Мое детство поет родником и пахнет васильками, оно
далеко-далеко - за светлыми луговыми тропами, переливчатыми птичьими чащами, ивняковыми озерами, - так далеко, как созвездия... . Оно налито светом, как августовское яблоко, и горчит, как полынь, но иногда мне кажется - неведомая сила сминает временной провал, отделяющий нынешнюю мою жизнь, скучную и скудную, от тех милых беспечных лет, когда можно было смеяться без боязни , летать без страха и встречать... Встречать Первых, вышедших из
Хаоса. Все началось со старого дома на улице Васильковой...
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Улица Васильковая в те блаженные времена была переполнена летним ветром, глухими садами, и серебристо-сизыми лопухами. Васильков не было и помине, зато ночью воздух меж низких палисадов густел, наливаясь неизбывной, глубокой, печальной синью, и вот за синь ночей тех, росистых, гулких, под арками древних вётел и прозвали нашу улицу - Васильковой. Я закрываю глаза и вспоминаю лепечущее зеленью майское утро, утро, соприкоснувшее меня с миром высоким и древним, горним миром, миром от Вечности, а не от Времени...
Утро это врывается в мой сон запахом жареной картошки, тёплым солнечным лучом и визгливым старушечьим речитативом:
-А ты, Катерин, жиличку-то новую видела? Ой, страсти, Катенька! В чертовом доме поселилась, за молоком сёдни приходила. Сама в рубахе до пят, поверх косы какия-то бусины - чисто графиня какая!
-Привиделось тебе - смеётся бабушка.
-Кой привиделось, не привиделось - обижается пришедшая в гости старуха Бажениха, первая сплетница и скандалистка на Васильковой. - С утречка-то туман густой-густой, а у меня Жук взлаял. Дай, думаю, погляжу, может, лихоимец какой по двору шастает, глядь, а она - у калитки.
Улыбается, а лицо-то белое-белое, тумана белее, и рукой - вот так, а хороша-то... . Глаза - как из сказки старинной. И вот она от калитки - к крыльцу, да не по дорожке - по траве, а трава-то под ней не приминается... Перекрестилась я, а она и говорит, да звонко так, переливчато, как вода весенняя:
- Вы , - говорит, - не пугайтесь, соседка я ваша , в седьмом доме теперь живу. - Молока,- говорит, - моему коту не продадите ? - и в руках бутылочку крохотную держит.
- Да что ж ,-говорю,- продавать этакую-то малость, за так налью!
А сама обернулась на дом-то этот чертов, на седьмой, а он, вот те крест, синим сполохом горит-играет, а над ним - небо раскрытое, и молоньи из него, молоньи...
Ой, страсти! А она ближе подошла, и бутылочку тянет, а руки у неё,- ой, лишенько,- в ожогах все, а на пальцах-то - перстни, перстни, а поверх косы - жемчуга... Ой, думаю, не простая девка, не простая, и боязно мне, и любопытно,а она заплакала вдруг, да горько так, аж сердце захолонуло...
-Что ж , говорю, с тобой, девонька, обидел кто?
-От радости плачу,- отвечает. - От радости, что на траве стою, на небо смотрю, что жива осталась. Мир у вас ясный, спокойный, спать я теперь буду, долго спать, - и поклонилась мне, за молоко-то...Ушла, а на крыльце-то - жемчугов пригоршня, а дом проклятый все синим огнем полыхает, и по саду - цветы синие, невиданные... Чего ты, Шура, смеешься?
-Сказочница ты, - вздыхает бабушка, накрывая на стол .-Тебе, Матвеевна, только сказки сказывать!
-Баб Насть, признайся, выпила с утречка?- это уже я, путаясь в цветастом сарафане, возникаю на пороге.
Маленькое остренькое личико бабки Баженихи становится злым, растерянным; она возмущенно всплескивае шишковатыми коричневыми руками:
-Да что ж это, что ж это, Шур, а? Ой, шалава, ну, шалава! Ремень по тебе плачет!
-А по тебе - участковый. Он на прошлой неделе тут ходил, все выспрашивал, кто самогоном приторговывает.
Так что скоро вместо девок с жемчугами увидишь ангелов с погонами!
-Ой,шлендра, ну, шлендра... Да я учителке твоей скажу!
-А я...
-Перестаньте!- бабушка с сердитым звоном ставит на стол стопку тарелок. - За хлебом сходи, возьми батон и "брянский". А ты, Настён, от девки отстань, видишь - дитё
неразумное...
- Неразумное? Эвон, какая дылда вымахала! Это дитё тебе еще шею свернёт за добро твоё да за ласку, попомнишь мои слова, попомнишь!
Оставляя позади злой сорочий стрекот Баженихи и щелкая новыми танкетками, я сбегаю в сад. Он красив, как может быть красив сад накануне жаркого необъятного лета, переполненный свежестью молодой брызжущей зелени, лучами и птичьим щебетом. Я приветствую этот сад, и огромное беспредельное лето, которое мне предстоит - три месяца безбрежных лугов, синих лесов и озёр, три месяца земного ясного рая нашей тихой деревянной окраины, звонких посиделок прозрачно-розовыми вечерами за подгнившим столом в глухом, заросшем жасмином дворе,
Три месяца первых дружб, любовей, и обид взахлеб, три месяца безмерной, воистину запорожской воли, свободы от ненавистного зверя - школы.
Позвякивая бидоном и пугая пригревшихся на солнце полосатых друзей нашего лентяя и обжоры Филимона, я хлопаю калиткой и направляюсь не в магазин, на Сормовскую, к тоскливому синему ларьку, во всякое время ночи и дня облепленному назойливыми алкашами, а вверх, к холму, к заветному дому на Васильковой. Улица будто уходит в небо, она полна света и свежести, и рассказ Баженихи не идет у меня из головы. Пробираясь сквозь низкие кусты вишенника, оснеженные осыпающимся цветом, я взбегаю по заросшей молодым подорожником круговой, огибающей холм тропке и останавливаюсь у некрашенного палисада.
Перехватывает горло, туманятся глаза, где-то далеко-.далеко словно поет скрипка, покоем и несказанной печалью веет от маленького двора, будто живым ликующим золотом пронизанного яичными сполохами одуванчиков, а на зеленой, высыхающей от утренней росы траве в странных, будто старинных одеждах, разметав волосы, перевитые жемчугами, бессильно вытянув вдоль тела хрупкие руки со страшными следами порезов на них , с обожженными, но в драгоценных перстнях, пальцами, спит женщина, а на груди у неё, посверкивая малахитовыми всевидящими глазами, жмурится на низкое солнце чёрный кот...
