Рыбаченко Олег Павлович : другие произведения.

По следам Графа Монтекристо, который был заключенным, а стал орудием Немезиды, и творит историю, и возможно продолжение его приключений!

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:

  Опасаясь, как бы записка как-нибудь не затерялась или не пропала, он заставил Дантеса выучить её наизусть, и Дантес знал её на память от первого слова до последнего. Тогда он уничтожил вторую половину записки, будучи уверен, что если бы даже нашли первую половину, то смысла её не разберут. Иногда Фариа по целым часам давал Дантесу наставления, которые могли быть ему полезны впоследствии в случае освобождения; с первого же дня, с первого часа, с первого мгновения свободы Дантесом должна была владеть одна-единственная мысль - во что бы то ни стало добраться до Монте-Кристо, не возбуждая подозрений, остаться там одному под каким-нибудь предлогом, постараться отыскать волшебные пещеры и начать рыть в указанном месте. Указанным местом, как мы помним, был самый отдалённый угол второго отверстия.
  
  Между тем время проходило не то чтобы незаметно, но во всяком случае сносно. Фариа, как мы уже говорили, хоть и был разбит параличом, снова обрёл прежнюю ясность ума и мало-помалу научил своего молодого товарища, кроме отвлечённых наук, о которых уже шла речь, тому терпеливому и высокому искусству узника, которое состоит в том, чтобы делать что-нибудь из ничего. Они постоянно были чем-нибудь заняты, Фариа - страшась старости, Дантес - чтобы не вспоминать о своём прошлом, почти угасшем и мерцавшем в глубине его памяти лишь как далёкий огонёк, затерянный в ночи. И жизнь их походила на жизнь людей, устоявших перед несчастьем, которая течёт спокойно и размеренно под оком провидения.
  
  Но под этим наружным спокойствием в сердце юноши, а быть может, и в сердце старика таились насильно сдерживаемые душевные порывы; быть может, подавленный стон вырывался у них из груди, когда Фариа оставался один и Эдмон возвращался в свою камеру.
  
  Однажды ночью Эдмон внезапно проснулся; ему почудилось, что кто-то зовёт его. Напрягая зрение, он пытался проникнуть в ночной мрак.
  
  Он услышал своё имя или, вернее, жалобный голос, силившийся произнести его.
  
  Он приподнялся на кровати и, похолодев от страха, начал прислушиваться. Сомнения не было: стон доносился из подземелья аббата.
  
  - Великий боже! - прошептал Дантес. - Неужели?..
  
  Он отодвинул кровать, вынул камень, бросился в подкоп и дополз до противоположного конца: плита была поднята.
  
  При тусклом свете самодельной плошки, о которой мы уже говорили, Эдмон увидел старика: он был мертвенно бледен и едва стоял на ногах, держась за кровать. Черты его лица были обезображены теми зловещими признаками, которые были уже знакомы Эдмону и которые так испугали его, когда он увидел их в первый раз.
  
  - Вы понимаете, друг мой, - коротко произнёс Фариа. - Мне не нужно объяснять вам.
  
  Эдмон застонал и, обезумев от горя, бросился к двери с криком:
  
  - Помогите! Помогите!
  
  У Фариа хватило сил удержать его за руку.
  
  - Молчите! - сказал он. - Не то вы погибли. Будем думать только о вас, мой друг, о том, как бы сделать сносным ваше заключение или возможным ваш побег. Вам потребовались бы годы, чтобы сделать заново всё то, что я здесь сделал и что тотчас же будет уничтожено, если наши тюремщики узнают о нашем общении. Притом же не тревожьтесь, друг мой; камера, которую я покидаю, не останется долго пустой; другой несчастный узник заступит моё место. Этому другому вы явитесь, как ангел избавитель. Он, может быть, будет молод, силён и терпелив, как вы, он сумеет помочь вам бежать, между тем как я только мешал вам. Вы уже не будете прикованы к полутрупу, парализующему все ваши движения. Положительно, бог, наконец, вспомнил о вас; он даёт вам больше, чем отнимает, и мне давно пора умереть.
  
  В ответ Эдмон только сложил руки и воскликнул:
  
  - Друг мой, замолчите, умоляю вас!
  
  Потом, оправившись от внезапного удара и вернув себе твёрдость духа, которой слова старика лишили его, он воскликнул:
  
  - Я спас вас однажды, спасу и в другой раз!
  
  Он приподнял ножку кровати и достал оттуда склянку, ещё на одну треть наполненную красным настоем.
  
  - Смотрите, - сказал он, - вот он - спасительный напиток! Скорей, скорей скажите мне, что надо делать. Дайте мне указания! Говорите, мой друг, я слушаю.
  
  - Надежды нет, - отвечал Фариа, качая головой, - но всё равно: богу угодно, чтобы человек, которого он создал и в сердце которого он вложил столь сильную любовь к жизни, делал всё возможное для сохранения этого существования, порой столь тягостного, но неизменно столь драгоценного.
  
  - Да, да, - воскликнул Дантес, - я вас спасу!
  
  - Пусть так! Я уже холодею; я чувствую, что кровь приливает к голове; эта дрожь, от которой у меня стучат зубы и ноют кости, охватывает меня всего: через пять минут начнётся припадок, через четверть часа я стану трупом.
  
  - Боже! - вскричал Дантес в душевной муке.
  
  - Поступите, как в первый раз, только не ждите так долго. Все мои жизненные силы уже истощены, и смерти, - продолжал он, показывая на свою руку и ногу, разбитые параличом, - остаётся только половина работы.
  
  Влейте мне в рот двенадцать капель этой жидкости вместо десяти и, если вы увидите, что я не прихожу в себя, влейте всё остальное. Теперь помогите мне лечь, я больше не могу держаться на ногах.
  
  Эдмон взял старика на руки и уложил на кровать.
  
  - Друг мой, - сказал Фариа, - вы единственная отрада моей загубленной жизни, отрада, которую небо послало мне, хоть и поздно, но всё же послало, - я благодарю его за этот неоценимый дар и, расставаясь с вами навеки, желаю вам всего того счастья и благополучия, которых вы достойны. Сын мой, благословляю тебя!
  
  Дантес упал на колени и приник головой к постели старика.
  
  - Но прежде всего выслушайте внимательно, что я вам скажу в эти последние минуты: сокровище кардинала Спада существует. По милости божьей для меня нет больше ни расстояний, ни препятствий. Я вижу его отсюда в глубине второй пещеры, взоры мои проникают в недра земли и видят ослепительные богатства. Если вам удастся бежать, то помните, что бедный аббат, которого все считали сумасшедшим, был вовсе не безумец. Спешите на Монте-Кристо, овладейте нашим богатством, насладитесь им, вы довольно страдали.
  
  Судорога оборвала речь старика. Дантес поднял голову и увидел, что глаза аббата наливаются кровью. Казалось, кровавая волна хлынула от груди к голове.
  
  - Прощайте! Прощайте! - прошептал старик, схватив Эдмона за руку. - Прощайте!
  
  - Нет! Нет! - воскликнул тот. - Не оставь нас, господи боже мой, спаси его!.. Помогите!.. Помогите!..
  
  - Тише, тише! - пролепетал умирающий. - Молчите, а то нас разлучат, если вы меня спасёте!
  
  - Вы правы. Будьте спокойны, я спасу вас! Хоть вы очень страдаете, но, мне кажется, меньше, чем в первый раз.
  
  - Вы ошибаетесь: я меньше страдаю потому, что во мне осталось меньше сил для страдания. В ваши лета верят в жизнь, верить и надеяться - привилегия молодости. Но старость яснее видит смерть. Вот она!.. Подходит!.. Кончено!.. В глазах темнеет!.. Рассудок мутится!.. Вашу руку, Дантес!.. Прощайте!.. Прощайте!..
  
  И, собрав остаток своих сил, он приподнялся в последний раз.
  
  - Монте-Кристо! - произнёс он. - Помните - Монте-Кристо!
  
  И упал на кровать.
  
  Припадок был ужасен: сведённые судорогою члены, вздувшиеся веки, кровавая пена, бесчувственное тело - вот что осталось на этом ложе страданий от разумного существа, лежавшего на нём за минуту перед тем.
  
  Дантес взял плошку и поставил её у изголовья постели на выступивший из стены камень; мерцающий свет бросал причудливый отблеск на искажённое лицо и бездыханное, оцепеневшее тело.
  
  Устремив на него неподвижный взор, Дантес бестрепетно ждал той минуты, когда надо будет применить спасительное средство.
  
  Наконец, он взял нож, разжал зубы, которые поддались легче, чем в прошлый раз, отсчитал двенадцать капель и стал ждать; в склянке оставалось ещё почти вдвое против того, что он вылил.
  
  Он прождал десять минут, четверть часа, полчаса, - Фариа не шевелился. Дрожа всем телом, чувствуя, что волосы у него встали дыбом и лоб покрылся испариной, Дантес считал секунды по биению своего сердца.
  
  Тогда он решил, что настало время испытать последнее средство; он поднёс склянку к посиневшим губам аббата и влил в раскрытый рот весь остаток жидкости.
  
  Снадобье произвело гальваническое действие: страшная дрожь потрясла члены старика, глаза его дико раскрылись, он испустил вздох, похожий на крик, потом мало-помалу трепещущее тело снова стало неподвижным.
  
  Только глаза остались открытыми.
  
  Прошло полчаса, час, полтора часа. В продолжение этих мучительных полутора часов Эдмон, склонившись над своим другом и приложив руку к его сердцу, чувствовал, как тело аббата холодеет и биение сердца замирает, становясь всё глуше и невнятнее.
  
  Наконец, всё кончилось; сердце дрогнуло в последний раз, лицо посинело; глаза остались открытыми, но взгляд потускнел.
  
  Было шесть часов утра, заря занималась, и бледные лучи солнца, проникая в камеру, боролись с тусклым пламенем плошки. Отблески света скользили по лицу мертвеца и порой казалось, что оно живое. Пока продолжалась эта борьба света с мраком, Дантес мог ещё сомневаться, но когда победил свет, он понял, что перед ним лежит труп.
  
  Тогда неодолимый ужас овладел им; он не смел пожать эту руку, свесившуюся с постели, не смел взглянуть в эти белые и неподвижные глаза, которые он тщетно пытался закрыть. Он погасил плошку, тщательно спрятал её и бросился прочь, задвинув как можно лучше плиту над своей головой.
  
  К тому же медлить было нельзя; скоро должен был явиться тюремщик.
  
  На этот раз он начал обход с Дантеса; от него он намеревался идти к аббату, которому нёс завтрак и бельё.
  
  Впрочем, ничто не указывало, чтобы он знал о случившемся. Он вышел.
  
  Тогда Дантес почувствовал непреодолимое желание узнать, что произойдёт в камере его бедного друга; он снова вошёл в подземный ход и услышал возгласы тюремщика, звавшего на помощь.
  
  Вскоре пришли другие тюремщики; потом послышались тяжёлые и мерные шаги, какими ходят солдаты, даже когда они не в строю. Вслед за солдатами вошёл комендант.
  
  Эдмон слышал скрип кровати, на которой переворачивали тело. Он слышал, как комендант велел спрыснуть водой лицо мертвеца и, видя, что узник не приходит в себя, послал за врачом.
  
  Комендант вышел, и до Эдмона донеслись слова сожаления вместе с насмешками и хохотом.
  
  - Ну, вот, - говорил один, - сумасшедший отправился к своим сокровищам, счастливого пути!
  
  - Ему не на что будет при всех своих миллионах купить саван, - говорил другой.
  
  - Саваны в замке Иф стоят недорого, - возразил третий.
  
  - Может быть, ради него пойдут на кое-какие издержки, - всё-таки духовное лицо.
  
  - В таком случае его удостоят мешка.
  
  Эдмон слушал, не пропуская ни слова, но понял из всего этого немного.
  
  Вскоре голоса умолкли, и ему показалось, что все вышли из камеры.
  
  Однако он не осмелился войти, - там могли оставить тюремщика караулить мёртвое тело.
  
  Поэтому он остался на месте и продолжал слушать, не шевелясь и затаив дыхание.
  
  Через час снова послышался шум.
  
  В камеру возвратился комендант в сопровождении врача и нескольких офицеров.
  
  На минуту всё смолкло. Очевидно, врач подошёл к постели и осматривал труп.
  
  Потом начались расспросы.
  
  Врач, освидетельствовав узника, объявил, что он мёртв.
  
  В вопросах и ответах звучала небрежность, возмутившая Дантеса. Ему казалось, что все должны чувствовать к бедному аббату хоть долю той сердечной привязанности, которую он сам питал к нему.
  
  - Я очень огорчён, - сказал комендант в ответ на заявление врача, что старик умер, - это был кроткий и безобидный арестант, который всех забавлял своим сумасшествием, а главное, за ним легко было присматривать.
  
  - За ним и вовсе не нужно было смотреть, - вставил тюремщик. - Он просидел бы здесь пятьдесят лет и, ручаюсь вам, ни разу не попытался бы бежать.
  
  - Однако, - сказал комендант, - мне кажется, что, несмотря на ваше заверение, - не потому, чтобы я сомневался в ваших познаниях, но для того, чтобы не быть в ответе, - нужно удостовериться, что арестант в самом деле умер.
  
  Наступила полная тишина; Дантес, прислушиваясь, решил, что врач ещё раз осматривает и ощупывает тело.
  
  - Вы можете быть спокойны, - сказал, наконец, доктор, - он умер, ручаюсь вам за это.
  
  - Но вы знаете, - возразил комендант, - что в подобных случаях мы не довольствуемся одним осмотром; поэтому, несмотря на видимые признаки, благоволите исполнить формальности, предписанные законом.
  
  - Ну, что же, раскалите железо, - сказал врач, - но, право же, это излишняя предосторожность.
  
  При этих словах о раскалённом железе Дантес вздрогнул.
  
  Послышались торопливые шаги, скрип двери, снова шаги, и через несколько минут тюремщик сказал:
  
  - Вот жаровня и железо.
  
  Снова наступила тишина; потом послышался треск прижигаемого тела, и тяжёлый, отвратительный запах проник даже сквозь стену, за которой притаился Дантес. Почувствовав запах горелого человеческого мяса, Эдмон весь покрылся холодным потом, и ему показалось, что он сейчас потеряет сознание.
  
  - Теперь вы видите, что он мёртв, - сказал врач. - Прижигание пятки самое убедительное доказательство. Бедный сумасшедший излечился от помешательства и вышел из темницы.
  
  - Его звали Фариа? - спросил один из офицеров, сопровождавших коменданта.
  
  - Да, и он уверял, что это старинный род. Впрочем, это был человек весьма учёный и довольно разумный во всём, что не касалось его сокровища. Но в этом пункте, надо сознаться, он был несносен.
  
  - Это болезнь, которую мы называем мономанией, - сказал врач.
  
  - Вам никогда не приходилось жаловаться на него? - спросил комендант у тюремщика, который носил аббату пищу.
  
  - Никогда, господин комендант, - отвечал тюремщик, - решительно никогда; напротив того, сперва он очень веселил меня, рассказывал разные истории; а когда жена моя заболела, он даже прописал ей лекарство и вылечил её.
  
  - Вот как! - сказал врач. - Я и не знал, что имею дело с коллегой. Надеюсь, господин комендант, - прибавил он смеясь, - что вы обойдётесь с ним поучтивее.
  
  - Да, да, будьте спокойны, он будет честь-честью зашит в самый новый мешок, какой только найдётся. Вы удовлетворены?
  
  - Прикажите сделать это при вас, господин комендант? - спросил тюремщик.
  
  - Разумеется. Но только поскорее, не торчать же мне целый день в этой камере.
  
  Снова началась ходьба взад и вперёд; вскоре Дантес услышал шуршание холстины, кровать заскрипела, послышались грузные шаги человека, поднимающего тяжесть, потом кровать опять затрещала.
  
  - До вечера, - сказал комендант.
  
  - Отпевание будет? - спросил один из офицеров.
  
  - Это невозможно, - отвечал комендант. - Тюремный священник отпросился у меня вчера на неделю в Гьер. Я на это время поручился ему за своих арестантов. Если бы бедный аббат не так спешил, то его отпели бы, как следует.
  
  - Не беда, - сказал врач со свойственным людям его звания вольнодумством, - он особа духовная; господь бог уважит его сан и не доставит аду удовольствие заполучить священника.
  
  Громкий хохот последовал за этой пошлой шуткой.
  
  Тем временем тело укладывали в мешок.
  
  - До вечера! - повторил комендант, когда всё кончилось.
  
  - В котором часу? - спросил тюремщик.
  
  - Часов в десять, в одиннадцать.
  
  - Оставить караульного у тела?
  
  - Зачем? Заприте его, как живого, вот и всё.
  
  Затем шаги удалились, голоса стали глуше, послышался резкий скрип замыкаемой двери и скрежет засовов; угрюмая тишина, тишина уже не одиночества, а смерти, объяла всё, вплоть до оледеневшей души Эдмона.
  
  Тогда он медленно приподнял плиту головой и бросил в камеру испытующий взгляд.
  
  Она была пуста. Дантес вышел из подземного хода.
  
  Глава 20. КЛАДБИЩЕ ЗАМКА ИФ
  
  На кровати, в тусклом свете туманного утра, проникавшем в окошко тюрьмы, лежал мешок из грубой холстины, под складками которого смутно угадывались очертания длинного, неподвижного тела: это и был саван аббата, который, по словам тюремщиков, так дёшево стоил.
  
  Итак, всё было кончено. Дантес физически был уже разлучён со своим старым другом. Он уже не мог ни видеть его глаза, оставшиеся открытыми, словно для того, чтобы глядеть по ту сторону смерти, ни пожать его неутомимую руку, которая приподняла перед ним завесу, скрывавшую тайны мира. Фариа, отзывчивый, опытный товарищ, к которому он так сильно привязался, существовал только в его воспоминаниях. Тогда он сел у изголовья страшного ложа и предался горькой, безутешной скорби.
  
  Один! Снова один! Снова окружён безмолвием, снова лицом к лицу с небытием!
  
  Один! Уже не видеть, не слышать единственного человека, который привязывал его к жизни! Не лучше ли, подобно Фариа, спросить у бога разгадку жизни, хотя бы для этого пришлось пройти через страшную дверь страданий?
  
  Мысль о самоубийстве, изгнанная другом, отстраняемая его присутствием, снова возникла, точно призрак, у тела Фариа.
  
  - Если бы я мог умереть, - сказал он, - я последовал бы за ним и, конечно, увидел бы его. Но как умереть? Ничего нет легче, - продолжал он усмехнувшись. - Я останусь здесь, брошусь на первого, кто войдёт, задушу его, и меня казнят.
  
  Но в сильных горестях, как и при сильных бурях, пропасть лежит между двумя гребнями волн; Дантес ужаснулся позорной смерти и вдруг перешёл от отчаяния к неутолимой жажде жизни и свободы.
  
  - Умереть? Нет! - воскликнул он. - Не стоило столько жить, столько страдать, чтобы теперь умереть! Умереть! Я мог бы это сделать прежде, много лет тому назад, когда я решился; но теперь я не желаю играть в руку моей злосчастной судьбе. Нет, я хочу жить; хочу бороться до конца; хочу отвоевать счастье, которое у меня отняли! Прежде чем умереть, я должен наказать моих палачей и, может быть, - кто знает? - наградить немногих друзей. Но меня забыли здесь, в моей тюрьме, и я выйду только так, как Фариа.
  
  При этих словах он замер, глядя прямо перед собой, как человек, которого осенила внезапная мысль, но мысль страшная. Он вскочил, прижал руку ко лбу, словно у него закружилась голова, прошёлся по камере и снова остановился у кровати.
  
  - Кто внушил мне эту мысль? - прошептал он. - Не ты ли, господи? Если только мертвецы выходят отсюда, - займём место мертвеца.
  
  И, стараясь не думать, торопливо, чтобы размышление не успело помешать безрассудству отчаяния, он наклонился, распорол страшный мешок ножом аббата, вытащил труп из мешка, перенёс его в свою камеру, положил на свою кровать, обернул ему голову тряпкой, которой имел обыкновение повязываться, накрыл его своим одеялом, поцеловал последний раз холодное чело, попытался закрыть упрямые глаза, которые по-прежнему глядели страшным, бездумным взглядом, повернул мертвеца лицом к стене, чтобы тюремщик, когда принесёт ужин, подумал, что узник лёг спать: потом спустился в подземный ход, придвинул кровать к стене, вернулся в камеру аббата, достал из тайника иголку с ниткой, снял с себя своё рубище, чтобы под холстиною чувствовалось голое тело, влез в распоротый мешок, принял в нём то же положение, в каком находился труп и заделал шов изнутри.
  
  Если бы на беду в эту минуту кто-нибудь вошёл, стук сердца выдал бы Дантеса.
  
  Он мог бы подождать и сделать всё это после вечернего обхода. Но он боялся, как бы комендант не передумал и не велел вынести труп раньше назначенного часа. Тогда рухнула бы его последняя надежда.
  
  Так или иначе - решение было принято.
  
  План его был таков.
  
  Если по пути на кладбище могильщики догадаются, что они несут живого человека, Дантес, не давая им опомниться, сильным ударом ножа распорет мешок сверху донизу, воспользуется их смятением и убежит. Если они захотят схватить его, он пустит в дело нож.
  
  Если они отнесут его на кладбище и опустят в могилу, то он даст засыпать себя землёй; так как это будет происходить ночью, то, едва могильщики уйдут, он разгребёт рыхлую землю и убежит. Он надеялся, что тяжесть земли будет не настолько велика, чтобы он не мог поднять её. Если же окажется, что он ошибся, если земля будет слишком тяжела, то он задохнётся и тем лучше: всё будет кончено.
  
  Дантес не ел со вчерашнего дня, но утром он не чувствовал голода, да и теперь не думал о нём. Положение его было так опасно, что он не имел времени сосредоточиться ни на чём другом.
  
  Первая опасность, которая грозила Дантесу, заключалась в том, что тюремщик войдя с ужином в семь часов вечера, заметит подмену. К счастью, уже, много раз, то от тоски, то от усталости, Дантес дожидался ужина лёжа; в таких случаях тюремщик обыкновенно ставил суп и хлеб на стол и уходил, не говоря ни слова.
  
  Но на этот раз тюремщик мог изменить своей привычке, заговорить с Дантесом и, видя, что Дантес не отвечает, подойти к постели и обнаружить обман.
  
  Чем ближе к семи часам, тем сильнее становился страх Дантеса. Прижав руку к сердцу, он старался умерить его биение, а другой рукой вытирал пот, ручьями струившийся по лицу. Иногда дрожь пробегала по его телу, и сердце сжималось, как в ледяных тисках. Ему казалось, что он умирает. Но время шло, в замке было тихо, и Дантес понял, что первая опасность миновала. Это было хорошим предзнаменованием. Наконец, в назначенный комендантом час на лестнице послышались шаги. Эдмон понял, что долгожданный миг настал; он собрал всё своё мужество и затаил дыхание; он горько сожалел, что не может, подобно дыханию, удержать стремительное биение своего сердца.
  
  Шаги остановились у дверей. Дантес различил двойной топот ног и понял, что за ним пришли два могильщика. Эта догадка превратилась в уверенность, когда он услышал стук поставленных на пол носилок.
  
  Дверь отворилась, сквозь покрывавшую его холстину Дантес различил две тени, подошедшие к его кровати. Третья остановилась у дверей, держа в руках фонарь. Могильщики взялись за мешок, каждый за свой конец.
  
  - Такой худой старичишка, а не лёгонький, - сказал один из них, поднимая Дантеса за голову.
  
  - Говорят, что каждый год в костях прибавляется полфунта весу, - сказал другой, беря его за ноги.
  
  - Узел приготовил? - спросил первый.
  
  - Зачем нам тащить лишнюю тяжесть? - отвечал второй. - Там сделаю.
  
  - И то правда; ну, идём.
  
  "Что это за узел?" - подумал Дантес.
  
  Мнимого мертвеца сняли с кровати и понесли к носилкам. Эдмон напрягал мышцы, чтобы больше походить на окоченевшее тело. Его положили на носилки, и шествие, освещаемое сторожем с фонарём, двинулось по лестнице.
  
  Вдруг свежий и терпкий ночной воздух обдал Дантеса; он узнал мистраль. Это внезапное ощущение было исполнено наслаждения и мучительной тревоги.
  
  Носильщики прошли шагов двадцать, потом остановились и поставили носилки на землю.
  
  Один из них отошёл в сторону, и Дантес услышал стук его башмаков по плитам.
  
  "Где я?" - подумал он.
  
  - А знаешь, он что-то больно тяжёл, - сказал могильщик, оставшийся подле Дантеса, садясь на край носилок.
  
  Первой мыслью Дантеса было высвободиться из мешка, но, к счастью, он удержался.
  
  - Да посвети же мне, болван, - сказал носильщик, отошедший в сторону, - иначе я никогда не найду, что мне нужно.
  
  Человек с фонарём повиновался, хотя приказание было выражено довольно грубо.
  
  "Что это он ищет? - подумал Дантес. - Заступ, должно быть".
  
  Радостное восклицание возвестило, что могильщик нашёл то, что искал.
  
  - Наконец, - сказал второй, - насилу-то.
  
  - Что ж, - отвечал первый, - ему спешить некуда.
  
  При этих словах он подошёл к Эдмону и положил подле него какой-то тяжёлый и гулкий предмет. В ту же, минуту ему больно стянули ноги верёвкой.
  
  - Ну что, привязал? - спросил второй могильщик.
  
  - В лучшем виде! - отвечал другой. - Без ошибки.
  
  - Ну так - марш!
  
  И, подняв носилки, они двинулись дальше.
  
  Прошли шагов пятьдесят, потом остановились, отперли какие-то ворота и опять пошли дальше. Шум волн, разбивающихся о скалы, на которых высился замок, всё отчётливее долетал до слуха Дантеса, по мере того как носильщики подвигались вперёд.
  
  - А погода плохая! - сказал один из носильщиков. - Худо быть в море в такую ночь!
  
  - Да! Как бы аббат не подмок, - сказал другой.
  
  И оба громко захохотали.
  
  Дантес не понял шутки, но волосы у него встали дыбом.
  
  - Вот и пришли, - сказал первый.
  
  - Дальше, дальше, - возразил другой, забыл, как в прошлый раз он не долетел до места и разбился о камни, и ещё комендант назвал нас на другой день лодырями.
  
  Они прошли ещё пять или шесть шагов, поднимаясь всё выше; потом Дантес почувствовал, что его берут за голову, за ноги и раскачивают.
  
  - Раз! - сказал могильщик.
  
  - Два!
  
  - Три!
  
  В ту же секунду Дантес почувствовал, что его бросают в неизмеримую пустоту, что он рассекает воздух, как раненая птица, и падает, падает в леденящем сердце ужасе. Хотя что-то тяжёлое влекло его книзу, ускоряя быстроту его полёта, ему казалось, что он падает целую вечность. Наконец, с оглушительным шумом он вонзился, как стрела в ледяную воду и испустил было крик, но тотчас же захлебнулся.
  
  Дантес был брошен в море, и тридцатишестифунтовое ядро, привязанное к ногам, тянуло его на дно.
  
  Море - кладбище замка Иф.
  
  Глава 21. ОСТРОВ ТИБУЛЕН
  
  Дантес, оглушённый, почти задохшийся, всё же догадался сдержать дыхание; и так как он в правой руке держал нож наготове, то он быстро вспорол мешок, высунул руку, потом голову; но, несмотря на все его усилия приподнять ядро, оно продолжало тянуть его ко дну; тогда он согнулся, нащупал верёвку, которой были связаны его ноги, и, сделав последнее усилие, перерезал её в тот самый миг, когда начинал уже задыхаться; оттолкнувшись ногами, он вынырнул на поверхность, между тем как ядро увлекало в морскую пучину грубый холст, едва не ставший его саваном.
  
  Дантес только один раз перевёл дыхание и снова нырнул, ибо больше всего боялся, как бы его не заметили.
  
  Когда он вторично вынырнул, он был уж по меньшей мере в пятидесяти шагах от места падения; он увидел над головой чёрное грозовое небо, по которому быстро неслись облака, открывая иногда небольшой уголок лазури с мерцающей звездой; перед ним расстилалась мрачная и бурная ширь, на которой, предвещая грозу, начинали закипать волны, а позади, чернее моря, чернее неба, подобно грозному призраку, высилась гранитная громада, и её тёмный шпиль казался рукой, протянутой за ускользнувшей добычей; на самом высоком утёсе мигал свет фонаря, освещая две тени.
  
  Дантесу казалось, что обе тени с беспокойством наклоняются к морю. Эти своеобразные могильщики, вероятно, слышали его крик при падении. Поэтому Дантес снова пырнул и поплыл под водой. Этот приём был ему некогда хорошо знаком и собирал вокруг него, в бухте Фаро, многочисленных поклонников, не раз провозглашавших его самым искусным пловцом в Марселе.
  
  Когда он вынырнул на поверхность, фонарь исчез. Он начал осматриваться. Из островов, окружающих замок Иф, Ратонно и Помег - ближайшие; но Ратонно и Помег населены, населён и маленький остров Дом, а потому самыми надёжными были острова Тибулен и Лемер; оба они расположены в миле от замка Иф.
  
  Дантес тем не менее решил доплыть до одного из этих островов. Но как найти их во мраке ночи, который с каждым мгновением становится всё непрогляднее?
  
  В эту минуту он увидел сиявший, подобно звезде, маяк Планье.
  
  Держа прямо на маяк, он оставлял остров Тибулен немного влево. Следовательно, взяв немного левее, он должен был встретить этот остров на своём пути.
  
  Но мы уже сказали, что от замка Иф до этого острова по крайней мере целая миля.
  
  Не раз в тюрьме Фариа говорил Эдмону, видя, что он предаётся унынию и лени: "Дантес, опасайтесь бездействия, вы утонете, пытаясь спастись, если не будете упражнять свои силы".
  
  Теперь, чувствуя на себе смертоносную тяжесть воды, Дантес вспомнил совет старика; он поспешил вынырнуть и начал рассекать волны, чтобы проверить, не утратил ли он былую силу; он с радостью убедился, что вынужденное бездействие нисколько не убавило его выносливости и ловкости, и почувствовал, что по-прежнему владеет стихией, к которой привык с младенчества.
  
  К тому же страх, этот неотступный гонитель, удваивал силы Дантеса.
  
  Рассекая волну, он прислушивался, не раздастся ли подозрительный шум.
  
  Всякий раз, как его поднимало на гребень, он быстрым взглядом окидывал горизонт, пытаясь проникнуть в густой мрак. Каждая волна, вздымавшаяся выше других, казалась ему лодкой, высланной в погоню за ним, и тогда он плыл быстрее, что, конечно, сокращало его путь, но вместе с тем истощало его силы.
  
  Но он плыл и плыл, и грозный замок мало-помалу сливался с ночным туманом. Он уже не различал его, но всё ещё чувствовал.
  
  Так прошёл целый час, в продолжение которого Дантес, воодушевлённый живительным чувством свободы, продолжал рассекать волны в принятом им направлении.
  
  "Скоро час, как я плыву, - говорил он себе, - но ветер противный, и я, должно быть, потерял четверть моей скорости. Всё же, если я не сбился с пути, то, вероятно, я уже недалеко от Тибулена. Но что, если я сбился!"
  
  Дрожь пробежала по телу пловца. Он хотел для отдыха лечь на спину; но море становилось всё более бурным, и он скоро понял, что передышка, на которую он надеялся, невозможна.
  
  - Ну, что ж, - сказал он, - буду плыть, пока можно, пока руки не устанут, пока меня не сведёт судорога, а там пойду ко дну!
  
  И он поплыл дальше с силою и упорством отчаяния.
  
  Вдруг ему показалось, что небо, и без того уже чёрное, ещё более темнеет, что густая, тяжёлая, плотная туча нависает над ним; в ту же минуту он почувствовал сильную боль в колене. Воображение мгновенно подсказало ему, что это удар пули и что он сейчас услышит звук выстрела; но выстрела не было. Дантес протянул руку и нащупал что-то твёрдое. Он подогнул ноги и коснулся земли. Тогда он понял, что он принял за тучу.
  
  В двадцати шагах от него возвышалась груда причудливых утёсов, похожая на огромный костёр, окаменевший внезапно, в минуту самого яркого горения. То был остров Тибулен. Дантес встал, сделал несколько шагов и, возблагодарив бога, растянулся на гранитных скалах, показавшихся ему в эту минуту мягче самой мягкой постели.
  
  Потом, невзирая на ветер, на бурю, на начавшийся дождь, он заснул сладостным сном человека, у которого тело цепенеет, но душа бодрствует в сознании нежданного счастья.
  
  Через час оглушительный раскат грома разбудил Эдмона. Буря разбушевалась и в своём стремительном полёте била крыльями по морю и по небу.
  
  Молния сверкала, как огненная змея, освещая волны и тучи, которые катились, перегоняя друг друга, словно валы беспредельного хаоса.
  
  Опытный глаз моряка не ошибся. Дантес пристал к первому из двух островов, - это и был остров Тибулен. Дантес знал, что это голый утёс, открытый со всех сторон, не представляющий ни малейшего убежища. Но он предполагал, когда буря утихнет, опять броситься в море и достигнуть вплавь острова Лемер, такого же дикого, но более пространного и, следовательно, более гостеприимного.
  
  Нависшая скала доставила Дантесу временный приют; он спрятался под неё, и почти в ту же минуту буря разразилась во всём неистовстве.
  
  Эдмон чувствовал, как сотрясается скала, под которой он укрылся.
  
  Брызги волн, разбивавшихся о подножие этой огромной глыбы, долетали до него. Хоть он и был в безопасности, но от страшного гула, от ослепительных вспышек у него закружилась голова; ему казалось, что остров дрожит под ним и вот-вот, словно корабль, сорвётся с якоря и унесёт его в этот чудовищный водоворот.
  
  Тут он вспомнил, что уже сутки не ел; его мучил голод, томила жажда. Дантес вытянул руки и голову и напился дождевой воды из выемки в скале.
  
  В ту минуту как он поднимал голову, молния, которая, казалось, расколола небо до самого подножия божьего престола, озарила пространство; в блеске этой молнии между островом Лемер и мысом Круавиль, в четверти мили от Дантеса, словно призрак, возникло маленькое рыболовное судно, уносимое ветром и волнами. Через секунду этот призрак, приближаясь со страшной быстротой, появился на гребне другой волны. Дантес хотел крикнуть, хотел найти какой-нибудь лоскут, чтобы подать им сигнал, что они идут навстречу гибели, но они сами это знали; при блеске новой молнии Эдмон увидел четырех людей, ухватившихся за мачты и штаги, пятый стоял у разбитого руля. Эти люди, вероятно, тоже увидели его, потому что отчаянные крики, заглушаемые свистом ветра, долетели до его ушей. Над мачтою, гнувшейся, как тростник, хлопал изодранный в клочья парус; вдруг снасти, на которых он ещё держался, лопнули, ветер подхватил его, и он исчез в тёмных глубинах неба, подобно огромной белой птице, мелькнувшей в чёрных облаках.
  
  В тот же миг раздался оглушительный треск; Дантес услышал крики тонущих. Прижавшись, подобно сфинксу, к своему утёсу, Дантес смотрел в морскую бездну и при новой вспышке молнии увидел разбитое судёнышко и между обломками отчаянные лица и руки, простёртые к небу.
  
  Потом всё исчезло во мраке ночи; страшное видение продолжалось не дольше вспышки молнии.
  
  Дантес бросился вниз по скользким скалам, ежеминутно рискуя свалиться в море. Он смотрел, прислушивался, но ничего не было ни слышно, ни видно; ни криков, ни людей; одна только буря продолжала реветь вместе с ветром и пениться вместе с волнами.
  
  Мало-помалу ветер улёгся; по небу гнало к западу большие серые тучи, словно полинявшие от грозы; снова проступила лазурь с ещё более яркими звёздами. Вскоре на востоке широкая красноватая полоса прочертила черио-синий горизонт; волны, вздымаясь, вспыхнули внезапным светом, их пенистые гребни превратились в золотые гривы.
  
  Занялся день.
  
  Дантес неподвижно и безмолвно глядел на это величественное зрелище, словно видел его впервые; и в самом деле, за то время, что он пробыл в замке Иф, он успел забыть, как восходит солнце. Он оборотился к крепости и долгим взглядом окинул землю и море.
  
  Мрачное здание - страж и властелин - вставало из волн в грозном величии.
  
  Было часов пять утра; море постепенно утихало.
  
  "Через два-три часа, - сказал себе Эдмон, - тюремщик войдёт в мою камеру, обнаружит труп моего бедного друга, опознает его, будет тщетно меня искать и поднимет тревогу; тогда найдут отверстие, подземный ход; спросят людей, которые бросили меня в море и, наверное, слышали мой крик. Тотчас же лодки с вооружёнными солдатами пустятся в погоню за несчастным беглецом, который, очевидно, не мог уйти далеко. Пушечные выстрелы возвестят всему побережью, что нельзя давать убежище голодному и раздетому бродяге. Марсельская полиция будет уведомлена и оцепит берег, между тем как комендант замка Иф начнёт обшаривать море. Что тогда? Окружённый на воде, затравленный на суше, куда я денусь? Я голоден, озяб, я даже бросил спасительный нож, потому что он мешал мне плыть; я во власти первого встречного, который захочет заработать двадцать франков, выдав меня. У меня нет больше ни сил, ни мыслей, ни решимости! Боже! Боже! Ты видишь мои страдания, помоги мне, ибо сам я не в силах помочь себе!"
  
  В ту минуту, как Эдмон в полубреду от истощения, потеряв способность мыслить, шептал эту пламенную молитву, со страхом оглядываясь на замок Иф, он увидел близ оконечности острова Помег маленькое судно, подобно чайке летящее над самой водой; только глаз моряка мог распознать в этом судне на ещё полутёмной полосе моря генуэзскую тартану. Она шла из марсельского порта в открытое море, и сверкающая пена расступалась перед узким носом, давая дорогу её округлым бокам.
  
  - Через полчаса, - вскричал Эдмон, - я мог бы настигнуть это судно, если бы не опасался, что меня начнут расспрашивать, догадаются, кто я, и доставят обратно в Марсель! Что делать? Что им сказать? Какую басню выдумать, чтобы обмануть их? Эти люди - контрабандисты, полупираты. Под видом торговли они занимаются разбоем и скорее продадут меня, чем решатся на бескорыстное, доброе дело.
  
  Подождём...
  
  Но ждать невозможно; я умираю с голоду, через несколько часов последние силы покинут меня; к тому же близится час обхода; тревоги ещё не подняли, быть может, меня и не заподозрят; я могу выдать себя за матроса с этого судёнышка, разбившегося ночью; это будет правдоподобно, опровергнуть меня некому, они все утонули. Итак, вперёд!..
  
  Дантес поглядел в ту сторону, где разбилось маленькое судно, и вздрогнул. На утёсе, зацепившись за выступ, висел фригийский колпак одного из утонувших матросов, а поблизости плавали обломки, тяжёлые брёвна, которые качались на волнах, ударяясь о подножие острова, словно бессильные тараны.
  
  Дантес отбросил последние сомнения; он вплавь добрался до колпака, надел его на голову, схватил одно из брёвен и поплыл наперерез тартане.
  
  - Теперь я спасён, - прошептал он.
  
  Эта уверенность возвратила ему силы.
  
  Вскоре он увидел тартану, которая, идя почти против ветра, лавировала между замком Иф и башней Кланье. Одно время Дантес опасался, что, вместо того чтобы держаться берега, тартана уйдёт в открытое море, как она должна бы сделать, держи она курс на Корсику или Сардинию; но вскоре по её ходу он убедился, что она готовится пройти, как то обыкновенно делают суда, идущие в Италию, между островами Жарос и Каласарень.
  
  Между тем тартана и пловец неприметно приближались друг к другу; при одном своём галсе она даже очутилась в какой-нибудь четверти мили от Дантеса. Он приподнялся и замахал колпаком, подавая сигнал бедствия; но никто не приметил его; тартана переложила руль и легла на ровный галс.
  
  Дантес хотел крикнуть, но, измерив глазом расстояние, понял, что голос его, относимый ветрам и заглушаемый шумом волн, не долетит до тартаны.
  
  Тогда он понял, какое для него счастье, что он прихватил бревно. Он был так истощён, что едва ли продержался бы на воде без него до встречи с тартаной, а если бы тартана, что весьма легко могло случиться, прошла мимо, не заметив его, то он уж наверняка не добрался бы до берега.
  
  Хотя Дантес был почти уверен в направлении, которого держалась тартана, он всё же не без тревоги следил за нею, пока не увидел, что она опять поворотила и идёт к нему.
  
  Он поплыл к ней навстречу, но, прежде чем они сошлись, тартана начала ложиться на другой галс.
  
  Тогда Дантес, собрав все свои силы, поднялся над водой почти во весь рост и, махая колпаком, закричал тем жалобным криком утопающих, который звучит словно вопль морского духа.
  
  На этот раз его увидели и услышали. Тартана переменила курс и повернула в его сторону; в то же время он увидел, что готовятся спустить шлюпку. Минуту спустя шлюпка с двумя гребцами направилась к нему. Тогда Дантес выпустил бревно из рук, полагая, что в нём больше нет надобности, и быстро поплыл навстречу гребцам, чтобы сократить им путь. Но пловец не рассчитал своих истощённых сил; он горько пожалел, что расстался с куском дерева, который уже лениво качался на волнах в - ста шагах от него.
  
  Руки его немели, ноги потеряли гибкость, движения стали угловаты и порывисты, дыхание спирало в груди.
  
  Он закричал во второй раз; гребцы удвоили усилия, и один из них крикнул ему по-итальянски:
  
  - Держись!
  
  Это слово долетело до него в тот самый миг, когда волна, на которую он уже не имел сил подняться, захлестнула его и покрыла пеной. Он ещё раз вынырнул, барахтаясь в воде бессильно и отчаянно, в третий раз вскрикнул и почувствовал, что погружается в море, словно к его ногам всё ещё привязано тяжёлое ядро.
  
  Вода покрыла его, и сквозь неё он увидел бледное небо с чёрными пятнами.
  
  Он сделал ещё одно нечеловеческое усилие и ещё раз всплыл на поверхность. Ему показалось, что его хватают за волосы; потом он ничего уже не видел, ничего не слышал; сознание покинуло его.
  
  Очнувшись и открыв глаза, Дантес увидел себя на палубе тартаны, продолжавшей путь. Первым движением его было взглянуть, по какому направлению она идёт; она удалялась от замка Иф.
  
  Дантес был так слаб, что его радостный возглас прозвучал как стон.
  
  Итак Дантес лежал на палубе; один из матросов растирал его шерстяным одеялом; другой, в котором он узнал того, кто крикнул: "Держись!" - совал ему в рот горлышко фляги; третий, старый моряк, бывший в одно и то же время и шкипером и судохозяином, смотрел на него с эгоистическим сочувствием, обыкновенно испытываемым людьми при виде несчастья, которое вчера миновало их, но может постигнуть завтра.
  
  Несколько капель рому из фляги подкрепили Дантеса, а растирание, которое усердно совершал стоявший возле него на коленях матрос, вернуло гибкость его онемевшим членам.
  
  - Кто вы такой? - спросил на ломаном французское языке хозяин тартаны.
  
  - Я мальтийский матрос, - отвечал Дантес на ломаном итальянском, - мы шли из Сиракуз с грузом вина и полотна. Вчерашняя буря застигла нас у мыса Моржион, и мы разбились вон о те утёсы.
  
  - Откуда вы приплыли?
  
  - Мне удалось ухватиться за утёс, а наш бедный капитан разбил себе голову. Остальные трое утонули. Должно быть, я один остался в живых; я увидел вашу тартану и, боясь долго оставаться на этом пустом и необитаемом острове, решил доплыть до вас на обломке нашего судна. Благодарю вас, - продолжал Дантес, - вы спасли мне жизнь; я уже тонул, когда один из ваших матросов схватил меня за волосы.
  
  - Это я, - сказал матрос с открытым и приветливым лицом, обрамлённым чёрными бакенбардами, - и пора было: вы шли ко дну.
  
  - Да, - сказал Дантес, протягивая ему руку, - да, друг мой, ещё раз благодарю вас.
  
  - Признаюсь, меня было взяло сомнение, - продолжал матрос, - вы так обросли волосами, что я принял вас за разбойника.
  
  Дантес вспомнил, что за всё время своего заточения в замке Иф он ни разу не стриг волос и не брил бороды.
  
  - Да, - сказал он, - в минуту опасности я дал обет божией матери дель Пье де ла Гротта десять лет не стричь волос и не брить бороды. Сегодня истекает срок моему обету, и я чуть не утонул в самую годовщину.
  
  - А теперь что нам с вами делать? - спросил хозяин.
  
  - Увы! - сказал Дантес. - Что вам будет угодно; фелука, на которой я плавал, погибла, капитан утонул. Как видите, я уцелел, но остался в чём мать родила. К счастью, я неплохой моряк; высадите меня в первом порту, куда вы зайдёте, и я найду работу на любом торговом корабле.
  
  - Вы знаете Средиземное море?
  
  - Я плаваю здесь с детства.
  
  - Вы знаете хорошие стоянки?
  
  - Не много найдётся портов, даже самых трудных, где я не мог бы войти и выйти с закрытыми глазами.
  
  - Ну, что ж, хозяин! - сказал матрос, крикнувший Дантесу "держись!", - если товарищ говорит правду, отчего бы ему не остаться с нами?
  
  - Да, если он говорит правду, - отвечал хозяин с оттенком недоверия. - Но в таком положении, как этот бедняга, обещаешь много, а исполняешь, что можешь.
  
  - Я исполню больше, чем обещал, - сказал Дантес.
  
  - Ого! - сказал хозяин, смеясь. - Посмотрим.
  
  - Когда вам будет угодно, - отвечал Дантес, вставая. - Вы куда идёте?
  
  - В Ливорно.
  
  - В таком случае, вместо того чтобы лавировать и терять драгоценное время, почему бы вам просто не пойти по ветру?
  
  - Потому что тогда мы упрёмся в Рион.
  
  - Нет, вы оставите его метрах в сорока.
  
  - Ну-ка, возьмитесь за руль, - сказал хозяин, - посмотрим, как вы справитесь.
  
  Эдмон сел у румпеля, лёгким нажимом проверил, хорошо ли судно слушается руля, и, видя, что, не будучи особенно чутким, оно всё же повинуется, скомандовал:
  
  - На брасы и булиня!
  
  Четверо матросов, составлявших экипаж, бросились по местам, между тем как хозяин следил за ними.
  
  - Выбирай брасы втугую! Булиня прихватить! - продолжал Дантес.
  
  Матросы исполнили команду довольно проворно.
  
  - А теперь завернуть!
  
  Эта команда была выполнена, как и обе предыдущие, и тартана, уже не лавируя больше, двинулась к острову Рион, мимо которого и прошла, как предсказывал Дантес, оставив его справа метрах в сорока.
  
  - Браво! - сказал хозяин.
  
  - Браво! - повторили матросы.
  
  И все с удивлением смотрели на этого человека, в чьём взгляде пробудился ум, а в теле - сила, которых они в нём и не подозревали.
  
  - Вот видите, - сказал Дантес, оставляя руль, - я вам пригожусь хотя бы на время рейса. Если в Ливорно я вам больше не потребуюсь, оставьте меня там, а я из первого жалованья заплачу вам за пищу и платье, которое вы мне дадите.
  
  - Хорошо, - сказал хозяин. - Мы уж как-нибудь поладим, если вы не запросите лишнего.
  
  - Один матрос стоит другого, - сказал Дантес. - Что вы платите товарищам, то заплатите и мне.
  
  - Это несправедливо, - сказал матрос, вытащивший Дантеса из воды, вы знаете больше нас.
  
  - А тебе какое дело, Джакопо? - сказал хозяин. - Каждый волен наниматься за такую плату, за какую ему угодно.
  
  - И то правда, - сказал Джакопо, - я просто так сказал.
  
  - Ты бы лучше ссудил его штанами и курткой, если только у тебя найдутся лишние.
  
  - Лишней куртки у меня нет, - отвечал Джакопо, - но есть рубашка и штаны.
  
  - Это всё, что мне надо, - сказал Дантес. - Спасибо, друг.
  
  Джакопо спустился в люк и через минуту возвратился, неся одежду, которую Дантес натянул на себя с неизъяснимым блаженством.
  
  - Не нужно ли вам чего-нибудь ещё? - спросил хозяин.
  
  - Кусок хлеба и ещё глоток вашего чудесного рома, который я уже пробовал; я давно ничего не ел.
  
  В самом деле он не ел почти двое суток.
  
  Дантесу принесли ломоть хлеба, а Джакопо подал ему флягу.
  
  - Лево руля! - крикнул капитан рулевому.
  
  Дантес поднёс было флягу к губам, но его рука остановилась на полдороге.
  
  - Смотрите, - сказал хозяин, - что такое творится в замке Иф?
  
  Над зубцами южного бастиона замка Иф появилось белое облачко.
  
  Секунду спустя до тартаны долетел звук отдалённого пушечного выстрела.
  
  Матросы подняли головы, переглядываясь.
  
  - Что это значит? - спросил хозяин.
  
  - Верно, какой-нибудь арестант бежал этой ночью, - сказал Дантес, вот и подняли тревогу.
  
  Хозяин пристально взглянул на молодого человека, который, произнеся эти слова, поднёс флягу к губам. Но Дантес потягивал ром с таким невозмутимым спокойствием, что если хозяин и заподозрил что-нибудь, то это подозрение только мелькнуло в его уме и тотчас же исчезло.
  
  - Ну и забористый же ром! - сказал Дантес, вытирая рукавом рубашки пот, выступивший у него на лбу.
  
  - Если даже это он, - проворчал хозяин, поглядывая на него, - тем лучше: мне достался лихой малый.
  
  Дантес попросил позволения сесть у руля. Рулевой, обрадовавшись смене, взглянул на хозяина, который сделал ему знак, что он может передать руль своему новому товарищу.
  
  Сидя у руля, Дантес мог, не возбуждая подозрений, глядеть в сторону Марселя.
  
  - Какое у нас сегодня число? - спросил Дантес у подсевшего к нему Джакопо, когда замок Иф исчез из виду.
  
  - Двадцать восьмое февраля, - отвечал матрос.
  
  - Которого года? - спросил Дантес.
  
  - Как, которого года! Вы спрашиваете, которого года?
  
  - Да, - отвечал Дантес, - я спрашиваю, которого года.
  
  - Вы забыли, в котором году мы живём?
  
  - Что поделаешь! - сказал Дантес, смеясь. - Я так перепугался сегодня ночью, что чуть не лишился рассудка, и у меня совсем отшибло память; а потому я и спрашиваю: которого года у нас сегодня двадцать восьмое февраля?
  
  - Тысяча восемьсот двадцать девятого года, - сказал Джакопо.
  
  Прошло ровно четырнадцать лет со дня заточения Дантеса. Он переступил порог замка Иф девятнадцати лет от роду, а вышел оттуда тридцати трех.
  
  Горестная улыбка мелькнула на его устах; он спрашивал себя, что сталось за это время с Мерседес, которая, вероятно, считала его умершим.
  
  Потом пламя ненависти вспыхнуло в его глазах, - он вспомнил о трех негодяях, которым был обязан долгим мучительным заточением.
  
  И он снова, как некогда в тюрьме, поклялся страшной клятвой - беспощадно отомстить Данглару, Фернану и Вильфору.
  
  И теперь эта клятва была не пустой угрозой, ибо самый быстроходный парусник Средиземного моря уже не догнал бы маленькой тартаны, которая на всех парусах неслась к Ливорно.
  
  ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  
  Глава 1. КОНТРАБАНДИСТЫ
  
  Дантес ещё и дня не пробыл на тартане, как уже понял, с кем имеет дело. Хотя достойный хозяин "Юной Амелии" (так называлась генуэзская тартана) и не учился у аббата Фариа, однако он владел чуть ли не всеми языками, на которых говорят по берегам обширного озера, именуемого Средиземным морем, - начиная от арабского и кончая провансальским. Это избавляло его от переводчиков, людей всегда докучных, а подчас и нескромных, и облегчало ему сношения со встречными кораблями, с мелкими прибрежными судами и, наконец, с теми людьми без имени, без родины, без определённой профессии, которые всегда шатаются в морских портах и существуют на какие-то загадочные средства, посылаемые им, вероятно, самим провидением, потому что каких-либо источников пропитания, различимых невооружённым глазом, у них не имеется. Читатель догадывается, что Дантес попал к контрабандистам.
  
  Не мудрено, что хозяин взял Дантеса на борт с некоторой опаской; он был весьма известен береговой таможенной страже, а так как и он и эти господа пускались на всевозможные хитрости, чтобы обмануть друг друга, то он сначала подумал, что Дантес просто таможенный досмотрщик, воспользовавшийся этим остроумным способом, чтобы проникнуть в таинства его ремесла. Но когда Дантес, взяв круто к ветру, блестяще вышел из испытания, он совершенно успокоился. Потом, когда он увидел облачко дыма, взвившееся, как султан, над бастионом замка Иф и услышал отдалённый звук выстрела, у него мелькнула мысль, не подобрал ли он одного из тех людей, которых, как короля при входе и выходе, чествуют пушечными выстрелами; по правде сказать, это тревожило его меньше, чем если бы его гость оказался таможенным досмотрщиком; но и это второе подозрение скоро рассеялось, подобно первому, при виде невозмутимого спокойствия Дантеса.
  
  Итак, Эдмон имел то преимущество, что знал, кто его хозяин, между тем как хозяину неизвестно было, кто его новый матрос. Как ни осаждали его старый моряк и товарищи, Дантес не поддавался и не признавался ни в чём; он подробно рассказывал о Неаполе и Мальте, которые знал, как Марсель, и повторял свою первоначальную басню с твёрдостью, делавшей честь его памяти. Таким образом, генуэзец, при всей своей хитрости, спасовал перед Эдмоном, на стороне которого были кротость, опыт моряка, а главное умение не выдавать себя.
  
  Притом же генуэзец, быть может, как благоразумный человек, предпочитал знать только то, что ему должно знать, и верить только тому, чему выгодно верить.
  
  Так обстояли дела, когда они прибыли в Ливорно.
  
  Тут Эдмону предстояло подвергнуться новому испытанию: проверить, узнает ли он самого себя после четырнадцатилетнего заключения. Он помнил довольно ясно, каков он был в молодости; теперь он увидит, каким он стал в зрелые годы. В глазах его товарищей его обет был выполнен. Он уже раз двадцать бывал в Ливорно и знал там одного цирюльника, на улице Сан-Фернандо; он отправился к нему и велел остричь волосы и сбрить бороду.
  
  Цирюльник с удивлением посмотрел на этого длинноволосого человека с густой чёрной бородой, похожего на тициановский портрет. В то время ещё не носили длинных волос и бороды, ныне цирюльник удивился бы только, что человек, одарённый от природы таким превосходным украшением, отказывается от него.
  
  Ливорнский цирюльник без лишних слов принялся за работу.
  
  Когда она была окончена и Эдмон почувствовал, что подбородок его гладко выбрит, а волосы острижены до обычной длины, он попросил зеркало.
  
  Как мы уже сказали, ему было теперь тридцать три года; четырнадцатилетнее тюремное заключение произвело большую перемену в выражении его лица.
  
  Дантес вошёл в замок Иф с круглым, весёлым и цветущим лицом счастливого юноши, которому первые шаги в жизни дались легко и который надеется на будущее, как на естественный вывод из прошлого. От всего этого не осталось и следа.
  
  Овал лица удлинился, улыбающийся рот принял твёрдое и решительное выражение, брови изогнулись; чело пересекла суровая, прямая морщинка, в глазах притаилась глубокая грусть, и временами они сверкали мрачным огнём ненависти, кожа лица его, так долго лишённая дневного света и солнечных лучей, приняла матовый оттенок, который придаёт аристократичность лицам северян, если они обрамлены чёрными волосами, к тому же приобретённые им знания наложили на его черты отпечаток ума и уверенности, хотя от природы он был довольно высокого роста, в его фигуре появилась кряжистость - следствие постоянного накапливания сил.
  
  Изящество нервного и хрупкого сложения сменилось крепостью округлых и мускулистых форм. Что же касается его голоса, то мольбы, рыдания и проклятия совершенно изменили его, и он звучал то необычайно нежно, то резко и даже хрипло.
  
  Кроме того, находясь всё время либо в полутьме, либо в полном мраке, его глаза приобрели странную способность различать предметы ночью, подобно глазам гиены или волка.
  
  Эдмон улыбнулся, увидев себя; лучший друг, если только у него ещё остались друзья на свете, не узнал бы его; он сам себя не узнавал.
  
  Хозяину "Юной Амелии" весьма хотелось оставить у себя такого матроса, как Эдмон, а потому он предложил ему немного денег в счёт его доли в будущих барышах, и Эдмон согласился. Выйдя от цирюльника, произведшего в нём первое превращение, он прежде всего пошёл в магазин и купил себе полный костюм матроса. Костюм этот, как известно, очень прост и состоит из белых панталон, полосатой фуфайки и фригийского колпака.
  
  В этом наряде, возвратив Джакопо рубашку и штаны, которыми тот его ссудил, Эдмон явился к капитану "Юной Амелии" и принуждён был повторить ему свою историю. Капитан не узнавал в этом красивом и щегольски одетом матросе человека с густой бородой, с волосами, полными водорослей, вымокшего в морской воде, которого он принял голым и умирающим на борт своей тартаны.
  
  Пленённый его приятной наружностью, он повторил Дантесу предложение поступить к нему на службу; но Дантес, у которого были другие намерения, согласился наняться к нему не больше чем на три месяца.
  
  Экипаж "Юной Амелии" состоял из людей деятельных, и командовал им капитан, не привыкший терять времени. Не прошло и недели, как просторный трюм тартаны наполнился цветным муслином, запрещёнными к ввозу бумажными тканями, английским порохом и картузами табаку, к которым акцизное управление забыло приложить свою печать. Всё это требовалось вывезти из Ливорно и выгрузить на берегах Корсики, откуда некие дельцы брались доставить груз во Францию.
  
  Итак, тартана отправилась в путь. Эдмон снова рассекал лазурное море, колыбель его юности, которое так часто снилось ему в его темнице. Он оставил Горгону справа, Пианозу - слева и держал курс на отечество Паоли и Наполеона.
  
  На другой день капитан, выйдя на палубу по своему обыкновению рано утром, застал Дантеса, облокотившегося о борт и глядевшего со странным выражением на груду гранитных утёсов, розовевших в лучах восходящего солнца: это был остров Монте-Кристо.
  
  "Южная Амелия" оставила его справа в трех четвертях мили и продолжала свой путь к Корсике.
  
  Идя мимо острова, имя которого так много для него значило, Дантес думал о том, что ему стоит только кинуться в море, и через полчаса он будет на обетованной земле. Но что он может сделать, не имея ни инструментов для откапывания клада, ни оружия для его защиты? И что скажут матросы? Что подумает капитан? Приходилось ждать.
  
  К счастью, Дантес умел ждать; он ждал свободы четырнадцать лет; теперь, когда он был на свободе, ему не трудно было подождать богатства полгода или год.
  
  Разве он не принял бы свободы без богатства, если бы ему предложили её?
  
  Да и не химера ли это богатство? Родившись в больной голове бедного аббата Фариа, не исчезло ли оно вместе с ним?
  
  Правда, письмо кардинала Спада было удивительно точно.
  
  И Дантес мысленно повторял это письмо, которое он помнил от слова до слова.
  
  Наступил вечер. Эдмон видел, как остров постепенно терялся в сгущающихся сумерках, и скоро он для всех исчез во мраке; но Эдмон, привыкнув к темноте своей камеры, вероятно, всё ещё видел его, потому что оставался на палубе позже всех.
  
  Утро застало их в виду Алерии. Весь день они лавировали, а вечером на берегу засветились огни; расположение этих огней, по-видимому, указывало, что можно выгружать товары, потому что на гафеле подняли сигнальный огонь вместо флага и подошли на ружейный выстрел к берегу.
  
  Дантес заметил, что капитан, вероятно по случаю этих торжественных обстоятельств, поставил на палубе "Юной Амелии" две маленьких кулеврины, которые без особого шума могли выпустить на тысячу шагов хорошенькую четырехфунтовую пулю.
  
  Но на этот раз такая предосторожность оказалась излишней; всё обошлось тихо и благопристойно. Четыре шлюпки без шума подошли к "Амелии", которая, вероятно из учтивости, спустила и свою шлюпку; эти пять шлюпок работали весьма проворно, и к двум часам утра весь груз с "Юной Амелии" был перевезён на сушу.
  
  Капитан "Юной Амелии" так любил порядок, что в ту же ночь разделил прибыль между экипажем: каждый матрос получил по сто тосканских ливров, то есть около восьмидесяти франков.
  
  Но на этом экспедиция не закончилась: взяли курс па Сардинию. Надо было снова нагрузить разгруженное судно.
  
  Вторая операция сошла так же удачно, как и первая: "Юной Амелии", видимо, везло.
  
  Новый груз предназначался для герцогства Луккского. Он почти весь состоял из гаванских сигар, хереса и малаги.
  
  Тут случилось недоразумение с таможней, этим извечным врагом капитана "Юной Амелии". Один стражник остался на месте, двое матросов было ранено. Одним из этих двух матросов был Дантес. Пуля, не задев кости, пробила ему левое плечо.
  
  Дантес был доволен этой стычкой и почти рад полученной ране; этот суровый урок показал ему, как он умеет смотреть в лицо опасности и переносить страдания. Опасность он встретил с улыбкой, а получив рану, сказал, подобно греческому философу: "Боль, ты не зло".
  
  Притом же он видел смертельно раненного стражника, и оттого ли, что он разгорячился во время стычки, или оттого, что чувства его притупились, но это зрелище не смутило его. Дантес уже ступил на тот путь, по которому намеревался идти, и шёл прямо к намеченной цели, - сердце его превращалось в камень.
  
  Увидев, что Дантес упал замертво, Джакопо бросился к нему, поднял его и потом заботливо ухаживал за ним.
  
  Итак, если свет не так добр, как думал доктор Панглос, то и не так зол, как казалось Дантесу, раз этот матрос, который ничего не мог ожидать от товарища, кроме доли прибыли в случае его смерти, так огорчался, полагая, что он умер.
  
  К счастью, как мы уже сказали, Эдмон был только ранен. С помощью целебных трав, которые сардинские старухи собирали в таинственные, им одним ведомые дни и часы, а потом продавали контрабандистам, рана скоро зажила. Тогда Эдмон решил испытать Джакопо. Он предложил ему в благодарность за его усердие свою долю прибыли; но Джакопо отверг её с негодованием.
  
  Уважение и преданность, которыми Джакопо с первого же взгляда проникся к Эдмону, привели к тому, что и Эдмон почувствовал к Джакопо некоторую привязанность. Но Джакопо большего и не требовал; он инстинктивно чувствовал, что Эдмон создан для более высокого положения, чем то, которое он занимает, хотя Эдмон старался ничем не выдавать своего превосходства. И добрый малый вполне довольствовался тем, что Эдмон снисходил к нему.
  
  В долгие часы плавания, когда "Амелия" спокойно шла по лазурному морю и благодаря попутному ветру, надувавшему её паруса, не нуждалась ни в ком, кроме рулевого, Эдмон с морскою картою в руках становился наставником Джакопо, подобно тому как бедный аббат Фариа был его собственным наставником. Он показывал ему положение берегов, объяснял склонения компаса, учил его читать великую книгу, раскрытую над нашими головами и называемую небом, в которой бог пишет по лазури алмазными буквами.
  
  И когда Джакопо его спрашивал:
  
  - Стоит ли учить всему этому бедного матроса?
  
  Эдмон отвечал:
  
  - Как знать? Быть может, ты когда-нибудь станешь капитаном корабля; твой земляк Бонапарт стал же императором!
  
  Мы забыли сказать, что Джакопо был корсиканец.
  
  Прошло уже два с половиной месяца беспрерывного плавания. Эдмон стал теперь столь же искусным береговым промышленником, сколь был прежде смелым моряком; он завязал знакомство со всеми прибрежными контрабандистами; изучил все масонские знаки, посредством которых эти полупираты узнают друг друга.
  
  Двадцать раз проходил он мимо своего острова Монте-Кристо, но ни разу не имел случая побывать на нём.
  
  Поэтому вот что он решил сделать.
  
  Как только кончится срок его службы на "Юной Амелии", он наймёт небольшую лодку за свой собственный счёт (Дантес мог это сделать, потому что за время плавания скопил сотню пиастров) и под каким-нибудь предлогом отправится на Монте-Кристо.
  
  Там на свободе он начнёт поиски.
  
  Конечно, не совсем на свободе, - ибо за ним, вероятно, будут следить те, кто его туда доставит.
  
  Но в жизни иногда приходится рисковать.
  
  Тюрьма научила Эдмона осторожности, и он предпочёл бы обойтись без риска.
  
  Но сколько он ни рылся в своём богатом воображении, он не находил иного способа попасть на желанный остров.
  
  Дантес ещё колебался, когда однажды вечером его капитан, питавший к нему большое доверие и очень желавший оставить его у себя на службе, взял его под руку и повёл с собой в таверну на виа-дель-Олью, где, по обыкновению, собирался цвет ливорнских контрабандистов. Там-то обычно и заключались торговые сделки. Дантес уже два-три раза побывал на этой морской бирже; и, глядя на лихих удальцов, собравшихся с побережья в две тысячи лье, он думал о том, каким могуществом располагал бы человек, которому удалось бы подчинить своей воле все эти соединённые или разрозненные нити.
  
  На этот раз речь шла о крупном деле: нужно было в безопасном месте выгрузить корабль с турецкими коврами, восточными тканями и кашемиром, а потом перекинуть эти товары на французский берег.
  
  В случае успеха обещано было огромное вознаграждение - по пятидесяти пиастров на человека.
  
  Хозяин "Юной Амелии" предложил выбрать местом выгрузки остров Монте-Кристо, который, будучи необитаем и лишён охраны солдат и таможенных чиновников, словно нарочно во времена языческого Олимпа поставлен среди моря Меркурием, богом торговцев и воров, двух сословий, которые мы ныне разделяем, если и не всегда различаем, но которые древние, по-видимому, относили к одной категории.
  
  При слове "Монте-Кристо" Дантес вздрогнул от радости; чтобы скрыть своё волнение, он встал и прошёлся по дымной таверне, где все наречия мира растворялись во франкском языке.
  
  Когда он снова подошёл к собеседникам, то было уже решено, что причалят к Монте-Кристо, а в путь отправятся назавтра в ночь.
  
  Когда спросили мнение Эдмона, он ответил, что остров вполне безопасное место и что большие начинания должны приводиться в исполнение безотлагательно.
  
  Итак, план остался без изменений. Условились сняться с якоря вечером следующего дня и ввиду благоприятной погоды и попутного ветра постараться сутки спустя пристать к необитаемому острову.
  
  Глава 2. ОСТРОВ МОНТЕ-КРИСТО
  
  Наконец-то Дантес благодаря неожиданной удаче, иной раз выпадающей на долю тех, кого долгое время угнетала жестокая судьба, мог достигнуть своей цели простым и естественным образом и ступить на остров, не внушая подозрений.
  
  Одна только ночь отделяла его от долгожданного путешествия.
  
  Эта ночь была одной из самых беспокойных, которые когда-либо проводил Дантес. В продолжение этой ночи ему попеременно мерещились все удачи и неудачи, с которыми он мог столкнуться: когда он закрывал глаза, он видел письмо кардинала Спада, начертанное огненными буквами на стене; когда он на минуту забывался сном, самые безумные видения вихрем кружились в его мозгу; ему чудилось, что он входит в пещеру с изумрудным полом, рубиновыми стенами, алмазными сталактитами. Жемчужины падали капля за каплей, как просачиваются подземные воды.
  
  Восхищённый, очарованный, Эдмон наполнял карманы драгоценными камнями; потом он выходил на свет и драгоценные камни превращались в обыкновенные голыши. Тогда он пытался вернуться в волшебные пещеры, виденные только мельком; но дорога вдруг начинала извиваться бесконечными спиралями, и он не находил входа. Тщетно искал он в своей утомлённой памяти магическое слово, отворявшее арабскому рыбаку великолепные пещеры Али-Бабы. Всё было напрасно; исчезнувшее сокровище снова стало достоянием духов земли, у которых Дантес одно мгновение надеялся похитить его.
  
  Забрезжило утро, почти столь же лихорадочное, как и ночь; но на помощь воображению пришла логика, и Дантес разработал план, до тех пор смутно и неясно витавший в его мозгу.
  
  Наступил вечер, а вместе с ним и приготовления к отплытию. Это дало Дантесу возможность скрыть своё возбуждение. Мало-помалу он сумел приобрести власть над своими товарищами и командовал ими, как капитан. А так как приказания его всегда были ясны, точны и легко исполнимы, то товарищи повиновались ему не только с поспешностью, но и с охотой.
  
  Старый моряк не мешал ему; он также признал превосходство Дантеса над остальными матросами и над самим собой; он смотрел на молодого моряка как на своего естественного преемника и жалел, что у него нет дочери, чтобы такой блестящей партией ещё крепче привязать к себе Эдмона.
  
  В семь часов вечера всё было готово; в десять минут восьмого судно уже огибало маяк, в ту самую минуту, когда на нём вспыхнул свет.
  
  Море было спокойно, дул свежий юго-восточный ветер. Они плыли под лазоревым небом, где бог тоже зажигал свои маяки, из которых каждый - целый мир. Дантес объявил, что все могут идти спать и что он останется на руле.
  
  Когда мальтиец (так называли Дантеса) делал такое заявление, никто не спорил и все спокойно уходили спать.
  
  Это случалось неоднократно. Дантес, из одиночества внезапно возвращённый в мир, чувствовал по временам непреодолимое желание остаться одному. А где одиночество может быть так беспредельно и поэтично, как не на корабле, который несётся по морской пустыне, во мраке ночи, в безмолвии бесконечности, под оком вседержителя?
  
  Но в ту ночь одиночество было переполнено мыслями Дантеса, тьма озарена его мечтами, безмолвие оживлено его надеждами.
  
  Когда капитан проснулся, "Амелия" шла под всеми парусами. Не было ни одного клочка холста, который бы не надувался ветром. Корабль делал более двух с половиной миль в час.
  
  Остров Монте-Кристо вставал на горизонте.
  
  Эдмон сдал вахту капитану и пошёл в свою очередь прилечь на койку.
  
  Но, несмотря на бессонную ночь, он ни на минуту не сомкнул глаз.
  
  Два часа спустя он снова вышел на палубу. "Амелия" огибала остров Эльба и находилась против Маречаны, в виду плоского зелёного острова Пианоза; в лазурное небо подымалась пламенеющая вершина Монте-Кристо.
  
  Дантес велел рулевому взять право руля, чтобы оставить Пианозу справа. Он рассчитал, что этот манёвр сократит путь на два-три узла.
  
  В пятом часу вечера весь остров был уже виден как на ладони. В прозрачном вечернем воздухе, пронизанном лучами заходящего солнца, можно было различить малейшие подробности.
  
  Эдмон пожирал глазами скалистую громаду, переливавшую всеми закатными красками, от ярко-розового до тёмно-синего. По временам кровь приливала к его лицу, лоб покрывался краской, и багровое облако застилало глаза.
  
  Ни один игрок, поставивший на карту всё своё состояние, не испытывал такого волнения, как Эдмон в пароксизме исступлённых надежд.
  
  Настала ночь. В десять часов вечера пристали к берегу. "Юная Амелия" первая пришла на условленное место.
  
  Дантес, несмотря на своё обычное самообладание, не мог удержаться и первый соскочил на берег. Если бы он посмел, то, подобно Бруту, поцеловал бы землю.
  
  Ночь была тёмная. Но в одиннадцать часов луна взошла над морем и посеребрила его трепещущую поверхность; по мере того как она всходила, её лучи заливали потоками белого света нагромождения утёсов этого второго Пелиона.
  
  Остров Монте-Кристо был знаком экипажу "Юной Амелии"; это была одна из обычных его стоянок. Дантес видел его издали каждый раз, когда ходил на восток, но никогда не приставал к нему.
  
  Он обратился к Джакопо:
  
  - Где мы проведём ночь?
  
  - Да на тартане, - отвечал матрос.
  
  - А не лучше ли нам будет в пещерах?
  
  - В каких пещерах?
  
  - В пещерах на острове.
  
  - Я не знаю там никаких пещер, - отвечал Джакопо.
  
  Холодный пот выступил на лбу Дантеса.
  
  - Разве на Монте-Кристо нет пещер? - спросил он.
  
  - Нет.
  
  Ответ Джакопо, как громом, поразил Дантеса; потом он подумал, что эти пещеры могли быть засыпаны случайным обвалом, а то и нарочно заделаны из предосторожности самим кардиналом Спада.
  
  В таком случае дело сводилось к тому, чтобы отыскать исчезнувшее отверстие. Бесполезно было бы искать его ночью; а потому Дантес отложил поиски до следующего дня. К тому же сигнал с моря, поднятый в полумиле от берега и на который "Юная Амелия" тотчас же ответила таким же сигналом, возвестил о том, что пора приниматься за работу.
  
  Запоздавшее судно, успокоенное сигналом, означавшим, что путь свободен, вскоре приблизилось, белое и безмолвное, словно призрак, и бросило якорь в кабельтове от берега.
  
  Тотчас же началась перегрузка.
  
  Дантес, работая, думал о тех радостных возгласах, которые единым словом он мог бы вызвать среди этих людей, если бы он высказал вслух неотвязную мысль, неотступно стучавшую у него в голове; но он не только не открыл своей тайны, - он, напротив, опасался, что уже и так слишком много сказал и мог возбудить подозрения своим поведением, своими расспросами, высматриванием, своей озабоченностью. К счастью для него, по крайней мере в этом случае, тяжёлое прошлое и наложило на его лицо неизгладимую печать грусти, и редкие проблески весёлости казались вспышками молнии, озаряющими грозовую тучу.
  
  Итак, никто не заметил в нём ничего необычного, и когда наутро Дантес взял ружьё, пороху и дроби и объявил, что хочет пострелять диких коз, которые во множестве прыгали по утёсам, то в этом увидели всего лишь страсть к охоте или любовь к уединению. Один только Джакопо пожелал сопутствовать ему; Дантес не спорил, боясь возбудить в нём подозрение. Но едва они прошли несколько шагов, как Дантес подстрелил козлёнка и попросил Джакопо вернуться к товарищам, зажарить добычу, а когда обед поспеет, подать ему сигнал ружейным выстрелом, чтобы он пришёл за своей долей; сушёные фрукты и бутыль монтепульчанского вина дополнят пиршество.
  
  Дантес продолжал путь, время от времени оглядываясь назад. Взобравшись на вершину скалы, он увидел в тысяче футов под собою своих товарищей, к которым присоединился Джакопо, усердно занятых приготовлением трапезы.
  
  Он с минуту глядел на них с кроткой и печальной улыбкой человека, сознающего своё превосходство.
  
  - Через два часа, - сказал он себе, - эти люди с пятьюдесятью пиастрами в кармане отправятся дальше, чтобы, с опасностью для жизни, заработать ещё по пятидесяти; потом, сколотив по шестьсот ливров, они промотают их в каком-нибудь городе, горделивые, как султаны, и беспечные, как набобы. Сегодня я живу надеждой и презираю их богатство, которое кажется мне глубочайшей нищетой; завтра, быть может, меня постигнет разочарование, и я буду считать эту нищету величайшим счастьем. Нет, - воскликнул Эдмон, - этого не будет; мудрый, непогрешимый Фариа не мог ошибаться! Да и лучше умереть, чем влачить такую жалкую, беспросветную жизнь!
  
  Итак, Дантес, который три месяца тому назад жаждал только свободы, уже не довольствовался свободой и жаждал богатства. Повинен в этом был не Дантес, а бог, который, ограничив могущество человека, наделил его беспредельными желаниями. Подвигаясь между двумя стенами утёсов, по вырытой потоком тропинке, которую, вероятно, никогда ещё не попирала человеческая нога, Дантес приблизился к тому месту, где, по его предположению, должны были находиться пещеры. Следуя вдоль берега и с глубоким вниманием вглядываясь в мельчайшие предметы, он заметил на некоторых скалах зарубки, сделанные, по-видимому, рукою человека.
  
  Время, облекающее всё вещественное покровом мха, подобно тому, как оно набрасывает на всё духовное покров забвения, казалось, пощадило эти знаки, намечающие некое направление и, вероятно, предназначенные для того, чтобы указать дорогу. Иногда, впрочем, эти отметки пропадали, скрытые цветущим миртовым кустом или лишайником. Тогда Эдмон раздвигал ветви или приподнимал мох, чтобы найти путеводные знаки, которые, окрыляя его надеждой, вели по этому новому лабиринту. Кто знает, не сам ли кардинал, не предвидевший полноты несчастья, поразившего семью Спада, начертал их, чтобы они послужили вехами его племяннику? Это уединённое место как раз подходило для того, чтобы здесь зарыть клад. Но только не привлекли ли уже эти нескромные знаки другие взоры, не те, для которых они предназначались, и свято ли сохранил этот остров, полный мрачных чудес, свою дивную тайну?
  
  Шагах в шестидесяти от гавани Эдмон, всё ещё скрытый скалами от глаз товарищей, убедился, что зарубки прекратились; но они не привели к пещере. Перед Эдмоном была большая круглая скала, покоившаяся на мощном основании. Он подумал, что, может быть, пришёл не к концу, а, напротив того, к началу отметок; поэтому он повернул и пошёл обратно по той же дороге.
  
  Тем временем товарищи его занимались приготовлением обеда: ходили за водой к ручью, переносили хлеб и фрукты на берег и жарили козлёнка. В ту самую минуту, когда они снимали жаркое с самодельного вертела, они увидели Эдмона, который с проворством и смелостью серны прыгал с утёса на утёс; они выстрелили из ружья, чтобы подать ему сигнал. Он тотчас же повернулся и со всех сил поспешил к ним. Они следили за его отважными прыжками, укоряя его за безрассудство, и вдруг, как бы для того, чтобы оправдать их опасения, Эдмон оступился на вершине утёса; он зашатался, вскрикнул и скрылся из глаз.
  
  Все разом вскочили, потому что все любили Эдмона, несмотря на то, что чувствовали его превосходство над ними. Однако первым подбежал к нему Джакопо.
  
  Эдмон лежал окровавленный и почти без чувств. Он, по-видимому, упал с высоты двенадцати, пятнадцати футов. Ему влили в рот несколько капель рому, и это лекарство, которое уже однажды так ему помогло, и на сей раз оказало такое же благодетельное действие.
  
  Эдмон открыл глаза и пожаловался на сильную боль в колене, на тяжесть в голове и нестерпимую боль в пояснице. Его хотели перенести на берег.
  
  Но когда его стали поднимать, хотя этим распоряжался Джакопо, он застонал и заявил, что не в силах вытерпеть переноску.
  
  Разумеется, Дантесу было не до козлёнка; но он потребовал, чтобы остальные, которые не имели, подобно ему, причин поститься, возвратились на берег. Сам же он, по его словам, нуждался только в отдыхе и обнадёжил их, что, когда они вернутся, ему будет уже лучше.
  
  Матросы не заставили себя долго упрашивать; они были голодны, до них долетал запах козлятины, а морские волки не церемонятся между собой.
  
  Час спустя они возвратились. Всё, что Эдмон был в состоянии сделать тем временем, - это проползти несколько шагов и прислониться к мшистому утёсу.
  
  Но боль его не только не утихла, а, по-видимому, ещё усилилась. Старик капитан, которому необходимо было отплыть в то же утро, чтобы выгрузить товары на границе Пьемонта и Франции, между Ниццей и Фрежюсом, настаивал, чтобы Дантес попытался встать. С нечеловеческими усилиями Дантес исполнил его желание, но при каждой попытке он снова падал, бледный и измученный.
  
  - У него сломаны рёбра, - сказал шёпотом капитан. - Всё равно, он славный товарищ, и нельзя его покидать; постараемся перенести его на тартану.
  
  Но Дантес объявил, что он лучше умрёт на месте, чем согласится терпеть муки, которые причиняло ему малейшее движение.
  
  - Ну, что ж, - сказал капитан. - Будь, что будет. Пусть не говорят, что мы бросили без помощи такого славного малого, как вы. Мы поднимем якорь не раньше вечера.
  
  Это предложение очень удивило матросов, хотя ни один из них не перечил, - напротив. Капитана знали как человека строгого и точного, и не было случая, чтобы он отказывался от своего намерения или хотя бы откладывал его исполнение. Поэтому Дантес не согласился, чтобы ради него произошло такое неслыханное нарушение заведённого на борту порядка.
  
  - Нет, - сказал он капитану, - я сам виноват и должен быть наказан за свою неловкость: оставьте мне небольшой запас сухарей, ружьё, пороху и пуль - чтобы стрелять коз, а может быть, и для самозащиты, и кирку, чтобы я мог построить себе жилище на тот случай, если вы задержитесь.
  
  - Но ты умрёшь с голоду, - сказал капитан.
  
  - Я предпочитаю умереть, - отвечал Эдмон, - чем терпеть невыносимые страдания.
  
  Капитан взглянул в сторону маленькой гавани, где "Амелия" покачивалась на волнах, готовясь выйти в море.
  
  - Что же нам делать с тобой, мальтиец? - сказал он. - Мы не можем бросить тебя, но и оставаться нам нельзя.
  
  - Уезжайте! - сказал Дантес.
  
  - Мы пробудем в отлучке не меньше недели, - отвечал капитан, - и нам ещё придётся свернуть с пути, чтобы зайти за тобой.
  
  - Послушайте, - сказал Дантес, - если через два-три дня вы встретите рыбачью или какую-нибудь другую лодку, идущую в эту сторону, то скажите, чтобы она зашла за мной, я заплачу двадцать пять пиастров за переезд в Ливорно. Если никого не встретите, вернитесь сами.
  
  Капитан покачал головой.
  
  - Послушайте, капитан Бальди, есть способ всё уладить, - сказал Джакопо, - уезжайте, а я останусь с раненым и буду ходить за ним.
  
  - И ты отказался бы от своей доли в дележе, - спросил Эдмон, - чтобы остаться со мной?
  
  - Да, - отвечал Джакопо, - и без сожаления.
  
  - Ты славный малый, Джакопо, - сказал Дантес, - и бог наградит тебя за твоё доброе намерение; спасибо тебе, но я ни в ком не нуждаюсь. Отдохнув день-другой, я поправлюсь, а среди этих утёсов я надеюсь найти кое-какие травы - превосходное средство от ушибов.
  
