером: привет вам из заснеженного дома, счастливые электрические бабочки Эйфелевой башни!
   ...Гигантский квадрат её опор, как подножье космического корабля, всегда готового к пуску. Лениво, кажется, ворочают сами себя огромные колеса подъемников.
   Стальные переплёты корпуса подсвечены снизу жёлтыми лучами. Начали подъём, и навстречу потекла вязь золотых конструкций, слегка кружа голову.
   На первой смотровой площадке палуба долго не может прибиться к причалу. Дергает - выше, ниже. От этих конвульсий взвизгивают и ахают дамы. Так в шторм корабль с трудом швартуется высадить пассажиров на качающийся берег; или встряхивают мешок, чтоб больше вошло.
   Теперь пересадка - лифт ко второй ступени корабля. Очередь здесь короче. Выше стремится, в основном, молодежь, шумно предвкушая полёт к небу. Где море огней отхлынуло к горизонту, подальше от центра. Он освещён скромно. Световая реклама не агрессивна. Лишь по каналам главных улиц текут реки автомобильного света и огромный огненный хула-хуп неспешно вращает вокруг себя Триумфальная арка.
   Как положено главному маяку порта, его морские прожектора ведут круговой луч, каждый в своём сегменте подхватывает эстафету и скользит по охре ближних крыш, будто режет в ночи крупные куски пирога с шоколадной корочкой.
   В ярко освещённой каюте Александр Гюстав Эйфель. Одет просто, скромно умостился на краешке стула. Застенчиво и почтительно тянет руку к фонографу, подарку Эдисона. Денди лондонский, тот в светлом костюме последней моды. Высокие ботинки жёлтой кожи. Сигара в пальцах, нога на ногу, развалился в кресле. Подобно современникам он тоже находит эту городскую каланчу, железную даму, пошлой безделицей, бессмысленным нагромождением металла.
   А глупая башня через сотню лет шагнула символом Парижа, славя своего создателя. Ему я присвоил звание "капитан порта Париж".
   Над каютой Эйфеля уходит в небо странная конструкция. Может, ради неё вся затея? Металлические нити тянутся к звёздам и по сторонам света; закручены в спирали, спутаны в мистический колтун - загадочная антенна шлёт сигналы родственным душам! Такой и разбудил меня рано утром в деревне: "Порт Париж вызывает"...
   Однако, мой глаз увлёкся мгновениями лиц и улиц, пусть отдохнёт, поиграю другими "матрёшками".
  

Новое плавание

от "абажура" до "якобинцев"

   Хотя и сомневался, впервые за границу и сразу на праздник жизни... Увидеть Париж, а умирать потом не захочется? Но друг Имма, или Измаил, прислал давно обещанную бумагу: аккуратист, каллиграф, буквы в лёгком левом уклоне. И латинские и кириллица с любовью, изящная вязь. Славянская кровь с кавказской спорит, может наоборот. Только приглашение - это хлопоты. Опять же: нихт фирштейн по-французски. А словарь слов иностранных? До последней страницы, от "абажура" до "якобинцев", французы, пардон, навалились. На чужбине, чтоб не пропасть одиночкой нарисовал шпаргалку: в чужом языковом море даже не вспомнил о ней, бесполезной.
   Этот старый дом в деревне, много лет тому, куплен по случаю. Теперь вышла русская матрёшка: сижу у стола, стол перед окном, там, за рекой, амфитеатр лесных далей под небом, небо под Богом... Где Париж, где деревня Полож? Меняются местами без обиды, охотно, этакие около-рифмованные близнецы. И я вернусь пока к началу, он причал, чтобы отшвартоваться в новое плавание.
   После третьего просвечивания сумки вдруг апперкот от дамы у экрана:
   - Ножницы нельзя. Доставайте.
   - Как?!
   - Выбрасывайте.
   В санбатовском хозяйстве майора Петра Лунина их кривые лезвия рвали грязные бинты и твердые от старой крови рукава гимнастёрок. Вернулись в светлую операционную городской клиники и однажды оказались у меня - когда женился на дочери майора.
   - Можно оставлю у вас, на обратном пути...
   - Нет. Нельзя, - твёрдо и холодно.
   - Чем же, - последний и безнадёжно глупый аргумент, - бороду-то стричь стану?
   Молча пожал погонами мундир пограничных войск России.
   - Ну, хорошо, - она встала. - Спрошу представителя Эр Франс, их рейс, пусть решает.
   За прозрачной перегородкой по-рыбацки отмерила длину многострадального инструмента стройной француженке и кивает в мою сторону. "Откажусь лететь, не выброшу", готовлюсь я к благородному поступку в память бывшего тестя, царство ему небесное.
   - Не возражает. Только просит подальше и не вытаскивать.
   ...На самом дне лежат, дальше некуда. Француженка, проходя мимо, слегка склоняется - обеспокоенная мать к неразумному дитя, но я успеваю подняться от кресла.
   Дерзкая неправильность, на грани шаржа, в её чертах. И что-то очень знакомо в этих, якобы, ошибках природы. Аскетичное благородство узкого лица. Совестливы, будто виноваты чем-то, в то же время веселы, зелёные глаза. Простонародно и породисто великоват, задорно вздёрнутый нос поморщился кисло, и это его недовольство озорством глаз дышит юмором. В овале подбородка чувственно-интимная ямочка живёт сама по себе, своей отдельной жизнью.
   На хорошем русском:
   - Обратно будете, вас обязательно остановят. В багаж сдайте.
   - Мерси, мадмуазель, - я, на плохом французском.
   - Мадам, - к дрогнувшему плечу извинительно качнула голова.
   А давным-давно, в уличной толпе девица гордо несла такую же носатую породу под дурацкой, мне показалось, кепкой - едва ли не первый писк новой моды в городе на Енисее. ("Енисей" и "Сена" тоже рифмуются...) Странное лицо, подумал тогда. И совсем уж дикое: она могла бы стать моей женой... Шагала быстро и мелко, плыла над толпой. С сожалением, словно облом случился, а дело решённое, проводил взглядом прямую спину в зелёном платье из толстого сукна.
   В тот же день девицу мне представили:
   - Знакомься, практикантка наша, Нина Лунина.
   Так, спустя годы, я узнал, моя первая жена походила на эту, ещё не родившуюся тогда, француженку.
   ...Но продолжаю возводить на бумаге свой порт Париж. Да был ли я там? Минута усталости, мешанина сна и яви, только хорошо помню запах моря, удививший однажды утром: "Надо же так навыдумывать себе порт Париж..." - "Да нет, тебе не кажется. Верно, ветер с Ламанша", - вернул меня Имма на землю.
   Встать, покосить крапиву. И снова строить. Не увлечься бы журналистикой - подозрительно легко, порою, текут слова... Париж стоит прозы, если не стихов.
   Кажется, герб города судно с гребцами. Или трёхмачтовый парусник? Может, вёслами управлялись, когда город звался Лютецией? В любом случае, в гербе есть судно. Корабль, кстати, символ души, тоже на борту несёт ценности, подобно душе человеческой, это Библия.
   Нет, неспроста ранним утром в деревне ткнул меня под ребро п о р т Париж.
  

соло для диктофона, или новеллы Иммы

   Против окон тлеют листья прошлого лета. Вяло подымается бледный дым, на цыпочках тянется найти ветер. И, обессилев, валится за огород. Вечерний туман захватил высокий берег Серены. (Сена и Серена...) Стелется землей от реки, ползёт к деревне, меж домов, словно сон, идёт, потягивается, позёвывает, встречая на пути заборы и кусты. Лучшее время вернуться в Париж, там Имма ждёт за воротами аэропортовского терминала, где встретились просто, как в коридоре конторы после очередной командировки.
   В его квартире корабельная чистота. Сантехника белоснежна - глыбы льда летом за Полярным кругом, в северных морях. Крошечная кухня - точно камбуз. В бетонный колодец, что образован глухими спинами зданий, оконце, вроде иллюминатора.
   Теперь Имма нежно протирает тёмное серебро стальной мойки после посуды от ужина и чёрный блеск электроплиты, где конфорки обозначены графически - рисунок очага в каморке литературного героя. Хозяин любит свою холостяцкую кухоньку: "полотенце для посуды вешай лошадкой вниз".
   Но скоро я нагло овладел помещением, он извиняется, отворяя дверь: не помешает ли господину кухонному композитору? Авантюризм моих кулинарных фантазий не смущает, чем самому у плиты...
   Шариком пинг-понга скачет шутка. Брошена походя, заставляет оборотиться и кинуть в спину ответную остроту. Из ничего - фиги в кармане:
   - Извини, я вот с какой мыслью из гальюна теперь вышел.
   - Ты мог её там расплескать.
  