В это время что-то происходит со мной, и я вижу равнину, дышащую невыносимым зноем, равнину под низким оранжевым солнцем, где, казалось, испаряются даже песок и камни...Я вижу воинов в золотых червленых доспехах, в шлемах, сверкающих, точно молнии, и еще - битву, битву, и тела поверженных, чья кровь превращает пыль в кровавое месиво. Воздух, поющий над древним побоищем, хлопья пены с удилов коней и страшные в своем серебре и неотвратимой стремительности боевые колесницы... В доспехах старого золота с алым просверком, смугло-темнолицего, высокого и прекрасного, как древний бог, я вижу воина. И глаза его - ночь, и волосы -
морская пучина , и зажимает он на груди страшную рану
и медленно оседает в пыль перед другим, светлолицым и светлоглазым, в доспехах, будто солнечный свет в ручье .
И в едином стоне заходится темноликое воинство:
"Царь!", и, как выцветшая завеса, раскрываются знойные небеса,и сходит на землю женщина в одеждах, как туман над водой, с лицом утренней зари, и от рук её струится рассветное сияние, и перстни, каждый из которых -созвездие, сияют на тонких перстах, и само время рассыпается в знойный прах от крика её:
-Мемнон, сын мой!
-Потом вся панорама сдвигается, уходит в каую-то страшную невозвратимую глубину, но и со дна затонувших тысячелетий слышится крик тот, разрушая время и пространство... Я открываю глаза , избавляясь от минутного наваждения. Неизбывная бессмертная боль еще звучит со дна, а передо мной стоит женщина с удивительным зоревым лицом, и каждый перстень на её обожжённых пальцах напоминает созвездие, и у ног её выгибает спину и сыплет искрами из глаз зелёных и гневных чёрный кот.
-Простите...- я смущаюсь так, что роняю сумку с бидоном,- простите, я...я не нарочно...
-Нет-нет - женщина чуть улыбается, пряча обожженные, изрезанные паьцы под невесомый шарф.-Я всегда сплю под небом. Хорошо у вас- спокойно, и заря ясная, ласковая, тихо приходит, росно. Мир древний, заря - молодая...
Я смотрю в лицо её, а потом перевожу взгляд на мир и деревья вокруг, на торопливых щебечущих птиц, на желтое озеро одуванчиков на горизонте, на изгиб реки, и всё это, до боли знакомое и родное как-бы меркнет в сравнении с этим удивительным лицом, во всем проглядывает какая-то скудность, незавершенность, все словно отступает и замирает в её присутствии. Бог знает, что чудится мне, но будто алым и золотым вдруг вспыхивают одежды незнакомки, и дивная, как край рассветного солнца, корона восходит в волосах.
- Траву мне надо поискать особую, видишь, что с руками...В луга завтра проводишь? Сегодня уж досыпать буду...
-Провожу...- я тереблю в руках окаянную сетку, в глазах темнеет, лоб покрывается потом. Странное ощущение, что в мою жизнь пришло что-то невиданное, неизмеримо высокое, неподвластное уму и сердцу, что-то и н о е, и вместе с тем скорбное и прекрасное, не покидает меня.
-Провожу, вы только... не исчезайте.
-Не исчезну... Спасибо тебе.
Солнечный зайчик трепещет на стене - незнакомка ловит его ладонью и золотой бабочкой сажает на плечо ,и с все той же ласковой смутной улыбкой скрывается за скрипучей рассохшейся дверью.Замерший мир, как в хрустале, стоит в безмолвии несколько мгновений, затем хрустальный терем рушится, и воздух вспарывает рассыпчатое чириканье воробьев,зов тепловозных гудков с недалекой синей станции, шелест ветра, и тихо-тихо осыпаются оснежённые вишни. Я знаю, что мир стал иным, стал иным с сегодняшнего утра,с синих молний, расколовших небо,с цветов, возросших в заповедном саду, с прихода этой женщины в глухой наш край, в заброшенный дом, я знаю это, и от этого знания хочется лететь под облака. Неведомое прежде счастье переполняет душу, и - о чудо! - я даже не боюсь Зверя, который торопливо сторожит мою душу в конце этого светлого, необъятного дня,- Зверя по имени школа...Дорога до магазина после сияния удивительной незнакомки тоже полна чудес - бутылочные осколки в гравии кажутся изумрудами, радужные капли на тонких ветках - неоткрытыми мирами, и дорогу переходят невиданные звери. Все кругом наполнено щемящей сердце сказкой, и она кажется безбрежной, но внезапно кончается у щербатого магазинного крыльца, ибо глухой, ленивый, как гусеница ,голос убивает её
- Кузнецова! Наконец-то!
Маленький мясной кубик на поросячьих ножках - пожизненная отличница и бывший председатель совета отряда Чекедовская возникает передо мною как черт из волшебной табакерки. Глухой ленивый тембр меняется на визжащий, истерический .
-Ты как себя ведешь? Ты что себе позволяешь, Кузнецова?! На совете отряда не была, доклада по теме "Режим Пол Пота и Иенг Сари" от тебя так никто и не дождался! Завтра - итоговое классное, попробуй не заявись!
И с лекции о тлетворном влиянии западной музыки в четверг ушла...
Я сплевываю на выщербленное дождями, нагретое маем крыльцо, смотрю в желто-карие, как подгнившие яблоки, глаза...
- От лекторши самой...тлетворно попахивало.И в гробу я видела ваше классное. Опять Светку Зайцеву прорабатывать будете? "Зайцева - два по физике, Зайцева - два по химии". У неё мать пьёт, всё из дому прёт, Светка аж зимой в кедах ходила. На фиг ей ваша физика...
- Мы тебя проработаем, тебя!- подгнившие яблоки прыгают, как мячики, круглое жирное лицо наливается краснотой.- Мы тебе выдадим характеристику, тебя к комсомолу и близко не подпустят! Ты позоришь...
Я отмахиваюсь от Чекедовской, как от назойливой навозной мухи и скрываюсь за жёлтой облупленной магазинной дверью,не успев выяснить, что же я там позорю.
Среди многообразия рода человеческого есть поразительные экземпляры , все назначение которых - скандалить и стучать, и, когда спустя много лет я встретила её на улице - сальноволосую развалистую тётку с розовыми окороками рук, бесстыдно выпирающими из рукавов аляповатого цветастого платья, с тремя студенистыми подбородками и мохнатой, коричневой, похожей на свернувшуюся клубком гусеницу, родинкой над верхней губой, -вдохновенный взгляд тётки был всё тем же - взглядом стукачки и скандалистки.