  И загадочная улыбка мелькнула на губах Дантеса; он крепко пожал руку Джакопо, но был непреклонен в своём решении остаться на острове, и притом одному.
  
  Контрабандисты оставили Эдмону всё, что он просил, и удалились, часто оглядываясь назад и дружески прощаясь с ним, на что Эдмон отвечал, поднимая одну только руку, словно он и пошевелиться не мог.
  
  Когда они совсем скрылись из виду, Дантес засмеялся.
  
  - Странно, - прошептал он, - что именно среди таких людей находишь преданность и дружбу!
  
  Потом он осторожно вполз на вершину скалы, закрывавшей от него море, и оттуда увидел тартану, которая закончила свои приготовления, подняла якорь, легко качнулась, словно чайка, расправляющая крылья, и тронулась.
  
  Час спустя она исчезла, - во всяком случае с того места, где лежал раненый, её не было видно.
  
  Тогда Дантес вскочил на ноги, проворнее и легче дикой серны, прыгающей по этим пустынным утёсам среди миртовых и мастиковых деревьев, схватил одною рукою ружьё, другою кирку и побежал к той скале, у которой кончались зарубки, замеченные им на утёсах.
  
  - А теперь, - вскричал он, вспомнив сказку про арабского рыбака, которую рассказывал ему Фариа, - теперь, Сезам, откройся!
  
  Глава 3. ВОЛШЕБНЫЙ БЛЕСК
  
  Солнце прошло уже почти треть своего пути, и его майские лучи, жаркие и живительные, падали на утёсы, которые, казалось, чувствовали их тепло; тысячи кузнечиков, скрытых в вереске, оглашали воздух однообразным и непрерывным стрекотанием; листья миртов и олив трепетали, издавая почти металлический звук; каждый шаг Эдмона по нагретому солнцем граниту спугивал зелёных, как изумруд, ящериц; вдали, на горных склонах, виднелись резвые серны, так привлекающие охотников; словом, остров казался обитаемым, полным жизни, и, несмотря на это, Эдмон чувствовал, что он один, под десницей бога.
  
  Его охватило странное чувство, похожее на страх; причиной тому был яркий дневной свет, при котором даже в пустыне нам чудится, что чьи-то пытливые взоры следят за нами.
  
  Это чувство было так сильно, что, раньше чем приняться за дело, он отложил кирку, снова взял в руки ружьё, ещё раз вскарабкался на самую высокую вершину и внимательным глазом окинул окрестность.
  
  Но нужно признаться, что внимание его не было привлечено ни поэтической Корсикой, на которой он различал даже дома, ни почти неведомой ему Сардинией, ни Эльбой, воскрешающей в памяти великие события, ни едва приметной чертой, тянувшейся на горизонте, которая для опытного глаза моряка означала великолепную Геную и торговый Ливорно; нет, взгляд его искал бригантину, отплывшую на рассвете, и тартану, только что вышедшую в море.
  
  Первая уже исчезла в Бонифациевом проливе; вторая, следуя по противоположному пути, шла вдоль берегов Корсики, готовясь обогнуть её.
  
  Это успокоило Эдмона.
  
  Тогда он обратил свои взоры на близлежащие предметы. Он увидел, что стоит на самой возвышенной точке остроконечного острова, подобно хрупкой статуе на огромном пьедестале; под ним - ни души; вокруг - ни единой лодки; ничего, кроме лазурного моря, бьющегося о подножие утёсов и оставляющего серебристую кайму на прибрежном граните.
  
  Тогда он поспешно, но в то же время осторожно, начал спускаться; он очень опасался, как бы его на самом деле не постиг несчастный случай, который он так искусно и удачно разыграл.
  
  Дантес, как мы уже сказали, пошёл обратно по зарубкам, сделанным на утёсах, и увидел, что следы ведут к маленькой бухточке, укромной, как купальня античной нимфы. Вход в эту бухту был довольно широк, и она была достаточно глубока, чтобы небольшое судёнышко вроде сперонары могло войти в неё и там укрыться. Тогда, следуя той нити, которая в руках аббата Фариа так превосходно вела разум по лабиринту вероятностей, он решил, что кардинал Спада, желая остаться незамеченным, вошёл в эту бухточку, укрыл там своё маленькое судно, пошёл по направлению, обозначенному зарубками, и там, где они кончаются, зарыл свой клад. Это предположение и привело Дантеса снова к круглому камню.
  
  Только одно соображение беспокоило Эдмона и переворачивало все его представления о динамике: каким образом можно было без непосильного труда водрузить этот камень, весивший, вероятно, пять или шесть тысяч фунтов, на то подобие пьедестала, на котором он покоился?
  
  Вдруг внезапная мысль осенила Дантеса.
  
  - Может быть, его вовсе не поднимали, - сказал он самому себе, - а просто скатили сверху вниз.
  
  И он поспешно взобрался выше камня, чтобы отыскать его первоначальное местоположение.
  
  Он в самом деле увидел, что на горе имелась небольшая покатость, по которой камень мог сползти. Другой обломок скалы, поменьше, послужил ему подпоркой и остановил его. Кругом него были навалены мелкие камни и булыжники, и вся эта кладка засыпана плодоносной землёй, которая поросла травами, покрылась мхом, вскормила миртовые и мастиковые побеги, и теперь огромный камень был неотделим от скалы.
  
  Дантес бережно разрыл землю и разгадал, или решил, что разгадал, весь этот хитроумный манёвр.
  
  Тогда он начал разбивать киркой эту промежуточную стену, укреплённую временем.
  
  После десяти минут работы стена подалась, и в ней появилось отверстие, в которое можно было просунуть руку.
  
  Дантес повалил самое толстое оливковое дерево, какое только мог найти, обрубил ветви, просунул его в отверстие и стал действовать им, как рычагом.
  
  Но камень был так тяжёл и так прочно подпёрт нижним камнем, что ни один человек, обладай он даже геркулесовой силой, не мог бы сдвинуть его с места.
  
  Тогда Дантес решил, что прежде всего нужно удалить подпорку.
  
  Но как?
  
  В замешательстве он рассеянно поглядел по сторонам, и вдруг его взор упал на бараний рог с порохом, оставленный ему Джакопо.
  
  Он улыбнулся: адское изобретение выручит его.
  
  С помощью кирки Дантес вырыл между верхним камнем и нижним ход для мины, как делают землекопы, когда хотят избежать долгой и тяжёлой работы; наполнил этот ход порохом, разорвал свой платок и с помощью селитры сделал из него фитиль.
  
  Потом он запалил фитиль и отошёл в сторону.
  
  Взрыв не заставил себя ждать. Верхний камень был мгновенно приподнят неизмеримой силой пороха, нижний разлетелся на куски. Из маленького отверстия, проделанного Дантесом, хлынули целые полчища трепещущих насекомых, и огромный уж, страж этого таинственного прохода, развернул свои голубоватые кольца и исчез.
  
  Дантес приблизился; верхний камень, оставшись без опоры, висел над пропастью. Неустрашимый искатель обошёл его кругом, выбрал самое шаткое место и, подобно Сизифу, изо всех сил налёг на рычаг.
  
  Камень, уже поколебленный сотрясением, качнулся; Дантес удвоил усилия; он походил на титана, вырывающего утёс, чтобы сразиться с повелителем богов. Наконец, камень подался, покатился, подпрыгнул, устремился вниз и исчез в морской пучине.
  
  Под ним оказалась круглая площадка, посредине которой виднелось железное кольцо, укреплённое в квадратной плите.
  
  Дантес вскрикнул от радости и изумления - каким успехом увенчалась его первая попытка!
  
  Он хотел продолжать поиски, но ноги его так дрожали, сердце билось так сильно, глаза застилал такой горячий туман, что он принуждён был остановиться.
  
  Однако эта задержка длилась единый миг. Эдмон продел рычаг в кольцо, с силою двинул им, и плита поднялась; под ней открылось нечто вроде лестницы, круто спускавшейся во всё сгущавшийся мрак тёмной пещеры.
  
  Другой на его месте бросился бы туда, закричал бы от радости. Дантес побледнел и остановился в раздумье.
  
  - Стой! - сказал он самому себе. - Надо быть мужчиной. Я привык к несчастьям, и разочарование не сломит меня; разве страдания ничему меня не научили? Сердце разбивается, когда, чрезмерно расширившись под тёплым дуновением надежды, оно вдруг сжимается от холода действительности! Фариа бредил: кардинал Спада ничего не зарывал в этой пещере, может быть даже никогда и не был здесь; а если и был, то Цезарь Борджиа, неустрашимый авантюрист, неутомимый и мрачный разбойник, пришёл вслед за ним, нашёл его след, направился по тем же зарубкам, что и я, как я, поднял этот камень и, спустившись прежде меня, ничего мне не оставил.
  
  Он простоял с минуту неподвижно, устремив глаза на мрачное и глубокое отверстие.
  
  - Да, да, такому приключению нашлось бы место в жизни этого царственного разбойника, где перемешаны свет и тени, в сплетении необычайных событий, составляющих пёструю ткань его судьбы. Это сказочное похождение было необходимым звеном в цепи его подвигов; да, Борджиа некогда побывал здесь, с факелом в одной руке и мечом в другой, а в двадцати шагах, быть может у этой самой скалы, стояли два стража, мрачные и зловещие, зорко оглядывавшие землю, воздух и море, в то время как их властелин входил в пещеру, как собираюсь это сделать я, рассекая мрак своей грозной пламенеющей рукой.
  
  "Так; но что сделал Борджиа с этими стражами, которым он доверил свою тайну?" - спросил себя Дантес.
  
  "То, что сделали с могильщиками Алариха, которых закопали вместе с погребённым", - отвечал он себе, улыбаясь.
  
  "Но, если бы Борджиа здесь побывал, - продолжал Дантес, - он бы нашёл сокровище и унёс его; Борджиа - человек, сравнивавший Италию с артишоком и общипывавший её листик за листиком, - Борджиа хорошо знал цену времени и не стал бы тратить его даром, водружая камень на прежнее место.
  
  Итак, спустимся в пещеру".
  
  И он вступил на лестницу, с недоверчивой улыбкой на устах, шепча последнее слово человеческой мудрости: "Быть может!.."
  
  Но вместо мрака, который он ожидал здесь найти, вместо удушливого, спёртого воздуха Дантес увидел мягкий, голубоватый сумрак; воздух и свет проникали не только в сделанное им отверстие, но и в незаметные извне расщелины утёсов, и сквозь них видно было синее небо, зелёный узор дубовой листвы и колючие волокна ползучего терновника.
  
  Пробыв несколько секунд в пещере, где воздух - не сырой и не затхлый, а скорее тёплый и благовонный, - был настолько же мягче наружного воздуха, насколько голубоватый сумрак был мягче яркого солнца, Дантес, обладавший способностью видеть в потёмках, уже успел осмотреть самые отдалённые углы; стены пещеры были из гранита, и его мелкие блёстки сверкали, как алмазы.
  
  - Увы! - сказал Эдмон улыбаясь. - Вот, вероятно, и все сокровища, оставленные кардиналом, а добрый аббат, видя во сне сверкающие стены, преисполнился великих надежд.
  
  Но Дантес вспомнил слова завещания, которое он знал наизусть: "В самом отдалённом углу второго отверстия", - гласили они.
  
  Он проник только в первую пещеру; надо было найти вход во вторую.
  
  Дантес оглянулся кругом. Вторая пещера могла только уходить в глубь острова. Он осмотрел каменные плиты и начал стучать в ту стену пещеры, в которой, по его мнению, должно было находиться отверстие, очевидно заделанное для большей предосторожности.
  
  Несколько минут слышались гулкие удары кирки о гранит, настолько твёрдый, что лоб Дантеса покрылся испариной; наконец, неутомимому рудокопу показалось, что в одном месте гранитная стена отвечает более глухим и низким звуком на его призывы; он вгляделся горящим взглядом в стену и чутьём узника понял то, чего не понял бы, может быть, никто другой: в этом месте должно быть отверстие.
  
  Однако, чтобы не трудиться напрасно, Дантес, который не меньше Цезаря Борджиа дорожил временем, испытал киркой остальные стены пещеры, постучал в землю прикладом ружья, разрыл песок в подозрительных местах и, не обнаружив ничего, возвратился к стене, издававшей утешительный звук.
  
  Он ударил снова, и с большей силой.
  
  И вдруг, к своему удивлению, он заметил, что под ударами кирки от стены отделяется как бы штукатурка, вроде той, которую наносят под фрески, и отваливается кусками, открывая беловатый и мягкий камень, подобный обыкновенному строительному камню. Отверстие в скале было заложено этим камнем, камень покрыт штукатуркой, а штукатурке приданы цвет и зерно гранита.
  
  Тогда Дантес ударил острым концом кирки, и она на дюйм вошла в стену.
  
  Вот где надо было искать.
  
  По странному свойству человеческой природы, чем больше доказательств находил Дантес, что Фариа не ошибся, тем сильнее его терзали сомнения, тем ближе он был к отчаянию. Это новое открытие, которое, казалось, должно было придать ему мужества, напротив того, отняло у него последние силы. Кирка скользнула по стене, едва не выпав из его рук, он положил её на землю, вытер лоб и вышел из пещеры, говоря самому себе, что хочет взглянуть, не подсматривает ли кто-нибудь за ним, а на самом деле для того, чтобы подышать свежим воздухом; он чувствовал, что вот-вот упадёт в обморок.
  
  Остров был безлюден, и высоко стоящее солнце заливало его своими палящими лучами. Вдали рыбачьи лодки раскинули свои крылья над сапфирно-синим морем.
  
  Дантес с утра ничего не ел, но ему было не до еды; он подкрепился глотком рома и вернулся в пещеру.
  
  Кирка, казавшаяся ему такой тяжёлой, стала снова лёгкой; он поднял её, как пёрышко, и бодро принялся за работу.
  
  После нескольких ударов он заметил, что камни ничем не скреплены между собой, а просто положены один на другой и покрыты штукатуркой, о которой мы уже говорили. Воткнув в одну из расщелин конец кирки, Эдмон налёг на рукоятку - и камень упал к его ногам!
  
  После этого Дантесу осталось только выворачивать камни концом кирки, и все они, один за другим, упали рядом с первым.
  
  Дантес давно уже мог бы войти в пробитое им отверстие, но он всё ещё медлил, чтобы отдалить уверенность и сохранить надежду.
  
  Наконец, преодолев минутное колебание, Дантес перешёл из первой пещеры во вторую.
  
  Вторая пещера была ниже, темнее и мрачнее первой; воздух, проникавший туда через только что пробитое отверстие, был затхлый и промозглый, чего, к удивлению Дантеса, не было в первой пещере.
  
  Дантес подождал, пока наружный воздух несколько освежил эту мёртвую атмосферу, и вошёл.
  
  Налево от входного отверстия был глубокий и тёмный угол.
  
  Но мы уже говорили, что для Дантеса не существовало темноты.
  
  Он осмотрел пещеру. Она была пуста, как и первая.
  
  Клад, если только он существовал, был зарыт в этом тёмном углу.
  
  Мучительная минута наступила. Фута два земли - вот всё, что отделяло Дантеса от величайшего счастья или глубочайшего отчаяния.
  
  Он подошёл к углу и, как бы охваченный внезапной решимостью, смело начал раскапывать землю.
  
  При пятом или шестом ударе кирка ударилась о железо.
  
  Никогда похоронный звон, никогда тревожный набат не производили такого впечатления на того, кто их слышал.
  
  Если бы Дантес ничего не нашёл, он не побледнел бы так страшно.
  
  Он ударил киркой в другом месте, рядом, и встретил то же сопротивление, но звук был другой.
  
  - Это деревянный сундук, окованный железом, - сказал он себе.
  
  В эту минуту, заслоняя свет, мелькнула чья-то быстрая тень.
  
  Дантес выпустил из рук кирку, схватил ружьё и выбежал из пещеры.
  
  Дикая коза проскочила мимо входа в пещеру и щипала траву в нескольких шагах от него.
  
  Это был удобный случай обеспечить себе обед; но Дантес боялся, что ружейный выстрел привлечёт кого-нибудь.
  
  Он подумал, потом срубил смолистое дерево, зажёг его от курившегося ещё костра контрабандистов, на котором жарился козлёнок, и возвратился с этим факелом в пещеру.
  
  Он не хотел упустить ни одной мелочи из того, что ему предстояло увидеть. Он поднёс факел к выкопанному им бесформенному углублению и понял, что не ошибся: кирка в самом деле била попеременно то в железо, то в дерево.
  
  Он воткнул свой факел в землю и - снова принялся за работу.
  
  В несколько минут Дантес расчистил пространство в три фута длиной и в два шириной и увидел сундук из дубового дерева, окованный чеканным железом. На крышке блестела не потускневшая под землёй серебряная бляха с гербом рода Спада, - отвесно поставленный меч в овальном итальянском щите, увенчанном кардинальской шапкой.
  
  Дантес легко узнал этот герб, - сколько раз аббат Фариа его рисовал!
  
  Теперь уже не оставалось сомнений. Клад был здесь; никто не стал бы с такой тщательностью прятать пустой сундук.
  
  В одну минуту Дантес расчистил землю вокруг сундука. Сначала показался верхний затвор, потом два висячих замка, потом ручки на боковых стенках. Всё это было выточено с мастерством, отличавшим эпоху, когда искусство облагораживало грубый металл.
  
  Дантес схватил сундук за ручки и попытался приподнять его, - тщетно.
  
  Тогда он решил открыть сундук, но и затвор, и висячие замки были крепко заперты. Эти верные стражи, казалось, не хотели отдавать порученного им сокровища.
  
  Дантес вдвинул острый конец кирки между стенкой сундука и крышкой, налёг на рукоятку, и крышка, завизжав, треснула; широкий пролом ослабил железные полосы, они в свою очередь слетели, всё ещё сжимая своими цепкими когтями повреждённые доски, - и сундук открылся.
  
  Лихорадочная дрожь охватила Дантеса. Он поднял ружьё, взвёл курок и положил его подле себя. Сперва он закрыл глаза, как это делают дети, чтобы увидеть в сверкающей ночи своего воображения больше звёзд, чем они могут насчитать в ещё светлом небе, потом открыл их и замер ослеплённый.
  
  В сундуке было три отделения.
  
  В первом блистали красноватым отблеском золотые червонцы.
  
  Во втором - уложенные в порядке слитки, не обделанные, обладавшие только весом и ценностью золота.
  
  Наконец, в третьем отделении, наполненном до половины, Эдмон погрузил руки в груду алмазов, жемчугов, рубинов, которые, падая друг на друга сверкающим водопадом, стучали, подобно граду, бьющему в стёкла.
  
  Насытившись этим зрелищем и несколько раз погрузив дрожащие руки в золото и драгоценные камни, Эдмон вскочил и в исступлении бросился вон из пещеры, как человек, близкий к безумию. Он взбежал на утёс, с которого видно было море, и не увидел никого. Он был один, совершенно один, с этим неисчислимым, неслыханным, баснословным богатством, которое принадлежало ему. Но сон это или явь? Пригрезилось ему мимолётное видение, или он сжимает в руках подлинную действительность?
  
  Его тянуло снова увидеть своё золото, а между тем он чувствовал, что в эту минуту он бы не вынес этого зрелища. Он схватился обеими руками за голову, точно желая удержать рассудок, готовый покинуть его, потом бросился бежать по острову, не только не выбирая дороги, потому что на острове Монте-Кристо дорог нет, но даже без определённого направления, пугая диких коз и морских птиц своими криками и неистовыми движениями. Потом кружным путём он возвратился назад и, всё ещё не доверяя самому себе, бросился в первую пещеру, оттуда во вторую и опять увидел перед собой этот золотой и алмазный рудник.
  
  На этот раз он упал на колени, судорожно прижимая руки к трепещущему сердцу и шепча молитву, внятную одному богу.
  
  Немного погодя он стал спокойнее и вместе с тем счастливее; только теперь он начинал верить своему счастью. И он начал считать своё богатство. В сундуке оказалось тысяча золотых слитков, каждый весом от двух до трех фунтов; потом он насчитал двадцать пять тысяч золотых червонцев, стоимостью каждый около восьмидесяти франков на нынешние деньги, все с изображением папы Александра VI и его предшественников, и при этом убедился, что только наполовину опустошил отделение; наконец, он обеими руками намерил десять пригоршней жемчуга, алмазов и других драгоценных камней, из которых многие, оправленные лучшими мастерами того времени, представляли художественную ценность, немалую даже по сравнению с их денежной стоимостью.
  
  День уже склонялся к вечеру. Дантес заметил, что близятся сумерки. Он боялся быть застигнутым в пещере и вышел с ружьём в руках. Кусок сухаря и несколько глотков вина заменили ему ужин. Потом он положил плиту на прежнее место, лёг на неё и проспал несколько часов, закрывая своим телом вход в пещеру.
  
  Эта ночь была одной из тех сладостных и страшных ночей, которые уже два-три раза выпадали на долю этого обуреваемого страстями человека.
  
  Глава 4. НЕЗНАКОМЕЦ
  
  Наступило утро. Дантес давно уже ожидал его с открытыми глазами. С первым лучом солнца он встал и взобрался, как накануне, на самый высокий утёс острова, чтобы осмотреть окрестности. Всё было безлюдно, как и тогда.
  
  Эдмон спустился, подошёл к пещере и, отодвинув камень, вошёл; он наполнил карманы драгоценными камнями, закрыл как можно плотнее крышку сундука, утоптал землю, посыпал её песком, чтобы скрыть разрытое место, вышел из пещеры, заложил вход плитой, навалил на неё камни, промежутки между ними засыпал землёй, посадил там миртовые деревца и вереск и полил их водой, чтобы они принялись и казались давно растущими здесь, затёр следы своих ног и с нетерпением стал ожидать возвращения товарищей. Теперь уже незачем было тратить время на созерцание золота и алмазов и сидеть на острове, подобно дракону, стерегущему бесполезные сокровища. Теперь нужно было возвратиться в жизнь, к людям, и добиться положения, влияния и власти, которые даются в свете богатством, первою и величайшею силою, какою может располагать человек.
  
  Контрабандисты возвратились на шестой день. Дантес ещё издали по виду и ходу узнал "Юную Амелию"; он дотащился до пристани, подобно раненому Филоктету, и, когда его товарищи сошли на берег, объявил им, всё ещё жалуясь на боль, что ему гораздо лучше. Потом в свою очередь выслушал рассказы об их приключениях. Успех сопутствовал им; но едва они кончили выгрузку, как узнали, что сторожевой бриг вышел из Тулона и направился в их сторону. Тогда они поспешили уйти, жалея, что с ними нет Дантеса, который так искусно умел ускорять ход "Амелии". Вскоре они увидели бриг, который гнался за ними; но, пользуясь темнотою, они успели обогнуть мыс Коре и благополучно уйти.
  
  В общем плавание было удачным, и все они, в особенности Джакопо, жалели, что Дантес не участвовал в нём и не получил своей доли прибыли причитающихся каждому пятидесяти пиастров.
  
  Эдмон остался невозмутим; он даже не улыбнулся при исчислении выгод, которые он получил бы, если бы мог покинуть остров; а так как "Юная Амелия" пришла на Монте-Кристо только за ним, то он в тот же вечер перебрался на борт и последовал за капитаном в Ливорно.
  
  Прибыв в Ливорно, он отправился к еврею-меняле и продал ему четыре из своих самых мелких камней по пяти тысяч франков каждый. Еврей мог бы спросить, откуда у матроса такие драгоценности, но промолчал, ибо на каждом камне он взял тысячу франков барыша.
  
  На следующий день Дантес купил новую рыбачью лодку и подарил её Джакопо, прибавив к этому подарку сто пиастров для найма матросов, с одним лишь условием, чтобы Джакопо отправился в Марсель и привёз ему вести о старике по имени Луи Дантес, живущем в Мельянских аллеях, и молодой женщине по имени Мерседес, живущей в селенье Каталаны.
  
  Тут уже Джакопо решил, что видит сон; но Эдмон сказал ему, что он пошёл в матросы из озорства, потому что его родные не давали ему денег, но что, прибыв в Ливорно, он получил наследство после дяди, который всё своё состояние завещал ему. Высокая просвещённость Дантеса придавала убедительность этому рассказу, так что Джакопо ни минуты не сомневался, что недавний его товарищ сказал ему правду.
  
  Затем, так как срок его службы на "Юной Амелии" истёк, Дантес простился с капитаном, который хотел было удержать его, но, узнав про наследство, отказался от надежды уговорить своего бывшего матроса остаться на судне.
  
  На другой день Джакопо отплыл в Марсель. Он условился с Дантесом встретиться на острове Монте-Кристо.
  
  В тот же день уехал и Дантес, не сказав никому, куда он едет, щедро наградив на прощание экипаж "Юной Амелии" и обещав капитану когда-нибудь подать весточку о себе. Дантес поехал в Геную.
  
  Здесь, в гавани, как раз испытывали маленькую яхту, заказанную одним англичанином, который, услышав, что генуэзцы лучшие кораблестроители на Средиземном море, пожелал иметь яхту генуэзской работы. Англичанин заказал её за сорок тысяч франков; Дантес предложил за неё шестьдесят тысяч, с тем чтобы она была ему сдана в тот же день. В ожидании своей яхты англичанин отправился путешествовать по Швейцарии. Его ждали не раньше чем через месяц; строитель решил, что успеет тем временем приготовить другую. Дантес повёл строителя в лавку к еврею, прошёл с ним в заднюю комнату, и еврей отсчитал строителю шестьдесят тысяч франков.
  
  Строитель предложил Дантесу свои услуги для найма экипажа. Но Дантес поблагодарил его, сказав, что имеет привычку плавать один, и просил его только сделать в каюте, у изголовья кровати, шкаф с секретным замком, разгороженный на три отделения, тоже с секретными замками. Он указал размеры этих отделений, и всё было исполнено на следующий же день.
  
  Два часа спустя Дантес выходил из генуэзского порта, провожаемый взорами любопытных, собравшихся посмотреть на испанского вельможу, который имел привычку плавать один.
  
  Дантес справился превосходно: с помощью одного только руля он заставлял яхту исполнять все необходимые манёвры, так что она казалась разумным существом, готовым повиноваться малейшему понуждению, и Дантес в душе согласился, что генуэзцы по справедливости заслужили звание первых кораблестроителей в мире.
  
  Толпа провожала глазами яхту, пока не потеряла её из виду, и тогда начались толки о том, куда она идёт: одни говорили - на Корсику, другие - на Эльбу; иные бились об заклад, что она идёт в Испанию; иные утверждали, что в Африку; но никому не пришло в голову назвать остров Монте-Кристо.
  
  А между тем Дантес шёл именно туда.
  
  Он пристал к острову в конце второго дня. Яхта оказалась очень легка на ходу и сделала рейс в тридцать пять часов. Дантес отлично изучил очертания берегов и, не заходя в гавань, бросил якорь в маленькой бухточке.
  
  Остров был пуст; по-видимому, никто не высаживался на нём с тех пор, как Дантес его покинул. Он вошёл в пещеру и нашёл клад в том же положении, в каком оставил его.
  
  На следующий день несметные сокровища Дантеса были перенесены на яхту и заперты в трех отделениях потайного шкафа.
  
  Дантес прождал ещё неделю. Всю эту неделю он лавировал на яхте вокруг острова, объезжая её, как берейтор объезжает лошадь. За эти дни он узнал все её достоинства и все недостатки. Дантес решил усугубить первые и исправить последние.
  
  На восьмой день Дантес увидел лодку, шедшую к острову на всех парусах, и узнал лодку Джакопо; он подал сигнал, на который Джакопо ответил, и два часа спустя лодка подошла к яхте.
  
  Эдмона ждал печальный ответ на оба его вопроса.
  
  Старик Дантес умер. Мерседес исчезла.
  
  Эдмон спокойно выслушал эти вести; но тотчас же сошёл на берег, запретив следовать за собой.
  
  Через два часа он возвратился; два матроса с лодки Джакопо перешли на его яхту, чтобы управлять парусами; он велел взять курс на Марсель.
  
  Смерть отца он предвидел; но что сталось с Мерседес?
  
  Эдмон не мог бы дать ни одному агенту исчерпывающих указаний, не открыв своей тайны; кроме того, он хотел получить ещё некоторые другие сведения, а это мог сделать только он один. В Ливорно зеркало парикмахера показало ему, что ему нечего опасаться быть узнанным. К тому же в его распоряжении были теперь все средства изменить свой облик. И вот однажды утром парусная яхта Дантеса в сопровождении рыбачьей лодки смело вошла в марсельский порт и остановилась против того самого места, где когда-то, в роковой вечер, Эдмона посадили в шлюпку, чтобы отвезти в замок Иф.
  
  Дантес не без трепета увидел подъезжавшего к нему в карантинной шлюпке жандарма. Но он с приобретённой им спокойной уверенностью подал ему английский паспорт, купленный в Ливорно, и с помощью этого иностранного пропуска, уважаемого во Франции гораздо более французских паспортов, беспрепятственно сошёл на берег.
  
  Первый, кого встретил Дантес на улице Каннебьер, был матрос с "Фараона". Этот человек некогда служил под его началом и, как нарочно, находился тут, чтобы Дантес мог убедиться в происшедшей в нём перемене. Дантес прямо подошёл к матросу и задал ему несколько вопросов, на которые тот отвечал так, как говорят с человеком, которого видят первый раз в жизни.
  
  Дантес дал матросу монету в благодарность за сообщённые им сведения; минуту спустя он услышал, что добрый малый бежит за ним вслед.
  
  Дантес обернулся.
  
  - Прошу прощения, сударь, - сказал матрос, - но вы, должно быть, ошиблись; вы, верно, хотели дать мне двухфранковую монету, а вместо того дали двойной наполеондор.
  
  - Ты прав, друг мой, я ошибся, - сказал Дантес, - но твоя честность заслуживает награды, и я прошу тебя принять от меня ещё второй и выпить с товарищами за моё здоровье.
  
  Матрос был так изумлён, что даже не поблагодарил Эдмона; он посмотрел ему вслед и сказал.
  
  - Какой-нибудь набоб из Индии.
  
  Дантес продолжал путь; с каждым шагом сердце его замирало всё сильнее; воспоминания детства, неизгладимые, никогда не покидающие наши мысли, возникали перед ним на каждом углу, на каждом перекрёстке. Дойдя до конца улицы Ноайль и увидев Мельянские аллеи, он почувствовал, что ноги у него подкашиваются, и едва не попал под колёса проезжавшего экипажа. Наконец он подошёл к дому, где когда-то жил его отец. Ломоносы и настурции исчезли с окна мансарды, где, бывало, старик так старательно ухаживал за ними.
  
  Дантес прислонился к дереву и задумчиво смотрел на верхние этажи старого дома, наконец, он подошёл к двери, переступил порог, спросил, нет ли свободной квартиры и, хотя комнаты в пятом этаже оказались заняты, выразил такое настойчивое желание осмотреть их, что привратник поднялся наверх и попросил у жильцов позволения показать иностранцу помещение.
  
  Эту квартирку, состоявшую из двух комнат, занимали молодожёны, всего только неделю как повенчанные. При виде счастливой молодой четы Дантес тяжело вздохнул.
  
  Впрочем, ничто не напоминало Дантесу отцовского жилища; обои были другие; все старые вещи, друзья его детства, встававшие в его памяти во всех подробностях, исчезли. Одни только стены были те же.
  
  Дантес взглянул на кровать, она стояла на том же самом месте, что и кровать его отца. Глаза Эдмона невольно наполнились слезами: здесь старик испустил последний вздох, призывая сына.
  
  Молодые супруги с удивлением смотрели на этого сурового человека, по неподвижному лицу которого катились крупные слёзы. Но всякое горе священно, и они не задавали незнакомцу никаких вопросов. Они только отошли, чтобы не мешать ему, а когда он стал прощаться, проводили его, говоря, что он может приходить когда ему угодно, и что они всегда рады будут видеть его в своей скромной квартирке.
  
  Спустившись этажом ниже, Эдмон остановился перед другой дверью и спросил, тут ли ещё живёт портной Кадрусс. Но привратник ответил ему, что человек, о котором он спрашивает, разорился и держит теперь трактир на дороге из Бельгарда в Бокер.
  
  Дантес вышел, спросил адрес хозяина дома, отправился к нему, велел доложить о себе под именем лорда Уилмора (так он был назван в паспорте) и купил у него весь дом за двадцать пять тысяч франков. Он переплатил по меньшей мере десять тысяч. Но если бы хозяин потребовал с Дантеса полмиллиона, он заплатил бы не торгуясь.
  
  В тот же день молодые супруги, жившие в пятом этаже, были уведомлены нотариусом, совершившим купчую на дом, что новый хозяин предоставляет им на выбор любую квартиру в доме за ту же плату, если они уступят ему снятые ими две комнаты.
  
  Это странное происшествие занимало в продолжение целой недели всех обитателей Мельянских аллей и породило тысячу догадок, из которых ни одна не соответствовала истине.
  
  Но ещё более смутило все умы и сбило с толку то обстоятельство, что тот самый иностранец, который днём побывал в доме на Мельянских аллеях, вечером прогуливался по каталанской деревне и заходил в бедную рыбачью хижину, где пробыл более часа, расспрашивая о разных людях, которые умерли или исчезли уже лет пятнадцать тому назад.
  
  На другой день рыбаки, к которым он заходил для расспросов, получили в подарок новую лодку, снабжённою двумя неводами и ахатом.
  
  Рыбакам очень хотелось поблагодарить великодушного посетителя, но они узнали, что накануне, поговорив с каким-то матросом, он сел на лошадь и выехал из Марселя через Экские ворота.
  
  Глава 5. ТРАКТИР "ГАРСКИЙ МОСТ"
  
  Кто, как я, путешествовал пешком по Южной Франции, вероятно, видел между Бельгардом и Бокером, приблизительно на полпути между селением и городом, но всё же ближе к Бокеру, чем к Бельгарду, небольшой трактир, где на висячей жестяной вывеске, скрипящей при малейшем дуновении ветра, презабавно изображён Гарский мост Этот трактир, если идти по течению Роны, стоит по левую сторону от большой дороги, задней стеной к реке. При нём имеется то, что в Лангедоке называют садом, то есть огороженный участок земли на задворках, где чахнет несколько малорослых оливковых деревьев и диких смоковниц с посеребрённой пылью листвой, между этими деревьями произрастают овощи, преимущественно чеснок, красный стручковый перец и лук; наконец, в углу, словно забытый часовой, высокая пиния одиноко возносит к небу свою вершину, потрескивающую на тридцатиградусном солнце.
  
  Все эти деревья, большие и малые, искривлены от природы и крепятся в ту сторону, в которую дует мистраль - один из трех бичей Прованса, двумя другими, как известно, или как, может быть, неизвестно, считались Дюранса[13] и парламент.
  
  Кругом, на равнине, похожей на большое озеро пыли, произрастают там и сям редкие пшеничные колосья, которые местные садоводы, вероятно, выращивают из любопытства и которые служат насестом для цикад, преследующих своим пронзительным и однообразным треском путешественников, забредших в эту пустыню.
  
  Уже лет семь этот трактир принадлежал супружеской паре, вся прислуга которой состояла из работницы по имени Тринетта и конюха, прозывавшегося Пако, впрочем, двух слуг было вполне достаточно, ибо с тех пор как между Бокером и Эг-Мортом провели канал, барки победоносно заменили почтовых лошадей, а перевозное судно - дилижанс.
  
  Этот канал, к вящей досаде бедного трактирщика, проходил между питающей его Роной и поглощаемой им дорогой в каких-нибудь ста шагах от трактира, который мы кратко, но верно только что описали.
  
  Хозяин этого убогого трактирчика был человек лет сорока пяти, истый южанин - высокий, сухощавый и жилистый, с блестящими, глубоко сидящими глазами, орлиным носом и белыми, как у хищника, зубами. Волосы его, видимо не желавшие седеть, несмотря на первые предостережения старости, были, как и его круглая борода, густые и курчавые и только кое-где тронуты сединой. Лицо его, от природы смуглое, стало почти чёрным вследствие привычки бедного малого торчать с утра до вечера на пороге и высматривать, не покажется ли - пеший или конный - какой-нибудь постоялец, ждал он обычно понапрасну, и ничто не защищало его лица от палящего зноя, кроме красного платка, повязанного вокруг головы, как у испанских погонщиков. Это был наш старый знакомый, Гаспар Кадрусс.
  
  Жена его, звавшаяся в девицах Мадлена Радель, была женщина бледная, худая и хворая, она родилась в окрестностях Арля и сохранила следы былой красоты, которою славятся женщины того края, но лицо её рано поблекло от приступов скрытой лихорадки, столь распространённой среди людей, живущих близ эг-мортских прудов и камаргских болот. Поэтому она почти никогда не выходила из комнаты во втором этаже и проводила целые дни, дрожа от лихорадки, полулёжа в кресле или полусидя на кровати, между тем как муж её, по обыкновению, стоял на часах у порога, весьма неохотно покидая свой пост, ибо каждый раз, когда он возвращался к своей сварливой половине, она донимала его вечными жалобами на судьбу, на что муж обычно отвечал философски:
  
  - Молчи, Карконта! Видно, так богу угодно.
  
  Прозвище "Карконта" произошло оттого, что Мадлена Радель родилась в деревне Карконте, между Салоном и Ламбеском; а так как в тех местах людей почти всегда называют не по имени, а по прозвищу, то и муж её заменил этим прозвищем имя Мадлена, быть может слишком нежное и благозвучное для его грубой речи.
  
  Однако, несмотря на такую мнимую покорность воле провидения, не следует думать, будто наш трактирщик не сетовал на бедственное положение, в которое ввергнул его проклятый Бокерский канал, и равнодушно переносил беспрестанные причитания жены. Подобно всем южанам, он был человек весьма воздержанный и неприхотливый, но тщеславный во всём, что касалось внешности; во времена своего благоденствия он не пропускал ни одной феррады, ни одного шествия с тараском[14] и торжественно появлялся со своей Карконтой: он - в живописном костюме южанина, представляющем нечто среднее между каталонским и андалузским, она - в прелестном наряде арлезианок, словно заимствованном у греков и арабов. Но мало-помалу часовые цепочки, ожерелья, разноцветные пояса, вышитые корсажи, бархатные куртки, шёлковые чулки с изящными стрелками, пёстрые гетры, башмаки с серебряными пряжками исчезли, а Гаспар Кадрусс, лишённый возможности показываться в своём былом великолепии, отказался вместе с женой от участия в празднествах, чьи весёлые отклики, терзая его сердце, долетали до убогого трактира, который он продолжал держать не столько ради доходов, сколько для того, чтобы иметь какое-нибудь занятие.
  
  Кадрусс, по обыкновению, простоял уже пол-утра перед дверью трактира, переводя грустный взгляд от небольшого лужка, по которому бродили куры, к двум крайним точкам пустынной дороги, одним концом уходящей на юг, а другим - на север, - как вдруг пронзительный голос его жены заставил его покинуть свой пост. Он ворча вошёл в трактир и поднялся во второй этаж, оставив, однако, дверь отворённой настежь, как бы приглашая проезжих завернуть к нему.
  
  В ту минуту, когда Кадрусс входил в трактир, большая дорога, о которой мы говорили и на которую были устремлены его взоры, была пуста и безлюдна, как пустыня в полдень. Она тянулась бесконечной белой лентой меж двух рядов тощих деревьев, и ясно было, что ни один путник по своей воле не пустится в такой час по этой убийственной Сахаре.
  
  Между тем, вопреки всякой вероятности, если был Кадрусс остался на месте, он увидел бы, что со стороны Бельгарда приближается всадник тем благопристойным и спокойным аллюром, который указывает на наилучшие отношения между конём и седоком; всадник был священник, в чёрной сутане и треугольной шляпе, несмотря на палящий зной полуденного солнца; конь мерин-иноходец - шёл лёгкой рысцой.
  
  У дверей трактира священник остановился; трудно сказать, лошадь ли остановила ездока, или же ездок остановил лошадь; но как бы то ни было священник спешился и, взяв лошадь за поводья, привязал её к задвижке ветхого ставня, державшегося на одной петле; потом, подойдя к двери и вытирая красным бумажным платком пот, градом катившийся по его лицу, он три раза постучал о порог кованым концом трости, которую держал в руке.
  
  Тотчас же большая чёрная собака встала и сделала несколько шагов, заливаясь лаем и скаля свои белые острые зубы, - вдвойне враждебное поведение, доказывавшее, как мало она привыкла видеть посторонних.
  
  Деревянная лестница, примыкавшая к стене, тотчас же затрещала под тяжёлыми шагами хозяина убогого жилища; весь согнувшись, он задом спускался к стоявшему в дверях священнику.
  
  - Иду, иду, - говорил весьма удивлённый Кадрусс. - Да замолчишь ли ты, Марго! Не бойтесь, сударь, она хоть и лает, но не укусит. Вы желаете винца, не правда ли? Ведь жара-то канальская... Ах, простите, - продолжал Кадрусс, увидев, с какого рода проезжим имеет дело. - Простите, я не рассмотрел, кого имею честь принимать у себя. Что вам угодно? Чем могу служить, господин аббат?
  
  Аббат несколько секунд очень пристально смотрел на Кадрусса; казалось, он даже старался и сам обратить на себя его внимание. Но так как лицо трактирщика не выражало ничего, кроме удивления, что посетитель не отвечает, он счёл нужным положить конец этой сцене и сказал с сильным итальянским акцентом:
  
  - Не вы ли будете господин Кадрусс?
  
  - Да, сударь, - отвечал хозяин, быть может ещё более удивлённый вопросом, нежели молчанием, - я самый; Гаспар Кадрусс, ваш слуга.
  
  - Гаспар Кадрусс?.. Да... Кажется, так и есть. Вы жили когда-то в Мельянских аллеях, на четвёртом этаже?
  
  - Точно так.
  
  - И занимались ремеслом портного?
  
  - Да; но дело не пошло. В этом проклятом Марселе так жарко, что я думаю, там скоро вовсе перестанут одеваться. Кстати, о жаре; не угодно ли вам будет немного освежиться, господин аббат?
  
  - Пожалуй. Принесите бутылку вашего самого лучшего вина, и мы продолжим наш разговор.
  
  - Как прикажете, господин аббат, - сказал Кадрусс.
  
  И чтобы не упустить случая продать одну из своих последних бутылок кагора, Кадрусс поспешил поднять люк, устроенный в полу комнаты, служившей одновременно и залой и кухней.
  
  Когда пять минут спустя он снова появился, аббат уже сидел на табурете, опершись локтем на стол, между тем как Марго, которая, видимо, сменила гнев на милость, услышав, что странный путешественник спросил вина, положила ему на колени свою худую шею и смотрела на него умильными глазами.
  
  - Вы один здесь живёте? - спросил аббат у хозяина, когда тот ставил перед ним бутылку и стакан.
  
  - Да, один, или почти один, господин аббат, так как жена мне не в помощь; она вечно хворает, моя бедная Карконта.
  
  - Так вы женаты! - сказал аббат с оттенком участия, бросив вокруг себя взгляд, которым он словно оценивал скудное имущество бедной четы.
  
  - Вы находите, что я небогат, не правда ли, господин аббат? - сказал, вздыхая, Кадрусс. - Но что поделаешь; мало быть честным человеком, чтобы благоденствовать на этом свете.
  
  Аббат устремил на него проницательный взгляд.
  
  - Да, честным человеком; этим я могу похвалиться, господин аббат, - сказал хозяин, смотря аббату прямо в глаза и прижав руку к груди, - а в наше время не всякий может это сказать.
  
  - Тем лучше, если то, чем вы хвалитесь, правда, - сказал аббат. - Я твёрдо верю, что рано или поздно каждый человек будет вознаграждён, а злой наказан.
  
  - Вам по сану положено так говорить, господин аббат, - возразил Кадрусс с горечью, - а каждый волен верить или не верить вашим словам.
  
  - Напрасно вы так говорите, сударь, - сказал аббат, - может быть, я сам докажу вам справедливость моих слов.
  
  - Как это так? - удивлённо спросил Кадрусс.
  
  - А вот как: прежде всего мне нужно удостовериться, точно ли вы тот человек, в ком я имею надобность.
  
  - Какие же доказательства вам надо?
  
  - Знавали вы в тысяча восемьсот четырнадцатом или тысяча восемьсот пятнадцатом году моряка по имени Дантес?
  
  - Дантес!.. Знавал ли я беднягу Эдмона! Ещё бы, да это был мой лучший друг! - воскликнул Кадрусс, густо покраснев, между тем как ясные и спокойные глаза аббата словно расширялись, чтобы единым взглядом охватить собеседника.
  
  - Да, кажется, его звали Эдмоном.
  
  - Конечно, его звали Эдмон! Ещё бы! Это так же верно, как то, что меня зовут Гаспар Кадрусс. А что с ним сталось, господин аббат, с бедным Эдмоном? - продолжал трактирщик. - Вы его знали? Жив ли он ещё? Свободен ли? Счастлив ли?
  
  - Он умер в тюрьме в более отчаянном и несчастном положении, чем каторжники, которые волочат ядро на тулонской каторге.
  
  Смертельная бледность сменила разлившийся было по лицу Кадрусса румянец. Он отвернулся, и аббат увидел, что он вытирает слёзы уголком красного платка, которым была повязана его голова.
  
  - Бедняга! - пробормотал Кадрусс. - Вот вам ещё доказательство в подтверждение моих слов, господин аббат, что бог милостив только к дурным людям. Да, - продолжал Кадрусс, - свет становится день ото дня хуже. Пусть бы небеса послали на землю сперва серный дождь, потом огненный - и дело с концом!
  
  - Видимо, вы от души любили этого молодого человека, - сказал аббат.
  
  - Да, я его очень любил, - сказал Кадрусс, - хотя должен покаяться, что однажды позавидовал его счастью, но после, клянусь вам честью, я горько жалел о его несчастной участи.
  
  На минуту воцарилось молчание, в продолжение которого аббат не отводил пристального взора от выразительного лица трактирщика.
  
  - И вы знали беднягу? - спросил Кадрусс.
  
  - Я был призван к его смертному одру и подал ему последние утешения веры, - отвечал аббат.
  
  - А отчего он умер? - спросил Кадрусс сдавленным голосом.
  
  - Отчего умирают в тюрьме на тридцатом году жизни, как не от самой тюрьмы?
  
  Кадрусс отёр пот, струившийся по его лицу.
  
  - Всего удивительнее, - продолжал аббат, - что Дантес на смертном одре клялся мне перед распятием, которое он лобызал, что ему не известна истинная причина его заточения.
  
  - Верно, верно, - прошептал Кадрусс, - он не мог её знать. Да, господин аббат, бедный мальчик сказал правду.
  
  - Потому-то он и поручил мне доискаться до причины его несчастья и восстановить честь его имени, если оно было чем-либо запятнано.
  
  И взгляд аббата, становившийся всё пристальнее, впился в омрачившееся лицо Кадрусса.
  
  - Один богатый англичанин, - продолжал аббат, - его товарищ по несчастью, выпущенный из тюрьмы при второй реставрации, обладал алмазом большой ценности. При выходе из тюрьмы он подарил этот алмаз Дантесу в благодарность за то, что во время его болезни тот ухаживал за ним, как за родным братом. Дантес, вместо того чтобы подкупить тюремщиков, которые, впрочем, могли бы взять награду, а потом выдать его, бережно хранил камень при себе на случай своего освобождения; если бы он вышел из тюрьмы, он сразу стал бы богачом, продав этот алмаз.
  
  - Так вы говорите, - спросил Кадрусс, глаза которого разгорелись, что это был алмаз большой ценности?
  
  - Всё в мире относительно, - отвечал аббат. - Для Эдмона это было богатство; его оценивали в пятьдесят тысяч франков.
  
  - Пятьдесят тысяч франков! - вскричал Кадрусс. - Так он был с грецкий орех, что ли?
  
  - Нет, поменьше, - отвечал аббат, - но вы сами можете об этом судить, потому что он со мною.
  
  Глаза Кадрусса, казалось, шарили под платьем аббата, разыскивая камень.
  
  Аббат вынул из кармана коробочку, обтянутую чёрной шагреневой кожей, раскрыл её и показал изумлённому Кадруссу сверкающий алмаз, вправленный в перстень чудесной работы.
  
  - И это стоит пятьдесят тысяч франков?
  
  - Без оправы, которая сама по себе довольно дорога, - отвечал аббат.
  
  Он закрыл футляр и положил в карман алмаз, продолжавший сверкать в воображении Кадрусса.
  
  - Но каким образом этот камень находится в ваших руках, господин аббат? - спросил Кадрусс. - Разве Эдмон назначил вас своим наследником?
  
  - Не наследником, а душеприказчиком. "У меня было трое добрых друзей и невеста, - сказал он мне, - я уверен, что все четверо горько жалеют обо мне; один из этих друзей звался Кадрусс".
  
  Кадрусс вздрогнул.
  
  - "Другого, - продолжал аббат, делая вид, что не замечает волнения Кадрусса, - звали Данглар, третий прибавил он, хоть и был мой соперник, но тоже любил меня".
  
  Дьявольская улыбка появилась на губах Кадрусса; он хотел прервать аббата.
  
  - Постойте, - сказал аббат, - дайте мне кончить, и, если вы имеете что сказать мне, вы скажете потом. "Третий, хоть и был мой соперник, но тоже любил меня, и звали его Фернан; а мою невесту звали..." Я забыл имя невесты, - сказал аббат.
  
  - Мерседес, - сказал Кадрусс.
  
  - Да, да, совершенно верно, - с подавленным вздохом подтвердил аббат, - Мерседес.
  
  - Ну, и что же дальше? - спросил Кадрусс.
  
  - Дайте мне графин с водой, - сказал аббат.
  
  Кадрусс поспешил исполнить его желание.
  
  Аббат налил воды в стакан и отпил несколько глотков.
  
  - На чём мы остановились? - спросил он, поставив стакан на стол.
  
  - Невесту звали Мерседес.
  
  - Да, да. "Вы поедете в Марсель..." Это всё Дантес говорил, вы понимаете?
  
  - Понимаю.
  
  - "Вы продадите этот алмаз и разделите вырученные за него деньги между моими пятью друзьями, единственными людьми, любившими меня на земле".
  
  - Как так пятью? - сказал Кадрусс. - Вы назвали мне только четверых.
  
  - Потому что пятый умер, как мне сказали... Пятый был отец Дантеса.
  
  - Увы, это верно, - сказал Кадрусс, раздираемый противоречивыми чувствами, - бедный старик умер.
  
  - Я узнал об этом в Марселе, - отвечал аббат, стараясь казаться равнодушным, - но смерть его произошла так давно, что я не мог узнать никаких подробностей... Может быть, вы что-нибудь знаете о смерти старика?
  
  - Кому и знать, как не мне? - сказал Кадрусс. - Я был его соседом. О господи! Не прошло и года после исчезновения его сына, как бедный старик умер!
  
  - А отчего он умер?
  
  - Доктора называли его болезнь... кажется, воспалением желудка, люди, знавшие его, говорили, что он умер с горя... а я, который видел, как он умирал, я говорю, что он умер...
  
  Кадрусс запнулся.
  
  - Отчего? - с тревогой спросил аббат.
  
  - С голоду он умер!
  
  - С голоду? - вскричал аббат, вскакивая на ноги. - С голоду! Последняя тварь не умирает с голоду. Пёс, блуждающий по улицам, находит милосердную руку, которая бросает кусок хлеба, а человек, христианин, умирает с голоду среди других людей, также называющих себя христианами! Невозможно! Это невозможно!
  
  - Я вам говорю правду, - сказал Кадрусс.
  
  - И напрасно, - послышался голос с лестницы. - Чего ты суёшься не в своё дело?
  
  Собеседники обернулись и увидели сквозь перила лестницы бледное лицо Карконты; она притащилась сюда из своей каморки и подслушивала их разговор, сидя на верхней ступеньке и опершись головой на руки.
  
  - А ты сама чего суёшься не в своё дело, жена? - сказал Кадрусс. - Господин аббат просит у меня сведений; учтивость требует, чтобы я их сообщил ему.
  
  - А благоразумие требует, чтобы ты молчал. Почём ты знаешь, с какими намерениями тебя расспрашивают, дуралей?
  
  - С наилучшими, сударыня, - сказал аббат, - ручаюсь вам. Вашему супругу нечего опасаться, лишь бы он говорил чистосердечно.
  
  - Знаем мы это... Начинают со всяких обещаний, потом довольствуются тем, что просят не опасаться, потом уезжают, не исполнив обещанного, а в одно прекрасное утро неведомо откуда на тебя сваливается беда.
  
  - Будьте спокойны, - отвечал аббат, - уверяю вас, что из-за меня вам не будет никакой беды.
  
  Карконта проворчала ещё что-то, чего нельзя было разобрать, снова опустила голову на руки, и трясясь в лихорадке, предоставила мужу продолжать разговор, впрочем, стараясь не пропустить ни слова.
  
  Между тем аббат выпил немного воды и успокоился.
  
  - Неужели, - снова начал он, - этот бедный старик был так всеми покинут, что умер голодной смертью?
  
  - О нет, - отвечал Кадрусс, - каталанка Мерседес и господин Моррель не покинули его; но бедный старик вдруг возненавидел Фернана, того самого, - прибавил Кадрусс с насмешливой улыбкой, - которого Дантес назвал вам своим другом.
  
  - А разве он не был ему другом? - спросил аббат.
  
  - Гаспар! Гаспар! - сказала больная со ступеньки лестницы. - Подумай раньше, чем говорить!
  
  Кадрусс с досадой махнул рукой и не удостоил жену ответом.
  
  - Можно ли быть другом человека, у которого хочешь отбить женщину? - ответил он аббату. - Дантес по доброте сердечной называл всех этих людей друзьями... Бедный Эдмон! Впрочем, лучше, что он ничего не узнал, ему трудно было бы простить им на смертном одре. И что бы там ни говорили, - продолжал Кадрусс, речь которого была не чужда своего рода грубоватой поэзии, - а я всё же больше боюсь проклятия мёртвых, чем ненависти живых.
  
  - Болван! - сказала Карконта.
  
  - А вам известно, - продолжал аббат, - что этот Фернан сделал?
  
  - Известно ли? Разумеется, известно!
  
  - Так говорите.
  
  - Твоя воля, Гаспар, - сказала жена, - делай, как знаешь, но только лучше бы тебе помолчать.
  
  - На этот раз ты, пожалуй, права, - сказал Кадрусс.
  
  - Итак, вы не хотите говорить? - продолжал аббат.
  
  - К чему? - отвечал Кадрусс. - Если бы бедняга Эдмон был жив и пришёл ко мне узнать раз навсегда, кто ему друг, а кто враг, тогда другое дело; но вы говорите, что он в могиле; он уже не может ненавидеть, не может мстить; а потому бросим всё это.
  
  - Так вы хотите, - сказал аббат, - чтобы этим людям, которых вы считаете вероломными и ложными друзьями, досталась награда за верную дружбу?
  
  - Вы правы, - сказал Кадрусс. - Притом же, что значило бы для них наследство бедного Эдмона? Капля в море!
  
  - Не говоря уже о том, что эти люди могут раздавить тебя одним пальцем, - сказала жена.
  
  - Вот как? Разве эти люди могущественны и богаты?
  
  - Так вы ничего про них не знаете?
  
  - Нет. Расскажите мне.
  
  Кадрусс задумался.
  
  - Нет, знаете, это было бы слишком длинно.
  
  - Как хотите, друг мой, можете ничего не говорить, - сказал аббат с видом полнейшего равнодушия, - я уважаю ваши колебания. Вы поступаете, как должен поступать добрый человек; не будем больше об этом говорить. Что мне было поручено? Исполнить последнюю волю умирающего. Итак, я продам этот алмаз.
  
  И он снова вынул футляр из кармана, открыл его, и снова камень засверкал перед восхищёнными глазами Кадрусса.
  
  - Поди-ка сюда, жена, погляди, - проговорил он хриплым голосом.
  
  - Алмаз? - спросила Карконта, вставая. Довольно твёрдыми шагами она спустилась с лестницы. - Что это за алмаз?
  
  - Разве ты не слыхала? - сказал Кадрусс. - Этот алмаз Эдмон завещал нам: во-первых, своему отцу, потом трём друзьям: Фернану, Данглару, и мне, и своей невесте Мерседес. Алмаз стоит пятьдесят тысяч франков.
  
  - Ах, какой чудесный камень! - сказала она.
  
  - Так, значит, пятая часть этой суммы принадлежит нам? - спросил Кадрусс.
  
  - Да, - отвечал аббат, - с прибавкой за счёт доли отца Дантеса, которую я считаю себя вправе разделить между вами четырьмя.
  
  - А почему же между четырьмя? - спросила Карконта.
  
  - Потому что вас четверо друзей Эдмона.
  
  - Предатели - не друзья! - глухо проворчала Карконта.
  
  - Это самое и я говорил, - сказал Кадрусс. - Награждать предательство, а то и преступление - это грех, это даже кощунство.
  
  - Вы сами этого хотите, - спокойно отвечал аббат, снова пряча алмаз в карман своей сутаны. - Теперь дайте мне адреса друзей Эдмона, чтобы я мог исполнить его последнюю волю.
  
  Пот градом катился по лицу Кадрусса. Аббат встал, подошёл к двери, чтобы взглянуть на лошадь, и снова вернулся на своё место. Кадрусс и его жена смотрели друг на друга с неизъяснимым выражением.
  
  - Алмаз мог бы достаться нам одним, - сказал Кадрусс.
  
  - Ты думаешь? - сказала жена.
  
  - Духовная особа не станет нас обманывать.
  
  - Делай, как хочешь, - сказала Карконта, - моё дело - сторона.
  
  И она опять пошла на лестницу, дрожа от лихорадки. Зубы её стучали, несмотря на жару.
  
  На последней ступеньке она задержалась.
  
  - Подумай хорошенько, Гаспар, - сказала она.
  
  - Я решился, - отвечал Кадрусс.
  
  Карконта со вздохом скрылась в своей комнате; слышно было, как пол заскрипел под её ногами и как затрещало кресло, в которое она упала.
  
  - На что это вы решились? - спросил аббат.
  
  - Рассказать вам всё, - отвечал Кадрусс.
  
  - По правде сказать, мне кажется, это лучшее, что вы можете сделать, - сказал священник. - Не потому, чтобы мне хотелось узнать то, что вы предпочли бы скрыть от меня, а потому, что будет лучше, если вы мне поможете разделить наследство согласно с волей завещателя.
  
  - Надеюсь, что так, - отвечал Кадрусс, щёки которого пылали от надежды и алчности.
  
  - Я вас слушаю, - произнёс аббат.
  
  - Постойте, - сказал Кадрусс, - нас могут некстати прервать, и это будет неприятно. Притом же другим незачем знать, что вы были здесь.
  
  Он подошёл к двери, запер её и для большей верности наложил ночной засов. Между тем аббат выбрал себе удобное местечко; он уселся в уголок, чтобы оставаться в тени, в то время как свет будет падать на лицо собеседника. Опустив голову и сложив, или, вернее, стиснув руки, он весь превратился в слух.
  
  Кадрусс придвинул табурет и сел против него.
  
  - Помни, что не я тебя заставила! - послышался дрожащий голос Карконты, словно она видела сквозь половицы, что происходит внизу.
  
  - Ладно, ладно, - сказал Кадрусс, - довольно; я всё беру на себя.
  
  И он начал.
  
  Глава 6. РАССКАЗ КАДРУССА
  
  - Прежде всего, - сказал Кадрусс, - я должен просить вас, господин аббат, дать мне одно обещание.
  
  - Какое? - спросил аббат.
  
  - Если вы когда-нибудь воспользуетесь сведениями, которые я сообщу, то никто не должен знать, что вы получили их от меня, люди, о которых я буду говорить, богаты и могущественны, и если они дотронутся до меня хоть пальцем, то раздавят меня, как стекло.
  
  - Будьте спокойны, друг мой, - сказал аббат, - я священник, и тайны умирают в моей груди; помните, что у нас нет другой цели, как только достойным образом исполнить последнюю волю нашего друга. Говорите, не щадя никого, но и без ненависти, говорите правду, только правду. Я не знаю и, вероятно, никогда не узнаю тех людей, о которых вы мне расскажете. К тому же я итальянец, а не француз, принадлежу богу, а не людям; я возвращаюсь в свой монастырь, из которого вышел единственно, чтобы исполнить последнюю волю умершего.
  
  Эти убедительные доводы, по-видимому, вселили в Кадрусса немного уверенности.
  
  - В таком случае я хочу, я должен разуверить вас в этой дружбе, которую бедный Эдмон считал такой искренней и верной.
  
  - Прошу вас, начните с его отца, - сказал аббат. - Эдмон много говорил мне о старике, он питал к нему горячую любовь.
  
  - Это печальная история, - сказал Кадрусс, качая головой, - начало вы, верно, знаете.
  
  - Да, - отвечал аббат. - Эдмон рассказал мне всё, что было до той минуты, когда его арестовали в маленьком трактире в окрестностях Марселя.
  
  - В "Резерве"! Я как сейчас всё это вижу.
  
  - Ведь это был чуть ли не день обручения?
  
  - Да, и обед, весело начавшийся, кончился печально: вошёл полицейский комиссар с четырьмя солдатами и арестовал Дантеса.
  
  - На этом и кончаются мои сведения, - сказал священник. - Дантес знал только то, что относилось лично к нему, потому что он никогда уже больше не видел никого из тех, кого я вам назвал, и ничего о них не слыхал.
  
  - Так вот. Когда Дантеса арестовали, господин Моррель поспешил в Марсель, чтобы узнать, в чём дело, и получил очень грустные сведения. Старик отец возвратился домой один, рыдая, снял с себя парадное платье, целый день ходил взад и вперёд по комнате и так и не ложился спать. Я жил тогда под ним и слышал, как он всю ночь ходил по комнате, признаться, я и сам не спал: горе несчастного отца очень меня мучило, и каждый его шаг разрывал мне сердце, словно он и в самом деле наступал мне на грудь.
  
  На другой день Мерседес пришла в Марсель просить господина де Вильфор о заступничестве; она ничего но добилась, но заодно зашла проведать старика, увидев его таким мрачным и унылым и узнав, что он не спал всю ночь и ничего не ел со вчерашнего дня, она хотела увести его с собой, чтобы позаботиться о нём. Но старик ни за что не соглашался.
  
  "Нет, - говорил он, - я не покину своего дома. Мой бедный сын любит меня больше всех на свете, и, если его выпустят из тюрьмы, он прибежит первым делом ко мне. Что он скажет, если не найдёт меня дома?"
  
  Я слышал всё это, стоя на площадке лестницы, потому что очень хотел, чтобы Мерседес уговорила старика пойти с нею Его беспокойные шаги, весь день раздававшиеся над моей головой, не давали мне ни минуты покоя.
  
  - А разве вы сами не заходили к старику, чтобы его утешить? - спросил священник.
  
  - Ах, господин аббат! - отвечал Кадрусс. - Можно утешать того, кто ищет утешения; а он его не искал. Притом же, право не знаю почему, но мне казалось, что он не хочет меня видеть. Впрочем, однажды ночью, услышав его рыдания, я не выдержал и поднялся наверх; но когда я подошёл к двери, он уже не плакал, а молился. Каких он только не находил красноречивых слов и жалобных выражений, я вам и сказать не могу, господин аббат; это было больше, чем молитва, больше, чем скорбь; и так как я не святоша и не люблю иезуитов, то я сказал себе: "Счастье моё, что я один и что бог не дал мне детей; если бы я был отцом и чувствовал такую скорбь, как этот несчастный старик, то, не находя в памяти и в сердце всего того, что он говорит господу богу, я бы прямёхонько пошёл и бросился в море, чтобы уйти от страданий".
  
  - Бедный отец! - прошептал священник.
  
  - С каждым днём он всё больше уединялся; часто господин Моррель и Мерседес приходили навестить его, но дверь его была заперта; я знал, что он дома, но он не отвечал им. Однажды, когда он, против своего обыкновения, принял Мерседес и бедная девушка, сама в полном отчаянии, пыталась ободрить его, он сказал:
  
  "Поверь мне, дочь моя, он умер; не нам его ждать, а он нас ждёт; мне хорошо, потому что я много старше тебя и, конечно, первый с ним встречусь".
  
  Как бы человек ни был добр, он перестаёт навещать людей, на которых тяжело смотреть. Кончилось тем, что старик Дантес остался в полном одиночестве. Я больше не видел, чтобы кто-нибудь подымался к нему, кроме каких-то неизвестных людей, которые время от времени заходили к нему и затем потихоньку спускались с узлами. Я скоро догадался, что было в этих узлах: он продавал мало-помалу всё, что имел, для насущного хлеба. Наконец, бедняга дошёл до своего последнего скарба. Он задолжал за квартиру; хозяин грозился выгнать его; он попросил подождать ещё неделю, и тот согласился; я знаю это от самого хозяина, он зашёл ко мне, выходя от старика.
  
  После этого я ещё три дня слышал, как он по-прежнему расхаживает по комнате, но на четвёртый день я уже ничего не слыхал. Я решил зайти к нему; дверь была заперта. В замочную скважину я увидел его бледным и изнурённым и подумал, что он захворал; я уведомил господина Морреля и побежал за Мерседес. Оба тотчас же пришли. Господин Моррель привёл с собой доктора; доктор нашёл у больного желудочно-кишечное воспаление и предписал ему диету. Я был при этом, господин аббат, и никогда не забуду улыбки старика, когда он услышал это предписание. С тех пор он уже не запирал двери: у него было законное основание не есть; доктор предписал ему диету.
  
  У аббата вырвался подавленный стон.
  
  - Мой рассказ вас занимает, господин аббат? - спросил Кадрусс.
  
  - Да, - отвечал аббат, - он очень трогателен.
  
  - Мерседес пришла во второй раз; она нашла в нём такую перемену, что, как и в первый раз, хотела взять его себе. Господин Моррель был того же мнения и хотел перевезти его силой. Но старик так страшно кричал, что они испугались. Мерседес осталась у его постели, а господин Моррель ушёл, сделав ей знак, что оставляет кошелёк с деньгами на камине. Но старик, вооружённый докторским предписанием, ничего не хотел есть. Наконец, после девятидневного поста он умер, проклиная тех, кто был причиной его несчастья. Он говорил Мерседес:
  
  "Если вы когда-нибудь увидите Эдмона, скажите ему, что я умер благословляя его".
  
  Аббат встал, прошёлся два раза по комнате, прижимая дрожащую руку к пересохшему горлу.
  
  - И вы полагаете, что он умер...
  
  - С голоду, господин аббат, с голоду! - отвечал Кадрусс. - Я в этом так же уверен, как в том, что мы с вами христиане.
  
  Аббат судорожно схватил наполовину полный стакан с водой, выпил его залпом и с покрасневшими глазами и бледным лицом снова сел на своё место.
  
  - Согласитесь, что это большое несчастье, - сказал он глухим голосом.
  
  - Тем более, что не бог, а люди ему причиной.
  
  - Перейдемте же к этим людям, - сказал аббат. - Но помните, - добавил он почти угрожающим голосом, - что вы обязались сказать мне всё. Так что же эти люди, которые умертвили сына отчаянием, а отца голодом?
  
  - Двое его завистников: один - из-за любви, другой - из честолюбия: Фернан и Данглар.
  
  - До чего довела их зависть? Говорите!
  
  - Они донесли на Эдмона, что он бонапартистский агент.
  
  - Но кто из них донёс на него? Кто подлинный виновник?
  
  - Оба, господин аббат; один написал письмо, другой отнёс его на почту.
  
  - А где было написано это письмо?
  
  - В самом "Резерве", накануне свадьбы.
  
  - Так и есть! - прошептал аббат. - О Фариа, Фариа! Как ты знал людей и их дела!
  
  - Что вы говорите? - спросил Кадрусс.
  
  - Ничего, - отвечал аббат, - продолжайте.
  
  - Данглар написал донос левой рукой, чтобы не узнали его почерка, а Фернан отнёс на почту.
  
  - Но и вы были при этом! - воскликнул вдруг аббат.
  
  - Я? - отвечал удивлённый Кадрусс. - Кто вам сказал, что я был при этом?
  
  Аббат увидел, что зашёл слишком далеко.
  
  - Никто не говорил, - сказал он, - но, чтобы знать такие подробности, нужно было быть при этом.
  
  - Вы правы, - сказал Кадрусс глухим голосом, - я был при этом.
  
  - И вы не воспротивились этой гнусности? - сказал аббат. - Тогда вы их сообщник.
  
  - Господин аббат, - отвечал Кадрусс, - они напоили меня до того, что я почти совсем лишился рассудка. Я видел всё, как в тумане. Я говорил им всё, что может сказать человек в таком состоянии, но они отвечали мне, что это только шутка с их стороны и что эта шутка не будет иметь никаких последствий.
  
  - Но на следующий день, сударь, на следующий день вы увидели, что она всё же имела последствия. Однако вы промолчали, хотя были при том, как арестовали Дантеса.
  
  - Да, господин аббат, я был при этом и хотел говорить; я хотел всё рассказать, но Данглар удержал меня.
  
  "А если окажется, - сказал он мне, - что он виновен, что он в самом деле был на Эльбе и ему поручили передать письмо бонапартистскому комитету в Париже, если это письмо при нём найдут, то ведь на его заступников будут смотреть, как на его сообщников".
  
  Я побоялся в такие времена быть замешанным в политическое дело и промолчал; сознаюсь, эта была подлая трусость с моей стороны, но не преступление.
  
  - Понимаю; вы умыли руки, вот и всё.
  
  - Да, господин аббат, - отвечал Кадрусс, - и совесть мучит меня за это день и ночь. Клянусь вам, я часто молю бога, чтобы он простил мне, тем более что это прегрешение, единственное за всю мою жизнь, в котором я серьёзно виню себя, - несомненно причина всех моих бед. Я расплачиваюсь за минуту слабости; поэтому-то я всегда говорю Карконте, когда она жалуется на судьбу: "Молчи, жена, видно, так богу угодно".
  
  И Кадрусс с искренним раскаянием опустил голову.
  
  - Ваше чистосердечие заслуживает похвалы, - сказал аббат, - кто так кается, тот достоин прощения.
  
  - К несчастью, - прервал Кадрусс, - Эдмон умер, не простив меня.
  
  - Он ничего не знал... - сказал аббат.
  
  - Но теперь он, может быть, знает, - возразил Кадрусс, - говорят, мёртвые знают всё.
  
  Наступило молчание. Аббат встал и в задумчивости прохаживался по комнате, потом возвратился на своё место и снова сел.
  
  - Вы мне уже несколько раз называли какого-то господина Морреля, сказал он. - Кто это такой?
  
  - Это владелец "Фараона", хозяин Дантеса.
  
  - А какую роль играл этот человек во всём этом печальном деле? - спросил аббат.
  
  - Роль честного человека, мужественного и отзывчивого. Он раз двадцать ходатайствовал за Дантеса. Когда возвратился император, он писал, умолял, грозил, так что при второй реставрации его самого сильно преследовали за бонапартизм. Десять раз, как я вам уже говорил, он приходил к отцу Дантеса с намерением взять его к себе, а накануне или за два дня до его смерти, как я тоже вам уже говорил, он оставил на камине кошелёк с деньгами; из этих денег заплатили долги старика и на них же его похоронили, так что бедняга мог по крайней мере умереть так же, как жил, не будучи никому в тягость. У меня и по сей день хранится этот кошелёк, большой красный кошелёк, вязаный.
  
  - Этот господин Моррель жив? - спросил аббат.
  
  - Жив, - сказал Кадрусс.
  
  - И, верно, небо благословило его - он богат, счастлив?..
  
  Кадрусс горько усмехнулся.
  
  - Счастлив, вроде меня, - сказал он.
  
  - Как, господин Моррель несчастлив? - воскликнул аббат.
  
  - Он на краю нищеты, господин аббат, и, что ещё хуже, ему грозит бесчестие.
  
  - Почему?
  
  - Дело в том, - начал Кадрусс, - что после двадцатипятилетних трудов, заняв самое почётное место среди марсельских купцов, господин Моррель разорён дотла. Он потерял в два года пять кораблей, стал жертвой трех банкротств, и теперь вся его надежда на этот самый "Фараон", которым командовал бедный Дантес; он скоро должен возвратиться из Индии с грузом кошенили и индиго. Если этот корабль потонет, как и другие, господин Моррель погиб.
  
  - А есть ли у этого несчастного жена, дети?
  
  - Да, у него есть жена, которая всё переносит, как святая; у него есть дочь, которая хотела выйти замуж за любимого человека, но теперь родители не позволяют ему жениться на обедневшей девушке. Кроме того, у него есть сын, офицер; но вы понимаете, что всё это только усугубляет горе несчастного, а не утешает его. Если бы он был один, он пустил бы себе пулю в лоб, и кончено.
  
  - Это ужасно! - прошептал аббат.
  
  - Вот как господь награждает добродетель, господин аббат, - сказал Кадрусс. - Посмотрите на меня; я не сделал ни одного худого дела, кроме того, в чём я вам повинился, и я дошёл до нищеты. Мне суждено увидеть, как моя бедная жена умрёт от лихорадки, и я ничем не смогу ей помочь, а сам я умру с голоду, как умер старик Дантес, между тем как Фернан и Данглар купаются в золоте.
  
  - Как так?
  
  - Потому что им повезло, а честным людям никогда не везёт.
  
  - Что же сталось с Дангларом, с главным виновником? Ведь он подстрекатель, правда?
  
  - Что с ним сталось? Он уехал из Марселя и, по рекомендации господина Морреля, который ничего не знал о его преступлении, нанялся к одному испанскому банкиру. Во время испанской войны он занимался поставками на французскую армию и разбогател; потом он стал играть на бирже и таким образом утроил свой капитал, а потеряв жену, дочь своего банкира, женился на вдове, госпоже де Наргонн, дочери камергера нынешнего короля, господина де Сервье, который сейчас в большой милости. Он стал миллионером, его сделали бароном, так что он теперь барон Данглар; у него особняк на улице Монблан, десять лошадей на конюшне, шесть лакеев в передней и не знаю уж сколько миллионов в сундуках.
  
  - Вот оно что! - сказал аббат со странной интонацией. - И что же, он счастлив?
  
  - Счастлив? Кто может это знать? Счастье или несчастье, про это знают стены; у стен есть уши, но нет языка. Если богатство составляет счастье, так Данглар счастлив.
  
  - А Фернан?
  
  - О, Фернану, тому ещё пуще повезло.
  
  - Но каким образом мог разбогатеть и выйти в люди бедный каталанский рыбак, без всяких средств, без образования? Признаюсь, это меня удивляет.
  
  - Это и всех удивляет; вероятно, в его жизни есть какая-то тайна, которой никто не знает.
  
  - Но какими видимыми путями дошёл он до большого богатства или до высокого положения?
  
  - Он дошёл и до того и до другого, господин аббат, и до богатства и до высокого положения.
  
  - Так только в сказках бывает!
  
  - Правда, это похоже на сказку, по послушайте, и вы всё поймёте.
  
  За несколько дней до возвращения императора Фернан попал в рекруты.
  
  Бурбоны не трогали его. Но вернулся Наполеон, был издан указ о чрезвычайном наборе, и Фернану пришлось идти в армию. Я тоже пошёл; но так как я был старше Фернана и только что женился на моей несчастной жене, меня назначили охранять побережье. Фернан, тот попал в действующую армию, пошёл с полком на границу и участвовал в сражении при Линьи.
  
  В ночь после сражения он состоял ординарцем при одном генерале, имевшем тайные сношения с неприятелем. В ту самую ночь генерал должен был перебежать к англичанам; он предложил Фернану сопровождать его. Фернан согласился, ушёл с поста и последовал за генералом.
  
  Поступок, за который Фернана предали бы военному суду, если бы Наполеон остался на троне, был вменён ему в заслугу при Бурбонах. Он возвратился во Францию с эполетами подпоручика, и так как этот генерал, который был в большой милости у короля, не оставлял его своим покровительством, то его произвели в капитаны в тысяча восемьсот двадцать третьем году, во время испанской войны, то есть в то самое время, когда Данглар пустился в свои первые коммерческие спекуляции. Фернан был родом испанец; а потому он был послан в Мадрид, чтобы узнать, каково настроение умов. Там он встретился с Дангларом, столковался с ним, обещал своему генералу содействие роялистов в столице и в провинции, заручился от него обещаниями, взял на себя, со своей стороны, некоторые обязательства, провёл свой полк по одному ему известным ущельям, охраняемым роялистами, - одним словом, оказал в этом кратковременном походе такие услуги, что после взятия Трокадеро его произвели в полковники и наградили офицерским крестом Почётного легиона и титулом графа.
  
  - О судьба, судьба! - прошептал аббат.
  
  - Да; но послушайте, это ещё не всё. Испанская война кончилась, длительный мир, который обещал воцариться в Европе, мог повредить карьере Фернана. Одна только Греция восстала против Турции и начала войну за независимость; общее внимание устремлено было на Афины. Тогда было в моде жалеть и поддерживать греков. Французское правительство, не покровительствуя им открыто, позволяло, как вам известно, оказывать им частную помощь. Фернан испросил разрешения отправиться в Грецию, продолжая в то же время числиться в армии.
  
  Через некоторое время узнали, что граф де Морсер, - он носил это имя, - поступил на службу к Али-паше в чине генерал-инструктора. Али-паша, как вам известно, был убит; но перед смертью он щедро наградил Фернана;
  
  Фернан возвратился во Францию и был утверждён в чине генерал-лейтенанта.
  
  - Так что теперь?.. - спросил аббат.
  
  - Так что теперь, - продолжал Кадрусс, - он живёт в великолепном особняке в Париже, по улице Эльдер, номер двадцать семь.
  
  Аббат хотел что-то сказать, но остановился в нерешимости; наконец, сделав над собою усилие, он спросил:
  
  - А Мерседес? Я слышал, что она скрылась?
  
  - Скрылась! - отвечал Кадрусс. - Да, как скрывается солнце, чтобы утром вновь появиться в ещё большем блеске.
  
  - Уж не улыбнулось ли счастье и ей? - спросил аббат, иронически усмехаясь.
  
  - Мерседес одна из первых дам парижского света, - сказал Кадрусс.
  
  - Продолжайте, - сказал аббат, - я словно слушаю рассказ о каком-то сновидении. Но я сам видел столько необыкновенного, что ваш рассказ не очень меня удивляет.
  
  - Мерседес сначала была в отчаянии от внезапного удара, разлучившего её с Эдмоном. Я уже говорил вам о том, как она умоляла господина де Вильфор и как преданно заботилась об отце Дантеса. Отчаяние её усугубилось новою горестью: отъездом Фернана в полк; она не знала об его преступлении и любила его как брата.
  
  Фернан уехал, Мерседес осталась одна.
  
  Три месяца провела она в слезах; никаких вестей ни об Эдмоне, ни о Фернане; никого, кроме умирающего от горя старика.
  
  Однажды, просидев целый день, по своему обыкновению, на распутье двух дорог, ведущих из Марселя в Каталаны, она вернулась домой вечером, ещё более убитая, чем когда-либо; ни её возлюбленный, ни её друг не вернулись к ней ни по одной из этих дорог, и она не получала вестей ни о том, ни о другом.
  
  Вдруг ей послышались знакомые шаги. Она с волнением оглянулась, дверь отворилась, и она увидела перед собою Фернана в мундире подпоручика.
  
  Хоть она тосковала и плакала не о нём, но ей показалось, что часть её прежней жизни вернулась к ней. Мерседес схватила Фернана за руки с такой радостью, что он принял её за любовь; но это была только радость от мысли, что она не одна на свете и что, наконец, после долгих дней одиночества видит перед собой друга. И притом надобно сказать, что Фернан никогда не внушал ей отвращения, он не внушал ей любви, только и всего.
  
  Сердце Мерседес принадлежало другому, этот другой был далеко... исчез... умер, быть может. При этой мысли Мерседес рыдала и в отчаянии ломала руки. Но эта мысль, которую она прежде отвергала, когда кто-нибудь другой высказывал её, теперь сама собой приходила ей в голову. И старый Дантес не переставал твердить ей: "Наш Эдмон умер, если бы он был жив, то возвратился бы к нам".
  
  Старик умер, как я вам уже сказал. Если бы он остался жив, то, может быть, Мерседес никогда не вышла бы за другого. Старик стал бы упрекать её в неверности. Фернан понимал это. Узнав о смерти старика, он возвратился. На этот раз он явился в чине поручика. В первое своё возвращение он не сказал Мерседес ни слова о любви; во второе он напомнил ей, что любит её. Мерседес попросила у него ещё полгода срока на то, чтобы ждать и оплакивать Эдмона.
  
  - Правда, - сказал аббат с горькой улыбкой, - ведь это составляло целых полтора года! Чего ещё может требовать самый страстно любимый человек? - И он тихо прибавил про себя слова английского поэта: "Frailty, thy name is woman!" [15].
  
  - Через полгода, - продолжал Кадрусс, - они обвенчались в Аккульской церкви.
  
  - Это та самая церковь, где она должна была венчаться с Эдмоном, прошептал аббат, - она переменила жениха, только и всего.
  
  - Итак, Мерседес вышла замуж, - продолжал Кадрусс. - Хоть она и казалась спокойной, она всё же упала в обморок, проходя мимо "Резерва", где полтора года тому назад праздновали её обручение с тем, кого она всё ещё любила в глубине своего сердца.
  
  Фернан обрёл счастье, но не покой; я видел его в эту пору; он всё время боялся возвращения Эдмона. Поэтому он поспешил увезти жену подальше и уехать самому. В Каталанах было слишком много опасностей и слишком много воспоминаний.
  
  Через неделю после свадьбы они уехали.
  
  - А после вы когда-нибудь встречали Мерседес? - спросил священник.
  
  - Да, я видел её во время испанской войны, в Перпиньяне, где Фернан её оставил; она тогда была занята воспитанием сына.
  
  Аббат вздрогнул.
  
  - Сына? - спросил он.
  
  - Да, - отвечал Кадрусс, - маленького Альбера.
  
  - Но если она учила сына, - продолжал аббат, - так стало быть она сама получила образование? Мне помнится, Эдмон говорил мне, что это была дочь простого рыбака, красавица, но необразованная.
  
  - Неужели он так плохо знал свою невесту? - сказал Кадрусс, - Мерседес могла бы стать королевой, господин аббат, если бы корона всегда венчала самые прекрасные и самые умные головы. Судьба вознесла её высоко, и она сама становилась всё выше и выше. Она училась рисованию, училась всему. Впрочем, между нами будь сказано, по-моему, она занималась всем этим, только чтобы отвлечь свои мысли, чтобы забыться. Она забивала свою голову, чтобы не слышать того, чем было полно её сердце. Но теперь со всем этим, должно быть, покончено, - продолжал Кадрусс, - богатство и почёт, наверное, утешили её. Она богата, знатна, а между тем...
  