   Утром, без потягивания и чашечки кофэ, ещё под одеялом, он продолжает бесконечные рассказы, бесцеремонно прерванные ввечеру моей зевотой. Динамо-машина воспоминаний мешает сосредоточиться на мелких обстоятельствах быта и сомнамбулой бродит по квартире, ищет брюки, но не понимает этого, пока сюжеты перетекают один к другому. Долго держит на весу ботинок, ещё дольше вяжет шнурок... Похоже, его не очень волнует, слушаю, нет? Продолжая рассказывать спине, шагает за мною в кухню. А захочу вставить слово, выбрасывает руку: "Секундочку!.." - и продолжает монолог.
   Масса идей наверняка стать знаменитым, заодно разбогатеть. Но готов и поделиться находками на взаимовыгодных, разумеется, началах.
   Скажем, фирме "Шанель": прозрачный куб, полый. Внутрь запаять запах "Шанель N5" - на века. А гениальная реклама для фабрикантов тканей и верхнего платья - одеть статую "Свободы" в Нью-Йорке?
   Или вот: рама, скажем, полтора на полтора, лучше два на два, самого дорогого, пусть даже безвкусно дорогого багета. И в этом роскошном обрамлении крупные портреты ... клошаров.
   На старой барже плавучий выставочный зал современного искусства. И прочая, прочая. Сожалел, что многое уже использовано, хотя ему пришло в голову раньше.
   Знаменитостей случалось на пути - не счесть. С иными пил, что правда, другие, как Юрий Любимов, увидевший Имму в коридоре театра, мучительно припоминали: где они встречали этого человека? Похоже на правду. Но скорее наивно-детская какая-то хлестаковщина, искусства ради.
   И редкий талант: банальный, вроде бы, ход вчерашних событий так выстроить и высветить акценты, что диву давался, не подозревая минуту назад, что был я, оказывается, участником просто весёлого представления...
   Надо бы записывать его рассказы, соло для диктофона переложить на бумагу. Но... то не тянет лента, или шум и треск непонятно откуда ловится, не голос рассказчика.
   - Да выкинь это, - не выдержал он. - Купим новый.
   Перед новым тяжело тащит повесть за уши, взгляд стынет на чёрной коробочке.
   - Твой ступор сродни оцепенению перед чистой страницей, - говорю ему.
   - Утешение слабое. Записывать надо, когда молчу.
   - Браво, Имма, - аплодирую пальцами по столу. А думаю о другом: природная одарённость, без трудной дороги к самой себе, а потом и к ремеслу - псу под хвост. Оттого потерянные таланты, в процентах от состоявшихся, считай, всё человечество, без малого.
   Позже новую записывающую игрушку научился прятать за горками посуды и фруктов, тёмными стволами бутылок, бруствером батона или вазой с цветами. Но в расшифровке, на бумаге, что-то пропадало, и казалось мне, будто живую бабочку я засушил меж страниц.
  

графы и маркизы

   - Дядя моей бывшей польской жены Марии по прямой линии маркиз Велопольский. Сама Мария - дочь графа Шептыцского, а мать её из семьи маркиза Велопольского...
   (Имма так сочно и вкусно выговаривает фамилии и титулы польской знати, что мелькнула у меня грешная мысль - уж не ради ли красного словца связывал он свою судьбу с именитой шляхтой?)
   Вся польская аристократия дальновидно понимала, мало родиться маркизом или князем, нужна профессия, и они кончали лучшие европейские университеты. Дядя Марии геохимик, учился в Швейцарии.
   Высокий, крупный человек, распахнут твидовый пиджак, трубка в зубах, он угощал меня настойками и наливками, сам их готовил. А жена его, врач и фармацевт, мне шептала: "глупость, это старческая глупость, не обращайте внимания, говорите, что вам нравится. Он, якобы, лечится от всего этими штуками, для каждой болячки у него другая бутылка"...
   Потягивая и смакуя что-то от радикулита - "а вам для профилактики, не повредит" - потомок великих поляков попыхивал трубкой и сообщил мне доверительно, что бьётся с неразрешимой пока проблемой. "Очень трудно янтарь растворяется, но уж если получится - это от всего, от всего. Эликсир жизни, между нами, конфиденциально говоря..."
   Я вспомнил рецепт "мхатовского" коньяка - водка на перегородках грецкого ореха. К рецепту он отнёсся без интереса, но тут же увлёкся происхождением самого названия ореха: "У нас в Польше он влохский, что значит итальянский. Итальянцы по-польски "влохи" а грецкий в России - надо думать греческий.
  

Рафик

   - Я вернулся в Польшу, но уже кончилась семейная жизнь с Марией. В дома, где бывали вместе, меня не приглашали.
   Ночевал у подружки Боженки. Денег нет, работы нет. Ну ещё пару дней покантуюсь... Может, предложение сделать? Вряд ли примет. Много бы лет назад, когда появился здесь, что называется, на коне... А тут, на вопрос, куда пойду, мямлю: надо подумать, сам не знаю... Позвонил Рафику, приятелю университетскому. Шумная личность такая, выпивоха, играл на гитаре.
   "Шмулик, Шмулик!" Почему-то он называл меня этим ласковым именем, которое ко мне никакого отношения не имело: "Ты, что ли?! Как хорошо! Куда ты пропал? Давай к нам, у нас конференция "новые дороги социализма". Приезжай, закажу тебе пропуск".
   Страж козырнул: "Поэт из Москвы? Пожалуйста".
   Рафик, как обычно, взведённая пружина: "Пока не мешай. Сегодня здесь день монголов, они нас поят, будем пить гадкую водку". Кому-то тут же меня представил: "Поэт, проездом из Москвы в Милан". Сгусток деловой энергии: "Чего тебе надо? - Я на улице... - Бытовые проблемы потом""
   Потом я набрался, все мне жали руку. Лица, монгольские, как одно лицо, но почему-то ширина его больше высоты. Люди милые, они впереди всех торили новые дороги социализма.
   Помню, зашёл в кабину позвонить на халяву в Москву, а разбудил меня Рафик: "Вставай, конференция закончилась, мы победили, сейчас решим твои проблемы". К вечеру уже была квартира на Маршалковской, дом один, рядом Интерпресс, там завтра начну заведовать русским отделом, где девочки-переводчицы. С одной из них, Граженкой, всю ночь мыли посуду...
  

чёрный квадрат

   - Буба, молодой кандидат наук, надежда органической химии из Кабардино-Балкарии, пошёл в туалет и там пропал. Собрались, было, ему стучать. Он явился бледный и тихо сообщил, что сломал крышку сливного бачка.
   - Зачем ты туда полез?
   - Что-то не сливалось, я хотел наладить...
   - Но что так долго?
   - Я думал, как вам об этом сообщить.
   Вдумчивый, серьёзный учёный.
   А когда он был аспирантом МГУ, к нему из Нальчика приехал друг. Взяли такси, студенты любили ночью махнуть во "Внуково", в ресторан аэропорта. Сели, говорят на родном кабардинском. Какой-то тип, немножко пьяненький:
   - Ребята, вы на каком языке? Вы кто ж такие?
   Будущее ученое светило на чисто русском:
   - Мы японцы.
   Мужик отошёл, но тоже оказался серьёзным - вернулся с нарядом милиции:
   - Вот этот... говорит, что он японец, а у него на руке наколка "Боря".
   Дали Бубе пятнадцать суток, непонятно за что, но в протоколе было нечто из не опубликованного, а может и не написанного у Зощенко: "выдавая себя за японца..." И так далее.
   Я почему про Бубу вспомнил...
   В тюремном боксе начались мои игры с чёрным квадратом. Бокс - это такое пространство метр на метр, похожее на стенной шкаф, куда запирают до или после допроса, а потом отводят в камеру. Кроме того, загоняют в него, если навстречу по коридору ведут другого заключенного, чтоб они не встретились.
   После допроса вертухай ткнул в один из таких боксов. Темно. Десять или двадцать минут, может, час, может две минуты - в кромешной мгле и время словно исчезает. Не поверишь - испугался всерьёз, что меня забыли. Забыли и всё, лет через десять откроют, вывалится мой скелет, по-прежнему красивый, но очень худой. Сел на пол, ощупал стены, и понял, что нахожусь внутри черного квадрата, о котором не забывал, увидев на холсте. Стал что-то рифмовать. Очень классическая форма, хороший ямб, попробую сейчас вспомнить...
   Когда уезжал на запад, даже раньше, вдруг стал хорошо зарабатывать. Две-три тыщи в месяц, это когда у всех по 180, а то и 100. И как-то жутко устал от суеты и фигаровского мельтешения тут и там. Даже о монастыре подумывал, не уверен, впрочем, что всерьёз.
   А как мечталось о покое! /Вот монастырь и всё такое, /И монастырская стена, /И келья в середине лета, /И в прорезь узкого окна с трудом протиснулся луч света, /И очертил страдальца ложе, /А рядом том тиснёной кожи, /Евангелие, Благая весть, /И натюрморт, какой ни есть - хлеб, квас, / Классично и убого всё это, /Кроме слова Бога./
   Устал от суеты - как мило. /Всё это было бы, а было: квадратный бокс и мрак, /Такой предполагал ли ты покой? /Ты получил его сполна, /Стена, стена, стена, стена./
   Так вот, в те мои окаянные дни я вспомнил Бубу, он же Боря, и улыбка меня немного грела. В моём протоколе тоже были цитаты из неопубликованного Зощенко: "Приставал к неустановленной девушке, и показывал ей..." - как ты думаешь, что мог показывать в вагоне метро хулиган Имма еще не установленной, но ещё и не уложенной особе? Никогда не догадаешься: книгу басен Крылова...
   Буба, выдавая себя за японца с наколкой "Боря", получил 15 суток заключения под стражу, а я за приставание с помощью книги басен, схлопотал аж два года. Это было бы смешно, если бы...
   Я действительно купил сыну книжку басен, великолепно изданную, и подсел к девице. Был ещё молодой... Приехал из Франции, шарф до пола, хотя и двадцать раз вокруг шеи. Жёлтой кожи сапоги по колено, енотовая шапка.
   Конечно, она была счастлива моим вниманием. Не очень остроумно, но, желая блеснуть свободомыслием, я говорил, что квартет Крылова это наше политбюро. Девушка хохотала, меня заводила: "как они не садятся, эти члены политбюро, а в музыканты не годятся", ну и так далее, развивал я эту "оригинальную" мысль. Подошёл человек: вы должны выйти со мной. "Да нет, я сейчас схожу." - "Со мной!" Почти приказал. Ухватил за рукав куртки, я дёрнулся, рукав затрещал по шву.
   А куртка была куплена во Франции, да за валюту, и была мне дорога в прямом смысле. Набежали какие-то люди, уже на платформе. Нда-а... Ну, ладно. Когда дали судебное постановление, самое первое там было: "...показывал книгу басен Крылова и высказывал при этом неодобрительные замечания в адрес людей, занимающих руководящие посты в государстве". Но во втором, окончательном уже варианте просто: "...и высказывался при этом в адрес граждан". В первой редакции больше бы дали. Пожалели, что ли, не знаю. А так просто хулиганство, пьяный человек - кстати, я был абсолютно трезв. "Пьяный", это у них в любом протоколе, хватает за зад не установленную мадмуазель, а когда его оттаскивают сознательные граждане, тычет им в лицо басни Крылова и так далее. Бред какой-то: пятнадцать суток Бубы, и два года моих. Ионеско: жизнь в квадрате абсурда, от которого я и уехал, думаю, теперь навсегда.
  