И обратный путь был переполнен волшебством - в прохладной ясной зелени подорожника сидела необыкновенной красоты птица с человеческими глазами, синяя , с позолотой...Синяя, как молнии над удивительным домом, как цветы в заповедном саду, как мечта о земном рае,
омытая печалью и припорошенная облетающим вишнёвым цветом времени...
-Здравствуй - я крошила хлеб перед птицей и смотрела в мудрые грустные глаза .-Всё другое вокруг, всё другое, будто старинная кружевная сказка становится явью,будто из далёкого туманного моря плывёт к берегу дивный корабль,и, кажется, совсем рядом мир,который я ждала, ждала тысячелетия...Ты знаешь, к т о она?- синяя с позолотой птица молчала и не трогала хлеб на протянутой ладони.- Ты ничего не знаешь, но мне печально и радостно, что она пришла...
Волшебство исчезло, и синяя птица стала лёгким облаком, но мир тонул в красках, как в самоцветном зареве,и зарево пылало до вечера, а вечером по росистой жгучей траве я прошла к некрашенному палисаду и замерла у знакомого дома .Был он безмятежным и спящим, смежив веки-ставни, и ни полоски света не пробивалось из-под них, а синева над ним густела, наливаясь звёздами. Я вернулась домой в том же состоянии смутной печали и радости и заснула, свернувшись, под лоскутным одеялом под стрёкот старенького "рекорда", и дедово покашливание, под тихое ворчание бабушки и мурлыканье Филимона. Лучшие звуки на земле, я помню вас до сих пор, и когда я забуду вас - я умру...
* * *
Над подушкой ходил васильковый, расшитый звёздами сон, но мне не спалось. Ночь, тёплая, глухая, светилась особым, только в детстве приметным светом. Лунное, в бледном высверке дверного фонаря кружево листвы вздрагивало на стене. Ночь была огромной, высокой, торжественной и доброй, она манила тихими росистыми тропами, она обещала радость и тайну. Только в детстве открываются тайны ночи, стекая по хрупким лунным лучам, и я, путаясь в ночной рубашке, пошла к двери, и остановилась на пороге спящего сада.В доме на холме, в доме номер семь ставни были раскрыты и окна светили теплым медовым светом, и я, влекомая какой-то необоримой силой, пошла по траве на этот свет и остановилась под окном с кружевными лёгкими шторами. Сердце замерло во мне, и сделалось маленьким-маленьким, и я увидела незнакомку. У ног её крутился чёрный кот, и ласково мурлыкал, и я увидела, как женщина примеряла крылья. Тяжёлые, волнистые, с розовым отблеском, они струились на пол, а а женщина гладила их обожжёнными пальцами, и несказанная боль была во взгляде её.
Если я сказала, что всё вокруг как бы угасало рядом с лицом её, не стоит усматривать в этом зависть к её тонкой лучезарной красоте. Просто, раз увидев это лицо, забыть его было невозможно, и весь мир дышал серостью и пустотой, был скучен и мёртв без взора этих удивительных глаз. Крылья тихо трепетали в руках её, тикали ходики, кот с мурлыканьем ластился к ногам её, а на меня повеяло сквозняком вечности, и я вдруг ощутила присутствие чего-то несоизмерим великого, равного этой вечности, и вместе с тем страдающего, безбрежно одинокого...
Тёплым запахом ранних цветов веяло из сада, горько и влажно пахла весенняя земля, и воздух был полон позднего соловьиного плача, но плач женщины был безмолвен,только
слёзы текли по щекам, да руки медленно перебирали тяжелые розовые волны...
Я отпрянула от окна и оглянулась на сад - в его майской душистой тьме загорались синие цветы, полыхнула синяя молния, небо раскрылось над садом, и я увидела: иссушающая, опалённая жаром равнина взошла в небе и по равнине той, от горы, чья вершина тонула в кипельной густоте облаков, шла эта женщина, и жгучим горем полнился её взгляд, и за спиной плескались те же крылья.
С вершины звучали голоса, тонули в знойном золотом мареве, и с каждым новым словом плечи женщины пригибались всё ниже, и всё бессильнее становились сверкающие крылья
- Она предала...Она предала своих братьев богов!
Проклятье ей! Она недостойна владеть божественным атрибутом!
-Вы - не боги,- чёрная, смертная тоска хлынула через край глаз её, и само золотое марево, казалось, дрогнуло под плеском жгучих волн страдания, прорвавшегося в мир. -Не боги, если позволили умереть моему сыну, бросив судьбу его на весы, словно судьбу сына смертной женщины! Это я проклинаю вас, проклинаю до скончания веков, и пусть не будет вам отныне покоя, а я иду искать того, кто победит смерть, и вызволит из Аида душу сына моего возлюбленного. Будьте прокляты вы, и мир, созданный вами, я найду иные миры - без черноты и ненависти вашей, без вашей убивающей любви, и лжи, что стала воздухом вашего бытия.
-Стена избранничества!- смеющиеся голоса тонули в густом янтарном мареве.- Стена избранничества, сестра, ты не преодолеешь её, а если и преодолеешь- утратишь божественное достоинство и сойдёшь с ума. Безумной девкой явишься ты в иных мирах, и не будут они к тебе добрее, чем тот, что создан нами. Безумной девкой...
-Опомнись,- в хоре голосов выделился один, печально-ласковый, медленный и тяжёлый, как летний мёд.- Опомнись, родная, и не меняй имя богини на мелкую земную привязанность. Перстами ты зажигала рассветные лучи - в изуродованные человеческие пальцы превратятся твои персты, помнишь, как они свели с ума старого рапсода? А крылья, твои крылья? Больными и бессильными станут они, а ведь они зажигали полнеба, и ночь с трепетом отводила взгляд от света их...Неужели ты оставишь всё это? Неужели ты оставишь меня? Женщина всхлипнула, закрыла лицо руками и побежала, - страшнее всех голосов и проклятий был ей тот одинокий печально-ласковый голос, и жаркое марево расступилось перед ней, и сверкающая кристальная стена разрезала высь.
- Изгнание...Изгнание и забвение - загремел хор.
С тёмным, скорбно-ненавидящим лицом женщина обернулась, и бросила на землю золотой сосуд, привязанный к поясу, а затем прикоснулась руками к сверкающим граням Стены...