  Кадрусс остановился.
  
  - Что? - спросил аббат.
  
  - Между тем я уверен, что она несчастлива, - сказал Кадрусс.
  
  - Почему вы так думаете?
  
  - А вот почему: когда я очутился в бедственном положении, я подумал, не помогут ли мне чем-нибудь мои прежние друзья. Я пошёл к Данглару, но он даже не принял меня. Потом я был У Фернана: он выслал мне через лакея сто франков.
  
  - Так что вы ни того, ни другого не видели?
  
  - Нет; но графиня де Морсер меня видела.
  
  - Каким образом?
  
  - Когда я выходил, к моим ногам упал кошелёк; в нём было двадцать пять луидоров. Я быстро поднял голову и увидел Мерседес: она затворяла окошко.
  
  - А господин де Вильфор? - спросил аббат.
  
  - Этот никогда не был моим другом, а я и не знал его вовсе и ни о чём не мог его просить.
  
  - А не знаете ли вы, что с ним сталось и в чём заключалось его участие в беде, постигшей Эдмона?
  
  - Нет; знаю только, что спустя некоторое время, после того как он арестовал Эдмона, он женился на мадемуазель де Сен-Меран и вскоре уехал из Марселя. Наверное, счастье улыбнулось ему так же, как и остальным; наверное, он богат, как Данглар, и занимает такое же высокое положение, как Фернан; вы видите, один только я остался в нищете, в ничтожестве, позабытый богом.
  
  - "Вы ошибаетесь, мой друг, - сказал аббат. - Нам кажется, что бог забыл про нас, когда его правосудие медлит; но рано или поздно он вспоминает о нас, и вот тому доказательство.
  
  При этих словах аббат вынул алмаз из кармана и протянул его Кадруссу.
  
  - Вот, мой друг, - сказал он, - возьмите этот алмаз, он принадлежит вам.
  
  - Как! Мне одному? - вскричал Кадрусс. - Что вы, господин аббат! Вы смеётесь надо мной?
  
  - Этот алмаз требовалось разделить между друзьями Эдмона. У Эдмона был один только друг, значит дележа быть не может. Возьмите этот алмаз и продайте его; как я вам уже сказал, он стоит пятьдесят тысяч франков, и эти деньги, я надеюсь, спасут вас от нищеты.
  
  - Господин аббат, - сказал Кадрусс, робко протягивая руку, а другою отирая пот, градом катившийся по его лицу, - господин аббат, не шутите счастьем и отчаянием человека!
  
  - Мне знакомо и счастье и отчаяние, и я никогда не стал бы шутить этими чувствами. Берите же, но взамен...
  
  Кадрусс, уже прикоснувшийся, к алмазу, отдёрнул руку.
  
  Аббат улыбнулся.
  
  - ...взамен, - продолжал он, - отдайте мне кошелёк, который господин Моррель оставил на камине у старика Дантеса; вы сказали, что он всё ещё у вас.
  
  Кадрусс, всё более удивляясь, подошёл к большому дубовому шкафу, открыл его и подал аббату длинный кошелёк из выцветшего красного шёлка, стянутый двумя когда-то позолоченными медными кольцами.
  
  Аббат взял кошелёк и отдал Кадруссу алмаз.
  
  - Вы поистине святой человек, господин аббат! - воскликнул Кадрусс. Ведь никто не знал, что Эдмон отдал вам этот алмаз, и вы могли бы оставить его у себя.
  
  "Ага! - сказал про себя аббат, - сам-то ты, видно, так бы и поступил!"
  
  Аббат встал, взял шляпу и перчатки.
  
  - Послушайте! - сказал он. - Всё, что вы мне рассказали, сущая правда? Я могу верить вам вполне?
  
  - Вот, господин аббат, - сказал Кадрусс, - здесь в углу висит святое распятие; там, на комоде, лежит евангелие моей жены. Откройте эту книгу, и я поклянусь вам на ней, перед лицом распятия, поклянусь вам спасением моей души, моей верой в Спасителя, что я сказал вам всё, как было, в точности так, как ангел-хранитель скажет об этом на ухо господу богу в день Страшного суда!
  
  - Хорошо, - сказал аббат, которого искренность, звучавшая в голосе Кадрусса, убедила в том, что тот говорит правду, - хорошо; желаю, чтобы эти деньги пошли вам на пользу! Прощайте. Я снова удаляюсь от людей, которые причиняют друг другу так много зла.
  
  И аббат, с трудом отделавшись от восторженных излияний Кадрусса, сам снял засов с двери, вышел, сел на лошадь, поклонился ещё раз трактирщику, расточавшему многословные прощальные приветствия, и ускакал по той же дороге, по которой приехал.
  
  Обернувшись, Кадрусс увидел стоявшую позади него Карконту, ещё более бледную и дрожащую, чем всегда.
  
  - Верно я слышала? - сказала она.
  
  - Что? Что он отдал алмаз нам одним? - сказал Кадрусс, почти обезумевший от радости.
  
  - Да.
  
  - Истинная правда, алмаз у меня.
  
  Жена посмотрела на него, потом сказала глухим голосом:
  
  - А если он фальшивый?
  
  Кадрусс побледнел и зашатался.
  
  - Фальшивый! - прошептал он. - Фальшивый... А чего ради он стал бы давать фальшивый алмаз?
  
  - Чтобы даром выманить у тебя твои тайны, болван!
  
  Кадрусс, сражённый таким предположением, окаменел на месте. Минуту спустя он схватил шляпу и надел её поверх красного платка, повязанного вокруг головы.
  
  - Мы это сейчас узнаем, - сказал он.
  
  - Как?
  
  - В Бокере ярмарка; там есть приезжие ювелиры из Парижа; я пойду покажу им алмаз. Ты, жена, стереги дом; через два часа я вернусь.
  
  И Кадрусс выскочил на дорогу и побежал в сторону, противоположную той, куда направился незнакомец.
  
  - Пятьдесят тысяч франков! - проворчала Карконта, оставшись одна. Это деньги... но не богатство.
  
  Глава 7. ТЮРЕМНЫЕ СПИСКИ
  
  На другой день после того, как на дороге между Бельгардом и Бокером происходила описанная нами беседа, человек лет тридцати, в василькового цвета фраке, нанковых панталонах и белом жилете, по осанке и выговору чистокровный англичанин, явился к марсельскому мэру.
  
  - Милостивый государь, - сказал он, - я старший агент римского банкирского дома Томсон и Френч; мы уже десять лет состоим в сношениях с марсельским торговым домом "Моррель и Сын". У нас с этой фирмой в оборотах до ста тысяч франков, и вот, услышав, что ей грозит банкротство, мы обеспокоены. А потому я нарочно приехал из Рима, чтобы попросить у вас сведений об этом торговом доме.
  
  - Милостивый государь, - отвечал мэр, - мне действительно известно, что за последние годы господина Морреля словно преследует несчастье: он потерял один за другим четыре или пять кораблей и понёс убытки от нескольких банкротств. Но хотя он мне самому должен около десяти тысяч франков, я всё же не считаю возможным давать вам какие-либо сведения об его финансовом положении. Если вы спросите меня как мэра, какого я мнения о господине Морреле, я вам отвечу, что это человек самой строгой честности, выполнявший до сих пор все свои обязательства с величайшей точностью. Вот всё, что я могу вам сказать о нём. Если вам этого недостаточно, обратитесь к господину де Бовиль, инспектору тюрем, улица Ноайль, дом номер пятнадцать. Он поместил в эту фирму, если не ошибаюсь, двести тысяч франков, и если и вправду имеется повод для каких-нибудь опасений, то, поскольку эта сумма гораздо значительнее моей, вы, вероятно, получите от него по этому вопросу более обстоятельные сведения.
  
  Англичанин, по-видимому, оценил деликатность мэра, поклонился, вышел и походкой истого британца направился на указанную ему улицу.
  
  Господин де Бовиль сидел у себя в кабинете. Англичанин, увидев его, сделал удивлённое движение, словно не в первый раз встречался с инспектором. Но господин де Бовиль был в таком отчаянии, что все его умственные способности явно поглощала одна-единственная мысль, не позволявшая ни его памяти, ни его воображению блуждать в прошлом. Англичанин с обычной для его нации флегматичностью задал ему почти слово в слово тот же вопрос, что и марсельскому мэру.
  
  - Ах, сударь! - воскликнул г-н де Бовиль. - К несчастью, ваши опасения вполне основательны, и вы видите перед собой человека, доведённого до отчаяния. У господина Морреля находилось в обороте двести тысяч франков моих денег; эти двести тысяч составляли приданое моей дочери, которую я намерен был выдать замуж через две недели. Эти двести тысяч он обязан был уплатить мне в два срока: пятнадцатого числа этого месяца и пятнадцатого числа следующего. Я уведомил господина Морреля, что желаю непременно получить эти деньги в назначенный срок, и, представьте, не далее как полчаса тому назад он приходил ко мне, чтобы сказать мне, что если его корабль "Фараон" не придёт к пятнадцатому числу, то он будет лишён возможности уплатить мне деньги.
  
  - Это весьма похоже на отсрочку платежа, - сказал англичанин.
  
  - Скажите лучше, что это похоже на банкротство! - воскликнул г-н Бовиль, хватаясь за голову.
  
  Англичанин подумал, потом сказал:
  
  - Так что, эти долговые обязательства внушают вам некоторые опасения?
  
  - Я попросту считаю их безнадёжными.
  
  - Я покупаю их у вас.
  
  - Вы?
  
  - Да, я.
  
  - Но, вероятно, с огромной скидкой?
  
  - Нет, за двести тысяч франков; наш торговый дом, - прибавил англичанин смеясь, - не занимается подобными сделками.
  
  - И вы заплатите мне...
  
  - Наличными деньгами.
  
  И англичанин вынул из кармана пачку ассигнаций, представляющих, должно быть, сумму вдвое больше той, которую г-н де Бовиль боялся потерять.
  
  Радость озарила лицо г-на де Бовиль; однако он взял себя в руки и сказал:
  
  - Милостивый государь, я должен вас предупредить, что, по всей вероятности, вы не получите и шести процентов с этой суммы.
  
  - Это меня не касается, - отвечал англичанин, - это дело банкирского дома Томсон и Френч, от имени которого я действую. Может быть, в его интересах ускорить разорение конкурирующей фирмы. Как бы то ни было, я готов отсчитать вам сейчас же эту сумму под вашу передаточную надпись; но только я желал бы получить с вас куртаж.
  
  - Да разумеется! Это более чем справедливое желание! - воскликнул г-н де Бовиль. - Куртаж составляет обыкновенно полтора процента; хотите два? три? пять? хотите больше? Говорите!
  
  - Милостивый государь, - возразил, смеясь, англичанин, - я - как моя фирма; я не занимаюсь такого рода делами; я желал бы получить куртаж совсем другого рода.
  
  - Говорите, я вас слушаю.
  
  - Вы инспектор тюрем?
  
  - Уже пятнадцатый год.
  
  - У вас ведутся тюремные списки?
  
  - Разумеется.
  
  - В этих списках, вероятно, есть отметки, касающиеся заключённых?
  
  - О каждом заключённом имеется особое дело.
  
  - Так вот, милостивый государь, в Риме у меня был воспитатель, некий аббат, который вдруг исчез. Впоследствии я узнал, что он содержался в замке Иф, и я желал бы получить некоторые сведения об его смерти.
  
  - Как его звали?
  
  - Аббат Фариа.
  
  - О, я отлично помню его, - воскликнул г-н де Бовиль, - он был сумасшедший.
  
  - Да, так я слышал.
  
  - Он несомненно был сумасшедший.
  
  - Возможно; а в чём выражалось его сумасшествие?
  
  - Он утверждал, что знает про какой-то клад, про несметные сокровища, и предлагал правительству огромные суммы за свою свободу.
  
  - Бедняга! И он умер?
  
  - Да, с полгода тому назад, в феврале.
  
  - У вас превосходная память.
  
  - Я помню это потому, что смерть аббата сопровождалась весьма странными обстоятельствами.
  
  - Могу ли я узнать, что это за обстоятельства? - спросил англичанин с выражением любопытства, которое вдумчивый наблюдатель с удивлением заметил бы на его бесстрастном лице.
  
  - Пожалуйста; камера аббата находилась футах в пяти - десяти от другой, в которой содержался бывший бонапартистский агент, один из тех, кто наиболее способствовал возвращению узурпатора в тысяча восемьсот пятнадцатом году, человек чрезвычайно решительный и чрезвычайно опасный.
  
  - В самом деле? - сказал англичанин.
  
  - Да, - отвечал г-н де Бовиль, - я имел случай лично видеть этого человека в тысяча восемьсот шестнадцатом или в тысяча восемьсот семнадцатом году; к нему в камеру спускались не иначе, как со взводом солдат; этот человек произвёл на меня сильное впечатление; я никогда не забуду его лица.
  
  На губах англичанина мелькнула улыбка.
  
  - И вы говорите, - сказал он, - что эти две камеры...
  
  - Были отделены одна от другой пространством в пятьдесят футов. Но, по-видимому, этот Эдмон Дантес...
  
  - Этого опасного человека звали...
  
  - Эдмон Дантес. Да, сударь, по-видимому, этот Эдмон Дантес раздобыл инструменты или сам сделал их, потому что был обнаружен проход, посредством которого заключённые общались друг с другом.
  
  - Этот проход был вырыт, вероятно, для того чтобы бежать?
  
  - Разумеется; но на их беду с аббатом Фариа случился каталептический припадок, и он умер.
  
  - Понимаю; и это сделало побег невозможным.
  
  - Для мёртвого - да, - отвечал г-н де Бовиль, - но не для живого. Напротив, Дантес увидел в этом средство ускорить свой побег. Он, должно быть, думал, что заключённых, умирающих в замке Иф, хоронят на обыкновенном кладбище; он перенёс покойника в свою камеру, влез вместо него в мешок, в который того зашили, и стал ждать минуты погребения.
  
  - Это было смелое предприятие, доказывающее известную храбрость, заметил англичанин.
  
  - Я уже сказал вам, что это был очень опасный человек; к счастью, он сам избавил правительство от беспокойства на его счёт.
  
  - Каким образом?
  
  - Неужели вы не понимаете?
  
  - Нет.
  
  - В замке Иф нет кладбища; умерших просто бросают в море, привязав к их ногам тридцатишестифунтовое ядро.
  
  - Ну и что же?.. - с туповатым видом сказал англичанин.
  
  - Вот и ему привязали к ногам тридцатишестифунтовое ядро и бросили в море.
  
  - Да что вы! - воскликнул англичанин.
  
  - Да, сударь, - продолжал инспектор. - Можете себе представить, каково было удивление беглеца, когда он почувствовал, что его бросают со скалы. Желал бы я видеть его лицо в ту минуту.
  
  - Это было бы трудно.
  
  - Всё равно, - сказал г-н де Бовиль, которого уверенность, что он вернёт свои двести тысяч франков, привела в отличное расположение духа, - всё равно, я представляю его себе!
  
  И он громко захохотал.
  
  - И я также, - сказал англичанин.
  
  И он тоже начал смеяться, одними кончиками губ, как смеются англичане.
  
  - Итак, - продолжал англичанин, первый вернувший себе хладнокровие, итак, беглец пошёл ко дну.
  
  - Как ключ.
  
  - И комендант замка Иф разом избавился и от сумасшедшего и от бешеного?
  
  - Вот именно.
  
  - Но об этом происшествии, по всей вероятности, составлен акт? - спросил англичанин.
  
  - Да, да, свидетельство о смерти. Вы понимаете, родственники Дантеса, если у него таковые имеются, могут быть заинтересованы в том, чтобы удостовериться, жив он или умер.
  
  - Так что теперь они могут быть спокойны, если ждут после него наследства. Он погиб безвозвратно?
  
  - Ещё бы! И им выдадут свидетельство, как только они пожелают.
  
  - Мир праху его, - сказал англичанин, - но вернёмся к спискам.
  
  - Вы правы. Мой рассказ вас отвлёк. Прошу прощения.
  
  - За что же? За рассказ? Помилуйте, он показался мне весьма любопытным.
  
  - Он и в самом деле любопытен. Итак, вы желаете видеть всё, что касается вашего бедного аббата; он-то был сама кротость.
  
  - Вы очень меня обяжете.
  
  - Пройдёмте в мою контору, и я вам всё покажу.
  
  И они отправились в контору де Бовиля.
  
  Инспектор сказал правду: всё было в образцовом порядке; каждая ведомость имела свой номер; каждое дело лежало на своём месте. Инспектор усадил англичанина в своё кресло и подал ему папку, относящуюся к замку Иф, предоставив ему свободно рыться в ней, а сам уселся в угол и занялся чтением газеты.
  
  Англичанин без труда отыскал бумаги, касающиеся аббата Фариа; но, по-видимому, случай, рассказанный ему де Бовилем, живо заинтересовал его; ибо, пробежав глазами эти бумаги, он продолжал перелистывать дело, пока не дошёл до документов об Эдмоне Дантесе. Тут он нашёл всё на своём месте: донос, протокол допроса, прошение Морреля с пометкой де Вильфора.
  
  Он украдкой сложил донос, спрятал его в карман, прочитал протокол допроса и увидел, что имя Нуартье там не упоминалось; пробежал прошение от 10 апреля 1815 года, в котором Моррель, по совету помощника королевского прокурора, с наилучшими намерениями, - ибо в то время на престоле был Наполеон, - преувеличивал услуги, оказанные Дантесом делу Империи, что подтверждалось подписью Вильфора. Тогда он понял всё. Это прошение на имя Наполеона, сохранённое Вильфором, при второй реставрации стало грозным оружием в руках королевского прокурора. Поэтому он не удивился, увидев в ведомости нижеследующее примечание:
  
  ЭДМОН ДАНТЕС
  Отъявленный бонапартист, принимал деятельное участие в возвращении узурпатора с острова Эльба.
  
  Соблюдать строжайшую тайну; держать под неослабным надзором.
  
  Под этими строками было приписано другой рукой:
  
  "Ничего нельзя сделать".
  
  Сравнив почерк примечания с почерком пометки на прошении Морреля, он убедился, что примечание писано той же самой рукой, что и пометка, то есть рукой Вильфора.
  
  Что же касается приписки, сопровождавшей примечание, то англичанин понял, что она сделана тюремным инспектором, который принял мимолётное участие в судьбе Дантеса, но ввиду указанного примечания был лишён возможности чем-либо проявить это участие.
  
  Господин де Бовиль, как мы уже сказали, из учтивости и чтобы не мешать воспитаннику аббата Фариа в его розысках, сидел в углу и читал "Белое знамя".
  
  Поэтому он и не видел, как англичанин сложил и спрятал в карман донос, написанный Дангларом в беседке "Резерва" и снабжённый штемпелем марсельской почты, удостоверяющим, что он вынут из ящика 27 февраля в 6 часов вечера.
  
  Впрочем, если бы он и заметил, то не показал бы виду, ибо придавал слишком мало значения этой бумажке и слишком много значения своим двумстам тысячам франков, чтобы помешать англичанину, хотя его поступок и нарушал все правила.
  
  - Благодарю вас, - сказал англичанин, с шумом захлопывая папку. - Я нашёл всё, что мне нужно. Теперь моя очередь исполнить своё обещание; сделайте просто передаточную надпись, удостоверьте в ней, что получили сумму сполна, и я тотчас же её вам отсчитаю.
  
  И он уступил своё место за письменным столом де Бовилю, который сел, не чинясь, и поспешно сделал требуемую надпись, между тем как англичанин на краю стола отсчитывал кредитные билеты.
  
  Глава 8. ТОРГОВЫЙ ДОМ МОРРЕЛЬ
  
  Если бы кто-нибудь из знавших торговый дом Моррель на несколько лет уехал из Марселя и возвратился в описываемое нами время, то он нашёл бы большую перемену.
  
  Вместо оживления, довольства и счастья, которые, так сказать, излучает благоденствующий торговый дом; вместо весёлых лиц, мелькающих за оконными занавесками; вместо хлопотливых конторщиков, бегающих по коридорам, заложив за ухо перо; вместо двора, заваленного всевозможными тюками и оглашаемого хохотом и криком носильщиков, - он застал бы атмосферу заброшенности и безлюдья. Из множества служащих, когда-то населявших контору, в пустынных коридорах и на опустелом дворе осталось только двое: молодой человек, лет двадцати трех, по имени Эмманюель Эрбо, влюблённый в дочь г-на Морреля и, вопреки настояниям родителей, не покинувшей фирму, и бывший помощник казначея, кривой на один глаз и прозванный Коклосом;[16] это прозвище ему дала молодёжь, некогда наполнявшая этот огромный, шумный улей, теперь почти необитаемый, причём оно столь прочно заменило его настоящее имя, что он, вероятно, даже не оглянулся бы, если бы кто-нибудь окликнул его по имени.
  
  Коклес остался на службе у г-на Морреля, и в положении этого честного малого произошла своеобразная перемена; он в одно и то же время возвысился до чина казначея и опустился до звания слуги.
  
  Но, несмотря ни на что, он остался всё тем же Коклесом - добрым, усердным, преданным, но непреклонным во всём, что касалось арифметики, единственного вопроса, в котором он готов был восстать против целого света, даже против самого г-на Морреля; он верил только таблице умножения, которую знал назубок, как бы её ни выворачивали и как бы ни старались его сбить.
  
  Среди всеобщего уныния, в которое погрузился дом Морреля, один только Коклес остался невозмутим. Но не нужно думать, что эта невозмутимость проистекала от недостатка привязанности; напротив того, она была следствием непоколебимого доверия. Как крысы заранее бегут с обречённого корабля, пока он ещё не снялся с якоря, так и весь сонм служащих и конторщиков, земное благополучие которых зависело от фирмы арматора, мало-помалу, как мы уже говорили, покинул контору и склады; но Коклес, видя всеобщее бегство, даже не задумался над тем, чем оно вызвано; для него всё сводилось к цифрам, а так как за свою двадцатилетнюю службу в торговом доме Моррель он привык видеть, что платежи производятся с неизменной точностью, то он не допускал мысли, что этому может настать конец и что эти платежи могут прекратиться, подобно тому как мельник, чья мельница приводится в движение силой течения большой реки, не может себе представить, чтобы эта река могла вдруг остановиться. И в самом деле до сих пор ничто ещё не поколебало уверенности Коклеса. Последний месячный платёж совершился с непогрешимой точностью. Коклес нашёл ошибку в семьдесят сантимов, сделанную г-ном Моррелем себе в убыток, и в тот же день представил ему эти переплаченные четырнадцать су. Г-н Моррель с грустной улыбкой взял их и положил в почти пустой ящик кассы.
  
  - Хорошо, Коклес; вы самый исправный казначей на свете.
  
  И Коклес удалился, как нельзя более довольный, ибо похвала г-на Морреля, самого честного человека в Марселе, была для него приятнее награды в пятьдесят экю.
  
  Но после этого последнего платежа, столь благополучно произведённого, для г-на Морреля настали тяжёлые дни; чтобы рассчитаться с кредиторами, он собрал все свои средства и, опасаясь, как бы в Марселе не распространился слух о его разорении, если бы увидели, что он прибегает к таким крайностям, он лично съездил на Бокерскую ярмарку, где продал кое-какие драгоценности, принадлежавшие жене и дочери, и часть своего столового серебра. С помощью этой жертвы на этот раз всё обошлось благополучно для торгового дома Моррель; но зато касса совершенно опустела. Кредит, напуганный молвой, отвернулся от него с обычным своим эгоизмом; и, чтобы уплатить г-ну де Бовиль пятнадцатого числа текущего месяца сто тысяч франков, а пятнадцатого числа будущего месяца ещё сто тысяч, г-н Моррель мог рассчитывать только на возвращение "Фараона", о выходе которого в море его уведомило судно, одновременно с ним снявшееся с якоря и уже благополучно прибывшее в марсельский порт.
  
  Но это судно, вышедшее, как и "Фараон", из Калькутты, прибыло уже две недели тому назад, между тем как о "Фараоне" не было никаких вестей.
  
  Таково было положение дел, когда поверенный римского банкирского дома Томсон и Френч на другой день после своего посещения г-на де Бовиль явился к г-ну Моррелю.
  
  Его принял Эмманюель. Молодой человек, которого пугало всякое новое лицо, ибо оно означало нового кредитора, обеспокоенного слухами и пришедшего к главе фирмы за справками, хотел избавить своего патрона от неприятной беседы; он начал расспрашивать посетителя; но тот заявил, что ничего не имеет сказать г-ну Эмманюелю и желает говорить лично с г-ном Моррелем.
  
  Эмманюель со вздохом позвал Коклеса, Коклес явился, и молодой человек велел ему провести незнакомца к г-ну Моррелю.
  
  Коклес пошёл вперёд; незнакомец следовал за ним.
  
  На лестнице они встретили прелестную молодую девушку лет шестнадцати - семнадцати, с беспокойством взглянувшую на незнакомца.
  
  Коклес не заметил этого выражения её лица, но от незнакомца оно, по-видимому, не ускользнуло.
  
  - Господин Моррель у себя в кабинете, мадемуазель Жюли? - спросил казначей.
  
  - Да, вероятно, - отвечала неуверенно молодая девушка. - Загляните туда, Коклес, и, если отец там, доложите ему о посетителе.
  
  - Докладывать обо мне было бы бесполезно, - сказал англичанин. - Господин Моррель не знает моего имени; достаточно сказать, что я старший агент фирмы Томсон и Френч, с которой торговый дом вашего батюшки состоит в сношениях.
  
  Молодая девушка побледнела и стала спускаться с лестницы, между тем как Коклес и незнакомец поднялись наверх.
  
  Жюли вошла в контору, где занимался Эмманюель; а Коклес с помощью имевшегося у него ключа, что свидетельствовало о его свободном доступе к хозяину, отворил дверь в углу площадки третьего этажа, впустил незнакомца в переднюю, отворил затем другую дверь, прикрыл её за собою, оставив посланца фирмы Томсон и Френч на минуту одного, и вскоре снова появился, делая ему знак, что он может войти.
  
  Англичанин вошёл; г-н Моррель сидел за письменным столом и, бледный от волнения, с ужасом смотрел на столбцы своего пассива.
  
  Увидев незнакомца, г-н Моррель закрыл счётную книгу, встал, подал ему стул; потом, когда незнакомец сел, опустился в своё кресло.
  
  За эти четырнадцать лет достойный негоциант сильно переменился; в начале нашего рассказа ему было тридцать шесть лет, а теперь он приближался к пятидесяти. Волосы его поседели; заботы избороздили морщинами лоб; самый его взгляд, прежде столь твёрдый и решительный, стал тусклым и неуверенным, словно боялся остановиться на какой-нибудь мысли или на чьём-нибудь лице.
  
  Англичанин смотрел на него с любопытством, явно смешанным с участием.
  
  - Милостивый государь, - сказал г-н Моррель, смущение которого увеличивалось от этого пристального взгляда, - вы желали говорить со мной?
  
  - Да, сударь. Вам известно, от чьего имени я являюсь?
  
  - От имени банкирского дома Томсон и Френч; так, по крайней мере, сказал мне мой казначей.
  
  - Совершенно верно. Банкирский дом Томсон и Френч в течение ближайших двух месяцев должен уплатить во Франции от трехсот до четырехсот тысяч франков; зная вашу строгую точность в платежах, он собрал все какие мог обязательства за вашей подписью и поручил мне, по мере истечения сроков этих обязательств, получать по ним с вас причитающиеся суммы и расходовать их.
  
  Моррель, тяжело вздохнув, провёл рукою по влажному лбу.
  
  - Итак, - спросил Моррель, - у вас имеются векселя за моей подписью?
  
  - Да, и притом на довольно значительную сумму.
  
  - А на какую именно? - спросил Моррель, стараясь говорить ровным голосом.
  
  - Во-первых, - сказал англичанин, вынимая, из кармана свёрток бумаг, - вот передаточная надпись на двести тысяч франков, сделанная на вашу фирму господином де Бовиль, инспектором тюрем. Вы признаёте этот долг господину де Бовиль?
  
  - Да, он поместил у меня эту сумму из четырех с половиной процентов пять лет тому назад.
  
  - И вы должны возвратить их ему...
  
  - Одну половину пятнадцатого числа этого месяца, а другую - пятнадцатого числа будущего.
  
  - Совершенно верно. Затем, вот ещё векселя на тридцать две тысячи пятьсот франков, которым срок в конце этого месяца. Они подписаны вами и переданы нам предъявителями.
  
  - Я признаю их, - сказал Моррель, краснея от стыда при мысли, что, быть может, он в первый раз в жизни будет не в состоянии уплатить по своим обязательствам. - Это всё?
  
  - Нет, сударь; у меня есть ещё векселя, срок которым истекает в конце будущего месяца, переданные нам торговым домом Паскаль и торговым домом Уайлд и Тэрнер, на сумму около пятидесяти пяти тысяч франков; всего двести восемьдесят семь тысяч пятьсот франков.
  
  Несчастный Моррель в продолжение этого исчисления терпел все муки ада.
  
  - Двести восемьдесят семь тысяч пятьсот франков, - повторил он машинально.
  
  - Да, сударь, - отвечал англичанин. - Однако, - продолжал он после некоторого молчания, - я не скрою от вас, господин Моррель, что при всём уважении к вашей честности, до сих пор не подвергавшейся ни малейшему упрёку, в Марселе носится слух, что вы скоро окажетесь несостоятельным.
  
  При таком почти грубом заявлении Моррель страшно побледнел.
  
  - Милостивый государь, - сказал он, - до сих пор, - а уже прошло больше двадцати четырех лет с того дня, как мой отец передал мне нашу фирму, которую он сам возглавлял в продолжение тридцати пяти лет, - до сих пор ни одно представленное в мою кассу обязательство за подписью Моррель и Сын не осталось неоплаченным.
  
  - Да, я это знаю, - отвечал англичанин, - но будем говорить откровенно, как подобает честным людям. Скажите: можете вы заплатить и по этим обязательствам с такой же точностью?
  
  Моррель вздрогнул, но с твёрдостью посмотрел в лицо собеседнику.
  
  - На такой откровенный вопрос должно и отвечать откровенно, - сказал он. - Да, сударь, я заплачу по ним, если, как я надеюсь, мой корабль благополучно прибудет, потому что его прибытие вернёт мне кредит, которого меня лишили постигшие меня неудачи; но если "Фараон", моя последняя надежда, потерпит крушение...
  
  Глаза несчастного арматора наполнилось слезами.
  
  - Итак, - сказал англичанин, - если эта последняя надежда вас обманет?..
  
  - Тогда, - продолжал Моррель, - как ни тяжело это выговорить... но, привыкнув к несчастью, я должен привыкнуть и к стыду... тогда, вероятно, я буду вынужден прекратить платежи.
  
  - Разве у вас нет друзей, которые могли бы вам помочь?
  
  Моррель печально улыбнулся.
  
  - В делах, сударь, не бывает друзей, вы это знаете; есть только корреспонденты.
  
  - Это правда, - прошептал англичанин. - Итак, у вас остаётся только одна надежда?
  
  - Только одна.
  
  - Последняя?
  
  - Последняя.
  
  - И, если эта надежда вас обманет...
  
  - Я погиб, безвозвратно погиб.
  
  - Когда я шёл к вам, то какой-то корабль входил в порт.
  
  - Знаю, сударь; один из моих служащих, оставшийся мне верным в моём несчастье, проводит целые дни в бельведере, на крыше дома, в надежде, что первый принесёт мне радостную весть. Он уведомил меня о прибытии корабля.
  
  - И это не ваш корабль?
  
  - Нет, это "Жиронда", корабль из Бордо. Он также пришёл из Индии; но это не мой.
  
  - Может быть, он знает, где "Фараон", и привёз вам какое-нибудь известие о нём?
  
  - Признаться вам? Я почти столь же страшусь вестей о моём корабле, как неизвестности. Неизвестность - всё-таки надежда.
  
  Помолчав, г-н Моррель прибавил глухим голосом:
  
  - Такое опоздание непонятно; "Фараон" вышел из Калькутты пятого февраля; уже больше месяца, как ему пора быть здесь.
  
  - Что это, - вдруг сказал англичанин, прислушиваясь, - что это за шум?
  
  - Боже мой! Боже мой! - побледнев, как смерть, воскликнул Моррель. Что ещё случилось?
  
  С лестницы в самом деле доносился громкий шум; люди бегали взад и вперёд; раздался даже чей-то жалобный вопль.
  
  Моррель встал было, чтобы отворить дверь, но силы изменили ему, и он снова опустился в кресло.
  
  Они остались сидеть друг против друга, Моррель - дрожа всем телом, незнакомец - глядя на него с выражением глубокого сострадания. Шум прекратился, но Моррель, видимо, ждал чего-то: этот шум имел свою причину, которая должна была открыться.
  
  Незнакомцу показалось, что кто-то тихо поднимается по лестнице и что на площадке остановилось несколько человек.
  
  Потом он услышал, как в замок первой двери вставили ключ и как она заскрипела на петлях.
  
  - Только у двоих есть ключ от этой двери, - прошептал Моррель, - у Коклеса и Жюли.
  
  В ту же минуту отворилась вторая дверь, и на пороге показалась Жюли, бледная и в слезах.
  
  Моррель встал, дрожа всем телом, и опёрся на ручку кресла, чтобы не упасть. Он хотел заговорить, но голос изменил ему.
  
  - Отец, - сказала девушка, умоляюще сложив руки, - простите вашей дочери, что она приносит вам дурную весть!
  
  Моррель страшно побледнел; Жюли бросилась в его объятия.
  
  - Отец, отец! - сказала она. - Не теряйте мужества!
  
  - "Фараон" погиб? - спросил Моррель сдавленным голосом.
  
  Жюли ничего не ответила, но утвердительно кивнула головой, склонённой на грудь отца.
  
  - А экипаж? - спросил Моррель.
  
  - Спасён, - сказала Жюли, - спасён бордоским кораблём, который только что вошёл в порт.
  
  Моррель поднял руки к небу с непередаваемым выражением смирения и благодарности.
  
  - Благодарю тебя, боже! - сказал он. - Ты поразил одного меня!
  
  Как ни хладнокровен был англичанин, у него на глаза навернулись слёзы.
  
  - Войдите, - сказал Моррель, - войдите; я догадываюсь, что вы все за дверью.
  
  Едва он произнёс эти слова, как, рыдая, вошла госпожа Моррель; за нею следовал Эмманюель. В глубине, в передней, видны были суровые лица семи-восьми матросов, истерзанных и полунагих. При виде этих людей англичанин вздрогнул. Он, казалось, хотел подойти к ним, но сдержался и, напротив, отошёл в самый тёмный и отдалённый угол кабинета.
  
  Госпожа Моррель села в кресло и взяла руку мужа в свои, а Жюли по-прежнему стояла, склонив голову на грудь отца. Эмманюель остался посреди комнаты, служа как бы звеном между семейством Моррель и матросами, столпившимися в дверях.
  
  - Как это случилось? - спросил Моррель.
  
  - Подойдите, Пенелоп, - сказал Эмманюель, - и расскажите.
  
  Старый матрос, загоревший до черноты под тропическим солнцем, подошёл, вертя в руках обрывки шляпы.
  
  - Здравствуйте, господин Моррель, - сказал он, как будто бы только вчера покинул Марсель и возвратился из поездки в Экс или Тулон.
  
  - Здравствуйте, друг мой, - сказал хозяин, невольно улыбнувшись сквозь слёзы, - по где же капитан?
  
  - Что до капитана, господин Моррель, то он захворал и остался в Пальме; но, с божьей помощью, он скоро поправится, и через несколько дней он будет здоров, как мы с вами.
  
  - Хорошо... Теперь рассказывайте, Пепелон, - сказал г-н Моррель.
  
  Пенелоп передвинул жвачку справа налево, прикрыл рот рукой, отвернулся, выпустил в переднюю длинную струю черноватой слюны, выставил ногу вперёд, и, покачиваясь, начал:
  
  - Так вот, господин Моррель, шли мы этак между мысом Бланко и мысом Боядор, и под юго-западным ветром, после того как целую неделю проштилевали; и вдруг капитан Гомар подходит ко мне (а я, надобно сказать, был на руле) и говорит мне:
  
  "Дядя Пенелоп, что вы думаете об этих облаках, которые поднимаются там на горизонте?"
  
  А я уж и сам глядел на них.
  
  "Что я о них думаю, капитан? Думаю, что они подымаются чуточку быстрее, чем полагается, и что они больно уж черны для облаков, не замышляющих ничего дурного".
  
  "Я такого же мнения, - сказал капитан, - и на всякий случай приму меры предосторожности. Мы слишком много несём парусов для такого ветра, какой сейчас подует... Эй, вы! Бом-брамсель и бом-кливер долой!"
  
  И пора было: не успели исполнить команду, как ветер налетел, и корабль начало кренить.
  
  "Всё ещё много парусов, - сказал капитан. - Грот на гитовы!"
  
  Через пять минут грот был взят на гитовы, и мы шли под фоком, марселями и брамселями.
  
  "Ну что, дядя Пенелон, - сказал мне капитан, - что вы качаете головой?"
  
  "А то, что на вашем месте я велел бы убрать ещё".
  
  "Ты, пожалуй, прав, старик, - сказал он, - будет свежий ветер".
  
  "Ну, знаете, капитан, - отвечаю я ему, - про свежий ветер забудьте, это шторм, и здоровый шторм, если я в этом что-нибудь смыслю!"
  
  Надо вам сказать, что ветер летел на нас, как пыль на большой дороге.
  
  К счастью, наш капитан знает своё дело.
  
  "Взять два рифа у марселей! - крикнул капитан. - Трави булиня, брасопить к ветру, марселя долой, подтянуть тали на реях!"
  
  - Этого недостаточно под теми широтами, - внезапно сказал англичанин.
  
  - Я взял бы четыре рифа и убрал бы фок.
  
  Услышав этот твёрдый и звучный голос, все вздрогнули. Пенелон заслонил рукой глаза и посмотрел на того, кто так смело критиковал распоряжения его капитана.
  
  - Мы сделали ещё больше, сударь, - сказал старый моряк с некоторым почтением, - мы взяли на гитовы контрбизань и повернули через фордевинд, чтобы идти вместе с бурей. Десять минут спустя мы взяли на гитовы марселя и пошли под одними снастями.
  
  - Корабль был слишком старый, чтобы - так рисковать, - сказал англичанин.
  
  - Вот то-то! Это нас и погубило. После двенадцатичасовой трёпки, от которой чертям бы тошно стало, открылась течь.
  
  "Пенелон, - говорит капитан, - сдаётся мне, мы идём ко дну; дай мне руль, старина, и ступай в трюм".
  
  Я отдал ему руль, схожу вниз; там было уже три фута воды; я на палубу, кричу: "Выкачивай!" Какое там! Уже было поздно. Принялись за работу; но чем больше мы выкачивали, тем больше её прибывало.
  
  "Нет, знаете, - говорю я, промаявшись четыре часа, - тонуть так тонуть, двум смертям не бывать, одной не миновать!"
  
  "Так-то ты подаёшь пример, дядя Пенелон? - сказал капитан. - Ну, погоди же!"
  
  И он пошёл в свою каюту и принёс пару пистолетов.
  
  "Первому, кто бросит помпу, - сказал он, - я раздроблю череп!"
  
  - Правильно, - сказал англичанин.
  
  - Ничто так не придаёт храбрости, как дельное слово, - продолжал моряк, - тем более что погода успела проясниться и ветер стих; но вода прибывала - не слишком сильно, каких-нибудь дюйма на два в час, но всё же прибывала. Два дюйма в час, - оно как будто и пустяки, но за двенадцать часов это составит по меньшей мере двадцать четыре дюйма, а двадцать четыре дюйма составляют два фута. Два фута да три, которые мы уже раньше имели, составят пять. А когда у корабля пять футов воды в брюхе, то можно сказать, что у него водянка.
  
  "Ну, - сказал капитан, - теперь довольно, и господин Моррель не может упрекнуть нас ни в чём: мы сделали всё, что могли, для спасения корабля; теперь надо спасать людей. Спускай шлюпку, ребята, и поторапливайтесь!"
  
  - Послушайте, господин Моррель, - продолжал Пенелон, - мы очень любили "Фараона", но как бы моряк ни любил свой корабль, он ещё больше любит свою шкуру; а потому мы и не заставили просить себя дважды; к тому же корабль так жалобно скрипел и, казалось, говорил нам: "Да убирайтесь поскорее!" И бедный "Фараон" говорил правду. Мы чувствовали, как он погружается у нас под ногами. Словом, в один миг шлюпка была спущена, и мы, все восемь, уже сидели в ней.
  
  Капитан сошёл последний, или, вернее сказать, он не сошёл, потому что не хотел оставить корабль; это я схватил его в охапку и бросил товарищам, после чего и сам соскочил. И в самое время. Едва успел я соскочить, как палуба треснула с таким шумом, как будто дали залп с сорокавосьмипушечного корабля.
  
  Через десять минут он клюнул носом, потом кормой, потом начал вертеться на месте, как собака, которая ловит свой хвост. А потом, будьте здоровы! Фью! Кончено дело, и нет "Фараона"!
  
  А что до нас, то мы три дня не пили и не ели, так что уже поговаривали о том, не кинуть ли жребий, кому из пас кормить остальных, как вдруг увидели "Жиронду", подали ей сигналы, она нас заметила, поворотила к нам, выслала шлюпку и подобрала нас. Вот как было дело, господин Моррель, верьте слову моряка! Так, товарищи?
  
  Ропот одобрения показал, что рассказчик заслужил всеобщую похвалу правдивым изложением сути дела и картинным описанием подробностей.
  
  - Хорошо, друзья мои, - сказал г-н Моррель, - вы славные ребята, и я заранее знал, что в постигшем меня несчастье виновата только моя злая судьба. Здесь воля божия, а не вина людей. Покоримся же воле божией. Теперь скажите мне, сколько вам следует жалованья.
  
  - Полноте, господин Моррель, об этом не будем говорить!
  
  - Напротив, поговорим об этом, - сказал арматор с печальной улыбкой.
  
  - Нам, стало быть, следует за три месяца... - сказал Пенелон.
  
  - Коклес, выдайте им по двести франков. В другое время, - продолжал г-н Моррель, - я сказал бы: дайте им по двести франков наградных; но сейчас плохие времена, друзья мои, и те крохи, которые у меня остались, принадлежат не мне. Поэтому простите меня и не осуждайте.
  
  Пепелон скорчил жалостливую гримасу, обернулся к товарищам, о чём-то с ними посовещался и снова обратился к хозяину.
  
  - Значит, это самое, господин Моррель, - сказал он, перекладывая жвачку за другую щеку и выпуская в переднюю новую струю слюны под стать первой, - это самое, которое...
  
  - Что?
  
  - Деньги...
  
  - Ну и что же?
  
  - Так товарищи говорят, господин Моррель, что им пока хватит по пятидесяти франков и что с остальным они подождут.
  
  - Благодарю вас, друзья мои, благодарю! - сказал г-н Моррель, тронутый до глубины души. - Вы все славные люди; но всё-таки возьмите деньги. И если найдёте другую службу, то нанимайтесь. Вы свободны.
  
  Эти последние слова произвели на честных моряков ошеломляющее впечатление. Они испуганно переглянулись. У Пенелона захватило дух, и он едва не проглотил свою жвачку; к счастью, он вовремя схватился рукой за горло.
  
  - Как, господин Моррель? - сказал он сдавленным голосом. - Вы нас увольняете? Мы вам не угодили?
  
  - Нет, друзья мои, - отвечал арматор, - нет, наоборот, я очень доволен вами. Я не увольняю вас. Но что же делать? Кораблей у меня больше нет, и матросов мне не нужно.
  
  - Как нет больше кораблей? - сказал Пенелон. - Ну, так велите выстроить новые; мы подождём. Слава богу, мы привыкли штилевать.
  
  - У меня нет больше денег на постройку кораблей, Пенелон, - сказал арматор с печальной улыбкой, - и я не могу принять вашего предложения, как оно ни лестно для меня.
  
  - А если у вас нет денег, тогда не нужно нам платить. Мы сделаем, как наш бедный "Фараон", и пойдём под одними снастями, вот и всё!
  
  - Довольно, довольно, друзья мои! - сказал Моррель, задыхаясь от волнения. - Идите, прошу вас. Увидимся в лучшие времена. Эмманюель, - прибавил он, - ступайте с ними и присмотрите за тем, чтобы моё распоряжение было в точности исполнено.
  
  - Но только мы не прощаемся, господин Моррель, мы скажем "до свидания", ладно? - сказал Пенелон.
  
  - Да, друзья мои, надеюсь, что так Ступайте.
  
  Он сделал знак Коклесу, и тот пошёл вперёд; моряки последовали за казначеем, а Эмманюель вышел после всех.
  
  - Теперь, - сказал арматор своей жене и дочери, - оставьте меня на минуту; мне нужно поговорить с этим господином.
  
  И он указал глазами на поверенного дома Томсон и Френч, который в продолжение всей сцены стоял неподвижно в углу и участвовал в ней только несколькими вышеприведёнными словами. Обе женщины взглянули на незнакомца, про которого они совершенно забыли, и удалились. Но Жюли, обернувшись в дверях, бросила на него трогательно умоляющий взгляд, и тот отвечал на него улыбкой, которую странно было видеть на этом ледяном лице.
  
  Мужчины остались одни.
  
  - Ну вот, - сказал Моррель, опускаясь в кресло, - вы всё видели, всё слышали, мне нечего добавить.
  
  - Я видел, - сказал англичанин, - что вас постигло новое несчастье, столь же незаслуженное, как и прежние, и это ещё более утвердило меня в моём желании быть вам полезным.
  
  - Ах, сударь! - сказал Моррель.
  
  - Послушайте, - продолжал незнакомец. - Ведь я один из главных ваших кредиторов, не правда ли?
  
  - Во всяком случае в ваших руках обязательства, сроки которых истекают раньше всех.
  
  - Вы желали бы получить отсрочку?
  
  - Отсрочка могла бы спасти мою честь, а следовательно, и жизнь.
  
  - Сколько вам нужно времени?
  
  Моррель задумался.
  
  - Два месяца, - сказал он.
  
  - Хорошо, - сказал незнакомец, - я даю вам три.
  
  - Но уверены ли вы, что фирма Томсон и Френч...
  
  - Будьте спокойны, я беру всё на свою ответственность. У нас сегодня пятое июня?
  
  - Да.
  
  - Так вот, перепишите мне все эти векселя на пятое сентября, и пятого сентября в одиннадцать часов утра (стрелки стенных часов показывали ровно одиннадцать) я явлюсь к вам.
  
  - Я буду вас ожидать, - сказал Моррель, - и вы получите деньги, или меня не будет в живых.
  
  Последние слова были сказаны так тихо, что незнакомец не расслышал их.
  
  Векселя были переписаны, старые разорваны, и бедный арматор получил по крайней мере три месяца передышки, чтобы собрать свои последние средства.
  
  Англичанин принял изъявления его благодарности с флегматичностью, свойственной его нации, и простился с Моррелем, который проводил его до дверей, осыпая благословениями.
  
  На лестнице он встретил Жюли.
  
  Она притворилась, что спускается по лестнице, но на самом деле она поджидала его.
  
  - Ах, сударь! - сказала она, умоляюще сложив руки.
  
  - Мадемуазель, - сказал незнакомец, - вы вскоре получите письмо, подписанное... Синдбад-Мореход... Исполните в точности всё, что будет сказано в этом письме, каким бы странным оно вам ни показалось.
  
  - Хорошо, - ответила Жюли.
  
  - Обещаете вы мне это сделать?
  
  - Клянусь вам!
  
  - Хорошо. Прощайте, мадемуазель. Будьте всегда такой же доброй и любящей дочерью, и я надеюсь, что бог наградит вас, дав вам Эмманюеля в мужья.
  
  Жюли тихо вскрикнула, покраснела, как вишня, и схватилась за перила, чтобы не упасть. Незнакомец продолжал свой путь, сделав ей рукою прощальный знак.
  
  Во дворе он встретил Пенелона, державшего в каждой руке по свёртку в сто франков и словно не решавшегося унести их.
  
  - Пойдёмте, друг мой, - сказал ему англичанин, - мне нужно поговорить с вами.
  
  Глава 9. ПЯТОЕ СЕНТЯБРЯ
  
  Отсрочка, данная Моррелю поверенным банкирского дома Томсон и Френч в ту минуту, когда он меньше всего её ожидал, показалась несчастному арматору одним из тех возвратов счастья, которые возвещают человеку, что судьба, наконец, устала преследовать его. В тот же день он всё рассказал своей дочери, жене и Эмманюелю, и некоторая надежда, если и не успокоение, вернулась в дом. Но, к сожалению, Моррель имел дело не только с фирмой Томсон и Френч, проявившей по отношению к нему такую предупредительность. В торговых делах, как он сказал, есть корреспонденты, но нет друзей. В глубине души он недоумевал, думая о великодушном поступке фирмы Томсон и Френч; он объяснял его только разумно эгоистическим рассуждением: лучше поддержать человека, который нам должен около трехсот тысяч франков, и получить эти деньги через три месяца, нежели ускорить его разорение и получить шесть или восемь процентов.
  
  К сожалению, по злобе или по безрассудству все остальные кредиторы Морреля размышляли не так, а иные даже наоборот. А потому векселя, подписанные Моррелем, были представлены в его кассу в установленный срок и благодаря отсрочке, данной англичанином, были немедленно оплачены Коклесом. Таким образом, Коклес пребывал по-прежнему в своём безмятежном спокойствии. Один только г-н Моррель с ужасом видел, что если бы ему пришлось заплатить пятнадцатого числа сто тысяч франков де Бовилю, а тридцатого числа тридцать две тысячи пятьсот франков по другим, тоже отсроченным векселям, то он бы погиб уже в этом месяце.
  
  Все марсельские негоцианты были того мнения, что Моррель не выдержит свалившихся на него неудач. А потому велико было всеобщее удивление, когда он с обычной точностью произвёл июньскую оплату векселей. Однако, несмотря на это, к нему продолжали относиться недоверчиво и единодушно отложили банкротство несчастного арматора до конца следующего месяца.
  
  Весь июль Моррель прилагал нечеловеческие усилия, чтобы собрать нужную сумму. Бывало, его обязательства на какой бы то ни было срок принимались с полным доверием и были даже в большом спросе. Моррель попытался выдать трехмесячные векселя, но ни один банк их не принял. К счастью, сам Моррель рассчитывал на кое-какие поступления; эти поступления состоялись; таким образом, к концу месяца Моррель опять удовлетворил кредиторов.
  
  Поверенного фирмы Томсон и Френч в Марселе больше не видели; он исчез на другой или на третий день после своего посещения г-на Морреля; а так как в Марселе он имел дело только с мэром, инспектором тюрем и арматором, то его мимолётное пребывание в этом городе не оставило иных следов, кроме тех несходных воспоминаний, которые сохранили о нём эти трое. Что касается матросов с "Фараона", то они, по-видимому, нанялись на другую службу, потому что тоже исчезли.
  
  Капитан Гомар, поправившись после болезни, задержавшей его в Пальме, возвратился в Марсель. Он не решался явиться к г-ну Моррелю; но тот, узнав об его приезде, сам отправился к нему. Честному арматору было уже известно со слов Пенелона о мужественном поведении капитана во время кораблекрушения, и он сам старался утешить его. Он принёс ему полностью его жалованье, за которым капитан Гомар не решился бы прийти.
  
  Выходя от него, г-н Моррель столкнулся на лестнице с Пенелоном, который, по-видимому, хорошо распорядился полученными деньгами, ибо был одет во всё новое. Увидев арматора, честный рулевой пришёл в большое замешательство. Он забился в самый дальний угол площадки, переложил свою жвачку сначала справа налево, потом слева направо, испуганно вытаращил глаза и ответил только робким пожатием на дружелюбное, как всегда, рукопожатие г-на Морреля. Г-н Моррель приписал замешательство Пенелона его щегольскому наряду; вероятно, старый матрос не за свой счёт пустился на такую роскошь; очевидно, он уже нанялся на какой-нибудь другой корабль и стыдился того, что так скоро, если можно так выразиться, снял траур по "Фараону". Быть может даже, он явился к капитану Гомару поделиться с ним своей удачей и передать ему предложение от имени своего нового хозяина.
  
  - Славные люди! - сказал, удаляясь, Моррель. - Дай бог, чтобы ваш новый хозяин любил вас так же, как я, и оказался счастливее меня.
  
  Август месяц протёк в беспрестанных попытках Морреля восстановить свой прежний кредит или же открыть себе новый. Двадцатого августа в Марселе стало известно, что он купил себе место в почтовой карете, и все тотчас же решили, что Моррель объявит себя несостоятельным в конце месяца и нарочно уезжает, чтобы не присутствовать при этом печальном обряде, который он, вероятно, препоручил своему старшему приказчику Эмманюелю и казначею Коклесу. Но, вопреки всем ожиданиям, когда наступило 31 августа, касса открылась, как всегда. Коклес сидел за решёткой невозмутимо, как "праведный муж" Горация, рассматривал с обычным вниманием предъявляемые ему векселя и с обычной своей точностью оплатил их от первого до последнего. Пришлось даже, как предвидел г-н Моррель, погасить два чужих обязательства, и по ним Коклес уплатил с той же аккуратностью, как и по личным векселям арматора. Никто ничего не понимал, и всякий с упрямством, свойственным предсказателям печальных событий, откладывал объявление несостоятельности до конца сентября.
  
  Первого сентября Моррель вернулся. Всё семейство с большой тревогой ожидало его; от этого путешествия в Париж зависела последняя возможность спасения. Моррель вспомнил о Дангларе, ставшем миллионером и когда-то обязанном ему, потому что именно по его рекомендации Данглар поступил на службу к испанскому банкиру, с которой и началось его быстрое обогащение. По слухам, Данглар владел шестью или восемью миллионами и неограниченным кредитом. Данглар, не вынимая ни одного червонца из кармана, мог выручить Морреля. Ему стоило только поручиться за него, и Моррель был бы спасён. Моррель давно уже думал о Дангларе; но из-за какого-то безотчётного отвращения Моррель до последней минуты медлил и не прибегал к этому крайнему средству. И он оказался прав, ибо возвратился домой, подавленный унизительным отказом.
  
  Но, переступив порог своего дома, Моррель не обмолвился ни словом жалобы или упрёка; он со слезами обнял жену и дочь, дружески протянул руку Эмманюелю, потом заперся в своём кабинете, в третьем этаже, и потребовал к себе Коклеса.
  
  - На этот раз, - сказали обе женщины Эмманюелю, - мы пропали.
  
  После короткого совещания они решили, что Жюли напишет брату, стоявшему с полком в Ниме, чтобы он немедленно приехал.
  
  Бедные женщины инстинктивно чувствовали, что им нужно собрать все силы, чтобы выдержать грозящий им удар.
  
  К тому же Максимилиан Моррель, хотя ему было только двадцать два года, имел большое влияние на отца.
  
  Это был молодой человек прямого и твёрдого нрава. Когда ему пришлось избирать род деятельности, отец не захотел принуждать его и предоставил молодому человеку свободный выбор согласно его вкусам и склонностям. Тот заявил, что намерен поступить на военную службу. Порешив на этом, он прилежно занялся науками, выдержал конкурсный экзамен в Политехническую школу и был назначен подпоручиком в 53-й пехотный полк. Он уже около года служил в этом чине и рассчитывал на производство в поручики. В полку Максимилиан Моррель считался строгим исполнителем не только солдатского, но и человеческого долга, и его прозвали "стоиком". Разумеется, многие из тех, кто награждал его этим прозвищем, повторяли его за другими, даже не зная, что оно означает.
  
  Этого-то молодого офицера мать и сестра и призвали на помощь, чтобы он поддержал их в тяжкую минуту, наступление которой они предчувствовали.
  
  Они не ошибались в серьёзности положения, ибо через несколько минут после того как г-н Моррель прошёл в свой кабинет вместе с Коклесом, Жюли увидела, как казначей выходит оттуда весь бледный и дрожащий, с помутившимся взглядом.
  
  Она хотела остановить его, когда он проходил мимо, и расспросить; но бедный малый, спускаясь с несвойственной ему поспешностью по лестнице, ограничился тем, что, воздев руки к небу, воскликнул:
  
  - Ах, мадемуазель Жюли! Какое горе! И кто бы мог подумать!
  
  Спустя несколько минут он вернулся, неся несколько толстых счётных книг, бумажник и мешок с деньгами.
  
  Моррель просмотрел счётные книги, раскрыл бумажник и пересчитал деньги.
  
  Весь его наличный капитал равнялся восьми тысячам франков; можно было ожидать к пятому сентября поступления ещё четырех-пяти тысяч, что составляло, в наилучшем случае, актив в четырнадцать тысяч франков, в то время как ему нужно было уплатить по долговым обязательствам двести восемьдесят семь тысяч пятьсот франков. Не было никакой возможности предложить такую сумму даже в зачёт.
  
  Однако, когда Моррель вышел к обеду, он казался довольно спокойным.
  
  Это спокойствие испугало обеих женщин больше, чем самое глубокое уныние.
  
  После обеда Моррель имел обыкновение выходить из дому; он отправлялся в "Клуб Фокейцев" выпить чашку кофе за чтением "Семафора"; но на этот раз он не вышел из дому и вернулся к себе в кабинет.
  
  Коклес, тот, по-видимому, совсем растерялся. Большую часть дня он просидел на камне во дворе, с непокрытой головой, при тридцатиградусной жаре.
  
  Эмманюель пытался ободрить г-жу Моррель и Жюли, но дар красноречия изменил ему. Он слишком хорошо знал дела фирмы, чтобы не предвидеть, что семье Моррель грозит страшная катастрофа.
  
  Наступила ночь. Ни г-жа Моррель, ни Жюли не ложились спать, надеясь, что Моррель, выйдя из кабинета, зайдёт к ним. Но они слышали, как он, крадучись, чтобы его не окликнули, прошёл мимо их двери.
  
  Они прислушались, но он вошёл в свою спальню и запер за собою дверь.
  
  Госпожа Моррель велела дочери лечь спать; потом, через полчаса после того как Жюли ушла, она встала, сняла башмаки и тихо вышла в коридор, чтобы подсмотреть в замочную скважину, что делает муж.
  
  В коридоре она заметила удаляющуюся тень. Это была Жюли, которая, также снедаемая беспокойством, опередила свою мать.
  
  Молодая девушка подошла к г-же Моррель.
  
  - Он пишет, - сказала она.
  
  Обе женщины без слов поняли друг друга.
  
  Госпожа Моррель наклонилась к замочной скважине. Моррель писал; но госпожа Моррель заметила то, чего не заметила её дочь: муж писал на гербовой бумаге.
  
  Тогда она поняла, что он пишет завещание; она задрожала всем телом, но всё же нашла в себе силы ничего не сказать Жюли.
  
  На другой день г-н Моррель казался совершенно спокойным. Он, как всегда, занимался в конторе, как всегда, вышел к завтраку. Только после обеда он посадил свою дочь возле себя, взял обеими руками её голову и крепко прижал к груди.
  
  Вечером Жюли сказала матери, что хотя отец её казался спокойным, но сердце у него сильно стучало.
  
  Два следующих дня прошли в такой же тревоге. Четвёртого сентября вечером Моррель потребовал, чтобы дочь вернула ему ключ от кабинета.
  
  Жюли вздрогнула, - это требование показалось ей зловещим. Зачем отец отнимал у неё ключ, который всегда был у неё и который у неё в детстве отбирали только в наказание?
  
  Она просительно взглянула на г-на Морреля.
  
  - Чем я провинилась, отец, - сказала она, - что вы отбираете у меня этот ключ?
  
  - Ничем, дитя моё, - отвечал несчастный Моррель, у которого этот простодушный вопрос вызвал слёзы на глазах, - ничем, просто он мне нужен.
  
  Жюли притворилась, что ищет ключ.
  
  - Я, должно быть, оставила его у себя в комнате, - сказала она.
  
  Она вышла из комнаты, но вместо того чтобы идти к себе, она побежала советоваться с Эмманюелем.
  
  - Не отдавайте ключа, - сказал он ей, - и завтра утром по возможности не оставляйте отца одного.
  
  Она пыталась расспросить Эмманюеля, но он ничего не знал или ничего не хотел говорить.
  
  Всю ночь с четвёртого на пятое сентября г-жа Моррель прислушивалась к движениям мужа за стеной. До трех часов утра она слышала, как он взволнованно шагал взад и вперёд по комнате.
  
  Только в три часа он бросился на кровать.
  
  Мать и дочь провели ночь вместе. Ещё с вечера они ждали Максимилиана.
  
  В восемь часов утра г-н Моррель пришёл к ним в комнату. Он был спокоен, но следы бессонной ночи запечатлелись на его бледном, осунувшемся лице.
  
  Они не решились спросить его, хорошо ли он спал.
  
  Моррель был ласковее и нежнее с женой и дочерью, чем когда бы то ни было; он не мог наглядеться на Жюли и долго целовал её.
  
  Жюли вспомнила совет Эмманюеля и хотела проводить отца; но он ласково остановил её и сказал:
  
  - Останься с матерью.
  
  Жюли настаивала.
  
  - Я требую этого! - сказал Моррель.
  
  В первый раз Моррель говорил дочери: "Я требую"; но он сказал это голосом, полным такой отеческой нежности, что Жюли не посмела двинуться с места.
  
  Она осталась стоять молча и не шевелясь. Вскоре дверь снова открылась, чьи-то руки обняли её и чьи-то губы прильнули к её лбу.
  
  Она подняла глаза и вскрикнула от радости.
  
  - Максимилиан! Брат! - воскликнула она.
  
  На этот возглас прибежала г-жа Моррель и бросилась в объятия сына.
  
  - Матушка! - сказал Максимилиан, переводя глаза с матери на сестру. - Что случилось? Ваше письмо испугало меня, и я поспешил приехать.
  
  - Жюли, - сказала г-жа Моррель, - скажи отцу, что приехал Максимилиан.
  
  Жюли выбежала из комнаты, но на первой ступеньке встретила человека с письмом в руке.
  
  - Вы мадемуазель Жюли Моррель? - спросил посланец с сильным итальянским акцентом.
  
  - Да, сударь, это я, - пролепетала Жюли. - Но что вам от меня угодно? Я вас не знаю.
  
  - Прочтите это письмо, - сказал итальянец, подавая записку.
  
  Жюли была в нерешительности.
  
  - Дело идёт о спасении вашего отца, - сказал посланный. Жюли выхватила у него из рук письмо.
  
  Быстро распечатав его, она прочла:
  
  "Ступайте немедленно в Мельянские аллеи, войдите в дом Љ 15, спросите у привратника ключ от комнаты в пятом этаже, войдите в эту комнату, возьмите на камине красный шёлковый кошелёк и отнесите этот кошелёк вашему отцу.
  
  Необходимо, чтобы он его получил до одиннадцати часов утра.
  
  Вы обещали слепо повиноваться мне; напоминаю вам о вашем обещании.
  
  Синдбад-Мореход".
  Молодая девушка радостно вскрикнула, подняла глаза и стала искать человека, принёсшего ей записку, чтобы расспросить его; но он исчез.
  
  Она принялась перечитывать письмо и заметила приписку. Она прочла:
  
  "Необходимо, чтобы вы исполнили это поручение лично и одни; если вы придёте с кем-нибудь или если кто-нибудь придёт вместо вас, привратник ответит, что он не понимает, о чём идёт речь".
  
  Эта приписка сразу охладила радость молодой девушки. Не угрожает ли ей беда? Нет ли тут ловушки? Она была так невинна, что не знала, какой именно опасности может подвергнуться девушка её лет; но не нужно знать опасности, чтобы бояться её; напротив, именно неведомая опасность внушает наибольший страх.
  
  Жюли колебалась; она решила спросить совета.
  
  И по какому-то необъяснимому побуждению пошла искать помощи не к матери и не к брату, а к Эмманюелю.
  
  Она спустилась вниз, рассказала ему, что случилось в тот день, когда к отцу её явился посланный банкирского дома Томсон и Френч, рассказала про сцену на лестнице, про данное ею обещание и показала письмо.
  
  - Вы должны идти, - сказал Эмманюель.
  
  - Идти туда? - прошептала Жюли.
  
  - Да, я вас провожу.
  
  - Но ведь вы читали, что я должна быть одна?
  
  - Вы и будете одна, - отвечал Эмманюель, - я подожду вас на углу Музейной улицы; если вы задержитесь слишком долго, я пойду следом за вами, - и горе тому, на кого вы мне пожалуетесь!
  
  - Так вы думаете, Эмманюель, - нерешительно сказала девушка, - что я должна последовать этому приглашению?
  
  - Да. Ведь сказал же вам посланный, что дело идёт о спасении вашего отца?
  
  - Спасение от чего, Эмманюель? Что ему грозит? - спросила Жюли.
  
  Эмманюель колебался, но желание укрепить решимость Жюли одержало верх.
  
  - Сегодня пятое сентября, - сказал он.
  
  - Да.
  
  - Сегодня в одиннадцать часов ваш отец должен заплатить около трехсот тысяч франков.
  
  - Да, мы это знаем.
  
  - А в кассе у него нет и пятнадцати тысяч, - сказал Эмманюель.
  
  - Что же будет?
  
  - Если сегодня в одиннадцать часов ваш отец не найдёт никого, кто пришёл бы ему на помощь, то в полдень он должен объявить себя банкротом.
  
  - Идёмте, идёмте скорей! - взволнованно воскликнула Жюли, увлекая за собой Эмманюеля.
  
  Тем временем г-жа Моррель всё рассказала сыну.
  
  Максимилиан знал, что вследствие несчастий, одно за другим постигших его отца, в образе жизни его семьи произошли значительные перемены, но не знал, что дела дошли до такого отчаянного положения.
  
  Неожиданный удар, казалось, сразил его.
  
  Потом он вдруг бросился из комнаты, взбежал по лестнице, надеясь найти отца в кабинете, и стал стучать в дверь.
  
  В эту минуту открылась дверь внизу; он обернулся и увидел отца. Вместо того чтобы прямо подняться в кабинет, г-н Моррель прошёл сперва в свою комнату и только теперь из неё выходил.
  
  Господин Моррель, увидев сына, вскрикнул от удивления; он не знал об его приезде. Он застыл на месте, прижимая левым локтем какой-то предмет, спрятанный под сюртуком.
  
  Максимилиан быстро спустился по лестнице и бросился отцу на шею; но вдруг отступил, упираясь правой рукой в грудь отца.
  
  - Отец, - сказал он, побледнев, как смерть, - зачем у вас под сюртуком пистолеты?
  
  - Вот этого я и боялся... - прошептал Моррель.
  
  - Отец! Ради бога! - воскликнул Максимилиан. - Что значит это оружие?
  
  - Максимилиан, - отвечал Моррель, пристально глядя на сына, - ты мужчина и человек чести; идём ко мне, я тебе всё объясню.
  
  И Моррель твёрдым шагом поднялся в свой кабинет; Максимилиан, шатаясь, шёл за ним следом.
  
  Моррель отпер дверь, пропустил сына вперёд и запер дверь за ним; потом прошёл переднюю, подошёл к письменному столу, положил на край пистолеты и указал сыну на раскрытый реестр.
  
  Реестр давал точную картину положения дел.
  
  Через полчаса Моррель должен был заплатить двести восемьдесят семь тысяч пятьсот франков.
  
  В кассе было всего пятнадцать тысяч двести пятьдесят семь франков.
  
  - Читай! - сказал Моррель.
  
  Максимилиан прочёл. Он стоял, словно поражённый громом.
  
  Отец не говорил ни слова, - что мог он прибавить к неумолимому приговору цифр?
  
  - И вы сделали всё возможное, отец, - спросил наконец Максимилиан, - чтобы предотвратить катастрофу?
  
  - Всё, - отвечал Моррель.
  
  - Вы не ждёте никаких поступлений?
  
  - Никаких.
  
  - Все средства истощены?
  
  - Все.
  
  - И через полчаса... - мрачно прошептал Максимилиан, - наше имя будет обесчещено!
  
  - Кровь смывает бесчестие, - сказал Моррель.
  
  - Вы правы, отец, я вас понимаю.
  
  Он протянул руку к пистолетам.
  
  - Один для вас, другой для меня, - сказал он. - Благодарю.
  
  Моррель остановил его руку.
  
  - А мать?.. А сестра?.. Кто будет кормить их?
  
  Максимилиан вздрогнул.
  
  - Отец! - сказал он. - Неужели вы хотите, чтобы я жил?
  
  - Да, хочу, - отвечал Моррель, - ибо это твой долг. Максимилиан, у тебя нрав твёрдый и сильный, ты человек недюжинного ума; я тебя не неволю, не приказываю тебе, я только говорю: "Обдумай положение, как если бы ты был человек посторонний, и суди сам".
  
  Максимилиан задумался; потом в глазах его сверкнула благородная решимость, но при этом он медленно и с грустью снял с себя эполеты.
  
  - Хорошо, - сказал он, подавая руку Моррелю, - уходите с миром, отец. Я буду жить.
  
  Моррель хотел броситься к ногам сына, но Максимилиан обнял его, и два благородных сердца забились вместе.
  
  - Ты ведь знаешь, что я не виноват? - сказал Моррель.
  
  Максимилиан улыбнулся.
  
  - Я знаю, отец, что вы - честнейший из людей.
  
  - Хорошо, между нами всё сказано; теперь ступай к матери и сестре.
  
  - Отец, - сказал молодой человек, опускаясь на колени, - благословите меня.
  
  Моррель взял сына обеими руками за голову, поцеловал его и сказал:
  
  - Благословляю тебя моим именем и именем трех поколений безупречных людей; слушай же, что они говорят тебе моими устами: провидение может снова воздвигнуть здание, разрушенное несчастьем. Видя, какою смертью я погиб, самые чёрствые люди тебя пожалеют; тебе, может быть, дадут отсрочку, в которой мне отказали бы; тогда сделай всё, чтобы позорное слово не было произнесено; возьмись за дело, работай, борись мужественно и пылко; живите как можно скромнее, чтобы день за днём достояние тех, кому я должен, росло и множилось в твоих руках. Помни, какой это будет прекрасный день, великий, торжественный день, когда моя честь будет восстановлена, когда в этой самой конторе ты сможешь сказать: "Мой отец умер, потому что был не в состоянии сделать то, что сегодня сделал я; но он умер спокойно, ибо знал, что я это сделаю".
  
  - Ах, отец, отец, - воскликнул Максимилиан, - если бы вы могли остаться с нами!
  
  - Если я останусь, всё будет иначе; если я останусь, участие обратится в недоверие, жалость - в гонение; если я останусь, я буду человеком, нарушившим своё слово, не исполнившим своих обязательств, короче, я буду попросту несостоятельным должником. Если же я умру, Максимилиан, подумай об этом, тело моё будет телом несчастного, но честного человека. Я жив, и лучшие друзья будут избегать моего дома; я мёртв, и весь Марсель со слезами провожает меня до последнего приюта. Я жив, и ты стыдишься моего имени; я мёртв, и ты гордо поднимаешь голову и говоришь: "Я сын того, кто убил себя, потому что первый раз в жизни был вынужден нарушить своё слово".
  
  Максимилиан горестно застонал, по, по-видимому, покорился судьбе. И на этот раз если не сердцем, то умом он согласился с доводами отца.
  
  - А теперь, - сказал Моррель, - оставь меня одного и постарайся удалить отсюда мать и сестру.
  
  - Вы не хотите ещё раз увидеть Жюли? - спросил Максимилиан.
  
  Последняя смутная надежда таилась для него в этом свидании, но Моррель покачал головой.
  
  - Я видел её утром, - сказал он, - и простился с нею.
  
  - Нет ли у вас ещё поручений, отец? - спросил Максимилиан глухим голосом.
  
  - Да, сын мой, есть одно, священное.
  
  - Говорите, отец.
  
  - Банкирский дом Томсон и Френч - единственный, который из человеколюбия или, быть может, из эгоизма, - не мне читать в людских сердцах, сжалился надо мною. Его поверенный, который через десять минут придёт сюда получать деньги по векселю в двести восемьдесят семь тысяч пятьсот франков, не предоставил, а сам предложил мне три месяца отсрочки. Пусть эта фирма первой получит то, что ей следует, сын мой, пусть этот человек будет для тебя священен.
  
  - Да, отец, - сказал Максимилиан.
  
  - А теперь, ещё раз прости, - сказал Моррель. - Ступай, ступай, мне нужно побыть одному; моё завещание ты найдёшь в ящике стола в моей спальне.
  
  Максимилиан стоял неподвижно; он хотел уйти, но не мог.
  
  - Иди, Максимилиан, - сказал отец, - предположи, что я солдат, как и ты, что я получил приказ занять редут, и ты знаешь, что я буду убит; неужели ты не сказал бы мне, как сказал сейчас: "Идите, отец, иначе вас ждёт бесчестье, лучше смерть, чем позор!"
  
  - Да, - сказал Максимилиан, - да.
  
  Он судорожно сжал старика в объятиях.
  
  - Идите, отец, - сказал он.
  
  И выбежал из кабинета.
  
  Моррель, оставшись один, некоторое время стоял неподвижно, глядя на закрывшуюся за сыном дверь; потом протянул руку, нашёл шнурок от звонка и позвонил.
  
  Вошёл Коклес. За эти три дня он стал неузнаваем. Мысль, что фирма Моррель прекратит платежи, состарила его на двадцать лет.
  
  - Коклес, друг мой, - сказал Моррель, - ты побудешь в передней. Когда придёт этот господин, который был здесь три месяца тому назад, - ты знаешь, поверенный фирмы Томсон и Френч, - ты доложишь о нём.
  
  Коклес, ничего не ответив, кивнул головой, вышел в переднюю и сел на стул.
  
  Моррель упал в кресло. Он взглянул на стенные часы: оставалось семь минут. Стрелка бежала с неимоверной быстротой; ему казалось, что он видит, как она подвигается.
  
  Что происходило в эти последние минуты в душе несчастного, который, повинуясь убеждению, быть может ложному, но казавшемуся ему правильным, готовился в цвете лет к вечной разлуке со всем, что он любил, и расставался с жизнью, дарившей ему все радости семейного счастья, - этого не выразить словами. Чтобы понять это, надо было бы видеть его чело, покрытое каплями пота, но выражавшее покорность судьбе, его глаза, полные слёз, но поднятые к небу.
  
  Стрелка часов бежала; пистолеты были заряжены; он протянул руку, взял один из них и прошептал имя дочери.
  
  Потом опять положил смертоносное оружие, взял перо и написал несколько слов. Ему казалось, что он недостаточно нежно простился со своей любимицей.
  
  Потом он опять повернулся к часам; теперь он считал уж не минуты, а секунды.
  
  Он снова взял в руки оружие, полуоткрыл рот и вперил глаза в часовую стрелку; он взвёл курок и невольно вздрогнул, услышав щёлканье затвора.
  
  В этот миг пот ручьями заструился по его лицу, смертная тоска сжала ему сердце: внизу лестницы скрипнула дверь.
  
  Потом отворилась дверь кабинета.
  
  Стрелка часов приближалась к одиннадцати.
  
  Моррель не обернулся; он ждал, что Коклес сейчас доложит ему: "Поверенный фирмы Томсон и Френч".
  
  И он поднёс пистолет ко рту...
  
  За его спиной раздался громкий крик; то был голос его дочери. Он обернулся и увидел Жюли; пистолет выпал у него из рук.
  
  - Отец! - закричала она, едва дыша от усталости и счастья. - Вы спасены! Спасены!
  
  И она бросилась в его объятья, подымая в руке красный шёлковый кошелёк.
  
  - Спасён, дитя моё? - воскликнул Моррель. - Кем или чем?
  
  - Да, спасены! Вот, смотрите, смотрите! - кричала Жюли.
  
  Моррель взял кошелёк и вздрогнул: он смутно припомнил, что этот кошелёк когда-то принадлежал ему.
  
  В одном из его углов лежал вексель на двести восемьдесят семь тысяч пятьсот франков.
  
  Вексель был погашен.
  
  В другом - алмаз величиною с орех со следующей надписью, сделанной на клочке пергамента:
  
  Приданое Жюли.
  
  Моррель провёл рукой по лбу: ему казалось, что он грезит.
  
  Часы начали бить одиннадцать.
  
  Каждый удар отзывался в нём так, как если бы стальной молоточек стучал по его собственному сердцу.
  
  - Постой, дитя моё, - сказал он, - объясни мне, что произошло. Где ты нашла этот кошёлок?
  
  - В доме номер пятнадцать, в Мельянских аллеях, на камине, в убогой каморке на пятом этаже.
  
  - Но этот кошелёк принадлежит не тебе! - воскликнул Моррель.
  
  Жюли подала отцу письмо, полученное ею утром.
  
  - И ты ходила туда одна? - спросил Моррель, прочитав письмо.
  
  - Меня провожал Эмманюель. Он обещал подождать меня на углу Музейной улицы; но странно, когда я вышла, его уже не было.
  
  - Господин Моррель! - раздалось на лестнице. - Господин Моррель!
  
  - Это он! - сказала Жюли.
  
  В ту же минуту вбежал Эмманюель, не помня себя от радости и волнения.
  
  - "Фараон"! - крикнул он. - "Фараон"!
  
  - Как "Фараон"? Вы не в своём уме, Эмманюель? Вы же знаете, что он погиб.
  
  - "Фараон", - господин Моррель! Отдан сигнал, "Фараон" входит в порт.
  
  Моррель упал в кресло; силы изменили ему; ум отказывался воспринять эти невероятные, неслыханные, баснословные вести.
  
  Но дверь отворилась, и в комнату вошёл Максимилиан.
  
  - Отец, - сказал он, - как же вы говорили, что "Фараон" затонул? Со сторожевой башни дан сигнал, что он входит в порт.
  
  - Друзья мои, - сказал Моррель, - если это так, то это божье чудо! Но это невозможно, невозможно!
  
  Однако то, что он держал в руках, было не менее невероятно: кошелёк с погашенным векселем и сверкающим алмазом.
  
  - Господин Моррель, - сказал явившийся в свою очередь Коклес, - что это значит? "Фараон"!
  
  - Пойдём, друзья мои, - сказал Моррель, вставая, пойдём посмотрим; и да сжалится над нами бог, если это ложная весть.
  
  Они вышли и на лестнице встретили г-жу Моррель. Несчастная женщина не смела подняться наверх.
  
  Через несколько минут они уже были на улице Каннебьер.
  
  На пристани толпился народ.
  
  Толпа расступилась перед Моррелем.
  
  - "Фараон"! "Фараон"! - кричали все.
  
  В самом деле, на глазах у толпы совершалось неслыханное чудо: против башни св. Иоанна корабль, на корме которого белыми буквами было написано "Фараон" (Моррель и Сын, Марсель), в точности такой же как прежний "Фараон", и так же гружённый кошенилью и индиго, бросал якорь и убирал паруса. На палубе распоряжался капитан Гомар, а Пенелон делал знаки г-ну Моррелю. Сомнений больше не было: Моррель, его семья, его служащие видели это своими глазами, и то же видели глаза десяти тысяч человек.
  
  Когда Моррель и его сын обнялись и тут же на молу, под радостные клики всего города, незаметный свидетель этого чуда, с лицом, до половины закрытым чёрной бородой, умилённо смотревший из-за караульной будки на эту сцену, прошептал:
  
  - Будь счастлив, благородный человек; будь благословен за всё то добро, которое ты сделал и которое ещё сделаешь; и пусть моя благодарность останется в тайне, как и твои благодеяния.
  
  Со счастливой, растроганной улыбкой на устах он покинул своё убежище и, не привлекая ничьего внимания, ибо все были поглощены событием дня, спустился по одной из лесенок причала и три раза крикнул:
  
  - Джакопо! Джакопо! Джакопо!
  
  К нему подошла шлюпка, взяла его на борт и подвезла к богато оснащённой яхте, на которую он взобрался с лёгкостью моряка; отсюда он ещё раз взглянул на Морреля, который со слезами радости дружески пожимал протянутые со всех сторон руки и затуманенным взором благодарил невидимого благодетеля, которого словно искал на небесах.
  
  - А теперь, - сказал незнакомец, - прощай человеколюбие, благодарность... Прощайте все чувства, утешающие сердце!.. Я заменил провидение, вознаграждая добрых... Теперь пусть бог мщения уступит мне место, чтобы я покарал злых!
  
  С этими словами он подал знак, и яхта, которая, видимо, только этого и дожидалась, тотчас же вышла в море.
  
  Глава 10. ИТАЛИЯ. СИНДБАД-МОРЕХОД
  
  В начале 1838 года во Флоренции жили двое молодых людей, принадлежавших к лучшему парижскому обществу: виконт Альбер де Морсер и барон Франц д'Эпине. Они условились провести карнавал в Риме, где Франц, живший в Италии уже четвёртый год, должен был служить Альберу в качестве чичероне.
  
  Провести карнавал в Риме дело нешуточное, особенно если не хочешь ночевать под открытым небом на Пьяццадель-Пополо или на Кампо Ваччино, а потому они написали маэстро Пастрини, хозяину гостиницы "Лондон" на Пьяцца ди Спанья, чтобы он оставил для них хороший номер.
  
  Маэстро Пастрипи ответил, что может предоставить им только две спальни и приёмную al secondo piano[17], каковые и предлагает за умеренную мзду, по луидору в день. Молодые люди выразили согласие; Альбер, чтобы не терять времени, оставшегося до карнавала, отправился в Неаполь, а Франц остался во Флоренции.
  
  Насладившись жизнью города прославленных Медичи, нагулявшись в раю, который зовут Кашина, узнав гостеприимство могущественных вельмож, хозяев Флоренции, он, уже зная Корсику, колыбель Бонапарта, задумал посетить перепутье Наполеона - остров Эльба.
  
  И вот однажды вечером он велел отвязать парусную лодку от железного кольца, приковывавшего её к ливорнской пристани, лёг на дно, закутавшись в плащ, и сказал матросам только три слова: "На остров Эльба". Лодка, словно морская птица, вылетающая из гнёзда вынеслась в открытое море и на другой день высадила Франца в Порто-Феррайо.
  
  Франц пересёк остров императора, идя по следам, запечатлённым поступью гиганта, и в Марчане снова пустился в море.
  