те, век спустя

   Иногда поутру Имма задумчиво выкладывал, над чем, будто, ночь трудился, и ждал лишь рассвета, наконец, поделиться:
   - Иисус дал людям религию. Сократ философию. Аристотель науку. А старый еврей показал всем язык и сказал, что всё относительно.
   Тоже блеснуть бы, да с утра голова пуста. Разве провокацию сообразить после овсянки...
   - В России ты к богеме тянулся. - придумал я. - А в Париже?
   - В Париже стареем и тихо гробеем.
   - Не торопишься?
   - Ну да, известно, впереди большое богатство, наше прошлое. Ежели кто не профукал глупо. Мы были свободны, лишь думая как диссиденты. Доступны были театры и концерты. "Ленинка", наконец. Могли себе позволить на воскресенье махнуть в Ригу или Питер, новый год в Тбилиси, летом Коктебель. Отобедать в ресторане, свидание в кафе...
   - Это и есть профукать? - Перебил я.
   - Не утрируй. Молодость, вода в колодце. Не тратишь, протухнет, поливать направо-налево воды не хватит.
   - Зато вырастут все цветы...
   - Теперь юродствуешь. Талант смолоду находит цвет, его бережёт.
   - Ты лелеял этот, единственный?
   - Увы, жизнь дается раз, удаётся реже. Другая история, не уводи меня. Так вот, цену денег не учились понимать. Тем более считать.
   - А теперь не можем заработать? Но молодые-то не горюют, - не без ехидства я вставил.
   - И я о том же: мы были относительно свободны на зарплату в рублях, теперь все оказались заложниками баксов, без которых свобода - пшик.
   - Ну, оставим баксы. Вернёмся во времена свободы за рубли. С творческими флюидами ты шёл к богеме. Я задыхался от рефлексий. Итог один: игра к концу, на табло нули. По гамбургскому, ежели, счёту. Сколько судья добавит... Может, там так и задумано, начнётся третий тайм. Добавленного времени хватит на результат, пусть скромный, по игре. А мы ворошим старые угли, надеясь раздуть огонь. Втайне продолжаем считать себя непонятыми. Чем добиваем окончательно. Когда всего-то и надо: всё это отбросить, сразу - с первой страницы.
   - Великолепный диагноз. Себе, или всему пишущему человечеству? - Он смотрел поверх очков строго, с недоброй усмешкой.
   - Если угодно - только себе. Да что ты уставился серым волком на трех поросят? - Не выдержал я.
   Теперь он глянул весело - от самой возможности, высоко выпрыгнув над сеткой, вколотить очко противной стороне:
   - Смотрю волком, но от чистого сердца.
   Фигура восточного согласия: со смехом я встретил ладонью шлепок его руки. И продолжил:
   - Известный нам доктор ошибся: мол, те, век спустя, станут презирать нас, которые жили так глупо. И найдут средство быть счастливыми. Вот мы, те. И что?
   - Что... Как доктор прописал: есть надежда, в своих гробах и нас посетят видения, может даже приятные...
   - Верно, но спущусь-ка я пока за парой бутылок, для приятности.
   - Правильно, черед твой.
   И, едва я вернулся:
   - Чего хочу тебе сказать... Доктор, пожалуй, не ошибся. Он понимал, люди всегда будут считать, будто их беды оттого, что именно они живут не в то время.
   - "Не то время"... Хороший заголовок. Подаришь?
   - Бери, - и жест кавказской щедрости: танцующий разворот кисти с поднятым указательным пальцем.
  
   ...А внизу, под окнами, елозит зелёный пылесос на собственном ходу. В зелёном комбинезоне и водитель. Машина тянет пыль, моет и трёт брусчатку.
   - Вот, ты говоришь, - заметил Имма, - пыли нет на твоих башмаках...
   - Теперь удивляюсь, что повсюду блестят окна, будто их моют, как чистят зубы - утром и вечером.
   - Сегодня во сне... Отец, пальцем мне так, строго: судьбе, Имма, покоряйся, не покоряйся, догонит, а веселье потеряешь - погибнешь...
   - Сложно батя закрутил... Про веселье - это он к чему?
   - Изволь, именно для тебя. Без закуски одна рюмка мало, две много, три снова мало. Так? - Имма крутил штопор.
   - Так. Но ежели без закуси это аперитив, - догадался я.
   Пробка смачно дунула "чпок"
   - Ну вот, сон в рюмку. Для веселья тащи тару.
  

мадонна Ната

   Ната - московская жена Иммы, или бывшая жена Иммы. Много лет не живут, но не разведены: муж-не-муж, жена-не-жена... Она успела в Париж к первому числу. Каждый месяц в этот день Лувр открыт всем желающим. Прибыла и королева Англии. Не ради, думаю, бесплатного посещения музея.
   Дождик моросит. Париж накинул плащи. Поднял капюшоны и раскрыл зонты.
   Полицейские походят на мушкетёров, треугольники белых накидок расклёшены понизу. Мушкетёры закрыли движение с поперечных улиц, пока следует королевский кортеж. Толпа наблюдает виртуозное соло полицейского для свистка и жеста белой перчатки.
   Визит дам нас радует. Ната по-домашнему покормит. И можно подурачиться на аглицкий манер:
   - Сэр...
   - Сэр... - вежливо раскланиваемся в узком коридоре из кухни в комнату.
   - Бутылки от виски принимаете?
   - Нет тары, сэр.
   - На ланч опять ... она?
   - Овсянка, сэр.
   Вначале-то Имма морщил, было, нос, но скоро жалел, что я привёз лишь пачку "геркулеса", здесь его нет, в Англию надо ехать...
   - А грешную кашу в Париже можно купить?
   - Гречку? Только в еврейском магазине.
   Пышный бюст хозяйки скучает на высоком прилавке.
   - Семь евро, - вздохнул Имма.
   - Кило?
   - Пятьсот граммов.
   - Сама пусть ест.
   За дверью мы облегчились антисемитским выпадом. И на семь евро, немного добавив, взяли три по ноль семь сухого.
  