Небо закрылось, и синие цветы погасли, и звёзды из колких и ознобных стали тихими и ласковыми, и я, опустошённая увиденным, всё смотрела, как женщина свёртывала, будто розовые холсты, крылья, прикрывая их кисеёй, как гладила обожжённые, изуродованные пальцы, как держала ими, бережно- осторожно, золотое, с тяжёлыми рубинами, запястье, вынутое из резной шестиугольной шкатулки, а затем подошла к зеркалу и провела рукой по лунно-серебряной глади, словно надеясь отыскать в тревожной зыбкой глубине любимый образ.Я услышала шёпот её, дышащий сквозняком рассвета:
-Мемнон, сын мой... Это не меня прокляли, это я прокляла...
-Ты прокляла, Госпожа, - послышался глухой, умиротворённый голос, и чёрный кот, рассыпая искры зелёного взгляда и ласковое мурлыканье, закрутился у ног её.- Ты, лучезарная. А теперь отдохни...
Женщина свернулась в клубок на плюшевом диване, в изголовье её улёгся кот, и медовый свет сам собой стал медленно угасать в комнате, и вот только живые хризолиты кошачьих глаз остались гореть в темноте.
-Они узнают - послышался засыпающий шёпот.- Они настигнут меня.
-В э т о м мире они смертны, госпожа - шелковистый мурлычущий смех, казалось, раскачивал и баюкал темноту, рассыпая зелёные искры. - В это мире иная власть. Первого же, кто нарушит твой покой, я убью, лучезарная. Усни...
Посветлела майская ночь, посветлела и стала выше, а я всё вглядывалась в лунные столбы- не полыхнёт ли в них синим огнём волшебный цветок, но синего цвета больше не было, и небо не раскрывалось, лишь колко посверкивало
инеем звёзд, а я побрела по склону, обрызганному росой.
В тёплой, пушистой тишине дремал дом, призрачный узор ветвей дрожал на выщербленном крыльце - я пробежала по тёмной, гулкой веранде, на которой даже летом стоял горький запах новогодней хвои и свернулась под пёстрым пледом, погружаясь в зыбкую воду сна, но и во сне в сиянии ночи звучал царственный незабвенный голос:
-Это не меня прокляли. Это я прокляла...
Тихое, мурлычущее, полное любви и жертвенности, отвечало:
-Первого же, кто нарушит твой покой, я убью...
* * *
Память о Доме на Васильковой, о встрече с небом пронзает всё моё бытиё, она неутомима и неумолима и узором звёзд вплетена в моё детство. Я часто плачу во сне, я влюблена в прошедшее сильнее, чем в настоящее, и настоящее платит мне свинцовым равнодушием дней и неприкаянностью ночей, и только в сонном забытьи сердце и память манит отсвет прежнего рая...Изумрудные тени, лёгкие белокожие берёзовые перелески, густой позолоченный свет августовских ленивых полдней...
Когда бы можно было вернуть всё это... Но это невозвратимо, невозвратимо, как бабушкино лицо, отразившееся в старинном сребряном зеркале,как запах земляники на разогретых солнцем полянах, как тихое позвякивание новогодних шаров на укутанной дедом в сверкающий игрушечный снег ели...
Тёмный, паутинный коридор памяти ведёт к прежнему
ясному раю, но я так хочу вернуть детство, что бегу, бегу по тёмному коридору, не боясь призраков, таящися в глухих углах его, и толкаю деревянную дверь, ступая на порог Любимого и Невозратимого.А на пороге стоит женщина, и её разящая бессмертная красота сквозит покоем и тихой грустью...
Я падаю к ногам её, и слагаю к ним суровые годы мучительной взрослости, смешной книжной премудрости, неприкаянного одиночества, и шепчу: "Возврати! Возврати, что было даровано когда-то и отнято временем, возврати великую безбрежную пору по имени детство,возврати на вздох, на мгновение,а я... отдам тебе душу".Женщина ласково и печально качает головой: нет, ей не нужна моя душа, ибо души в слепой иссушающей жадности забирают
Порождения Тёмного мира, она же - порождение Неба, она
добра и сострадательна, как может быть добра и сострадательна небожительница, соприкоснувшаяся с тусклой земной мукой и печалью. Она притрагивается к лицу моему рукой, прохладной, как рассветный ветер, и я вхожу в эту прохладу, и, как в волшебный колодец, погружаюсь в самоцветное, звенящее золотом время. Коридор умирает, сворачивается паутиной на задворках памяти, а я снова иду по утреннему лугу в синих и белых высверках цветов, и говорю женщине красоты бессмертной и разящей, что не боюсь. Не боюсь встречи со зверем...
* * *
Зверь - бежево-розовый, кирпичный, с гулкой сумрачной пастью подъезда, с сотней окон-глазниц, затянутых паутиной, с чахлыми клумбами и кустами у щербатых каменных ступеней - всё живое с трудом выносит присутствие зверя. Зверь поглощал время и души. Он был ненасытен в те далёкие годы - не знаю, насытился ли теперь, он, подобно страшному Карфагенскому божеству, требовал себе живых детей, он питался нашим страхом, нашими слезами и бессонными ночами... Зверь любил праздники, как жертвенной кровью, окрашенные кумачом, сухие бумажные речи, бесконечные, выматывающие душу соревнования за "лучший отряд, лучшую дружину", испуганные или тронутые порчей надменности детские лица на доске почёта, косноязычных вялых лидеров с бульдожьими щеками и кривоногих,со стальными спинами и надрывными голосами , истеричек, с неподражаемым достоинством носящих звание " заслуженный учитель".
Зверь не любил солнечных зайчиков на стене, ясного зелёного сияния молодой листвы, омытого светом, чистого щебетания утренних птиц, белых, порхающих, как райские голуби, записок с признаниями на уроках, и ... смеха.
Даже улыбок зверь не выносил, каждая улыбка была для него, как плащ тореадора, и он бросался на этот плащ со всей мощью и яростью, желая втоптать в душный песок всякого, кто посмел улыбнуться в его владениях...
Но мы смеялись...Мы будто знали, что царство зверя не вечно...
* * *
Полуденные лучи устилают медовыми квадратами стены и стенды, с портретов в ленивом недоумении взирают на нас классики - сумрачно-желчный Лермонтов, насмешливый Пушкин, обречённо-пламенный Добролюбов. Мы тоже обречены, обречены на час нудного мушиного гудения Чекедовской, чесночных отрыжек необъятного Кульбина по прозвищу Кульба-Бульба и агрессивных воплей
нашей истерички Татьяны в перекрученных чулках.