  Два часа спустя он опять сошёл на берег на острове Пиапоза, где, как ему обещали, его ждали тучи красных куропаток. Охота оказалась неудачной. Франц с трудом настрелял несколько тощих птиц и, как всякий охотник, даром потративший время и силы, сел в лодку в довольно дурном расположении духа.
  
  - Если бы ваша милость пожелала, - сказал хозяин лодки, - то можно бы неплохо поохотиться.
  
  - Где же это?
  
  - Видите этот остров? - продолжал хозяин, указывая на юг, на коническую громаду, встающую из тёмно-синего моря.
  
  - Что это за остров? - спросил Франц.
  
  - Остров Монте-Кристо, - отвечал хозяин.
  
  - Но у меня нет разрешения охотиться на этом острове.
  
  - Разрешения не требуется, остров необитаем.
  
  - Вот так штука! - сказал Франц. - Необитаемый остров в Средиземном море! Это любопытно.
  
  - Ничего удивительного, ваша милость. Весь остров сплошной камень, и клочка плодородной земли не сыщешь.
  
  - А кому он принадлежит?
  
  - Тоскане.
  
  - Какая же там дичь?
  
  - Пропасть диких коз.
  
  - Которые питаются тем, что лижут камни, - сказал Франц с недоверчивой улыбкой.
  
  - Нет, они обгладывают вереск, миртовые и мастиковые деревца, растущие в расщелинах.
  
  - А где же я буду спать?
  
  - В пещерах на острове, или в лодке, закутавшись в плащ. Впрочем, если ваша милость пожелает, мы можем отчалить сразу после охоты; как изволите знать, мы ходим под парусом и ночью и днём, а в случае чего можем идти и на вёслах.
  
  Так как у Франца было ещё достаточно времени до назначенной встречи со своим приятелем, а пристанище в Риме было приготовлено, он принял предложение и решил вознаградить себя за неудачную охоту.
  
  Когда он выразил согласие, матросы начали шептаться между собой.
  
  - О чём это вы? - спросил он. - Есть препятствия?
  
  - Никаких, - отвечал хозяин, - но мы должны предупредить вашу милость, что остров под надзором.
  
  - Что это значит?
  
  - А то, что Монте-Кристо необитаем и там случается укрываться контрабандистам и пиратам с Корсики, Сардинии и из Африки, и если узнают, что мы там побывали, нас в Ливорно шесть дней выдержат в карантине.
  
  - Чёрт возьми! Это меняет дело. Шесть дней! Ровно столько, сколько понадобилось господу богу, чтобы сотворить мир. Это многовато, друзья мои.
  
  - Да кто же скажет, что ваша милость была на Монте-Кристо?
  
  - Уж во всяком случае не я, - воскликнул Франц.
  
  - И не мы, - сказали матросы.
  
  - Ну, так едем на Монте-Кристо!
  
  Хозяин отдал команду. Взяв курс на Монте-Кристо, лодка понеслась стремглав.
  
  Франц подождал, пока сделали поворот, и, когда уже пошли по новому направлению, когда ветер надул парус и все четыре матроса заняли свои места - трое на баке и один на руле, - он возобновил разговор.
  
  - Любезный Гаэтано, - обратился он к хозяину барки, - вы как будто сказали мне, что остров Монте-Кристо служит убежищем для пиратов, а это дичь совсем другого сорта, чем дикие козы.
  
  - Да, ваша милость, так оно и есть.
  
  - Я знал, что существуют контрабандисты, но думал, что со времени взятия Алжира и падения берберийского Регентства пираты бывают только в романах Купера и капитана Марриэта.
  
  - Ваша милость ошибается; с пиратами то же, что с разбойниками, которых папа Лев XII якобы истребил и которые тем не менее ежедневно грабят путешественников у самых застав Рима. Разве вы не слыхали, что полгода тому назад французского поверенного в делах при святейшем престоле ограбили в пятистах шагах от Веллетри?
  
  - Я слышал об этом.
  
  - Если бы ваша милость жили, как мы, в Ливорно, то часто слышали бы, что какое-нибудь судно с товарами или нарядная английская яхта, которую ждали в Бастии, в Порто-Феррайо или в Чивита-Веккии, пропала без вести и что она, по всей вероятности, разбилась об утёс. А утес-то - просто низенькая, узкая барка, с шестью или восемью людьми, которые захватили и ограбили её в тёмную бурную ночь у какого-нибудь пустынного островка, точь-в-точь как разбойники останавливают и грабят почтовую карету у лесной опушки.
  
  - Однако, - сказал Франц, кутаясь в свой плащ, - почему ограбленные не жалуются? Почему они не призывают на этих пиратов мщения французского, или сардинского, или тосканского правительства?
  
  - Почему? - с улыбкой спросил Гаэтано.
  
  - Да, почему?
  
  - А потому что прежде всего с судна или с яхты всё добро переносят на барку; потом экипажу связывают руки и ноги, на шею каждому привязывают двадцатичетырехфунтовое ядро, в киле захваченного судна пробивают дыру величиной с бочонок, возвращаются на палубу, закрывают все люки и переходят на барку. Через десять минут судно начинает всхлипывать, стонать и мало-помалу погружается в воду, сначала одним боком, потом другим. Оно поднимается, потом снова опускается и всё глубже и глубже погружается в воду. Вдруг раздаётся как бы пушечный выстрел, - это воздух разбивает палубу. Судно бьётся, как утопающий, слабея с каждым движением. Вскорости вода, не находящая себе выхода в переборках судна, вырывается из отверстий, словно какой-нибудь гигантский кашалот пускает из ноздрей водяной фонтан. Наконец, судно испускает предсмертный хрип, ещё раз переворачивается и окончательно погружается в пучину, образуя огромную воронку; сперва ещё видны круги, потом поверхность выравнивается, и всё исчезает; минут пять спустя только божие око может найти на дне моря исчезнувшее судно.
  
  - Теперь вы понимаете, - прибавил хозяин с улыбкой, - почему судно не возвращается в порт и почему экипаж не подаёт жалобы.
  
  Если бы Гаэтано рассказал всё это прежде, чем предложить поохотиться на Монте-Кристо, Франц, вероятно, ещё подумал бы, стоит ли пускаться на такую прогулку; но они уже были в пути, и он решил, что идти на попятный значило бы проявить трусость. Это был один из тех людей, которые сами не ищут опасности, но если столкнутся с нею, то смотрят ей в глаза с невозмутимым хладнокровием; это был один из тех людей с твёрдой волей, для которых опасность но что иное, как противник на дуэли: они предугадывают его движения, измеряют его силы, медлят ровно столько, сколько нужно, чтобы отдышаться и вместе с тем не показаться трусом, и, умея одним взглядом оцепить все свои преимущества, убивают с одного удара.
  
  - Я проехал всю Сицилию и Калабрию, - сказал он, - дважды плавал по архипелагу и ни разу не встречал даже тени разбойника или пирата.
  
  - Да я не затем рассказал всё это вашей милости, - отвечал Гаэтано, - чтобы вас отговорить, вы изволили спросить меня, и я ответил, только и всего.
  
  - Верно, милейший Гаэтано, и разговор с вами меня очень занимает; мне хочется ещё послушать вас, а потому едем на Монте-Кристо.
  
  Между тем они быстро подвигались к цели своего путешествия; ветер был свежий, и лодка шла со скоростью шести или семи миль в час. По мере того как она приближалась к острову, он, казалось, вырастал из моря; в сиянии заката чётко вырисовывались, словно ядра в арсенале, нагромождённые друг на друга камни, а в расщелинах утёсов краснел вереск и зеленели деревья.
  
  Матросы, хотя и не выказывали тревоги, явно были настороже и зорко присматривались к зеркальной глади, по которой они скользили, и озирали горизонт, где мелькали лишь белые паруса рыбачьих лодок, похожие на чаек, качающихся на гребнях волн.
  
  До Монте-Кристо оставалось не больше пятнадцати миль, когда солнце начало спускаться за Корсику, горы которой высились справа, вздымая к небу свои мрачные зубцы; эта каменная громада, подобная гиганту Адамастору, угрожающе вырастала перед лодкой, постепенно заслоняя солнце; мало-помалу сумерки подымались над морем, гоня перед собой прозрачный свет угасающего дня; последние лучи, достигнув вершины скалистого конуса, задержались на мгновенье и вспыхнули, как огненный плюмаж вулкана. Наконец, тьма, подымаясь всё выше, поглотила вершину, как прежде поглотила подножие, и остров обратился в быстро чернеющую серую глыбу. Полчаса спустя наступила непроглядная тьма.
  
  К счастью, гребцам этот путь был знаком, они вдоль и поперёк знали тосканский архипелага, иначе Франц не без тревоги взирал бы на глубокий мрак, обволакивающий лодку. Корсика исчезла; даже остров Монте-Кристо стал незрим, но матросы видели в темноте, как рыси, и кормчий, сидевший у руля, вёл лодку уверенно и твёрдо.
  
  Прошло около часа после захода солнца, как вдруг Франц заметил налево, в расстоянии четверти мили, какую-то тёмную груду; но очертания её были так неясны, что он побоялся насмешить матросов, приняв облако за твёрдую землю, и предпочёл хранить молчание. Вдруг на берегу показался яркий свет; земля могла походить на облако, но огонь несомненно не был метеором.
  
  - Что это за огонь? - спросил Франц.
  
  - Тише! - прошептал хозяин лодки. - Это костёр.
  
  - А вы говорили, что остров необитаем!
  
  - Я говорил, что на нём нет постоянных жителей, но я вам сказал, что он служит убежищем для контрабандистов.
  
  - И для пиратов!
  
  - И для пиратов, - повторил Гаэтано, - поэтому я и велел проехать мимо: как видите, костёр позади пас.
  
  - Но мне кажется, - сказал Франц, - что костёр скорее должен успокоить нас, чем вселить тревогу; если бы люди боялись, что их увидят, то они не развели бы костёр.
  
  - Это ничего не значит, - сказал Гаэтано. - Вы в темноте не можете разглядеть положение острова, а то бы вы заметили, что костёр нельзя увидеть ни с берега, ни с Пианозы, а только с открытого моря.
  
  - Так, по-вашему, этот костёр предвещает нам дурное общество?
  
  - А вот мы узнаем, - отвечал Гаэтано, не спуская глаз с этого земного светила.
  
  - А как вы это узнаете?
  
  - Сейчас увидите.
  
  Гаэтано начал шептаться со своими товарищами, и после пятиминутного совещания лодка бесшумно легла на другой галс и снова пошла в обратном направлении; спустя несколько секунд огонь исчез, скрытый какой-то возвышенностью.
  
  Тогда кормчий продолжил путь, и маленькое судёнышко заметно приблизилось к острову; вскоре оно очутилось от него в каких-нибудь пятидесяти шагах.
  
  Гаэтано спустил парус, и лодка остановилась.
  
  Всё это было проделано в полном молчании; впрочем, с той минуты, как лодка повернула, никто не проронил ни слова.
  
  Гаэтано, предложивший эту прогулку, взял всю ответственность на себя.
  
  Четверо матросов не сводили с него глаз, держа наготове вёсла, чтобы в случае чего приналечь и скрыться, воспользовавшись темнотой.
  
  Что касается Франца, то он с известным нам уже хладнокровием осматривал своё оружие; у него было два двуствольных ружья и карабин; он зарядил их, проверил курки и стали ждать.
  
  Тем временем Гаэтано скинул бушлат и рубашку, стянул потуже шаровары, а так как он был босиком, то разуваться ему не пришлось. В таком наряде, или, вернее, без оного, он бросился в воду, предварительно приложив палец к губам, и поплыл к берегу так осторожно, что не было слышно ни малейшего всплеска. Только по светящейся полосе, остававшейся за ним на воде, можно было следить за ним. Скоро и полоса исчезла. Очевидно, Гаэтано доплыл до берега.
  
  Целых полчаса никто на лодке не шевелился; потом от берега протянулась та же светящаяся полоса и стала приближаться. Через минуту, плывя сажёнками, Гаэтано достиг лодки.
  
  - Ну что? - спросили в один голос Франц и матросы.
  
  - А то, что это испанские контрабандисты; с ними только двое корсиканских разбойников.
  
  - А как эти корсиканские разбойники очутились с испанскими контрабандистами?
  
  - Эх, ваша милость, - сказал Гаэтано тоном истинно христианского милосердия, - надо же помогать друг другу! Разбойникам иногда плохо приходится на суше от жандармов и карабинеров; ну, они и находят на берегу лодку, а в лодке - добрых людей вроде нас. Они просят приюта в наших плавучих домах. Можно ли отказать в помощи бедняге, которого преследуют?
  
  Мы его принимаем и для пущей верности выходим в море. Это нам ничего не стоит, а ближнему сохраняет жизнь, или во всяком случае свободу; когда-нибудь он отплатит нам за услугу, укажет укромное местечко, где можно выгрузить товары в сторонке от любопытных глаз.
  
  - Вот как, друг Гаэтано! - сказал Франц - Так и вы занимаетесь контрабандой?
  
  - Что поделаешь, ваша милость? - сказал Гаэтано с неподдающейся описанию улыбкой. - Занимаешься всем понемножку; надо же чем-нибудь жить.
  
  - Так эти люди на Монте-Кристо для вас не чужие?
  
  - Пожалуй, что так; мы, моряки, что масоны, - узнаём друг друга по знакам.
  
  - И вы думаете, что мы можем спокойно сойти на берег?
  
  - Уверен; контрабандисты не воры.
  
  - А корсиканские разбойники? - спросил Франц, заранее предусматривая все возможные опасности.
  
  - Не по своей вине они стали разбойниками, - сказал Гаэтано, - в этом виноваты власти.
  
  - Почему?
  
  - А то как же? Их ловят за какое-нибудь мокрое дело, только и всего; как будто корсиканец может не мстить.
  
  - Что вы разумеете под мокрым делом? Убить человека? - спросил Франц.
  
  - Уничтожить врага, - отвечал хозяин, - это совсем другое дело.
  
  - Ну, что же, - сказал Франц. - Пойдём просить гостеприимства у контрабандистов и разбойников. А примут они нас?
  
  - Разумеется.
  
  - Сколько их?
  
  - Четверо, ваша милость, и два разбойника; всего шестеро.
  
  - И нас столько же. Если бы эти господа оказались плохо настроены, то силы у нас равные, и, значит, мы можем с ними справиться. Итак, вопрос решён, едем на Монте-Кристо.
  
  - Хорошо, ваша милость, но вы разрешите нам принять ещё кое-какие меры предосторожности?
  
  - Разумеется, дорогой мой! Будьте мудры, как Нестор, и хитроумны, как Улисс. Я не только разрешаю вам, я вас об этом очень прошу.
  
  - Хорошо. В таком случае молчание! - сказал Гаэтано.
  
  Все смолкли.
  
  Для человека, как Франц, всегда трезво смотрящего па вещи, положение представлялось если и не опасным, то во всяком случае довольно рискованным. Он находился в открытом море, в полной тьме, с незнакомыми моряками, которые не имели никаких причин быть ему преданными, отлично знали, что у него в поясе несколько тысяч франков, и раз десять, если не с завистью, то с любопытством, принимались разглядывать его превосходное оружие. Мало того: в сопровождении этих людей он причаливал к острову, который обладал весьма благочестивым названием, но ввиду присутствия контрабандистов и разбойников не обещал ему иного гостеприимства, чем то, которое ждало Христа на Голгофе; к тому же рассказ о потопленных судах, днём показавшийся ему преувеличенным, теперь, ночью, казался более правдоподобным. Находясь, таким образом, в двойной опасности, быть может и воображаемой, он пристально следил за матросами и не выпускал ружья из рук.
  
  Между тем моряки снова поставили паруса и пошли по пути, уже дважды ими проделанному. Франц, успевший несколько привыкнуть к темноте, различал во мраке гранитную громаду, вдоль которой неслышно шла лодка; наконец, когда лодка обогнула угол какого-то утёса, он увидел костёр, горевший ещё ярче, чем раньше, и несколько человек, сидевших вокруг него.
  
  Отблеск огня стлался шагов на сто по морю. Гаэтано прошёл мимо освещённого пространства, стараясь всё же, чтобы лодка не попала в полосу света; потом, когда она очутилась как раз напротив костра, он повернул её прямо на огонь и смело вошёл в освещённый круг, затянув рыбачью песню, припев которой хором подхватили матросы.
  
  При первом звуке песни люди, сидевшие у костра, встали, подошли к причалу и начали всматриваться в лодку, по-видимому стараясь распознать её размеры и угадать её намерения. Вскоре они, очевидно, удовлетворились осмотром, и все, за исключением одного, оставшегося на берегу, вернулись к костру, на котором жарился целый козлёнок.
  
  Когда лодка подошла к берегу на расстояние двадцати шагов, человек, стоявший на берегу, вскинул ружьё, как часовой при встрече с патрулём, и крикнул на сардском наречии:
  
  - Кто идёт?
  
  Франц хладнокровно взвёл оба курка.
  
  Гаэтано обменялся с человеком несколькими словами, из которых Франц ничего не понял, хотя речь, по-видимому, шла о нём.
  
  - Вашей милости угодно назвать себя или вы желаете скрыть своё имя? - спросил Гаэтано.
  
  - Моё имя никому ничего не скажет, - отвечал Франц. - Объясните им просто, что я француз и путешествую для своего удовольствия.
  
  Когда Гаэтано передал его ответ, часовой отдал какое-то приказание одному из сидевших у костра, и тот немедленно встал и исчез между утёсами.
  
  Все молчали. Каждый, по-видимому, интересовался только своим делом; Франц - высадкой на остров, матросы - парусами, контрабандисты - козлёнком; но при этой наружной беспечности все исподтишка наблюдали друг за другом.
  
  Ушедший вернулся, но со стороны, противоположной той, в которую он ушёл; он кивнул часовому, тот обернулся к лодке и произнёс одно слово:
  
  - S'accomodi.
  
  Итальянское s'accomodi непереводимо. Оно означает в одно и то же время: "Пожалуйте, войдите, милости просим, будьте, как дома, вы здесь хозяин". Это похоже на турецкую фразу Мольера, которая так сильно удивляла мещанина во дворянстве множеством содержащихся в ней понятий.
  
  Матросы не заставили просить себя дважды; в четыре взмаха вёсел лодка коснулась берега. Гаэтано соскочил на землю, обменялся вполголоса ещё несколькими словами с часовым; матросы сошли один за другим; наконец, пришёл черёд Франца.
  
  Одно своё ружьё он повесил через плечо, другое было у Гаэтано; матрос нёс карабин. Одет он был с изысканностью щёголя, смешанной с небрежностью художника, что не возбудило в хозяевах никаких подозрений, а стало быть и опасений.
  
  Лодку привязали к берегу и пошли на поиски удобного бивака; по, по-видимому, взятое ими направление не понравилось контрабандисту, наблюдавшему за высадкой, потому что он крикнул Гаэтано:
  
  - Нет, не туда!
  
  Гаэтано пробормотал извинение и, не споря, пошёл в противоположную сторону; между тем два матроса зажгли факелы от пламени костра.
  
  Пройдя шагов тридцать, они остановились на площадке, вокруг которой в скалах было вырублено нечто вроде сидений, напоминающих будочки, где можно было караулить сидя. Кругом на узких полосах плодородной земли росли карликовые дубы и густые заросли миртов. Франц опустил факел и, увидев кучки золы, понял, что не он первый оценил удобство этого места и что оно, по-видимому, служило обычным пристанищем для кочующих посетителей острова Монте-Кристо.
  
  Каких-либо необычайных событий он уже не ожидал; как только он ступил на берег и убедился если не в дружеском, то во всяком случае равнодушном настроении своих хозяев, его беспокойство рассеялось, и запах козлёнка, жарившегося на костре, напомнил ему о том, что он голоден.
  
  Он сказал об этом Гаэтано, и тот ответил, что ужин - это самое простое дело, ибо в лодке у них есть хлеб, вино, шесть куропаток, а огонь под рукою.
  
  - Впрочем, - прибавил он, - если вашей милости так понравился запах козлёнка, то я могу предложить нашим соседям двух куропаток в обмен на кусок жаркого.
  
  - Отлично, Гаэтано, отлично, - сказал Франц, - у вас поистине природный талант вести переговоры.
  
  Тем временем матросы нарвали вереска, наломали зелёных миртовых и дубовых веток и развели довольно внушительный костёр.
  
  Франц, впивая запах козлёнка, с нетерпением ждал возвращения Гаэтано, но тот подошёл к нему с весьма озабоченным видом.
  
  - Какие вести? - спросил он. - Они не согласны?
  
  - Напротив, - отвечал Гаэтано. - Атаман, узнав, что вы француз, приглашает вас отужинать с ним.
  
  - Он весьма любезен, - сказал Франц, - и я не вижу причин отказываться, тем более что я вношу свою долю ужина.
  
  - Не в том дело: у него есть чем поужинать, и даже больше чем достаточно, но он может принять вас у себя только при одном очень странном условии.
  
  - Принять у себя? - повторил молодой человек. - Так он выстроил себе дом?
  
  - Нет, по у него есть очень удобное жильё, по крайней мере, так уверяют.
  
  - Так вы знаете этого атамана?
  
  - Слыхал о нём.
  
  - Хорошее или дурное?
  
  - И то и се.
  
  - Чёрт возьми! А какое условие?
  
  - Дать себе завязать глаза и снять повязку, только когда он сам скажет.
  
  Франц старался прочесть по глазам Гаэтано, что кроется за этим предложением.
  
  - Да, да, - отвечал тот, угадывая мысли Франца, - я и сам понимаю, что тут надо поразмыслить.
  
  - А вы как поступили бы на моём месте?
  
  - Мне-то нечего терять; я бы пошёл.
  
  - Вы приняли бы приглашение?
  
  - Да, хотя бы только из любопытства.
  
  - У него можно увидеть что-нибудь любопытное?
  
  - Послушайте, - сказал Гаэтано, понижая голос, - не знаю только, правду ли говорят...
  
  Он посмотрел по сторонам, не подслушивает ли кто.
  
  - А что говорят?
  
  - Говорят, что он живёт в подземелье, рядом с которым дворец Питти ничего не стоит.
  
  - Вы грезите? - сказал Франц, садясь.
  
  - Нет, не грежу, - настаивал Гаэтано, - это сущая правда. Кама, рулевой "Святого Фердинанда", был там однажды и вышел оттуда совсем оторопелый; он говорит, что такие сокровища бывают только в сказках.
  
  - Вот как! Да знаете ли вы, что такими словами вы заставите меня спуститься в пещеру Али-Бабы?
  
  - Я повторяю вашей милости только то, что сам слышал.
  
  - Так вы советуете мне согласиться?
  
  - Этого я не говорю. Как вашей милости будет угодно. Не смею советовать в подобном случае.
  
  Франц подумал немного, рассудил, что такой богач не станет гнаться за его несколькими тысячами франков и, видя за всем этим только превосходный ужин, решил идти. Гаэтано пошёл передать его ответ.
  
  Но, как мы уже сказали, Франц был предусмотрителен, а потому хотел узнать как можно больше подробностей о своём странном и таинственном хозяине. Он обернулся к матросу, который во время его разговора с Гаэтано ощипывал куропаток с важным видом человека, гордящегося своими обязанностями, и спросил его, на чём прибыли эти люди, когда нигде но видно ни лодки, не сперонары, ни тартапы.
  
  - Это меня не смущает, - отвечал матрос. - Я знаю их судно.
  
  - И хорошее судно?
  
  - Желаю такого же вашей милости, чтобы объехать кругом света.
  
  - А оно большое?
  
  - Да тонн на сто. Впрочем, это судно на любителя, яхта, как говорят англичане, но такая прочная, что выдержит любую непогоду.
  
  - А где оно построено?
  
  - Не знаю; должно быть, в Генуе.
  
  - Каким же образом, - продолжал Франц, - атаман контрабандистов не боится заказывать себе яхту в генуэзском порту?
  
  - Я не говорил, что хозяин яхты контрабандист, - отвечал матрос.
  
  - Но Гаэтано как будто говорил.
  
  - Гаэтано видел экипаж издали и ни с кем из них не разговаривал.
  
  - Но если этот человек не атаман контрабандистов, то кто же он?
  
  - Богатый вельможа и путешествует для своего удовольствия.
  
  "Личность, по-видимому, весьма таинственная, - подумал Франц, - раз суждения о ней столь разноречивы".
  
  - А как его зовут?
  
  - Когда его об этом спрашивают, он отвечает, что его зовут Синдбад-Мореход. Но мне сомнительно, чтобы это было его настоящее имя.
  
  - Синдбад-Мореход?
  
  - Да.
  
  - А где живёт этот вельможа?
  
  - На море.
  
  - Откуда он?
  
  - Не знаю.
  
  - Видали вы его когда-нибудь?
  
  - Случалось.
  
  - Каков он собой?
  
  - Ваша милость, сами увидите.
  
  - А где он меня примет?
  
  - Надо думать, в том самом подземном дворце, о котором говорил вам Гаэтано.
  
  - И вы никогда не пытались проникнуть в этот заколдованный замок?
  
  - Ещё бы, ваша милость, - отвечал матрос, - и даже не раз; но всё было напрасно; мы обыскала всю пещеру и нигде не нашли даже самого узенького хода. К тому же, говорят, дверь отпирается не ключом, а волшебным словом.
  
  - Положительно, - прошептал Франц, - я попал в сказку из "Тысячи и одной ночи".
  
  - Его милость ждёт вас, - произнёс за его спиной голос, в котором он узнал голос часового.
  
  Его сопровождали два матроса из экипажа яхты.
  
  Франц вместо ответа вынул из кармана носовой платок и подал его часовому.
  
  Ему молча завязали глаза и весьма тщательно, - они явно опасались какого-нибудь обмана с его стороны; после этого ему предложили поклясться, что он ни в коем случае не будет пытаться снять повязку.
  
  Франц поклялся.
  
  Тогда матросы взяли его под руки и повели, а часовой пошёл вперёд.
  
  Шагов через тридцать, по соблазнительному запаху козлёнка, он догадался, что его ведут мимо бивака, потом его провели ещё шагов пятьдесят, по-видимому в том направлении, в котором Гаэтано запретили идти; теперь этот запрет стал ему понятен. Вскоре, по изменившемуся воздуху, Франц понял, что вошёл в подземелье. После нескольких секунд ходьбы он услышал лёгкий треск, и на него повеяло благоухающим теплом; наконец, он почувствовал, что ноги его ступают по пышному мягкому ковру; проводники выпустили его руки. Настала тишина, и чей-то голос произнёс на безукоризненном французском языке, хоть и с иностранным выговором:
  
  - Милости прошу, теперь вы можете снять повязку.
  
  Разумеется, Франц не заставил просить себя дважды; он снял платок и увидел перед собою человека лет сорока, в тунисском костюме, то есть в красной шапочке с голубой шёлковой кисточкой, в чёрной суконной, сплошь расшитой золотом куртке, в широких ярко-красных шароварах, такого же цвета гетрах, расшитых, как и куртка, золотом, и в жёлтых туфлях; поясом ему служила богатая кашемировая шаль, за которую был заткнут маленький кривой кинжал.
  
  Несмотря на мертвенную бледность лицо его поражало красотой; глаза были живые и пронзительные; прямая линия носа, почти сливающаяся со лбом, напоминала о чистоте греческого типа; а зубы, белые, как жемчуг, в обрамлении чёрных, как смоль, усов, ослепительно сверкали.
  
  Но бледность этого лица была неестественна; словно этот человек долгие годы провёл в могиле, и краски жизни уже не могли вернуться к нему.
  
  Он был не очень высок ростом, но хорошо сложен, и, как у всех южан, руки и ноги у него были маленькие.
  
  Но что больше всего поразило Франца, принявшего рассказ Гаэтано за басню, так это роскошь обстановки.
  
  Вся комната была обтянута алым турецким шёлком, затканным золотыми цветами. В углублении стоял широкий диван, над которым было развешано арабское оружие в золотых ножнах, с рукоятями, усыпанными драгоценными камнями: с потолка спускалась изящная лампа венецианского стекла, а ноги утопали по щиколотку в турецком ковре; дверь, через которую вошёл Франц, закрывали занавеси, так же как и вторую дверь, которая вела в соседнюю комнату, по-видимому, ярко освещённую.
  
  Хозяин не мешал Францу дивиться, но сам отвечал осмотром на осмотр и не спускал с него глаз.
  
  - Милостивый государь, - сказал он наконец, - прошу простить меня за предосторожности, с которыми вас ввели ко мне; но этот остров по большей части безлюден, и, если бы кто-нибудь проник в тайну моего обиталища, я, по всей вероятности, при возвращении нашёл бы моё жильё в довольно плачевном состоянии, а это было бы мне чрезвычайно досадно не потому, что я горевал бы о понесённом уроне, а потому, что лишился бы возможности по своему желанию предаваться уединению. А теперь я постараюсь загладить эту маленькую неприятность, предложив вам то, что вы едва ли рассчитывали здесь найти, - сносный ужин и удобную постель.
  
  - Помилуйте, - сказал Франц, - к чему извинения? Всем известно, что людям, переступающим порог волшебных замков, завязывают глаза; вспомните Рауля в "Гугенотах"; и, право, я не могу пожаловаться: всё, что вы мне показываете, поистине стоит чудес "Тысячи и одной ночи".
  
  - Увы! Я скажу вам, как Лукулл: если бы я знал, что вы сделаете мне честь посетить меня, я приготовился бы к этому. Но как ни скромен мой приют, он в вашем распоряжении; как ни плох мой ужин, я вас прошу его отведать. Али, кушать подано?
  
  В тот же миг занавеси на дверях раздвинулись и нубиец, чёрный, как эбеновое дерево, одетый в строгую белую тунику, знаком пригласил хозяина в столовую.
  
  - Не знаю, согласитесь ли вы со мной, - сказал незнакомец Францу, но для меня нет ничего несноснее, как часами сидеть за столом друг против друга и не знать, как величать своего собеседника. Прошу заметить, что, уважая права гостеприимства, я не спрашиваю вас ни о вашем имени, ни о звании, я только хотел бы знать, как вам угодно, чтобы я к вам обращался. Чтобы со своей стороны не стеснять вас, я вам скажу, что меня обыкновенно называют Синдбад-Мореход.
  
  - А мне, - отвечал Франц, - чтобы быть в положении Аладдина, не хватает только его знаменитой лампы, и потому я не вижу никаких препятствий к тому, чтобы называться сегодня Аладдином. Таким образом мы останемся в царстве Востока, куда, по-видимому, меня перенесли чары какого-то доброго духа.
  
  - Итак, любезный Аладдин, - сказал таинственный хозяин, - вы слышали, что ужин подан. Поэтому прошу вас пройти в столовую; ваш покорнейший слуга пойдёт вперёд, чтобы показать вам дорогу.
  
  И Синдбад, приподняв занавес, пошёл впереди своего гостя.
  
  Восхищение Франца всё росло: ужин был сервирован с изысканной роскошью. Убедившись в этом важном обстоятельстве, он начал осматриваться. Столовая была не менее великолепна, чем гостиная, которую он только что покинул; она была вся из мрамора, с ценнейшими античными барельефами; в обоих концах продолговатой залы стояли прекрасные статуи с корзинами на головах. В корзинах пирамидами лежали самые редкостные плоды: сицилийские ананасы, малагские гранаты, балеарские апельсины, французские персики и тунисские финики.
  
  Ужин состоял из жареного фазана, окружённого корсиканскими дроздами, заливного кабаньего окорока, жареного козлёнка под соусом тартар, великолепного тюрбо и гигаптского лангуста. Между большими блюдами стояли тарелки с закусками. Блюда были серебряные, тарелки из японского фарфора.
  
  Франц протирал глаза, - ему казалось, что всё это сон.
  
  Али прислуживал один и отлично справлялся со своими обязанностями.
  
  Гость с похвалой отозвался о нём.
  
  - Да, - отвечал хозяин, со светской непринуждённостью угощая Франца, - бедняга мне очень предан и очень старателен. Он помнит, что я спас ему жизнь, а так как он, по-видимому, дорожил своей головой, то он благодарен мне за то, что я её сохранил ему.
  
  Али подошёл к своему хозяину, взял его руку и поцеловал.
  
  - Не будет ли нескромностью с моей стороны, - сказал Франц, - если я спрошу, при каких обстоятельствах вы совершили это доброе дело?
  
  - Это очень просто, - отвечал хозяин. - По-видимому, этот плут прогуливался около сераля тунисского бея ближе, чем это позволительно чернокожему; ввиду чего бей приказал отрезать ему язык, руку и голову: в первый день - язык, во второй - руку, а в третий - голову. Мне всегда хотелось иметь немого слугу; я подождал, пока ему отрезали язык, и предложил бою променять его на чудесное двуствольное ружьё, которое накануне, как мне показалось, очень поправилось его высочеству. Он колебался: так хотелось ему покончить с этим несчастным. Но я прибавил к ружью английский охотничий нож, которым я перерубил ятаган его высочества; тогда бей согласился оставить бедняге руку и голову, по с тем условием, чтобы его ноги больше не было в Тунисе. Напутствие было излишне. Чуть только этот басурман издали увидит берега Африки, как он тотчас же забирается в самую глубину трюма, и его не выманить оттуда до тех пор, пока третья часть света не скроется из виду.
  
  Франц задумался, по зная, как истолковать жестокое добродушие, с которым хозяин рассказал ему это происшествие.
  
  - Значит, подобно благородному моряку, имя которого вы носите, - сказал он, чтобы переменить разговор, - вы проводите жизнь в путешествиях?
  
  - Да. Это обет, который я дал в те времена, когда отнюдь не думал, что буду когда-нибудь иметь возможность выполнить его, - отвечал, улыбаясь, незнакомец. - Я дал ещё несколько обетов и надеюсь в своё время выполнить их тоже.
  
  Хотя Синдбад произнёс эти слова с величайшим хладнокровием, в его глазах мелькнуло выражение жестокой ненависти.
  
  - Вы, должно быть, много страдали? - спросил Франц.
  
  Синдбад вздрогнул и пристально посмотрел на нею.
  
  - Что вас навело на такую мысль? - спросил он.
  
  - Всё, - отвечал Франц, - ваш голос, взгляд, ваша бледность, самая жизнь, которую вы ведёте.
  
  - Я? Я веду самую счастливую жизнь, какая только может быть на земле, - жизнь паши. Я владыка мира; если мне понравится какое-нибудь место, я там остаюсь; если соскучусь, уезжаю; я свободен, как птица; у меня крылья, как у неё; люди, которые меня окружают, повинуются мне по первому знаку. Иногда я развлекаюсь тем, что издеваюсь над людским правосудием, похищая у него разбойника, которого оно ищет, или преступника, которого оно преследует. А кроме того, у меня есть собственное правосудие, всех инстанций, без отсрочек и апелляций, которое осуждает и оправдывает и в которое никто не вмешивается. Если бы вы вкусили моей жизни, то не захотели бы иной и никогда не возвратились бы в мир, разве только ради какого-нибудь сокровенного замысла.
  
  - Мщения, например! - сказал Франц.
  
  Незнакомец бросил на Франца один из тех взглядов, которые проникают до самого дна ума и сердца.
  
  - Почему именно мщения? - спросил он.
  
  - Потому что, - возразил Франц, - вы кажетесь мне человеком, который подвергается гонению общества и готовится свести с ним какие-то страшные счёты.
  
  - Ошибаетесь, - сказал Синдбад и рассмеялся своим странным смехом, обнажавшим острые белые зубы, - я своего рода филантроп и, может быть, когда-нибудь отправлюсь в Париж и вступлю в соперничество с господином Аппером и с Человеком в синем плаще[18].
  
  - И это будет ваше первое путешествие в Париж?
  
  - Увы, да! Я не слишком любопытен, не правда ли? Но уверяю вас, не я тому виной; время для этого ещё придёт.
  
  - И скоро вы думаете быть в Париже?
  
  - Сам не знаю, всё зависит от стечения обстоятельств.
  
  - Я хотел бы там быть в одно время с вами и постараться, насколько это будет в моих силах, отплатить вам за гостеприимство, которое вы так широко оказываете мне на Монте-Кристо.
  
  - Я с величайшим удовольствием принял бы ваше приглашение, - отвечал хозяин, - но, к сожалению, если я поеду в Париж, то, вероятно, инкогнито.
  
  Между тем ужин продолжался; впрочем, он, казалось, был подан только для Франца, ибо незнакомец едва притронулся к роскошному пиршеству, которое он устроил для нежданного гостя и которому тот усердно отдавал должное.
  
  Наконец, Али принёс десерт, или, вернее, снял корзины со статуй и поставил на стол.
  
  Между корзинами он поставил небольшую золочёную чашу с крышкой.
  
  Почтение, с которым Али принёс эту чашу, возбудило во Франце любопытство. Он поднял крышку и увидел зеленоватое тесто, по виду напоминавшее шербет, но совершенно ему не известное.
  
  Он в недоумении снова закрыл чашу и, взглянув на хозяина, увидел, что тот насмешливо улыбается.
  
  - Вы не можете догадаться, что в этой чаше, и вас разбирает любопытство?
  
  - Да, признаюсь.
  
  - Этот зелёный шербет - не что иное, как амврозия, которую Геба подавала на стол Юпитеру.
  
  - Но эта амврозия, - сказал Франц, - побывав в руках людей, вероятно, променяла своё небесное название на земное? Как называется это снадобье, к которому, впрочем, я не чувствую особенного влечения, на человеческом языке?
  
  - Вот неопровержимое доказательство нашего материализма! - воскликнул Синдбад. - Как часто проходим мы милю нашего счастья, не замечая его, не взглянув на него; а если и взглянем, то не узнаем его. Если вы человек положительный и ваш кумир - золото, вкусите этого шербета, и перед вами откроются россыпи Перу, Гузерата и Голкопды; если вы человек воображения, поэт, - вкусите его, и границы возможного исчезнут: беспредельные дали откроются перед вами, вы будете блуждать, свободный сердцем, свободный душою, в бесконечных просторах мечты. Если вы честолюбивы, гонитесь за земным величием - вкусите его, и через час вы будете властелином, - не маленькой страны в уголке Европы, как Англия, Франция или Испания, а властелином земли, властелином мира, властелином вселенной.
  
  Троп ваш будет стоять на той горе, на которую Сатана возвёл Иисуса и, не поклоняясь блуду, не лобызая его когтей, вы будете верховным повелителем всех земных царств. Согласитесь, что это соблазнительно, тем более что для этого достаточно... Посмотрите.
  
  С этими словами он поднял крышку маленькой золочёной чаши, взял кофейной ложечкой кусочек волшебного шербета, поднёс его ко рту и медленно проглотил, полузакрыв глаза и закинув голову.
  
  Франц не мешал своему хозяину наслаждаться любимым лакомством; когда тот немного пришёл в себя, он спросил:
  
  - Но что же это за волшебное кушанье?
  
  - Слыхали вы о Горном Старце[19], - спросил хозяин, - о том самом, который хотел убить Филиппа Августа?
  
  - Разумеется.
  
  - Вам известно, что он владел роскошной долиной у подножия горы, которой он обязан своим поэтическим прозвищем. В этой долине раскинулись великолепные сады, насаждённые Хасаном-ибн-Сабба, а в садах были уединённые беседки. В эти беседки он приглашал избранных и угощал их, по словам Марко Поло, некоей травой, которая переносила их в эдем, где их ждали вечно цветущие растения, вечно спелые плоды, вечно юные девы. То, что эти счастливые юноши принимали за действительность, была мечта, но мечта такая сладостная, такая упоительная, такая страстная, что они продавали за неё душу и тело тому, кто её дарил им, повиновались ему, как богу, шли на край света убивать указанную им жертву и безропотно умирали мучительной смертью в надежде, что это лишь переход к той блаженной жизни, которую им сулила священная трава.
  
  - Так это гашиш! - воскликнул Франц. - Я слыхал о нём.
  
  - Вот именно, любезный Аладдин, это гашиш, самый лучший, самый чистый александрийский гашиш, от Абугора, несравненного мастера, великого человека, которому следовало бы выстроить дворец с надписью: "Продавцу счастья - благодарное человечество".
  
  - А знаете, - сказал Франц, - мне хочется самому убедиться в справедливости ваших похвал.
  
  - Судите сами, дорогой гость, судите сами; но не останавливайтесь на первом опыте. Чувства надо приучать ко всякому новому впечатлению, нежному или острому, печальному или радостному. Природа борется против этой божественной травы, ибо она не создана для радости и цепляется за страдания. Нужно, чтобы побеждённая природа пала в этой борьбе, нужно, чтобы действительность последовала за мечтой: и тогда мечта берёт верх, мечта становится жизнью, а жизнь - мечтою. Но сколь различны эти превращения! Сравнив горести подлинной жизни с наслаждениями жизни воображаемой, вы отвернётесь от жизни и предадитесь вечной мечте. Когда вы покинете ваш собственный мир для мира других, вам покажется, что вы сменили неаполитанскую весну на лапландскую зиму. Вам покажется, что вы спустились из рая на землю, с неба в ад. Отведайте гашиша, дорогой гость, отведайте.
  
  Вместо ответа Франц взял ложку, набрал чудесного шербета столько же, сколько взял сам хозяин, и поднёс ко рту.
  
  - Чёрт возьми! - сказал он, проглотив божественное снадобье. - Не знаю, насколько приятны будут последствия, по это вовсе не так вкусно, как вы уверяете.
  
  - Потому что ваше небо ещё не приноровилось к необыкновенному вкусу этого вещества. Скажите, разве вам с первого раза понравились устрицы, чай, портер, трюфели, всё то, к чему вы после пристрастились? Разве вы понимаете римлян, которые приправляли фазанов ассой-фетидой, и китайцев, которые едят ласточкины гнёзда? Разумеется, нет. То же и с гашишем. Потерпите неделю, и ничто другое в мире не сравнится для вас с ним, каким бы безвкусным и пресным он ни казался вам сегодня. Впрочем, перейдём в другую комнату, в вашу. Али подаст нам трубки и кофе.
  
  Они встали, и пока тот, кто назвал себя Синдбадом и кого мы тоже время от времени наделяли этим именем, чтобы как-нибудь называть его, отдавал распоряжения слуге, Франц вошёл в соседнюю комнату.
  
  Убранство её было проще, но не менее богато. Она была совершенно круглая, и её всю опоясывал огромный диван. Но диван, стены, потолок и пол были покрыты драгоценными мехами, мягкими и нежными, как самый пушистый ковёр; то были шкуры африканских львов с величественными гривами, полосатых бенгальских тигров, шкуры капских пантер, в ярких пятнах, подобно той, которую увидел Данте, шкуры сибирских медведей и норвежских лисиц - они были положены одна на другую, так что казалось, будто ступаешь по густой траве или покоишься на пуховой постели.
  
  Гость и хозяин легли на диван; чубуки жасминового дерева с янтарными мундштуками были у них под рукой уже набитые табаком, чтобы не набивать два раза один и тот же. Они взяли по трубке. Али подал огня и ушёл за кофе.
  
  Наступило молчание; Синдбад погрузился в думы, которые, казалось, не покидали его даже во время беседы, а Франц предался молчаливым грёзам, что всегда посещают курильщика хорошего табака, вместе с дымом которого отлетают все скорбные мысли и душа населяется волшебными снами.
  
  Али принёс кофе.
  
  - Как вы предпочитаете, - спросил незнакомец, - по-французски или по-турецки, крепкий или слабый, с сахаром или без сахара, настоявшийся или кипячёный? Выбирайте: имеется любой.
  
  - Я буду пить по-турецки, - отвечал Франц.
  
  - И вы совершенно правы, - сказал хозяин, - это показывает, что у вас есть склонность к восточной жизни. Ах! Только на Востоке умеют жить. Что касается меня, - прибавил он со странной улыбкой, которая не укрылась от Франца, - когда я покончу со своими делами в Париже, я поеду доживать свой век на Восток; и если вам угодно будет навестить меня, то вам придётся искать меня в Каире, в Багдаде или в Исфагане.
  
  - Это будет совсем нетрудно, - сказал Франц, - потому что мне кажется, будто у меня растут орлиные крылья и на них я облечу весь мир в одни сутки.
  
  - Ага! Это действует гашиш! Так расправьте же свои крылья и уноситесь в надземные пространства: не бойтесь, вас охраняют, и если ваши крылья, как крылья Икара, растают от жгучего солнца, мы примем вас в наши объятия.
  
  Он сказал Али несколько слов по-арабски, тот поклонился и вышел.
  
  Франц чувствовал, что с ним происходит странное превращение. Вся усталость, накопившаяся за день, вся тревога, вызванная событиями вечера, улетучивались, как в ту первую минуту отдыха, когда ещё настолько бодрствуешь, что чувствуешь приближение сна. Его тело приобрело бесплотную лёгкость, мысли невыразимо просветлели, чувства вдвойне обострились.
  
  Горизонт его всё расширялся, но не тот мрачный горизонт, который он видел наяву и в котором чувствовал какую-то смутную угрозу, а голубой, прозрачный необозримый, в лазури моря, в блеске солнца, в благоухании ветра. Потом, под звуки песен своих матросов, звуки столь чистые и прозрачные, что они составили бы божественную мелодию, если бы удалось их записать, он увидел, как перед ним встаёт остров Монте-Кристо, но не грозным утёсом на волнах, а оазисом в пустыне; чем ближе подходила лодка, тем шире разливалось пение, ибо с острова к небесам неслась таинственная и волшебная мелодия, словно некая Лорелея хотела завлечь рыбака или чародей Амфион - воздвигнуть там город.
  
  Наконец лодка коснулась берега, но без усилий, без толчка, как губы прикасаются к губам, и он вошёл в пещеру, а чарующая музыка всё не умолкала. Он спустился, или, вернее, ему показалось, что он спускается по ступеням, вдыхая свежий благовонный воздух, подобный тому, который веял вокруг грота Цирцеи, напоённый таким благоуханием, что от него душа растворяется в мечтаниях, насыщенный таким огнём, что от него распаляются чувства; и он увидел всё, что с ним было наяву, начиная с Синдбада, своего фантастического хозяина, до Али, немого прислужника; потом всё смешалось и исчезло, как последние тени в гаснущем волшебном фонаре, и он очутился в зале со статуями, освещённой одним из тех тусклых светильников, которые у древних охраняли по ночам сон или наслаждение.
  
  То были те же статуи, с пышными формами, сладострастные и в то неё время полные поэзии, с магнетическим взглядом, с соблазнительной улыбкой, с пышными кудрями. То были Фрина, Клеопатра, Мессалина, три великие куртизанки; и среди этих бесстыдных видений, подобно чистому лучу, подобно ангелу на языческом Олимпе, возникло целомудренное создание, светлый призрак, стыдливо прячущий от мраморных распутниц своё девственное чело.
  
  И вот все три статуи объединились в страстном вожделении к одному возлюбленному, и этот возлюбленный был он; они приблизились к его ложу в длинных, ниспадающих до ног белых туниках, с обнажёнными персями, в волнах распущенных кос; они принимают позы, которые соблазняли богов, но перед которыми устояли святые, они озирают на него тем неумолимым в пламенным взором, каким глядит на птицу змея, и он не имеет сил противиться этим взорам, мучительным, как объятие, и сладостным, как лобзание.
  
  Франц закрывает глаза и, бросая вокруг себя последний взгляд, смутно видит стыдливую статую, закутанную в своё покрывало; и вот его глаза сомкнулись для действительности, а чувства раскрылись для немыслимых ощущений.
  
  Тогда настало нескончаемое наслаждение, неустанная страсть, которую пророк обещал своим избранникам. Мраморные уста ожили, перси потеплели, и для Франца, впервые отдавшегося во власть гашиша, страсть стала мукой, наслаждение - пыткой; он чувствовал, как к его лихорадочным губам прижимаются мраморные губы, упругие и холодные, как кольца змеи; но в то время как руки его пытались оттолкнуть эту чудовищную страсть, чувства его покорялись обаянию таинственного сна, и, наконец, после борьбы, за которую не жаль отдать душу, он упал навзничь, задыхаясь, обессиленный, изнемогая от наслаждения, отдаваясь поцелуям мраморных любовниц и чародейству исступлённого сна.
  
  Глава 11. ПРОБУЖДЕНИЕ
  
  Когда Франц очнулся, окружающие его предметы показались ему продолжением сна; ему мерещилось, что он в могильном склепе, куда, словно сострадательный взгляд, едва проникает луч солнца; он протянул руку и нащупал голый камень; он приподнялся и увидел, что лежит в своём плаще на ложе из сухого вереска, очень мягком и пахучем.
  
  Видения исчезли, и статуи, словно это были призраки, вышедшие из могил, пока он спал, скрылись при его пробуждении.
  
  Он сделал несколько шагов по направлению к лучу света; бурное сновидение сменилось спокойной действительностью. Он понял, что он в пещере, подошёл к полукруглому выходу и увидел голубое небо и лазурное море. Лучи утреннего солнца пронизывали волны и воздух; на берегу сидели матросы, они разговаривали и смеялись; шагах в десяти от берега лодка плавно покачивалась на якоре.
  
  Несколько минут он наслаждался прохладным ветром, овевавшим его лоб; слушал слабый плеск волн, разбивавшихся о берег и оставлявших на утёсах кружево пены, белой, как серебро; безотчётно, бездумно отдался он божественной прелести утра, которую особенно живо чувствуешь после фантастического сновидения; мало-помалу, глядя на открывшуюся его взорам жизнь природы, такую спокойную, чистую, величавую, он ощутил неправдоподобие своих снов, и память вернула его к действительности.
  
  Он вспомнил своё прибытие на остров, посещение атамана контрабандистов, подземный дворец, полный роскоши, превосходный ужин и ложку гашиша.
  
  Но в ясном дневном свете ему показалось, что прошёл, по крайней мере, год со времени всех этих приключений, настолько живо было в его: уме сновидение и настолько оно поглощало его мысли. Временами ему чудилась то среди матросов, то мелькающими, по скалам, то качающимися в лодке те призраки, которые услаждала его ночь своими ласками. Впрочем, голова у него была свежая, тело отлично отдохнуло; ни малейшей тяжести, напротив, он чувствовал себя превосходно и с особенной радостью вдыхал свежий воздух и подставлял лицо под тёплые лучи солнца.
  
  Он бодрым шагом направился к матросам.
  
  Завидев его, они встали, а хозяин лодки подошёл к нему.
  
  - Его милость Синдбад-Мореход, - сказал он, - велел кланяться вашей милости и передать вам, что он крайне сожалеет, что не мог проститься с вами; он надеется, что вы его извините, когда узнаете, что он был вынужден по очень спешному делу отправиться в Малагу.
  
  - Так неужели всё это правда, друг Гаэтано? - сказал Франц. - Неужели существует человек, который по-царски принимал меня на этом острове и уехал, пока я спал?
  
  - Существует, и вот его яхта, которая уходит на всех парусах: и если вы взглянете в вашу подзорную трубу, то, по всей вероятности, найдёте среди экипажа вашего хозяина.
  
  И Гаэтано указал рукой на маленькое судно, державшее курс на южную оконечность Корсики.
  
  Франц достал свою подзорную трубу, наставил её и посмотрел в указанном направлении.
  
  Гаэтано не ошибся. На палубе, обернувшись лицом к острову, стоял таинственный незнакомец и так же, как Франц, держал в руке подзорную трубу; он был в том же наряде, в каком накануне предстал перед своим гостем, и махал платком в знак прощания.
  
  Франц вынул платок и в ответ тоже помахал.
  
  Через секунду на яхте показалось лёгкое облако дыма, красиво отделилось от кормы и медленно поднялось к небу; Франц услышал слабый выстрел.
  
  - Слышите? - спросил Гаэтано. - Это он прощается с вами.
  
  Франц взял карабин и выстрелил в воздух, не надеясь, впрочем, чтобы звук выстрела мог пробежать пространство, отделявшее его от яхты.
  
  - Что теперь прикажете, ваша милость? - спросил Гаэтано.
  
  - Прежде всего зажгите факел.
  
  - А, понимаю, - сказал хозяин, - вы хотите отыскать вход в волшебный дворец. Желаю вам успеха, ваша милость, если это может вас позабавить; факел я вам сейчас достану. Мне тоже не давала покоя эта мысль, и я раза три-четыре пробовал искать, но, наконец, бросил. Джованни, - прибавил он, - зажги факел и подай его милости.
  
  Джованни исполнил приказание, Франц взял факел и вошёл в подземелье; за ним следовал Гаэтано.
  
  Он узнал место, где проснулся на ложе из вереска; но тщетно освещал он стены пещеры: он видел только по дымным следам, что и до него многие принимались за те же розыски.
  
  И всё же он оглядел каждую пядь гранитной стены, непроницаемой, как будущее; в малейшую щель он втыкал свой охотничий нож; на каждый выступ он нажимал в надежде, что он подастся; но всё было тщетно, и он без всякой пользы потерял два часа.
  
  Наконец он отказался от своего намерения; Гаэтано торжествовал.
  
  Когда Франц возвратился на берег, яхта казалась уже только белой точкой на горизонте. Он прибег к помощи своей подзорной трубы, но даже и в неё невозможно было что-нибудь различить.
  
  Гаэтано напомнил ему, что он приехал сюда охотиться за дикими козами; Франц совершенно забыл об этом. Он взял ружьё и пошёл бродить по острову с видом человека, скорее исполняющего обязанность, чем забавляющегося, и в четверть часа убил козу и двух козлят. Но эти козы, столь же дикие и ловкие, как серны, были так похожи на наших домашних коз, что Франц не считал их дичью.
  
  Кроме того, его занимали совсем другие мысли. Со вчерашнего вечера он стал героем сказки из "Тысячи и одной ночи", и его думы непрестанно возвращались к пещере.
  
  Несмотря на неудачу первых поисков, он возобновил их, приказав тем временем Гаэтано изжарить одного козлёнка. Эти вторичные поиски продолжались так долго, что, когда Франц возвратился, козлёнок был уже изжарен и завтрак готов.
  
  Франц сел на то самое место, где накануне к нему явились с приглашением отужинать у таинственного хозяина, и снова увидел, словно чайку на гребне волны, маленькую яхту, продолжавшую двигаться по направлению к Корсике.
  
  - Как же это? - обратился он к Гаэтано. - Ведь вы сказали мне, что господин Синдбад отплыл в Малагу, а по-моему, он держит путь прямо на Порто-Веккио.
  
  - Разве вы забыли, - возразил хозяин лодки, - что среди его экипажа сейчас два корсиканских разбойника?
  
  - Верно! Он хочет высадить их на берег? - сказал Франц.
  
  - Вот именно. Этот человек, говорят, ни бога, ни черта не боится и готов дать пятьдесят миль крюку, чтобы оказать услугу бедному малому!
  
  - Но такие услуги могут поссорить его с властями той страны, где он занимается такого рода благотворительностью, - заметил Франц.
  
  - Ну, так что же! - ответил, смеясь, Гаэтано. - Какое ему дело до властей? Ни в грош он их не ставит! Пусть попробуют погнаться за ним!
  
  Во-первых, его яхта - не корабль, а птица, и любому фрегату даст вперёд три узла на двенадцать; а во-вторых, стоит ему только сойти на берег, он повсюду найдёт друзей.
  
  Из всего этого было ясно, что Синдбад, радушный хозяин Франца, имел честь состоять в сношениях с контрабандистами и разбойниками всего побережья Средиземного моря, что рисовало его с несколько странной стороны.
  
  Франца ничто уже не удерживало на Монте-Кристо; он потерял всякую надежду открыть тайну пещеры и поэтому поспешил заняться завтраком, приказав матросам приготовить лодку.
  
  Через полчаса он был уже в лодке.
  
  Он бросил последний взгляд на яхту; она скрывалась из глаз в заливе Порто-Веккио.
  
  Франц подал знак к отплытию.
  
  Яхта исчезла в ту самую минуту, когда лодка тронулась в путь.
  
  Вместе с яхтой исчез последний след минувшей ночи: ужин, Синдбад, гашиш и статуи - всё потонуло для Франца в едином сновидении.
  
  Лодка шла весь день и всю ночь, и на следующее утро, когда взошло солнце, исчез и остров Монте-Кристо.
  
  Как только Франц сошёл на берег, он на время, по крайней мере, забыл о своих похождениях и поспешил покончить с последними светскими обязанностями во Флоренции, чтобы отправиться в Рим, где его ждал Альбер де Морсер.
  
  Затем он пустился в путь и в субботу вечером прибыл в почтовой карете на площадь Таможни.
  
  Комнаты, как мы уже сказали, были для них приготовлены; оставалось только добраться до гостиницы маэстро Пастрини, но это было не так-то просто, потому что на улицах теснилась толпа, и Рим уже был охвачен глухим и тревожным волненьем - предвестником великих событий. А в Риме ежегодно бывает четыре великих события: карнавал, страстная неделя, праздник тела господня и праздник св. Петра.
  
  В остальное время года город погружается в спячку и пребывает в состоянии, промежуточном между жизнью и смертью, что делает его похожим на привал между этим и тем светом - привал поразительно прекрасный, полный поэзии и своеобразия, который Франц посещал уже раз шесть и который он с каждым разом находил всё более волшебным и пленительным.
  
  Наконец, он пробрался сквозь всё возраставшую и всё более волновавшуюся толпу и достиг гостиницы. На первый его вопрос ему ответили с грубостью, присущей занятым извозчикам и содержателям переполненных гостиниц, Что в гостинице "Лондон" для него помещения нет. Тогда он послал свою визитную карточку маэстро Пастрини и сослался на Альбера де Морсер.
  
  Это подействовало. Маэстро Пастрини сам выбежал к нему, извинился, что заставил его милость дожидаться, разбранил слуг, выхватил подсвечник из рук чичероне, успевшего завладеть приезжим, и собирался уже проводить его к Альберу, но тот сам вышел к нему навстречу.
  
  Заказанный номер состоял из двух небольших спален и приёмной. Спальни выходили окнами на улицу - обстоятельство, отмеченное маэстро Пастрини, как неоценимое преимущество. Все остальные комнаты в этом этаже снял какой-то богач, не то сицилианец, не то мальтиец, - хозяин точно не знал.
  
  - Всё это очень хорошо, маэстро Пастрини, - сказал Франц, - но нам желательно сейчас же поужинать, а на завтра и на следующие дни нам нужна коляска.
  
  - Что касается ужина, - отвечал хозяин гостиницы, - то вам его подадут немедля, но коляску...
  
  - Но? - воскликнул Альбер. - Стойте, стойте, маэстро Пастрини, что это за шутки? Нам нужна коляска.
  
  - Ваша милость, - сказал хозяин гостиницы, - будет сделано всё возможное, чтобы вам её доставить. Это всё, что я могу вам обещать.
  
  - А когда мы получим ответ? - спросил Франц.
  
  - Завтра утром, - отвечал хозяин.
  
  - Да что там! - сказал Альбер. - Заплатим подороже, вот и всё. Дело известное: у Дрэка и Арона берут двадцать пять франков в обыкновенные дни и тридцать или тридцать пять по воскресеньям и праздникам; прибавьте пять франков куртажа, выйдет сорок - есть о чём разговаривать.
  
  - Я сомневаюсь, чтобы ваша милость даже за двойную цену могли что-нибудь достать.
  
  - Так пусть запрягут лошадей в мою дорожную коляску. Она немного поистрепалась в дороге, но это не беда.
  
  - Лошадей не найти.
  
  Альбер посмотрел на Франца, как человек, не понимающий, что ему говорят.
  
  - Как вам это правится, Франц? Нет лошадей, - сказал он, - но разве нельзя достать хотя бы почтовых?
  
  - Они все уже разобраны недели две тому назад и теперь остались те, которые необходимы для почты.
  
  - Что вы на это скажете? - спросил Франц.
  
  - Скажу, что, когда что-нибудь выше моего понимания, я имею обыкновение не останавливаться на этом предмете и перехожу к другому. Как обстоит дело с ужином, маэстро Пастрини?
  
  - Ужин готов, ваша милость.
  
  - Так начнём с того, что поужинаем.
  
  - А коляска и лошади? - спросил Франц.
  
  - Не беспокойтесь, друг мой. Они найдутся; не надо только скупиться.
  
  И Морсер с удивительной философией человека, который всё считает возможным, пока у него тугой кошелёк или набитый бумажник, поужинал, лёг в постель, спал, как сурок, и видел во сне, что катается на карнавале в коляске шестерней.
  
  Глава 12. РИМСКИЕ РАЗБОЙНИКИ
  
  На другой день Франц проснулся первый и тотчас же позвонил.
  
  Колокольчик ещё не успел умолкнуть, как вошёл сам маэстро Пастрини.
  
  - Вот видите, - торжествующе сказал хозяин, не ожидая даже вопроса Франца, - я вчера угадал, ваша милость, когда не решился ничего обещать вам; вы слишком поздно спохватились, и во всём Риме нет ни одной коляски, то есть на последние три дня, разумеется.
  
  - Ну, конечно! - отвечал Франц. - Именно на те дни, когда она больше всего нужна.
  
  - О чём это? - спросил Альбер, входя. - Нет коляски?
  
  - Вы угадали, мой друг, - отвечал Франц.
  
  - Нечего сказать, хорош городишко, ваш вечный город!
  
  - Я хочу сказать, ваша милость, - возразил маэстро Пастрини, желая поддержать достоинство столицы христианского мира в глазах приезжих, - я хочу сказать, что нет коляски с воскресенья утром до вторника вечером; но до воскресенья вы, если пожелаете, найдёте хоть пятьдесят.
  
  - Это уже лучше! - сказал Альбер. - Сегодня у нас четверг, - кто знает, что может случиться до воскресенья?
  
  - Случится только то, что понаедет ещё тысяч десять - двенадцать пароду, - отвечал Франц, - и положение станет ещё более затруднительным.
  
  - Любезный друг, - отвечал Морсер, - давайте наслаждаться настоящим и не думать мрачно о будущем.
  
  - По крайней мере, окно у нас будет? - спросил Франц.
  
  - Окно? Куда?
  
  - На Корсо, разумеется!
  
  - Вы шутите! Окно! - воскликнул маэстро Пастрини. - Невозможно! Совершенно невозможно! Было одно незанятое, в шестом этаже палаццо Дориа, да и то отдали русскому князю за двадцать цехинов в день.
  
  Молодые люди с изумлением переглянулись.
  
  - Знаете, дорогой друг, - сказал Франц Альберу, - что нам остаётся делать? Проведём карнавал в Венеции; там если нет колясок, то, по крайней мере, есть гондолы.
  
  - Ни в коем случае! - воскликнул Альбер. - Я решил увидеть римский карнавал и увижу его хоть на ходулях.
  
  - Превосходная мысль, - подхватил Франц, - особенно, чтобы гасить мокколетти[20]; мы нарядимся полишинелями, вампирами или обитателями Ландов и будем иметь головокружительный успех.
  
  - Ваши милости всё-таки желают получить экипаж хотя бы до воскресенья?
  
  - Разумеется! - сказал Альбер. - Неужели вы думаете, что мы будем ходить по улицам Рима пешком, как какие-нибудь писари?
  
  - Приказание ваших милостей будет исполнено, - сказал маэстро Пастрини. - Только предупреждаю, что экипаж будет вам стоить шесть пиастров в день.
  
  - А я, любезный синьор Пастрини, - подхватил Франц, - не будучи нашим соседом миллионером, предупреждаю вас, что я четвёртый раз в Риме и знаю цену экипажам в будни, в праздники и по воскресеньям; мы вам дадим двенадцать пиастров за три дня, сегодняшний, завтрашний и послезавтрашний, и вы ещё недурно на этом наживётесь.
  
  - Позвольте, ваша милость!.. - попытался возражать маэстро Пастрини.
  
  - Как хотите, дорогой хозяин, как хотите, - сказал Франц, - или я сам сторгуюсь с вашим abettatore[21], которого я хорошо знаю, это мой старый приятель, он уже немало поживился от меня, и, в надежде и впредь поживиться, он возьмёт с меня меньше, чем я вам предлагаю; вы потеряете разницу по своей собственной вине.
  
  - Зачем вам беспокоиться, ваша милость? - сказал маэстро Пастрини с улыбкой итальянского обиралы, признающего себя побеждённым. - Постараюсь услужить вам и надеюсь, что вы будете довольны.
  
  - Вот и чудесно! Давно бы так.
  
  - Когда вам угодно коляску?
  
  - Через час.
  
  - Через час она будет у ворот.
  
  И действительно, через час экипаж ждал молодых людей; то была обыкновенная извозчичья пролётка, ввиду торжественного случая возведённая в чин коляски. Но, несмотря на её более чем скромный вид, молодые люди почли бы за счастье иметь её в своём распоряжении на последние три дня карнавала.
  
  - Ваша светлость! - крикнул чичероне высунувшемуся в окно Францу. Подать карету ко дворцу?
  
  Хотя Франц и привык к напыщенным выражениям итальянцев, он всё же бросил взгляд вокруг себя; но слова чичероне явно относились к нему.
  
  Его светлостью был он сам, под каретой подразумевалась пролётка, а дворцом именовалась гостиница "Лондон".
  
  Вся удивительная склонность итальянцев к преувеличению сказалась в этой фразе.
  
  Франц и Альбер сошли вниз. Карета подкатила ко дворцу. Их светлости развалились в экипаже, а чичероне вскочил на запятки.
  
  - Куда угодно ехать вашим светлостям?
  
  - Сначала к храму святого Петра, а потом к Колизею, - как истый парижанин, сказал Альбер.
  
  Но Альбер не знал, что требуется целый день на осмотр св. Петра и целый месяц на его изучение. Весь день прошёл только в осмотре храма св. Петра.
  
  Вдруг друзья заметили, что день склоняется к вечеру.
  
  Франц посмотрел на часы: было уже половина пятого.
  
  Пришлось отправиться домой. Выходя из экипажа, Франц велел кучеру быть у подъезда в восемь часов. Он хотел показать Альберу Колизей при лунном свете, как показал ему храм св. Петра при лучах солнца. Когда показываешь приятелю город, в котором сам уже бывал, то вкладываешь в это столько же кокетства, как когда знакомишь его с женщиной, любовником которой когда-то был.
  
  Поэтому Франц сам указал кучеру маршрут. Он должен был миновать ворота дель-Пополо, ехать вдоль наружной стены и въехать в ворота Сан-Джованни. Таким образом, Колизей сразу вырастет перед ними и величие его не будет умалено ни Капитолием, ни Форумом, ни аркою Септимия Севера, ни храмом Антонина и Фаустины на виа-Сакра, которые они могли бы увидеть на пути к нему.
  
  Сели обедать. Маэстро Пастрини обещал им превосходный обед; обед оказался сносным, придраться было не к чему.
  
  К концу обеда явился хозяин; Франц подумал, что он пришёл выслушать одобрение, и готовился польстить ему, по Пастрини с первых же слов прервал его.
  
  - Ваша милость, - сказал он, - я весьма польщён вашими похвалами; но я пришёл не за этим.
  
  - Может быть, вы пришли сказать, что нашли для нас экипаж? - спросил Альбер, закуривая сигару.
  
  - Ещё того менее; и я советую вашей милости бросить думать об этом и примириться с положением. В Риме вещи возможны или невозможны. Когда вам говорят, что невозможно, то дело кончено.
  
  - В Париже много удобнее: когда вам говорят, что это невозможно, вы платите вдвое и тотчас же получаете то, что вам нужно.
  
  - Так говорят все французы, - отвечал задетый за живое маэстро Пастрини, - и я, право, не понимаю, зачем они путешествуют?
  
  - Поэтому, - сказал Альбер, флегматически пуская дым в потолок и раскачиваясь в кресле, - поэтому путешествуют только такие безумцы и дураки, как мы; умные люди предпочитают свой особняк на улице Эльдер, Гантский бульвар и Кафе-де-Пари.
  
  Не приходится объяснять, что Альбер жил на названной улице, каждый день прогуливался по фешенебельному бульвару и обедал в том единственном кафе, где подают обед, и то лишь при условии хороших отношений с официантами.
  
  Маэстро Пастрини ничего не ответил, очевидно обдумывая ответ Альбера, показавшийся ему не вполне ясным.
  
  - Однако, - сказал Франц, прерывая географические размышления хозяина, - вы всё же пришли к нам с какой-нибудь целью. С какой именно?
  
  - Вы совершенно правы; речь идёт вот о чём: вы велели подать коляску к восьми часам?
  
  - Да.
  
  - Вы хотите взглянуть на Колоссео?
  
  - Вы хотите сказать: на Колизей?
  
  - Это одно и то же.
  
  - Пожалуй.
  
  - Вы велели кучеру выехать в ворота дель-Пополо, проехать вдоль наружной стены и воротиться через ворота Сан-Джованни?
  
  - Совершенно верно.
  
  - Такой путь невозможен.
  
  - Невозможен?
  
  - Или во всяком случае очень опасен.
  
  - Опасен? Почему?
  
  - Из-за знаменитого Луиджи Вампа.
  
  - Позвольте, любезный хозяин, - сказал Альбер, - прежде всего, кто такой ваш знаменитый Луиджи Вампа? Он, может быть, очень знаменит в Риме, но, уверяю вас, совершенно неизвестен в Париже.
  
  - Как! Вы его не знаете?
  
  - Не имею этой чести.
  
  - Вы никогда не слышали его имени?
  
  - Никогда.
  
  - Так знайте, что это разбойник, перед которым Дечезарис и Гаспароне - просто мальчики из церковного хора.
  
  - Внимание, Альбер! - воскликнул Франц. - Наконец-то на сцене появляется разбойник.
  
  - Любезный хозяин, предупреждаю вас, я не поверю ни слову. А засим можете говорить, сколько вам угодно; я вас слушаю. "Жил да был..." Ну, что же, начинайте!
  
  Маэстро Пастрини повернулся к Францу, который казался ему наиболее благоразумным из приятелей. Надобно отдать справедливость честному малому. За его жизнь в его гостинице перебывало немало французов, но некоторые свойства их ума остались для него загадкой.
  
  - Ваша милость, - сказал он очень серьёзно, обращаясь, как мы уже сказали, к Францу, - если вы считаете меня лгуном, бесполезно говорить вам то, что я намеревался вам сообщить; однако смею уверить, что я имел в виду вашу же пользу.
  
  - Альбер не сказал, что вы лгун, дорогой синьор Пастрини, - прервал Франц, - он сказал, что не поверит вам, только и всего. Но я вам поверю, будьте спокойны; говорите же.
  
  - Однако, ваша милость, вы понимаете, что, если моя правдивость под сомнением...
  
  - Дорогой мой, - прервал Франц, - вы обидчивее Кассандры; по ведь она была пророчица, и её никто но слушал, а вам обеспечено внимание половины вашей аудитории. Садитесь и расскажите нам, кто такой господин Вампа.
  
  - Я уже сказал вашей милости, что это разбойник, какого мы не видывали со времён знаменитого Мастрильи.
  
  - Но что общего между этим разбойником и моим приказанием кучеру выехать в ворота дель-Пополо и вернуться через ворота Сан-Джованни?
  
  - А то, - отвечал маэстро Пастрини, - что вы можете спокойно выехать в одни ворота, но я сомневаюсь, чтобы вам удалось вернуться в другие.
  
  - Почему? - спросил Франц.
  
  - Потому, что с наступлением темноты даже в пятидесяти шагах за воротами небезопасно.
  
  - Будто? - спросил Альбер.
  
  - Господин виконт, - отвечал маэстро Пастрини, всё ещё до глубины души обиженный недоверием Альбера, - я это говорю не для вас, а для вашего спутника; он бывал в Риме и знает, что такими вещами не шутят.
  
  - Друг мой, - сказал Альбер Францу, - чудеснейшее приключение само плывёт нам в руки. Мы набиваем коляску пистолетами, мушкетонами и двустволками. Луиджи Вампа является, но не он задерживает нас, а мы его; мы доставляем его в Рим, преподносим знаменитого разбойника его святейшеству папе, тот спрашивает, чем он может вознаградить нас за такую услугу. Мы без церемонии просим у него карету и двух лошадей из папских конюшен и смотрим карнавал из экипажа; не говоря уже о том, что благодарный римский народ, по всей вероятности, увенчает нас лаврами на Капитолии и провозгласит, как Курция и Горация Коклеса, спасителями отечества.
  
  Лицо маэстро Пастрини во время этой тирады Альбера было достойно кисти художника.
  
  - Во-первых, - возразил Франц, - где вы возьмёте пистолеты, мушкетоны и двустволки, которыми вы собираетесь начинить нашу коляску?
  
  - Уж, конечно, не в моём арсенале, ибо у меня в Террачине отобрали даже кинжал; а у вас?
  
  - Со мною поступили точно также в Аква-Пендепте.
  
  - Знаете ли, любезный хозяин, - сказал Альбер, закуривая вторую сигару от окурка первой, - что такая мера весьма удобна для грабителей и, мне кажется, введена нарочно, по сговору с ними?
  
  Вероятно, такая шутка показалась хозяину рискованной, потому что он пробормотал в ответ что-то невнятное, обращаясь только к Францу, как к единственному благоразумному человеку, с которым можно было столковаться.
  
  - Вашей милости, конечно, известно, что, когда на вас нападают разбойники, не принято защищаться.
  
  - Как! - воскликнул Альбер, храбрость которого восставала при мысли, что можно молча дать себя ограбить. - Как так "не принято"!
  
  - Да так. Всякое сопротивление было бы бесполезно. Что вы сделаете против десятка бандитов, которые выскакивают из канавы, из какой-нибудь лачуги или из акведука и все разом целятся в вас?
  
  - Чёрт возьми! Пусть меня лучше убьют! - воскликнул Альбер.
  
  Маэстро Пастрини посмотрел на Франца глазами, в которых ясно читалось: "Положительно, ваша милость, ваш приятель сумасшедший".
  
  - Дорогой Альбер, - возразил Франц, - ваш ответ великолепен и стоит корнелевского "qu'il mourut";[22] но только там дело шло о спасении Рима, и Рим этого стоил. Что же касается нас, то речь идёт всего лишь об удовлетворении пустой прихоти, а жертвовать жизнью из-за прихоти - смешно.
  
  - Per Bacco![23]- воскликнул маэстро Пастрини. - Вот это золотые слова!
  
  Альбер налил себе стакан лакрима-кристи и начал пить маленькими глотками, бормоча что-то нечленораздельное.
  
  - Ну-с, маэстро Пастрини, - продолжал Франц, - теперь, когда приятель мой успокоился и вы убедились в моих миролюбивых наклонностях, расскажите нам, кто такой этот синьор Луиджи Вампа. Кто он, пастух или вельможа? Молод или стар? Маленький или высокий? Опишите нам его, чтобы мы могли, по крайней мере, его узнать, если случайно встретим его в обществе, как Сбогара или Лару.
  
  - Лучше меня никто вам не расскажет о нём, ваша милость, потому что я знал Луиджи Вампа ещё ребёнком; и однажды, когда я сам попал в его руки по дороге из Ферентино в Алатри, он вспомнил, к величайшему моему счастью, о нашем старинном знакомстве; он отпустил меня и не только не взял выкупа, но даже подарил мне прекрасные часы и рассказал мне свою историю.
  
  - Покажите часы, - сказал Альбер.
  
  Пастрини вынул из жилетного кармана великолепный брегет с именем мастера и графской короной.
  
  - Вот они.
  
  - Чёрт возьми! - сказал Альбер. - Поздравляю вас! У меня почти такие же, - он вынул свои часы из жилетного кармана, - и они стоили мне три тысячи франков.
  
  - Расскажите историю, - сказал Франц, придвигая кресло и приглашая маэстро Пастрини сесть.
  
  - Вы разрешите? - спросил хозяин.
  
  - Помилуйте, дорогой мой, - отвечал Альбер, - ведь вы не проповедник, чтобы говорить стоя.
  
  Хозяин сел, предварительно отвесив каждому из своих слушателей по почтительному поклону, что должно было подтвердить его готовность сообщить им все сведения о Луиджи Вампа.
  
  - Постойте, - сказал Франц, - останавливая маэстро Пастрини, уже было открывшего рот. - Вы сказали, что знали Вампа ребёнком. Стало быть, он ещё совсем молод?
  
  - Молод ли он? Ещё бы! Ему едва исполнилось двадцать два года. О, этот мальчишка далеко пойдёт, будьте спокойны.
  
  - Что вы на это скажете, Альбер? Прославиться в двадцать два года! Это не шутка! - сказал Франц.
  
  - Да, и в этом возрасте Александр, Цезарь и Наполеон, хотя впоследствии о них и заговорили, успели меньше.
  
  - Итак, - продолжал Франц, обращаясь к хозяину, - герою вашей истории всего только двадцать два года?
  
  - Едва исполнилось, как я уже имел честь докладывать.
  
  - Какого он роста, большого или маленького?
  
  - Среднего, приблизительно такого, как его милость, - отвечал хозяин, указывая на Альбера.
  
  - Благодарю за сравнение, - с поклоном сказал Альбер.
  
  - Рассказывайте, маэстро Пастрини, - сказал Франц, улыбнувшись обидчивости своего друга. - А к какому классу общества он принадлежал?
  
  - Он был простым пастухом в поместье графа Сан-Феличе, между Палестриной и озером Габри. Он родился в Пампинаре и с пятилетнего возраста служил у графа. Отец его, сам пастух, имел в Анапии собственное маленькое стадо и жил торговлей бараньей шерстью и овечьим сыром в Риме.
  
  Маленький Вампа ещё в раннем детстве отличался странным характером.
  
  Однажды, когда ему было только семь лет, он явился к палестринскому священнику и просил научить его читать. Это было нелегко, потому что маленький пастух не мог отлучаться от стада; но добрый священник ежедневно ходил служить обедню в маленькое местечко, слишком бедное, чтобы содержать священника, и даже не имевшее названия, так что его обычно называли просто "Борго"[24]. Он предложил Луиджи поджидать его на дороге и тут же, на обочине, брать урок, но предупредил, что уроки будут очень короткие и ученику придётся быть очень старательным.
  
  Мальчик с радостью согласился.
  
  Луиджи ежедневно водил стадо на дорогу из Палестрины в Борго. Ежедневно в девять часов утра здесь проходил священник; он садился с мальчиком на край канавы, и маленький пастушок учился грамоте по требнику.
  
  В три месяца он научился читать.
  
  Но этого было мало: он хотел научиться писать.
  
  Священник заказал учителю чистописания в Риме три прописи: одну большими буквами, другую средними, а третью мелкими, и показал мальчику, как переписывать их на аспиде заострённой железкой.
  
  В тот же вечер, загнав стадо, Вампа побежал к палестринскому слесарю, взял большой гвоздь, накалил его, выковал, закруглил и сделал из него нечто вроде античного стилоса.
  
  На другой день он набрал аспидных пластинок и принялся за дело.
  
  В три месяца он научился писать.
  
  Священник, удивлённый его сметливостью и тронутый его прилежанием, подарил ему несколько тетрадей, пучок перьев и перочинный ножик.
  
  Мальчику предстояла новая наука, но уже лёгкая в сравнении с прежней.
  
  Через неделю он владел пером так же хорошо, как и своим стилосом.
  
  Священник рассказал про него графу Сан-Феличе; тот пожелал видеть пастушка, заставил его при себе читать и писать, велел управляющему кормить его вместе со слугами и назначил ему жалованье - два пиастра в месяц.
  
  На эти деньги Луиджи покупал книги и карандаши.
  
  Владея необыкновенным даром подражания, он, как юный Джотто, рисовал на аспидных досках своих овец, дома и деревья.
  
  Потом при помощи перочинного ножа он стал обтачивать дерево и придавать ему различные формы. Так начал своё поприще и Пинелли, знаменитый скульптор.
  
  Девочка лет шести, стало быть немного моложе Луиджи, тоже стерегла стадо вблизи Палестины; она была сирота, родилась в Вальмонтонс и звалась Терезой.
  
  Дети встречались, садились друг подле друга, и, пока их стада, смешавшись, паслись вместе, они болтали, смеялись и играли; вечером они отделяли стадо графа Сан-Феличе от стада барона Черветри и расходились в разные стороны, условившись снова встретиться на следующее утро. Они никогда не нарушали этого условия и, таким образом, росли вместе.
  
  Луиджи исполнилось двенадцать лет, а Терезе - одиннадцать.
  
  Между тем с годами их природные наклонности развивались.
  
  Луиджи по-прежнему занимался искусствами, насколько это было возможно в одиночестве, нрав у него был неровный: он то бывал беспричинно печален, то порывист, вспыльчив и упрям и всегда насмешлив. Ни один из мальчиков Пампинары, Палестрины и Вальмонтоне не только не имел на него влияния, но даже не мог стать его товарищем. Его своеволие, требовательность, нежелание ни в чём уступать отстраняли от него всякое проявление дружелюбия или хотя бы симпатии. Одна Тереза единым взглядом, словом, жестом укрощала его строптивый нрав. Он покорялся мановению женской руки, а мужская рука, чья бы она ни была, могла только сломать его, но не согнуть.
  
  Тереза, напротив, была девочка живая, резвая и весёлая, но чрезвычайно тщеславная; два пиастра, выдаваемые Луиджи управляющим графа Сан-Феличе, все деньги, выручаемые им за разные безделушки, которые он продавал римским торговцам игрушек, уходили на серёжки из поддельного жемчуга, стеклянные бусы и золотые булавки. Благодаря щедрости своего юного друга Тереза была самой красивой и нарядной крестьяночкой в окрестностях Рима.
  
  Дети росли, проводя целые дни вместо и беспечно предаваясь влечениям своих неискушённых натур. В их разговорах, желаниях и мечтах Вампа всегда воображал себя капитаном корабля, предводителем войска или губернатором какой-нибудь провинции, а Тереза видела себя богатой, в пышном наряде, в сопровождении ливрейных лакеев. Проведя весь день в дерзновенных мечтах о своём будущем блеске, они расставались, чтобы загнать своих баранов в хлев, и спускались с высоты мечтаний к горькой и убогой действительности.
  
  Однажды молодой пастух сказал графскому управляющему, что он видел, как волк вышел из Сабипских гор и рыскал вокруг его стада. Управляющий дал ему ружьё, а Вампа только этого и хотел.
  
  Ружьё оказалось от превосходного мастера из Брешиа и било не хуже английского карабина; но граф, приканчивая однажды раненую лисицу, сломал приклад, и ружьё было отложено.
  
  Для такого искусного резчика, как Вампа, это не представляло затруднений. Он измерил старое ложе, высчитал, что надо изменить, чтобы ружьё пришлось ему по плечу, и смастерил новый приклад с такой чудесной резьбой, что если бы он захотел продать в городе одно только дерево, то получил бы за него верных пятнадцать - двадцать пиастров.
  
  Но он отнюдь не собирался этого делать: иметь ружьё было его заветной мечтой. Во всех странах, где независимость заменяет свободу, первая потребность всякого смелого человека, всякого мощного содружества иметь оружие, которое может служить для нападения и защиты и, наделяя грозной силой своего обладателя, заставляет других считаться с ним.
  