   Бесплатный Лувр не бесплатный сыр. Попасть под купол стеклянной пирамиды - помайся-ка в длинной очереди, пока, наконец, ряды блестящих турникетов гигантской мышеловки бросят на конвейер эскалатора и опустят в чрево музея. Подземное чистилище, пардон, кошельков магазинами, салонами, ресторанами.
   Впереди мусульманка в домашних тапочках, грязные пятки белых носков свисают на асфальт.
   - Может она шахидка? - Шепчу Нате.
   - Знаешь, откуда шлепанцы пошли? - Дитя Кавказа, она смеётся. - В гареме такие давали, чтоб далеко не уходили.
   Увидеть Мону Лизу жаждет не рыхлая одиночная очередь, как у входа в Лувр, но плотная масса тел в отведённом ей коридоре из коричневых ленточек, где людей закручивают в ряды спиралей. И в этих змеевиках, как на керамике старых электроплиток, они медленно и тупо движутся встреч друг другу, что походит на странный групповой танец. А мимо Моны, забранной под стекло, уже не останавливаются, тянут шеи, разглядеть.
   Ната слышала, шесть миллионов приходят к Джоконде.
   - В день?
   - В год, - непритворный укор учительницы притворно бестолковому ученику.
   От частых реставраций доски требуют нового "лечения". Пусть хотя бы наши глаза не сверлят беднягу, глянем над головами, издали.
   У Венеры Милосской тоже густо, но тут лишь плотное полукольцо тонких ценителей. Вспышками фотокамер слепят друг друга, "стреляют" снизу, справа, слева, терпеливо кладут на видео. Этакие папарацци вокруг принцессы Дианы. Разглядывать будут, очевидно, потом, по возвращении домой. "Эпоха ксерокса, сэр", - сказал бы, думаю, Имма.
   На мой вкус "принцесса" тяжеловата. Глаза зачем-то убирали тогда... А гармония пропорций - лишь эталон профессии и мастерства.
   Ната смотрела, как молилась, с обожанием. Правильные черты Венеры холодны, взгляд Наты грел её любовью. Может, шедевр знает, кому открыть свою красоту, когда оставить невысокое о себе мнение. Ну не хочет Венера нравиться мне!.. Всем нравится, а мне не хочет.
  
   В квартире окнами на север с приездом Наты поселился солнечный зайчик её доброго отношения ко всему вокруг. Весел, но пуглив. Прятался, если Имма не в духе. И когда она остановилась в Лувре возле Венеры Милосской, я увидел мадонну Нату... Галантной шутке посмеялась, но порозовела. Может, решила, ёрничаю, и стыдно за меня. А я не шутил. Или приятен женщине комплимент, пусть даже фальшивый.
   В шесть утра, по Москве восемь, звонит разбудить младшего на работу.
   - У меня три мужчины, им до меня дела нет. Говорят, оставь, тебе тяжело, мы поможем, и ложатся спать. А утром уже не вспоминают, что мне тяжело.
   О себе заботится отдельно, за краешком стола: помидорчик, лучок, майонез, ломтик хлеба. Осторожными пальцами интимно раздевает апельсин.
   - Женщина востока обязана приготовить, не должна участвовать в застолье. Не представляю себя говорящей тосты и речи.
   Но вечером, за овальным столом под ностальгическим абажуром, от бокала оживилась, солнечный зайчик вырвался и поплыл по волнам незабытого.
   - Иммочка приходит в три ночи: "Выпей со мной чайку..." Ой, встаю со вздохом. Сажусь перед ним, и начинаются разговоры. И до утра... Но самое интересное - какая я была замечательная жена, никогда не спрашивала где был, с кем был - никогда!
   - И теперь не спрашиваешь, - заметил я.
   - Теперь жена, разве что фиктивная.
   - А как вы встретились?
   - Кто-то стучит. Молодой человек, очень красивый. Синие-синие глаза и цветы подаёт. Я сказала "спасибо". Принёс, и хорошо, поставила в воду.
   - Она была такая дикая. Не понимала, что это выражение моего особенного внимания.
   - Отец сказал маме, какой-то таджик цветы принёс. У адыгов, они же черкесы, ухаживать, значит просто говорить на отвлечённые темы. Я в институте работала, молодые преподаватели приходили со мной поболтать. Имма говорит однажды: "Ну, этот математик, который за тобой ухаживает. - Откуда ты взял, он просто со мной разговаривает. - Так это и есть адыгейское ухаживание..."
   - Как звали того поэта, Ната?
   - Мурат.
   - Поздно было, проводил девушку. А эта святая распустила слух, что он за ней ухаживает.
   - Да, он не был женат и боялся, его репутация рухнет.
   - Ната, а та хроменькая старушка, родственница какая-то ваша?
   - Ты помнишь, почему она хромала? Её два брата привозили на танцы. Девушки там, как японки, на таких стояли скамеечках, и в длинных платьях. Её приглашают, она сходит и на цыпочках танцует. Когда братья входили - стреляли в землю, чтобы все обратили внимание на их красивую сестру. Пуля случайно попала ей в ногу. Трагикомедия. Глупо и смешно. А раны адыгейцы тоже своеобразно лечили, всю ночь пели и играли. Отвлекали от боли, или отгоняли злых духов. Вот их красавица-сестра всю жизнь и хромала.
   В Имме проснулся горец:
   - Как стреляли раньше? Пыж, порох, дробь отдельно забивали в ствол. Адыги всё готовили заранее. В черкеске газыри не украшение, а гнёзда для патронов. Своего рода патронташ.
   Ната перевела воспоминания в мирное русло:
   - А ещё адыги дали миру кефир. Секрет долго прятали, до 20-х годов прошлого века. Молоко заливали в бурдюк, кто мимо шёл, должен пнуть его ногой. Мальчишки как футбол гоняли. Мама вспоминала: девчонкой посылали её к соседке взять закваску. Та наливала в ладошку голубоватый слизистый сгусток, так и передавали из дома в дом.
   Ушли-таки от своего романа эти хитрые восточные говоруны...
   Ната будто услышала меня:
   - Смотрела фильм. Приготовьте, предупредили, платочек. Двое молодых встретились, полюбили - ничего особенного в этом возрасте. Но она заболела и умерла.
   - Пригодился платочек?
   - Пригодился. Там одна хорошая была фраза, вроде формулы любви: "Любовь, когда ни о чём не жалеют..."
   - На востоке говорят, кто счастье знал, тот сто лет жил, - добавил Имма.
  
   Лифт на площадке открывается не сразу. Хорошо подумав: "а стоит ли?". И, решив, наконец, бесшумно и торжественно, как створки печи в крематории, дверь раздвигает.
   - Тогда носи с собой Шопена, - усмехнулся Имма, которому я посетовал на гнусные намеки подъёмника в его доме.
   "Ната, ты спускайся, я пешком - кто быстрее?" Разумеется, с этажей сбежал раньше, чем она вошла в кабину. Стыд и грех обманывать простодушного ребёнка, а я улыбаюсь... Глазею на парижский люд, её нет. Ну конечно, наша обязательная Ната у лифта ждёт внизу, когда появлюсь на лестнице.
   У перекрёстка она в растерянности - куда дальше-то? "Будто ёлка стоит", почему-то сердится Имма.
  
   - А настоящий доктор - он же волшебник! - Ната помнит настоящих докторов. - Прижмёт к спине никелированный кружочек и этим таинственным инструментом слышит и сообщает, что у тебя болит...
   Подобных Нате причислять бы к святым при жизни, где она никому не делала зла, разве себе самой - утончённой, но архаичной своей порядочностью, и неумением говорить "нет".
   Карманники порта Париж - тонкие психологи. Влёт находят в толпе восторженно открытых и бесхитростных, сразу Нату вычислили. Но оказались лишь крепкими профи, не фаворитами луны. Те поняли бы, в ридикюле этой дамы ничего путного не найдётся. И теперь Ната снова из Москвы приехала хлопотать об утраченных документах, к недовольству Иммы:
   - Я пригласил гостя... Он спит на кухне... Из-за тебя!
  