Пока Чекедовская в новом чёрно-зелёном батнике назойливой мухой суетится у доски, докладывая классной о несуществующих успехах нашего несчастного, опьяневшего от весны и птичьего пения, отряда, мы с Алиской Петряшовой играем в морской бой , Сашка Корзухин сооружает маленький вертолетик, Вовка Попов читает "Легенды и мифы Древней Греции". В восхитительном "сегодня" нас ждёт прогулка по весеннему парку, "Ленинградское" по двадцать две копейки, вечерний киносеанс, и жизнь кажется шипучей и лёгкой, с привкусом счастья, как пузырьки пепси-колы, пепси-колы, пахнущей хвоей, что продают иногда в синем облупленном киоске у вокзала. У моего детства - зелёный свет майской листвы и вкус пепси-колы...
- И на повестке дня - поведение Петряшовой и Кузнецовой - из пенной морской баталии нас с Алиской возвращает к реальности навозный гул Чекедовской. -Татьяна Петровна, это невозможно!
Петряшова на уроке биологии вместо темы "Свойства ракообразных" записала на доске "свойства какообразных", а Кузнецова на уроке географии подсказала Ире Домниной, что самое распространённое животное Австралийского материка - ехидина!
Класс безудержно веселится, его не смущает даже присутствие Татьяны в линялом розовом костюме и с улыбкой, как от зубной боли, на злом крохотном птичьем лице; маленькая, смуглая , похожая на цыганку Ирка Домнина всхлипывает:
- Я в тетрадь записала, а географичка тетради собрала.
У меня теперь пятёрки не бу-у-у-дет...
-А тебе она и не нужна- пробивается сквозь классный смех солидный басок Вовки Попова, по прозвищу Винни Пух. - Ты ,Домна, Гольфстрим в Чёрном море показала, помнишь?
От вопля Татьяны дребезжат наполненные зелёным светом весны окна, и, кажется, вот-вот разлетятся мутные плафоны под потолком, осыпая портреты с изумлёнными классиками мучнистой стеклянной пылью:
-Попов, вон, вон из класса! И без родителей...
-Родители на Урале, в экспедиции, - также спокойно-обстоятельно сообщает Попов, вперевалочку шествуя к двери. - Чьи-то кости ищут... Дома только бабушка, а она - глухая. Так что теперь до сентября...-и он сокрушённо разводит руками.
-Вон!- взлаивает Татьяна и окидывает класс взором инквизитора, выискивающего еретиков. Жёлтая, вспученная от старой краски дверь захлопывается за Поповым, веселье будто бы затихает, но продолжает жить, продолжает играть золотыми бликами в глубине юных бесстрашных глаз, в уголках губ, и Татьяна чувствует его присутствие, его неведомую свободную жизнь и покрывается красными пятнами бессильной ярости.
-И на уроке истории...-обречённым голосом сообщает Чекедовская, и даже мохнатая родинка над её верхней губой, кажется, шевелится от возмущения.- И на уроке истории на вопрос Михаила Тимофеевича о трёх сёстрах Зевса Таня Литвинова сказала, что звали их Зухра, Фатима и Гюльчатай!
Вновь озорная солнечная искра прбегает по нашим лицам, рассыпчатый смешок тонет в глубинах классной комнаты, с пыльной "камчатки" по соседству с тоскливым фикусом доносится негромкое:
"Если б я был султан -
Я б имел трёх жён"
Татьяна судорожно протирает платком желтоватое костистое лицо, Чекедовская похоронно продолжает:
-Выяснилось, что подсказали ей Петряшова и Кузнецова. И вообще...
Долговязая прыщавая Литвинова, пожизненная спортсменка и бестолочь от Бога, басит, перебивая её, под общий смех:
-Я на сборах была, я этих древних греков - ни в зуб ногой!
-И вообще я, как председатель совета отряда, настаиваю, чтобы исключить Петряшову и Кузнецову из списка кандидатов приёма в комсомол,-с навозным гудением продолжает Чекедовская.-Я...
-Садись, Ирина, достаточно- Татьяна вздрагивает костистым крохотным лицом, змеино улыбается,и цокая каблуками, останавливается у нашей парты. Алиска поспешно прячет лист с остатками морского сражения, глаза её вспыхивают ледяной зеленью, как у кошки, увидевшей воробья. Обдавая нас нестерпимой вонью "Чайной розы", Татьяна какое-то время покачивается над нами на кривых мосластых ногах ,и, наконец, разражается заунывнейшей тирадой. Мы узнаём, что в то время, как страна, выполняя очередную пятилетку, семимильными шагами несётся в светлое будущее, мы являемся позором класса, школы, советской пионерии, и вообще, нам нечего расчитывать на снисхождение при получении аттестата за следующий, восьмой класс, и мы никогда не будем причастны к замечательной организации молодых строителей коммунизма, и ни дороги к звёздам, ни научные открытия, ни Бамовская магистраль нам тоже не светят, ибо никакая
магистраль не потерпит у себя такие отбросы общества, какими являемся мы с Петряшовой. Во время этого плача Татьяны по несостоявшимся строителям БАМА Алиска туманно улыбается и глаза её посверкивают кошачьим лукавством.
-Чего ты улыбаешься, чего ты улыбаешься, Петряшова?-взвизгивает Татьяна.- У тебя "неуд" за год по поведению, чего ты улыбаешься?!
-Я частушку вспомнила, Татьяна Петровна, бесстрашный, прозрачной зелени Алискин взгляд скрещивается в воздухе с блёкло-голубым, выцветшим взглядом классной:
"Бог увидел эти ноги,
И придумал колесо"
Секунда молчания, секунда парения над бездной, и я вижу, как синеет, будто от удушья, лицо классной, чернеют тонкие губы. Много лет спустя, в моей взрослой жизни, мне будет снится это лицо, переполненное ненавистью , и я проснусь в холодном поту, и стану вызывать в памяти другое лицо, чистое, немеркнущее, зоревое... А пока воздух от пронзительного учительского крика разлетается на миллионы колючих стеклянных осколков, и мы стремительно вылетаем в коридор, а вслед нам несутся обрывки полузадушенных от ярости фраз:
"На собрание учительского совета...На собрание дружины...Белый билет...В ПТУ не поступите..."
-Поступим,поступим - на бегу огрызается Алиска, роняя заколку и вприпрыжку несясь по лестнице.
-Среди мастаков таких дур уж точно нет.
-Среди кого?
-Мастеров мастаками называют...У-ф-ф-ф!- мы останавливаемся на площадке первого этажа, и Алиска вынимает из кармана маленькое зеркальце, придирчиво разглядывая себя.
-Дура колченогая...Орёт, орёт, когда осипнет только...