  С этой минуты всё своё свободное время Вампа посвящал упражнению в стрельбе; он купил пороху и пуль, и всё для него стало мишенью: жалкий серенький ствол оливы, растущей на склонах Сабинских гор; лисица, под вечер выходящая из поры в поисках добычи; орёл, парящий в воздухе. Скоро он так изощрился, что Тереза превозмогла страх, который она вначале чувствовала при каждом выстреле, и любовалась, как её юный товарищ всаживал пулю, куда хотел, так же метко, как если бы вкладывал её рукой.
  
  Однажды вечером волк и в самом деле выбежал из рощи, возле которой они обыкновенно сидели. Волк не пробежал и десяти шагов, как упал мёртвым.
  
  Вампа, гордый своей удачей, взвалил его на плечи и принёс в поместье.
  
  Всё это создало Луиджи Вампа некоторую известность; человек, стоящий выше других, где бы он ни был, всегда находит почитателей. Во всей округе о молодом пастухе говорили, как о самом ловком, сильном и неустрашимом парне на десять лье кругом; и хотя Тереза слыла чуть ли не первой красавицей между сабинскими девушками, никто не решался заговаривать с ней о любви, потому что все знали, что её любит Вампа.
  
  А между тем Луиджи и Тереза ни разу не говорили между собой о любви. Они выросли друг подле друга, как два дерева, которые переплелись под землёй корнями, над землёй - ветвями и ароматами - в воздухе; у них было только одно желание: всегда быть вместе; это желание стало потребностью, и они скорее согласились бы умереть, чем разлучиться хотя бы на один день.
  
  Терезе минуло шестнадцать лет, а Луиджи - семнадцать.
  
  В это время начали поговаривать о разбойничьей шайке, собравшейся в Лепинских горах. Разбой никогда не удавалось искоренить в окрестностям Рима. Иной раз недостаёт атамана; но стоит только явиться ему, как около него тотчас же собирается шайка.
  
  Знаменитый Кукуметто, выслеженный в Абруццских горах и изгнанный из неаполитанских владений, где он вёл настоящую войну, перевалил, как Манфред, через Гарильяно и нашёл убежище между Соннино и Пиперно, на берегах Амазено.
  
  Теперь он набирал шайку, идя по стопам Дечезариса и Гаспароре и надеясь вскоре превзойти их. Из Палестрины, Фраскати и Пампинары исчезло несколько юношей. Сначала о них беспокоились, потом узнали, что они вступили в шайку Кукуметто.
  
  Вскоре Кукуметто стал предметом всеобщего внимания. Рассказывали про его необыкновенную храбрость и возмутительное жестокосердие.
  
  Однажды он похитил девушку, дочь землемера в Фрозиноне. Разбойничий закон непреложен: девушка принадлежит сначала похитителю, потом остальные бросают жребий, и несчастная служит забавой для всей шайки, пока она им не наскучит или не умрёт.
  
  Когда родители достаточно богаты, чтобы заплатить выкуп, к ним отправляют гонца; пленница отвечает головой за безопасность посланного. Если выкупа не дают, то участь пленницы решена.
  
  У похищенной девушки в шайке Кукуметто был возлюбленный, его звали Карлини.
  
  Увидев его, она протянула к нему руки и считала себя спасённою, но бедный Карлини, узнав её, почувствовал, что сердце его разрывается: он не сомневался в том, какая ей готовится участь.
  
  Однако, так как он был любимцем Кукуметто, три года делил с ним все опасности и даже однажды спас ему жизнь, застрелив карабинера, который уже занёс саблю над его головой, то он надеялся, что Кукуметто сжалится над ним.
  
  Он отвёл атамана в сторону, в то время как девушка, сидя под высокой сосной, посреди лесной прогалины, закрывала лицо яркой косынкой, какие носят римские крестьянки, чтобы спрятать его от похотливых взглядов разбойников.
  
  Карлини всё рассказал атаману: их любовь, клятвы верности и как они каждую ночь, с тех пор как шайка расположилась в этих местах, встречаются среди развалин.
  
  Как раз в этот вечер Карлини был послан в соседнее село и не мог явиться на свидание; но Кукуметто якобы случайно очутился там и похитил девушку.
  
  Карлини умолял атамана сделать ради него исключение и пощадить Риту, уверяя, что отец её богат и даст хороший выкуп.
  
  Кукуметто притворился, что склоняется на мольбы своею друга, и поручил ему найти пастуха, которого можно было бы послать к отцу Риты, в Фрозинопе.
  
  Карлипи радостно подбежал к девушке, сказал ей, что она спасена, и попросил её написать отцу письмо, чтобы сообщить о том, что с ней случилось, и уведомить его, что за неё требуют триста пиастров выкупа.
  
  Отцу давали сроку двенадцать часов, до девяти часов следующего утра.
  
  Взяв письмо, Карлини бросился в долину разыскивать гонца.
  
  Он нашёл молодого пастуха, загонявшего в ограду своё стадо. Пастухи, обитающие между городом и горами, на границе между дикой и цивилизованной жизнью, - обычно посланцы разбойников.
  
  Пастух немедленно пустился в путь, обещая через час быть в Фрозиноно.
  
  Картини, радостный, вернулся к возлюбленной, чтобы передать ей это утешительное известие.
  
  Он застал шайку на прогалине, за весёлым ужином; она поглощала припасы, взимаемые с поселян в виде дани; но он тщетно искал между пирующими Кукуметто и Риту.
  
  Он спросил, где они; бандиты отвечали громким хохотом. Холодный пот выступил на лбу Карлини, волосы на голове встали дыбом.
  
  Он повторил свой вопрос. Один из сотрапезников палил в стакан орвиетского вина и протянул его Карлини.
  
  "За здоровье храброго Кукуметто и красавицы Риты!"
  
  В ту же минуту Карлини услышал женский крик. Он понял всё. Он схватил стакан, пустил им в лицо угощавшего и бросился на крик.
  
  Пробежав шагов сто, он за кустом увидел Кукуметто, державшего в объятиях бесчувственную Риту.
  
  Увидев Карлини, Кукуметто встал и навёл на него два пистолета.
  
  Разбойники взглянули друг на друга: один - с похотливой улыбкой на губах, другой - смертельно бледный.
  
  Можно было думать, что между этими людьми сейчас произойдёт жестокая схватка. Но мало-помалу черты Карлини разгладились, его рука, схватившаяся было за один из пистолетов, заткнутых у него за поясом, повисла в воздухе.
  
  Рита лежала на земле между ними.
  
  Лунный свет озарял эту сцену.
  
  "Ну, что? - сказал Кукуметто. - Исполнил ты моё поручение?"
  
  "Да, атаман, - отвечал Карлини, - и завтра, к девяти часам, отец Риты будет здесь с деньгами".
  
  "Очень хорошо. А пока мы проведём весёлую ночку. Эта девушка восхитительна, у тебя неплохой вкус, Карлини. А так как я не себялюбец, то мы сейчас вернёмся к товарищам и будем тянуть жребий, кому она теперь достанется".
  
  "Стало быть, вы решили поступить с ней, как обычно?" - спросил Карлини.
  
  "А почему бы делать для неё исключение?"
  
  "Я думал, что во внимание к моей просьбе..."
  
  "Чем ты лучше других?"
  
  "Вы правы".
  
  "Но ты не беспокойся, - продолжал, смеясь, Кукумотто, - рано или поздно придёт и твой черёд".
  
  Карлини так стиснул зубы, что они хрустнули.
  
  "Ну, что же, идём?" - сказал Кукуметто, делая шаг в сторону товарищей.
  
  "Я иду за вами".
  
  Кукуметто удалился, оглядываясь на Карлини, так как, должно быть, опасался, что тот нападёт на него сзади. Но ничто в молодом разбойнике не указывало на враждебные намерения.
  
  Он продолжал стоять, скрестив руки, над всё ещё бесчувственной Ритой.
  
  У Кукуметто мелькнула мысль, что Карлини хочет схватить её на руки и бежать с нею. Но это его не беспокоило, потому что он уже получил от Риты всё, что хотел; а что касается денег, то триста пиастров, разделённых между всею шайкою, были такой ничтожной суммой, что они его мало интересовали.
  
  И он продолжал идти к прогалине; к его удивлению, Карлини появился там почти одновременно с ним.
  
  "Жребий! Жребий!" - закричали разбойники, увидав атамана.
  
  И глаза всех этих людей загорелись вожделением, в красноватом отблеске костра они были похожи на демонов.
  
  Требование их было справедливо; поэтому атаман в знак согласия кивнул головой. Записки с именами, в том числе и с именем Карлини, положили в шляпу, и самый младший из шайки вытащил из этой самодельной урны одну из записок.
  
  На этой записке значилось имя Дьяволаччо.
  
  Это был тот самый, который предложил Карлини выпить за здоровье атамана и которому Карлини в ответ на это швырнул стакан в лицо.
  
  Из широкой раны, рассекшей ему лицо от виска до подбородка, струёй текла кровь.
  
  Когда прочли его имя, он громко захохотал.
  
  "Атаман, - сказал он, - Карлини сейчас отказался выпить за ваше здоровье; предложите ему выпить за моё; может быть, он скорое снизойдёт к вашей просьбе, чем к моей".
  
  Все ожидали какой-нибудь вспышки со стороны Карлини; но, к общему изумлению, он взял одной рукой стакан, другой - флягу и налил себе вина.
  
  "За твоё здоровье, Дьяволаччо", - сказал он спокойным голосом.
  
  И он осушил стакан, причём рука его даже не задрожала. Потом, присаживаясь к огню, он сказал:
  
  "Дайте мне мою долю ужина! Я проголодался после долгой ходьбы".
  
  "Да здравствует Карлини!" - закричали разбойники.
  
  "Так и надо! Вот это называется поступать по-товарищески".
  
  И все снова уселись в кружок у костра; Дьяволаччо удалился.
  
  Карлипи ел и пил, как будто ничего не произошло.
  
  Разбойники удивлённо поглядывали на него, озадаченные его безучастием, как вдруг услышали позади себя тяжёлые шаги.
  
  Они обернулись: к костру подходил Дьяволаччо с молодой пленницей на руках.
  
  Голова её была запрокинута, длинные волосы касались земли.
  
  Чем ближе он подходил к светлому кругу костра, тем заметней становилась бледность девушки и бледность разбойника.
  
  Так зловеща и торжественно было это появление, что все встали, кроме Карлини, который спокойно остался сидеть, продолжая есть и пить, как ни в чём не бывало.
  
  Дьяволаччо подходил всё ближе среди всеобщего молчания и, наконец, положил Риту к ногам атамана.
  
  Тогда все поняли, почему так бледен разбойник и так бледна девушка: под её левого грудью торчала рукоять ножа.
  
  Все глаза обратились к Карлини: у него на поясе висели пустые ножны.
  
  "Так, - сказал атаман, - теперь я понимаю, для чего Карлини отстал".
  
  Дикие натуры умеют ценить мужественный поступок; хотя, быть может, ни один из разбойников не сделал бы того, что сделал Карлини, все его поняли.
  
  Карлини тоже встал с места и подошёл к телу, положив руку на рукоять пистолета.
  
  "А теперь, - сказал он, - будет кто-нибудь оспаривать у меня эту женщину?"
  
  "Никто, - отвечал атаман, - она твоя!"
  
  Карлини поднял её на руки и вынес из освещённого круга, который отбрасывало пламя костра. Кукуметто, как обычно, расставил часовых, и разбойники, завернувшись в плащи, легли спать около огня.
  
  В полночь часовые подняли тревогу: атаман и разбойники в тот же миг были на ногах.
  
  Это оказался отец Риты, принёсший выкуп за дочь.
  
  "Бери, - сказал он атаману, подавая мешок с серебром. - Вот триста пиастров. Отдай мне мою дочь".
  
  Но атаман, не взяв денег, сделал ему знак следовать за собой. Старик повиновался; они пошли за деревья, сквозь ветви которых просвечивал месяц. Наконец, Кукуметто остановился, протянул руку и указал старику на две фигуры под деревом.
  
  "Вот, - сказал он, - требуй свою дочь у Карлини, он даст тебе отчёт во всём".
  
  И вернулся к товарищам.
  
  Старик замер на месте. Он чувствовал, что какая-то неведомая беда, огромная, непоправимая, нависла над его головой. Наконец, он сделал несколько шагов, стараясь различить, что происходит под деревом.
  
  Заслышав шаги, Карлини поднял голову, и глазам старика более отчётливо представились очертания двух людей.
  
  На земле лежала женщина; голова её покоилась на коленях мужчины, наклонившегося над ней; приподняв голову, он открыл лицо женщины, которое он прижимал к груди.
  
  Старик узнал свою дочь, а Карлини узнал старика.
  
  "Я ждал тебя", - сказал разбойник отцу Риты.
  
  "Негодяй! - воскликнул старик. - Что ты сделал?"
  
  И он с ужасом глядел на Риту, неподвижную, окровавленную, с ножом в груди. Лунный луч падал на неё, озаряя её тусклым светом.
  
  "Кукуметто обесчестил твою дочь, - сказал Карлини, - я любил её и потому убил; после него она стала бы игрушкой для всей шайки".
  
  Старик по сказал ни слова, но побледнел, как привидение.
  
  "Если я виноват, - продолжал Карлини, - отомсти за неё".
  
  Он вырвал нож из груди молодой девушки и одной рукою подал его старику, а другой - обнажил свою грудь.
  
  "Ты хорошо сделал, - сказал старик глухим голосом, - обними меня, сын мой!"
  
  Карлини, рыдая, упал в объятия отца своей возлюбленной. То были первые слёзы в жизни этого запятнанного кровью человека.
  
  "А теперь, - сказал старик, - помоги мне похоронить мою дочь".
  
  Карлини принёс два заступа, и отец вместе с возлюбленным принялись рыть могилу под густыми ветвями столетнего дуба.
  
  Когда могила была вырыта, отец первый поцеловал убитую, после него возлюбленный; потом один взял её за ноги, другой за плечи и опустили в могилу.
  
  Оба встали на колени по краям могилы и прочитали молитвы по усопшей.
  
  Потом они опять взялись за заступы и засыпали могилу.
  
  Старик протянул Карлини руку.
  
  "Благодарю тебя, сын мой, - сказал он, - теперь оставь меня одного".
  
  "Но как же так..." - сказал тот.
  
  "Оставь меня, я так хочу".
  
  Карлини повиновался, подошёл к товарищам, завернулся в плащ и скоро заснул, по-видимому, так же крепко, как они.
  
  Ещё накануне было решено переменить стоянку.
  
  За час до рассвета Кукуметто поднял свою шайку и приказал отправляться в путь.
  
  Но Карлини не хотел уйти из леса, не узнав, что сталось с отцом Риты.
  
  Он пошёл к тому месту, где расстался с ним.
  
  Старик висел на ветви дуба, осенявшего могилу его дочери.
  
  Над телом отца и над могилой дочери Карлини поклялся отомстить за обоих.
  
  Но он не успел сдержать своей клятвы; два дня спустя он был убит в стычке с римскими карабинерами.
  
  Все удивлялись, что, хотя он стоял лицом к неприятелю, пуля попала ему в спину.
  
  Но когда один из разбойников припомнил, что Кукуметто был в десяти шагах позади Карлини в ту минуту, когда тот упал, - удивляться перестали.
  
  В то утро, когда шайка покидала Фрозинонский лес, Кукуметто в темноте последовал за Карлини, слышал его клятву и, как человек осмотрительный, опередил его.
  
  Об этом страшном атамане рассказывали ещё много других не менее удивительных историй.
  
  Поэтому от Фонди до Перуджи все дрожали при одном имени Кукуметто.
  
  Эти рассказы часто служили предметом беседы между Луиджи и Терезой.
  
  Тереза дрожала от страха, но Вампа с улыбкой успокаивал её, похлопывая рукой по своему доброму ружью, так метко попадающему в цель; а если она не успокаивалась, он указывал ей на ворона, сидевшего от них в ста шагах на сухой ветке, прицеливался, спускал курок - птица падала мёртвой.
  
  Между тем время бежало; молодые люди решили обвенчаться, когда Луиджи минет двадцать лет, а Терезе - девятнадцать.
  
  Оба они были сироты, и просить разрешения на брак им нужно было только у своих хозяев; они обратились к ним с просьбою и получили согласие.
  
  Однажды, мечтая о будущем, они вдруг услышали выстрелы; потом из рощи, возле которой они, как обычно, пасли свои стада, выскочил человек и бросился в их сторону.
  
  Подбежав ближе, он крикнул:
  
  "За мною гонятся! Спрячьте меня!"
  
  Молодые люди сразу догадались, что это разбойник, но между римским крестьянином и римским разбойником существует врождённая приязнь, - первый всегда готов оказать услугу второму.
  
  Вампа, не говоря ни слова, подбежал к камню, закрывавшему вход в их пещеру, отвалил его, указал беглецу на это никому по ведомое убежище, закрыл за ним вход и сел на своё прежнее место подле Терезы.
  
  Почти тотчас же четыре конных карабинера показались у опушки рощи; трое, по-видимому, искали беглеца, а четвёртый волочил за шею пойманного разбойника.
  
  Карабинеры быстрым взглядом окинули местность, увидели молодых людей, галопом подскакали к ним и начали расспрашивать.
  
  Те никого не видали.
  
  "Досадно, - сказал начальник патруля, - тот, кого мы ищем, атаман".
  
  "Кукумотто?" - невольно воскликнули в один голос Луиджи и Тереза.
  
  "Да, - отвечал начальник, - а так как за его голову назначена награда в тысячу римских скудо, то пятьсот из них достались бы вам, если бы вы помогли нам поймать его"
  
  Молодые люди переглянулись. У карабинера мелькнула надежда. Пятьсот римских скудо составляют три тысячи франков, а три тысячи франков - это целое состояние для двух сирот, собирающихся обвенчаться.
  
  "Да, досадно, - отвечал Вампа, - но мы его не видали".
  
  Карабинеры поскакали в разные стороны, но никого не нашли.
  
  Потом, один за другим, они скрылись.
  
  Тогда Вампа отвалил камень, и Кукуметто вышел из пещеры.
  
  Он видел в щель гранитной двери, как молодые люди разговаривали с карабинерами; он догадался, о чём они толковали; он прочёл на лице Луиджи и Терезы твёрдую решимость не выдавать его. Вынув из кармана кошелёк, набитый золотом, он протянул им его.
  
  Вампа горделиво поднял голову, но у Терезы разгорелись глаза, когда она подумала, сколько можно купить драгоценностей и нарядов на это золото.
  
  Кукуметто был сущий дьявол, змей, принявший образ разбойника; он перехватил этот взгляд, угадал в Терезе достойную дочь Евы и, прежде чем скрыться в роще, несколько раз оглянулся, как бы прощаясь со своими спасителями.
  
  Прошло несколько дней. Кукуметто больше не показывался, и о нём ничего не было слышно.
  
  Приближалось время карнавала. Граф Сан-Феличе решил дать большой костюмированный бал, на который было приглашено самое блестящее римское общество.
  
  Терезе очень хотелось посмотреть празднество. Луиджи упросил управляющего позволить ему присутствовать на балу вместе с Терезой, замешавшись в толпу слуг.
  
  Граф затеял празднество, чтобы повеселить свою дочь Кармолу, в которой души не чаял.
  
  Кармола была сверстницей Терезы и одного с нею роста, а Тереза красотой не уступала графской дочери.
  
  В вечер празднества Тереза надела свой лучший наряд, вколола в причёску самые дорогие булавки, повесила на шею самые сверкающие бусы. Она была в костюме крестьянки из Фраскати.
  
  Луиджи надел живописный праздничный костюм тосканских поселял.
  
  Оба они, как было условленно, затерялись в толпе слуг.
  
  Празднество отличалось необыкновенной пышностью. Не только графский дом горел сотнями огней, но на всех деревьях парка висели пёстрые фонарики. Поэтому многочисленные гости вскоре хлынули из богатых покоев на террасы, а с террас в аллеи парка.
  
  На каждом перекрёстке играл оркестр, стояли столы со сластями и винами; гуляющие останавливались, составляли кадрили и танцевали, где вздумается.
  
  Кармела была в костюме поселянки Сонино. Чепчик её был расшит жемчугом, золотые булавки сверкали алмазами, пояс из турецкого шёлка, затканный крупными цветами, охватывал её талию, рубашка и юбка были из кашемира, фартучек - из индийского муслина, пуговицами для корсажа служили драгоценные камни.
  
  Две её подруги были одеты - одна поселянкой из Неттуно, другая из Риччиа.
  
  Четверо молодых людей из самых богатых и знатных семейств в Риме сопровождали их с той чисто итальянской свободой обращения, равной которой нет ни в одной другой стране; они тоже были наряжены поселянами - Альбано, Веллетри, Чивита-Кастеллана и Сора.
  
  Нечего и говорить, что мужские костюмы, так же как и женские, искрились золотом и каменьями.
  
  Кармела пожелала составить кадриль из однородных костюмов, но не хватало четвёртой дамы.
  
  Кармела оглядела толпу - ни одна гостья не была в подходящем наряде.
  
  Граф Сан-Феличе указал ей на Терезу, стоявшую поодаль среди крестьян, опираясь на руку Луиджи.
  
  "Вы позволите, отец?" - спросила Кармела.
  
  "Конечно, - отвечал граф, - ведь теперь карнавал!"
  
  Кармела наклонилась к своему кавалеру и тихо сказала ему несколько слов, указывая на молодую девушку. Молодой человек проследил за направлением хорошенькой ручьи, поклонился в знак повиновения и отправился приглашать Терезу на кадриль, составленную дочерью графа.
  
  Румянец залил лицо Терезы. Она вопросительно взглянула на Луиджи; отказаться не было возможности. Луиджи медленно выпустил её руку, и она, дрожа всем телом, дала себя увести своему изящному кавалеру и заняла место в господской кадрили.
  
  Конечно, глазу художника точный и строгий костюм Терезы понравился бы больше, чем платья Кармелы и её подруг; но Тереза была девушка легкомысленная и тщеславная; вышитая индийская кисея, затканный турецким узором пояс, пышный кашемир - всё это ослепляло её, а блеск сапфиров и алмазов сводил с ума.
  
  Но и в Луиджи зародилось новое, неведомое чувство: это была щемящая боль, которая началась в сердце, а потом разлилась по жилам и охватила всё его тело. Он следил глазами за малейшими движениями Терезы и её кавалера; когда они брались за руки, у него кружилась голова, кровь стучала в жилах, а в ушах раздавался словно колокольный звон. Когда они разговаривали и Тереза скромно, потупив глаза, слушала речи своего кавалера, Луиджи читал в пламенных взорах красивого юноши, что речи его восхваления; тогда ему казалось, что земля уходит у него из-под ног и все голоса ада нашёптывают ему о смерти и убийстве. Боясь поддаться безумию, он одной рукой хватался за зелёную изгородь, возле которой стоял, а другою судорожно сжимал резную рукоятку кинжала, заткнутого за пояс, сам не замечая, что то и дело почти вынимает его из ножен.
  
  Луиджи ревновал! Он чувствовал, что может потерять тщеславную и самолюбивую Терезу.
  
  А между тем Тереза, вначале робкая и испуганная, скоро оправилась от смущенья. Мы уже сказали, что она была красавица. Этого мало, - она была полна грации, той дикой грации, которая в тысячу раз пленительней нашей жеманной и деланной грациозности.
  
  Она стала царицей кадрили, и если она завидовала дочери графа Сан-Феличе, то мы не смеем утверждать, что Кармела смотрела на неё не без ревности.
  
  Когда кадриль кончилась, изящный кавалер, рассыпаясь в комплиментах, отвёл её на прежнее место, где её ждал Луиджи.
  
  Несколько раз во время кадрили Тереза взглядывала на него и видела его бледное, страдальческое лицо. Раз даже перед её глазами зловещей молнией блеснуло лезвие кинжала.
  
  Почти с трепетом взяла она под руку своего возлюбленного.
  
  Кадриль имела большой успех, все гости просили повторить её; одна Кармела отказывалась; но граф Сан-Феличе так настойчиво просил её, что она в конце концов дала своё согласие.
  
  Тотчас же один из кавалеров бросился приглашать Терезу, без которой нельзя было составить кадриль; но она уже исчезла.
  
  Луиджи, чувствуя, что не вынесет вторичного испытания, наполовину уговорил, наполовину заставил Терезу перейти в другую часть сада. Тереза нехотя повиновалась; но она видела по искажённому лицу Луиджи, по его молчанию и судорожно вздрагивающей руке, что в нём происходит. Сама она тоже была взволнована; и хоть она не сделала ничего дурного, но понимала, что Луиджи вправе упрекнуть её, - за что? - она не знала, но чувствовала тем не менее, что этот упрёк был бы заслужен.
  
  Однако, к немалому удивлению Терезы, Луиджи молчал и за весь вечер не произнёс ни слова. Только когда вечерняя прохлада заставила гостей покинуть сад и они перенесли танцы в комнаты, Луиджи, проводив Терезу до дому, сказал:
  
  "Тереза, о чём ты думала, когда танцевала против молодой графини?"
  
  "Я думала, - откровенно отвечала девушка, - что отдала бы полжизни за такой наряд, как у неё".
  
  "А что говорил тебе твой кавалер?"
  
  "Он говорил мне, что от меня зависит иметь такой наряд и что для этого мне стоит только сказать слово".
  
  "Он был совершенно прав, - сказал Луиджи. - Так ты хочешь иметь такой наряд?"
  
  "Да".
  
  "Ты его получишь!"
  
  Тереза удивлённо подняла голову и хотела задать вопрос; но его лицо было так мрачно и страшно, что слова замерли у неё на губах.
  
  После этого Луиджи тотчас же ушёл.
  
  Тереза поглядела ему вслед. Когда он скрылся в темноте, она со вздохом вошла в дом.
  
  В ту же ночь приключилась беда: вероятно, по неосторожности слуг, забывших погасить огни, вспыхнул пожар на вилле Сан-Феличе, во флигеле, где помещались комнаты прелестной Кармелы. Проснувшись среди ночи, она увидела пламя, вскочила с постели и, накинув на себя халат, бросилась к двери; но коридор, который ей надо было пробежать, был уже охвачен огнём. Тогда она вернулась в свою комнату, громко зовя на помощь. Вдруг её окно, находившееся на высоте двадцати футов от земли, распахнулось; в комнату прыгнул крестьянский парень, схватил её на руки и с нечеловеческой силой и ловкостью вынес на лужайку; Кармела потеряла сознание. Когда она пришла в себя, подле неё был её отец. Кругом толпились слуги, наперерыв стараясь оказать ей помощь. Весь флигель виллы сгорел; но кто думал об этом, раз Кармела была жива и здорова?
  
  Её спасителя искали всюду; но он не показывался. Спрашивали всех и вся, но никто не видал его. Сама же Кармела была так взволнована, что не успела разглядеть его лицо.
  
  Граф был сказочно богат, и, если не считать опасности, которой подвергалась Кармела, пожар не причинил ему сколько-нибудь чувствительного урона, тем более что чудесное спасение дочери казалось ему новой милостью провидения.
  
  На другой день в обычный час Тереза и Луиджи встретились у опушки леса. Луиджи пришёл первый и радостно приветствовал Терезу; он, казалось, совсем забыл о вчерашнем. Тереза была задумчива; но, видя Луиджи ласковым и беззаботным, она тоже стала беспечно весела; впрочем, такой она бывала всегда, если только какое-нибудь страстное желание не лишало её покоя.
  
  Луиджи взял её под руку, привёл к пещере и остановился. Девушка, понимая, что происходит что-то необыкновенное, пристально посмотрела на него.
  
  "Тереза, - сказал Луиджи, - вчера ты мне сказала, что отдала бы всё на свете, чтобы иметь такой наряд, как у дочери графа?"
  
  "Да, - отвечала удивлённая Тереза, - но это желание было легкомысленно".
  
  "А я тебе ответил: "Хорошо, ты его получишь"".
  
  "Да, - сказала молодая девушка, удивление которой возрастало с каждым словом Луиджи. - Но ты, наверное, так ответил, чтобы сделать мне удовольствие".
  
  "Я никогда ничего не обещал тебе напрасно, Тереза, - сказал Луиджи с гордостью. - Войди в пещеру и оденься".
  
  С этими словами он отодвинул камень и показал Терезе пещеру, освещённую двумя свечами, зажжёнными по бокам великолепного зеркала; на грубом столе, сделанном руками Луиджи, лежали жемчужное ожерелье и бриллиантовые булавки; рядом, на стуле, лежал весь остальной наряд.
  
  Тереза вскрикнула от радости и, даже не спросив, откуда взялся наряд, даже не поблагодарив Луиджи, бросилась в пещеру.
  
  Луиджи тотчас же завалил вход камнем, потому что на гребне невысокого холма, заслонявшего ему вид на Палесттину, он заметил всадника, который остановился, как бы выбирая дорогу. Всадник так отчётливо вырисовывался на голубом небе, как только в южных далях вырисовываются предметы.
  
  Увидев Луиджи, всадник поднял лошадь в галоп и подскакал к нему.
  
  Луиджи не ошибся: всадник, ехавший из Палестины в Тиволи, сбился с дороги.
  
  Луиджи указал ему направление; но так как впереди дорога снова разветвлялась, то всадник, чтобы опять не заблудиться, попросил Луиджи проводить его.
  
  Луиджи снял плащ, положил его на землю, перекинул свой карабин через плечо и пошёл подле всадника тем быстрым шагом горца, который соперничает с шагом лошади.
  
  Через десять минут Луиджи и всадник добрались до перекрёстка.
  
  Тут юноша царственным движением протянул руку и указал на ту из трех дорог, по которой всаднику следовало ехать:
  
  "Вот ваша дорога, - сказал он. - Ваша милость теперь не заблудится".
  
  "А вот твоя награда", - сказал всадник, протягивая молодому пастуху несколько мелких монет.
  
  "Благодарю, - сказал Луиджи, отдёргивая руку, - я оказываю услуги, но не продаю их".
  
  "Если ты отказываешься от платы, - сказал всадник, по-видимому знающий разницу между угодливостью городских жителей и гордостью поселян, то, может быть, ты примешь подарок?"
  
  "Это другое дело!"
  
  "Так возьми эти два венецианских цехина и дай сделать из них серьги для твоей невесты".
  
  "А вы возьмите этот кинжал, - отвечал молодой пастух. - От Альбано до Чивита-Кастеллапа вам не найти рукоятки с лучшей резьбой".
  
  "Я принимаю твой подарок, - сказал всадник. - Но теперь я у тебя в долгу: ведь этот кинжал стоит дороже двух цехинов".
  
  "Если его купить; но я сам его делал, и мне он стоит не больше пиастра".
  
  "Как тебя зовут?" - спросил всадник.
  
  "Луиджи Вампа, - отвечал пастух с таким видом, словно сказал: Александр Македонский. - А вас как?"
  
  "Меня зовут Синдбад-Мореход", - отвечал всадник".
  
  Франц д'Эпине удивлённо вскрикнул.
  
  - Синдбад-Мореход? - переспросил он.
  
  - Да, - отвечал рассказчик, - так он назвал себя.
  
  - А что? Чем вам не нравится это имя? - вмешался Альбер. - Очень красивое имя, и, признаюсь, приключения настоящего Синдбада меня когда-то очень занимали.
  
  Франц промолчал. Имя Синдбад-Мореход, по очень понятным причинам, пробудило в нём целый рой воспоминаний.
  
  - Продолжайте, - сказал он хозяину.
  
  - Вампа небрежно сунул в карман два цехина и медленно повернул обратно. Когда он был всего в трехстах шагах от пещеры, ему послышались крики.
  
  Он замер, прислушиваясь.
  
  Через секунду он ясно расслышал своё имя.
  
  Крики доносились со стороны пещеры.
  
  Он ринулся вперёд, как серна, на бегу заряжая ружьё, и в два прыжка достиг вершины холма.
  
  Здесь крики долотами ещё явственнее.
  
  Он посмотрел вниз: какой-то мужчина похищал Торезу, как кентавр Несс похитил Деяниру.
  
  Похититель бежал к лесу и уже прошёл три четверти пути, отделявшего лес от пещеры.
  
  Вампа глазом измерил расстояние; между ним и похитителем было по меньшей мере двести шагов; Вампа понял, что тот скроется с Терезой в лесу раньше, чем он успеет догнать его.
  
  Молодой пастух словно прирос к месту. Он вскинул ружьё, медленно навёл дуло, прицелился и спусти я курок.
  
  Похититель вдруг остановился; колени его подогнулись, и он упал, увлекая вместе с собой Терезу.
  
  Но Тереза сейчас же вскочила на ноги; похититель остался лежать; он бился в предсмертных судорогах.
  
  Вампа бросился к Терезе; отбежав шагов десять от умирающего, она упала на колени; у Луиджи мелькнула ужасная мысль, что пуля, поразившая насмерть его врага, задела и его невесту.
  
  К счастью, этого не случилось; только пережитый испуг отнял силы у Терезы. Удостоверившись, что она невредима, Вампа подошёл к раненому.
  
  Тот уже испустил дух; кулаки его были судорожно сжаты, рот искривлён, волосы всклокочены и влажны от предсмертного пота.
  
  Глаза его были открыты и всё ещё грозны.
  
  Вампа узнал в убитом Кукуметто.
  
  С того дня, как молодые люди спасли разбойника, он влюбился в Терезу и поклялся, что девушка будет принадлежать ему. Он неустанно подстерегал её; воспользовавшись тем, что Луиджи оставил её одну, чтобы указать дорогу всаднику, он похитил девушку и уже считал её своею, как вдруг пуля, пущенная меткой рукой Вампы, пробила ему сердце.
  
  Вампа смотрел на него и ни малейшее волнение не отражалось на его лице, тогда как Тереза, всё ещё трепещущая, едва осмеливалась подойти к трупу и боязливо глядела на него через плечо своего возлюбленного.
  
  Вампа обернулся к ней.
  
  "Я вижу, ты уже одета, - сказал он. - Теперь моя очередь заняться туалетом".
  
  Тереза и в самом деле с ног до головы была одета в наряд дочери графа Сан-Феличе.
  
  Вампа поднял труп Кукуметто и отнёс его в пещеру, но на этот раз Тереза уже не вошла.
  
  Если бы в эту минуту проехал ещё всадник, то он увидел бы странное зрелище: девушку, пасущую стадо в кашемировом платье, в серьгах и жемчужном ожерелье, с бриллиантовыми булавками в волосах и рубиновыми пуговицами на корсаже.
  
  Он, несомненно, решил бы, что перенёсся во времена Флориапа и, воротясь в Париж, стал бы уверять, что видел Альпийскую Пастушку у подножия Сабипских гор.
  
  Через четверть часа Вампа вышел из пещеры. Он был одет с неменьшим щегольством, чем Тереза.
  
  На нём был камзол из гранатового бархата, с чеканными золотыми пуговицами, шёлковый вышитый жилет, римский шейный таток, зелёный с красным шёлковый пояс, затканный золотом, бархатные голубые штаны до колен, с бриллиантовыми пряжками, замшевые гетры с пёстрым узором и шляпа, на которой развевались ленты всех цветов. У пояса висели двое часов, а за пояс был заткнут великолепный кинжал.
  
  Тереза вскрикнула от восхищения. Вампа в костюме Кукуметто напоминал картину Леопольда Робера или Шнеца.
  
  Заметив, какое впечатление он произвёл на свою невесту, он гордо улыбнулся.
  
  "Готова ли ты разделить мою судьбу, какая бы она ни была?" - спросил он её.
  
  "Да!" - воскликнула Тереза.
  
  "И ты всюду пойдёшь за мной?"
  
  "Хоть на край света!"
  
  "Тогда давай руку и пойдём: нельзя терять времени".
  
  Девушка подала руку своему возлюбленному, не спрашивая даже, куда он её ведёт. В эту минуту он казался ей прекрасным, гордым и всесильным, как божество.
  
  Они направились к лесу и через несколько минут скрылись за деревьями.
  
  Нечего и говорить о том, что Вампа знал все тропинки в горах; он всё дальше углублялся в лес, не колеблясь ни одной секунды, хотя там не было ни одной протоптанной тропинки, и он распознавал дорогу по кустам и деревьям, так шли они часа полтора.
  
  Наконец, они забрались в самую чащу леса. Высохшее русло вело в тёмное ущелье. Вампа пошёл по этой нехоженой дороге, вившейся глубоко между двумя берегами и затенённой густыми ветвями сосен; если бы не отлогий спуск, её можно было принять за тропу в Аверн, о которой говорит Вергилий.
  
  Тереза, снова оробевшая в этом диком и пустынном месте, молча жалась к своему проводнику, но так как она видела, что он идёт ровным шагом и лицо его спокойно, она нашла в себе силу скрыть свою тревогу.
  
  Вдруг в десяти шагах от них из-за дерева вышел человек и навёл на Луиджи ружьё.
  
  "Ни шагу дальше, - крикнул он, - не то убью!"
  
  "Брось! - сказал Вампа, пренебрежительно подняв руку, между тем как Тереза, не скрывая больше своего страха, вся дрожа, прижималась к нему. - Разве волки грызутся между собой?"
  
  "Кто ты такой?" - спросил часовой.
  
  "Я - Луиджи Вампа, пастух из поместья Сан-Феличе".
  
  "Что тебе нужной"
  
  "Мне нужно поговорить с твоими товарищами на прогалине Рокка-Бианка".
  
  "Так ступай за мной, - отвечал часовой, - или, лучше, ступай вперёд, коли знаешь куда".
  
  Вампа презрительно улыбнулся, вышел вперёд вместе с Терезой и продолжал свой путь тем же твёрдым и спокойным шагом, каким шёл до сих пор.
  
  Через пять минут разбойник велел им остановиться.
  
  Они повиновались.
  
  Разбойник три раза прокаркал по-вороньи.
  
  В ответ раздалось такое же карканье.
  
  "Так, - сказал разбойник. - Теперь можешь идти дальше".
  
  Луиджи и Тереза пошли дальше.
  
  Но по мере того как они подвигались вперёд, Тереза всё крепче прижималась к своему возлюбленному: в самом деле между деревьями замелькали ружейные стволы.
  
  Прогалина Рокка-Бианка находилась на вершине небольшой горы, которая, вероятно, некогда была вулканом, потухшим ещё прежде, чем Ромул и Рем покинули Альбу и построили Рим.
  
  Тереза и Луиджи взобрались на вершину и очутились лицом к лицу с двумя десятками разбойников.
  
  "Этот парень вас ищет, он хочет поговорить с вами", - сказал часовой.
  
  "Что же он хочет нам сказать?" - спросил разбойник, заменявший атамана во время его отлучки.
  
  "Хочу сказать, что мне надоело быть пастухом", - сказал Вампа.
  
  "А, понимаю, - сказал помощник атамана, - и ты пришёл проситься к нам!"
  
  "Милости просим!" - закричали разбойники из Феррузино, Пампинары и Апаньи, узнавшие Луиджи.
  
  "Да, только я хочу быть не просто вашим товарищем"
  
  "А чего же ты хочешь?" - спросили с удивлением разбойники.
  
  "Я хочу быть вашим атаманом", - отвечал Луиджи Вампа.
  
  Разбойники разразились смехом "А что ты сделал, чтобы заслужить такую честь?" - спросил помощник атамана.
  
  "Я убил Кукуметто, вот на мне его наряд, и я поджёг виллу Сан-Феличо, чтобы подарить подвенечное платье моей невесте".
  
  Через час Луиджи Вампа выбрали атаманом вместо Кукуметто.
  
  - Милый Альбер, - сказал Франц, обращаясь к своему другу, - какого вы теперь мнения о синьоре Луиджи Вампа?
  
  - По-моему, это миф, - отвечал Альбер, - он никогда не существовал.
  
  - А что такое миф? - спросил Пастрини.
  
  - Слишком долго объяснять, любезный хозяин, - отвечал Франц. - Так вы говорите, что синьор Вампа промышляет теперь в окрестностях Рима?
  
  - И с такой дерзостью, какой ещё не проявлял ни один разбойник.
  
  - И полиция тщетно пытается его изловить?
  
  - Что поделаешь! Он дружит и с пастухами в долине, и с тибрскими рыбаками, и с береговыми контрабандистами. Его ищут в горах, а он на реке; его преследуют на реке, а он выходит в открытое море; а потом, вдруг, когда думают, что он бежал на остров Джильо, Джаннутри или Монте-Кристо, он снова появляется в Альбано, в Тиволи или в Риччии.
  
  - А каково его обращение с путешественниками?
  
  - Очень простое. Смотря по дальности расстояния от города, он даёт им либо восемь, либо двенадцать часов, либо сутки сроку, чтобы внести выкуп. Потом, по истечении срока, даёт ещё час отсрочки. В шестидесятую минуту этого часа, если деньги не выплачены, он пускает пленнику пулю в лоб или всаживает ему кинжал в грудь, вот вам и весь сказ!
  
  - Ну как, Альбер, - спросил Франц, - вам всё ещё хочется ехать в Колизей по наружным бульварам?
  
  - Разумеется, - отвечал Альбер, - если эта дорога живописнее.
  
  В эту минуту пробило девять часов. Дверь отворилась, и вошёл кучер.
  
  - Экипаж подан, ваша милость, - сказал он.
  
  - В таком случае едем в Колизей, - сказал Франц.
  
  - Через ворота дель-Пополо, ваша милость, или улицами?
  
  - Улицами, чёрт возьми, улицами! - воскликнул Франц.
  
  - Друг мой! - сказал Альбер, вставая и закуривая третью сигару. Признаюсь, я считал вас храбрее.
  
  Молодые люди спустились с лестницы и сели в экипаж.
  
  Глава 13. ВИДЕНИЕ
  
  Франц всё же нашёл способ подвезти Альбера к Колизею, не проезжая мимо памятников древности и ничем не умаляя впечатления от гигантских размеров колосса. Для этого надо было ехать по виа Систина, свернуть под прямым углом перед Санта-Мариа-Маджоре и подъехать к виа Урбана и Сан-Пьетро-ин-Винколи к виа дель Колесо.
  
  Эта дорога имела ещё одно преимущество: она ничем не отвлекала мыслей Франца от рассказа маэстро Пастрини, в котором упоминался его таинственный хозяин с острова Монте-Кристо. Он откинулся в угол экипажа и снова углубился в бесконечные вопросы, которые он сам себе задавал и ни на один из которых он не умел найти удовлетворительного ответа.
  
  Кстати сказать, ещё одно обстоятельство в этом рассказе напомнило ему о Синдбаде-Мореходе; а именно, таинственные сношения между разбойниками и моряками. Когда маэстро Пастрини говорил о том, что Вампа находит убежище на рыбачьих лодках и у контрабандистов, Франц вспомнил корсиканских бандитов, ужинавших вместе с экипажем маленькой яхты, которая отклонилась от своего курса и зашла в Порто-Веккио только для того, чтобы высадить их на берег. Имя, которым назвал себя его хозяин на острове Монте-Кристо и которое упомянул хозяин гостиницы "Лондон", доказывало ему, что этот человек выступал в роли благодетеля на берегах Пьомбино, Чивита-Веккии, Остии и Гаэты точно так же, как и на корсиканском, тосканском и испанском берегах; а так как он сам, как помнилось Францу, говорил о Тунисе и о Палермо, то у него, по-видимому, был довольно обширный круг знакомств.
  
  Но как ни занимали все эти размышления ум Франца, они сразу исчезли, когда перед ним вырос мрачный исполинский силуэт Колизея, сквозь отверстия которого месяц бросал длинные бледные лучи, подобные лучам, струящимся из глаз привидений. Экипаж остановился в нескольких шагах от Meta Sudans[25]. Кучер отворил дверцу; молодые люди вышли из экипажа и очутились лицом к лицу с чичероне, который словно вырос из-под земли.
  
  Так как их уже сопровождал чичероне из гостиницы, то таковых оказалось двое.
  
  Впрочем, в Риме невозможно избегнуть изобилия проводников: кроме главного чичероне, который овладевает вами с той минуты, как вы переступили порог гостиницы, и расстаётся с вами, только когда вы уезжаете из города, имеются ещё особые чичероне, состоящие при каждом памятнике и, я бы даже сказал, при каждой части памятника. По этому можно судить, есть ли недостаток в проводниках по Колизею, этому памятнику среди памятников, о котором Марциал сказал:
  
  "Да не похваляется перед нами Мемфис варварским чудом своих пирамид, да не воспевают чудес Вавилона; всё должно склониться перед безмерным сооружением амфитеатра Цезарей, и все хвалебные голоса должны слиться воедино, чтобы воспеть славу этому памятнику".
  
  Франц и Альбер даже не пытались избавиться от тирании римских чичероне, которые к тому же одни имеют право ходить по Колизею с факелами. Поэтому они не противились и отдались в полную власть своих проводников.
  
  Франц уже был знаком с этой прогулкой, потому что успел совершить её раз десять. Но его спутник, менее искушённый, впервые вступал в это здание, воздвигнутое Флавием Веспасианом, и надо сказать к его чести, что, несмотря на невежественную болтовню гидов, впечатление, произведённое на него Колизеем, было огромно. В самом деле, нельзя, не увидав это зрелище своими глазами, составить себе понятие о величии древних руин, особенно когда они кажутся ещё более гигантскими от таинственного света южной луны, который может поспорить с вечерним светом запада.
  
  Задумчиво пройдя шагов сто под внутренними портиками, Франц предоставил Альбера проводникам, настаивавшим на своём неотъемлемом праве показать ему во всех подробностях львиный ров, помещение для гладиаторов и подиум цезарей; он поднялся по полуразрушенной лестнице, и, пока те проделывали свой раз навсегда установленный путь, попросту сел в тени колонны, против отверстия, в которое можно было видеть гранитного великана во всём его величии.
  
  Франц просидел с четверть часа в тени колонны, следя глазами за Альбером и его факелоносцами, которые, выйдя из вомитория, помещающегося на противоположном конце Колизея, спускались, словно тени за блуждающим огоньком, со ступеньки на ступеньку к местам, отведённым для весталок.
  
  Вдруг ему послышалось, что в глубь Колизея скатился камень, отделившийся от лестницы, расположенной рядом с той, по которой он поднялся. Камень, сорвавшийся под ногою времени и скатившийся в пропасть, конечно, не редкость; но на этот раз Францу показалось, что камень покатился из-под ноги человека; ему даже послышался неясный шум шагов; было очевидно, что кто-то идёт по лестнице, стараясь ступать как можно тише.
  
  И в самом деле, через минуту показалась человеческая фигура, выходящая из тени, по мере того как она подымалась; верхняя ступень лестницы была освещена луной, тогда как остальные, чем дальше уходили вниз, тем больше погружались в темноту.
  
  То мог быть такой же путешественник, как и он, предпочитающий уединённое созерцание глупой болтовне чичероне, и потому в его появлении не было ничего удивительного; но по тому, с какою нерешительностью он всходил на последние ступени, по тому, как он, прислушиваясь, остановился на площадке, Франц понял, что он пришёл сюда с какой-то целью и кого-то поджидает.
  
  Инстинктивно Франц спрятался за колонну.
  
  На высоте десяти футов от земли был круглый пролом, в котором виднелось усеянное звёздами небо.
  
  Вокруг этого отверстия, через которое, быть может, уже несколько столетий лился лунный свет, рос мелкий кустарник, чьи нежные зелёные листья чётко вырисовывались на бледной лазури небосвода; с верхнего выступа свешивались большие лианы и могучие побеги плюща, похожие на развевающиеся на ветру снасти.
  
  Посетитель, таинственное появление которого привлекло внимание Франца, стоял в полутьме, скрывавшей его черты, но всё же можно было рассмотреть его костюм; он был завёрнут в широкий тёмный плащ; одна пола, перекинутая через левое плечо, закрывала нижнюю часть его лица; лоб и глаза были скрыты широкополой шляпой.
  
  В свете косых лучей, проникавших в пролом, видны были чёрные панталоны, изящно падавшие на лакированные башмаки.
  
  Этот человек, несомненно, принадлежал если не к аристократическому, то во всяком случае к высшему обществу.
  
  Он простоял ещё несколько минут и уже начал довольно заметно проявлять нетерпение, как вдруг на верхнем выступе послышался слабый шум.
  
  В тот же миг какая-то тень заслонила свет луны, над проломом показался человек, пристально вгляделся в темноту и, по-видимому, заметил незнакомца в плаще; тогда он схватился за свисающие лианы, спустился по ним и, очутившись футах в трех от земли, легко спрыгнул вниз. Он был одет в полный костюм транстеверинца[26].
  
  - Прошу извинить меня, ваша милость, что я заставил вас ждать, - сказал он на римском диалекте. - Но я опоздал только на несколько минут. Сейчас пробило десять на башне Сан-Джованни-ин-Латерано.
  
  - Вы не опоздали, это я пришёл раньше, - отвечал незнакомец на чистейшем тосканском наречии. - Поэтому не смущайтесь; если бы вы и опоздали, это было бы не по вашей вине, я знаю.
  
  - И ваша милость не ошиблись, я сейчас из замка святого Ангела, мне с большим трудом удалось поговорить с Беппо.
  
  - Кто это Беппо?
  
  - Это надзиратель тюрьмы; я плачу ему небольшое жалованье, и он извещает меня обо всём, что творится в замке его святейшейства.
  
  - Я вижу, вы человек предусмотрительный!
  
  - А как же иначе, ваша милость! Нечем знать, что может случиться? Может быть, и меня когда-нибудь поймают, как бедного Пеппино, и мне нужна будет крыса, чтобы перегрызть верёвки.
  
  - Короче говоря, что вы узнали?
  
  - Две казни назначены на вторник, в два часа, как принято в Риме перед большими праздниками; один будет mazzolato[27] это негодяй, убивший священника, который его воспитал, - он не стоит внимания; другой будет decapitato;[28] это и есть наш бедный Пеппино.
  
  - Что делать, дорогой мой? Вы нагнали такой страх не только на папское правительство, но и на соседние государства, что власти хотят во что бы то ни стало примерно наказать его.
  
  - Но ведь Пеппино даже не был в моей шайке; это - бедный пастух, он виноват только в том, что приносил нам припасы.
  
  - Это сделало его вашим сообщником. Но вы видите, что ему оказали снисхождение. Если когда-нибудь поймают вас, вам размозжат голову, а его только гильотинируют. К тому же это внесёт некоторое разнообразие в столь развлекательное зрелище и удовлетворит все вкусы.
  
  - Но зрелище, которое я уготовил публике и которого она совсем не ожидает, будет ещё занимательнее, - возразил транстеверинец.
  
  - Любезный друг, - отвечал человек в плаще, - разрешите сказать вам, что вы как будто затеваете какую-то глупость.
  
  - Я готов на всё, чтобы спасти Пеппино, который попал в беду за то, что служил мне; клянусь мадонной, я счёл бы себя трусом, если бы ничего не сделал для этого честного малого.
  
  - И что же вы задумали?
  
  - Я поставлю человек двадцать около эшафота, и, когда поведут Пеппино, я подам знак, мы бросимся на конвой с кинжалами и похитим его.
  
  - Это очень рискованный способ, и мне думается, что мой план лучше вашего.
  
  - А какой план у вашей милости?
  
  - Я дам две тысячи пиастров одному человеку, и он выхлопочет, чтобы казнь Пеппино отложили до будущего года; а в течение этого года я дам ещё тысячу пиастров другому лицу, и он поможет Пеппино бежать из тюрьмы.
  
  - И вы уверены в успехе?
  
  - Pardieu[29], - сказал человек в плаще.
  
  - Что вы сказали? - переспросил транстеверинец.
  
  - Я говорю, друг мой, что я один, при помощи моего золота, сделаю больше, чем вы и все ваши люди, вооружённые кинжалами, пистолетами, карабинами и мушкетами. Поэтому предоставьте это дело мне.
  
  - Извольте; но если у вас ничего не выйдет, мы всё-таки будем наготове.
  
  - Будьте наготове, если вам так хочется; но можете не сомневаться, что я добьюсь помилования.
  
  - Не забудьте, что вторник - это послезавтра; вам остаётся только один день.
  
  - Так что же? День состоит из двадцати четырех часов, час из шестидесяти минут, минута из шестидесяти секунд; в восемьдесят шесть тысяч четыреста секунд можно многое сделать.
  
  - Если вашей милости всё удастся, то как мы об этом узнаем?
  
  - Очень просто. Я занял три крайних окна в кафе Росполи; если я выхлопочу помилование, то два боковых окна будут затянуты жёлтой камкой, а среднее белой с красным крестом.
  
  - Отлично. А как вы передадите бумагу о помиловании?
  
  - Пришлите ко мне одного из ваших людей в одежде пилигрима. Благодаря своему наряду он проберётся к эшафоту и передаст буллу главе братства, который и вручит её палачу. Тем временем дайте знать Пеппино, а то он ещё умрёт от страха или сойдёт с ума, и выйдет, что мы даром на него потратились.
  
  - Послушайте, ваша милость, я предан вам всей душой, вы это знаете.
  
  - Надеюсь, что так.
  
  - Так вот, если вы спасёте Пеппино, то это будет уже не преданность, а повиновение.
  
  - Не говори необдуманно, друг мой. Быть может, я тебе когда-нибудь напомню о твоих словах, потому что и ты можешь мне когда-нибудь понадобиться.
  
  - Я явлюсь в нужный час, ваша милость, как вы пришли сюда сегодня; будь вы хоть на краю света, вам стоит только написать мне: "Сделай то-то" - и я это сделаю так же верно, как меня зовут...
  
  - Шш! - прошептал человек в плаще. - Я слышу шаги...
  
  - Это путешественники с факелами осматривают Колизей.
  
  - Не нужно, чтобы они видели нас вместе. Все эти чичероне - сыщики, они могут узнать вас. И, как ни лестна мне ваша дружба, дорогой мой, но если узнают, что мы с вами так хорошо знакомы, я сильно опасаюсь, как бы мой престиж не пострадал.
  
  - Итак, если вы добьётесь отсрочки казни...
  
  - Среднее окно будет затянуто белой камкой с красным крестом.
  
  - А если не добьётесь?
  
  - Все три окна будут жёлтые.
  
  - И тогда...
  
  - Тогда, любезный друг, пускайте в ход ваши кинжалы, я даже сам приду полюбоваться на вас.
  
  - До свидания, ваша милость. Я рассчитываю на вас, и вы рассчитывайте на меня.
  
  С этими словами транстеверинец исчез на лестнице, а человек в плаще, ещё ниже надвинув шляпу на лоб, прошёл в двух шагах от Франца и спокойно спустился на арену.
  
  Через секунду из темноты прозвучало имя Франца: его звал Альбер.
  
  Франц повременил с ответом, пока оба незнакомца не отошли подальше, не желая открывать им, что они беседовали при свидетеле, который, правда, не видел их лиц, но зато не пропустил ни слова.
  
  Десять минут спустя Франц уже сидел в экипаже; по дороге в гостиницу он, позабыв всякую учтивость, еле слушал учёную диссертацию Альбера, который, опираясь на Плиния и Кальпурния, рассуждал о сетках с железными остриями, препятствовавших диким зверям бросаться на зрителей.
  
  Франц не противоречил приятелю. Ему хотелось поскорее остаться одному и, ничем не отвлекаясь, поразмыслить о том, что он только что слышал.
  
  Из двух виденных им людей один был ему совершенно незнаком, но с другим дело обстояло иначе; хотя Франц не рассмотрел его лица, либо остававшегося в тени, либо закрытого плащом, но звук этого голоса так поразил его в тот раз, когда он внимал ему впервые, что он не мог не узнать его тотчас же. Особенно в насмешливых интонациях этого голоса было что-то резкое и металлическое, что заставило содрогнуться Франца в Колизее, как он содрогался в пещере Монте-Кристо.
  
  Франц ни минуты не сомневался, что этот человек не кто иной, как Синдбад-Мореход.
  
  При любых других обстоятельствах он открыл бы своё присутствие этому человеку, пробудившему в нём сильнейшее любопытство; но слышанная им беседа была слишком интимного свойства, и он справедливо опасался, что не доставит своим появлением никакого удовольствия. Поэтому он дал Синдбаду удалиться, не остановив его, но твёрдо решил при следующей встрече не упускать случая.
  
  Франц был так поглощён своими мыслями, что не мог заснуть. Всю ночь он перебирал в уме разные обстоятельства, касавшиеся хозяина пещеры и незнакомца в Колизее и доказывавшие, что эти два человека одно и то же лицо; и чем больше Франц думал, тем больше утверждался в своём мнении.
  
  Он заснул под утро и потому проснулся поздно. Альбер, как истый парижанин, уже успел позаботиться о вечере и послал за ложей в театр Арджентина.
  
  Францу надо было написать письма в Париж, и потому он на весь день предоставил экипаж Альберу.
  
  В пять часов Альбер вернулся; он развёз рекомендательные письма, получил приглашения на все вечера и осмотрел достопримечательности Рима.
  
  На всё это Альберу хватило одного дня.
  
  Он даже успел узнать, какую дают пьесу и какие актёры играют.
  
  Давали "Паризину"; играли Козелли, Мориани и г-жа Шпех.
  
  Молодым людям повезло; их ждало представление одной из лучших опер автора "Лючия Ламмермурской" в исполнении трех лучших артистов Италии.
  
  Альбер, имевший своё кресло в Буффе и место в ложе бенуара в Опере, никак не мог примириться с итальянскими театрами, где не принято сидеть в оркестре и нет ни балконов, ни открытых лож.
  
  Однако это не мешало ему облачаться в ослепительный наряд всякий раз, когда он ездил с Францем в театр; но всё было тщетно, к стыду одного из достойнейших представителей парижской светской молодёжи, надо сознаться, что за четыре месяца скитаний по Италии Альбер не завязал ни одной интриги.
  
  Альбер иной раз пробовал шутить на этот счёт; но в душе он был чрезвычайно раздосадован: как это он, Альбер де Морсер, один из самых блестящих молодых людей, всё ещё пребывает в ожидании. Неудача была тем чувствительнее, что по скромности, присущей нашим милейшим соотечественникам, Альбер не сомневался, что будет иметь в Италии огромный успех и по возвращении в Париж пленит весь Гатский бульвар рассказами о своих победах.
  
  Увы! Он жестоко ошибся: прелестные генуэзские, флорентийские и римские графини стойко хранили верность если не своим мужьям, то своим любовникам, и Альбер вынес горькое убеждение, что итальянки - и в этом преимущество их перед француженками - верны своей неверности.
  
  Разумеется, трудно утверждать, что в Италии, как и повсюду нет исключений.
  
  А между тем Альбер был юноша не только в высшей степени элегантный, но и весьма остроумный, притом он был виконт; правда, виконт новоиспечённый, но в наши дни, когда не требуется доказывать свою доблесть, не всё ли равно считать свой род с 1399 или с 1815 года? Вдобавок он имел пятьдесят тысяч ливров годового дохода. Таким образом, он в избытке обладал всем, что нужно, чтобы стать баловнем парижского света. И ему было немного стыдно сознавать, что ни в одном из городов, где он побывал, на него не обратили должного внимания.
  
  Впрочем, он рассчитывал вознаградить себя в Риме, - ибо карнавал во всех странах света, сохранивших этот похвальный обычай, есть пора свободы, когда люди самых строгих правил разрешают себе безумства. А так как карнавал начинался на следующий день, то Альберу надлежало заранее показать себя во всём блеске. С этой целью Альбер занял одну из самых заметных лож в первом ярусе и оделся с особенной тщательностью. Кстати сказать, первый ярус считается столь же аристократическим, как бенуар и бельэтаж.
  
  Впрочем, эта ложа, в которой свободно могли поместиться двенадцать человек, стоила друзьям дешевле, чем ложа на четверых в театре Амбигю.
  
  Альбер питал ещё другую надежду: если ему удастся завладеть сердцем прелестной римлянки, то ему, по всей вероятности, будет предложено место в карете, и, следовательно, он увидит карнавал из аристократического экипажа или с княжеского балкона.
  
  Благодаря всем этим соображениям Альбер был особенно оживлён в этот вечер. Он сидел спиной к сцене, высовывался до половины из ложи и смотрел на всех хорошеньких женщин в шестидюймовый бинокль.
  
  Но, как ни усердствовал Альбер, ни одна красавица не наградила его взглядом хотя бы из любопытства.
  
  Зрители разговаривали о делах, о своих любовных похождениях, о званых обедах, о завтрашнем карнавале, не обращая внимания ни на певцов, ни на спектакль, кроме отдельных мест, когда все оборачивались лицом к сцене, чтобы послушать речитатив Козелли, или похлопать Мориани, или крикнуть "браво" певице Шпех, после чего снова возвращались к прерванной беседе.
  
  В конце первого акта дверь пустовавшей до тех пор ложи отворилась, и вошла дама, в которой Франц узнал свою знакомую, он имел честь быть ей представленным в Париже и думал, что она ещё во Франции. Альбер заметил невольное движение своего приятеля и, обернувшись к нему, спросил:
  
  - Вы знакомы с этой женщиной?
  
  - Да; она вам нравится?
  
  - Она очаровательна, дорогой мой, и к тому же блондинка Какие дивные волосы! Она француженка?
  
  - Нет, венецианка.
  
  - А как её зовут?
  
  - Графиня Г.
  
  - Я знаю её по имени, - сказал Альбер, - говорят, она не только красива, но и умна. Подумать только, что я мог познакомиться с ней на последнем балу у госпожи де Вильфор и не сделал этого! Какого же я дурака свалял!
  
  - Хотите, я исправлю эту ошибку? - спросил Франц.
  
  - Вы с ней так коротки, что можете привести меня к ней в ложу?
  
  - Я имел честь раза три беседовать с ней. Вы знаете, что этого вполне достаточно, чтобы такой визит не показался наглостью.
  
  В эту минуту графиня заметила Франца и приветливо помахала ему рукой; он ответил почтительным поклоном.
  
  - Я вижу, вы с ней в наилучших отношениях, - сказал Альбер.
  
  - Вот вы и ошиблись. Французы потому и делают тысячу глупостей за границей, что всё подводят под свою парижскую мерку; когда вы находитесь в Испании или особенно в Италии, не судите никогда о короткости людей по свободе обращения. Мы с графиней просто чувствуем влечение друг к другу.
  
  - Влеченье сердца? - спросил, смеясь, Альбер.
  
  - Нет, ума, только и всего, - серьёзно ответил Франц.
  
  - И как это обнаружилось?
  
  - Во время прогулки по Колизею, вроде той, которую мы совершили вместе с вами.
  
  - При лунном свете?
  
  - Да.
  
  - Вдвоём?
  
  - Почти.
  
  - И вы говорили о...
  
  - О мёртвых.
  
  - Это, разумеется, очень занимательно, - сказал Альбер. - Но если я буду иметь счастье оказаться кавалером прекрасной графини во время такой прогулки, то, смею вас уверить, я буду говорить с ней только о живых!
  
  - И, может быть, прогадаете.
  
  - А пока вы меня представите ей, как обещали?
  
  - Как только упадёт занавес.
  
  - Когда же этот проклятый первый акт кончится?
  
  - Послушайте финал, он чудесный, и Козелли превосходно поёт его.
  
  - Да, но какая фигура!
  
  - Шпех прямо за душу хватает...
  
  - Вы понимаете, после того как слышал Зонтаг и Малибран...
  
  - Разве вы не находите, что у Мориани прекрасная школа?
  
  - Я не люблю, когда брюнеты поют, как блондины.
  
  - Знаете, дорогой мой, - сказал Франц, отворачиваясь от Альбера, который не отводил бинокля от ложи графини, - на вас не угодишь.
  
  Наконец, к величайшему удовольствию виконта де Морсер, занавес упал; Альбер взял шляпу, поправил волосы, галстук и манжеты и объявил Францу, что ждёт его.
  
  Так как на вопросительный взгляд Франца графиня ответила знаком, что ожидает его, то он не замедлил удовлетворить нетерпеливое желание Альбера; вместе со своим приятелем, который на ходу расправлял складки на сорочке и лацканах фрака, он обогнул амфитеатр и постучал в ложу Љ 4, занятую графиней.
  
  Тотчас же молодой человек, сидевший возле графини в аванложе, встал и, по итальянскому обычаю, уступил своё место новому гостю, который, в свою очередь, должен был уступить его, если бы явился другой посетитель.
  
  Франц отрекомендовал Альбера как одного из самых блестящих по своему общественному положению и по уму молодых людей, что, впрочем, было вполне справедливо, ибо в Париже, в том обществе, где Альбер вращался, он слыл светским львом. Франц прибавил, что Альбер в отчаянии от того, что упустил случай быть представленным ей в Париже, умолил его исправить это упущение и что он просит графиню простить ему его смелость.
  
  В ответ графиня любезно поклонилась Альберу и пожала Францу руку, Альбер, по её приглашению, сел на свободное место рядом с ней, а Франц поместился во втором ряду, позади графини.
  
  Альбер нашёл прекрасную тему для беседы: он заговорил о Париже и общих знакомых. Франц понял, что друг его на верном пути и, взяв у него из рук гигантский бинокль, начал, в свою очередь, изучать зрительный зал.
  
  У барьера одной из лож первого яруса сидела женщина необыкновенной красоты, одетая в восточный костюм, который она носила с такой непринуждённостью, с какой носят только привычную одежду.
  
  Позади неё, в полумраке, виднелся человек, лица которого нельзя было разглядеть.
  
  Франц прервал разговор Альбера с графиней и спросил у неё, не знает ли она эту очаровательную албанку, которая достойна привлечь внимание не только мужчин, но даже женщин.
  
  - Нет, - сказала она, - знаю только, что она в Риме с начала сезона; на открытии театра я видела её в этой же ложе, и за весь месяц она не пропустила ни одного спектакля; иногда её сопровождает тот человек, который сейчас с нею, а иногда только слуга-негр.
  
  - Как она вам нравится, графиня?
  
  - Очень хороша. Медора, должно быть, была похожа на неё.
  
  Франц и графиня обменялись улыбками; потом графиня возобновила разговор с Альбером, а Франц принялся разглядывать в бинокль красавицу албанку.
  
  Начался балет, превосходный итальянский балет, поставленный знаменитым Анри, который снискал в Италии огромную славу, погибшую в плавучем театре; один из тех балетов, в которых все, от первого танцовщика до последнего статиста, принимают такое деятельное участие, что полтораста человек делают одновременно один и тот же жест и все вместе поднимают ту же руку или ту же ногу. Балет назывался "Полиска".
  
  Франц был слишком занят прекрасной незнакомкой, чтобы обращать внимание на балет, пусть даже превосходный. Что касается её, то она с явным удовольствием смотрела на сцену, чего нельзя было сказать о её спутнике, который за всё время, пока длилось это чудо хореографического искусства, ни разу не пошевелился и, невзирая на адский шум, производимый трубами, цимбалами и турецкими колокольчиками, казалось, вкушал неземную сладость безмятежного сна.
  
  Наконец балет кончился, и занавес упал под бешеные рукоплескания восторженного партера.
  
  Благодаря похвальной привычке вставлять в оперу балет, антракты в Италии очень непродолжительны: певцы успевают отдохнуть и переодеться, пока танцовщики выделывают свои пируэты и антраша.
  
  Началась увертюра второго акта. При первых взмахах смычка сонливый кавалер албанки медленно приподнялся и придвинулся к ней, она обернулась, сказала ему несколько слов и опять облокотилась на барьер ложи.
  
  Лицо её собеседника по-прежнему оставалось в тени, и Франц не мог рассмотреть его черт.
  
  Поднялся занавес, внимание Франца невольно обратилось на актёров, и взгляд его на минуту оторвался от ложи незнакомки и перенёсся на сцену.
  
  Второй акт начинается, как известно, дуэтом: Паризина во сне проговаривается Аццо о своей любви к Уго, обманутый муж проходит все степени ревности и, наконец, убеждённый в измене жены, будит её и объявляет ей о предстоящей мести.
  
  Это один из самых красивых, самых выразительных и самых драматических дуэтов, написанных плодовитым пером Доницетти Франц слышал его уже в третий раз, и хоть он и не был заядлым меломаном, всё же дуэт произвёл на него глубокое впечатление. Поэтому он уже намеревался присоединить свои аплодисменты к тем, которыми разразилась публика, как вдруг его поднятые руки остановились и готовое сорваться "браво" замерло на губах.
  
  Человек в ложе встал во весь рост, лицо его очутилось в полосе света, и Франц увидел таинственного обитателя острова Монте-Кристо, чью фигуру и голос он, как ему казалось, узнал накануне среди развалин Колизея.
  
  Сомнений не было: странный путешественник живёт в Риме.
  
  Вероятно, лицо Франца полностью отразило то смущение, в которое его поверг вид незнакомца, потому что графиня, взглянув на него, рассмеялась и спросила, что с ним.
  
  - Графиня, - отвечал Франц, - я только что спросил вас, знаете ли вы эту албанку. Теперь я хочу спросить вас, знаете ли вы её мужа.
  
  - Не больше, чем её, - отвечала графиня.
  
  - Вы не обратили на него внимания?
  
  - Вот истинно французский вопрос! Вы же знаете, что для нас, итальянок, существует только тот, кого мы любим.
  
  - Это верно, - ответил Франц.
  
  - Во всяком случае, - продолжала графиня, наводя бинокль Альбера на ложу напротив, - его, по-видимому, только что выкопали из могилы; это какой-то мертвец, с дозволения могильщика вышедший из гроба. Посмотрите, какой он бледный.
  
  - Он всегда такой, - отвечал Франц.
  
  - Так вы его знаете? - сказала графиня. - Тогда я вас спрошу, кто он такой.
  
  - Мне кажется, я его уже где-то видел.
  
  - Я понимаю, - сказала графиня, словно от холода передёрнув прелестными плечами, - что если раз увидишь этого человека, то его уже не забыть никогда.
  
  Франц подумал, что, по-видимому, не только на него таинственный незнакомец производит жуткое впечатление.
  
  - Что вы скажете? - спросил Франц, после того как графиня решилась ещё раз навести на него бинокль.
  
  - По-моему, это сам лорд Рутвен во плоти.
  
  Это новое напоминание о Байроне поразило Франца; если кто-нибудь мог заставить его поверить в существование вампиров, так именно этот человек.
  
  - Я должен узнать, кто он, - сказал Франц, вставая.
  
  - Нет, нет! - воскликнула графиня. - Не уходите, я рассчитываю на то, что вы меня проводите, и не отпущу вас.
  
  Франц наклонился к её уху:
  
  - Неужели вы в самом деле боитесь?
  
  - Послушайте! - отвечала она. - Байрон клялся мне, что верит в вампиров; уверял, что сам видел их; он описывал мне их лица... Они точь-в-точь такие же: чёрные волосы, горящие большие глаза, мертвенная бледность; и заметьте: его дама не такая, как все... это какая-нибудь гречанка или... наверное, такая же колдунья, как и он... Умоляю вас, не ходите туда. Завтра принимайтесь за розыски, если вам угодно, но сегодня я вас решительно не пущу.
  
  Франц продолжал настаивать.
  
  - Нет, нет, - сказала она, вставая, - я уезжаю; мне нельзя оставаться до конца спектакля; у меня гости; неужели вы будете настолько невежливы, что откажете мне в вашем обществе?
  
  Францу ничего не оставалось, как взять шляпу, отворить дверь ложи и подать графине руку, что он и сделал.
  
  Графиня в самом деле была очень взволнованна, да Франц и сам не мог избавиться от суеверного трепета, тем более что графиня только поддалась безотчётному страху, а его впечатление подкреплялось воспоминаниями.
  
  Подсаживая её в карету, он почувствовал, что она вся дрожит.
  
  Он проводил графиню до дому; у неё не было никаких гостей, никто её не ждал; он упрекнул её в обмане.
  
  - Мне в самом деле нехорошо, - сказала она, - и я хочу побыть одна; встреча с этим человеком совсем расстроила меня.
  
  Франц сделал попытку засмеяться.
  
  - Не смейтесь, - сказала графиня, - притом же вам вовсе не смешно. И обещайте мне...
  
  - Что?
  
  - Прежде дайте слово.
  
  - Я обещаю исполнить всё, что угодно, только не отказаться от попытки узнать, кто этот человек. По некоторым причинам, о которых я не могу говорить, я должен узнать, кто он, откуда и куда направляется.
  
  - Откуда он, я не знаю; но куда направляется, я могу вам сказать: прямой дорогой в ад.
  
  - Вернёмся к обещанию, которое вы хотели потребовать от меня, графиня, - сказал Франц.
  
  - Ах, да; поезжайте прямо в гостиницу и сегодня не ищите встречи с этим человеком. Есть какая-то связь между теми, с кем расстаёшься, и теми, с кем встречаешься. Не будьте посредником между мною и этим человеком. Завтра гоняйтесь за ним, сколько хотите; но никогда не представляйте его мне, если не хотите, чтобы я умерла со страху. Теперь прощайте, постарайтесь заснуть; а я знаю, что глаз не сомкну.
  
  На этом графиня рассталась с Францем, который так и не понял, подшутила она над ним или в самом деле была испугана.
  
  Вернувшись в гостиницу, Франц застал Альбера в халате, в домашних панталонах, удобно развалившимся в кресле, с сигарой во рту.
  
  - А, это вы, - сказал он, - я не думал, что увижу вас раньше завтрашнего утра.
  
  - Послушайте, Альбер, - отвечал Франц, - я рад случаю доказать вам раз навсегда, что вы имеете самое ложное представление об итальянках; а между тем мне кажется, что ваши любовные неудачи должны были вразумить вас.
  
  - Что прикажете? Чёрт ли разберёт этих женщин! Берут вас за руку, жмут её: шепчутся с вами, заставляют вас провожать их: десятой доли таких заигрываний хватило бы, чтобы парижанка потеряла своё доброе имя!
  
  - В том-то и дело. Им нечего скрывать; они живут в своей прекрасной стране, где звучит "51", как говорит Дан те, не прячась, под ярким солнцем. Поэтому они не знают жеманства. Притом, вы же видели, графиня в самом деле испугалась.
  
  - Кого? Того почтенного господина, который сидел против нас с красивой гречанкой? Мне хотелось самому узнать, кто они, и я нарочно столкнулся с ними в коридоре. Понять не могу, откуда вы взяли всю эту чертовщину! Это красивый мужчина, превосходно одет, по-видимому, на него шьёт наш Блен или Юмани. Он несколько бледен, это правда; но вы знаете, что бледность - признак аристократичности.
  
  Франц улыбнулся: Альбер воображал, что у него очень бледный цвет лица.
  
  - Я и сам убеждён, - сказал ему Франц, - что страх графини перед этим человеком просто фантазия. Он что-нибудь говорил?
  
  - Говорил, но только по-новогречески. Я догадался об этом по нескольким, исковерканным греческим словам. Надо вам сказать, дорогой мой, что в коллеже я был очень силён в греческом.
  
  - Так он говорил по-новогречески?
  
  - По-видимому.
  
  - Сомнений нет, - прошептал Франц, - это он.
  
  - Что вы говорите?
  
  - Ничего. Что вы тут делали?
  
  - Готовил вам сюрприз.
  
  - Какой?
  
  - Вы знаете, что коляску достать невозможно.
  
  - Ещё бы Мы сделали всё, что в человеческих силах, и ничего не достали.
  
  - Меня осенила блестящая идея.
  
  Франц недоверчиво взглянул на Альбера.
  
  - Дорогой мой, - сказал Альбер, - вы удостоили меня таким взглядом, что мне хочется потребовать у вас удовлетворения.
  
  - Я готов вам его дать, если ваша идея действительно так хороша, как вы утверждаете.
  
  - Слушайте.
  
  - Слушаю.
  
  - Коляску достать нельзя?
  
  - Нельзя.
  
  - И лошадей тоже?
  
  - Тоже.
  
  - Но можно достать телегу?
  
  - Может быть.
  
  - И пару волов?
  
  - Вероятно.
  
  - Ну, так вот, дорогой мой! Это нам и нужно. Я велю разукрасить телегу, мы оденемся неаполитанскими жнецами и изобразим в натуре знаменитую картину Леопольда Робера. Если, для большего сходства, графиня согласится надеть костюм крестьянки из Поццуоли или Сорренто, маскарад будет ещё удачнее; она так хороша собой, что её непременно примут за оригинал "Женщины с младенцем".
  
  - Ей-богу, - воскликнул Франц, - на этот раз вы правы, и это действительно счастливая мысль.
  
  - И самая патриотическая, - она воскрешает времена наших королей-лодырей! А, господа римляне, вы думали, что мы будем рыскать по вашим улицам пешком, как лаццарони, только потому, что у вас не хватает колясок и лошадей! Ну, так мы их изобретём!
  
  - И вы уже поделились с кем-нибудь этим гениальным изобретением?
  
  - С нашим хозяином. Вернувшись из театра, я позвал его сюда и изложил ему свои желания он уверяет, что нет ничего легче, я хотел, чтобы волам позолотили рога, но он говорит, что на это нужно три дня: нам придётся отказаться от этой роскоши.
  
  - А где он?
  
  - Кто?
  
  - Хозяин.
  
  - Отправился за телегой. Завтра, может быть, уже будет поздно.
  
  - Так он даст нам ответ ещё сегодня?
  
  - Я его жду.
  
  В эту минуту дверь приоткрылась, и показалась голова маэстро Пастрини.
  
  - Permesso?[30]- спросил он.
  
  - Разумеется, можно, - воскликнул Франц.
  
  - Ну, что? - спросил Альбер - Нашли вы нам телегу и волов?
  
  - Я нашёл кое-что получше, - отвечал хозяин, по всей видимости весьма довольный собой.
  
  - Остерегитесь, дорогой хозяин, - сказал Альбер, - от добра - добра не ищут.
  
  - Ваша милость может положиться на меня, - самоуверенно отвечал маэстро Пастрини.
  
  - Но в чём же всё-таки дело? - спросил Франц.
  
  - Вы знаете, что граф Монте-Кристо живёт на одной площадке с вами?
  
  - Ещё бы нам этого не знать, - сказал Альбер, - по его милости мы теснимся здесь, как два студента из Латинского квартала.
  
  - Он узнал о вашей неудаче и предлагает вам два места в своей коляске и два места в окнах, снятых им в палаццо Росполи.
  
  Альбер и Франц переглянулись.
  
  - Но можем ли мы принять предложение человека, которого мы совсем не знаем, - сказал Альбер.
  
  - Кто он такой, этот граф Монте-Кристо? - спросил Франц.
  
  - Сицилийский или мальтийский вельможа, точно не знаю, но знатен, как Боргезе, и богат, как золотая жила.
  
  - Мне кажется, - сказал Франц Альберу, - что, если верить маэстро Пастрини, такой человек, как этот граф, мог бы пригласить нас иначе, чем...
  
  В эту минуту в дверь постучали.
  
  - Войдите, - сказал Франц.
  
  Лакей в щегольской ливрее остановился на пороге.
  
  - От графа Монте-Кристо барону Францу д'Эпине и виконту Альберу де Морсер, - сказал он.
  
  И он протянул хозяину две визитные карточки, а тот передал их молодым людям.
  
  - Граф Монте-Кристо, - продолжал лакей, - просит вас позволить ему как соседу посетить вас завтра утром; он хотел бы осведомиться у молодых господ, в котором часу им будет угодно принять его.
  
  - Ничего не скажешь, - шепнул Альбер Францу, - всё сделано как подобает.
  
  - Передайте графу, - отвечал Франц, - что мы сами будем иметь честь нанести ему первый визит.
  
  Лакей вышел.
  
  - Состязание на учтивость, - сказал Альбер, - вы правы, маэстро Пастрини, ваш граф Монте-Кристо очень воспитанный человек.
  
  - Так вы принимаете его предложение? - спросил Пастрини.
  
  - Разумеется, - отвечал Альбер, - но, признаюсь, мне жаль нашей телеги; и если бы окно в палаццо Росполи не вознаградило нас за эту потерю, то я, пожалуй, остался бы при своей первоначальной мысли. Как вы думаете, Франц?
  
  - Признаюсь, и меня соблазнило только окно в палаццо Росполи, - ответил Франц.
  
  Предложение двух мест у окна в палаццо Росполи напомнило Францу подслушанный им в Колизее разговор между незнакомцем и транстеверинцем. Если человек в плаще, как предполагал Франц, был тем же самым лицом, чьё появление в театре Арджентина так заинтриговало его, то он, несомненно, его увидит, и тогда ничто не помешает ему удовлетворить своё любопытство.
  
  Франц заснул поздно. Мысли о незнакомце и ожидание утра волновали его. В самом деле, утром всё должно было разъясниться; на этот раз таинственный хозяин с острова Монте-Кристо уже не мог ускользнуть от него, если только он не обладал перстнем Гигеса и, благодаря этому перстню, способностью становиться невидимым.
  
  Когда Франц проснулся, ещё не было восьми часов.
  
  Альбер, не имевший причин с нетерпением ждать утра, крепко спал.
  
  Франц послал за хозяином. Тот явился к нему и раскланялся с обычным подобострастием.
  
  - Маэстро Пастрини, - сказал Франц, - если не ошибаюсь, на сегодня назначена чья-то казнь?
  
  - Да, ваша милость, но если хотите, чтобы я достал вам окно, то теперь уже поздно.
  
  - Нет, - возразил Франц, - впрочем, если бы я очень хотел увидеть это зрелище, я, вероятно, нашёл бы место на Монте Пинчо.
  
  - О, я думаю, что ваша милость не пожелала бы смешиваться с чернью, которая всегда переполняет Монте Пинчо.
  
  - Всего вернее, что я не пойду, - сказал Франц, - но мне хотелось бы иметь некоторые сведения.
  
  - Какие?
  
  - О числе осуждённых, об их именах и о роде казни.
  
  - Ничего нет легче, ваша милость. Мне как раз принесли tavolette.
  
  - Что такое tavolette?
  
  - Это деревянные дощечки, которые развешиваются на углах улиц накануне казни: на них наклеены имена преступников, их преступления и способ казни. Это своего рода просьба к верующим помолиться богу о ниспослании виновным искреннего раскаяния.
  
  - И вам приносят эти tavolette, чтобы вы присоединили ваши молитвы к молитвам верующих? - спросил Франц с оттенком недоверия.
  
  - Нет, ваша милость, я условился с наклейщиком афиш, и он приносит их мне так же, как приносит театральные афиши, чтобы мои гости были осведомлены на случай, если бы кто-нибудь из них пожелал присутствовать при казни.
  
  - Вы очень предупредительны, - сказал Франц.
  
  - Могу сказать, - проговорил с улыбкой маэстро Пастрини, - я делаю всё, что в моих силах, для удобства благородных иностранцев, которые удостаивают меня своим доверием.
  