вернисаж

   Дальний родственник Иммы, здесь, в Париже, познакомился с Ниной и её мужем, когда самого Иммы на свете не было. Супруги сдали ему комнату под крышей, и утром тот спускался к хозяевам принять душ. У Нины спрашивали: "Это ваш любовник?" - "Нет, - отвечала, - мы его приютили. Он в шапке мужа ходит..."
   Теперь почти каждый день Имма звонит, и я удивился: "Под девяносто, а все Нина?" - "Женщины Парижа не бывают старухами".
   Разговоры у них не только шефские - "что вам купить?". И светские - "были вы на выставке?"
   Живо интересовалась моей персоной, он влёт сочинял:
   - Живёт в Москве. Но у него дом в деревне, около старинного монастыря. Очень красивое место. Лето проводит в этой крестьянской избушке, зиму в нормальной городской квартире... Собирается что-то написать. Что-то общепарижское... С ним очень сложно, он нетрадиционный...
   - Скажи ей: красно-бело-голубой.
   - Ищет что-то свое. Ему нужно не какое это здание, а как он его видит. Бог с ним, писатели, они как сумасшедшие... (Ну, конечно, у Иммы не может быть другом графоман, только писатель).
   - Французское вино ему понравилось. И я чувствую себя патриотом Франции... Да, на вернисаже были. Верно, он циник, точное слово нашли. Но и один из больших художников двадцатого века, этот Френсис Бэкон.
   Не столько циник, хотелось им возразить, сколько патологоанатом с комплексом садиста. Будто ему мало рабочей занятости профессией. Желает длить мгновения восхитительного общения с изуродованными клиентами, у которых расплющены лица, расколоты черепа, оторваны носы и уши, тела скрючены в пламени, раздавлены упавшими стенами, истерзаны взрывами.
   Но, может, пророчествует, этот Бэкон. И в дорогих рамах препарированные пресервы будущей действительности подносит публике на блюде больших полотен в благостной тиши музейных залов? А публике уже мало такой пищи на телеэкране - смакует, солидно от одной расчленёнки к другой...
   Вернисажный бомонд музея Майоля - тонкие парфюмы, галстуки и драгоценности. Причесан и побрит, сдержанны жесты и манеры. Перемещается по зале как бы не случайно, с достоинством, виртуозно и ловко - так ножом и вилкой находят кусочкам говядины кратчайший путь к горчице на краю тарелки.
   Вернисаж по-русски - толпа коллег по цеху, шумная и раскрепощённая. Винные пары играют, пьянит и наркотик стаи, сборища избранных и посвященных.
   Может и здесь публика цеховая, но академична и театральна. Каждый играет самого себя в скучном спектакле.
   У нас все тасуются, будто карты перед сдачей, а эпатаж - главный козырь в рисковой игре с озорным шулерством возле искусства. Веселее у нас. Даже вольнодумец Имма, всегда умевший тонко "косить" под богему, перебирает свитера, рубашки, пиджаки. На бедную Нату спускает собак:
   - Ну, как ты одета? На вернисаж так не ходят. Будто на лыжах собралась...
   В мою сторону сердито не глядит: посмел в одних мятых джинсах прибыть в столицу Франции.
  

зевака-ротозей

   Ряды плетеных стульев. Огонь разлит в подсвечники, светлые, как "стопка", или красные, как узкий фужер.
   Надгробные плиты позапрошлого века. Где-то хор, будто один голос.
   В пальмовое воскресенье Ната собралась к мессе. Мы увязались - крещенный в православии Имма и я, полагающий, только вера от Бога, религия же - мысли других людей. А если они лукавят, эти другие, кто поручится?
   Текста литургии не понимал. Проповедь от алтаря показалась мелодекламацией, когда к мужским голосам присоединился женский. Седая дама возле меня, на краешке стула, нервно листает "партитуру", пальцы мелко дрожат. Слова в микрофон говорит с "выражением", как в самодеятельном спектакле.
   Квартет священников гладко побрит, красно-белые одежды. Тот, что походит на Андрея Сахарова, в кресле, глаза под ладонью. Спит или молится? Его коллеги опустились на колена. "Сахаров", напротив, поднялся. Казалось, он здесь как бы случайно. Или с инспекцией - скучающий вид, руки скрещены на груди, пальцы теребят нос. И молчит. Задрал белый подол, тащит из кармана брюк листок. Ну вот, его черед... А он сморкнул в бумажный платочек.
   Дама-соседка, оставив микрофон, с плетеной корзиной по рядам собирает евро.
   Эти пижоны, Имма и Ната: "У тебя в кармане монет не найдется?" Я же, нехристь, должен платить за их обедню!..
   Между тем "Сахаров" продолжал трогать уши, подбородок, нос. Ему кивнули, он развел руки, что-то пропищал.
   Потом они выпили, на четверых. Блестящий кубок красного вина передавали и белой салфеткой вытирали край, где касались губы.
   Месса кончилась. Теперь каждый поворачивался к соседу с улыбкой и словами.
   - Желают друг другу мира, - объяснила Ната. И удивилась: - Похож на Сахарова?
   - Мне тоже не показалось, - сказал Имма.
   - Но почему он позволил себе сморкаться? - Не сдавался я.
   - Сморкаться?! - Полное непонимание в её глазах. - С другой стороны, куда ему было деться?
   - Воспитанные люди не должны этого замечать, - добавил Имма. - Но ты у нас с дерева ещё не слез.
   Конечно, они в храме паства, я зевака-ротозей...
  

портовая встреча

   Блюдо плывёт на вилах поднятых пальцев и пар горячей еды, как дым летящего паровоза, отстаёт от стремительного движения официанта - он миновал столик под тентом летнего кафе, где сидела она!
   ...Давно, в порту Игарка на Енисее, знакомый моряк остудил мою радость: "Обычная портовая встреча, юнга, чем вы так поражены?" Казалось урок навсегда, но вот, поди же...
   Она нехотя оборачивалась. Подымала недовольный взгляд... А это я, снова восторженный юнга, хотя и седой, ничему не научившийся:
   - Не помните? Я так вам благодарен.
   Припоминая, нерешительно протянула:
   - Да-а... нет.
   - В Шереметьево. Кривые хирургические ножницы, - если пароль не вспомнит...
   Помог. Улыбнулась смущенно:
   - Ножницы? Да... Столько людей за смену, - словно извинялась. А ямочка на подбородке продолжала свою отдельную смешливую жизнь.
   - Разрешите?
   Позволить рядом за крошечный столик парижского кафе - как впустить в свою жизнь. Пусть на десять минут, если не навсегда. Постороннее присутствие здесь невозможно. Он коварно сконструирован, этот столик, для близкого общения - коснуться невзначай плечом, коленом, взглядом.
   - Садитесь. Когда обратно?
   - Увы, скоро.
   Теперь официант - молчащая деликатность.
   - Не возражаете? Если сухого? Вам не трудно?
   - Совсем без языка?
   - Десяток слов. Первое, кстати, было к вам, помните?
   - Да, польстили: "мадмуазель".
   - Вы поправили: "мадам".
   - Все памятники посмотрели?
   - Париж сам памятник, куда ни пойди.
   - Художник?
   - В душе, если художник, - и тут же рискнул... - Кривое горлышко этой бутыли походит на скрученную шею забитого гуся.
   - Вот вы кто: забойщик птицы?
   -Память студенческих колхозов. Костер на берегу и хулигански реквизированная гусятина.
   - Чем теперь зарабатывает хлеб хулиган с душой художника?
   - Душа художника и в душе художник, пардон, разное.
   - Ладно, не будьте занудой.
   Точно, про зануду-то!.. Когда от простых вопросов прячусь словесами - вот и занудствую наивно, авось пронесёт. Но весёлая непринужденность, присевшая к нашему столику, располагала к разговору с десертом из шутки, пусть сомнительной.
   - Казна сеньора кормит, - витиевато я вырулил. "Пенсионер" на родине почти стыдно, часто унизительно, а здесь "сеньор", звучит гордо. - И по совместительству графоман, хотя хлеб графомана сухая корочка. О себе немного не хотите?
   - Все узнаете, сеньор графоман. Мужчины зачем-то всегда торопятся. Вот вы наверное там не были... Желаете?
  