Муж-алкаш нервы треплет, так она на нас всё вымещает.
-Ну ты тоже...
-Ничего не тоже! Ненавижу её! Так бы и врезала...
И эта Хавронья в зелёном, шестёрка...На физкультуре задницей своей на "коне" застряла - ни назад, ни вперёд, а туда же, гордость школы!
-Конь не пострадал, но вмятины остались - раздаётся сверху, и в пыльных тёплых лучах лестничной площадки к нам спускается светлоголовый, маленький Сашка Корзухин, щуря хитрые киргизские глазки и держа перед собой синий вертолетик. С противным стрёкотом вертолетик вырывается из рук его и приземляется мне на голову, запутавшись в волосах.
-Корзик, ты офигел? - Алиска пытается выпутать Сашкино творение из моих волос, а я молча показываю Корзухину кулак.
-Тихо, дамы, тихо...Вы так до инфаркта классную доведёте...Злы, аки ведьмы...
-Что ж ты за ведьмами попёрся?
-Там Кульба слово взял, всех чесноком удушил, я и слинял...
-Его на диету посадить надо...
-Если только поймать и связать...
Мы пересекаем тёмное, влажное, пахнущее гнилой тряпкой фойе с перепуганными или сонными лицами отличников на безжалостно кумачовой доске, причём Алиска, воровато оглянувшись и выхватив из сумки фломастер, под тихое хихиканье Корзухина исправляет фамилию Чекедовская на Пердюковская, мы проходим мимо печального гипсового бюста Ленина, засиженного мухами, причём вождь мирового пролетариата укоризненно смотрит на нас, словно хочет спросить, что это мы делаем, и как это мы докатились до жизни такой. Алиска посылает бюсту воздушный поцелуй, и мы проскакиваем на крыльцо мимо жирной бородавчатой тёти Шуры, с грозным сосредоточенным сопением полоскающей в воде зловонную тряпку.
Мир оглушает, ошеломляет безмятежно-глубокой лазурью почти уже летнего неба, молочной, просвеченной солнцем нежностью облаков, снопами лучей и терпким запахом молодой листвы и цветов. К запаху листвы и цветов примешивается ещё один, который впоследствии навсегда останется в моей памяти запахом бесприютности, ночной тоски, одиночества и вокзалов.Мы идём на этот запах, мы обегаем крыльцо и в узком простенке обнаруживаем Вовку Попова, сосредоточенно смолящего "Опал".
-Ох мы курим, ох, мы курим, - сюсюкает Алиска, по кошачьи приседая, -ох мы уже взрослые какие!
-Отстань, Петря - лениво отмахивается Попов, но теперь уже я, обличительно взирая на маленькую бордовую пачку, тычу пальцем в беззаботную веснушчатую улыбку:
-Вовочка! Ты же советский пионер!- я оглядываю маленького солнечного Корзухина и улыбающуюся Алиску.
Корзухин и Алиска от души смеются, Попов сокрушённо качает лобастой лопоухой головой, придавливает ногой жирный окурок.
-И ты, Кузя, туда же...Чего это с ними, а?- и он тяжеловесно оборачивается к Корзухину.
-Они чуть класснуху до сердечного приступа не довели.
Весна действует. Кузя стихи пишет, а Петряшову Ильюхин разлюбил.
-Много ты понимаешь- вспыхивая алым цветом, презрительно цедит Алиска.- От самого Домна шарахается, всю записочками забросал...Вертолётчик!
-Ты правда стихи пишешь? - заинтересованно спрашивает вдруг Попов. -Почитаешь?
-Нет! -я испуганно мотаю головой. -Они..,они плохие,- и замолкаю в смущении.
-Тебе что тут, классник задрипанный или художественная самодеятельность? - приходит мне на помощь подруга.- И вообще, кто это обещал кино, мороженое? Зажилили?
-Ничего не зажилили - краснеет Корзухин.-Вот,- и на ладони его серебряно взблёскивает медалька рубля.
-Ну ты клоун! На всех?!
-Не галдите, пятёрка у меня, - успокаивающе гудит Попов.- Утром у бабки стырил. В Победе в зелёном - "Зорро", в синем - "Есения".
-Только "Зорро" - счастливо взвизгивает Алиска.-
- "Зорро"! Там такой Делон...
Мы стоим у стены, бесконечно счастливые и свободные, и смеёмся, опьянённые маем, и забываем, что Зверь ненавидит смех и свободу. Алиска,захлёбываясь, что-то щебечет о любви своей жизни - Делоне, Корзик добродушно поддразнивает её, Вовка Попов деловито прячет "Опал" на дно безразмерного ранца, пытаясь перебрать книги сверху, и вот чёрная, тиснённая золотом книга летит к моим ногам, и название её, как молния, вспыхивает в моих глазах: "Легенды и мифы Древней Греции".Медленно-медленно, как само время, переворачиваются страницы, веет горьким и радостным весенним ветром, и вот сияет перед глазами та, заветная, с женщиной, летящей меж облаков и льющей росу из золотого кувшина на землю в утреннем робком свете, со словами из расплавленного золота:
"Встала из мрака младая
С перстами пурпурными Эос..."
Как лёгкий свиток, сворачивается пространство, и глядит на меня из глубин васильковой ночи, из окна янтарного, русского ,единственное на свете лицо, и комкают льняную снеговую голубизну занавески изуродованные пальцы...
-Сожжённые персты, Эос- шепчу я, и колко становится в горле, и весенний громкий мир дробится на ледяные стеклянные грани.-Сожжённые...Из какой же бездны ты пришла...
Цветные бабочки тихого обморока кружат надо мной, прохладные зеленые пятна света касаются воспалённых век, где-то невообразимо далеко звучит петряшовское: "Машка,Маш!", ледяная пушистая лапа касается моей шеи - это зверь, это жестокая древняя душа этого здания, и сейчас зверь примеривается к моему горлу, ощущает жёлтыми когтями лепестковое пульсирование артерии под кожей...Но пахнет рассветной травой , в воздухе струится робкое чириканье какой-то птахи и светло и сострадающе смотрит на меня единственное в мире лицо красоты вне времени и вне вечности ,и пламя небесного огня струится из серых, просторных глаз. Одного присутствия этого лица, этих глаз достаточно, чтобы зверь съёжился и отпрянул, и притворился серой холодной тенью у водосточной трубы, и ликующий майский полдень забыл про него, как забыл влажное дыхание подвалов, плесень забытых колодцев, и разрушенные временем стены в золотых и лиловых пятнах лишайников. Но ужас перед зверем осел в моём сердце...