  - Вижу, дорогой хозяин, и всем буду рассказывать об этом, будьте спокойны А теперь мне бы хотелось прочесть одну из ваших tavolette.
  
  - Сию минуту, - сказал хозяин, открывая дверь, - я распорядился, чтобы одну из них повесили на площадке лестницы.
  
  Он вышел из комнаты, снял с гвоздя "таволетту" и принёс её Францу.
  
  Вот дословный перевод этой афиши смерти:
  
  "Сим доводится до всеобщего сведения, что во вторник, 22 февраля, в первый день карнавала, по приговору верховного трибунала, на Пьяцца-дель-Пополо будут казнены: Андреа Рондоло, осуждённый за убийство высокоуважаемого и достопочтенного дона Чезаре Торлини, каноника церкви ев Иоанна Латеранского, и Пеппино, прозванный Рокка Приори, уличённый в сообщничестве с презренным разбойником Луиджи Вампа и членами его шайки.
  
  Первый будет mazzolato.
  
  Второй будет decapitato.
  
  Благочестивые души приглашаются молить господа о даровании чистосердечного раскаяния сим двум злополучным преступникам".
  
  Это было именно то, что Франц слышал два дня тому назад среди развалин Колизея; в программе не произошло никаких изменений - имена осуждённых, их преступления, способ казни были точь-в-точь те же.
  
  Таким образом, транстеверинец был, вероятно, не кто иной, как Луиджи Вампа, а человек в плаще - Синдбад-Мореход, продолжавший и в Риме, как в Порто-Веккио и Тунисе, свою филантропическую деятельность.
  
  Между тем пробило девять часов, и Франц хотел уже разбудить Альбера, как вдруг, к его величайшему изумлению, тот вышел из спальни и даже в полном туалете. Мысли о карнавале не давали ему покоя и подняли с постели раньше, чем Франц ожидал.
  
  - Как вы думаете, синьор Пастрини, - обратился Франц к хозяину, - раз мы оба готовы, не явиться ли нам к графу Монте-Кристо?
  
  - Разумеется, - отвечал тот, - граф Монте-Кристо имеет привычку вставать очень рано, и я уверен, что он уже часа два, как не спит.
  
  - И вы считаете, что мы не обеспокоим его?
  
  - Совершенно уверен.
  
  - В таком случае, Альбер, если вы готовы...
  
  - Я совершенно готов, - сказал Альбер.
  
  - Так идём и выразим нашему соседу благодарность за его любезное внимание.
  
  - Идём!
  
  Францу и Альберу надо было только перейти площадку; хозяин опередил их и позвонил, лакей отпер дверь.
  
  - I signory francesi[31], - сказал Пастрини.
  
  Лакей поклонился и пригласил их войти.
  
  Они прошли через две комнаты, обставленные с роскошью, какой они не ожидали найти в гостинице маэстро Пастрини, и вошли, наконец, в безупречно убранную гостиную На полу был разостлан турецкий ковёр, и удобные кресла словно приглашали посетителей отдохнуть на их упругих подушках и выгнутых спинках. Стены были увешены картинами известных мастеров вперемежку с роскошным оружием, а на дверях колыхались пышные портьеры.
  
  - Если вашим милостям угодно будет сесть, - сказал лакей, - я пойду доложить графу.
  
  И он вышел в другую дверь.
  
  Когда эта дверь открылась, из-за неё донеслись звуки лютни, но тотчас же смолкли. До молодых людей, ожидавших в гостиной, долетело только мимолётное дуновение музыки.
  
  Франц и Альбер обменялись взглядом и снова принялись рассматривать мебель, картины и оружие. Чем дольше они смотрели на всю эту роскошь, тем великолепнее она им казалась.
  
  - Ну-с, - обратился Франц к своему приятелю, - что вы на это скажете?
  
  - Скажу, дорогой мой, что наш сосед либо биржевой маклер, сыгравший на понижение испанских фондов, либо князь, путешествующий инкогнито.
  
  - Тише! - сказал Франц. - Мы это сейчас узнаем: вот и он.
  
  Послышался скрип отворяемой двери, портьеры раздвинулись, и на пороге показался обладатель всех этих богатств. Альбер двинулся ему навстречу, но Франц остался стоять, как пригвождённый к месту.
  
  Вошедший был не кто иной, как человек в плаще, незнакомец в ложе, таинственный хозяин с острова Монте-Кристо.
  
  Глава 14. MAZZOLATO
  
  - Господа, - сказал граф Монте-Кристо, - примите мои извинения, что я не пришёл первым; но я боялся обеспокоить вас, если бы явился к вам в более ранний час. К тому же вы уведомили меня, что сами пожалуете ко мне, и я сообразовался с вашим желанием.
  
  - Мы приносим вам тысячу благодарностей, граф, - сказал Альбер, - вы поистине выручили нас из беды. Мы уже изобретали самые фантастические колымаги, когда нам передали ваше любезное приглашение.
  
  - Во всём виноват этот болван Пастрини, - отвечал граф, приглашая молодых людей сесть на диван. - Он ни слова не сказал мне о ваших затруднениях. А я, находясь здесь в полном одиночестве, только искал случая познакомиться с моими соседями. Как только я узнал, что могу быть вам чем-нибудь полезен, я, как видите, немедленно воспользовался случаем представиться вам.
  
  Молодые люди ответили глубоким поклоном. Франц не проронил ещё ни слова; он был в нерешительности: так как ничто не указывало на желание графа узнать его или быть узнанным, то он не знал, намекнуть ли ему на их первую встречу, или дождаться новых доказательств. К тому же если он был вполне уверен, что накануне в ложе видел именно этого человека, то он не мог бы утверждать столь же положительно, что это тот, кто за день перед тем был в Колизее, поэтому он решил не забегать вперёд и ничего графу не говорить. Вдобавок у Франца было то преимущество перед Монте-Кристо, что он владел его тайной, тогда как тот не имел никакой власти над Францем, которому нечего было скрывать.
  
  Всё же он решил навести разговор на предмет, который мог бы разрешить некоторые его сомнения.
  
  - Вы предоставили нам места в вашей коляске и в окнах палаццо Росполи, - сказал он, - так не научите ли вы нас, как нам получить какой-нибудь "пост", как говорят в Италии, на Пьяцца-дель-Пополо?
  
  - Ах, да, - ответил граф небрежным тоном, пристально вглядываясь в Морсера, - сегодня на Пьяцца-дель-Пополо, кажется, что-то вроде казни?
  
  - Да, - сказал Франц, обрадованный тем, что граф сам затрагивает желательную ему тему.
  
  - Позвольте, я вчера как будто велел моему управляющему заняться этим делом; может быть, я и тут смогу оказать вам маленькую услугу.
  
  Он протянул руку к шнурку и позвонил три раза.
  
  - Вы когда-нибудь задумывались над правильным распределением своего времени и над возможностью упростить вашим слугам хождение взад и вперёд? - сказал он Францу. - Я изучил этот вопрос: теперь я звоню камердинеру один раз, дворецкому - два раза и управляющему - три раза. Таким образом я не трачу ни одной лишней минуты и ни одного лишнего слова. А вот и мой управляющий.
  
  В комнату вошёл человек лет сорока пяти, похожий, как две капли воды, на того контрабандиста, который вводил Франца в пещеру Синдбада, но тот не подал вида, что узнаёт его. Франц понял, что таково было приказание графа.
  
  - Господин Бертуччо, - сказал граф, - вы помните, что я вчера поручил вам достать окно на Пьяцца-дель-Пополо?
  
  - Да, ваше сиятельство, - отвечал управляющий, - но так как было уже слишком поздно...
  
  - Как! - воскликнул граф, нахмурив брови. - Я же сказал вам, что мне нужно окно?
  
  - Ваше сиятельство и получит его, но так как оно было сдано князю Лобаньеву, то мне пришлось заплатить за него сто...
  
  - Хорошо, хорошо, господин Бертуччо: избавьте моих гостей от хозяйственных подробностей; вы достали окно - это всё, что требуется. Скажите адрес кучеру и ждите нас на лестнице, чтобы проводить нас; можете идти.
  
  Управляющий отвесил поклон и повернулся к двери.
  
  - Да, вот ещё что, - продолжал граф, - будьте так любезны и узнайте у Пастрини, получил ли он "таволетту" и нельзя ли прислать мне программу казни.
  
  - Не беспокойтесь, - заявил Франц, вынимая из кармана записную книжку, - я сам видел эту табличку и списал с неё, - вот, взгляните.
  
  - Прекрасно. В таком случае, господин Бертуччо, можете идти, вы мне больше не нужны. Распорядитесь только, чтобы нам доложили, когда подадут завтрак. Надеюсь, вы окажете мне честь позавтракать со мною? - прибавил он, обращаясь к гостям.
  
  - Но, право, граф, - сказал Альбер, - мы не можем так злоупотреблять вашим гостеприимством.
  
  - Нет, нет, напротив, вы доставите мне большое удовольствие; когда-нибудь один из вас, а может быть и оба, отплатит мне тем же в Париже. Господин Бертуччо, распорядитесь, чтобы поставили три прибора.
  
  Он взял из рук Франца записную книжку.
  
  - Так, так, - продолжал он небрежным тоном, как будто читал театральную афишу, - "...22 февраля... будут казнены: Андреа Рондоло, осуждённый за убийство высокоуважаемого и достопочтенного дона Чезаре Торлини, каноника церкви св. Иоанна Латеранского, и Пеппино, прозванный Рокка Приори, уличённый в сообщничестве с презренным разбойником Луиджи Вампа и членами его шайки..." Гм!.. "Первый будет mazzolato, второй будет decapitato". Да, - прибавил граф, - по-видимому, так всё и должно было совершиться, но вчера, кажется, произошло изменение в порядке и ходе этой церемонии.
  
  - Вот как? - сказал Франц.
  
  - Да, я слыхал вчера у кардинала Роспильози, где я провёл вечер, что казнь одного из преступников отложена.
  
  - Которого? Андреа Рондоло? - спросил Франц.
  
  - Нет, - отвечал граф, - другого... (он заглянул в записную книжку, словно не мог вспомнить имени) Пеппино, прозванного Рокка Приори. Это лишает вас гильотины; но у вас остаётся mazzolato, а это очень любопытная казнь, когда видишь её впервые, и даже во второй раз; тогда как гильотина, которая вам, впрочем, вероятно, знакома, слишком проста, слишком однообразна, в ней не бывает ничего неожиданного. Нож не срывается, не дрожит, не бьёт мимо, не принимается за дело тридцать раз, как тот солдат, который отсекал голову графу де Шале, хотя, конечно, возможно, что Ришелье поручил этого клиента особому вниманию палача. Нет, продолжал граф презрительным тоном, - не говорите мне об европейцах, когда речь идёт о пытках; они в них ничего не понимают, это совершённые младенцы или, вернее, дряхлые старики во всём, что касается жестокости.
  
  - Можно подумать, граф, - сказал Франц, - что вы занимались сравнительным изучением казней у различных народов земного шара.
  
  - Во всяком случае мало найдётся таких, которых бы я не видел, хладнокровно ответил граф.
  
  - Неужели вы находили удовольствие в таких ужасных зрелищах?
  
  - Моим первым чувством было отвращение, потом равнодушие, под конец любопытство.
  
  - Любопытство? Какое страшное слово!
  
  - Почему? В жизни самое важное - смерть. Так разве не любопытно узнать, каким образом душа может расставаться с телом и как, сообразно со своим характером, темпераментом и даже местными нравами, люди переносят этот последний переход от бытия к небытию? Смею вас уверить: чем больше видишь умирающих, тем легче умирать; а потому я убеждён, что смерть может быть казнью, но не искуплением.
  
  - Я вас не вполне понимаю, - отвечал Франц. - Поясните вашу мысль, вы не можете себе представить, до какой степени то, что вы говорите, меня занимает.
  
  - Послушайте, - сказал граф, и лицо его налилось жёлчью, как у других оно наливается кровью. - Если бы кто-нибудь заставил умереть в неслыханных пытках, в бесконечных мучениях вашего отца, или мать, или возлюбленную, словом кого-нибудь из тех близких людей, которые, будучи вырваны из нашего сердца, оставляют в нём вечную пустоту и вечно кровоточащую рану, неужели вы бы считали, что общество дало вам достаточное удовлетворение, потому что нож гильотины прошёл между основанием затылочной кости и трапециевидными мышцами убийцы и тот, по чьей вине вы пережили долгие годы душевных мук, в течение нескольких секунд испытал физические страдания?
  
  - Да, я знаю, - отвечал Франц, - человеческое правосудие - плохой утешитель; оно может пролить кровь за кровь и только; не следует требовать от него большего, чем оно может дать.
  
  - И я ещё говорю о таком случае, - продолжал граф, - когда общество, потрясённое в самых основах убийством одного из своих членов, воздаёт смертью за смерть. Но существуют миллионы мук, разрывающих сердце человека, которыми общество пренебрегает и за которые оно не мстит даже тем неудовлетворительным способом, о котором мы только что говорили. Разве нет преступлений, достойных более страшных пыток, чем кол, на который сажают у турок, чем вытягивание жил, принятое у ирокезов, а между тем равнодушное общество оставляет их безнаказанными?.. Скажите, разве нет таких преступлений?
  
  - Есть, - отвечал Франц, - и ради них-то и терпят дуэль.
  
  - Дуэль! - воскликнул граф. - Нечего сказать, славное средство достигнуть цели, когда эта цель - мщение! Человек похитил у вас возлюбленную, обольстил вашу жену, обесчестил вашу дочь; всю вашу жизнь, имевшую право ожидать от бога той доли счастья, которую он обещал. Каждому своему созданию, этот человек превратил в страдание, муку и позор! И вы будете чувствовать себя отомщённым, если этому человеку, который вверг ваш мозг в безумие, а сердце в отчаяние, вы проткнёте шпагой грудь или всадите пулю в лоб? Полноте! Не говоря уже о том, что он нередко выходит из борьбы победителем, оправданным в глазах света и как бы прощённым богом. Нет, нет, - продолжал граф, - если мне суждено когда-нибудь мстить, то я буду мстить не так.
  
  - Итак, вы отрицаете дуэль? Вы отказались бы драться? - спросил в свою очередь Альбер, удивлённый странной теорией графа.
  
  - Нет, почему же? - возразил граф. - Поймите меня: я буду драться за безделицу, за оскорбление, за попытку уличить меня во лжи, за пощёчину и сделаю это тем более с лёгким сердцем, что благодаря приобретённому мною искусству во всём, что касается физических упражнений, и долголетней привычке к опасности я мог бы не сомневаться, что убью своего противника. Разумеется, за всё это я стал бы драться; но за глубокое, долгое, беспредельное, вечное страдание я отплатил бы точно такими же муками, око за око, зуб за зуб, как говорят люди Востока, наши извечные учители, эти избранники, сумевшие превратить жизнь в сон, а явь в земной рай.
  
  - Но мне кажется, - возразил Франц, - поскольку вы одновременно становитесь и судьёй и палачом в вашем собственном деле, трудно удержаться на границе закона и самому не подпасть под его власть. Ненависть слепа, гнев безрассуден, и кто упивается мщением, рискует испить из горькой чаши.
  
  - Да - если он беден и глуп; нет - если он обладает миллионами и умен. Впрочем, в самом худшем случае ему грозит только та казнь, о которой мы сейчас говорили и которой человеколюбивая французская революция заменила четвертование и колесование. А что для него казнь, если он отомщён? Право, мне почти жаль, что этот несчастный Пеппино, по-видимому, не будет "decapitato", как они выражаются; вы увидели бы, сколько это берёт времени и стоит ли об этом говорить. Но, право же, господа, какой странный разговор для первого дня карнавала! С чего он начался? Ах, да, помню! Вы изъявили желание иметь место в моём окне; ну, что ж, пожалуйста; но прежде всего сядем за стол, потому что, кажется, завтрак готов.
  
  В самом деле, одна из четырех дверей гостиной отворилась, и вошедший лакей произнёс сакраментальные слова:
  
  - Al suo commodo[32].
  
  Молодые люди поднялись и перешли в столовую.
  
  Во время завтрака, превосходного и изысканно сервированного, Франц старался поймать взгляд Альбера и прочесть в нём впечатление, которое, как он не сомневался, слова их хозяина должны были произвести на него; но потому ли, что тот, по свойственной ему беспечности, не обратил на них особого внимания, потому ли, что уступка, сделанная графом Монте-Кристо в вопросе о дуэли, примирила с ним Альбера, потому ли, наконец, что предшествовавшие обстоятельства, известные только Францу, только для него усугубляли значение высказанных графом взглядов, - но он не заметил, чтобы его приятель был чем-нибудь озабочен; напротив того, он усердно оказывал честь завтраку, как человек, в продолжение почти пяти месяцев вынужденный довольствоваться итальянской кухней, как известно, одной из худших в мире. Что касается графа, то тот едва прикасался к кушаньям; казалось, что, садясь за стол со своими гостями, он исполнял только долг учтивости и ждал их ухода, чтобы велеть подать себе какое-нибудь странное или особенное блюдо.
  
  Это невольно напомнило Францу тот ужас, который граф внушил графине Г., и её уверенность, что граф, то есть человек, сидевший в ложе напротив, - вампир.
  
  После завтрака Франц посмотрел на часы.
  
  - Что вы? - спросил его граф.
  
  - Извините нас, граф, - ответил Франц, - но у нас ещё тысяча дел.
  
  - Каких?
  
  - У нас ещё нет костюмов, а сегодня костюм обязателен.
  
  - Об этом не беспокойтесь. На Пьяцца-дель-Пополо у нас, по-видимому, отдельная комната; я велю принести туда какие вам угодно костюмы, и мы переоденемся там же на месте.
  
  - После казни? - воскликнул Франц.
  
  - Разумеется, после, до или во время казни, как вам будет угодно.
  
  - В виду эшафота?
  
  - Эшафот входит в программу праздника.
  
  - Знаете, граф, я раздумал, - сказал Франц, - я очень благодарен за вашу предупредительность, но я удовольствуюсь местом в вашей коляске и у окна палаццо Росполи и попрошу вас располагать моим местом на Пьяцца-дель-Пополо.
  
  - Но должен вас предупредить, что вы лишаете себя очень любопытного зрелища, - отвечал граф.
  
  - Вы мне о нём расскажете, - возразил Франц, - и я уверен, что в ваших устах рассказ произведёт на меня не меньшее впечатление, чем произвело бы само зрелище. Впрочем, я уже несколько раз хотел посмотреть на смертную казнь и никогда не мог решиться; а вы, Альбер?
  
  - Я видел казнь Кастена, - отвечал виконт, - но, кажется, я был навеселе; это было в день окончания коллежа, и мы провели ночь в каком-то кабаке.
  
  - Если вы чего-либо не делали в Париже, то это ещё не причина не делать этого в чужих краях, - сказал граф. - Путешествуешь, чтобы приобрести знания; меняешь места, чтобы увидеть новое. Подумайте, как вам будет стыдно, когда у вас спросят: "Как казнят в Риме?", а вы ответите: "Не знаю". Притом же осуждённый, говорят, отъявленный мерзавец, негодяй, убивший каминным таганом почтенного каноника, который воспитал его, как сына. Чёрт возьми, когда убиваешь духовное лицо, нужно выбирать более приличное орудие, чем таган, особенно если это духовное лицо, быть может, твой отец. Если бы вы путешествовали по Испании, вы бы пошли взглянуть на бой быков, правда? Так предположите, что мы едем смотреть бой быков; вспомните о цирке древних римлян, об охотах, где убивали триста львов и сотню людей. Вспомните о восьмидесяти тысячах зрителей, хлопавших в ладоши, о почтенных матронах, приводивших с собою своих дочерей-невест, о прелестных белокурых весталках, подававших прелестным пальчиком знак, говоривший. "Ну, не ленитесь, добивайте скорей этого человека, он и так уже почти мёртв".
  
  - Вы поедете, Альбер? - спросил Франц.
  
  - Пожалуй; я, как и вы, колебался, но красноречие графа меня убедило.
  
  - Так поедемте, если вам угодно, - сказал Франц, - но по дороге на Пьяцца-дель-Пополо я бы хотел побывать на Корсо; возможно это?
  
  - Пешком - да, в экипаже - нет.
  
  - Так я пойду пешком.
  
  - А вам необходимо попасть на Корсо?
  
  - Да, мне там нужно кое-что посмотреть.
  
  - Хорошо, пойдём пешком на Корсо, а экипаж поедет по виа-дель-Бабуино и будет ждать нас на Пьяццадель-Пополо; я и сам ничего не имею против того, чтобы пройтись по Корсо и посмотреть, исполнены ли кое-какие мои распоряжения.
  
  - Ваше сиятельство, - доложил, открывая дверь, лакей, - какой-то человек в одежде паломника просит позволения поговорить с вами.
  
  - Да, знаю, - сказал граф. - Господа, не угодно ли вам пройти в гостиную? Там на столе вы найдёте превосходные гаванские сигары... Через минуту я вернусь к вам.
  
  Молодые люди встали и вышли в одну из дверей, между тем как граф, ещё раз извинившись перед ними, вышел в другую. Альбер, большой любитель хороших сигар, считавший, что он приносит тяжёлую жертву, обходясь без сигар Кафе де Пари, подошёл к столу и вскрикнул от радости, увидав настоящие "пурос".
  
  - Ну, - спросил его Франц, - что вы думаете о графе Монте-Кристо?
  
  - Что я о нём думаю? - отвечал Альбер, явно удивлённый таким вопросом со стороны своего приятеля. - Я думаю, что это премилый человек, радушный хозяин, который много видел, много изучал, много думал и принадлежит, как Брут, к школе стоиков, а в довершение всего, - прибавил он, любовно выпуская изо рта дым, спирально поднимающийся к потолку, - у него превосходные сигары.
  
  Таково было мнение Альбера о графе. А так как Альбер всегда хвалился, что только хорошенько поразмыслив составляет себе мнение о ком бы то ни было и о чём бы то ни было, то Франц и не пытался ему противоречить.
  
  - Но вы обратили внимание на одно очень странное обстоятельство? - сказал он.
  
  - Какое?
  
  - Вы заметили, как пристально он на вас смотрел?
  
  - На меня?
  
  - Да, на вас.
  
  Альбер задумался.
  
  - Увы, - сказал он со вздохом, - в этом нет ничего удивительного. Я уже год, как уехал из Парижа, и, вероятно, одет, как чучело. Граф, должно быть, принял меня за провинциала; разуверьте его, дорогой, и при первом случае скажите ему, что это совсем не так.
  
  Франц улыбнулся. Минуту спустя вернулся граф.
  
  - Вот и я, господа, и весь к вашим услугам, - сказал он. - Распоряжения отданы; экипаж направляется своей дорогой на Пьяцца-дель-Пополо, а мы пойдём туда же по Корсо, если вам угодно. Возьмите немного сигар, господин де Морсер.
  
  - Охотно, граф, благодарю вас, - отвечал Альбер, - итальянские сигары ещё хуже французских. Когда вы приедете в Париж, я расквитаюсь с вами.
  
  - Не отказываюсь; я надеюсь когда-нибудь быть в Париже и, с вашего позволения, явлюсь к вам. Ну, господа, время не ждёт, уже половина первого. Идём!
  
  Все трое спустились вниз. Кучер выслушал последние распоряжения своего господина и поехал по виа-дель-Бабуино, а граф с молодыми людьми направились к Пьяцца ди Спанья по виа Фраттина, которая вывела их на Корсо между палаццо Фиано и палаццо Росполи.
  
  Франц во все глаза смотрел на окна этого дворца; он не забыл о сигнале, условленном в Колизее между транстеверинцем и человеком в плаще.
  
  - Которые из этих окон ваши? - спросил он графа насколько мог естественным тоном.
  
  - Три последние, - отвечал тот с непритворной беспечностью, не угадывая подлинного значения вопроса.
  
  Франц быстро окинул взглядом окна. Боковые были затянуты жёлтой камкой, а среднее - белой с красным крестом.
  
  Человек в плаще сдержал своё обещание, и сомнений больше не было: человек в плаще и был граф Монте-Кристо.
  
  Все три окна были ещё пусты.
  
  Повсюду уже готовились к карнавалу, расставляя стулья, строили подмостки, затягивали окна. Маски не смели показываться, а экипажи разъезжать, пока не ударит колокол; но маски угадывались за всеми окнами, а экипажи за всеми воротами.
  
  Франц, Альбер и граф продолжали идти по Корсо. По мере того как они приближались к Пьяцца-дель-Пополо, толпа становилась всё гуще. Над толпой в середине площади высился обелиск с венчающим его крестом, а на скрещении трех улиц - Бабуино, Корсо и Рипетта - два столба эшафота, между которыми блестел полукруглый нож гильотины.
  
  На углу они увидели графского управляющего, который ждал своего господина.
  
  Окно, нанятое, по-видимому, за такую непомерную цену, что граф не хотел, чтобы гости знали об этом, находилось в третьем этаже большого дворца между виа-дель-Бабуино и Монте Пинчо. Комната представляла собой нечто вроде будуара, смежного со спальней; закрыв дверь спальни, занявшие будуар оказывались как бы у себя дома. На стульях были разложены весьма изящные костюмы паяцев из голубого и белого атласа.
  
  - Так как вы разрешили мне самому выбрать костюмы, - сказал граф обоим друзьям, - то я распорядился, чтобы вам приготовили вот эти. Во-первых, в нынешнем году это самые модные, а во-вторых, они очень удобны для конфетти, потому что на них мука незаметна.
  
  Франц почти не слышал слов графа и, может быть, даже недостаточно оценил его любезность; всё его внимание было сосредоточено на том зрелище, которое представляла Пьяцца-дель-Пополо, и на страшном орудии, составлявшем в этот час её главное украшение.
  
  В первый раз в жизни Франц видел гильотину; мы говорим гильотину, потому что римская mandaia очень похожа на французское орудие смерти. Такой же нож, в виде полумесяца, режущий выпуклой стороной, но падающий с меньшей высоты, - вот и вся разница.
  
  Два человека, сидя на откидной доске, на которую кладут осуждённого, в ожидании казни закусывали - насколько мог рассмотреть Франц - хлебом и колбасой. Один из них приподнял доску, достал из-под неё флягу с вином, отпил глоток и передал её товарищу; это были помощники палача.
  
  Глядя на них, Франц чувствовал, что у корней его волос проступает пот.
  
  Осуждённые накануне были переведены из Новой тюрьмы в маленькую церковь Санта-Мария-дель-Пополо и провели там всю ночь, каждый с двумя священниками, приготовлявшими их к смерти, в освещённой множеством свечей часовне, перед которой шагали взад и вперёд ежечасно сменявшиеся часовые.
  
  Двойной ряд карабинеров выстроился от дверей церкви до эшафота и окружал его кольцом, оставляя свободным проход футов в десять шириною, а вокруг гильотины - пространство шагов в сто в окружности. Вся остальная площадь была заполнена толпой. Многие женщины держали детей на плечах, откуда этим юным зрителям отлично был виден эшафот.
  
  Монте Пинчо казался обширным амфитеатром, все уступы которого были усеяны народом; балконы обеих церквей, на углах виа-дель-Бабуино и виа-ди-Рипетта, были переполнены привилегированной публикой; ступени папертей напоминали морские волны, подгоняемые к портику непрерывным приливом; каждый выступ стены, достаточно широкий, чтобы на нём мог поместиться человек, служил пьедесталом для живой статуи.
  
  Слова графа оправдывались: очевидно, в жизни нет более интересного зрелища чем смерть.
  
  А между тем вместо тишины, которая, казалось, приличествовала торжественности предстоящей церемонии, от толпы исходил громкий шум, слагавшийся из хохота, гиканья и радостных возгласов, по-видимому, и в этом граф оказался прав казнь была для толпы не чем иным, как началом карнавала.
  
  Вдруг, как по мановению волшебного жезла, шум затих; церковные двери распахнулись.
  
  Впереди выступало братство кающихся пилигримов, одетых в серые мешки с вырезами для глаз, держа в руках зажжённые свечи; первым шествовал глава братства.
  
  За пилигримами шёл мужчина огромного роста. Он был обнажён, если не считать коротких холщовых штанов; на левом боку у него висел большой нож, вложенный в ножны; на правом плече он нёс тяжёлую железную палицу.
  
  Это был палач.
  
  На ногах у него были сандалии, привязанные у щиколоток бечёвками.
  
  Вслед за палачом, в том порядке, в каком они должны были быть казнены, шли Пеппино и Андреа.
  
  Каждого из них сопровождали два священника.
  
  Ни у того, ни у другого глаза не были завязаны.
  
  Пеппино шёл довольно твёрдым шагом; по-видимому, ему успели дать знать о том, что его ожидает.
  
  Андреа священники вели под руки.
  
  Осуждённые время от времени целовали распятие, которое им прикладывали к губам.
  
  При одном их виде Франц почувствовал, что у него подкашиваются ноги; он взглянул на Альбера. Тот, бледнее своей манишки, безотчётным движением отшвырнул сигару, хотя выкурил её только до половины.
  
  Один лишь граф был невозмутим. Мало того, лёгкий румянец проступил на его мертвенно-бледном лице.
  
  Ноздри его раздувались, как у хищного зверя, чующего кровь, а полураскрытые губы обнажали ряд зубов, белых и острых, как у шакала.
  
  И при всём том на лице его лежало выражение мягкой приветливости, какого Франц ещё никогда у него не замечал; особенно удивительны были его ласковые бархатные глаза.
  
  Между тем осуждённые приблизились к эшафоту, и уже можно было разглядеть их лица. Пеппино был красивый смуглолицый малый лет двадцати пяти с вольным и диким взором. Он высоко держал голову, словно высматривая, с какой стороны придёт спасение.
  
  Андреа был толст и приземист; по его гнусному, жестокому лицу трудно было определить возраст; ему можно было дать лет тридцать. В тюрьме он отпустил бороду. Голова его свешивалась на плечо, ноги подкашивались; казалось, всё его существо двигается покорно и механически, без участия воли.
  
  - Вы говорили, кажется, что будут казнить только одного, - сказал Франц графу.
  
  - И я не солгал вам, - холодно ответил тот.
  
  - А между тем осуждённых двое.
  
  - Да; но один из них близок к смерти, а другой проживёт ещё много лет.
  
  - На мой взгляд, если его должны помиловать, то сейчас самое время.
  
  - Так оно и есть; взгляните, - сказал граф.
  
  И в самом деле, в ту минуту, когда Пеппино подходил к подножию эшафота, пилигрим, по-видимому замешкавшийся, никем не остановленный, пробрался сквозь цепь солдат, подошёл к главе братства и передал ему вчетверо сложенную бумагу.
  
  От пламенного взгляда Пеппино не ускользнула ни одна подробность этой сцены; глава братства развернул бумагу, прочёл её и поднял руку.
  
  - Да будет благословен господь, и хвала его святейшеству папе! - произнёс он громко и отчётливо. - Один из осуждённых помилован.
  
  - Помилован! - вскрикнула толпа, как один человек. - Один помилован!
  
  Услыхав слова "помилован", Андреа встрепенулся и поднял голову.
  
  - Кто помилован? - крикнул он.
  
  Пеппино молча, тяжело дыша, застыл на месте.
  
  - Помилован Пеппино, прозванный Рокка Приори, - сказал глава братства.
  
  И он передал бумагу начальнику карабинеров; тот прочёл её и возвратил.
  
  - Пеппино помилован! - закричал Андреа, сразу стряхнув с себя оцепенение. - Почему помиловали его, а не меня? Мы должны были оба умереть; мне обещали, что он умрёт раньше меня; вы не имеете права убивать меня одного, я не хочу умирать один, не хочу!
  
  Он вырывался из рук священников, извивался, вопил, рычал, как одержимый, и пытался разорвать верёвки, связывавшие его руки.
  
  Палач сделал знак своим помощникам, они соскочили с эшафота и схватили осуждённого.
  
  - Что там происходит? - спросил Франц, обращаясь к графу.
  
  Так как все говорили на римском диалекте, то он плохо понимал, в чём дело.
  
  - Что там происходит? - повторил граф. - Разве вы не догадываетесь? Этот человек, который сейчас умрёт, буйствует оттого, что другой человек не умрёт вместе с ним; если бы ему позволили, он разорвал бы его ногтями и зубами, лишь бы не оставить ему жизни, которой сам лишается. О люди, люди! Порождение крокодилов, как сказал Карл Моор! - воскликнул граф, потрясая кулаками над толпой. - Я узнаю вас, во все времена вы достойны самих себя!
  
  Андреа и помощники палача катались по пыльной земле, и осуждённый продолжал кричать: "Он должен умереть! Я хочу, чтобы он умер! Вы не имеете права убивать меня одного!"
  
  - Смотрите, - сказал граф, схватив молодых людей за руки, - смотрите, ибо клянусь вам, на это стоит посмотреть: вот человек, который покорился судьбе, который шёл на плаху, который готов был умереть, как трус, правда, но без сопротивления и жалоб. Знаете, что придавало ему силы? Что утешало его? Знаете, почему он покорно ждал казни? Потому, что другой также терзался; потому, что другой также должен был умереть; потому, что другой должен был умереть раньше него! Поведите закалывать двух баранов, поведите двух быков на убой и дайте понять одному из них, что его товарищ не умрёт; баран заблеет от радости, бык замычит от счастья, а человек, созданный по образу и подобию божию, человек, которому бог заповедал, как первейший, единственный, высший закон - любовь к ближнему, человек, которому бог дал язык, чтобы выражать свои мысли, - каков будет его первый крик, когда он узнает, что его товарищ спасён? Проклятие. Хвала человеку, венцу природы, царю творения!
  
  И граф засмеялся, но таким страшным смехом, каким может смеяться только тот, кто много выстрадал.
  
  Между тем борьба возле гильотины продолжалась; смотреть на это было невмоготу. Помощники палача тащили Андреа на эшафот; он восстановил против себя всю толпу, и двадцать тысяч голосов кричали: "Казнить! Казнить его!"
  
  Франц отшатнулся; но граф снова схватил его за руку и держал у окна.
  
  - Что с вами? - спросил он его. - Вам жаль его? Нечего сказать, уместная жалость! Если бы вы узнали, что под вашим окном бегает бешеная собака, вы схватили бы ружьё, выскочили на улицу и без всякого сожаления застрелили бы в упор бедное животное, которое в сущности только тем и виновато, что его укусила другая бешеная собака, и оно платит тем же, а тут вы жалеете человека, которого никто не кусал и который тем не менее убил своего благодетеля и теперь, когда он не может убивать, потому что у него связаны руки, исступлённо требует смерти своего товарища по заключению, своего товарища по несчастью! Нет, смотрите, смотрите!
  
  Требование графа было почти излишне: Франц не мог оторвать глаз от страшного зрелища. Помощники палача втащили осуждённого на эшафот и, несмотря на его пинки, укусы и крики, принудили его стать на колени. Палач стал сбоку от него, держа палицу наготове; по его знаку помощники отошли. Осуждённый хотел приподняться, но не успел: палица с глухим стуком ударила его по левому виску; Андреа повалился ничком, как бык, потом перевернулся на спину. Тогда палач бросил палицу, вытащил нож, одним ударом перерезал ему горло, стал ему на живот и начал топтать его ногами. При каждом нажиме ноги струя крови била из шеи казнённого.
  
  Франц не мог дольше выдержать; он бросился в глубь комнаты и почти без чувств упал в кресло.
  
  Альбер, зажмурив глаза, вцепился в портьеру окна.
  
  Граф стоял, высоко подняв голову, словно торжествующий гений зла.
  
  Глава 15. КАРНАВАЛ В РИМЕ
  
  Когда Франц пришёл в себя, он увидел, что Альбер, бледный как смерть, пьёт воду, а граф уже облачается костюм паяца. Франц невольно взглянул на площадь: гильотина, палачи, казнённый - всё исчезло; оставалась только толпа, шумная, возбуждённая, весёлая. Колокол Монте Читорио, который возвещает только смерть папы и открытие карнавала, громко гудел.
  
  - Что происходит? - спросил он графа.
  
  - Ничего, ровно ничего, как видите, - отвечал тот. - Только карнавал открылся. Одевайтесь скорее.
  
  - Удивительно, - сказал Франц, - этот ужас рассеялся, как сон.
  
  - Да это и был только сон, - кошмар, который вам привиделся.
  
  - Мне - да; а казнённому?
  
  - И ему тоже; только он уснул навсегда, а вы проснулись; и кто скажет, который из вас счастливее?
  
  - А где же Пеппино? - спросил Франц. - Что с ним сталось?
  
  - Пеппино малый рассудительный, без излишнего самолюбия; вместо того чтобы обидеться, что о нём позабыли, он воспользовался этим и нырнул в толпу, не поблагодарив даже почтенных священников, которые сопровождали его до эшафота. Поистине человек - животное неблагодарное и эгоистичное... Но одевайтесь, сударь, смотрите, ваш друг подаёт вам пример.
  
  В самом деле, Альбер уже натянул атласные штаны поверх чёрных панталон и лакированных башмаков.
  
  - Ну как, Альбер, - спросил Франц, - расположены вы дурачиться? Только говорите правду.
  
  - Нет, не расположен, - отвечал Альбер, - но в сущности я рад, что видел это. Я согласен с графом: если однажды хватило сил перенести такое зрелище, то в конце концов оно оказывается единственным, которое ещё способно доставить сильные ощущения.
  
  - Не говоря уже о том, что только в такие минуты можно изучать людей, - сказал граф. - На первой ступени эшафота смерть срывает маску, которую человек носил всю жизнь, и тогда показывается его истинное лицо. Надо сознаться, лицо Андреа было не из привлекательных... Какой мерзавец!.. Одевайтесь, господа, одевайтесь!
  
  Со стороны Франца было бы смешно разыгрывать институтку и не последовать примеру своих спутников. Он надел костюм и маску, которая была нисколько не бледнее его лица.
  
  Окончив туалет, они сошли вниз. У дверей их ждала коляска, полная конфетти и букетов.
  
  Они заняли своё место в веренице экипажей.
  
  Трудно было себе представить более резкую перемену. Вместо мрачного и безмолвного зрелища смерти Пьяцца-дель-Пополо являла картину весёлой и шумной оргий. Маски толпами стекались отовсюду, выскакивали из дверей, вылезали из окон; из всех улиц выезжали экипажи, нагруженные пьерро, арлекинами, домино, маркизами, транстеверинцами, клоунами, рыцарями, поселянами; всё это кричало, махало руками, швыряло яйца, начинённые мукой конфетти, букеты, осыпало шутками и метательными снарядами своих и чужих, знакомых и незнакомых, и никто не имел права обижаться, - на всё отвечали смехом.
  
  Франц и Альбер походили на людей, которых привели в кабак, чтобы рассеять их тоску, и которые, по мере того как пьянеют, чувствуют, что прошлое заволакивается туманом. Они ещё были во власти только что виденного; но мало-помалу они заразились общим весельем, им казалось что их рассудок готов помутиться, их тянуло с головой окунуться в этот шум, в эту сутолоку, в этот неистовый вихрь. Горсть конфетти, брошенная из соседнего экипажа в Морсера, осыпала Альбера и его спутников, он почувствовал уколы на шее и на не защищённой маской части лица, словно в него бросили сотней булавок; это заставило его принять участие в общей битве, к которой уже присоединились все встречавшиеся им маски. Он тоже, как все, встал в экипаже и, со всей доступной ему силой и ловкостью, принялся в свою очередь осыпать соседей яйцами и драже.
  
  Ожесточённый бой начался. Воспоминание о виденном полчаса тому назад бесследно изгладилось из мыслей обоих друзей. Пёстрая, изменчивая, головокружительная картина, бывшая у них перед глазами, поглощала их целиком. Что касается графа Монте-Кристо, то он, как мы уже говорили, во всё время казни ни на минуту не терял спокойствия.
  
  Вообразите длинную, красивую улицу Корсо, от края до края окаймлённую нарядными дворцами, все балконы которых увешаны коврами и все окна задрапированы; на балконах и в окнах триста тысяч зрителей - римлян, итальянцев, чужестранцев, прибывших со всех концов света; смесь всех аристократий, - аристократий крови, денег и таланта - прелестные женщины, увлечённые живописным зрелищем, наклоняются с балконов, высовываются из окон, осыпают проезжающих дождём конфетти, на который им отвечают букетами; воздух насыщен падающими вниз драже и летящими вверх цветами, а на тротуарах - сплошная, беспечная толпа в самых нелепых костюмах: гуляющие исполинские кочны капусты, бычьи головы, мычащие, на человеческих туловищах, собаки, шагающие на задних лапах; и вдруг, во всей этой сумятице, под приподнятой маской, как в искушении св. Антония, пригрезившемся Калло, мелькает очаровательное лицо какой-нибудь Астарты, за которой бросаешься следом, но путь преграждают какие-то вертлявые бесы, вроде тех, что снятся по ночам, - вообразите всё это, и вы получите слабое представление о том, что такое карнавал в Риме.
  
  После того как они два раза проехали по Корсо, граф воспользовался остановкой в движении экипажей и попросил у своих спутников разрешения покинуть их, оставив коляску в их распоряжении. Франц поднял глаза и увидел фасад палаццо Росполи. В среднем окне, затянутом белой камкой с красным крестом, виднелось голубое домино, под которым воображение Франца тотчас нарисовало прелестную незнакомку, виденную им в театре Арджентина.
  
  - Господа, - сказал граф, выходя из экипажа, - когда вам наскучит быть актёрами и захочется превратиться в зрителей, не забудьте, что вас ждут места у моих окон; а до тех пор располагайте моим кучером, экипажем и слугами.
  
  Мы забыли сказать, что кучер графа был наряжён чёрным медведем, точь-в-точь как Одри в "Медведе и Паше", а лакеи, стоявшие на запятках, были одеты зелёными обезьянами; маски их были снабжены пружиной, при помощи которой они строили гримасы прохожим.
  
  Франц поблагодарил графа за его любезное предложение; что касается Альбера, то он был занят тем, что засыпал цветами коляску, в которой сидели весьма кокетливо одетые поселянки.
  
  К несчастью, поток экипажей снова пришёл в движение, и в то время как его уносило к Пьяцца-дель-Пополо, экипаж, привлёкший внимание Альбера, направился к Венецианскому дворцу.
  
  - Вы видели? - сказал он Францу.
  
  - Что? - спросил Франц.
  
  - Вон ту коляску с поселянками?
  
  - Нет.
  
  - Жаль! Я уверен, что это очаровательные женщины.
  
  - Какое несчастье, что вы в маске, - сказал Франц, - ведь это самый подходящий случай вознаградить себя за ваши любовные неудачи!
  
  - Я очень надеюсь, что карнавал чем-нибудь да вознаградит меня, - отвечал Альбер полушутя, полусерьёзно.
  
  Вопреки надеждам Альбера, день прошёл без особенных приключений, если не считать нескольких встреч с той же коляской. Во время одной из этих встреч, случайно ли, нет ли, маска Альбера отвязалась.
  
  Тогда он схватил в охапку весь оставшийся у него запас цветов и бросил его в коляску.
  
  Вероятно, одна из очаровательных женщин, которых Альбер угадывал под нарядными костюмами поселянок, была тронута его вниманием; когда коляска снова поравнялась с экипажем молодых людей, она бросила им букет фиалок.
  
  Альбер подхватил его. Так как Франц не имел никаких оснований полагать, что фиалки предназначаются ему, то он не препятствовал Альберу завладеть ими. Альбер победоносно вдел букет в петлицу, и экипаж торжественно проследовал дальше.
  
  - Вот и начало любовного похождения! - сказал Франц.
  
  - Смейтесь сколько угодно, - отвечал Альбер, - но я думаю, что это в самом деле так, и с этим букетом я уже не расстанусь.
  
  - Ещё бы! - продолжал, смеясь, Франц. - Как же иначе узнать друг друга?
  
  Впрочем, шутка стала вскоре походить на правду, потому что, когда Франц и Альбер снова встретились с той же коляской, маска, бросившая Альберу букет, увидав, что он вдел его в петлицу, захлопала в ладоши.
  
  - Браво, браво! - сказал Франц, - всё идёт как по маслу! Может быть, вы хотите, чтобы я оставил вас одного?
  
  - Нет, нет, не будем торопиться! Я не хочу, чтобы она думала, что меня стоит только поманить. Если прелестной поселянке угодно продолжать игру, то мы найдём её завтра, вернее, она сама нас найдёт; она даст о себе знать, и тогда я решу, что делать.
  
  - Браво, Альбер, вы мудры, как Нестор, и благоразумны, как Улисс; и если вашей Цирцее удастся превратить вас в какое-нибудь животное, то она или очень искусна, или очень могущественна.
  
  Альбер был прав: прекрасная незнакомка, по-видимому, решила в этот день не продолжать заигрывания; молодые люди сделали ещё несколько кругов, но больше не видели коляску с поселянками; она, вероятно, свернула в одну из боковых улиц.
  
  Тогда они возвратились в палаццо Росполи, но там уже не было ни графа, ни голубого домино; у затянутых жёлтой камкой окон ещё стояли зрители, вероятно приглашённые графом.
  
  В эту минуту тот же колокол, который возвестил начало карнавала, возвестил его окончание. Цепь экипажей на Корсо тотчас же распалась, и экипажи мгновенно скрылись в поперечных улицах.
  
  Франц и Альбер находились как раз против виа-делле-Маратте.
  
  Кучер, не говоря ни слова, свернул за угол и, миновав палаццо Поли, выехал на Пьяцца-ди-Спанья и подкатил к гостинице.
  
  Маэстро Пастрини вышел на порог встречать своих гостей.
  
  Первой заботой Франца было осведомиться о графе и выразить сожаление, что они вовремя за ним не заехали; но Пастрини успокоил его, сказав, что граф Монте-Кристо заказал для себя второй экипаж, который и заехал за ним в палаццо Росполи. Кроме того, граф поручил ему передать молодым людям ключ от его ложи в театре Арджентина.
  
  Франц спросил Альбера о его планах на вечер, но Альбер больше думал о том, как осуществить некий замысел, чем о театре; вместо того чтобы ответить Францу, он обратился к маэстро Пастрини с вопросом, не может ли тот достать ему портного.
  
  - Портного? - спросил хозяин. - Зачем?
  
  - Чтобы сшить нам к завтрашнему дню костюмы поселян, - сказал Альбер.
  
  Маэстро Пастрини покачал головой.
  
  - Сшить вам к завтрашнему дню два костюма! - воскликнул он. - Вот уж, право, не в обиду будь сказано, ваша милость, чисто французское желание. Два костюма! Да вы всю неделю карнавала не найдёте ни одного портного, который согласился бы пришить полдюжины пуговиц к жилету, хотя бы вы заплатили ему по целому скудо за штуку!
  
  - Значит, невозможно достать такие костюмы?
  
  - Отчего же? Можно достать готовые. Поручите это дело мне, и завтра утром, проснувшись, вы найдёте целую груду шляп, курток и штанов. Не беспокойтесь, останетесь довольны.
  
  - Друг мой, - сказал Франц Альберу, - положимся на нашего хозяина; он уже доказал нам, что он человек находчивый; давайте пообедаем, а потом поедем слушать "Итальянку в Алжире".
  
  - Так и быть, поедем слушать "Итальянку в Алжире", - сказал Альбер. Но только помните, маэстро Пастрини, что для меня и для моего друга, продолжал он, указав на Франца, - чрезвычайно важно завтра же иметь костюмы, о которых я вас просил.
  
  Хозяин ещё раз подтвердил, что их милостям не о чем беспокоиться и что всё будет сделано согласно их пожеланиям, после чего Франц и Альбер отправились к себе, чтобы снять маскарадные костюмы паяцев.
  
  Альбер бережно спрятал букетик фиалок; это была та примета, по которой прекрасная поселянка могла его узнать.
  
  Друзья сели за стол; Альбер не преминул обратить внимание на существенную разницу между кухней маэстро Пастрини и кухней графа Монте-Кристо. И Франц, хотя и относился к графу с некоторым предубеждением, должен был по совести признать, что это сравнение было далеко не в пользу повара гостиницы.
  
  Когда им подали десерт, лакей осведомился, в котором часу молодым людям нужен экипаж. Альбер и Франц в нерешительности переглянулись. Лакей угадал их мысль.
  
  - Его сиятельство граф Монте-Кристо, - сказал он, - приказал, чтобы экипаж весь день был в распоряжении ваших милостей. Ваши милости могут располагать им без всякого стеснения.
  
  Молодые люди решили воспользоваться любезным вниманием графа; они велели запрягать, а сами пошли переодеваться, ибо их костюмы несколько поизмялись во время многочисленных боёв, в которых они принимали участие.
  
  Переодевшись, они поехали в театр и расположились в ложе графа.
  
  Во время первого действия в свою ложу вошла графиня Г.; она первым делом взглянула туда, где накануне сидел граф, и увидела Франца и Альбера в ложе того человека, о котором она не далее, как накануне, высказала Францу такое странное мнение.
  
  Её бинокль был так настойчиво направлен на Франца, что тот почувствовал, что было бы жестоко не удовлетворить тотчас же её любопытство, поэтому, воспользовавшись привилегией итальянских театралов, которым разрешается превращать зрительный зал в собственную гостиную, приятели вышли из ложи и отправились засвидетельствовать своё почтение графине.
  
  Не успели они войти, как графиня указала Францу на почётное место рядом с собою.
  
  Альбер сел сзади.
  
  - Итак, - сказала она Францу, едва дав ему время сесть, - вы, по-видимому, не теряя времени, поспешили познакомиться с новоявленным лордом Рутвеном и даже подружились с ним?
  
  - Не так коротко, как вы предполагаете, графиня, - отвечал Франц, но не смею отрицать, что мы сегодня весь день пользовались его любезностью.
  
  - Весь день?
  
  - Да, именно весь день; утром мы у него завтракали, днём катались по Корсо в его экипаже, а теперь, вечером, сидим в его ложе.
  
  - Так вы с ним знакомы?
  
  - И да и нет.
  
  - Как так?
  
  - Это длинная история.
  
  - Вы мне её расскажете?
  
  - Она напугает вас.
  
  - Вот и хорошо.
  
  - Подождите, по крайней мере, до развязки.
  
  - Хорошо, я люблю законченные рассказы. Но всё-таки расскажите, как вы встретились? Кто вас познакомил?
  
  - Никто. Он сам познакомился с нами.
  
  - Когда?
  
  - Вчера вечером, после того как мы расстались.
  
  - Каким образом?
  
  - Через весьма прозаическое посредство хозяина нашей гостиницы.
  
  - Так он тоже живёт в гостинице "Лондон"?
  
  - Да, и даже на одной площадке с нами.
  
  - Как его зовут? Вы должны знать его имя.
  
  - Разумеется. Граф Монте-Кристо.
  
  - Что это такое? Это не родовое имя.
  
  - Нет, это имя острова, который он купил.
  
  - И он граф?
  
  - Тосканский граф.
  
  - Ну что ж, проглотим и этого, - сказала графиня, принадлежавшая к одной из древнейших венецианских фамилий. - Что он за человек?
  
  - Спросите у виконта де Морсер.
  
  - Слышите, виконт, - сказала графиня, - меня отсылают к вам.
  
  - Мы были бы чересчур придирчивы, графиня, если бы не считали его очаровательным, - отвечал Альбер. - Человек, с которым мы были бы дружны десять лет, не сделал бы для нас того, что он сделал. И притом с такой любезностью, чуткостью и вниманием! Не приходится сомневаться, что это вполне светский человек.
  
  - Вот увидите, - сказала графиня, смеясь, - что мой вампир какой-нибудь парвеню, который хочет, чтобы ему простили его миллионы, и поэтому старается казаться Ларой, чтобы его не спутали с господином Ротшильдом. А её вы видели?
  
  - Кого её? - спросил Франц улыбнувшись.
  
  - Вчерашнюю красавицу гречанку?
  
  - Нет. Мы как будто слышали звуки её лютни, но она осталась незримой.
  
  - Не напускайте таинственности, дорогой Франц, - сказал Альбер. Кто, по-вашему, был в голубом домино у окна, затянутого белой камкой.
  
  - А где было это окно? - спросила графиня.
  
  - В палаццо Росполи.
  
  - Так у графа было окно в палаццо Росполи?
  
  - Да. Вы были на Корсо?
  
  - Конечно, была.
  
  - Так вы, может быть, заметили два окна, затянутые жёлтой камкой, и одно, затянутое белой с красным крестом? Эти три окна принадлежат графу.
  
  - Так это настоящий набоб! Вы знаете, сколько стоят три таких окна во время карнавала, да ещё в палаццо Росполи, в лучшем месте Корсо?
  
  - Двести или триста римских скудо.
  
  - Скажите лучше - две или три тысячи.
  
  - Ах, чёрт возьми!
  
  - Это его остров приносит ему такие доходы?
  
  - Его остров? Он не приносит ему ни гроша.
  
  - Так зачем же он его купил?
  
  - Из прихоти.
  
  - Так он оригинал?
  
  - Должен сознаться, - сказал Альбер, - что он мне показался несколько эксцентричным. Если бы он жил в Париже и появлялся в свете, то я сказал бы, что он либо шут, ломающий комедию, либо прощелыга, которого погубила литература; он сегодня произносил монологи, достойные Дидье или Антони[33].
  
  В ложу вошёл новый гость, и Франц согласно этикету уступил ему своё место. Разговор, естественно, принял другое направление.
  
  Час спустя друзья вернулись в гостиницу. Маэстро Пастрини уже позаботился об их костюмах и уверял, что они будут довольны его распорядительностью.
  
  В самом деле, на следующий день, в десять часов утра, он вошёл в комнату Франца в сопровождении портного, нагружённого костюмами римских поселян. Друзья выбрали себе два одинаковых, более или менее по росту, и велели нашить на каждую из шляп метров по двадцать лент, а также достать им два шёлковых шарфа с поперечными пёстрыми полосами, которыми крестьяне подпоясываются в праздничные дни.
  
  Альберу не терпелось посмотреть, идёт ли ему его новый костюм; он состоял из куртки и штанов голубого бархата, чулок со стрелками, башмаков с пряжками и шёлкового жилета. Наружность Альбера могла только выиграть в этом живописном костюме, и, когда он стянул поясом свою стройную талию и заломил набекрень шляпу, на которой развевались ленты, Францу пришло на ум, что физическое превосходство, которое мы приписываем некоторым народам, нередко зависит от костюма. Например, турки, некогда столь живописные в своих длинных халатах ярких цветов, разве не отвратительны теперь в синих, наглухо застёгнутых сюртуках и греческих фесках, делающих их похожими на винные бутылки, запечатанные красным сургучом?
  
  Франц сказал несколько лестных слов Альберу, который, стоя перед зеркалом, взирал на себя с улыбкой, в значении которой было бы трудно усомниться.
  
  Вошедший граф Монте-Кристо застал их за этим занятием.
  
  - Господа, - сказал он, - как ни приятно делить с кем-нибудь веселье, но свобода ещё приятнее, а потому я пришёл сказать вам, что на сегодня и на все остальные дни предоставляю в полное ваше распоряжение экипаж, в котором вы вчера катались. Наш хозяин, вероятно, сказал вам, что я держу у него три или четыре экипажа, так что вы меня не стесните; пользуйтесь им совершенно свободно и для развлечений и для дел. Если вам нужно будет повидаться со мной, вы всегда найдёте меня в палаццо Росполи.
  
  Молодые люди начали было отнекиваться, но в сущности у них не было никаких веских причин отказываться от предложения, для них весьма приятного, и они кончили тем, что приняли его.
  
  Граф Монте-Кристо просидел у них с четверть часа, с полной непринуждённостью разговаривая о том о сём. Как мы уже заметили, он был знаком с литературой всех народов. Один взгляд на стены его гостиной показал Альберу и Францу, что он любитель картин. Несколько беглых, обронённых при случае замечаний доказали им, что он не чужд наукам; его, по-видимому, особенно занимала химия.
  
  Молодые люди не притязали на то, чтобы отплатить графу радушием за радушие; с их стороны было бы нелепо, в ответ на его изысканный завтрак, предложить ему отведать весьма посредственной стряпни маэстро Пастрини.
  
  Они откровенно высказали ему это, и он вполне оценил их такт.
  
  Альбер восхищался манерами графа и признал бы его за истинного джентльмена, если бы тот не был так учён. Больше всего его радовала возможность свободно располагать коляской. Он имел виды на своих прелестных поселянок, а так как накануне они катались в весьма элегантном экипаже, то ему очень хотелось не уступать им в этом отношении.
  
  В половине второго молодые люди вышли на крыльцо; кучер и лакеи придумали надеть ливреи поверх своих звериных шкур, отчего стали ещё смешнее вчерашнего и заслужили похвалы Альбера и Франца.
  
  Увядший букетик фиалок трогательно поник в петличке Альбера.
  
  С первым ударом колокола они пустились в путь по виа Витториа и устремились на Корсо.
  
  На втором круге в их коляску упал букетик свежих фиалок, брошенный из экипажа, в котором сидели женщины, одетые паяцами. Альбер понял, что по их примеру вчерашние поселянки переменили костюмы и что, быть может случайно, а возможно из тех же галантных намерений, "контадинки" нарядились паяцами.
  
  Альбер заменил увядший букетик свежим, но продолжал держать его в руке, и когда снова поравнялся с коляской, то нежно поднёс его к губам, что, по-видимому, доставило большое удовольствие не только бросившей букетик даме, но и её весёлым подругам.
  
  Оживление на Корсо было не меньше, чем накануне; очень вероятно, что тонкий наблюдатель подметил бы даже возрастание шума и веселья. Граф на минуту показался в своём окне, но когда экипаж второй раз проезжал мимо, его уже не было.
  
  Заигрывание между Альбером и дамой с фиалками продолжалось, разумеется, весь день.
  
  Вечером, вернувшись домой, Франц нашёл письмо из посольства; ему сообщали, что завтра его святейшество окажет ему честь принять его. Каждый раз, когда он бывал в Риме, он испрашивал эту милость; и, как всегда, движимый не только благочестием, но и благодарностью, он не хотел покинуть столицу христианского мира, не повергнув своё почтительное поклонение к стопам наместника св. Петра, являвшего собой редкий образец всех добродетелей.
  
  Поэтому для него не могло быть и речи, чтобы на следующий день принять участие в карнавале. Ибо, невзирая на сердечную доброту, которая сопутствует его величию, никто без благоговейного трепета не готовится преклонить колени перед благородным старцем, именуемым Григорием XVI.
  
  Выйдя из Ватикана, Франц прямым путём вернулся в гостиницу, избегая даже мимоходом пройти по Корсо. Он был полон благочестивых мыслей и боялся осквернить их безумствами карнавала.
  
  В десять минут шестого вернулся Альбер. Он был в полном восторге; его дама появилась снова в костюме поселянки и, встретясь с коляской Альбера, подняла маску.
  
  Она была очаровательна.
  
  Франц искренно поздравил Альбера; тот принял его поздравления как должное. Он уверял, что по некоторым признакам прекрасная незнакомка, несомненно, принадлежит к высшей аристократии.
  
  Он твёрдо решил на следующий день написать ей.
  
  Франц, выслушав это признание, догадался, что Альбер хочет о чём-то попросить его, но стесняется. Он стал допытываться, уверяя своего друга, что ради его счастья готов на любые жертвы. Альбер заставил себя просить ровно столько, сколько требовала учтивость, а затем признался Францу, что тот окажет ему большую услугу, если согласится на другой день уступить коляску ему одному.
  
  Альбер считал, что прекрасная поселянка приподняла маску только потому, что он был один.
  
  Разумеется, Франц не был таким эгоистом, чтобы мешать Альберу в самом разгаре приключения, обещавшего быть столь приятным и лестным. Он хорошо знал беззастенчивую болтливость своего легкомысленного друга и не сомневался, что тот расскажет ему о своём романе со всеми подробностями, а так как, исколесив всю Италию вдоль и поперёк, он сам за три года ни разу не имел случая даже завязать какую-нибудь интрижку, то он не прочь был узнать, как это делается.
  
  Он обещал Альберу удовольствоваться ролью зрителя и сказал, что будет любоваться карнавалом из окон палаццо Росполи.
  
  Франц сдержал слово и на другой день, стоя у окна, смотрел, как Альбер катается взад и вперёд по Корсо. В руках он держал огромный букет, в который, вероятно, была засунута любовная записка. Это предположение превратилось в уверенность, когда Франц увидел этот букет в руках очаровательной женщины, одетой в розовый костюм паяца.
  
  Альбер вернулся домой уже не в восторге, а в экстазе. Он не сомневался, что прекрасная незнакомка ответит ему тем же способом. Франц пошёл навстречу его желаниям, заявив, что он устал от всей этой сутолоки и решил весь следующий день посвятить своему альбому и своим заметкам.
  
  Альбер не ошибся в своих прорицаниях: на другой день, вечером, он влетел в комнату Франца, держа за уголок сложенную вчетверо бумажку и победно размахивая ею.
  
  - Ну что? - воскликнул он. - Что я говорил?
  
  - Она ответила! - воскликнул Франц.
  
  - Читайте.
  
  Тон, которым это было сказано, не поддаётся описанию. Франц взял записку и прочёл:
  
  "Во вторник вечером, в семь часов, выйдите из коляски против виа-деи-Понтефичи и последуйте за поселянкой, которая вырвет у вас мокколетто. Когда вы взойдёте на первую ступеньку церкви Сан-Джакомо, не забудьте привязать к рукаву вашего костюма паяца розовый бант.
  
  До вторника вы меня не увидите.
  
  Верность и тайна".
  
  - Ну-с, дорогой друг, - сказал Альбер, когда Франц прочёл письмо, что вы на это скажете?
  
  - Скажу, - отвечал Франц, - что дело принимает весьма приятный оборот.
  
  - И я так думаю, - сказал Альбер, - и очень боюсь, что вам придётся ехать одному на бал к герцогу Браччано.
  
  Франц и Альбер утром получили приглашение на бал к знаменитому римскому банкиру.
  
  - Берегитесь, дорогой Альбер, - сказал Франц, - у герцога соберётся вся знать; и если ваша прекрасная незнакомка в самом деле аристократка, то она должна будет там появиться.
  
  - Появится она там или нет, я не изменю своего мнения о ней, - сказал Альбер. - Вы прочли записку?
  
  - Да.
  
  - Вы знаете, какое образование получают в Италии женщины mezzo cito?[34]
  
  - Да, - ответил Франц.
  
  - Так перечтите записку, обратите внимание на почерк и найдите хоть одну стилистическую или орфографическую ошибку.
  
  В самом деле, почерк был прекрасный, орфография безукоризненна.
  
  - Вам везёт! - сказал Франц, возвращая записку Альберу.
  
  - Смейтесь, сколько вам угодно, шутите, сколько хотите, - возразил Альбер, - а я влюблён.
  
  - Боже мой, вы меня пугаете, - сказал Франц, - я вижу, что мне придётся не только ехать без вас на бал к герцогу Браччано, но даже, того и гляди, одному вернуться во Флоренцию.
  
  - Во всяком случае, если моя незнакомка так же любезна, как хороша собой, то я решительно заявляю, что остаюсь в Риме по меньшей мере на шесть недель. Я обожаю Рим и к тому же всегда имел склонность к археологии.
  
  - Ещё два-три таких приключения, и я начну надеяться, что увижу вас членом Академии надписей и изящной словесности.
  
  Вероятно, Альбер принялся бы серьёзно обсуждать свои права на академическое кресло, но слуга доложил, что обед подан. Альбер никогда не терял аппетита из-за любви. Поэтому он поспешил сесть за стол вместе, с приятелем, готовясь возобновить этот разговор после обеда.
  
  Но после обеда доложили о приходе графа Монте-Кристо. Молодые люди уже два дня не видели его. От маэстро Пастрини они узнали, что он уехал по делам в Чивита-Веккию. Уехал он накануне вечером и только час, как вернулся.
  
  Граф был чрезвычайно мил. Либо он сдерживался, либо на сей раз не нашлось повода для высказывания язвительных и горьких мыслей, но только в этот вечер он был такой, как все. Францу он казался неразрешимой загадкой. Граф, конечно, отлично знал, что его гость на острове Монте-Кристо узнал его; между тем он со времени их второй встречи ни словом не обмолвился о том, что уже однажды видел его. А Франц, как ему ни хотелось намекнуть на их первую встречу, боялся досадить человеку, показавшему себя таким предупредительным по отношению к нему и к его другу; поэтому он продолжал ту же игру, что и граф.
  
  Монте-Кристо, узнав, что Франц и Альбер хотели купить ложу в театре Арджептина и что все ложи оказались заняты, принёс им ключ от своей ложи, - так по крайней мере он объяснил своё посещение.
  
  Франц и Альбер стали было отказываться, говоря, что не хотят лишать его удовольствия; но граф возразил, что собирается в театр Палли и его ложа в театре Арджентина будет пустовать, если они ею не воспользуются.
  
  После этого молодые люди согласились.
  
  Франц мало-помалу привык к бледности графа, так сильно поразившей его в первый раз. Он не мог не отдать должного строгой красоте его лица, главным недостатком или, быть может, главным достоинством которого была бледность. Граф был настоящий байроновский герой, и Францу стоило не только увидеть его, но хотя бы подумать о нём, чтобы тотчас же представить себе его мрачную голову на плечах Манфреда или под шляпой Лары. Его лоб был изборожден морщинами, говорящими о неотступных горьких думах; пламенный взор проникал до самой глубины души; насмешливые и гордые губы придавали всему, что он говорил, особенный оттенок, благодаря которому его слова неизгладимо врезывались в память слушателей.
  
  Графу было, вероятно, уже лет сорок, но никто бы не усомнился, что он одержал бы верх над любым более молодым соперником. В довершение сходства с фантастическими героями английского поэта он обладал огромным обаянием.
  
  Альбер не переставал твердить о счастливой случайности, благодаря которой они познакомились с таким неоценимым человеком. Франц был более сдержан, но и он поддавался тому влиянию, которое всегда оказывает на окружающих незаурядный человек.
  
  Он вспомнил о том, что граф уже несколько раз выражал намерение посетить Париж, и не сомневался, что при своей эксцентричности, характерной наружности и несметном богатстве граф произведёт там сенсацию.
  
  А между тем он не чувствовал никакого желания очутиться в Париже одновременно с ним.
  
  Вечер прошёл так, как обычно проходят вечера в итальянских театрах: зрители, вместо того чтобы слушать певцов, ходили друг к другу в гости.
  
  Графиня Г. хотела навести разговор на графа, но Франц сказал ей, что у него есть гораздо более занимательная новость и, невзирая на лицемерные протесты Альбера, сообщил ей о великом событии, уже три дня занимавшем мысли обоих друзей.
  
  Такие приключения, если верить путешественникам, в Италии не редкость - поэтому графиня не выразила никакого удивления и поздравила Альбера с началом любовного похождения, обещавшего так приятно завершиться.
  
  Молодые люди откланялись, условившись встретиться с графиней на балу у герцога Браччано, куда был приглашён весь Рим. Дама с фиалками сдержала слово: ни на следующий, ни на третий день она не давала о себе знать.
  
  Наконец, наступил вторник - последний, самый шумный день карнавала. В этот вторник театры открываются с утра, в десять часов, потому что в восемь часов вечера начинается пост. Во вторник все, кто по недостатку денег, времени или охоты не принимал участия в празднике, присоединяются к вакханалии и вносят свою долю в общее движение и шум.
  
  С двух часов до пяти Франц и Альбер кружили в цепи экипажей и перебрасывались пригоршнями конфетти со встречными колясками и пешеходами, которые протискивались между ногами лошадей и колёсами экипажей так ловко, что, несмотря на невообразимую давку, не произошло ни одного несчастного случая, ни одной ссоры, ни одной потасовки. Итальянцы в этом отношении удивительный народ. Для них праздник - поистине праздник. Автор этой повести, проживший в Италии около шести лет, не помнит, чтобы какое-нибудь торжество было нарушено одним из тех происшествий, которые неизменно сопутствуют нашим празднествам.
  
  Альбер красовался в своём костюме паяца; на плече развевался розовый бант, концы которого свисали до колен. Чтобы не произошло путаницы, Франц надел костюм поселянина.
  
  Чем ближе время подходило к вечеру, тем громче становился шум. На мостовой, в экипажах, у окна не было рта, который бы безмолвствовал, не было руки, которая бы бездействовала; это был поистине человеческий ураган, слагавшийся из грома криков и града конфетти, драже, яиц с мукой, апельсинов и цветов.
  
  В три часа звуки выстрелов, с трудом покрывая этот дикий шум, одновременно раздались на Пьяцца-дель-Пополо и у Венецианского дворца и возвестили начало скачек.
  
  Скачки, так же как и мокколи, составляют непременную принадлежность последнего дня карнавала. По звуку выстрелов экипажи тотчас вышли из цепи и рассыпались по ближайшим боковым улицам.
  
  Все эти манёвры совершаются, кстати сказать, с удивительной ловкостью и быстротой, хотя полиция нисколько не заботится о том, чтобы указывать места или направлять движение.
  
  Пешеходы стали вплотную к дворцам, послышался топот копыт и стук сабель.
  
  Отряд карабинеров, по пятнадцати в ряд, развернувшись во всю ширину улицы, промчался галопом по Корсо, очищая его для скачек. Когда отряд доскакал до Венецианского дворца, новые выстрелы возвестили, что улица свободна.
  
  В ту же минуту под неистовый оглушительный рёв, словно тени, пронеслись восемь лошадей, подстрекаемые криками трехсот тысяч зрителей и железными колючками, которые прыгали у них на спинах. Немного погодя с замка св. Ангела раздалось три пушечных выстрела, - это означало, что выиграл третий номер.
  
  Тотчас же, без всякого другого сигнала, экипажи снова хлынули на Корсо из всех соседних улиц, словно на миг задержанные ручьи разом устремились в питаемое ими русло, и огромная река понеслась быстрее прежнего между гранитными берегами.
  
  Но теперь к чудовищному водовороту прибавился ещё новый источник шума и сутолоки: на сцену выступили продавцы мокколи.
  
  Мокколи, или мокколетти, - это восковые свечи разной толщины, начиная от пасхальной свечи и кончая самой тоненькой свечкой; для действующих лиц последнего акта карнавала в Риме они являются предметом двух противоположных забот:
  
  1) не давать гасить свой мокколетто;
  
  2) гасить чужие мокколетти.
  
  В этом смысле мокколетто похож на жизнь: человек нашёл только один способ передавать её, да и тот получил от бога.
  
  Но он нашёл тысячу способов губить её; правда, в этом случае ему несколько помогал дьявол.
  
  Чтобы зажечь мокколетто, достаточно поднести его к огню.
  
  Но как описать тысячи способов, изобретённых для тушения мокколетти: исполинские меха, чудовищные гасильники, гигантские веера?
  
  Мокколетти раскупали нарасхват. Франц и Альбер последовали примеру других.
  
  Вечер быстро наступал, и под пронзительный крик тысяч продавцов: "Мокколи!" - над толпой зажглись первые звёзды. Это послужило сигналом.
  
  Не прошло и десяти минут, как от Венецианского дворца до Пьяцца-дель-Пополо засверкало пятьдесят тысяч огоньков.
  
  Это был словно праздник блуждающих огней.
  
  Трудно представить себе это зрелище.
  
  Вообразите, что все звёзды спустились с неба и закружились на земле в неистовой пляске. А в воздухе стоит такой крик, какого никогда не слыхало человеческое ухо на всём остальном земном шаре.
  
  К этому времени окончательно исчезают все сословные различия. Факкино преследует князя, князь - транстеверинца, транстеверинец - купца; и всё это дует, гасит, снова зажигает. Если бы в этот миг появился древний Эол, он был бы провозглашён королём мокколи, а Аквилон - наследным принцем.
  
  Этот яростный огненный бой длился около двух часов; на Корсо было светло, как днём; можно было разглядеть лица зрителей в окнах четвёртого и пятого этажей.
  
  Каждые пять минут Альбер смотрел на часы; наконец, они показали семь.
  
  Друзья проезжали как раз мимо виа-деи-Понтефичи. Альбер выскочил из коляски, держа в руке мокколетто.
  
  Несколько масок окружило его, дуя на его свечу; но, будучи ловким боксёром, он отшвырнул их от себя шагов на десять и побежал к церкви Сан-Джакомо.
  
  Паперть кишела любопытными и масками, которые наперерыв старались выхватить или потушить друг у друга свечу. Франц следил глазами за Альбером и видел, как тот взошёл на первую ступеньку; почти тотчас же маска, одетая в столь хорошо знакомый костюм поселянки, протянула руку, и на этот раз Альбер без сопротивления отдал мокколетто.
  
  Франц был слишком далеко, чтобы слышать слова, которыми они обменялись; но, по-видимому, разговор был мирный, ибо Альбер и поселянка удалились рука об руку. Франц ещё с минуту смотрел им вслед, но скоро потерял их из виду.
  
  Внезапно раздались звуки колокола, возвещавшего конец карнавала, и в ту же секунду, как по мановению волшебного жезла, все мокколетти разом погасли, словно могучий ветер единым дыханием задул их.
  
  Франц очутился в полной темноте.
  
  Вместе с огнями исчез и шум, словно тот же порыв ветра унёс с собой и крики. Слышен был только стук экипажей, развозивших маски по домам; видны были только редкие огоньки, светившиеся в окнах.
  
  Карнавал кончился.
  
  Глава 16. КАТАКОМБЫ САН-СЕБАСТЬЯНО
  
  Быть может, никогда в жизни Франц не испытывал такого резкого перехода от веселья к унынию; словно некий дух ночи одним мановением превратил весь Рим в огромную могилу. Тьма усугублялась тем, что ущербная луна ещё не появлялась на небе; поэтому улицы, по которым проезжал Франц, были погружены в непроницаемый мрак. Впрочем, путь был не длинный; минут через десять его коляска, или, вернее, коляска графа, остановилась у дверей гостиницы.
  
  Обед ждал его. Так как Альбер предупредил, что не рассчитывает рано вернуться, то Франц сел за стол один.
  
  Маэстро Пастрини, привыкший видеть их всегда вместе, осведомился, почему Альбер не обедает. Франц отвечал, что Альбер приглашён в гости.
  
  Внезапное исчезновение огней, тьма, сменившая яркий свет, тишина, поглотившая шум, - всё это вызвало в душе Франца безотчётную грусть, не лишённую смутной тревоги. Обед прошёл молчаливо, несмотря на угодливую заботливость хозяина, то и дело заходившего узнать, всем ли доволен его постоялец. Франц решил ждать Альбера до последней минуты. Поэтому он велел подать экипаж только к одиннадцати часам и попросил маэстро Пастрини немедленно дать ему знать, если Альбер явится в гостиницу. К одиннадцати часам Альбер не вернулся. Франц оделся и уехал, предупредив хозяина, что проведёт ночь на балу у герцога Браччано.
  
  Дом герцога Браччано - один из приятнейших в Риме; супруга его, принадлежащая к старинному роду Колона, - очаровательная хозяйка, и их приёмы получили европейскую известность. Франц и Альбер оба приехали в Рим с рекомендательными письмами к герцогу; поэтому первый вопрос, заданный им Францу, касался его спутника. Франц отвечал, что они расстались в ту минуту, когда гасили мокколетти, и что он потерял его из виду близ виа Мачелло.
  
  - Так он до сих пор не вернулся домой? - спросил герцог.
  
  - Я ждал его до одиннадцати часов, - ответил Франц.
  
  - А вы знаете, куда он пошёл?
  
  - Точно не знаю; кажется, чуть ли не на свидание.
  
  - Чёрт возьми! - сказал герцог. - Сегодня плохой день или, лучше сказать, плохая ночь для поздних прогулок; не правда ли, графиня?
  
  Последние слова относились к графине Г., которая только что появилась под руку с г-ном Торлониа, братом герцога.
  
  - Я нахожу, напротив, что это чудесная ночь, - отвечала графиня, - и те, кто здесь собрался, будут жалеть лишь о том, что она пролетела слишком быстро.
  
  - Я и не говорю о тех, кто здесь собрался, - возразил, улыбаясь, герцог. - Единственная опасность, которая им грозит, это влюбиться в вас, если это мужчина, а если это женщина, то заболеть от зависти к вашей красоте; я говорю о тех, кто бродит по улицам Рима.
  
  - Да кто же в этот час бродит по улицам, если только он не отправляется на бал? - спросила графиня.
  
  - Наш друг Альбер де Морсер, с которым я расстался в семь часов, сказал Франц. - Он преследовал свою незнакомку, и я его с тех пор не видел.
  
  - Как? И вы не знаете, где он?
  
  - Не имею ни малейшего понятия.
  
  - У него есть оружие?
  
  - Он в костюме паяца.
  
  - Вам не следовало его пускать, - сказал герцог, - ведь вы знаете Рим лучше его.
  
  - Как бы не так! Легче было бы остановить третий номер, который выиграл сегодня скачку, - отвечал Франц. - И потом, что же может с ним случиться?
  
  - Кто знает? Ночь очень тёмная, а от виа Мачелло до Тибра рукой подать.
  
  У Франца мороз пробежал по коже, когда он увидел, что герцог и графиня разделяют его собственную тревогу.
  
  - Я предупредил в гостинице, что еду к вам, - сказал Франц, - и мне должны сообщить, как только он вернётся.
  
  - Да вот, - сказал герцог, - вас, кажется, ищет мой лакей.
  
  Герцог не ошибся, увидев Франца; лакей подошёл к нему.
  
  - Ваша милость, - сказал он, - хозяин гостиницы "Лондон" прислал сказать вам, что вас дожидается какой-то человек с письмом от виконта де Морсер.
  
  - С письмом от виконта! - вскричал Франц.
  
  - Точно так.
  
  - А что за человек?
  
  - Не знаю.
  
  - Почему он сам не принёс сюда письмо?
  
  - Посланный не дал мне никаких объяснений.
  
  - А где посланный?
  
  - Он ушёл, когда увидел, что я отправился в залу доложить вам.
  
  - Боже мой! - сказала графиня Францу. - Ступайте скорее. Бедняга! С ним, может быть, случилось несчастье.
  
  - Бегу, - сказал Франц.
  
  - Вы вернётесь сюда и всё расскажете? - спросила графиня.
  
  - Да, если ничего серьёзного не произошло; в противном случае я ни за что не могу поручиться.
  
  - Во всяком случае, будьте осторожны, - сказала графиня.
  
  - О, не беспокойтесь.
  
  Франц взял шляпу и поспешно вышел. Приехав на бал, он отослал экипаж и велел кучеру вернуться в два часа ночи; но, к счастью, дворец герцога, выходящий одной стороной на Корсо, а другой на площадь св. Апостолов, находился не более как в десяти минутах ходьбы от гостиницы "Лондон".
  
  Подойдя к дверям, Франц увидал человека, стоявшего посреди улицы; он ни минуты не сомневался, что это посланный Альбера. Человек был закутан в широкий плащ. Франц направился к нему, но, к немалому его удивлению, тот первый заговорил с ним.
  
  - Что угодно от меня вашей милости? - спросил он, отступая на шаг.
  
  - Это вы принесли мне письмо от виконта де Морсер? - спросил Франц.
  
  - Ваша милость живёт в гостинице Пастрини?
  
  - Да.
  
  - Ваша милость путешествует вместе с виконтом?
  
  - Да.
  
  - Как зовут вашу милость?
  
  - Барон Франц д'Эпине.
  
  - Значит, письмо адресовано именно вашей милости.
  
  - Нужен ответ? - спросил Франц, беря у него из рук письмо.
  
  - Да, по крайней мере, ваш друг надеется на ответ.
  
  - Так поднимитесь ко мне.
  
  - Нет, я лучше подожду здесь, - усмехнувшись, сказал посланный.
  
  - Почему?
  
  - Ваша милость поймёт, когда прочтёт письмо.
  
  - Так я найду вас здесь?
  
  - Непременно.
  
  Франц вошёл в гостиницу; на лестнице он встретился с маэстро Пастрини.
  
  - Ну что? - спросил его тот.
  
  - Что именно? - сказал Франц.
  
  - Вы видели человека, который пришёл к вам по поручению вашего друга? - спросил хозяин.
  
  - Да, видел, - отвечал Франц, - он передал мне письмо. Велите, пожалуйста, подать огня.
  
  Хозяин приказал слуге принести свечу. Францу показалось, что у маэстро Пастрини весьма растерянный вид, и это ещё усилило его желание поскорее прочесть письмо Альбера; как только слуга зажёг свечу, он поспешно развернул листок бумаги. Письмо было написано рукой Альбера, под ним стояло его имя. Франц прочёл его дважды - настолько неожиданно было его содержание.
  
  Вот оно от слова до слова:
  
  "Дорогой друг, тотчас же по получении этого письма возьмите из моего бумажника, который вы найдёте в ящике письменного стола, мой аккредитив, присоедините к нему и свой, если моего будет недостаточно. Бегите к Торлониа, возьмите у него четыре тысячи пиастров и вручите их подателю сего. Необходимо, чтобы эта сумма была мне доставлена без промедления.
  
  Ограничиваюсь этим, ибо полагаюсь на вас так же, как вы могли бы положиться на меня.
  
  
  Р.S. I believe now in Italian bandits [35].
  
  Ваш друг
  
  Альбер де Морсер".
  Под этими строками другим почерком было написано по-итальянски:
  
  "Se alle sei della mattina le quattro mila piastre non sono nelle mie mani, alle sette il conte Alberto avra cessato di vivere.
  
  Luigi Vampa[36]"
  Вторая подпись всё объяснила Францу, и он понял нежелание посланного подняться к нему в комнату: он считал более безопасным для себя оставаться на улице. Альбер попал в руки того самого знаменитого разбойника, в существование которого упорно не хотел верить.
  
  Нельзя было терять ни минуты. Франц бросился к письменному столу, отпер его, нашёл в ящике бумажник, а в бумажнике аккредитив; аккредитив был на шесть тысяч пиастров, но из них Альбер уже издержал три тысячи.
  
  Что касается Франца, то у него вовсе не было аккредитива; так как он жил во Флоренции и приехал в Рим всего лишь на неделю, то он взял с собой только сотню луидоров, и из этой сотни у него оставалось не более половины. Таким образом, не хватало семи или восьми сот пиастров до необходимой Альберу суммы. Правда, в таких необычайных обстоятельствах Франц мог надеяться на любезность г-на Торлониа.
  
  Он хотел уже, не медля ни минуты, возвратиться во дворец Браччано, как вдруг его осенила блестящая мысль. Он вспомнил о графе Монте-Кристо.
  
  Франц протянул руку к звонку, чтобы послать за маэстро Пастрини, как вдруг дверь отворилась, и он сам появился на пороге.
  