   Страж ворот медицинской академии за стеклом искоса глянул, не подняв головы от стола.
   Встретили и закружили чистые тихие дворики - овальные, квадратные, неправильной формы. Крытые галереи с анфиладами колонн из белого камня. Мраморные мантии патриархов медицины в глубоких нишах.
   Цветут магнолии и сакура, а может просто вишня. И множество неизвестных мне растений - в бочках, ящиках, на высоких клумбах.
   Нет скамей, присесть. Будто только птицам дозволяется оставаться в этом раю. Счастливо щебечут на ветках, во множестве, со всего Парижа, словно, здесь укрылись от апрельского ветра.
   Белый камень, белый мрамор... и ни души, кроме нас на белом свете? Рядом легкие каблуки, слышу её молчание... Похоже и ей не в тягость разговор без слов.
   Длинный дворик, или неширокий коридор к низкому своду в пещеру. Там не сразу заметил в глубине, в таких же мраморных одеждах, только ещё капюшон на голом черепе... прячется смерть.
   Чёрная бездна пустых глазниц - оторопь озноба по спине.
   Теперь ещё бережнее несем тишину, пока не тонем в суете Латинского квартала. Мелко и часто её бежевые туфли ткут лёгкие шаги, и она плывет рядом.
   - Есть время до поезда, живу в пригороде. Хотите, подарю любимое место?
   Может, и ей, в благодарность, от "своего" Парижа?
   - Смотрите. На "зелёный" велосипедисты, братья меньшие проезжей части, срываются раньше авто и мотоциклов. И уверены, те заботливо объедут и не заденут - как братья старшие по разуму... лошадиных своих сил.
   - Неплохо для графомана, - она вздохнула. Я не понял, может, шутит? Мягко взяла под руку. Впрочем, переходили дорогу... Укоротил дыхание и шаг, чтобы удобнее опиралась. Руку её, трогательно беззащитную, хотелось спрятать в ладонях, как птенца. Я продолжил:
   - А мотоциклы меж автомобилей, будто всадники на скакунах среди неповоротливых коров.
   - Не точно и тяжело, надо искать, - сказала серьезно.
   - Однако!.. Верно, - согласился я. Игра понравилась - Ну, тогда степенные, солидные автомобили, они сеньоры. А рядом дерзкая молодёжь - безрассудно горячие мотоциклы.
   Оказывается, мы направлялись в Лувр. Не преминул похвастать:
   - Но я был в Лувре...
   - Опять торопитесь.
   Посреди тротуара вдруг упал на колени юноша, бросив на асфальт куртку рядом со шляпой. Длинные волосы повисли, закрыли лицо. Люди обтекали его безучастно, словно вода ненужную сваю бывшего моста.
   - От нас обоих, опустите, - она мгновенно среагировала, подумать не успел.
   Подсвеченные набережные Сены с башнями и шпилями напомнили берега Москвы-реки.
   Настил моста чуть пружинит под шагами. В зазорах досок качаются звезды отражённых в реке огней. Ближе к перилам, как на травке, "столы" под полотенцем, салфеткой, листом ватмана. Фужеры на тонких ножках. Под "столами" проплывают теплоходы. "Хорошо сидят", - позавидовал.
   - Здесь назначают свидания, случаются и трагедии, любовь зла, - она усмехнулась. Едва легкомысленно не подхватил "про любовь". Но догадался - не тема для разговора, лишь информация о месте, где шагаем.
   - Пора познакомиться, наверное? Элен, в России звали Леной.
   - Вы русская?
   - По матери.
   Принял в ладони белого птенца и осторожно коснулся губами.
  
   Дневной свет уходил, но стены замкнутого двора Лувра таинственным образом розовели. Так разгорается театральный занавес перед спектаклем. Камень превращался в потемневшее от времени золото, это сдержанно растекалась тонкая вечерняя подсветка стен. А площадь внутреннего пространства превращалась в чёрный квадрат. Нежно шелестели в полутьме струи неосвещенного фонтана в центре.
   Музыкант у дальней стены не выше спички. Но мелодия из "Орфея и Эвридики" звучала, казалось, рядом. И о том же третий век - жизнь и смерть, и вечная любовь... Вдоль золотых стен с причудливыми тенями каменных фигур, выступов, карнизов и кариатид мы к нему приближались.
   - Мерси боку, - чуть склонил голову, когда монеты звякнули в пустом полиэтилене на асфальте.
   Пара влюбленных у фонтана, десяток одиноко бредущих фигур - вся публика концертного зала. Может, и маэстро играет не из денег, репетирует? Бросят, хорошо, пройдут - пусть слушают.
   - Пора мне, - она вздохнула.
   Тоже не хотелось прощаться.
   - В Москву скоро?
   - Не скоро в близкое время. Болен муж.
   - Телефон могу оставить?
   - Но... не обещаю. Не знаю...
   Постарался улыбнуться понимающе, хотя услышал в её "не знаю" - "никогда".
   Возвращался случайными переулками, в правильном, казалось, направлении, когда перестал понимать, где шагаю кривыми тёмными тротуарами.
   Ну мало ли в жизни случалось знакомств и говорил себе "это судьба". Сегодня имен тех "судеб" не припомню. Элен скорее рок. Судьба нас ищет, а рок - река, в которую сам бросаешься безрассудно. Хотелось в реку... Чтобы снова, теперь из уличного кафе порта Париж, от столика на двоих, продолжили новое плаванье мои корабли - эти записки...
   Однако кругом ни души. Таблички улиц ничего мне не говорят. Ещё перекресток - куда грести?
   Высокий двухместный "Смарт" от небольшой тени у колес рулит как бы несколько боком, а катит прямо, может это нос майора Ковалева, бегущий хозяина? Круто обрезан зад, гордая горбинка, глубокие ноздри страстно дышат огнем...
   "Нос" развеселил. Повернул за ним и увидел стрелы: "Лувр" - "Площадь Республики". От Лувра, по шумной Риволи, быстро вернулся домой.
   - Где шлялся?! - Сердито встретил Имма.
   Лучший ужин - сыр и вино. От длинного батона с пропечённой корочкой ломаем руками.
   Послушав, где шлялся, заключил иронично:
   - Попал под роман, поздравляю.
  

подарок гостю

   Позже он ворчал, что некоторые в Париже дворики медицинской академии запомнят, а не Эйфелеву башню. Он для гостя старается, хозяин. Ответом выходит моя неблагодарность - ну как же, опека творческого процесса... Наконец, графоман устыдился своего высокомерия и виновато поплёлся с экс-супругами по ненавистным магазинам. Имма влипает во все витрины, где пиджаки, ботинки, часы. И снова досадует, что не делю его интереса:
   - Другой "спасибо" бы сказал. Показываю ему Сен Лорана и Версаче, законодателей моды в мире, а он нос воротит.
   - Да пошли они, твои законодатели!
   - Ну да, - вспомнил он, - ты с дерева только слез.
   - И не собираюсь... слезать.
   Отыгрались мы с Натой в магазине живой природы. Теперь Имма заскучал.
   Щенки разных пород в просторных клетках с белой стружкой весело задирают друг друга. Нюхают палец, прижатый к стеклу с обратной стороны, и крутят дружески хвостиками. Спят на боку, калачиком. На спине, раскинув "руки" и "ноги", как дети. Голова в миске, а там стружка вместо еды - мягкая подушка.
   Птичьи вольеры походят на трибуны стадиона. Сверху до низу ряды ярусов полны птичьего народа. Тесно, локоть к локтю, то бишь, крыло к крылу. Особо нервные "тифози" скачут по рядам, машут крыльями, толкаются и галдят. Но большинство сидит чинно и покойно, словно ожидает начала матча.
   Как нечаянный привет моих лесов - "коряги" из стволов, корней, толстых веток. Тоже едва тронуты рукой - убрать грязь, землю, труху, и в обычной гнилушке найти почти реальную, но лучше фантазийную, фигуру зверя или птицы. А то и скульптурный портрет деревенского соседа; девицу, лежащую на боку...
   Из подобных шедевров, без кавычек и ложной скромности, у меня постоянная экспозиция от "Адама", "Евы" и "змея-искусителя" в райском яблоневом саду, сразу за домом и грядкой лука. Разбросана по усадьбе и завершается там, где огромный олень, сколок разбитого небесным огнём векового дуба, в последнем, но вечном прыжке распластался по бревенчатой стене дома.
   Покоробили евроцены "коряг". С другой стороны почувствовал себя потенциальным миллионером и предложил Имме бизнес: "стану гнать из России товар, ты собирай валюту".
   - Да куда нам, - он пессимист, - на двоих не наберем и половины Абрамовича.
   Но почему просит Нату подождать поодаль, пока купит ей духи от Шанель?
   - Скидку получу десять процентов. Духи, якобы, для тебя, гостя. Не гражданина Франции.
   На моем месте мог стоять любой и лишь улыбаться, как бы не понимая языка. Других доказательств чужеродности не требовалось, святая парижская простота... Ещё и подарок гостю - пара колбочек пробных духов.
   Покупать халат для Наты к бульвару Барбес отправились на метро. Мягкие резиновые шины катят вагон ровно, но заметную бортовую качку я почувствовал без удовольствия.
   - Ты же был матросом! - Наивно удивилась Ната.
   - Дело в том, что у бывших матросов, - я принялся "травить", - память далеких лет просыпается... Как бы тебе это объяснить... Чтобы разбудить наработанный когда-то навык вестибулярного аппарата снова сопротивляться болтанке...
   - Ната, - перебил меня Имма, - ты в самом деле веришь, этот слабак, вдобавок болтун, был матросом? Может, стоял на камбузе. И то сомнительно. Ибо, затрахав команду овсянкой, был бы брошен за борт, - и чертики в глазах Иммы, весёлая месть моему глумлению над его кумирами моды.
   А в веломагазине сотни машин ждут своего седока. Разглядываю с восхищением. Блеск! Но не сменю на ржавую "Украину", что много лет надёжно скрипит подо мною лесным бездорожьем.
   Впрочем, если круглый год, как мой друг, крутить педали, пусть даже новой машины, соглашусь, пожалуй, пожить в Париже...
  