Лиственный и птичий мир мая восторженным лепетом и чириканьем врывается в моё сознание, я поднимаюсь, цепляясь за руку Корзухина и за сырые жёлтые кирпичи , потираю ссадину на локте.
-Ну, ты приложи-и-и-лась! - потрясённо тянет Вовка Попов.- И про персты какие-то говорила...Слушай, не пиши больше стихов - чокнешься.
-Заткнись! - неожиданно багровеет маленький взъерошенный Корзухин. -Заткнись, напиши сначала, как она!
-Володь... - я взахлёб глотаю весенний воздух, вырвавшись из пушистых смертельных лап зверя.-Володь, дай мне эту книгу.
-Возьми...- Попов рассеянно смотрит на меня.-Я её в соседнем классе нашёл. Там про греческих богов и богинь, и про войну Троянскую.
-А войну Троянскую давно проходили...-по- кошачьи взблёскивает зелёными глазами Алиска, -Там три богини было - Гера, Афина, и самая прекрасная - Афродита.
-Эос...
-?
-Эос, богиня утренней зари. Она прогоняла ночь и ужас, она лила росу на травы и цветы из золотого кувшина. Самая прекрасная - Эос...
-Греки, ау! - зовёт маленький Корзухин. И вновь с противным стрёкотом запускает в школьные кусты сирени свой вертолётик, похожий на рассерженную стрекозу.
В душном майском мареве на крыльце возникает необъятнейшая тётя Шура и с криком: Пионеры! Сволочи! Ноги обломаю! - врезается в заросли всей тяжеловесной плотью. Мы уносимся прочь, смеясь, а за нашими спинами жалобно плачет крошечный вертолётик, попавший в крабьи клешни уборщицы-штурмбанфюрера.
-Вот зараза старая, чисто эсэсовка!- задыхается Вовка, цепляясь за парковую оград/ за три минуты весёлого спринта мы успели добежать до любимого Майского парка/.-На прошлой неделе шваброй меня по ногам музданула, так я её тапки в сортире утопил.
-Да пошла она...- цедит Алиска свозь зубы, и по-мальчишечьи звонко сплёвывает.- А кто-то обещал кино и кафешку...
-Обещал - сделаю! - в руках Попова синеет мятая пятирублёвка, Алиска радостно взвизгивает, а Корзухин замогильным голосом вещает: Трындец тебе дома наступит!
-Не наступит, - отмахивается Вовка.- А ты чего вдруг траурный такой?
-Мой лётчик в плену, и я в печали - по-смешному вздёргивает худыми птичьими плечами маленький Корзухин. - Так что там, Кузя, про Эос эту?
-Она мир пробуждала, прогоняла ночь и ужас, и крылья у неё были, как розовое пламя. Красивой была, и отважной, ведь чтобы ночь с её страхами прогнать - необоримой отваги надо быть.
Бессмертной была, тысячи лет жила, а казалась совсем юной. В войну Троянскую, когда ахейцы...
-О-о-ой, мама!- раздаётся скорбный Алискин вопль.- Всех историков надо в детстве топить, чтобы не мучили ни в чём не повинных. И ты туда же! Вот, блин, от школы отдыхаем!
-Отдохнёшь ещё, не суетись - басит Попов.-Корзик, а "Есения" - до шестнадцати, так что тебе на табуретку встать придётся, а то с детсадовцами не пускают. Привели, скажут, младенца...А ты, Кузя, куда?
-Лётчика спасать...- смеюсь я. - Народ, гуляйте без меня, у меня сегодня огородные работы...Кстати, надо бы Кульбу поймать и отлупить, он Светку Зайцеву рванью называет...
-Вони будет...- морщится Корзухин.
-Не будет. Его папаша из доцентов за взятки полетел, Татьяне ему теперь шестерить невыгодно. А давай баш на баш - ты мне Кульбу отлупишь, а я тебе вертолёт верну.
-И штурмбанфюрера не побоишься?
-Не побоюсь.
-Давай лучше я отлуплю,- хищно скалится Алиска . -Бесплатно...
Медленно, ясно, изумрудно майский , трепещущий радостью день переходит в вечер, вечер длинный, золотой, с криками поздних птиц у горизонта, с запахом молодой нагретой земли и ветра с недалёкой реки. Расставшись с друзьями, я спешу домой и погружаюсь в нехитрые садовые заботы - рыхлю землю у яблонь, сбивая мотыгой наглые вездесущие одуванчики, поливаю рассаду, а пушистые чёрные бабушкины грядки окружаю белой зубчатой каймой из кирпичей. Сад стоит вокруг и надо мной - юный, птичий, сияющий, и осыпает на меня свой снег. Он доверчив и радостен, как ребёнок, он беспечно любит меня и бесконечно верит мне, не зная, что однажды я предам...Я предам его, и строгий дом в глубине его, и память о стариках, что любили меня больше жизни, я предам это всё, и захочу умереть в сером пустынном мире, дарованном мне после страшного предательства, ибо не будет с той поры мне ни покоя, ни счастья. Через много лет я захочу умереть в этом же саду - брошенном, диком, чёрном от горя, и только женщина с зоревым лицом
вновь скажет мне, что всё вернётся...
* * *
В тихих сумерках я пробираюсь к школе...Я хорошо знаю распорядок дня нашей фашиствующей уборщицы - в эти часы она обычно пьёт чай в маленьком кирпичном пристрое с мутным паутинным окошком/ в каком-то из романов Достоевского я прочитала, что именно э т а вечность, вечность с паутинным окном ждёт человека за гробом. Я и не знала тогда, что вечностью может быть зоревой луг.../. Вертолётик арестован, и лежит в подсобке, и пластмассовый летчик горько плачет в плену.Я иду по гулкому коридору, где-то далеко-далеко слышатся печальные завывания - это несчастный немногочисленный хор репетирует очередное "Прощание со школой", я представляю их зелёные от уныния после многочасовых мучений лица, тугие галстуки, завязанные под горло, синие мешковатые форменные пиджаки на нескладных мальчишечьих фигурах, девчоночий чёрно-коричневый ужас нелепых платьев и фартуков, и мне становится смешно. Кому-то надо было так изуродовать наше детство, чтобы само воспоминание о колком, похожем на ломающееся под ногой стекло слове " школа" вызывало потаённую дрожь... Дверь подсобки полуоткрыта, я ныряю в душную темноту, спотыкаюсь о швабру и врезаюсь в ведро, которое с радостно-алюминиевым звоном предательски сообщает о вторжении вора в святая-святых, но выключатель найден, и через минуту тускло-оранжевый свет освещает неприглядное нутро крохотной конуры, где и коротает время штурмбаннфюрер Шура. Арестованный вертолетик одиноко синеет на заляпанном какой-то дрянью столе, я хватаю его, и освобождённый из плена лётчик машет мне обрадованно из кабины маленькой пластмассовой рукой. Подвиг свершён, пленник свободен, и я делаю шаг к двери, но что-то останавливает меня,что-то заставляет обернуться и взглянуть на старый неуклюжий шкаф с осколком мутного зеркала. Над осколком, в окружении плакатных кнопок, горят юностью, лучатся чистотой фотографии моих друзей -Алиски, Сашки Корзухина, Вовки Попова, других одноклассников - в чёрных рамках. Любимые смеющиеся лица обрамлены в смерть, но плещет, струится сквозь печать небытия неповторимый Алискин взгляд, лукавая Сашкина улыбка,и, взметённый ветром, вьётся над Вовкиной головой упрямый хохолок.