  - Синьор Пастрини, - быстро спросил он, - как вы думаете, граф у себя?
  
  - Да, ваша милость, он только что вернулся.
  
  - Он не успел ещё лечь?
  
  - Не думаю.
  
  - Так зайдите к нему, пожалуйста, и попросите для меня разрешения явиться к нему.
  
  Маэстро Пастрини поспешил исполнить поручение; через пять минут он вернулся.
  
  - Граф ждёт вашу милость, - сказал он.
  
  Франц пересёк площадку, и лакей ввёл его к графу. Тот находился в небольшом кабинете, которого Франц ещё не видел и вдоль стен которого стояли диваны. Граф встал ему навстречу.
  
  - Какой счастливый случай привёл вас ко мне? - сказал он. - Может быть, вы поужинаете со мной? Это было бы, право, очень мило с вашей стороны.
  
  - Нет, я пришёл по важному делу.
  
  - По делу? - сказал граф, взглянув на Франца своим проницательным взглядом. - По какому же?
  
  - Мы здесь одни?
  
  Граф подошёл к двери и вернулся:
  
  - Совершенно одни.
  
  Франц протянул ему письмо Альбера.
  
  - Прочтите, - сказал он.
  
  Граф прочёл письмо.
  
  - Н-да! - сказал он.
  
  - Прочли вы приписку?
  
  - Да, - сказал он, - вижу:
  
  
  "Se alle sei della mattina le quattro miia piastre non sono nelle mie mani, alle sette il conte Alberto avra cessato di vivere.
  
  Luigi Vampa".
  
  
  - Что вы на это скажете? - спросил Франц.
  
  - Вы располагаете этой суммой?
  
  - Да, не хватает только восьмисот пиастров.
  
  Граф подошёл к секретеру, отпер и выдвинул ящик, полный золота.
  
  - Надеюсь, - сказал он Францу, - вы не обидите меня и не обратитесь ни к кому другому?
  
  - Вы видите, напротив, что я пришёл прямо к вам, - отвечал Франц.
  
  - И я благодарю вас за это. Берите.
  
  И он указал Францу на ящик.
  
  - А разве необходимо посылать Луиджи Вампа эту сумму? - спросил Франц, в свою очередь пристально глядя на графа.
  
  - Ещё бы! - сказал тот. - Судите сами, приписка достаточно ясна.
  
  - Мне кажется, что, если бы вы захотели, вы нашли бы более простой способ, - сказал Франц.
  
  - Какой? - удивлённо спросил граф.
  
  - Например, если бы мы вместе поехали к Луиджи Вампа, я уверен, что он не отказал бы вам и освободил Альбера.
  
  - Мне? А какое влияние могу я иметь на этого разбойника?
  
  - Разве вы не оказали ему одну из тех услуг, которые никогда не забываются?
  
  - Какую?
  
  - Разве вы не спасти жизнь Пеппино?
  
  - А-а! - произнёс граф. - Кто вам сказал?
  
  - Не всё ли равно? Я это знаю.
  
  Граф помолчал, нахмурив брови.
  
  - А если я поеду к Луиджи, вы поедете со мной?
  
  - Если моё общество не будет вам неприятно.
  
  - Что же, пусть будет так; погода прекрасная, прогулка в окрестностях Рима доставит нам только удовольствие.
  
  - Оружие надо захватить?
  
  - Зачем?
  
  - Деньги?
  
  - Не нужно. Где человек, который принёс письмо?
  
  - На улице.
  
  - Он ждёт ответа?
  
  - Да.
  
  - Надо всё-таки узнать, куда мы едем; я позову его.
  
  - Бесполезно: он не захотел войти.
  
  - К вам, может быть, но ко мне он придёт.
  
  Граф подошёл к окну кабинета, выходившему на улицу, и особенным образом свистнул. Человек в плаще отделился от стены и вышел на середину улицы.
  
  - Salite![37]- сказал граф тоном, каким отдают приказание слуге.
  
  - Посланный немедленно, не колеблясь, даже торопливо повиновался и, поднявшись на крыльцо, вошёл в гостиницу. Пять секунд спустя он стоял у дверей кабинета.
  
  - А, это ты, Пеппино? - сказал граф.
  
  Вместо ответа Пеппино бросился на колени, схватил руку графа и несколько раз поцеловал её.
  
  - Вот как! - сказал граф, - ты ещё не забыл, что я спас тебе жизнь? Странно, ведь прошла уже целая неделя.
  
  - Нет, ваша светлость, я никогда не забуду, - отвечал Пеппино голосом, в котором звучала глубокая благодарность.
  
  - Никогда? Это очень долго! Но хорошо уже то, что ты так думаешь. Встань и отвечай.
  
  Пеппино с беспокойством взглянул на Франца.
  
  - Ты можешь говорить при его милости, - сказал граф, - это мой друг.
  
  Вы мне разрешите называть вас этим именем? - прибавил граф по-французски, обращаясь к Францу. - Это необходимо, чтобы внушить ему доверие.
  
  - Можете говорить при мне, - сказал Франц, - я друг графа.
  
  - Хорошо, - отвечал Пеппино, обращаясь к графу, - пусть ваша светлость спрашивает, я буду отвечать.
  
  - Каким образом виконт Альбер попал в руки Луиджи?
  
  - Ваша светлость, коляска француза несколько раз встречалась с той, в которой сидела Тереза.
  
  - Подруга атамана?
  
  - Да. Француз начал любезничать; Тереза в шутку отвечала ему; француз бросал ей букеты, она тоже бросала ему цветы; разумеется, с дозволения атамана, который сидел в той же коляске.
  
  - Как? - воскликнул Франц. - Луиджи Вампа сидел в коляске поселянок?
  
  - Он был наряжён кучером и правил, - отвечал Пеппино.
  
  - Дальше? - сказал граф.
  
  - А дальше француз снял маску; Тереза, с дозволения атамана, тоже открыла лицо; француз попросил свидания, Тереза назначила время и место; только вместо Терезы на паперти церкви Сан-Джакомо ждал Беппо.
  
  - Как? - прервал опять Франц. - Эта поселянка, которая вырвала у него мокколетто?..
  
  - Это был пятнадцатилетний мальчик, - отвечал Пеппино. - Но вашему другу нечего стыдиться, что он попался. Он не первый, кого надул Беппо.
  
  - И Беппо увёл его из города? - спросил граф.
  
  - Да. В конце виа Мачелло ждала карета; Беппо сел и пригласил француза с собой; тот не заставил просить себя. Он любезно уступил Беппо правую сторону и сел рядом. Тут Беппо сказал ему, что повезёт его на виллу, в миле от Рима. Француз отвечал, что готов ехать хоть на край света. Кучер поехал на виа-ди-Рипетта, миновал ворота святого Павла, но когда они очутились в поле, француз стал уже слишком вольничать, и Беппо приставил ему к груди пару пистолетов. Кучер остановил лошадей, обернулся и сделал то же самое. В то же время четверо наших, прятавшихся на берегу Альмо, подбежали к карете. Француз вздумал было защищаться, даже, кажется, немножко придушил Беппо; но что можно сделать против пятерых вооружённых людей? Оставалось только сдаться. Его вытащили из кареты, довели до берега речонки и проводили к Терезе и Луиджи, которые ждали его в катакомбах Сан-Себастьяно.
  
  - Ну что же, - сказал граф Францу, - по-моему, эта история стоит всякой другой. Что вы скажете? Вы ведь знаток в этом деле?
  
  - Скажу, что посмеялся бы от души, - отвечал Франц, - если бы она случилась с кем-нибудь другим, а не с бедным Альбером.
  
  - Да, если бы вы меня не застали, то это любовное похождение обошлось бы вашему другу довольно дорого; но успокойтесь, он отделается страхом.
  
  - Так поедем за ним? - спросил Франц.
  
  - Непременно! Тем более, что он находится в очень живописном месте. Знаете вы катакомбы Сан-Себастьяно?
  
  - Нет, я никогда не спускался туда, но давно собираюсь это сделать.
  
  Вот как раз подходящий случай, лучшего и желать нельзя. Ваш экипаж внизу?
  
  - Нет.
  
  - Это неважно; у меня всегда экипаж наготове, и днём и ночью.
  
  - И лошади запряжены?
  
  - Да. Надо вам сказать, я человек непоседливый; иногда, встав из-за стола или посреди ночи, я вдруг решаю ехать куда-нибудь на край света, и еду.
  
  Граф позвонил один раз; в комнату вошёл камердинер.
  
  - Велите вывезти экипаж из сарая, - сказал он, - и выньте пистолеты оттуда; кучера не будите: нас повезёт Али.
  
  Через минуту послышался стук экипажа, поданного к крыльцу. Граф поглядел на часы.
  
  - Половина первого, - сказал он. - Мы могли бы выехать в пять часов утра и всё-таки поспели бы вовремя; но, может быть, наше промедление доставило бы вашему приятелю беспокойную ночь, поэтому лучше будет поскорее вырвать его из рук неверных. Вы всё ещё склонны ехать со мной?
  
  - Больше, чем когда-либо.
  
  - Так едем.
  
  Франц и граф вышли из комнаты. Пеппино последовал за ними.
  
  У крыльца стоял экипаж. На козлах сидел Али. Франц узнал немого раба из пещеры Монте-Кристо.
  
  Франц и граф сели в экипаж, оказавшийся двухместной каретой, Пеппино поместился рядом с Али, - и лошади помчались галопом.
  
  Али, по-видимому, заранее получил распоряжения, потому что он поехал по Корсо, пересёк Кампо Ваччино, поднялся по Страда Сан-Грегорио и остановился у ворот Сан-Себастьяно. Сторож не хотел пропускать их, но граф показал разрешение, выданное губернатором Рима на беспрепятственный въезд и выезд из города в любое время дня и ночи; решётку тотчас подняли, сторож получил за труды золотой, и карета покатила дальше.
  
  Они ехали по древней Аппиевой дороге, между двумя рядами гробниц.
  
  Францу временами казалось, что в неверном свете восходящей луны от развалин отделяется фигура часового, по, по знаку Пеппино, фигура тотчас же снова исчезала в темноте.
  
  Немного не доезжая цирка Каракаллы, карета остановилась. Пеппино отворил дверцу, граф и Франц вышли.
  
  - Через десять минут мы будем на месте, - сказал граф своему спутнику.
  
  Потом он отозвал в сторону Пеппино, шёпотом отдал ему какое-то приказание, и Пеппино, вынув из ящика кареты факел, удалился.
  
  Прошло ещё пять минут, Франц видел, как Пеппино пробирается по узенькой тропке, вьющейся по холмистой римской равнине; потом он исчез в высокой красноватой траве, напоминающей всклокоченную гриву гигантского льва.
  
  - Последуем за ним, - сказал граф.
  
  Они двинулись по той же тропинке; пройдя шагов сто по отлогому склону, они очутились в маленькой долине. Вскоре они заметили двух человек, переговаривавшихся в темноте.
  
  - Идти дальше, - спросил Франц, - или, может быть, надо подождать?
  
  - Идём, идём; Пеппино, вероятно, предупредил часового.
  
  И в самом деле, один из разговаривавших оказался Пеппино, другой разбойник, стоявший на страже.
  
  Граф и Франц подошли к ним, разбойник поклонился.
  
  - Ваша светлость, - сказал Пеппино, - угодно вам идти за мной? Вход в катакомбы в двух шагах отсюда.
  
  - Хорошо, - сказал граф, - ступай вперёд.
  
  Вскоре за кустами, среди камней, показалось отверстие, в которое с трудом мог пролезть человек.
  
  Пеппино первый полез в расщелину; уже через несколько шагов подземный ход стал расширяться. Тогда он остановился, зажёг факел и обернулся.
  
  Граф первый проник в это подобие отдушины, Франц последовал за ним.
  
  Дорога спускалась под гору и постепенно расширялась; однако Франц и граф всё ещё были вынуждены идти согнувшись и только с трудом могли бы двигаться рядом. Так они прошли ещё шагов полтораста, после чего были остановлены окликом: "Кто идёт?"
  
  И при свете факела они увидели, как в темноте блеснуло дуло карабина.
  
  - Друг, - отвечал Пеппино.
  
  Он прошёл вперёд и сказал несколько слов часовому, который, подобно первому, поклонился и сделал ночным посетителям знак, что они могут продолжать путь.
  
  Часовой стоял вверху лестницы ступеней в двадцать; Франц и граф спустились по ней и очутились в каком-то подобии склепа. Отсюда лучами расходились пять углублений; в каменных стенах ярусами были вырублены ниши в форме гробов. Они поняли, что наконец вступили в катакомбы.
  
  В одно из этих углублений, длину которого невозможно было угадать, днём проникали отблески света.
  
  Граф положил руку на плечо Франца.
  
  - Хотите видеть разбойничий лагерь на отдыхе? - спросил он.
  
  - Очень даже, - отвечал Франц.
  
  - Так идите за мной... Пеппино, потуши факел.
  
  Пеппино исполнил приказание, и Франц с графом очутились в непроницаемой тьме; только впереди, шагах в пятидесяти от них, по стенам плясали красноватые блики, ставшие ещё более явственными, когда Пеппино погасил факел.
  
  Они молча пошли вперёд, причём граф уверенно вёл Франца, словно он обладал способностью видеть в темноте. Впрочем, и Франц всё лучше различал дорогу, по мере того как они приближались к пляшущим бликам, служившим им путеводными огнями.
  
  Перед ними показались три арки, средняя из которых служила дверью.
  
  Эти арки отделяли проход, где находились граф и Франц, от большой квадратной комнаты, окружённой нишами, подобными тем, о которых мы уже говорили. В середине комнаты возвышались четыре камня, некогда служившие алтарём, на что указывал крест, всё ещё венчавший их.
  
  Одинокая лампа, поставленная на цоколь колонны, освещала слабым, колеблющимся светом странную картину, представившуюся глазам скрытых во тьме посетителей.
  
  Облокотившись на цоколь, спиной к аркам сидел человек и читал.
  
  Это был атаман шайки Луиджи Вампа.
  
  Вокруг него, расположившись кто как хотел, лежали, завернувшись в плащи, или сидели, прислонясь к подобию каменной скамьи, тянувшейся вдоль стен этого склепа, человек двадцать разбойников. У каждого был под рукой карабин.
  
  В глубине, безмолвный и едва различимый, словно тень, часовой шагал взад и вперёд перед каким-то углублением в стене, которое угадывалось только по тому, что в этом месте мрак казался ещё гуще.
  
  Граф дал Францу вволю налюбоваться этой живописной картиной. Потом приложил палец к губам, и, поднявшись по трём ступенькам, которые вели в склеп, вошёл через среднюю арку и приблизился к Луиджи, который был так погружён в чтение, что даже не слышал его шагов.
  
  - Кто идёт? - крикнул часовой, увидев в свете лампы какую-то тень, выраставшую за спиной атамана.
  
  При этом возгласе Вампа вскочил, выхватывая из-за пояса пистолет. В один миг все разбойники были на ногах, и двадцать карабинов прицелились в графа.
  
  - Однако, - сказал тот спокойным голосом, причём ни один мускул на его лице не дрогнул, - дорогой Вампа, не слишком ли много церемоний, чтобы встретить Друга?
  
  - Долой оружие! - скомандовал атаман, властным движением поднимая одну руку, а другой почтительно снимая шляпу.
  
  Потом, обращаясь к графу, который, казалось, повелевал всеми действующими лицами этой сцены, он сказал:
  
  - Простите, граф, но я никак не ожидал, что вы удостоите меня своим посещением, и поэтому не узнал вас.
  
  - По-видимому, у вас вообще короткая память, Вампа, и вы не только не помните лица людей, но забываете и условия, заключённые с ними.
  
  - Какие же условия я забыл, граф? - спросил разбойник тоном человека, готового немедленно загладить свою вину.
  
  - Разве мы не условились, - сказал граф, - что не только я, но и все мои друзья будут для вас неприкосновенны?
  
  - Чем же я нарушил условие, ваша милость?
  
  - Вы сегодня похитили и доставили сюда виконта Альбера де Морсер; а этот молодой человек, - продолжал граф таким тоном, что Франц невольно содрогнулся, - из числа моих друзей; он живёт в одной гостинице со мной, он целую неделю катался по Корсо в моей коляске, а между тем, повторяю, вы его похитили, доставили сюда и, - прибавил граф, вынимая письмо из кармана, - потребовали с него выкуп, точно это первый встречный!
  
  - Почему мне не сказали об этом? - проговорил атаман, обращаясь к своим людям, попятившимся перед его взглядом, - почему вы заставили меня нарушить слово, данное такому человеку, как граф, который держит в своих руках жизнь каждого из нас? Клянусь кровью Христовой! Если бы я думал, что кто-нибудь из вас знал о том, что этот молодой человек друг его милости, я собственной рукой застрелил бы его!
  
  - Вот видите, - сказал граф, обращаясь в ту сторону, где стоял Франц, - я же вам говорил, что это недоразумение.
  
  - Разве вы не один? - спросил с тревогой Вампа.
  
  - Со мною тот, кому было адресовано это письмо. Я хотел доказать ему, что Луиджи Вампа никогда не изменяет своему слову. Подойдите, барон, сказал он Францу, - Луиджи сам скажет вам, что он в отчаянии от своей ошибки.
  
  Франц приблизился; атаман сделал несколько шагов ему навстречу.
  
  - Прошу вас быть моим гостем, ваша милость, - сказал он. - Вы слышите, что сказал граф и что я ему ответил; я могу только добавить, что я охотно отдал бы четыре тысячи пиастров, цену выкупа, чтобы этого не случилось.
  
  - Но где же пленник? - спросил Франц, осматриваясь с беспокойством. Я не вижу его.
  
  - С ним, надеюсь, ничего не случилось? - спросил граф, нахмурив брови.
  
  - Пленник там, - отвечал Вампа, указывая на углубление, у которого шагал часовой, - и я сам пойду объявить ему, что он свободен.
  
  Атаман направился к темнице Альбера. Франц и граф последовали за ним.
  
  - Что делает пленник? - спросил Вампа часового.
  
  - Право, не знаю, начальник, - отвечал ему тот, - уже больше часу, как он не шелохнулся.
  
  - Пожалуйте, ваша милость, - сказал Вампа.
  
  Граф и Франц, предшествуемые атаманом, поднялись по ступенькам. Вампа отодвинул засов и отпер дверь.
  
  Тогда, при свете лампы, похожей на ту, которая освещала склеп, они увидели Альбера. Завернувшись в плащ, уступленный ему одним из разбойников, он спал безмятежным сном.
  
  - Однако! - сказал граф с улыбкой, свойственной ему одному. - Недурно для человека, которого должны были расстрелять в семь часов утра.
  
  Вампа не без восхищения смотрел на спящего Альбера; было видно, что мужество молодою человека произвело на него впечатление.
  
  - Вы сказали правду, граф, - проговорил он, - этот человек, без сомнения, ваш друг.
  
  Потом, подойдя к Альберу он тронул его за плечо.
  
  - Ваша милость! - сказал он. - Не угодно ли вам проснуться?
  
  Альбер потянулся, протёр глаза и открыл их.
  
  - А, это вы, атаман? - сказал он. - Чёрт подери, зачем вы разбудили меня; я видел чудесный сон; мне снилось, что я танцую галоп у Торлониа с графиней Г.
  
  Он вынул из кармана часы, которые оставил при себе, чтобы самому следить за ходом времени.
  
  - Половина второго, - сказал он. - Чего ради вы будите меня в такой час?
  
  - Чтобы сказать вашей милости, что вы свободны.
  
  - Дорогой мой, - возразил Альбер с невозмутимым хладнокровием, - на будущее время запомните изречение Наполеона Великого: "Будите меня только в случае дурных вестей". Если бы вы меня не разбудили, я дотанцевал бы галоп и всю жизнь был бы вам благодарен... Так за меня уже внесли выкуп?
  
  - Нет, ваша милость.
  
  - Так как же я свободен?
  
  - Человек, которому я ни в чём не могу отказать, приехал за вами.
  
  - Сюда?
  
  - Сюда.
  
  - Честное слово, это весьма любезный человек!
  
  Альбер посмотрел кругом и увидел Франца.
  
  - Как! - обратился он к нему. - Это вы, милый Франц, проявили такую преданность?
  
  - Не я, а наш сосед, граф Монте-Кристо, - отвечал Франц.
  
  - Ах, граф, - весело сказал Альбер, поправляя галстук и манжеты. - Вы поистине неоценимый человек, и я навеки остаюсь вашим должником, во-первых, за ваш экипаж, а во-вторых, за моё освобождение! - и он протянул руку графу.
  
  Тот вздрогнул, но всё же подал ему свою.
  
  Луиджи Вампа с изумлением смотрел на эту сцену; он привык видеть пленников, дрожащих перед ним; и вот нашёлся один, чьё шутливое настроение духа ничуть не изменилось; что касается Франца, то он был в восторге: Альбер даже будучи в руках разбойников не уронил национальной чести.
  
  - Дорогой Альбер, - сказал он, - если вы поторопитесь, то мы ещё успеем закончить вечер у Торлониа; вы продолжите прерванный галоп и простите синьора Луиджи, который, право же, во всём этом деле вёл себя как нельзя благороднее.
  
  - Вы правы, - отвечал Альбер, - мы поспеем туда к двум часам. Синьор Луиджи, - продолжал он, - какие ещё формальности я должен исполнить, прежде чем проститься с вашей милостью?
  
  - Никаких, - отвечал разбойник, - вы свободны, как ветер.
  
  - В таком случае желаю вам счастливой и весёлой жизни; идёмте, господа!
  
  И Альбер, сопутствуемый Францем и графом, пересёк большую квадратную комнату; все разбойники стояли с непокрытой головой.
  
  - Пеппино, - сказал атаман. - Подай мне факел.
  
  - Что вы хотите сделать? - спросил граф.
  
  - Хочу проводить вас, - отвечал атаман - Это наименьшая почесть, какую я могу оказать вашей милости.
  
  И, взяв зажжённый факел из рук Пеппино, он пошёл впереди своих гостей не как слуга, исполняющий обязанность, но как король, за которым следуют послы.
  
  Дойдя до выхода, он поклонился.
  
  - Граф, - сказал он, - я ещё раз приношу вам свои извинения, надеюсь, вы больше не сетуете на меня за то, что произошло.
  
  - Нет, дорогой Вампа, - сказал граф, - вы умеете так любезно исправлять свои ошибки, что хочется поблагодарить вас за то, что вы их совершили.
  
  - Господа, - продолжал разбойник, обращаясь к молодым людям, - может быть, моё приглашение покажется вам мало соблазнительным, но если вам когда-нибудь вздумается ещё раз навестить меня, то, где бы я ни был, я буду рад вас видеть.
  
  Франц и Альбер поклонились. Граф вышел первый. За ним Альбер; Франц медлил.
  
  - Вашей милости угодно меня о чём-нибудь спросить, - сказал, улыбаясь, Вампа.
  
  - Признаюсь, что да, - отвечал Франц - Мне хотелось бы знать, какую книгу вы читали с таким вниманием, когда мы вошли?
  
  - "Записки Цезаря", - сказал разбойник, - это моя любимая книга.
  
  - Что же вы, Франц? - спросил Альбер.
  
  - Иду, иду, - ответил Франц.
  
  И он в свою очередь вылез из расщелины.
  
  Они прошли несколько шагов.
  
  - Простите, - сказал Альбер, возвращаясь обратно, - вы позволите.
  
  И он закурил свою сигару от факела Луиджи.
  
  - А теперь, граф, - сказал он, - не будем терять времени. Мне очень хочется провести остаток ночи у герцога Браччано.
  
  Экипаж ждал их на том же месте, где его оставили. Граф что-то сказал Али по-арабски, и лошади понеслись во весь опор.
  
  Ровно в два часа друзья входили в танцевальную залу.
  
  Их появление вызвало сенсацию, но так как они были вдвоём, то тревога за Альбера сразу исчезла.
  
  - Графиня, - сказал виконт де Морсер, подходя к графине Г., - вчера вы были так добры, что обещали мне галоп; я немного поздно напоминаю о вашем милом обещании, но мой друг, правдивость которого вам известна, подтвердит вам, что это не моя вина.
  
  И так как в эту минуту заиграла музыка, то Альбер, обхватив талию графини, закружился с нею среди танцующих пар.
  
  Между тем Франц размышлял о том, как странно вздрогнул граф Монте-Кристо, когда ему волей-неволей пришлось подать руку Альберу.
  
  Глава 17. УГОВОР
  
  На другой день, встав с постели, Альбер первым делом предложил Францу нанести визит графу; он уже благодарил его накануне, но понимал, что услуга, оказанная ему графом, требует двойного изъявления благодарности Франц, который чувствовал к графу влечение, смешанное со страхом, отправился вместе с другом, их ввели в гостиную; минут через пять появился граф.
  
  - Сударь, - сказал Альбер, подходя к нему, - разрешите мне повторить сегодня то, что я недостаточно внятно высказал вчера; я никогда не забуду, при каких обстоятельствах вы пришли мне на помощь, и всегда буду помнить, что обязан вам жизнью или почти жизнью.
  
  - Дорогой мой сосед, - смеясь, отвечал граф, - вы преувеличиваете мою услугу; я вам сберёг тысяч двадцать франков, только и всего; вы видите, что об этом не стоит говорить. Но позвольте и мне выразить вам своё восхищение: вы держались с очаровательной непринуждённостью.
  
  - Что мне оставалось делать, граф? - сказал Альбер. - Я вообразил, что у меня вышла ссора, которая привела к дуэли, и мне хотелось показать этим разбойникам, что хотя во всех странах мира дерутся на дуэли, но только одни французы дерутся смеясь. Однако это ничуть не умаляет моей признательности к вам, и я пришёл спросить вас, не могу ли я сам или через моих друзей, благодаря моим связям, быть вам чем-нибудь полезен. Отец мой, граф де Морсер, родом испанец, пользуется большим влиянием и во Франции и в Испании; вы можете быть уверены, что я и все, кто меня любит, в полном вашем распоряжении.
  
  - Должен признаться, господин де Морсер, - отвечал граф, - что я ждал от вас такого предложения и принимаю его от всего сердца. Я уже и сам хотел просить вас о большом одолжении.
  
  - О каком?
  
  - Я никогда не бывал в Париже; я совсем не знаю Парижа.
  
  - Неужели? - воскликнул Альбер, - Как вы могли жить, не видав Парижа? Это невероятно!
  
  - А между тем это так; но, как и вы, я считаю, что мне пора познакомиться со столицей просвещённого мира. Я вам скажу больше: может быть, я уже давно предпринял бы это путешествие, если бы знал кого-нибудь, кто мог бы ввести меня в парижский свет, где у меня нет никаких связей.
  
  - Такой человек, как вы! - воскликнул Альбер.
  
  - Вы очень любезны; но так как я не знаю за собой других достоинств, кроме возможности соперничать в количестве миллионов с господином Агуадо или с господином Ротшильдом, и еду в Париж не для того, чтобы играть на бирже, то именно это обстоятельство меня и удерживало Но ваше предложение меняет дело. Возьмёте ли вы на себя, дорогой господин де Морсер (при этих словах странная улыбка промелькнула на губах графа), если я приеду во Францию, открыть мне двери общества, которому я буду столь же чужд, как гурон или кохинхинец?
  
  - О, что до этого, граф, то с величайшей радостью и от всего сердца! - отвечал Альбер. - И тем охотнее (мой милый Франц, прошу вас не подымать меня на смех), что меня вызывают в Париж письмом, полученным мною не далее как сегодня утром, где говорится об очень хорошей для меня партии в прекрасной семье, имеющей наилучшие связи в парижском обществе.
  
  - Так вы женитесь? - спросил, улыбаясь, Франц.
  
  - По-видимому. Так что, когда вы вернётесь в Париж, то найдёте меня женатым и, быть может, отцом семейства. При моей врождённой солидности мне это будет очень к лицу. Во всяком случае, граф, повторяю вам: я и все мои близкие готовы служить вам и телом и душой.
  
  - Я согласен, - сказал граф, - и смею вас уверить, что мне недоставало только этого случая, чтобы привести в исполнение кое-какие планы, которые я давно уже обдумываю.
  
  Франц не сомневался ни минуты, что это те самые планы, на которые граф намекал в пещере Монте-Кристо, и он внимательно взглянул на графа, пытаясь прочесть на его лице хоть что-нибудь относительно этих планов, побуждавших его ехать в Париж; но нелегко было проникнуть в мысли этого человека, особенно когда он скрывал их за учтивой улыбкой.
  
  - Но, может быть, граф, - сказал Альбер, восхищённый тем, что ему предстоит ввести в парижское общество такого оригинала, как Монте-Кристо, - может быть, ваше намерение вроде тех, которые приходят в голову, когда путешествуешь, и - построенные на песке - уносятся первым порывом ветра?
  
  - Нет, уверяю вас, это не так, - сказал граф, - я в самом деле хочу побывать в Париже, мне даже необходимо это сделать.
  
  - И когда же?
  
  - Когда вы сами там будете?
  
  - Я? - сказал Альбер. - Да недели через две, через три, самое большее, - сколько потребуется на дорогу.
  
  - Ну что ж, - сказал граф, - даю вам три месяца сроку, вы видите, я не скуплюсь.
  
  - И через три месяца вы будете у меня? - радостно воскликнул Альбер.
  
  - Хотите, назначим точно день и час свидания? - сказал граф. - Предупреждаю вас, что я пунктуален до тошноты.
  
  - День и час! - сказал Альбер. - Великолепно!
  
  - Сейчас посмотрим.
  
  Граф протянул руку к календарю, висевшему около зеркала.
  
  - Сегодня у нас двадцать первое февраля, - сказал он и посмотрел на часы, - теперь половина одиннадцатого. Согласны ли вы ждать меня двадцать первого мая в половине одиннадцатого утра?
  
  - Отлично! - воскликнул Альбер. - Завтрак будет на столе.
  
  - А где вы живёте?
  
  - Улица Эльдер, двадцать семь.
  
  - Вы живёте один, на холостую ногу? Я вас не стесню?
  
  - Я живу в доме моего отца, но в отдельном флигеле, во дворе.
  
  - Прекрасно.
  
  Граф взял памятную книжку и записал:
  
  "Улица Эльдер, 27, 21 мая, в половине одиннадцатого утра".
  
  - А теперь, - сказал он, пряча книжку в карман, - не беспокойтесь, я буду точен, как стрелки ваших часов.
  
  - Я вас увижу ещё до моего отъезда? - спросил Альбер.
  
  - Это зависит от того, когда вы уезжаете.
  
  - Я еду завтра, в пять часов вечера.
  
  - В таком случае я с вами прощусь. Мне необходимо побывать в Неаполе, и я вернусь не раньше субботы вечером или воскресенья утром. А вы, - обратился он к Францу, - вы тоже едете, барон?
  
  - Да.
  
  - Во Францию?
  
  - Нет, в Венецию. Я останусь в Италии ещё год или два.
  
  - Так мы не увидимся в Париже?
  
  - Боюсь, что буду лишён этой чести.
  
  - Ну, господа, в таком случае счастливого пути, - сказал граф, протягивая обе руки Францу и Альберу.
  
  В первый раз дотрагивался Франц до руки этого человека; он невольно вздрогнул; она была холодна, как рука мертвеца.
  
  - Значит, решено, - сказал Альбер, - вы дали слово. Улица Эльдер, двадцать семь, двадцать первого мая, в половине одиннадцатого утра.
  
  - Двадцать первого мая, в половине одиннадцатого утра, улица Эльдер, двадцать семь, - повторил граф.
  
  Вслед за тем молодые люди поклонились и вышли.
  
  - Что с вами? - спросил Альбер Франца, возвратившись в свою комнату. - У вас такой озабоченный вид.
  
  - Да, - сказал Франц, - должен сознаться, что граф - престранный человек, и меня беспокоит это свидание, которое он вам назначил в Париже.
  
  - Беспокоит вас?.. Это свидание?.. Да вы с ума сошли! - воскликнул Альбер.
  
  - Что поделаешь? - сказал Франц. - Может быть, я сошёл с ума, но это так.
  
  - Послушайте, - продолжал Альбер, - я рад, что мне представился случай высказать вам своё мнение; я давно замечаю в вас какую-то неприязнь к графу, а он, напротив, всегда был с нами необыкновенно любезен. Вы что-нибудь имеете против него?
  
  - Может быть.
  
  - Вы встречались с ним раньше?
  
  - Вот именно.
  
  - Где?
  
  - Вы обещаете мне никому ни слова не говорить о том, что я вам расскажу?
  
  - Обещаю.
  
  - Честное слово?
  
  - Честное слово.
  
  - Хорошо. Так слушайте.
  
  И Франц рассказал Альберу о своей поездке на остров Монте-Кристо и о том, как он встретил там шайку контрабандистов и среди них двух корсиканских разбойников. Он подробно рассказал, какое сказочное гостеприимство оказал ему граф в своей пещере из "Тысячи и одной ночи"; рассказал об ужине, о гашише, о статуях, о том, что было во сне и наяву, и как наутро от всего этого осталась только маленькая яхта на горизонте, уходившая к Порто-Веккио. Потом он перешёл к Риму, к ночи в Колизее, к подслушанному им разговору между графом и Луиджи, во время которого граф обещал исхлопотать помилование Пеппино, что он и исполнил, как видели наши читатели.
  
  Наконец, он дошёл до приключения предыдущей ночи, рассказал, в каком затруднительном положении он очутился, когда увидел, что ему недостаёт до суммы выкупа семисот пиастров, и как ему пришло в голову обратиться к графу, что и привело к столь счастливой и эффектной развязке. Альбер слушал Франца, весь обратившись в слух.
  
  - Ну и что же? - сказал он, когда тот кончил. - Что же вы во всём этом видите предосудительного? Граф любит путешествовать, он богат и хочет иметь собственную яхту. Поезжайте в Портсмут или Саутгемптон и вы увидите, что гавань забита яхтами, принадлежащими богатым англичанам, разрешающим себе такую же роскошь. Чтобы всегда иметь пристанище, чтобы не питаться этой отвратительной снедью, которой мы отравляемся, я - вот уже четыре месяца, а вы - четыре года, чтобы не спать в мерзких постелях, где невозможно заснуть, он обставляет для себя квартиру на Монте-Кристо; обставив её, он начинает опасаться, что тосканское правительство её отнимет и его затраты пропадут даром; тогда он покупает остров Иф присваивает себе его имя. Дорогой мой поройтесь в вашей памяти и скажите мне, разве мало ваших знакомых называют себя по имени местностей, которыми они никогда не владели?
  
  - А корсиканские разбойники, принадлежащие к его свите? - сказал Франц.
  
  - Что же тут удивительного? Вы отлично знаете, что корсиканские разбойники не грабители, а просто беглецы, которых родовая месть изгнала из родного города или родной деревни; в их обществе можно находиться без ущерба для своей чести. Что касается меня, то я заявляю, что если мне когда-нибудь придётся побывать на Корсике, то раньше, чем представиться губернатору и префекту, я попрошу познакомить меня с разбойниками Коломбы, если только удастся разыскать их; я нахожу, что они обворожительны.
  
  - А Вампа и его шайка? - возразил Франц. - Это уже настоящие разбойники, которые просто грабят; против этого, надеюсь, вы не станете спорить. Что вы скажете о влиянии графа на такого рода людей?
  
  - Скажу, дорогой мой, что так как, по всей вероятности, этому влиянию я обязан жизнью, то мне не пристало быть слишком придирчивым. Поэтому я не намерен, подобно вам, вменять его графу в преступление, и вы уж разрешите мне простить нашего соседа за то, что он если и не спас мне жизнь, - это, возможно, было бы преувеличением, - то во всяком случае сберёг мне четыре тысячи пиастров; это на наши деньги составляет не более и не менее, как двадцать четыре тысячи франков - в такую сумму меня во Франции едва ли бы оценили, что доказывает, - прибавил Альбер, смеясь, - что нет пророка в своём отечестве.
  
  - Кстати, об отечестве: где отечество графа? Какой его родной язык? На какие средства он живёт? Откуда взялись его несметные богатства? Какова была первая половина его таинственной, неведомой жизни, которая набросила на вторую половину мрачную тень мизантропии? Вот что на вашем месте я постарался бы узнать.
  
  - Дорогой Франц, - отвечал Альбер, - когда вы получили моё письмо и увидели, что мы нуждаемся в графе, вы пошли и сказали ему: "Мой друг Альбер де Морсер в опасности; помогите мне выручить его". Так?
  
  - Да.
  
  - А спросил он у вас, кто такой Альбер де Морсер? Откуда он взял своё имя? Откуда взялось его состояние? На какие средства он живёт? Где его отечество? Где он родился? Скажите, спрашивал он вас об этом?
  
  - Нет; признаюсь, не спрашивал.
  
  - Он просто взял и поехал. Он вырвал меня из рук синьора Луиджи, где, несмотря на мой, как вы говорите, чрезвычайно непринуждённый вид, я чувствовал себя, по правде сказать, отвратительно. И вот когда за подобную услугу он просит меня сделать то, что делаешь изо дня в день для любого русского или итальянского князя, приезжающего в Париж, то есть просит меня познакомить его с парижским обществом, то вы хотели бы, чтобы я ему отказал в этом! Полноте, Франц, вы сошли с ума!
  
  Нельзя не сознаться, что на этот раз, против обыкновения, логика была на стороне Альбера.
  
  - Словом, делайте как хотите, дорогой виконт, - отвечал со вздохом Франц. - Всё, что вы говорите, очень убедительно; и всё же граф Монте-Кристо - странный человек.
  
  - Граф Монте-Кристо - филантроп. Он не сказал вам, зачем он едет в Париж; так вот: для того, чтобы стать соискателем Монтионовской премии; и если, чтобы получить её, ему нужен мой голос и содействие того плюгавого человечка, от которого зависит её присуждение, то первое я ему даю, а за второе ручаюсь. На этом, друг мой, мы закончим наш разговор и сядем за стол, а потом поедем в последний раз взглянуть на собор святого Петра.
  
  Программа Альбера была выполнена, а на следующий день, в пять часов пополудни, друзья расстались. Альбер де Морсер возвратился в Париж, а Франц д'Эпине уехал на две недели в Венецию.
  
  Но Альбер так боялся, чтобы его гость не забыл о назначенном свидании, что, садясь в экипаж, вручил слуге для передачи графу Монте-Кристо визитную карточку, на которой под словами "Виконт Альбер де Морсер" приписал карандашом:
  
  21 мая, в половине одиннадцатого утра, улица Эльдер, 27.
  
  ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
  
  Глава 1. ГОСТИ АЛЬБЕРА
  
  В доме на улице Эльдер, где виконт де Морсер, ещё в Риме, назначил свидание графу Монте-Кристо, утром 21 мая шли приготовления к тому, чтобы достойно принять гостей.
  
  Альбер жил в отдельном флигеле в углу большого двора, напротив здания, где помещались службы. Только два окна флигеля выходили на улицу; три других были обращены во двор, а остальные два - в сад.
  
  Между двором и садом возвышалось просторное и пышное обиталище графа и графини де Морсер, выстроенное в дурном вкусе наполеоновских времён.
  
  Во всю ширину владения, вдоль улицы, тянулась ограда, увенчанная вазами с цветами и прорезанная посредине большими воротами из золочёных копий, служившими для парадных выездов; маленькая калитка, рядом с помещением привратника, предназначалась для служащих, а также для хозяев, когда они выходили из дому или возвращались домой пешком.
  
  В выборе флигеля, отведённого Альберу, угадывалась нежная предусмотрительность матери, не желающей разлучаться с сыном, но понимающей, однако, что молодой человек его возраста нуждается в полной свободе. С другой стороны, здесь сказывался и трезвый эгоизм виконта, любившего ту вольную праздную жизнь, которую ведут сыновья богатых родителей и которую ему золотили, как птице клетку.
  
  Из окон, выходивших на улицу, Альбер мог наблюдать за внешним миром; ведь молодым людям необходимо, чтобы на их горизонте всегда мелькали хорошенькие женщины, хотя бы этот горизонт был всего только улицей. Затем, если предмет требовал более глубокого исследования, Альбер де Морсер мог выйти через дверь, которая соответствовала калитке рядом с помещением привратника и заслуживает особого упоминания.
  
  Казалось, эту дверь забыли с того дня, как был выстроен дом, забросили навсегда: так она была незаметна и запылена; но её замок и петли, заботливо смазанные, указывали на то, что ею часто и таинственно пользовались. Эта скрытая дверь соперничала с двумя остальными входами и посмеивалась над привратником, ускользая от его бдительного ока и отворяясь, как пещера из "Тысячи и одной ночи", как волшебный "Сезам" Али-Бабы, с помощью двух-трех каббалистических слов, произнесённых нежнейшим голоском, или условного стука, производимого самыми тоненькими пальчиками на свете.
  
  В конце просторного и тихого коридора, куда вела эта дверь, и служившего как бы прихожей, находились: справа - столовая Альбера, окнами во двор, а слева - его маленькая гостиная, окнами в сад. Заросли кустов и ползучих растений, расположенные веером перед окнами, скрывали от нескромных взоров внутренность этих двух комнат, единственных, куда можно было бы заглянуть со двора и из сада, потому что они находились в нижнем этаже.
  
  Во втором этаже были точно такие же две комнаты и ещё третья, расположенная над коридором. Тут помещались гостиная, спальня и будуар.
  
  Гостиная в нижнем этаже представляла собою нечто вроде алжирской диванной и предназначалась для курильщиков.
  
  Будуар второго этажа сообщался со спальней, и потайная дверь вела из него прямо на лестницу. Словом, все меры предосторожности были приняты.
  
  Весь третий этаж занимала обширная студия - капище не то художника, не то денди. Там сваливались в кучу и нагромождались одна на другую разнообразнейшие причуды Альбера: охотничьи рога, контрабасы, флейты, целый оркестр, ибо Альбер одно время чувствовал если не влечение, то некоторую охоту к музыке; мольберты, палитры, сухие краски, ибо любитель музыки вскоре возомнил себя художником; наконец, рапиры, перчатки для бокса, эспадроны и всевозможные палицы, ибо, следуя традициям светской молодёжи той эпохи, о которой мы повествуем, Альбер де Морсер с несравненно большим упорством, нежели музыкой и живописью, занимался тремя искусствами, завершающими воспитание светского льва, а именно - фехтованием, боксом и владением палицей, и по очереди принимал в этой студии, предназначенной для всякого рода физических упражнений, Гризье, Кукса и Шарля Лебуше.
  
  Остальную часть обстановки этой комнаты составляли старинные шкафы времён Франциска I, уставленные китайским фарфором, японскими вазами, фаянсами Лукка делла Роббиа и тарелками Бернара де Палисси; кресла, в которых, быть может, сиживал Генрих IV или Сюлли, Людовик XIII или Ришелье, ибо два из этих кресел, украшенные резным гербом, где на лазоревом поле сияли три французских лилии, увенчанные королевской короной, несомненно вышли из кладовых Лувра или во всяком случае какого-нибудь другого королевского дворца. На этих строгих и тёмных креслах были беспорядочно разбросаны богатые ткани ярких цветов, напоённые солнцем Персии или расцветшие под руками калькуттских или чандернагорских женщин.
  
  Для чего здесь лежали эти ткани, никто бы не мог сказать: услаждая взоры, они дожидались назначения, неведомого даже их обладателю, а тем временем озаряли комнату своим золотом и шелковистым блеском.
  
  На самом видном месте стоял рояль розового дерева, работы Роллера и Бланше, подходящий по размерам к нашим лилипутовым гостиным, но всё же вмещающий в своих тесных и звучных недрах целый оркестр и стонущий под бременем шедевров Бетховена, Вебера, Моцарта, Гайдна, Гретри и Порпоры.
  
  И везде по стенам, над дверьми, на потолке - шпаги, кинжалы, ножи, палицы, топоры, доспехи, золочёные, воронёные, с насечкой; гербарии, глыбы минералов, чучела птиц, распластавшие в недвижном полёте свои огнецветные крылья и раз навсегда разинувшие клювы.
  
  Нечего и говорить, что это была любимая комната Альбера.
  
  Однако в день, назначенный для свидания, Альбер в утреннем наряде расположился в маленькой гостиной нижнего этажа. На столе перед широким мягким диваном были выставлены в голландских фаянсовых горшочках все известные сорта табака, от жёлтого петербургского до чёрного синайского; здесь был и мэриленд, и порторико, и латакие. Рядом с ними, в ящиках из благовонного дерева, были разложены, по длине и достоинству, пуросы, регалии, гаваны и манилы. Наконец, в открытом шкафу коллекция немецких трубок, чубуков с янтарными мундштуками и коралловой отделкой и кальянов с золотой насечкой, с длинными сафьяновыми шейками, свернувшимися, как змеи, ожидала прихоти или склонности курильщиков. Альбер лично распоряжался устройством этого симметричного беспорядка, который современные гости, после хорошего завтрака и чашки кофе, любят созерцать сквозь дым, причудливыми спиралями поднимающийся к потолку.
  
  Без четверти десять вошёл камердинер. Это был, если не считать пятнадцатилетнего грума Джона, говорившего только по-английски, единственный слуга Морсера. Само собой разумеется, что в обыкновенные дни в распоряжении Альбера был повар его родителей, а в торжественных случаях также и лакей отца.
  
  Камердинера звали Жермен. Он пользовался полным доверием своего молодого господина. Войдя, он положил на стол кипу газет и подал Альберу пачку писем.
  
  Альбер бросил на них рассеянный взгляд, выбрал два надушённых конверта, надписанных изящным почерком, распечатал их и довольно внимательно прочитал.
  
  - Как получены эти письма? - спросил он.
  
  - Одно по почте, а другое принёс камердинер госпожи Данглар.
  
  - Велите передать госпоже Данглар, что я принимаю приглашение в её ложу... Постойте... Потом вы пойдёте к Розе; скажете ей, что после оперы я заеду к ней и отнесёте ей шесть бутылок лучшего вина, кипрского, хереса и малаги, и бочонок остендских устриц... Устрицы возьмите у Бореля и не забудьте сказать, что это для меня.
  
  - В котором часу прикажете подавать завтрак?
  
  - А который теперь час?
  
  - Без четверти десять.
  
  - Подайте ровно в половине одиннадцатого. Дебрэ, может быть, будет спешить в министерство... И, кроме того (Альбер заглянул в записную книжку), я так и назначил графу: двадцать первого мая, в половине одиннадцатого, и хоть я не слишком полагаюсь на его обещание, я хочу быть пунктуальным. Кстати, вы не знаете, графиня встала?
  
  - Если господину виконту угодно, я пойду узнаю.
  
  - Хорошо... попросите у неё погребец с ликёрами, мой не полон. Скажите, что я буду у неё в три часа и прошу разрешения представить ей одного господина.
  
  Когда камердинер вышел, Альбер бросился на диван, развернул газеты, заглянул в репертуар театров, поморщился, увидав, что дают оперу, а не балет, тщетно поискал среди объявлений новое средство для зубов, о котором ему говорили, отбросил одну за другой все три самые распространённые парижские газеты и, протяжно зевнув, пробормотал:
  
  - Право, газеты становятся день ото дня скучнее.
  
  В это время у ворот остановился лёгкий экипаж, и через минуту камердинер доложил о Люсьене Дебрэ. В комнату молча, без улыбки, с полуофициальным видом вошёл высокий молодой человек, белокурый, бледный, с самоуверенным взглядом серых глаз, с надменно сжатыми тонкими губами, в синем фраке с чеканными золотыми пуговицами, в белом галстуке, с висящим на тончайшем шёлковом шнурке черепаховым моноклем, который ему, при содействии бровного и зигоматического мускула, время от времени удавалось вставлять в правый глаз.
  
  - Здравствуйте, Люсьен! - сказал Альбер. - Вы просто ужасаете меня своей сверхпунктуальностью! Я ожидал вас последним, а вы являетесь без пяти минут десять, тогда как завтрак назначен только в половине одиннадцатого! Чудеса! Уж не пал ли кабинет?
  
  - Нет, дорогой, - отвечал молодой человек, опускаясь на диван, - можете быть спокойны, мы вечно шатаемся, но никогда не падаем, и я начинаю думать, что мы попросту становимся несменяемы, не говоря уже о том, что дела на полуострове окончательно упрочат наше положение.
  
  - Ах, да, ведь вы изгоняете дон Карлоса из Испании.
  
  - Ничего подобного, не путайте. Мы переправляем его по эту сторону границы и предлагаем ему королевское гостеприимство в Бурже.
  
  - В Бурже?
  
  - Да. Ему не на что жаловаться, чёрт возьми! Бурж - столица Карла Седьмого. Как! Вы этого не знали? Со вчерашнего дня это известно всему Парижу, а третьего дня этот слух уже проник на биржу. Данглар (не понимаю, каким образом этот человек узнаёт все новости одновременно с нами) сыграл на повышение и заработал миллион.
  
  - А вы, по-видимому, новую ленточку? На вашей пряжке голубая полоска, которой прежде не было.
  
  - Да, мне прислали звезду Карла Третьего, - небрежно сказал Дебрэ.
  
  - Не притворяйтесь равнодушным, сознайтесь, что вам приятно её получить.
  
  - Не скрою, очень приятно. Как дополнение к туалету, звезда отлично идёт к застёгнутому фраку; это изящно.
  
  - И становишься похож на принца Уэльского или на герцога Рейхштадтского, - сказал, улыбаясь, Морсер.
  
  - Вот почему я и явился к вам в такой ранний час, дорогой мой.
  
  - То есть потому, что вы получили звезду Карла Третьего и вам хотелось сообщить мне эту приятную новость?
  
  - Нет, не потому. Я провёл всю ночь за отправкой писем: двадцать пять дипломатических депеш. Вернулся домой на рассвете и хотел уснуть, но у меня разболелась голова; тогда я встал и решил проехаться верхом. В Булонском лесу я почувствовал скуку и голод. Эти два ощущения враждебны друг другу и редко появляются вместе, но на сей раз они объединились против меня, образовав нечто вроде карлистско-республиканского союза.
  
  Тогда я вспомнил, что мы сегодня утром пируем у вас, и вот я здесь. Я голоден, накормите меня; мне скучно, развлеките меня.
  
  - Это мой долг хозяина, дорогой друг, - сказал Альбер, звонком вызывая камердинера, между тем как Люсьен кончиком своей тросточки с золотым набалдашником, выложенным бирюзой, подкидывал развёрнутые газеты, - Жермен, рюмку хереса и бисквитов. А пока, дорогой Люсьен, вот сигары, контрабандные, разумеется; советую вам попробовать их и предложить вашему министру продавать нам такие же вместо ореховых листьев, которые добрым гражданам приходится курить по его милости.
  
  - Да, как бы не так! Как только они перестанут быть контрабандой, вы от них откажетесь и будете находить их отвратительными. Впрочем, это не касается министерства внутренних дел, это по части министерства финансов; обратитесь к господину Юман, департамент косвенных налогов, коридор А, номер двадцать шесть.
  
  - Вы меня поражаете своей осведомлённостью, - сказал Альбер. - Но возьмите же сигару!
  
  Люсьен закурил манилу о розовую свечу в позолочённом подсвечнике и откинулся на диван.
  
  - Какой вы счастливец, что вам нечего делать, - сказал он, - право, вы сами не сознаёте своего счастья!
  
  - А что бы вы делали, мой дорогой умиротворитель королевства, если бы вам нечего было делать? - с лёгкой иронией возразил Морсер. - Вы - личный секретарь министра, замешанный одновременно во все хитросплетения большой европейской политики и в мельчайшие парижские интриги. Вы защищаете королей и, что ещё приятнее, королев, учреждаете партии, руководите выборами, у себя в кабинете, при помощи пера и телеграфа, достигаете большего, чем Наполеон на полях сражений своей шпагой и своими победами. Вы - обладатель двадцати пяти тысяч ливров годового дохода, не считая жалованья, владелец лошади, за которую Шато-Рено предлагал вам четыреста луидоров и которую вы ему не уступили. К вашим услугам портной, не испортивший вам ни одной пары панталон. Опера, Жокей-клуб и театр Варьете - и при всём том вам нечем развлечься? Ну что ж, так я сумею развлечь вас.
  
  - Чем же это?
  
  - Новым знакомством.
  
  - С мужчиной или с женщиной?
  
  - С мужчиной.
  
  - Я и без того их знаю много.
  
  - Но такого вы не знаете.
  
  - Откуда же он? С конца света?
  
  - Быть может, ещё того дальше.
  
  - Чёрт возьми! Надеюсь, не он должен привезти ваш завтрак?
  
  - Нет, будьте спокойны; завтрак готовят здесь, в доме. Да вы, я вижу, голодны?
  
  - Да, сознаюсь, как это ни унизительно. Но я вчера обедал у господина де Вильфор; а заметили вы, что у этих судейских всегда плохо кормят? Можно подумать, что их мучат угрызения совести.
  
  - Браните, браните чужие обеды, а как едят у ваших министров?
  
  - Да, но мы, по крайней мере, приглашаем порядочных людей, и если бы нам не нужно было угощать благомыслящих и голосующих за нас плебеев, то мы пуще смерти боялись бы обедать дома, смею вас уверить.
  
  - В таком случае выпейте ещё рюмку хереса и возьмите бисквит.
  
  - С удовольствием, ваше испанское вино превосходно; вы видите, как мы были правы, водворяя мир в этой стране.
  
  - Да, но как же дон Карлос?
  
  - Ну что ж! Дон Карлос будет пить бордо, а через десять лет мы повенчаем его сына с маленькой королевой.
  
  - За что вы получите Золотое Руно, если к тому времени ещё будете служить.
  
  - Я вижу, Альбер, вы сегодня решили кормить меня суетными разговорами.
  
  - Что ж, согласитесь, это лучше всего забавляет желудок. Но я слышу голос Бошана; вы с ним поспорите, и это вас отвлечёт.
  
  - О чём же спорить?
  
  - О том, что пишут в газетах.
  
  - Да разве я читаю газеты? - презрительно произнёс Люсьен.
  
  - Тем больше оснований спорить.
  
  - Господин Бошан! - доложил камердинер.
  
  - Входите, входите, грозное перо! - сказал Альбер, вставая и идя навстречу новому гостю. - Вот Дебрэ говорит, что не терпит вас, хотя, по его словам, и не читает ваших статей.
  
  - Он совершенно прав, - отвечал Бошан, - я тоже браню его, хоть и не знаю, что он делает. Здравствуйте, командор.
  
  - А, вы уже знаете? - сказал личный секретарь министра, улыбаясь и пожимая журналисту руку.
  
  - Ещё бы!
  
  - А что говорят об этом в свете?
  
  - В каком свете? В лето от рождества Христова тысяча восемьсот тридцать восьмое их много.
  
  - В свете критике-политическом, где вы - один из львов.
  
  - Говорят, что это вполне заслуженно и что вы сеете достаточно красного, чтобы выросло немножко голубого.
  
  - Недурно сказано, - заметил Люсьен. - Почему вы не наш, дорогой Бошан? С вашим умом вы в три-четыре года сделали бы карьеру.
  
  - Я только одного и жду, чтобы последовать вашему совету: министерства, которое могло бы продержаться полгода. Теперь одно слово, Альбер, тем более что надо же дать передохнуть бедняге Люсьену. Мы будем завтракать или обедать? Ведь мне надо в Палату. Как видите, в нашем ремесле не одни только розы.
  
  - Мы только завтракаем и ждём ещё двоих; как только они приедут, мы сядем за стол.
  
  - А кого именно вы ждёте? - спросил Бошан.
  
  - Одного аристократа и одного дипломата, - отвечал Альбер.
  
  - Ну, так нам придётся ждать аристократа часа два, а дипломата ещё того дольше. Я вернусь к десерту. Оставьте мне клубники, кофе и сигар. Я перекушу в Палате.
  
  - Бросьте, Бошан; даже если бы аристократа звали Монморанси, а дипломата - Меттерних, мы всё равно сядем завтракать ровно в половине одиннадцатого; а пока последуйте примеру Дебрэ, возьмите хереса и бисквит.
  
  - Хорошо, я остаюсь. Сегодня мне совершенно необходимо развлечься.
  
  - Ну, вот, и вы, как Дебрэ! А по-моему, когда министерство уныло, оппозиция должна быть весела.
  
  - Да, но вы не знаете, что мне грозит! Сегодня днём, в Палате депутатов, я буду слушать речь Данглара, а вечером, у его жены, трагедию пэра Франции. Чёрт бы побрал конституционный строй! Ведь говорят, что мы могли выбирать; так как же мы выбрали Данглара?
  
  - Я понимаю: вам надо запастись весёлостью.
  
  - Не пренебрегайте речами Данглара, - сказал Дебрэ. - Ведь он голосует за вас, он тоже в оппозиции.
  
  - Вот в том-то и беда! И я жду не дождусь, чтобы вы отправили его разглагольствовать в Люксембургский дворец, тогда уж я посмеюсь вволю.
  
  - Сразу видно, что в Испании дела налажены, - сказал Альбер Бошану. Вы сегодня ужасно язвительны. Вспомните, что в парижском обществе поговаривают о моей свадьбе с мадемуазель Эжени Данглар. Не могу же я по совести, позволить вам издеваться над красноречием человека, который когда-нибудь скажет мне: "Виконт, вам известно, что я даю за моей дочерью два миллиона".
  
  - Этой свадьбе не бывать, - прервал его Бошан. - Король мог сделать его бароном, может возвести его в пэры, но аристократа он из него не сделает. А граф де Морсер слишком большой аристократ, чтобы за два жалких миллиона согласиться на мезальянс. Виконт де Морсер может жениться только на маркизе.
  
  - Два миллиона! Это всё-таки недурно, - возразил Морсер.
  
  - Это акционерный капитал какого-нибудь театра на Бульварах или железнодорожной ветки от Ботанического сада до Рапэ.
  
  - Не слушайте его, Морсер, - лениво заговорил Дебрэ, - женитесь. Ведь вы сочетаетесь браком с денежным мешком. Так не всё ли вам равно! Пусть на нём будет одним гербом меньше и одним нулём больше; в вашем гербе семь мерлеток; три из них вы уделите жене, и вам ещё останется четыре. Это всё ж одной больше, чем у герцога Гиза, и он чуть не сделался французским королём, и его двоюродный брат был германским императором.
  
  - Да, пожалуй, вы правы, - рассеянно отвечал Альбер.
  
  - Ещё бы! К тому же всякий миллионер родовит, как незаконнорождённый.
  
  - Шш! Замолчите, Дебрэ, - сказал, смеясь, Бошан, - вот идёт Шато-Рено, он пронзит вас шпагой своего предка Рено де Монтобана, чтобы излечить вас от пристрастия к парадоксам.
  
  - Он этим унизит своё достоинство, - отвечал Люсьен, - ибо я происхождения весьма низкого.
  
  - Ну вот! - воскликнул Бошан. - Министерство запело на мотив Беранже; господи, куда мы идём!
  
  - Господин де Шато-Рено! Господин Максимилиан Моррель! - доложил камердинер.
  
  - Значит, всё налицо! - сказал Бошан. - И мы сядем завтракать; ведь, если я не ошибаюсь, вы ждали ещё только двоих, Альбер?
  
  - Моррель! - прошептал удивлённо Альбер. - Кто это - Моррель?
  
  Но не успел он договорить, как г-н де Шато-Рено, красивый молодой человек лет тридцати, аристократ с головы до ног, то есть с наружностью Гиша и умом Мортемара, взял его за руку.
  
  - Разрешите мне, Альбер, - сказал он, - представить вам капитана спаги Максимилиана Морреля, моего друга и спасителя. Впрочем, такого человека нет надобности рекомендовать. Приветствуйте моего героя, виконт.
  
  Он посторонился и дал место высокому и представительному молодому человеку, с широким лбом, проницательным взглядом и чёрными усами, которого наши читатели видели в Марселе при достаточно драматических обстоятельствах, чтобы его, быть может, не забыть. Прекрасно сидевший живописный мундир, полуфранцузский, полувосточный, обрисовывал его широкую грудь, украшенную крестом Почётного легиона, и его стройную талию. Молодой офицер поклонился с изящной учтивостью. Он был грациозен во всех своих движениях, потому что был силён.
  
  - Господин Моррель, - радушно сказал Альбер, - барон Шато-Рено заранее знал, что доставит мне особенное удовольствие, познакомив меня с вами; вы его друг - надеюсь, вы станете и нашим другом.
  
  - Отлично, - сказал Шато-Рено, - и пожелайте, дорогой виконт, чтобы в случае нужды он сделал для вас то же, что для меня.
  
  - А что он сделал? - спросил Альбер.
  
  - Барон преувеличивает, - сказал Моррель, - право, не стоит об этом говорить!
  
  - Как не стоит говорить? - воскликнул Шато-Рено. - Жизнь не стоит того, чтобы о ней говорить?.. Право, вы слишком уж большой философ, дорогой Моррель... Вы можете так говорить, вы рискуете жизнью каждый день, но я, на чью долю это выпало совершенно случайно...
  
  - Во всём этом, барон, для меня ясно только одно: что капитан Моррель спас вам жизнь.
  
  - Да, только и всего, - сказал Шато-Рено.
  
  - А как это случилось? - спросил Бошан.
  
  - Бошан, друг мой, поймите, что я умираю с голоду! - воскликнул Дебрэ. - Не надо длинных рассказов.
  
  - Да разве я вам мешаю сесть за стол?.. - сказал Бошан. - Шато-Рено всё расскажет нам за завтраком.
  
  - Господа, - сказал Морсер, - имейте в виду, что сейчас только четверть одиннадцатого и мы ждём последнего гостя.
  
  - Ах, да, дипломата, - сказал Дебрэ.
  
  - Дипломата или что-нибудь ещё, это мне неизвестно. Знаю только, что я возложил на него поручение, которое он выполнил так удачно, что, будь я королём, я сделал бы его кавалером всех моих орденов, если бы даже в моём распоряжении были сразу и Золотое Руно и Подвязка.
  
  - В таком случае, раз мы ещё не садимся за стол, - сказал Дебрэ, налейте себе рюмку хереса, как сделали мы, и расскажите нам свою повесть, барон.
  
  - Вы все знаете, что недавно мне вздумалось съездить в Африку.
  
  - Это путь, который вам указали ваши предки, дорогой Шато-Рено, - любезно вставил Морсер.
  
  - Да, но едва ли вы, подобно им, делали это ради освобождения гроба господня.
  
  - Вы правы, Бошан, - сказал молодой аристократ, - я просто хотел по-любительски пострелять из пистолета. Как вам известно, я не выношу дуэли с тех пор, как два моих секунданта, выбранные мною для того, чтобы уладить дело, заставили меня раздробить руку одному из моих лучших друзей... бедному Францу д'Эпине, вы все его знаете.
  
  - Ах, да, верно, - сказал Дебрэ, - вы с ним когда-то дрались... А из-за чего?
  
  - Хоть убейте, не помню, - отвечал Шато-Рено. - Но зато отлично помню, что, желая как-нибудь проявить свои таланты в этой области, я решил испытать на арабах новые пистолеты, которые мне только что подарили. Поэтому я отправился в Оран, из Орана доехал до Константины и прибыл как раз в то время, когда снимали осаду. Я начал отступать вместе со всеми.
  
  Двое суток я кое-как сносил днём дождь, а ночью снег; но на третье утро моя лошадь околела от холода: бедное животное привыкло к попонам, к тёплой конюшне... Это был арабский конь, но он не узнал родины, встретившись в Аравии с десятиградусным морозом.
  
  - Так вот почему вы хотите купить моего английского скакуна, - сказал Дебрэ. - Вы надеетесь, что он будет лучше вашего араба переносить холод.
  
  - Вы ошибаетесь, я поклялся никогда больше не ездить в Африку.
  
  - Вы так струхнули? - спросил Бошан.
  
  - Да, признаюсь, - отвечал Шато-Рено, - и было от чего! Итак, лошадь моя околела; я шёл пешком; на меня во весь опор налетели шесть арабов, чтобы отрубить мне голову; двоих я застрелил из ружья, двоих - в упор из пистолетов, но оставалось ещё двое, а я был безоружен. Один схватил меня за волосы, - вот почему я теперь стригу их так коротко: как знать, что может случиться, - а другой приставил мне к шее свой ятаган, и я уже чувствовал жгучий холод стали, как вдруг вот этот господин в свою очередь налетел на них, убил выстрелом из пистолета того, который держал меня за волосы, и разрубил голову тому, который собирался перерезать мне горло ятаганом. Он считал своим долгом в этот день спасти чью-нибудь жизнь; случаю угодно было, чтобы это оказалась моя; когда я буду богат, я закажу Флагману или Марокетти статую Случая.
  
  - Это было пятого сентября, - сказал, улыбаясь, Моррель, - в годовщину того дня, когда чудом был спасён мой отец; и каждый год, по мере моих сил, я стараюсь ознаменовать этот день, сделав что-нибудь...
  
  - Героическое, не правда ли? - прервал Шато-Рено. - Короче говоря, мне повезло, но это ещё не всё. После того как он спас меня от ножа, он спас меня от холода, отдав мне не половину своего плаща, как делал святой Мартин, а весь плащ целиком; а затем и от голода, разделив со мной... угадайте что?
  
  - Паштет от Феликса? - спросил Бошан.
  
  - Нет, свою лошадь, от которой каждый из нас с большим аппетитом съел по куску; это было нелегко!
  
  - Съесть кусок лошади? - спросил, смеясь, Морсер.
  
  - Нет, пойти на такую жертву, - отвечал Шато-Рено. - Спросите у Дебрэ, пожертвует ли он своим английским скакуном для незнакомца?
  
  - Для незнакомца - нет, - сказал Дебрэ, - а для друга - может быть.
  
  - Я предчувствовал, что вы станете моим другом, барон, - сказал Моррель. - Кроме того, как я уже имел честь вам сказать, называйте это героизмом или жертвой, но в тот день я должен был чем-нибудь отплатить судьбе за неожиданное счастье, когда-то посетившее нас.
  
  - Эта история, на которую намекает Моррель, - продолжал Шато-Рено, совершенно изумительна, и, когда вы с ним поближе познакомитесь, он вам её как-нибудь расскажет; а пока что довольно воспоминаний, займёмся нашими желудками. В котором часу вы завтракаете, Альбер?
  
  - В половине одиннадцатого.
  
  - Точно? - спросил Дебрэ, вынимая часы.
  
  - Вы подарите мне ещё пять минут льготных, - сказал Морсер, - ведь я тоже жду спасителя.
  
  - Чьего?
  
  - Моего собственного, чёрт возьми, - отвечал Морсер. - Или, по-вашему, меня нельзя от чего-нибудь спасти, как всякого другого, и только одни арабы рубят головы? Наш завтрак - завтрак филантропический, и за нашим столом будут сидеть, я надеюсь, два благодетеля человечества.
  
  - Как же быть? - сказал Дебрэ. - У нас ведь только одна Монтионовская премия?
  
  - Что ж, её отдадут тому, кто ничего не сделал, чтобы её заслужить, - сказал Бошан. - Обычно Академия так и выходит из затруднения.
  
  - А откуда явится ваш спаситель? - спросил Дебрэ. - Прошу прощения за свою настойчивость; я помню, вы уже раз мне ответили, но так туманно, что я позволил себе переспросить вас.
  
  - По правде сказать, я и сам не знаю, - отвечал Альбер, - три месяца тому назад, когда я его приглашал, он был в Риме; но кто может сказать, где он успел побывать за это время?
  
  - И вы думаете, он способен быть пунктуальным? - спросил Дебрэ.
  
  - Я думаю, что он способен на всё.
  
  - Имейте в виду, что даже с пятью минутами льготы остаётся ждать только десять минут.
  
  - Так я воспользуюсь ими и расскажу вам про моего гостя.
  
  - Простите, - сказал Бошан, - а можно из вашего рассказа сделать фельетон?
  
  - Даже очень, - отвечал Морсер, - и прелюбопытный.
  
  - Так рассказывайте; надо же мне чем-нибудь вознаградить себя, раз я не попаду в Палату.
  
  - Я был в Риме во время последнего карнавала.
  
  - Это мы знаем, - прервал Бошан.
  
  - Да, но вы не знаете, что я был похищен разбойниками.
  
  - Разбойников нет, - заметил Дебрэ.
  
  - Нет, есть, существуют, и ещё какие страшные, я хочу сказать - восхитительные. Они показались мне до ужаса прекрасными.
  
  - Послушайте, дорогой Альбер, - сказал Дебрэ, - сознайтесь, что ваш повар запоздал, что устрицы ещё не привезены из Марени или Остенде и что вы, по примеру госпожи де Ментенон, хотите заменить еду сказкой. Сознавайтесь же, мы настолько учтивы, что извиним вас и выслушаем вашу историю, как бы фантастична она ни была.
  
  - А я вам говорю, что хоть она и фантастична, в ней все правда от начала до конца. Итак, разбойники взяли меня в плен и отвели в весьма неуютное место, называемое катакомбами Сан-Себастьяно.
  
  - Я их знаю, - сказал Шато-Рено, - я там чуть было не схватил лихорадку.
  
  - А я на самом деле схватил, - продолжал Альбер. - Мне заявили, что я пленник и что за меня требуется выкуп - пустяки, четыре тысячи римских пиастров, двадцать шесть тысяч турских ливров. К несчастью, у меня оставалось только полторы тысячи, путешествие моё подходило к концу и кредит истощился. Я написал Францу... Да, ведь Франц был при этом, и вы можете спросить у него, присочинил ли я хоть слово. Я написал ему, что если в шесть часов утра он не привезёт четырех тысяч пиастров, то в десять минут седьмого я буду сопричислен к лику блаженных святых и славных мучеников. Поверьте, что Луиджи Вампа - так звали атамана разбойников честно сдержал бы своё обещание.
  
  - Но Франц привёз четыре тысячи пиастров? - сказал Шато-Рено. - Ещё бы! Достать четыре тысячи пиастров не хитрость, когда зовёшься Францем д'Эпине или Альбером де Морсер.
  
  - Нет, он просто приехал в сопровождении того гостя, о котором я говорю и которого я надеюсь вам представить.
  
  - Так этот господин - Геркулес, убивающий Кака, или Персей, освобождающий Андромеду?
  
  - Нет, он с меня ростом.
  
  - Вооружён до зубов?
  
  - С ним не было и вязальной спицы.
  
  - Но он заплатил выкуп?
  
  - Он сказал два слова на ухо атаману, и меня освободили.
  
  - Перед ним даже извинились, что задержали тебя, - прибавил Бошан.
  
  - Вот именно, - подтвердил Альбер.
  
  - Уж не Ариосто ли он?
  
  - Нет, просто граф Монте-Кристо.
  
  - Такого имени нет, - сказал Дебрэ.
  
  - По-моему тоже, - прибавил Шато-Рено с уверенностью человека, знающего наизусть все родословные книги Европы, - кто слышал когда-нибудь о графах Монте-Кристо?
  
  - Может быть, он родом из Святой земли, - сказал Бошан, - вероятно, кто-нибудь из его предков владел Голгофой, как Мортемары - Мёртвым морем.
  
  - Простите, господа, - сказал Максимилиан, - но мне кажется, что я могу вывести вас из затруднения. Монте-Кристо - островок, о котором часто говорили моряки, служившие у моего отца; песчинка на Средиземном море, атом в бесконечности.
  
  - Вы совершенно правы, - сказал Альбер, - и человек, о котором я вам рассказываю, - господин и повелитель этой песчинки, этого атома. Он, по-видимому, купил себе графский титул где-нибудь в Тоскане.
  
  - Так он богат, ваш граф?
  
  - Думаю, что богат.
  
  - Да ведь это должно быть видно?
  
  - Ошибаетесь, Дебрэ.
  
  - Я вас не понимаю.
  
  - Читали вы "Тысячу и одну ночь"?
  
  - Что за вопрос!
  
  - А разве можно сказать, кто там перед вами - богачи или бедняки? Что у них: пшеничные зёрна или рубины и алмазы? Вам кажется - это жалкие рыбаки, и вдруг они вводят вас в какую-нибудь таинственную пещеру, - и перед вашими глазами сокровища, на которые можно купить всю Индию.
  
  - Ну и что же?
  
  - А то, что мой граф Монте-Кристо один из таких рыбаков; у него даже имя оттуда; его зовут Синдбад-Мореход, и у него есть пещера, полная золота.
  
  - А вы видели эту пещеру, Морсер? - спросил Бошан.
  
  - Я - нет, а Франц видел. Но смотрите, ни слова об этом при нём! Франца ввели туда с завязанными глазами, ему прислуживали немые и женщины, перед которыми сама Клеопатра - просто девка. Впрочем, насчёт женщин он не вполне уверен, потому что они появились только после того, как он отведал гашишу; так что он, может быть, принял за женщин какие-нибудь статуи.
  
  Молодые люди смотрели на Морсера, и в их глазах ясно читалось: "С ума ты сошёл или просто нас дурачишь?"
  
  - В самом деле, - задумчиво сказал Моррель, - я слышал от одного старого моряка, по имени Пенелон, нечто похожее на то, о чём говорит господин де Морсер.
  
  - Я очень рад, что господин Моррель меня поддерживает, - сказал Альбер. - Вам, верно, не нравится, что он бросает эту путеводную нить в мой лабиринт?
  
  - Простите, дорогой друг, - сказал Дебрэ, - но вы рассказываете такие невероятные вещи...
  
  - Невероятные для вас, потому что ваши посланники и консулы вам об этом не пишут; им некогда, они заняты тем, что притесняют своих путешествующих соотечественников.
  
  - Вот вы и рассердились и нападаете на бедных наших представителей. Да как же они могут защищать ваши интересы? Палата всё время урезывает им содержание; дошло до того, что на эти должности больше не находится желающих. Хотите быть послом, Альбер? Я устрою вам назначение в Константинополь.
  
  - Вот ещё! Чтобы султан, чуть только я заступлюсь за Магомета-Али, прислал мне шнурок и чтобы мои же секретари меня удушили!
  
  - Ну вот видите, - сказал Дебрэ.
  
  - Да, но, несмотря на всё это, мой граф Монте-Кристо существует...
  
  - Все на свете существуют! Нашли диковину!
  
  - Все существуют, конечно, но не у всех есть чернокожие невольники, княжеские картинные галереи, музейное оружие, лошади ценою в шесть тысяч франков, наложницы гречанки.
  
  - А вы её видели, наложницу гречанку?
  
  - Да, и видел и слышал; видел в театре Балле, а слышал однажды, когда завтракал у графа.
  
  - Так он ест, ваш необыкновенный человек?
  
  - По правде говоря, ест так мало, что об этом и говорить не стоит.
  
  - Увидите, он окажется вампиром.
  
  - Смейтесь, если хотите, но то же сказала графиня Г., которая, как вам известно, знавала лорда Рутвена.
  
  - Поздравляю, Альбер, это блестяще для человека, не занимающегося журналистикой, - воскликнул Бошан. - Стоит пресловутой морской змеи в "Конституционалисте". Вампир - просто великолепно!
  
  - Глаза красноватые с расширяющимися и суживающимися, по желанию, зрачками, - произнёс Дебрэ, - орлиный нос, большой открытый лоб, в лице ни кровинки, чёрная бородка, зубы блестящие и острые, и такие же манеры.
  
  - Так оно и есть, Люсьен, - сказал Морсер, - все приметы совпадают в точности. Да, манеры острые и колкие. В обществе этого человека у меня часто пробегал мороз по коже; а один раз, когда мы вместе смотрели казнь, я думал, что упаду в обморок, не столько от работы палача и от криков осуждённого, как от вида графа, так его хладнокровных рассказов о всевозможных способах казни.
  
  - А не водил он вас в развалины Колизея, чтобы пососать вашу кровь, Морсер? - спросил Бошан.
  
  - А когда отпустил, не заставил вас расписаться на каком-нибудь пергаменте огненного цвета, что вы отдаёте ему свою душу, как Исав первородство?
  
  - Смейтесь, смейтесь, сколько вам угодно, - сказал Морсер, слегка обиженный. - Когда я смотрю на вас, прекрасные парижане, завсегдатаи Гантского бульвара, посетители Булонского леса, и вспоминаю этого человека, это, право, мне кажется, что мы люди разной породы.
  
  - И я этим горжусь! - сказал Бошан.
  
  - Во всяком случае, - добавил Шато-Рено, - ваш граф Монте-Кристо в минуты досуга прекрасный человек, если, конечно, не считать его делишек с итальянскими разбойниками.
  
  - Никаких итальянских разбойников нет! - сказал Дебрэ.
  
  - И вампиров тоже нет! - поддержал Бошан.
  
  - И графа Монте-Кристо тоже нет, - продолжал Дебрэ. - Слышите, Альбер: бьёт половина одиннадцатого.
  
  - Сознайтесь, что вам приснился страшный сон, и идёмте завтракать, сказал Бошан.
  
  Но ещё не замер гул стенных часов, как дверь распахнулась и Жермен доложил:
  
  - Его сиятельство граф Монте-Кристо!
  
  Все присутствующие невольно вздрогнули и этим показали, насколько проник им в души рассказ Морсера. Сам Альбер не мог подавить внезапного волнения.
  
  Никто не слышал ни стука кареты, ни шагов в прихожей; даже дверь отворилась бесшумно.
  
  На пороге появился граф; он был одет очень просто, но даже взыскательный глаз не нашёл бы ни малейшего изъяна в его костюме. Всё отвечало самому изысканному вкусу, всё - платье, шляпа и бельё - было сделано руками самых искусных поставщиков.
  
  Ему было на вид не более тридцати пяти лет, и особенно поразило всех его сходство с портретом; который набросал Дебрэ.
  
  Граф, улыбаясь, подошёл прямо к Альберу, который встал навстречу и горячо пожал ему руку.
  
  - Точность - вежливость королей, как утверждал, насколько мне известно, один из ваших монархов, - сказал Монте-Кристо, - но путешественники, при всём своём желании, не всегда могут соблюсти это правило. Всё же я надеюсь, дорогой виконт, что, учитывая моё искреннее желание быть точным, вы простите мне те две или три секунды, на которые я, кажется, всё-таки опоздал. Пятьсот лье не всегда можно проехать без препятствий, тем более во Франции, где, говорят, запрещено бить кучеров.
  
  - Граф, - отвечал Альбер, - я как раз сообщал о вашем предстоящем приходе моим друзьям, которых я пригласил сюда по случаю вашего любезного обещания навестить меня. Позвольте вам их представить: граф Шато-Рено, чьё дворянство восходит к двенадцати пэрам и чьи предки сидели за Круглым столом; господин Люсьен Дэбрэ - личный секретарь министра внутренних дел; господин Бошан - опасный журналист, гроза французского правительства; он широко известен у себя на родине, но вы, в Италии, быть может, никогда не слышали о нём, потому что там его газета запрещена; наконец, господин Максимилиан Моррель - капитан спаги.
  
  При этом имени граф, раскланивавшийся со всеми очень вежливо, но с чисто английским бесстрастием и холодностью, невольно сделал шаг вперёд, и лёгкий румянец мелькнул, как молния, на его бледных щеках.
  
  - Вы носите мундир французов-победителей, - сказал он Моррелю. - Это прекрасный мундир.
  
  Трудно было сказать, какое чувство придало такую глубокую звучность голосу графа и вызвало, как бы помимо его воли, особый блеск в его глазах, таких прекрасных, спокойных и ясных, когда ничто их не затуманивало.
  
  - Вы никогда не видали наших африканцев? - спросил Альбер.
  
  - Никогда, - отвечал граф, снова вполне овладев собою.
  
  - Под этим мундиром бьётся одно из самых благородных и бесстрашных сердец нашей армии.
  
  - О виконт! - прервал Моррель.
  
  - Позвольте мне договорить, капитан... И мы сейчас узнали, - продолжал Альбер, - о таком геройском поступке господина Морреля, что, хотя я вижу его сегодня первый раз в жизни, я прошу у него разрешения представить его вам, граф, как моего друга.
  
  И при этих словах странно неподвижный взор, мимолётный румянец и лёгкое дрожание век опять выдали волнение Монте-Кристо.
  
  - Вот как! - сказал он. - Значит, капитан - благородный человек. Тем лучше!
  
  Это восклицание, отвечавшее скорее на собственную мысль графа, чем на слова Альбера, всем показалось странным, особенно Моррелю, который удивлённо посмотрел на Монте-Кристо. Но в то же время это было сказано так мягко и даже нежно, что, несмотря на всю странность этого восклицания, не было возможности на него рассердиться.
  
  - Какие у него могли быть основания в этом сомневаться? - спросил Бошан у Шато-Рено.
  
  - В самом деле, - отвечал тот, своим намётанным и зорким глазом аристократа сразу определивший в Монте-Кристо всё, что поддавалось определению, - Альбер нас не обманул, и этот граф - необыкновенный человек; как вам кажется, Моррель?
  
  - По-моему, у него открытый взгляд и приятный голос, так что он мне нравится, несмотря на странное замечание на мой счёт.
  
  - Господа, - сказал Альбер, - Жермен докладывает, что завтрак подан. Дорогой граф, разрешите указать вам дорогу.
  
  Все молча прошли в столовую и заняли свои места.
  
  - Господа, - заговорил, усаживаясь, граф, - разрешите мне сделать вам признание, которое может послужить мне извинением за возможные мои оплошности: я здесь чужой, больше того, я первый раз в Париже. Поэтому с французской жизнью я совершенно незнаком; до сих пор я всегда вёл восточный образ жизни, совершенно противоположный французским нравам и обычаям. И я заранее прошу извинить меня, если вы найдёте во мне слишком много турецкого, неаполитанского или арабского. А засим - приступим к завтраку.
  
  - Как он говорит! - прошептал Бошан. - Положительно это вельможа!
  
  - Чужеземный вельможа, - добавил Дебрэ.
  
  - Вельможа всех стран света, господин Дебрэ, - заключил Шато-Рено.
  
  Глава 2. ЗАВТРАК
  
  Как читатели, вероятно, помнят, граф был очень умерен в еде. Поэтому Альбер выразил опасение, что парижский образ жизни с самого начала произведёт на него дурное впечатление своей наиболее материальной, хотя в то же время наиболее необходимой стороной.
  
  - Дорогой граф, - сказал он, - я сильно опасаюсь, что кухня улицы Эльдер понравится вам меньше кухни Пьяцца-ди-Спанья. Мне следовало заранее осведомиться о ваших вкусах и заказать блюда, которые вы предпочитаете.
  
  - Если бы вы знали меня ближе, - ответил, улыбаясь, граф, - вас не заботили бы такие пустяки. В моих путешествиях мне приходилось питаться макаронами в Неаполе, полентой в Милане, оллаподридой в Валенсии, пилавом в Константинополе, карриком в Индии и ласточкиными гнёздами в Китае. Для такого космополита, как я, вопроса о кухне не существует. Где бы я ни был, я ем всё, только ем понемногу; а как раз сегодня, когда вы сетуете на мою умеренность, у меня волчий аппетит, потому что со вчерашнего утра я ничего не ел.
  