гранд-променад, или кафе в кармане

   Он ткнул пальцем в небо:
   - На крыше Гранд-Опера человек.
   - Террорист?
   - Пасечник.
   - Тонкий французский юмор... Пасёт очередную жертву, надеюсь, не нас?
   - На голове сетка, а кажется капюшон. Там ульи. Пятнадцать тысяч пчел. Отличный мёд, говорят, качают.
   - В центре города?! - Но пора бы привыкнуть к чудесам порта Париж.
   В метро громко говорят, как у себя дома. Может и не парижане, в Москве тоже не все москвичи. Но речи наверняка те же: здоровье, дети; "бабы" и "мужики"; работа и погода...
   - Что за вопрос! - Удивился Имма, - на одной планете живём.
   - И чего тогда ради разделили нас по языкам нашим?
   - Легенда больно хороша: чтоб не договорились соорудить башню до Его пределов.
   С холма Монмартра город внизу походит на Иерусалим - в деревне у меня, в ширину задней стенки платяного шкафа, его фотопанорама.
   - Иерусалим тоже не высок этажами, тоже из белого камня, - Имма там бывал.
   Центр Помпиду в середине города - яркая голубая заплата на строгом сюртуке Парижа. Небоскрёбы уродами торчат, слава богу, далеко по окраинам. Четыре революции здесь не разрушили храмов, России одной достало все, почти, разорить. Может, потому трудно живём до сих пор? А Маяковский ещё мечтал - всемирная пролетарская превратит и Собор Парижской Богоматери в кинотеатр.
   - Помнишь анекдот о страшном сне Брежнева? На Красной площади китайцы палочками едят мацу. Так вот, страшный сон нашего Ширака: мечеть Парижской Богоматери.
   С нарочитой доброжелательностью в глазах подкатил художник. Нетрудно понять из его французского или итальянского: "портрето, портрето". Я ткнул в грудь себя, потом его. Сам, мол, арт, тебя нарисую, зачем-то соврал.
   - А-а... - поверил и закивал, протянул холодную ладонь: - Коллего, коллего.
   Так принят я был в союз художников Монмартра. И никто больше не пожелал писать наших портретов.
   По высокому склону выложено синим "я тебя люблю", на всех, считай, языках мира. Построили-таки народы башню любви до неба! Даже глухонемых не забыли: ладонь и подогнуты пальцы - средний и безымянный.
   - Дай глотнуть, - тянет Имма флягу, - еще анекдот подарю. Новый русский увидел эту распальцовку и удивился: "В натуре, чисто конкретно, типа, даже наш язык, блин".
   Скоро мне отбывать из порта Париж в Москву, порт пяти морей когда-то, если кто помнит. Надо бы отметить, может, где посидеть? Мимо знаменитых парижских кафе никто не проходит, почти ритуал.
   - В знаменитых ещё посидим, какие наши годы. Кто первым станет знаменит, тот и посидит другого. Ты вот роман напишешь...
   Ладно, простил ему эту насмешку. Заправили флягу и по глоточку, по глотку свободы, гуляем в отличном расположении с "кафе" в кармане.
   Грудь бронзового бюста певицы Далиды ладонями отполирована до золотого блеска.
   - Если б ты был девица и потер эту титьку, то вышел бы замуж. В течение года, - сообщил Имма.
   - Помнишь, на "Площади революции" скульптуры колхозников, ученых, пограничников. Спортсменки с дивными формами. Золотом и московская бронза заблестела в метро. Как думаешь, кого народ трогает?
   - Естественно, спортсменок.
   - Ты стал легкомысленным французом. Впрочем, всегда им был.
   - Мерси.
   - Хватают за нос сторожевую овчарку. Курок берданки. И дуло пистолета. Я спросил парня: зачем? Помогает, ответил, вообще...
   Пока на монмартобусе спускаемся с холма, Имма капризничает: на Эйфелеву надо днём. Наверху ветер, мы плохо одеты. Там очередь на пару часов... И вообще - евро жалко. Уж лучше бы в кафе, это же два хороших виски.
   Припомнил ему дворики медицинской академии, потупился с шутливо деланным смущением. Заглянули в карманное "кафе" и продолжили большую прогулку.
   - Гранд променад, - перевёл он, подняв перст.
  

беспокойный ген

   Перед отправкой в сорок втором, за год до последнего фронтового "треугольника", отец оставил на книжке рассказов Чехова: "Моему сыну! Учись читать, и... писать!" А пока мама читала рассказ "Беглец", где мальчик в больницу попал, а ночью испугался, побежал маму искать, и доктор говорит ему: "Дурак ты, Пашка! Бить тебя, да некому!.."
   В узком помещении туалета чугунная ванна с холодной водой и стульчак для взрослых. Я на горшке, подпираю ладонью щёку. Керосиновая лампа слабо светит себе самой. Горшок на полу в полумраке. Под ванной живут мыши... Сегодня я о них забыл: почему дурак, за что бить? Какая-то книжка неправильная, я напишу про Пашку правильную книжку, когда вырасту.
   - Жека, ты уснул там? Сколько говорить, не запирай дверь! - Гнутый проволочный крючок нервно дёргается под маминой рукой. - Выходи давай, лампа бабусе нужна.
   На три комнаты и кухню лампы две, ещё коптилка. Вечера войны в городе на Енисее помню в жалком свете фитилей, во мгле страшных черных углов...
   И вот теперь, на скамье в сквере, удивила мысль, очевидная, а добиралась светом далёкой звезды много лет: графомания в моих генах. Ради этого "открытия" будто приехал в Париж. В десять лет от роду отец начал дневники, и вёл их всю свою короткую жизнь. Мальчика звали Геной: гены графомана Гены во мне, пардон, за невольный каламбур. Мама сохранила его тетрадки и письма из нескончаемых экспедиций с фотографиями морей, рек, речек и озёр, отец был ихтиологом. Я берегу письма мамы ко мне - и в ней, очевидно, жил этот беспокойный ген. Так что сам бог велел родиться мне с наследственной заразой.
   Великий француз, возможно, тоже сиживал на скамье у стрелки острова Сен -Луи, с ладонями на тяжелой трости и строчка пришла ему здесь: "Надо избегать женщин, они отнимают много времени, надо писать им - это вырабатывает стиль". Женщины в четырнадцать ещё не докучали, но услышал тут ответ на бесформенные мечтания о сочинительстве, и бросился писать девочке, переехавшей на дальнюю улицу. И той, что перебралась с родителями в другой город. И той, с которой подружился в пионерлагере, она жила в деревне. Ген наследственный зашевелился, готовясь завязаться в зародыш. Теперь-то мне кажется, рано я его побеспокоил - не струны способностей бы трогать вначале, но характера, да прислушаться, как э т и звучат. Почти заведомо обречено на неудачу вялое вынашивание даже очевидной даровитости, когда не дают ей дышать, с радостью и терзаниями лентяя ухватившись за другую, скажем, истину: "можешь не писать - не пиши..." В конце концов это н е п и с а н и е из лени труд не менее тяжёлый, может и более. Если уж на то пошло, уговаривал я себя, молчаливое совершенство чистой страницы и есть идеальный текст. Париж смял эти жалкие запруды словоблудия. Страсть изводить бумагу вырвалась и разлилась без берегов. Или тайна Парижа - становишься здесь самим собой?
   "...не захочешь, а воспаришь?"
  