Сквозняковая дрожь идёт по спине, немеют руки, минута ужаса, кажется, тянется вечность, но высокий, звонкий цокот каблуков раздаётся из коридора, а рядом с ним катится услужливое бормотание штурмбанфюрера, и в том же непреодолимом ужасе я втискиваюсь в крохотный чулан в стене, согнувшись в три погибели. Первой в подсобку рыхлым развалистым колобком вкатывается штурмбанфюрер Шура, и я испытываю приступ тошноты от жгучего, густого елея её обычно истеричного, ненавидящего всех и вся голоса, второй является дама в строгом английском костюме, классических лодочках, в чёрной траурной шляпе с вуалью, плотных перчатках, в кружевной лёгкой пене манжет. Невесомо-неуловимым движением она скидывает перчатки, и я вижу лапы, пушисто-рыжие, с розовыми, будто карамельными подушечками, и чудовищными янтарными когтями, которые, как кинжалы в чехлы, тут же и уходят в эту глянцевую, будто карамельную розовость. Вуаль, как чёрное дымное облако, висит на лице, но я знаю : за ней - черты зверя, худшего из зверей на свете, и тяжёлый, режущий гроло запах Хищника не в силах затмить даже восхитительные "Фиджи", которыми пропитаны перчатки и волнистая пена манжет.
-Зверь - тревожно мелькает в затуманенном ужасом сознании.- Душа этого здания...Я знала, я чувствовала...
- Я заменю тебя - низкий , грудной голос Зверя на некоторых нотах переходит в рычание. - Я заменю тебя, ты плохо служишь мне. Всё чаще и чаще я слышу смех, смех, здесь, в этих стенах.А мне нужна тишина, ты поняла,рабыня? Абсолютная тишина.
-Но как же заставить детей замолчать?- изумляется штурмбанфюрер Шура.- они всё равно будут бегать, кричать, о могущественнейшая из пришедших, это...,это...
- Это свойственно их природе? - низкий голос стал ещё ниже, гуще, где-то в неведомых его глубинах прорывались ноты тьмы без конца и начала.- Я изменю их природу! Я создам совершенную детскую душу, я...
-Тише, госпожа - теперь голос штурмбанфюрера стал напоминать голос осеннего ветра с облетающими листьями. - Разве Вы не знаете - Он повсюду, и слышит всех и каждого, и бродит, аки лев рыкающий. Уж изменять-то души - в Его власти.
-Уж я-то договорюсь с Ним. Мы встречались всего два раза, и все два раза Он...уступал мне.
-Осторожнее, госпожа.
Тьма вокруг вдруг вспыхнула зеленоватой гнилью, послышался многоголосый шёпот из пушисто-чёрных паутинных углов.
-Ну, не уступал, скажем так, а...позволял, позволял творить некоторые вещи, свойственные только Ему... Это было... забавно.
-Госпожа!
-Я сотворила совершенное растение, совершенное животное, но вот с душами мне иметь дело ещё не приходилось, я только пожирала их, когда была голодна, но ведь у каждого есть мечта, которая гложет и не даёт покоя, и у меня мечта-создать свершенную детскую душу. Как была бы тиха и спокойна эта душа! Как жалась бы она к ногам, перепуганная миром и всеми в мире, как просила бы моей ласки, как послушно, послушней всех рабов свете, служила бы мне...
-Госпожа,но Он ничего не позволяет просто так,-с некоторой даже жалостью прошептала Шура-штурмбанфюрер
-Душа?! - засмеялось Существо.-= Да на что такая грязная, тёмная, тысячелетняя окаменелость, как моя, которую -то я и душой не считаю, Ему? И тела ему не надо, ведь моё обличье - звериное, а он предпочитает дочерей человеческих.... Нет, Он потребует иное, иное, в прошлый раз он уже заговаривал об этом..Он потребует то сокровище, что храню я в глубине моих зал и моей памяти - темноликого воина, не мёртвого и не живого, пришедшего из мёртвой зыби столетий, как бы я хотела разбудить его...Он говорил, что мать воина - могущественная богиня, но ведь боги прежних времён бессильны в этом времени .Бессильны, ведь это моё время. Моё и Его.
-Ты говоришь о бессилии, госпожа, но эта женщина отогнала бога смерти от смертного ложа своего сына, а это что-нибудь да значит! - тихо сказала штурмбанфюрер Шура. - Великая это загадка - любовь матери к своему ребёнку, великая и страшная, и непонятная силам земным и небесным, и я не уверенна, сумеет ли наш Господин, который и так был повержен в последней битве...
-Молчи!- янтарные когти вспыхнули тёмным огнём, сквозь невесомую вуаль проступают черты худшего из зверей.- Он сумеет всё! А взамен
темноликого воина в червлёных доспехах, который и не помнит, что был когда-то воином и царём, я подарю Ему совершенные детские души. О, какой скудной и тёмной покажется им их краткая земная жизнь перед той несокрушимой алмазной вечностью, которой Он одарит их! Посмотри, как омерзительны их лица их лица! - пылающие янтарные когти вонзаются в дорогие до судорог в горле фотографииАлиски, Корзика, Вовки Попова.
-Они изуродованы щенячьей радостью жизни , эти жалкие сгустки слизи, которым, уж не знаю зачем, дана способность видеть, говорить, смеяться! Да, а их смех! Сколько лет он звучит в стенах моих владений, и я ничего, ничего не могу с ним поделать.
Одно дело - петь гимны в честь мёртвого вождя, восхваляя мумию, закованную в гранит, а другое...
-Та, которая пришла за своим сыном...- робко прошелестела Шура...