знакомый классик

   Хотя я мог написать, что на лёгком одеяле тумана меж берегов лодка рыбака висит над водой, и рыбак дремлет, пока поплавок прячется в белом молоке - в порт Париж прибыл всё же юнгой от сочинительства, по большому, ежели, счёту. Продолжаю жить в нём на стапелях рукописи, а растёт флотилия... деревенской прозы? Зачата в Париже, он "папа", выношена и родилась здесь, в деревне, она "мать". Да и работа оказалась похожа на крестьянский труд: целина листа, семена слов; робкие всходы, обилие или недостаток "влаги" в тексте и "сорняки". Даже "стапелем" стала неподъёмная дубовая дверь бывшего хлева. Изъедена навозом и бычьей мочой. Исхлёстана ветрами, дождями и снегом. Обожжена солнцем и на корявых ногах - стволы сухих яблонь - вышел поистине вечный письменный стол.
   И ещё, может, и не столь поздно я начал писать, сколько не способен был, как знакомый классик, на подвиг работы в лучшие годы силы. По легкомыслию незагруженной души, энергия которой непокой, в пустом благополучии она не синтезирует белок творчества. И вдруг, двадцать лет спустя, эта странная встреча на Старом Арбате, за день до отлета в Париж. Неспешно тяжёлый шаг командора. Смотрит под ноги.
   - Не узнаёшь? - Я окликнул.
   Через мгновение:
   - Вспомнил, конечно, - слабая улыбка, знакомая.
   - Изменился?
   - Больно молодо выглядишь, - "больно" такое его слово.
   - Знаешь, почему? - Я помнил, не любит он сомнительных шуточек, но всерьёз говорить об этом...- На старости лет писать начал.
   - Хорошо, - похвалил он вяло.
   - Что оказалось полезно здоровью, вот и помолодел, наверное.
   - Мне тяжеловато стало писать, здоровья не хватает.
   - Ты классик, - искренне вырвалось. - Всё написал.
   И чтоб смягчить бестактность:
   - Много сил потратил... А я молодойначинающий. Подающий надежды ... себе самому. Через столько лет, среди тысяч прохожих ... Мне повезло, а тебе, наверное, не очень.
   - Почему?
   Я не собирался искать встречи, но не воспользоваться удачей? Достал из-за пояса топор:
   - Хочу показать рассказы. Если не возражаешь.
   Он не дрогнул.
   - Конечно, почитаю. Только завтра уезжаю, вернусь в ноябре. Запиши телефон.
   Когда-то, в молодёжной газете, дружбы особой не случилось, но товарищами были, надеюсь, добрыми.
   Помню бестолковый спор в фотолаборатории после трех по ноль семь портвейна - важнее талант или характер? Он тогда отмалчивался. Единственный среди нас обладатель целого состояния: и талант, и характер. Он уже был самим собой, когда мы только собирались себя искать.
   Но вечный морок российский: "кто там шагает правой?" Белые - красные, наши - не наши, правые - левые. "Большой писатель" или "руки не подадим", брезгливо морщатся: "что-то там не так пахнет"...
   Срок земных страстей отойдёт, останется жить и помнить. Левые и правые согласятся: да, он мастер, с задатками, что называется, ясновидения, когда есть что передать и человеку и вороне. Остальное - издержки таланта, натуры, судьбы - уйдет в тень.
   Ладонь припоминает: кажется, он не подал мне руки? Смущён неожиданной встречей, не догадался первым её протянуть.
   Может, и не позвоню ему осенью, стыдно в моем возрасте всё ещё рукописи... И руку не подал он не случайно, но... сердечно коснулся бы пальцев, что из мелких, как бисер, строчек (помню его черновики) соткали материк отличной прозы и присоединили эту землю к царству русской литературы.
  

семь нот для строчек

   Как сгусток новой материи в чреве матери еще не человек, не проза и пачка разрозненных страниц. Начинал записки и бравировал откровениями о дилетантизме, если, мол, не своим делом занимаюсь, над собой и посмеиваюсь, чего уж там...
   Но в глазах Элен наивно желал бы поднять себя. Мешал насмешливый Антон Палыч: назваться писателем - намекнуть, что ты хороший человек... А графоман - так себе, однако есть надежда. И выдавал красивые банальности: без болезненной тяги к сочинительству не было бы великой литературы. Гений и графомания нераздельны, хотя не каждый "граф" - ну, и так далее.
   Над собой иронизируя, лишь немного кокетничаю, полагал. На самом же деле звенящая тишиной бездна листа манила и пугала. Как подступиться к её безмолвию, попасть в этот белый свет, словно в копеечку... Правой шагнуть, чтоб гладь и лад. Левой, через пень-колоду, с пятого на десятое? Может, боковой тропкой, тихонько-легонько спускаться на край страницы? Или сразу ухнуть, зажмурясь!
   А между тем, в ремонте завалившегося забора в деревне особенно увлекателен поиск молотка. После удачно загнанного гвоздя и необходимостью забить другой, этот лихой боец прятался в зарослях русской розы, то бишь, крапивы... И когда заныл локоть - ну ясное дело, забор и молоток виноваты. Только припомнил, боль случилась "до" клятого молота... Да это же от груза совсем пустячного, от шариковой ручки! Нет, не сахар в "графьях" ходить, часами держать кормилицу полусогнутой.
   Тут, кстати, и еще "америку" открыл: точка, подобно гвоздю, держит каркас текста. Нужна решительному восклицанию и крючку вопроса; хороводу перечисления - точка с запятой в этой работе скоро утомляются. Есть задумчивая недосказанность... Наконец, пауза, когда точка устало выставит маленькую ножку - запятую. Семь знаков препинания - семь нот для строчек.
   Падают яблоки и листья клёна, а избу усеяли страницы рукописи. Они тоже кажутся спелыми и золотыми ввечеру, под настольной лампой. Поутру "спелость" эта куда-то исчезнет. А пока голова загружена словами, мешает уснуть. Будто спрятанный там компьютер без твоего участия их ищет, строит фразы, чтобы подать потом на светящийся экран, невозможно его отключить! И кошмар воспаленной бессонницы - сейчас "полетят" предохранители, сойдешь с катушек! Но снова вспыхивает сигнальная лампочка, едва задремал, срочно занести в судовой журнал невесть откуда обнаруженный поворот курса уже спущенного на воду бумажного кораблика... Закрываешь, наконец, глаза, а под веками, и верно, пятно экрана пробито мелкими черно-белыми квадратами, словно шахматная доска.
  

оревуар, Париж!

   Имма разлил остаток бордо, вернулся с непочатым:
   - Я понял, Довлатов - писатель, когда у него прочёл: "в вагоне трясло, мы пили, он придерживал рукой бутылку, вторую". Ну, что тебе сказать о твоих рассказах... Очень классично написано. Кто это сейчас станет читать? Пипл такого не хавает, как теперь выражаются.
   Похвалил или ткнул мордой об стол? Вместо дружеского, ну товарищеского, хотя бы, интереса. Ужель безнадежно? Что-то подобное и ожидал услышать, слишком долго пролежали на его тумбочке мои "палубные записки". В последний вечер по косой, или пять капель на ночь... А впрочем... не угодишь нашему брату, автору. Ещё горше, когда с осторожной аккуратностью хвалят, так жалеют убогого. Да, заняться сочинительством на языке великой литературы - чистое безумие. Или дремучее невежество, если, разумеется, не бесспорная одарённость. Наш случай: первое плюс второе, в сумме... а-ван-тю-ра! Другое дело, раньше б начал пописывать - успел бы ремеслом смикшировать невеликий дар, а там, глядишь, найдётся в куче навоза янтарное зёрнышко.
   И всё же, всё таки... Ну что с этим поделаешь, когда, пусть худо-бедно, рождается текст? Не расставаться бы с бумагой, как с любимой, снова руку на лист, тронуть пером, плакать и смеяться удачной, кажется, фразе - а совершенство прячется, манит и не дается, и волнует поиском своей особы инкогнито...
   - Ладно, Имма, - я поднял бокал, - не будем о грустном. Хорошо ты сказал: под роман попал.
   Роман-то вышел с Парижем, Элен последняя глава. Сразу его полюбил, еще не догадываясь, что этот город, невозможный ловелас и соблазнитель, с готовностью и щедро откроет мне свою многоликую простоту.
   - Пусть не кончаются наши романы, - в Париже хотелось говорить тосты.
   - Тут Галя приходила, пока ты шлялся. Фрукты принесла тебе в дорогу. Последнюю русскую эмиграцию не терплю, а Галю люблю. Её предавали, корёжили и били, в России и здесь. Была нужда, была тюрьма... Не всякий мужик бы выдержал, а она подымалась. Русская лоза - гнётся, не ломается. Вот роман-то писать, ничего придумывать не надо.
   - Займись, пока карты в руках.
   - Я же поэт...
   - Да брось ты, пишущий в стол дилетант или ленивец.
   - Мстишь за свои рассказы.
   - Ерунда. Мы пара: сапоги всмятку и без честолюбия. По сути, тоже пишу в стол. Ты, рифмоплет, я графоман.
   - Быка, не приученного к ярму, трудно впрячь в работу. И это про нас.
   - Не спорю. Но, лучше скажи, взять в Москву бордо или бургундское?
   - Бургундское любили Наполеон и мушкетеры. Герои французской литературы до сих пор любят. Самое дорогое вино из Бургундии. Бордо дешевле. Выбирай. Кстати, я Нате мало дал в дорогу, ты занесешь?
   - Еще более, кстати, как якобы и типа честный человек, я влюбился в твою Нату, когда она стояла рядом с Венерой Милосской.
   - Игриво Париж тебя настроил. Извини, a propos, как велик твой донжуанский список?
   - Ха-а...Весь любовный опыт - школьный конструктор: из одних деталей разные сюжеты. Касательно списка... Он скорее "донноженский", это они приходили, соблазняли и бросали.
   - Знаю, знакомо. А ты довольно потираешь ручёнки и оглядываешь новую жертву. Ладно, старик-романтик, тут ещё осталось. За дружбу, братство и, так сказать, любовь.
   Вино в сдвинутых бокалах радостно плеснуло розовыми ладошками.
   Во сне, может в полудреме, когда думал, не могу уснуть, Эйфелева башня склонилась и сказала: "Старик, не слушай Имму, пиши".
   В аэропорту, перед таможней, обнялись. И переступил белую линию - оревуар, Париж!
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
Э.Бланк "Пленница чужого мира" О.Копылова "Невеста звездного принца" А.Позин "Меч Тамерлана.Крестьянский сын,дворянская дочь"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"