  - Как, со вчерашнего утра? - воскликнули все. - Неужели вы ничего не ели целые сутки?
  
  - Да, - отвечал Монте-Кристо. - Мне пришлось свернуть с дороги, чтобы собрать некоторые сведения в окрестностях Нима, это несколько задержало меня, и я не хотел нигде останавливаться.
  
  - И вы пообедали в карете? - спросил Морсер.
  
  - Нет, я спал; я всегда засыпаю, когда мне скучно и нет охоты развлекаться или когда я голоден и нет охоты есть.
  
  - Так вы, значит, можете заставить себя заснуть? - спросил Моррель.
  
  - Почти что так.
  
  - И у вас есть для этого какое-нибудь средство?
  
  - Самое верное.
  
  - Вот что пригодилось бы нам, африканцам, - сказал Моррель, - у нас ведь не всегда бывает пища, а питьё - и того реже.
  
  - Несомненно, - сказал Монте-Кристо, - но, к сожалению, моё средство, чудесное для такого человека, как я, живущего совсем особой жизнью, было бы опасно применить в армии; она не проснулась бы в нужную минуту.
  
  - А можно узнать, что это за средство? - спросил Дебрэ.
  
  - Разумеется, - сказал Монте-Кристо, - я не делаю из него тайны: это смесь отличнейшего опиума, за которым я сам ездил в Кантон, чтобы быть уверенным в его качестве, и лучшего гашиша, собираемого между Тигром и Евфратом; их смешивают в равных долях и делают пилюли, которые вы и глотаете, когда нужно. Действие наступает через десять минут. Спросите у барона Франца д'Эпине; он, кажется, пробовал их однажды.
  
  - Да, - сказал Альбер, - он говорил мне; он сохранил о них самое приятное воспоминание.
  
  - Значит, - сказал Бошан, который, как полагается журналисту, был очень недоверчив, - это снадобье у вас всегда при себе?
  
  - Всегда, - отвечал Монте-Кристо.
  
  - Не будет ли с моей стороны нескромностью попросить вас показать нам эти драгоценные пилюли? - продолжал Бошан, надеясь захватить чужестранца врасплох.
  
  - Извольте.
  
  И граф вынул из кармана очаровательную бомбоньерку, выточенную из цельного изумруда, с золотой крышечкой, которая, отвинчиваясь, пропускала шарик зеленоватого цвета величиною с горошину. Этот шарик издавал острый, въедливый запах. В изумрудной бомбоньерке лежало четыре или пять шариков, но она могла вместить и дюжину.
  
  Бомбоньерка обошла стол по кругу, но гости брали её друг у друга скорее для того, чтобы взглянуть на великолепный изумруд, чем чтобы посмотреть или понюхать пилюли.
  
  - И это угощение вам готовит ваш повар? - спросил Бошан.
  
  - О, нет, - сказал Монте-Кристо, - я не доверяю лучших моих наслаждений недостойным рукам. Я неплохой химик и сам приготовляю эти пилюли.
  
  - Великолепный изумруд! - сказал Шато-Рено. - Такого крупного я никогда не видал, хотя у моей матери есть недурные фамильные драгоценности.
  
  - У меня их было три таких, - пояснил Монте-Кристо, - один я подарил падишаху, который украсил им свою саблю; второй - его святейшеству папе, который велел вставить его в свою тиару, против почти равноценного ему, но всё же не такого красивого изумруда, подаренного его предшественнику Пию Седьмому императором Наполеоном; третий я оставил себе и велел выдолбить. Это наполовину обесценило его, но так было удобнее для того употребления, которое я хотел из него сделать.
  
  Все с изумлением смотрели на Монте-Кристо; он говорил так просто, что ясно было: его слова либо чистая правда, либо бред безумца; однако изумруд, который он всё ещё держал в руках, заставлял придерживаться первого из этих предположений.
  
  - Что же дали вам эти два властителя взамен вашего великолепного подарка? - спросил Дебрэ.
  
  - Падишах подарил свободу женщине, - отвечал граф, - святейший папа жизнь мужчине. Таким образом, раз в жизни мне довелось быть столь же могущественным, как если бы я был рождён для трона.
  
  - И тот, кого вы спасли, был Пеппино, не правда ли? - воскликнул Морсер. - Это к нему вы применили ваше право помилования?
  
  - Всё может быть, - ответил, улыбаясь, Монте-Кристо.
  
  - Граф, вы не можете себе представить, как мне приятно слушать вас, сказал Альбер. - Я уже рекомендовал вас моим друзьям как человека необыкновенного, чародея из "Тысячи и одной ночи", средневекового колдуна; но парижане так склонны к парадоксам, что принимают за плод воображения самые бесспорные истины, когда эти истины не укладываются в рамки их повседневного существования. Вот, например, Бошан ежедневно печатает, а Дебрэ читает, что на Бульваре остановили и ограбили запоздавшего члена Жокей-клуба; что на улице Сен-Дени или в Сен-Жерменском предместье убили четырех человек; что поймали десять, пятнадцать, двадцать воров в кафе на Бульваре Тампль или в Термах Юлиана; а между тем они отрицают существование разбойников в Мареммах, в римской Кампанье или Понтийских болотах. Пожалуйста, граф, скажите им сами, что я был взят в плен этими разбойниками и что, если бы не ваше великодушное вмешательство, я, по всей вероятности, в настоящую минуту ждал бы в катакомбах Сан-Себастьяно воскресения мёртвых, вместо того чтобы угощать их в моём жалком домишке на улице Эльдер.
  
  - Полноте, - сказал Монте-Кристо, - вы обещали мне никогда не вспоминать об этой безделице.
  
  - Я не обещал, - воскликнул Морсер. - Вы смешиваете меня с кем-нибудь другим, кому оказали такую же услугу. Наоборот, прошу вас, поговорим об этом. Может быть, вы не только повторите кое-что из того, что мне известно, но и расскажете многое, чего я не знаю.
  
  - Но, мне кажется, - сказал с улыбкой граф, - вы играли во всей этой истории достаточно важную роль, чтобы знать не хуже меня всё, что произошло.
  
  - А если я скажу то, что знаю, вы обещаете рассказать всё, чего я не знаю? - спросил Морсер.
  
  - Это будет справедливо, - ответил Монте-Кристо.
  
  - Ну, так вот, - продолжал Морсер, - расскажу, хотя всё это очень не лестно для моего самолюбия. Я воображал в течение трех дней, что со мной заигрывает некая маска, которую я принимал за аристократку, происходящую по прямой линии от Туллии или Поппеи, между тем как меня просто-напросто интриговала сельская красотка, чтобы не сказать крестьянка. Скажу больше, я оказался совсем уже простофилей и принял за крестьянку молодого бандита, стройного и безбородого мальчишку лет пятнадцати. Когда я настолько осмелел, что попытался запечатлеть на его невинном плече поцелуй, он приставил к моей груди пистолет и с помощью семи или восьми товарищей повёл или, вернее, поволок меня в катакомбы Сан-Себастьяно. Там я увидел их атамана, чрезвычайно учёного человека. Он был занят тем, что читал "Записки Цезаря", и соблаговолил прервать чтение, чтобы заявить мне, что если на следующий день, к шести часам утра, я не внесу в его кассу четырех тысяч пиастров, то в четверть седьмого меня не будет в живых. У Франца есть моё письмо с припиской маэстро Луиджи Вампа. Если вы сомневаетесь, я напишу Францу, чтобы он дал засвидетельствовать подписи. Вот и всё, что я знаю; но я не знаю, каким образом вам, граф, удалось снискать столь глубокое уважение римских разбойников, которые мало что уважают. Сознаюсь, мы с Францем были восхищены.
  
  - Всё это очень просто. Я знаю знаменитого Луиджи Вампа уже более десяти лет. Как-то, когда он был мальчишкой-пастухом, я дал ему золотую монету за то, что он указал мне дорогу, а он, чтобы не остаться у меня в долгу, отдарил меня кинжалом с резной рукояткой собственной работы; этот кинжал вы, вероятно, видели в моей коллекции оружия. Впоследствии он не то забыл этот обмен подарками - залог дружбы между нами, - не то не узнал меня и пытался взять в плен; но вышло наоборот: я захватил его и ещё десяток разбойников. Я мог отдать его в руки римского правосудия, которое всегда действует проворно, а для него особенно постаралось бы, но я не сделал этого: я отпустил их всех с миром.
  
  - С условием, чтобы они больше не грешили, - засмеялся журналист. - И я с удовольствием вижу, что они честно сдержали слово.
  
  - Нет, - возразил Монте-Кристо, - только с тем условием, чтобы они никогда не трогали ни меня, ни моих друзей. Может быть, мои слова покажутся вам странными, господа социалисты, прогрессисты, гуманисты, но я никогда не забочусь о ближних, никогда не пытаюсь защищать общество, которое меня не защищает и вообще занимается мною только тогда, когда может повредить мне. Если я отказываю и обществу и ближнему в уважении и только сохраняю нейтралитет, они всё-таки ещё остаются у меня в неоплатном долгу.
  
  - Слава богу! - воскликнул Шато-Рено. - Наконец-то я слышу храброго человека, который честно и неприкрыто проповедует эгоизм. Прекрасно, браво, граф!
  
  - По крайней мере, откровенно, - сказал Моррель, - но я уверен, что граф не раскаивался, однажды изменив своим принципам, которые он сейчас так решительно высказал.
  
  - В чём же я изменил им? - спросил Монте-Кристо, который время от времени так внимательно взглядывал на Морреля, что бесстрашный молодой воин уже несколько раз опускал глаза под светлым и ясным взором графа.
  
  - Но мне кажется, - возразил Моррель, - что, спасая господина де Морсер, вам совершенно незнакомого, вы служили и ближнему и обществу.
  
  - Коего он является лучшим украшением, - торжественно заявил Бошан, залпом осушая бокал шампанского.
  
  - Вы противоречите себе, граф, - воскликнул Альбер, - вы, самый логичный человек, какого я знаю; и сейчас вам докажу, что вы далеко не эгоист, а напротив того - филантроп. Вы называете себя сыном Востока, говорите, что вы левантинец, малаец, индус, китаец, дикарь; ваше имя Синдбад-Мореход, граф Монте-Кристо; и вот, едва вы попали в Париж, в вас сказывается основное достоинство, или основной недостаток, присущий нам, эксцентричным парижанам: вы приписываете себе не свойственные вам пороки и скрываете свои добродетели.
  
  - Дорогой виконт, - возразил Монте-Кристо, - в моих словах или поступках я не вижу ничего достойного такой похвалы. Вы были не чужой для меня: я был знаком с вами, я уступил вам две комнаты, угощал вас завтраком, предоставил вам один из моих экипажей, мы вместе любовались масками на Корсо и вместе смотрели из окна на Пьяцца-дель-Пополо на казнь, так сильно взволновавшую вас, что вам едва не сделалось дурно. И вот, я спрашиваю вас всех, мог ли я оставить моего гостя в руках этих ужасных разбойников, как вы их называете? Кроме того, как вам известно, когда я спасал вас, у меня была задняя мысль, что вы окажете мне услугу и, когда я приеду во Францию, введёте меня в парижский свет. Прежде вы могли думать, что это просто мимолётное предположение, но теперь вы видите, что это чистейшая реальность, и вам придётся покориться, чтобы не нарушить вашего слова.
  
  - И я сдержу его, - сказал Морсер, - по боюсь, дорогой граф, что вы будете крайне разочарованы, - ведь вы привыкли к живописным местностям, необычайным приключениям, к фантастическим горизонтам. У нас нет ничего похожего на то, к чему вас приучила ваша богатая событиями жизнь. Монмартр - наш Чимборазо, Монвалериен - наши Гималаи; Грепельская равнина наша Великая Пустыня, да и тут роют артезианский колодец для караванов.
  
  У нас есть воры, и даже много, хоть и не так много, как говорят; но эти воры боятся самого мелкого сыщика куда больше, чем самого знатною вельможи; словом, Франция - страна столь прозаическая, а Париж - город столь цивилизованный, что во всех наших восьмидесяти пяти департаментах (разумеется, я исключаю Корсику из числа французских провинций), - во всех наших департаментах вы не найдёте даже небольшой горы, на которой не было бы телеграфа и сколько-нибудь тёмной пещеры, в которую полицейский комиссар не провёл бы газ. Так что я могу оказать вам лишь одну услугу, дорогой граф, и тут я весь в вашем распоряжении: ввести вас всюду, или лично, или через друзей. Впрочем, вам для этого никто не нужен: с вашим именем, с вашим богатством и вашим умом (Монте-Кристо поклонился с лёгкой иронической улыбкой) человек не нуждается в том, чтобы его представляли, и будет везде хорошо принят. В сущности я могу быть вам полезен только в одном. Если вам может пригодиться моё знакомство с парижской жизнью, кое-какой опыт в вопросах комфорта и знание магазинов, то я всецело в вашем распоряжении, чтобы помочь вам прилично устроиться. Не смею предложить вам разделить со мной эту квартиру, как вы в Риме разделили со мной свою (хоть я и не проповедую эгоизма, я всё же эгоист до мозга костей): здесь, кроме меня самого, не поместилась бы и тень, разве что женская.
  
  - Эта оговорка наводит на мысль о супружестве, - сказал граф. - В самом деле, в Риме вы мне намекали на некие брачные планы; должен ли я поздравить вас с наступающим счастьем?
  
  - Это всё ещё только планы.
  
  - И весьма неопределённые, - вставил Дебрэ.
  
  - Нисколько, - сказал Морсер, - мой отец очень желает этого, и я надеюсь скоро познакомить вас если не с моей женой, то с невестой: мадемуазель Эжени Данглар.
  
  - Эжени Данглар! - подхватил Монте-Кристо. - Позвольте, её отец - барон Данглар?
  
  - Да, - отвечал Морсер, - но барон новейшей формации.
  
  - Не всё ли равно, - возразил Монте-Кристо, - если он оказал такие услуги государству, что заслужил это отличие.
  
  - Огромные, - сказал Бошан. - Хоть он и был в душе либерал, но в тысяча восемьсот двадцать девятом году провёл для Карла Десятого заём в шесть миллионов; за это король сделал его бароном и кавалером Почётного легиона, так что он носит свою награду не в жилетном кармане, как можно было бы думать, но честь честью, в петличке фрака.
  
  - Ах, Бошан, Бошан, - засмеялся Морсер, - приберегите это для "Корсара" и "Шаривари", но при мне пощадите моего будущего тестя.
  
  Потом он обратился к Монте-Кристо:
  
  - Вы сейчас произнесли его имя так, как будто вы знакомы с бароном.
  
  - Я с ним не знаком, - небрежно сказал Монте-Кристо, - по, вероятно, скоро познакомлюсь, потому что мне в его банке открыт кредит банкирскими домами Ричард и Блаунт в Лондоне, Арштейн и Эскелес в Вене и Томсон и Френч в Риме.
  
  Произнося два последних имени, граф искоса взглянул на Морреля.
  
  Если чужестранец думал произвести на Максимилиана Морреля впечатление, то он не ошибся. Максимилиан вздрогнул, как от электрического разряда.
  
  - Томсон и Френч? - сказал он. - Вы знаете этот банкирский дом, граф?
  
  - Это мои банкиры в столице христианского мира, - спокойно ответил граф. - Я могу быть вам чем-нибудь полезен у них?
  
  - Быть может, граф, вы могли бы помочь нам в розысках, оставшихся до сих пор бесплодными. Этот банкирский дом некогда оказал нашей фирме огромную услугу, но почему-то всегда отрицал это.
  
  - Я в вашем распоряжении, - ответил с поклоном Монте-Кристо.
  
  - Однако, - заметил Морсер, - заговорив о господине Данглар, мы слишком отвлеклись. Речь шла о том, чтобы подыскать графу Монте-Кристо приличное помещение. Давайте подумаем, где поселиться новому гостю великого Парижа?
  
  - В Сен-Жерменском предместье граф может найти недурной особняк с садом, - сказал Шато-Рено.
  
  - Вы только и знаете что своё несносное Сен-Жерменское предместье, Шато-Рено, - сказал Дебрэ. - Не слушайте его, граф, и устройтесь на Шоссе д'Антен: это подлинный Париж.
  
  - Бульвар Оперы, - заявил Бошан, - второй этаж, дом с балконом. Граф велит там положить подушки из серебряной парчи и, дымя чубуком или глотая свои пилюли, будет любоваться дефилирующей перед ним столицей.
  
  - А вам разве ничего не приходит в голову, Моррель, что вы ничего не предлагаете? - спросил Шато-Рено.
  
  - Нет, напротив, - сказал, улыбаясь, молодой человек, - у меня есть одна мысль, но я ждал, не соблазнится ли граф каким-нибудь из ваших блестящих предложений. А теперь я возьму на себя смелость предложить ему небольшую квартирку в прелестном помпадуровском особняке, который вот уже год снимает на улице Меле моя сестра.
  
  - У вас есть сестра? - спросил граф.
  
  - Да, граф, и прекрасная сестра.
  
  - Замужем?
  
  - Уже девятый год.
  
  - И счастлива? - снова спросил граф.
  
  - Так счастлива, как только вообще возможно, - отвечал Максимилиан, она вышла замуж за человека, которого любила, за того, кто не покинул нас в нашем несчастье - за Эмманюеля Эрбо.
  
  Монте-Кристо чуть заметно улыбнулся.
  
  - Я живу у неё, когда нахожусь в отпуску, - продолжал Максимилиан, и готов служить вам, граф, вместе с моим зятем, если вам что-либо понадобится.
  
  - Одну минуту! - прервал Альбер, раньше чем Монте-Кристо успел ответить. - Подумайте, что вы делаете, Моррель. Вы хотите заточить путешественника, Синдбада-Морехода в семейную обстановку. Человека, который приехал смотреть Париж, вы хотите превратить в патриарха.
  
  - Вовсе нет, - улыбнулся Моррель, - моей сестре двадцать пять лет, зятю - тридцать, они молоды, веселы и счастливы. К тому же граф будет жить отдельно и встречаться с ними, только когда сам пожелает.
  
  - Благодарю вас, благодарю, - сказал Монте-Кристо, - я буду рад познакомиться с вашей сестрой и зятем, если вам угодно оказать мне эту честь, но я не приму ни одного из всех ваших предложении просто потому, что помещение для меня уже готово.
  
  - Как! - воскликнул Морсер. - Неужели вы будете жить в гостинице? Вам будет слишком неуютно!
  
  - Разве я так плохо жил в Риме? - спросил Монте-Кристо.
  
  - Ещё бы, в Риме вы истратили на обстановку ваших комнат пятьдесят тысяч пиастров; но не намерены же вы каждый раз идти на такие расходы.
  
  - Меня не это остановило, - отвечал Монте-Кристо, - но я хочу иметь в Париже дом, свой собственный. Я послал вперёд своего камердинера, и он, наверное, уже купил дом и велел обставить.
  
  - Так, значит, у вас есть камердинер, который знает Париж? - воскликнул Бошан.
  
  - Он, как и я, в первый раз во Франции; он чернокожий и к тому же немой, - отвечал Монте-Кристо.
  
  - Так это Али? - воскликнул Альбер среди всеобщего удивления.
  
  - Вот именно, Али, мой немой нубиец, которого вы, кажется, видели в Риме.
  
  - Ну, конечно, - отвечал Морсер, - я прекрасно его помню. Но как же вы поручили нубийцу купить дом в Париже и немому - его обставить? Несчастный, наверное, всё напутал.
  
  - Напрасно вы так думаете; напротив, я уверен, что он всё устроил по моему вкусу; а у меня, как вам известно, вкус довольно необычный. Он уже с неделю как приехал; должно быть, он обегал весь город, проявляя чутьё хорошей собаки, которая охотится одна; он знает мои прихоти, мои вкусы, мои потребности; он, наверное, всё уже устроил, как надо. Он знал, что я приеду сегодня в десять часов утра, и ждал меня с девяти у заставы Фонтенбло. Он передал мне эту бумажку; это мой новый адрес; вот, прочтите.
  
  И Монте-Кристо передал Альберу листок.
  
  - "Елисейские Поля, номер тридцать", - прочёл Морсер.
  
  - Вот это оригинально! - вырвалось у Бошана.
  
  - И чисто по-княжески! - прибавил Шато-Рено.
  
  - Как, вы ещё не знаете вашего дома? - спросил Дебрэ.
  
  - Нет, - ответил Монте-Кристо, - я уже говорил, что не хотел опаздывать к назначенному часу. Я оделся в карете и вышел из неё у дверей виконта.
  
  Молодые люди переглянулись: они не могли понять, не разыгрывает ли Монте-Кристо комедию, но все слова этого человека, несмотря на их необычайность, дышали такой простотой, что нельзя было предполагать в них лжи, да и зачем ему было лгать?
  
  - Стало быть, - сказал Бошан, - придётся нам довольствоваться теми маленькими услугами, которые мы можем оказать графу. Я как журналист открою ему доступ во все театры Парижа.
  
  - Благодарю вас, - сказал, улыбаясь, Монте-Кристо, - я уже велел моему управляющему абонировать в каждом театре по ложе.
  
  - А ваш управляющий тоже нубиец и немой? - спросил Дебрэ.
  
  - Нет, он просто ваш соотечественник, если только корсиканец может считаться чьим-либо соотечественником; вы его знаете, господин де Морсер.
  
  - Наверно, это достойный синьор Бертуччо, который так мастерски нанимает окна?
  
  - Вот именно; и вы видели его, когда оказали мне честь позавтракать у меня. Это славный малый, который был и солдатом и контрабандистом - словом, всем понемногу. Я даже не поручусь, что у него не было когда-нибудь неладов с полицией из-за какого-нибудь пустяка, вроде удара ножом.
  
  - И этого честного гражданина мира вы взяли к себе в управляющие, граф? - спросил Дебрэ. - Сколько он крадёт у вас в год?
  
  - Право же, не больше всякого другого, я в этом уверен; но он мне подходит, не признаёт невозможного, и я держу его.
  
  - Таким образом, - сказал Шато-Рено, - у вас налажено всё хозяйство: у вас есть дом на Елисейских Полях, прислуга, управляющий, и вам недостаёт только любовницы.
  
  Альбер улыбнулся: он вспомнил о прекрасной не то албанке, не то гречанке, которую видел в ложе графа в театре Балле и в театре Арджентина.
  
  - У меня есть нечто получше: у меня есть невольница, - сказал Монте-Кристо. - Вы нанимаете ваших любовниц в Опере, в Водевиле, в Варьете, а я купил свою в Константинополе; мне это обошлось дороже, но зато мне больше не о чем беспокоиться.
  
  - Но вы забываете, - заметил, смеясь, Дебрэ, - что мы вольные франки и что ваша невольница, ступив на французскую землю, стала свободна?
  
  - А кто ей это скажет? - спросил Монте-Кристо.
  
  - Да первый встречный.
  
  - Она говорит только по-новогречески.
  
  - Ну, тогда другое дело!
  
  - Но мы, надеюсь, увидим её? - сказал Бошан. - Или вы, помимо немого, держите и евнухов?
  
  - Нет, - сказал Монте-Кристо, - я ещё не дошёл до этого в своём ориентализме: все, кто меня окружает, вольны в любую минуту покинуть меня и, сделав это, уже не будут нуждаться ни во мне, ни в ком-либо другом; вот поэтому, может быть, они меня и не покидают.
  
  Собеседники уже давно перешли к десерту и к сигарам.
  
  - Дорогой мой, - сказал, вставая, Дебрэ, - уже половина третьего; ваш гость очарователен, но нет такого приятного общества, с которым не надо было бы расставаться, иногда его приходится даже менять на неприятное; мне пора в министерство. Я поговорю о графе с министром, надо же нам узнать, кто он такой.
  
  - Берегитесь, - отвечал Морсер, - самые проницательные люди отступили перед этой загадкой.
  
  - Нам отпускают три миллиона на полицию; правда, они почти всегда оказываются израсходованными заранее, но на это дело пятьдесят тысяч франков во всяком случае наберётся.
  
  - А когда вы узнаете, кто он, вы мне скажете?
  
  - Непременно. До свидания, Альбер; господа, имею честь кланяться.
  
  И, выйдя в прихожую, Дебрэ громко крикнул:
  
  - Велите подавать!
  
  - Очевидно, - сказал Бошан Альберу, - я так и не попаду в Палату, но моим читателям я преподнесу кое-что получше речи господина Данглара.
  
  - Ради бога, Бошан, - отвечал Морсер, - ни слова, умоляю вас, не лишайте меня привилегии показать его. Не правда ли, занятный человек?
  
  - Больше того, - откликнулся Шато-Рено, - это поистине один из необыкновеннейших людей, каких я когда-либо встречал. Вы идёте, Моррель?
  
  - Сейчас, я только передам мою карточку графу, он так любезен, что обещает заехать к нам, на улицу Меле, четырнадцать.
  
  - Могу вас заверить, что не премину это сделать, - с поклоном отвечал граф.
  
  И Максимилиан Моррель вышел с бароном Шато-Рено, оставив Монте-Кристо вдвоём с Морсером.
  
  Глава 3. ПЕРВАЯ ВСТРЕЧА
  
  Оставшись наедине с Монте-Кристо, Альбер сказал:
  
  - Граф, разрешите мне приступить к моим обязанностям чичероне и показать вам образчик квартиры холостяка. Вам, привыкшему к итальянским дворцам, будет интересно высчитать, на пространстве скольких квадратных футов может поместиться молодой парижанин, который, по здешним понятиям, живёт не так уж плохо. Переходя из комнаты в комнату, мы будем отворять окна, чтобы вы не задохнулись.
  
  Монте-Кристо уже видел столовую и нижнюю гостиную. Альбер прежде всего повёл его в свою студию; как читатель помнит, это была его любимая комната.
  
  Монте-Кристо был достойный ценитель всего того, что в ней собрал Альбер: старинные лари, японский фарфор, восточные ткани, венецианское стекло, оружие всех стран; всё это было ему знакомо, и он с первого же взгляда определял век, страну и происхождение вещи. Морсер думал, что ему придётся давать объяснения, а вышло так, что он сам, под руководством графа, проходил курс археологии, минералогии и естественной истории. Они спустилась во второй этаж. Альбер ввёл своего гостя в гостиную. Стены здесь были увешаны произведениями современных художников. Тут были пейзажи Дюпре: высокие камыши, стройные деревья, ревущие коровы и чудесные небеса; были арабские всадники Делакруа в длинных белых бурнусах, с блестящими поясами, с воронёным оружием; кони бешено грызлись, а люди бились железными палицами; были акварели Буланже - "Собор Парижской Богоматери", изображённый с той силой, которая равняет живописца с поэтом; были холсты Диаса, цветы которого прекраснее живых цветов и солнце ослепительнее солнца в небе; были тут и рисунки Декана, столь же яркие, как и у Сальватора Розы, но поэтичнее; были пастели Жиро и Мюллера, изображавшие детей с ангельскими головками и женщин с девственными лицами; были страницы, вырванные из восточного альбома Доза, - карандашные наброски, сделанные им в несколько секунд, верхом на верблюде или под куполом мечети, - словом, всё, что современное искусство может дать взамен погибшего и отлетевшего искусства прошлых веков.
  
  Альбер надеялся хоть теперь чем-нибудь поразить странного чужеземца, но, к немалому его удивлению, граф, не читая подписей, к тому же иногда представленных только инициалами, сразу же называл автора каждой вещи, и видно было, что он не только знал каждое из этих имён, но успел оценить и изучить талант каждого мастера.
  
  Из гостиной перешли в спальню; это был образец изящества и вместе с тем строгого вкуса: здесь сиял в матово-золотой раме всего лишь один портрет, но он был подписан Леопольдом Робером.
  
  Портрет тотчас же привлёк внимание графа Монте-Кристо; он поспешно подошёл и остановился перед ним.
  
  Это был портрет женщины лет двадцати пяти, смуглой, с огненным взглядом из-под полуопущенных век; она была в живописном костюме каталонской рыбачки, в красном с чёрным корсаже и с золотыми булавками в волосах; взор её обращён был к морю, и её стройный силуэт чётко выделялся на лазурном фоне неба и волн.
  
  В комнате было темно, иначе Альбер заметил бы, какая смертельная бледность покрыла лицо графа и как нервная дрожь пробежала по его плечам и груди.
  
  Прошла минута молчания, Монте-Кристо не отрывал взгляда от картины.
  
  - Ваша возлюбленная прелестна, виконт, - сказал он наконец совершенно спокойным голосом, - и этот костюм, очевидно маскарадный, ей очень идёт.
  
  - Я не простил бы вам этой ошибки, - сказал Альбер, - если бы возле этого портрета висел какой-нибудь другой. Вы не знаете моей матери, граф; это её портрет, он сделан, по её желанию, лет шесть или восемь тому назад. Костюм, по-видимому, придуман, но сходство изумительное, - я как будто вижу свою мать такой, какой она была в тысяча восемьсот тридцатом году. Графиня заказала этот портрет в отсутствие моего отца. Она, вероятно, думала сделать ему приятный сюрприз, но отцу портрет почему-то не понравился; и даже мастерство живописца не могло победить его антипатии, - а ведь это, как вы сами видите, одно из лучших произведений Леопольда Робера. Правда, между нами говоря, господин де Морсер - один из самых ревностных пэров, заседающих в Люксембургском дворце, известный знаток военного дела, но весьма посредственный ценитель искусств. Зато моя мать понимает живопись и сама прекрасно рисует; она слишком ценила это мастерское произведение, чтобы расстаться с ним совсем, и подарила его мне, чтобы оно реже попадалось на глаза отцу. Его портрет, кисти Гро, я вам тоже покажу. Простите, что я передаю вам эти домашние мелочи; но так как я буду иметь честь представить вас графу, я говорю вам всё это, чтобы вы невзначай не похвалили при нём портрет матери. К тому же он пагубно действует на мою мать: когда она приходит ко мне, она не может смотреть на него без слёз. Впрочем, недоразумение, возникшее из-за этого портрета между графом и графиней, было единственным между ними; они женаты уже больше двадцати лет, но привязаны друг к другу, как в первый день.
  
  Монте-Кристо кинул быстрый взгляд на Альбера, как бы желая отыскать тайный смысл в его словах, но видно было, что молодой человек произнёс их без всякого умысла.
  
  - Теперь, граф, - сказал Альбер, - вы видели все мои сокровища; разрешите предложить их вам, сколь они ни ничтожны; прошу вас, будьте здесь как дома. Чтобы вы ещё лучше освоились, я провожу вас к господину де Морсер. Я ещё из Рима написал ему о том, что вы для меня сделали, и о вашем обещании меня посетить; мои родители с нетерпением ждут возможности поблагодарить вас. Я знаю, граф, вы человек пресыщенный, и семейные сцены не слишком трогают Синдбада-Морехода; вы столько видели. Но примите моё предложение и смотрите на него как на вступление в парижскую жизнь: она вся состоит из обмена любезностями, визитов и представлений.
  
  Монте-Кристо молча поклонился; он, по-видимому, принимал это предложение без радости и без неудовольствия, как одну из светских условностей, исполнять которые надлежит всякому воспитанному человеку. Альбер позвал своего камердинера и велел доложить графу и графине де Морсер о том, что к ним желает явиться граф Монте-Кристо.
  
  Альбер и граф последовали за ним.
  
  Войдя в прихожую графа, вы прежде всего замечали над дверью в гостиную гербовый щит, который своей богатой оправой и полным соответствием с отделкой всей комнаты свидетельствовал о том значении, какое владелец дома придавал этому гербу.
  
  Монте-Кристо остановился перед щитом и внимательно осмотрел его.
  
  - По лазоревому полю семь золотых мерлеток, расположенных снопом. Это, конечно, ваш фамильный герб, виконт? - спросил он. - Если не считать того, что я знаком с геральдическими фигурами и поэтому кое-как разбираюсь в гербах, я плохой знаток геральдики; ведь я граф случайный, сфабрикованный в Тоскане за учреждение командорства святого Стефана, и, пожалуй, не принял бы титула, если бы мне не твердили, что, когда много путешествуешь, это совершенно необходимо. Надо же иметь что-нибудь на дверцах кареты, хотя бы для того, чтобы таможенные чиновники вас не осматривали. Поэтому извините, что я предлагаю вам такой вопрос.
  
  - В нём нет ничего нескромного, - отвечал Морсер с простотой полнейшей убеждённости. - Вы угадали: это наш герб, то есть родовой герб моего отца; но он, как видите, соединён с другим гербом - серебряная башня в червлёном поле; это родовой герб моей матери. По женской линии я испанец, но род Морсеров - французский и, как мне приходилось слышать, один из древнейших на юге Франции.
  
  - Да, - сказал Монте-Кристо, - это и показывают мерлетки. Почти все вооружённые пилигримы, отправлявшиеся на завоевание Святой земли, избрали своим гербом или крест - знак их миссии, или перелётных птиц - знак дальнего пути, который им предстоял и который они надеялись совершить на крыльях веры. Кто-нибудь из ваших предков с отцовской стороны, вероятно, участвовал в одном из крестовых походов; если даже это был поход Людовика Святого, то и тогда мы придём к тринадцатому веку, что вовсе неплохо.
  
  - Очень возможно, - сказал Морсер, - у моего отца в кабинете есть наше родословное древо, которое нам всё это объяснит. Я когда-то составил к нему комментарии, в которых даже Дюзье и Жокур нашли бы для себя немало поучительного. Теперь я к этому остыл, но должен вам сказать, как чичероне, что у нас, при нашем демократическом правительстве, начинают сильно интересоваться этими вещами.
  
  - В таком случае ваше правительство должно было выбрать в своём прошлом что-нибудь получше тех двух вывесок, которые я видел на ваших памятниках и которые лишены всякого геральдического смысла. Что же касается вас, виконт, вы счастливее вашего правительства, потому что ваш герб прекрасен и волнует воображение. Да, вы и провансалец и испанец; этим и объясняется, - если портрет, который вы мне показывали, похож, - чудесный смуглый цвет лица благородной каталонки, который так восхитил меня.
  
  Надо было быть Эдипом или даже самим сфинксом, чтобы разгадать иронию, которую граф вложил в эти слова, казалось бы проникнутые самой изысканной учтивостью; так что Морсер поблагодарил его улыбкой и, пройдя вперёд, чтобы указать ему дорогу, распахнул дверь, находившуюся под гербом и ведшую, как мы уже сказали, в гостиную.
  
  На самом видном месте в этой гостиной висел портрет мужчины лет тридцати пяти - восьми, в генеральском мундире, с эполетами жгутом - знак высокого чина, с крестом Почётного легиона на шее, что указывало на командорский ранг, и со звёздами на груди: справа - ордена Спасителя, а слева - Карла III, из чего можно было заключить, что изображённая на этом портрете особа сражалась в Греции и Испании или, что в смысле знаков отличия равносильно, исполняла в этих странах какую-либо дипломатическую миссию.
  
  Монте-Кристо был занят тем, что так же подробно, как и первый, рассматривал этот портрет, как вдруг отворилась боковая дверь, и появился сам граф де Морсер.
  
  Это был мужчина лет сорока пяти, но на вид ему казалось по меньшей мере пятьдесят; его чёрные усы и брови выглядели странно в контрасте с почти совсем белыми волосами, остриженными по-военному; он был в штатском, и полосатая ленточка в его петлице напоминала о разнообразных пожалованных ему орденах. Осанка его была довольно благородна, и вошёл он с очень радушным видом. Монте-Кристо не сделал ни шагу ему навстречу; казалось, ноги его приросли к полу, а глаза впились в лицо графа де Морсер.
  
  - Отец, - сказал Альбер, - имею честь представить вам графа Монте-Кристо, великодушного друга, которого, как вы знаете, я имел счастье встретить в трудную минуту.
  
  - Граф у нас желанный гость, - сказал граф де Морсер, с улыбкой приветствуя Монте-Кристо. - Он сохранил нашей семье её единственного наследника, и мы ему безгранично благодарны.
  
  С этими словами граф де Морсер указал Монте-Кристо на кресло и сел против окна.
  
  Монте-Кристо, усаживаясь в предложенное ему кресло, постарался остаться в тени широких бархатных занавесей, чтобы незаметно читать на усталом и озабоченном лице графа повесть тайных страданий, запечатлевшихся в каждой из его преждевременных морщин.
  
  - Графиня одевалась, когда виконт прислал ей сказать, что она будет иметь удовольствие познакомиться с вами, - сказал Морсер. - Через десять минут она будет здесь.
  
  - Для меня большая честь, - сказал Монте-Кристо, - в первый же день моего приезда в Париж встретиться с человеком, заслуги которого равны его славе и к которому судьба, в виде исключения, была справедлива; но, быть может, на равнинах Митиджи или в горах Атласа она готовит вам ещё и маршальский жезл?
  
  - О, нет, - возразил, слегка краснея, Морсер, - я оставил службу, граф. Возведённый во время Реставрации в звание пэра, я участвовал в первых походах и служил под началом маршала де Бурмон; я мог, следовательно, рассчитывать на высшую командную должность, и кто знает, что произошло бы, оставайся на тропе старшая ветвь! Но, как видно, Июльская революция была столь блестяща, что могла позволить себе быть неблагодарной по отношению ко всем заслугам, не восходившим к императорскому периоду. Поэтому мне пришлось подать в отставку; кто, как я, добыл эполеты на поле брани, тот не умеет маневрировать на скользком паркете гостиных.
  
  Я бросил военную службу, занялся политикой, промышленностью, изучал прикладные искусства. Я всегда интересовался этими вещами, но за двадцать лет службы не имел времени всем этим заниматься.
  
  - Вот откуда превосходство вашего народа над ними, граф, - отвечал Монте-Кристо. - Вы, потомок знатного рода, обладатель крупного состояния, пошли добывать первые чины, служа простым солдатом; это случается редко; и, став генералом, пэром Франции, командором Почётного легиона, вы начинаете учиться чему-то новому не ради наград, но только для того, чтобы принести пользу своим ближним... Да, это прекрасно; скажу больше, поразительно.
  
  Альбер смотрел и слушал с удивлением: такой энтузиазм в Монте-Кристо был для него неожиданностью.
  
  - К сожалению, мы, в Италии, не таковы, - продолжал чужестранец, как бы желая рассеять чуть заметную тень, которую вызвали его слова на лице Морсера, - мы растём так, как свойственно нашей породе, и всю жизнь сохраняем ту же листву, тот же облик и нередко ту же бесполезность.
  
  - Но для такого человека, как вы, Италия - подходящее отечество, возразил граф до Морсер. - Франция раскрывает вам свои объятия; ответьте на её призыв. Она не всегда неблагодарна; она дурно обходится со своими детьми, но по большей части радостно встречает иноземцев.
  
  - Видно, что вы не знаете графа Монте-Кристо, отец, - прервал его с улыбой Альбер. - То, что может его удовлетворить, находится за пределами нашего мира; он не гонится за почестями и берёт от них только то, что умещается в паспорте.
  
  - Вот самое верное суждение обо мне, которое я когда-либо слышал, заметил Монте-Кристо.
  
  - Граф имел возможность устроить свою жизнь, как хотел, - сказал граф де Морсер со вздохом, - и выбрал дорогу, усеянную цветами.
  
  - Вот именно, - ответил Монте-Кристо с улыбкой, которой не передал бы ни один живописец и не объяснил бы ни один физиономист.
  
  - Если бы я не боялся вас утомить, - сказал генерал, явно очарованный обращением гостя, - я повёл бы вас в Палату; сегодняшнее заседание любопытно для всякого, кто не знаком с нашими современными сенаторами.
  
  - Я буду вам очень признателен, если вы мне это предложите в другой раз, но сегодня я надеюсь быть представленным графине, и я подожду.
  
  - А вот и матушка! - воскликнул виконт.
  
  И Монте-Кристо, быстро обернувшись, увидел на пороге гостиной г-жу де Морсер; она стояла в дверях, противоположных тем, в которые вошёл её муж, неподвижная и бледная; когда Монте-Кристо повернулся к ней, она опустила руку, которою почему-то опиралась на золочёный наличник двери.
  
  Она стояла там уже несколько секунд и слышала последние слова гостя.
  
  Тот встал и низко поклонился графине, которая молча, церемонно ответила на его поклон.
  
  - Что с вами, графиня? - спросил граф де Морсер. - Вы нездоровы? Может быть, здесь слишком жарко?
  
  - Матушка, вам дурно? - воскликнул виконт, бросаясь к Мерседес.
  
  Она поблагодарила их улыбкой.
  
  - Нет, - сказала она, - просто меня взволновала встреча с графом. Ведь если бы но он, мы были бы теперь погружены в печаль и траур. Граф, - продолжала она, подходя к нему с величием королевы, - я обязана вам жизнью моего сына, и за это благодеяние я от всего сердца благословляю вас. Я счастлива, что могу, наконец, высказать вам свою благодарность.
  
  Граф снова поклонился, ещё ниже, чем в первый раз, и был ещё бледнее, чем Мерседес.
  
  - Вы слишком великодушны, графиня, - сказал он необычайно мягко и почтительно. - Я ничего необыкновенного не сделал. Спасти человека, избавить отца от мучений, а женщину от слёз - вовсе не доброе дело, это человеческий долг.
  
  - Как счастлив мой сын, что у него такой друг, как вы, граф, - с глубоким чувством ответила г-жа де Морсер. - Я благодарю бога, что он так судил.
  
  И Мерседес подняла к небу свои прекрасные глаза с выражением бесконечной благодарности; графу даже показалось, будто в них блеснули слёзы.
  
  Г-н де Морсер подошёл к ней.
  
  - Я уже просил у графа прощенья, что должен оставить его, - сказал он. - Надеюсь, вы также попросите его извинить меня. Заседание открывается в два часа, теперь три, а я должен выступать.
  
  - Поезжайте, я постараюсь, чтобы наш гость не скучал в ваше отсутствие, - сказала графиня всё ещё взволнованным голосом. - Граф, продолжала она, обращаясь к Монте-Кристо, - не окажете ли вы нам честь провести у нас весь день?
  
  - Я очень благодарен вам, графиня, поверьте мне. Но я вышел у ваших дверей из дорожной кареты. Я ещё не знаю, как меня устроили в Париже, даже едва знаю где. Это, конечно, пустяки, но всё-таки я немного беспокоюсь.
  
  - Но вы обещаете по крайней мере доставить нам это удовольствие в другой раз? - спросила графиня.
  
  Монте-Кристо поклонился молча, и его поклон можно было принять за знак согласия.
  
  - В таком случае я вас не удерживаю, - сказала графиня, - я не хочу, чтобы моя благодарность обращалась в неделикатность или назойливость.
  
  - Дорогой граф, - сказал Альбер, - если вы разрешите, я постараюсь отплатить вам в Париже за вашу любезность в Риме и предоставлю в ваше распоряжение мою карету, пока вы ещё не обзавелись выездом.
  
  - Весьма благодарен, виконт, - сказал Монте-Кристо, - но я надеюсь, что Бертуччо провёл не без пользы четыре с половиной часа, которыми он располагал, и что у ваших дверей меня ждёт какой-нибудь экипаж.
  
  Альбер привык к повадкам графа, знал, что тот, как Нерон, всегда гонится за невозможным, и потому уже ничему не удивлялся; он только хотел лично удостовериться в том, как исполнены приказания графа, и проводил его до дверей.
  
  Монте-Кристо не ошибся: как только он вышел в прихожую графа де Морсер, лакей, тот самый, который в Риме приносил Альберу и Францу визитную карточку графа, бросился вон, и когда знатный путешественник показался на крыльце, его уже в самом деле ждал экипаж. Это была двухместная карета работы Келлера и в неё была запряжена та самая пара, которую Дрэй накануне, как то было известно всем парижским щёголям, отказался уступить за восемнадцать тысяч франков.
  
  - Виконт, - сказал граф Альберу, - я не приглашаю вас сейчас к себе, потому что там пока всё сделано наскоро, а, как вы знаете, я дорожу репутацией человека, умеющего устроиться с удобством даже во временном жилище. Дайте мне день сроку, и затем позвольте пригласить вас. Тогда я буду вполне уверен, что не нарушу законов гостеприимства.
  
  - Если вы просите один день, граф, то я могу быть уверен, что вы покажете мне не дом, а дворец. Положительно вам служит какой-нибудь добрый гений.
  
  - Что ж, пусть думают так, - отвечал Монте-Кристо, ставя ногу на обитую бархатом подножку своей великолепной кареты, - это обеспечит мне некоторый успех у дам.
  
  Граф сел в карету, дверца захлопнулась, и лошади понеслись галопом, но всё же он успел заметить, как чуть заметно дрогнули занавески в окне гостиной, где он оставил г-жу де Морсер.
  
  Когда Альбер вернулся к матери, то застал её в будуаре, в глубоком бархатном кресле; комната была погружена в полумрак, только кое-где мерцали блики на вазах и по углам золочёных рам.
  
  Альбер не мог рассмотреть лицо графини, терявшееся в дымке газа, который она накинула на голову; но ему показалось, что голос её дрожит; к благоуханию роз и гелиотропов, наполнявших жардиньерку, примешивался острый и едкий запах нюхательной соли; и в самом деле Альбер с беспокойством заметил, что флакон графини вынут из шагреневого футляра и лежит в одной из плоских ваз, стоящих на камине.
  
  - Вы больны? - воскликнул он, подходя к матери. - Вам стало дурно, пока я уходил?
  
  - Нисколько, Альбер; но все эти розы, туберозы и померанцевые цветы так сильно пахнут теперь, когда настали жаркие дни...
  
  - В таком случае надо их вынести, - сказал Морсер, дёргая шпур звонка. - Вам в самом деле нездоровится; уже когда вы вошли в гостиную, вы были очень бледны.
  
  - Очень бледна?
  
  - Это вам к лицу, по мы с отцом испугались.
  
  - Отец сказал тебе об этом? - быстро спросила Мерседес.
  
  - Нет, но он сказал вам самой, помните?
  
  - Не помню, - сказала графиня.
  
  Вошёл лакей; он явился на звонок Альбера.
  
  - Вынесите цветы в переднюю, - сказал виконт, - они беспокоят графиню.
  
  Лакей повиновался.
  
  Пока он переносил цветы, длилось молчание.
  
  - Что это за имя - Монте-Кристо? - спросила графиня, когда лакей унёс последнюю вазу. - Фамилия или название поместья, или просто титул?
  
  - Мне кажется, это только титул. Граф купил остров в Тосканском архипелаге и, судя по тому, что он говорил сегодня утром, учредил командорство. Вы ведь знаете, что это принято относительно ордена святого Стефана во Флоренции, святого Георгия в Парме и даже для Мальтийского креста. Впрочем, он и не чванится своим дворянством, называет себя случайным графом, хотя в Риме все убеждены, что он очень знатный вельможа.
  
  - У него прекрасные манеры, - сказала графиня, - по крайней мере так мне показалось в то несколько минут, что я его видела.
  
  - О, его манеры безукоризненны, они превосходят все, что я видел наиболее аристократического среди представителей трех самых гордых дворянств Европы: английского, испанского и немецкого.
  
  Графиня задумалась, по после короткого колебания продолжала:
  
  - Ведь ты видел, дорогой... я спрашиваю, как мать, ты понимаешь... ты видел графа Монте-Кристо у него в доме; ты проницателен, знаешь свет, у тебя больше такта, чем обычно бывает в твоём возрасте; считаешь ли ты графа тем, чем он кажется?
  
  - А чем он кажется?
  
  - Ты сам сейчас сказал: знатным вельможей.
  
  - Так о нём думают.
  
  - А что думаешь ты?
  
  - Я, признаться, не составил себе о нём определённого мнения; думаю, что он мальтиец.
  
  - Я спрашиваю не о его происхождении, а о нём самом как о человеке.
  
  - А, это другое дело; мне с его стороны пришлось видеть столько странного, что я склонён рассматривать его как байроновского героя, которого несчастье отметило роковой печатью, как какого-нибудь Манфреда, или Лару, или Вернера, - словом, как обломок какого-нибудь древнего рода, лишённый наследия своих отцов и вновь обретший богатство силою своего предприимчивого гения, вознёсшего его выше законов общества.
  
  - Ты хочешь сказать...
  
  - Я хочу сказать, что Монте-Кристо - остров на Средиземном море, без жителей, без гарнизона, убежище контрабандистов всех наций и пиратов со всего света. Как знать, может быть, эти достойные дельцы платят своему хозяину за гостеприимство?
  
  - Это возможно, - сказала графиня в раздумье.
  
  - Но контрабандист он или нет, - продолжал Альбер, - во всяком случае граф Монте-Кристо человек замечательный. Я уверен, вы согласитесь с этим, потому что сами его видели. Он будет иметь огромный успех в парижских гостиных. Не далее как сегодня утром у меня он начал своё вступление в свет тем, что поразил всех, даже самого Шато-Рено.
  
  - А сколько ему может быть лет? - спросила Мерседес, видимо придавая этому вопросу большое значение.
  
  - Лет тридцать пять - тридцать шесть.
  
  - Так молод! Не может быть! - сказала Мерседес, отвечая одновременно и на слова Альбера и на свою собственную мысль.
  
  - А между тем это так. Несколько раз он говорил мне, и, конечно, непреднамеренно: "Тогда мне было пять лет, тогда-то десять, а тогда-то двенадцать". Я из любопытства сравнивал числа, и они всегда совпадали. Очевидно, этому странному человеку, возраст которого не поддаётся определению, в самом деле тридцать пять лет. К тому же, припомните, какие у него живые глаза, какие чёрные волосы; он бледен, но на лбу его нет ни одной морщины; это не только сильный человек, но и молодой ещё.
  
  Графиня опустила голову, словно поникшую от тяжести горьких дум.
  
  - И этот человек дружески относится к тебе, Альбер? - с волнением спросила она.
  
  - Мне кажется, да.
  
  - А ты... ты тоже любишь его?
  
  - Он мне нравится, что бы ни говорил Франц д'Эпине, который хотел уверить меня, что это - выходец с того света.
  
  Графиня вздрогнула.
  
  - Альбер, - сказала она изменившимся голосом, - я всегда предостерегала тебя от новых знакомств. Теперь ты уже взрослый и сам мог бы давать мне советы; однако я повторяю: будь осторожен.
  
  - И всё-таки, для того чтобы ваш совет мог принести мне пользу, дорогая, мне следовало бы заранее знать, чего остерегаться. Граф не играет в карты, пьёт только воду, подкрашенную каплей испанского вина; он, по всей видимости, так богат, что, если бы он попросил у меня взаймы, мне оставалось бы только расхохотаться ему в лицо; чего же мне опасаться с его стороны?
  
  - Ты прав, - отвечала графиня, - мои опасения вздорны, тем более что дело идёт о человеке, который спас тебе жизнь. Кстати, Альбер, хорошо ли отец его принял? Нам надо быть исключительно внимательными к графу. Твой отец часто занят, озабочен делами и, может быть, невольно...
  
  - Он был безукоризнен, - прервал Альбер. - Скажу больше: ему, по-видимому, очень польстили чрезвычайно удачные комплименты, которые граф сказал ему так кстати, как будто знает его лет тридцать. Все эти лестные замечания, несомненно, были приятны отцу, - прибавил Альбер, смеясь, так что они расстались наилучшими друзьями, и отец даже хотел повезти графа в Палату, чтобы тот послушал его речь.
  
  Графиня ничего не ответила; она так глубоко задумалась, что даже закрыла глаза. Альбер, стоя перед нею, смотрел на неё с той сыновней любовью, которая бывает особенно нежна и проникновенна, когда мать ещё молода и красива; увидав, что она закрыла глаза, и прислушавшись к её ровному дыханию, он решил, что она заснула, на цыпочках вышел и осторожно прикрыл за собою дверь.
  
  - Это не человек, а дьявол, - прошептал он, качая головой, - я ещё в Риме предсказывал, что его появление произведёт сенсацию в обществе; теперь меру его влияния показывает непогрешимый термометр: если моя мать обратила на него внимание, значит - он бесспорно замечательный человек.
  
  И он отправился в свою конюшню не без тайной досады на то, что граф Монте-Кристо, не пошевельнув пальцем, получил запряжку, перед которой, в глазах знатоков, его собственные гнедые отодвигались на второе место.
  
  - Положительно, - сказал он, - равенства людей не существует; надо будет попросить отца развить эту мысль в Верхней палате.
  
  Глава 4. ГОСПОДИН БЕРТУЧЧО
  
  Между тем граф прибыл к себе; на дорогу ушло шесть минут. Этих шести минут было достаточно, чтобы на него обратили внимание десятка два молодых людей, знавших цену этой запряжки, которую им было не под силу приобрести самим. Они пустили в галоп своих лошадей, чтобы хоть мельком взглянуть на великолепного вельможу, позволяющего себе покупать лошадей по десять тысяч франков каждая.
  
  Дом, выбранный Али для городской квартиры Монте-Кристо, находился на правой стороне Елисейских Полей, если ехать в гору, и был расположен между двором и садом. Густая группа деревьев, возвышавшаяся посреди двора, закрывала часть фасада; по правую и по левую сторону этой группы простирались, подобно двум рукам, две аллеи, служившие для проезда экипажей от ворот к двойному крыльцу, на каждой ступени которого по углам стояли фарфоровые вазы, полные цветов. Дом одиноко стоял посреди большого открытого пространства; кроме парадного крыльца, был ещё и другой выход, на улицу Понтье.
  
  Прежде чем кучер успел кликнуть привратника, тяжёлые ворота распахнулись; графа увидели издали, а в Париже, так же как и в Риме, да и вообще всюду, ему прислуживали с молниеносной быстротой. Так что кучер, не умеряя бега лошадей, въехал во двор и описал полукруг, ворота за ним захлопнулись раньше, чем замер скрип колёс на песке аллеи.
  
  Карета остановилась с левой стороны крыльца, и у её дверцы очутились два человека: один из них был Али, с самой искренней радостью улыбавшийся своему господину и вознаграждённый всего только взглядом Монте-Кристо; второй почтительно поклонился и протянул руку, как бы желая помочь графу выйти из кареты.
  
  - Благодарю вас, Бертуччо, - сказал граф, легко соскакивая с трех ступенек подножки. - А нотариус?
  
  - Ждёт в маленькой гостиной, ваше сиятельство, - отвечал Бертуччо.
  
  - А визитные карточки, которые вы должны были заказать, как только узнаете номер дома?
  
  - Ваше сиятельство, они уже готовы; я был у лучшего гравёра в Пале-Рояле, и он сделал их при мне; первая изготовленная карточка была немедленно же, как вы приказали, отнесена к господину барону Данглару, депутату, улица Шоссе д'Антен, номер семь, остальные лежат в спальне вашего сиятельства на камине.
  
  - Хорошо. Который час?
  
  - Четыре часа.
  
  Монте-Кристо отдал перчатки, шляпу и трость тому лакею-французу, который кинулся из передней графа де Морсер позвать экипаж, затем он прошёл в маленькую гостиную следом за Бертуччо, который указывал ему дорогу.
  
  - Какие жалкие статуи в этой передней, - сказал Монте-Кристо. - Я надеюсь, что их уберут отсюда.
  
  Бертуччо молча поклонился.
  
  Как и сказал управляющий, нотариус ожидал в маленькой гостиной.
  
  Это был человек с достойной внешностью столичного конторщика, возвысившегося до блестящего положения пригородного нотариуса.
  
  - Вам поручено вести переговоры о продаже загородного дома, который я собираюсь купить? - спросил Монте-Кристо.
  
  - Да, господин граф, - ответил нотариус.
  
  - Купчая готова?
  
  - Да, господин граф.
  
  - Она у вас с собой?
  
  - Вот она.
  
  - Превосходно. А где этот дом, который я покупаю? - небрежно спросил Монте-Кристо, обращаясь не то к Бертуччо, не то к нотариусу.
  
  Управляющий жестом показал, что не знает.
  
  Нотариус с изумлением взглянул на Монте-Кристо.
  
  - Как? - сказал он. - Господин граф не знает, где находится тот дом, который он покупает?
  
  - Признаться, не знаю, - отвечал граф.
  
  - Граф не видал его?
  
  - Как я мог его видеть? Я только сегодня утром приехал из Кадикса, никогда раньше не бывал в Париже, и даже во Франции я в первый раз.
  
  - Это другое дело, - сказал нотариус. - Дом, который граф собирается купить, находится в Отейле.
  
  Бертуччо побледнел, услышав эти слова.
  
  - А где это Отейль? - спросил граф.
  
  - В двух шагах отсюда, граф, - отвечал нотариус. - Сейчас же за Пасси; прелестное место, посреди Булонского леса.
  
  - Так близко? - сказал Монте-Кристо. - Какой же это загородный дом? Какого же вы чёрта, Бертуччо, выбрали мне дом у самой заставы?
  
  - Я! - воскликнул Бертуччо с необычной поспешностью. - Помилуйте! Ваше сиятельство никогда не поручали мне выбирать вам загородный дом; может быть, ваше сиятельство соизволит вспомнить.
  
  - Да, правда, - сказал Монте-Кристо, - теперь припоминаю; я прочёл в газете объявление, и меня соблазнили обманчивые слова: "загородный дом".
  
  - Ещё не поздно, - живо заговорил Бертуччо, - и, если вашему сиятельству будет угодно поручить мне поискать в другом месте, я найду что-нибудь лучшее, либо в Ангеле, либо в Фонтенэ-Роз, либо в Бельвю.
  
  - В общем это не важно, - небрежно возразил Монте-Кристо, - раз уж есть этот дом, пусть он и остаётся.
  
  - И ваше сиятельство совершенно правы, - подхватил нотариус, боявшийся лишиться вознаграждения, - это прелестная усадьба: проточная вода, густые рощи, уютный дом, хоть и давно заброшенный, не говоря уж об обстановке; она хоть и не новая, но представляет довольно большую ценность, особенно в наше время, когда старинные вещи в моде. Прошу меня извинить, но мне кажется, что ваше сиятельство тоже разделяет современный вкус.
  
  - Продолжайте, не стесняйтесь, - сказал Монте-Кристо. - Так это приличный дом?
  
  - Граф, он не только приличен, он прямо-таки великолепен.
  
  - Что ж, не следует упускать такой случай, - сказал Монте-Кристо. Давайте сюда купчую, господин нотариус.
  
  И он быстро подписал бумагу, бросив только взгляд на тот пункт, где были указаны местонахождение дома и имена владельцев.
  
  - Бертуччо, - сказал он, - принесите господину нотариусу пятьдесят тысяч франков.
  
  Управляющий нетвёрдым шагом вышел и возвратился с пачкой банковых билетов; нотариус пересчитал их с тщательностью человека, знающего, что в эту сумму включён его гонорар.
  
  - Теперь, - спросил граф, - мы покончили со всеми формальностями?
  
  - Со всеми, господин граф.
  
  - Ключи у вас?
  
  - Они у привратника, который стережёт дом; но вот приказ, по которому он введёт вас во владение.
  
  - Очень хорошо.
  
  И Монте-Кристо кивнул нотариусу головою, что означало: "Вы мне больше не нужны, можете идти".
  
  - Но мне кажется, - решился сказать честный нотариус, - господин граф ошибся; мне, со всеми издержками, следует только пятьдесят тысяч.
  
  - А ваше вознаграждение?
  
  - Входит в эту сумму, господин граф.
  
  - Но вы приехали сюда из Отейля?
  
  - Да, конечно.
  
  - Так надо же заплатить вам за беспокойство, - сказал граф.
  
  И движением руки он отпустил его.
  
  Нотариус вышел, пятясь задом и кланяясь до земли; в первый раз, с тех пор как он был внесён в списки нотариусов, встречал он такого клиента.
  
  - Проводите господина нотариуса, - сказал граф управляющему.
  
  Бертуччо вышел.
  
  Оставшись один, граф тотчас же вынул из кармана запирающийся на замок бумажник и отпер его ключиком, который он носил на шее и с которым никогда не расставался.
  
  Порывшись в бумажнике, он остановился на листке бумаги, на котором были сделаны кое-какие заметки, и сличил их с лежавшей на столе купчей, словно проверяя свою память.
  
  - Отейль, улица Фонтен, номер двадцать восемь; так и есть, - сказал он. - Теперь вопрос: насколько можно верить признанию, сделанному под влиянием религиозного страха или страха физического? Впрочем, через час я всё узнаю.
  
  - Бертуччо! - крикнул он, ударяя чем-то вроде маленького молоточка со складной ручкой по звонку, который издал резкий, протяжный звук, похожий на звук там-тама. - Бертуччо!
  
  На пороге появился управляющий.
  
  - Господин Бертуччо, - сказал граф, - вы мне когда-то говорили, что вы бывали во Франции?
  
  - Да, ваше сиятельство, в некоторых местах бывал.
  
  - Вы, вероятно, знакомы с окрестностями Парижа?
  
  - Нет, ваше сиятельство, нет, - ответил управляющий с нервной дрожью, которую Монте-Кристо, отлично разбиравшийся в таких вещах, правильно приписал сильному волнению.
  
  - Досадно, что вы не бывали в окрестностях Парижа, - сказал он, - потому что я хочу сегодня же вечером осмотреть своё новое владение, и, сопровождая меня, вы, наверно, могли бы дать мне ценные указания.
  
  - В Отейль! - воскликнул Бертуччо, смуглое лицо которого стало мертвенно-бледным. - Мне - ехать в Отейль!
  
  - Да что же удивительного в том, что вы поедете в Отейль, скажите на милость? Когда я буду жить в Отейле, вам придётся бывать там, раз вы состоите при мне.
  
  Под властным взглядом своего господина Бертуччо опустил голову и стоял неподвижно и безмолвно.
  
  - Что это значит? Что с вами? Прикажете звонить два раза, чтобы мне подали карету? - сказал Монте-Кристо тем тоном, которым Людовик XIV произнёс своё знаменитое: "Мне чуть было не пришлось дожидаться".
  
  Бертуччо метнулся из гостиной в переднюю и глухим голосом крикнул:
  
  - Карету его сиятельства!
  
  Монте-Кристо написал несколько писем; когда он запечатывал последнее, управляющий показался в дверях.
  
  - Карета его сиятельства подана, - сказал он.
  
  - Хорошо! Возьмите шляпу и перчатки, - сказал Монте-Кристо.
  
  - Так я еду с вашим сиятельством? - воскликнул Бертуччо.
  
  - Разумеется, ведь вам необходимо кое-чем распорядиться, раз я собираюсь там жить.
  
  Не было примера, чтобы графу возражали, и управляющий беспрекословно последовал за ним; тот сел в карету и знаком предложил Бертуччо сделать то же.
  
  Управляющий почтительно уселся на переднем сиденье.
  
  Глава 5. ДОМ В ОТЕЙЛЕ
  
  Монте-Кристо заметил, что Бертуччо, спускаясь с крыльца, перекрестился по-корсикански, то есть провёл большим пальцем крест в воздухе, а садясь в экипаж, прошептал коротенькую молитву. Всякий другой, нелюбопытный, человек сжалился бы над странным отвращением, которое почтенный управляющий проявлял к задуманной графом загородной прогулке, но, по-видимому, Монте-Кристо был слишком любопытен, чтобы освободить Бертуччо от этой поездки.
  
  Через двадцать минут они были уже в Отейле. Волнение управляющего всё возрастало. Когда въехали в селение, Бертуччо, забившийся в угол кареты, начал с лихорадочным волнением вглядываться в каждый дом, мимо которого они проезжали.
  
  - Велите остановиться на улице Фонтен, у номера двадцать восемь, приказал граф, неумолимо глядя на управляющего.
  
  Пот выступил на лице Бертуччо, однако он повиновался, высунулся из экипажа и крикнул кучеру:
  
  - Улица Фонтен, номер двадцать восемь.
  
  Этот дом находился в самом конце селения. Пока они ехали, совершенно стемнело - вернее, всё небо заволокла чёрная туча, насыщенная электричеством и придававшая этим преждевременным сумеркам торжественность драматической сцены.
  
  Экипаж остановился, и лакей бросился открывать дверцу.
  
  - Ну что же, Бертуччо, - сказал граф, - вы не выходите? Или вы собираетесь оставаться в карете? Да что с вами сегодня?
  
  Бертуччо выскочил из кареты и подставил графу плечо, на которое тот опёрся, медленно спускаясь по трём ступенькам подножки.
  
  - Постучите, - сказал граф, - и скажите, что я приехал.
  
  Бертуччо постучал, дверь отворилась, и появился привратник.
  
  - Что нужно? - спросил он.
  
  - Приехал ваш новый хозяин, - сказал лакей.
  
  И он протянул привратнику выданное нотариусом удостоверение.
  
  - Так дом продан? - спросил привратник. - И этот господин будет здесь жить?
  
  - Да, друг мой, - отвечал граф, - и я постараюсь, чтобы вы не пожалели о прежнем хозяине.
  
  - Признаться, сударь, - сказал привратник, - мне не приходится о нём жалеть, потому что мы его почти никогда не видали. Вот уже пять лет, как он у нас не был, и он хорошо сделал, что продал дом, не приносивший ему никакого дохода.
  
  - А как звали вашего прежнего хозяина? - спросил Монте-Кристо.
  
  - Маркиз де Сен-Меран. Я уверен, что ему не пришлось взять за дом то, что он ему стоил.
  
  - Маркиз де Сен-Меран, - повторил Монте-Кристо. - Мне это имя как будто знакомо; маркиз де Сен-Меран...
  
  И он сделал вид, что старается вспомнить.
  
  - Старый дворянин, - продолжал привратник, - верный слуга Бурбонов. У него была единственная дочь, он выдал её за господина де Вильфора, который служил королевским прокурором сперва в Ниме, потом в Версале.
  
  Монте-Кристо взглянул на Бертуччо: тот был белее стены, к которой прислонился, чтобы не упасть.
  
  - И дочь его умерла? - спросил граф. - Я припоминаю, что слышал про это.
  
  - Да, сударь, тому уже двадцать один год, и с тех пор мы и трех раз не видели бедного маркиза.
  
  - Так, благодарю вас, - сказал Монте-Кристо, рассудив, при взгляде на изнемогающего Бертуччо, что не следует больше натягивать струну, чтобы она не лопнула, - благодарю вас. А теперь дайте нам огня.
  
  - Прикажете проводить вас?
  
  - Нет, не нужно. Бертуччо мне посветит.
  
  И Монте-Кристо присоединил к этим словам две золотые монеты, вызвавшие взрыв благословений и вздохов.
  
  - Сударь, - сказал привратник, тщетно пошарив на выступе камина и на полках, - у меня здесь нет ни одной свечи.
  
  - Возьмите с экипажа фонарь, Бертуччо, и пойдём посмотрим комнаты, сказал граф.
  
  Управляющий молча повиновался, но по дрожанию фонаря в его руке было видно, чего это ему стоило.
  
  Они обошли довольно обширный нижний этаж, затем второй этаж, состоявший на гостиной, ванной и двух спален. Одна из этих спален сообщалась с винтовой лестницей, выходившей в сад.
  
  - Посмотрите, вот отдельный выход, - сказал граф, - это довольно удобно. Посветите мне, Бертуччо. Идите вперёд, и посмотрим, куда ведёт эта лестница.
  
  - В сад, ваше сиятельство, - сказал Бертуччо.
  
  - А откуда вы это знаете, скажите на милость?
  
  - Я хочу сказать, что она должна вести в сад.
  
  - Ну что ж, проверим.
  
  Бертуччо тяжко вздохнул и пошёл вперёд. Лестница точно вела в сад.
  
  У наружной двери управляющий остановился.
  
  - Ну что же вы? - сказал граф.
  
  Но тот, к кому он обращался, не двигался с места, ошеломлённый, остолбенелый, подавленный. Его блуждающие глаза как бы искали в окружающем следы ужасного прошлого, а его судорожно сжатые руки, казалось, отталкивали какие-то страшные воспоминания.
  
  - Ну? - повторил граф.
  
  - Нет, нет, - воскликнул Бертуччо, опуская фонарь и прислоняясь к стене, - нет, ваше сиятельство, я дальше не пойду, это невозможно!
  
  - Что это значит? - произнёс непреклонным голосом Монте-Кристо.
  
  - Да вы же видите, ваше сиятельство, - воскликнул управляющий, - что тут какая-то чертовщина; собираясь купить в Париже дом, вы покупаете его именно в Отейле, и в Отейле попадаете как раз на номер двадцать восемь по улице Фонтен. Ах, почему я ещё дома не сказал вам всё! Вы, конечно, не потребовали бы, чтобы я ехал с вами. Но я надеялся, что вы всё-таки купили не этот дом. Как будто нет в Отейле других домов, кроме того, где совершилось убийства!
  
  - Что за мерзости вы говорите! - сказал Монте-Кристо, внезапно останавливаясь. - Ну и человек! Настоящий корсиканец. Вечно какие-нибудь тайны и суеверия! Берите фонарь и осмотрим сад: со мной вам не будет страшно, надеюсь.
  
  Бертуччо поднял фонарь и повиновался. Дверь распахнулась, открывая тусклое небо, где луна тщетно боролась с целым морем облаков, которые застилали её своими тёмными, на миг озаряемыми волнами и затем исчезали, ещё более тёмные, в глубинах бесконечности.
  
  Управляющий хотел повернуть налево.
  
  - Нет, нет, - сказал Монте-Кристо, - зачем нам идти по аллеям? Вот отличная лужайка; пойдём прямо.
  
  Бертуччо отёр пот, струившийся по его лицу, но повиновался; однако он всё-таки подвигался влево.
  
  Монте-Кристо, напротив, шёл вправо; подойдя к группе деревьев, он остановился.
  
  Управляющий не мог больше сдерживаться.
  
  - Уйдите отсюда, ваше сиятельство, - воскликнул он, - уйдите отсюда, умоляю вас, ведь вы как раз стоите на том самом месте!
  
  - На каком месте?
  
  - На том месте, где он свалился.
  
  - Дорогой Бертуччо, - сказал граф смеясь, - придите в себя, прошу вас; ведь мы здесь не в Сартене или Корте. Здесь не лесная трущоба, а английский сад, очень запущенный, правда, но всё-таки не к чему за это клеветать на него.
  
  - Не стойте тут, сударь, не стойте тут, умоляю вас!
  
  - Мне кажется, вы сходите с ума, маэстро Бертуччо, - холодно отвечал граф. - Если так, скажите, и я отправлю вас в лечебницу, пока не случилось несчастья.
  
  - Ах, ваше сиятельство, - сказал Бертуччо, тряся головой и всплескивая руками с таким потерянным видом, что, наверное, рассмешил бы графа, если бы того в эту минуту не занимали более важные мысли, - несчастье уже произошло...
  
  - Бертуччо, - сказал граф, - я считаю долгом предупредить вас, что, размахивая руками, вы их вдобавок отчаянно ломаете и вращаете белками как одержимый, в которого вселился бес; а я давно уже заметил, что самый упрямый из бесов - это тайна. Я знал, что вы корсиканец, я всегда знал вас мрачным и погружённым в размышления о какой-то вендетте, но в Италии я не обращал на это внимания, потому что в Италии такого рода вещи приняты; но во Франции убийство обычно считают поступком весьма дурного тона; здесь имеются жандармы, которые им интересуются, судьи, которые за него судят, и эшафот, который за него мстит.
  
  Бертуччо с мольбой сложил руки, а так как он всё ещё держал фонарь, то свет упал на его искажённое страхом лицо.
  
  Монте-Кристо посмотрел на него тем взглядом, каким он в Риме созерцал казнь Андреа; потом произнёс шёпотом, от которого бедного управляющего снова бросило в дрожь:
  
  - Так, значит, аббат Бузони мне солгал, когда, после своего путешествия во Францию в тысяча восемьсот двадцать девятом году, прислал вас ко мне с рекомендательным письмом, в котором так превозносил вас? Что ж, я напишу аббату; он должен отвечать за свою рекомендацию, и я, вероятно, узнаю, о каком убийстве идёт речь. Только предупреждаю вас, Бертуччо, что, когда я живу в какой-нибудь стране, я имею обыкновение уважать её законы и отнюдь не желаю из-за вас ссориться с французским правосудием.
  
  - Не делайте этого, ваше сиятельство! - в отчаянии воскликнул Бертуччо. - Разве я не служил вам верой и правдой? Я всегда был честным человеком и старался, насколько мог, делать людям добро.
  
  - Против этого я не спорю, - отвечал граф, - но тогда почему же вы, чёрт возьми, так взволнованы? Это плохой знак; если совесть чиста, человек не бледнеет так и руки его так не трясутся...
  
  - Но, ваше сиятельство, - нерешительно возразил Бертуччо, - ведь вы говорили мне, что аббат Бузони, которому я покаялся в нимской тюрьме, предупредил вас, направляя меня к вам, что на моей совести лежит тяжкое бремя?
  
  - Да, конечно, но так как он мне рекомендовал вас как прекрасного управляющего, то я подумал, что дело идёт о какой-нибудь краже, только и всего.
  
  - Что вы, ваше сиятельство! - воскликнул Бертуччо с презрением.
  
  - Или же что вы, по обычаю корсиканцев, не удержались и "сделали кожу"[38], как выражаются в этой стране, когда её с кого-нибудь снимают.
  
  - Да, ваше сиятельство, да, в том-то и дело! - воскликнул Бертуччо, бросаясь к ногам графа. - Это была месть, клянусь вам, просто месть.
  
  - Я это понимаю; не понимаю только, почему именно этот дом приводит вас в такое состояние.
  
  - Но это естественно, ваше сиятельство, - отвечал Бертуччо, - ведь именно в этом доме всё и произошло.
  
  - Как, в моём доме?
  
  - Ведь он тогда ещё не был вашим, - наивно возразил Бертуччо.
  
  - А чей он был? Привратник сказал, кажется, маркиза де Сен-Меран? За что же вы, чёрт возьми, могли мстить маркизу де Сен-Меран?
  
  - Ваше сиятельство, я мстил не ему - другому.
  
  - Какое странное совпадение, - сказал Монте-Кристо, по-видимому, просто размышляя вслух, - что вы вот так, случайно, очутились в том самом доме, где произошло событие, вызывающее у вас такое мучительное раскаяние.
  
  - Ваше сиятельство, - сказал управляющий, - это судьба, я знаю. Начать с того, что вы покупаете дом именно в Отейле, и он оказывается тем самым, где я совершил убийство; вы спускаетесь в сад именно по той лестнице, по которой спустился он; вы останавливаетесь на том самом месте, где я нанёс удар; в двух шагах отсюда, под этим платаном, была яма, где он закопал младенца; нет, всё это не случайно, потому что тогда случай был бы слишком похож на провидение.
  
  - Хорошо, господин корсиканец, предположим, что это провидение; я всегда согласен предполагать всё что угодно, тем более что надо же уступать людям с больным рассудком. А теперь соберитесь с мыслями и расскажите мне всё.
  
  - Я рассказывал это только раз в жизни, и то аббату Бузони. Такие вещи, - прибавил, качая головой, Бертуччо, - рассказывают только на исповеди.
  
  - В таком случае, мой дорогой, - сказал граф, - я отошлю вас к вашему духовнику; вы можете стать, как он, картезианцем или бернардинцем и беседовать с ним о ваших тайнах. Что же касается меня, то я опасаюсь домоправителя, одержимого такими химерами; мне не нравится, если мои слуги боятся по вечерам гулять в моём саду. Кроме того, сознаюсь, я вовсе не хочу, чтобы меня навестил полицейский комиссар; ибо, имейте в виду, господин Бертуччо: в Италии правосудие получает деньги за бездействие, а во Франции, наоборот, - только когда оно деятельно. Я считал вас отчасти корсиканцем, отчасти контрабандистом, но чрезвычайно искусным управляющим, а теперь вижу, что вы гораздо более разносторонний человек, господин Бертуччо. Вы мне больше не нужны.
  
  - Ваше сиятельство, ваше сиятельство! - воскликнул управляющий в ужасе от этой угрозы. - Если вы только поэтому хотите меня уволить, я всё расскажу, во всём признаюсь; лучше мне взойти на эшафот, чем расстаться с вами.
  
  - Это другое дело, - сказал Монте-Кристо, - но подумайте: если вы собираетесь лгать, лучше не рассказывайте ничего.
  
  - Клянусь спасением моей души, я вам скажу всё! Ведь даже аббат Бузони знал только часть моей тайны. Но прежде всего умоляю вас, отойдите от этого платана. Вот луна выходит из-за облака, а вы стоите здесь, завернувшись в плащ, он скрывает вашу фигуру, и он так похож на плащ господина де Вильфор...
  
  - Как, - воскликнул Монте-Кристо, - так это Вильфор...
  
  - Ваше сиятельство его знает?
  
  - Он был королевским прокурором в Ниме?
  
  - Да.
  
  - И женился на дочери маркиза де Сен-Меран?
  
  - Да.
  
  - И пользовался репутацией самого честного, самого строгого и самого нелицеприятного судьи?
  
  - Так вот, ваше сиятельство, - воскликнул Бертуччо, - этот человек с безупречной репутацией...
  
  - Да?
  
  - ...был негодяй.
  
  - Это невозможно, - сказал Монте-Кристо.
  
  - А всё-таки это правда.
  
  - Да неужели! - сказал Монте-Кристо. - И у вас есть доказательства?
  
  - Во всяком случае были.
  
  - И вы, глупец, потеряли их?
  
  - Да, но, если хорошенько поискать, их можно найти.
  
  - Вот как! - сказал граф. - Расскажите-ка мне об этом, Бертуччо. Это в самом деле становится интересно.
  
  И граф, напевая мелодию из "Лючии", направился к скамейке и сел; Бертуччо последовал за ним, стараясь разобраться в своих воспоминаниях.
  
  Он остался стоять перед графом.
  
  Глава 6. ВЕНДЕТТА
  
  - С чего, ваше сиятельство, прикажете начать? - спросил Бертуччо.
  
  - Да с чего хотите, - сказал Монте-Кристо, - ведь я вообще ничего не знаю.
  
  - Мне, однако же, казалось, что аббат Бузони сказал вашему сиятельству...
  
  - Да, кое-какие подробности; но прошло уже семь или восемь лет, и я всё забыл.
  
  - Так я могу, не боясь наскучить вашему сиятельству...
  
  - Рассказывайте, Бертуччо, рассказывайте, вы мне замените вечернюю газету.
  
  - Это началось в тысяча восемьсот пятнадцатом году.
  
  - Вот как! - сказал Монте-Кристо. - Это старая история.
  
  - Да, ваше сиятельство, а между тем все подробности так свежи в моей памяти, словно это случилось вчера. У меня был старший брат, он служил в императорской армии и дослужился до чина поручика в полку, который весь состоял из корсиканцев. Брат этот был моим единственным другом; мы остались сиротами, когда ему было восемнадцать лет, а мне - пять; он воспитывал меня как сына. В тысяча восемьсот четырнадцатом году, при Бурбонах, он женился. Император вернулся с острова Эльба, брат тотчас же вновь пошёл в солдаты, был легко ранен при Ватерлоо и отступил с армией за Луару.
  
  - Да вы мне рассказываете историю Ста дней, Бертуччо, - прервал граф, - а она, если не ошибаюсь, уже давно написана.
  
  - Прошу прощения, ваше сиятельство, но эти подробности для начала необходимы, и вы обещали терпеливо выслушать меня.
  
  - Ну-ну, рассказывайте. Я дал слово и сдержу его.
  
  - Однажды мы получили письмо, - надо вам сказать, что мы жили в маленькой деревушке Рольяно, на самой оконечности мыса Коре, - письмо было от брата, он писал нам, что армия распущена, что он возвращается домой через Шатору, Клермон-Ферран, Пюи и Ним, и просил, если у меня есть деньги, прислать их ему в Ним, знакомому трактирщику, с которым у меня были кое-какие дела.
  
  - По контрабанде, - вставил Монте-Кристо.
  
  - Ваше сиятельство, жить-то ведь надо.
  
  - Разумеется; продолжайте.
  
  - Я уже сказал, что горячо любил брата; я решил денег ему не посылать, а отвезти. У меня - было около тысячи франков; пятьсот я оставил Асеухгте, моей невестке, а с остальными отправился в Ним. Это было не трудно: у меня была лодка, мне предстояло переправить в море груз, - всё складывалось благоприятно. Но когда я принял груз, ветер переменился, и четыре дня мы не могли войти в Рону. Наконец, нам это удалось, и мы поднялись до Арля; лодку я оставил между Бельгардем и Бокером, а сам направился в Ним.
  
  - Мы подходим к сути дела, не так ли?
  
  - Да, ваше сиятельство; прошу прощения, но, как ваше сиятельство сами убедитесь, я рассказываю только самое необходимое. В то время на юге Франции происходила резня. Там были три разбойника, их звали Трестальон, Трюфеми и Граффан, - они убивали на улицах всех, кого подозревали в бонапартизме. Ваше сиятельство, верно, слышали об этих убийствах?
  
  - Слышал кое-что; я был тогда далеко от Франции. Продолжайте.
  
  - В Ниме приходилось буквально ступать по лужам крови; на каждом шагу валялись трупы; убийцы бродили шайками, резали, грабили и жгли.
  
  При виде этой бойни я задрожал: не за себя, - мне, простому корсиканскому рыбаку, нечего было бояться, напротив, для нас, контрабандистов, это было золотое время, - но я боялся за брата: он, императорский солдат, возвращался из Луарской армии в мундире и с эполетами, и ему надо было всего опасаться.
  
  Я побежал к нашему трактирщику. Предчувствие не обмануло меня. Брат мой накануне прибыл в Ним и был убит на пороге того самого дома, где думал найти приют.
  
  Я всеми силами старался разузнать, кто были убийцы, но никто не смел назвать их, так все их боялись. Тогда я вспомнил о хвалёном французском правосудии, которое никого не боится, и пошёл к королевскому прокурору.
  
  - И королевского прокурора звали Вильфор? - спросил небрежно Монте-Кристо.
  
  - Да, ваше сиятельство, он прибыл из Марселя, где он был помощником прокурора. Он получил повышение за усердную службу. Он один из первых, как говорили, сообщил Бурбонам о высадке Наполеона.
  
  - Итак, вы пошли к нему, - прервал Монте-Кристо.
  
  - "Господин прокурор, - сказал я ему, - моего брата вчера убили на улице Нима; кто убил - не знаю, но ваш долг отыскать убийцу. Вы здесь глава правосудия, а оно должно мстить за тех, кого не сумело защитить".
  
  "Кто был ваш брат?" - спросил королевский прокурор.
  
  "Поручик корсиканского батальона".
  
  "То есть солдат узурпатора?"
  
  "Солдат французской армии".
  
  "Ну что ж? - возразил он. - Он вынул меч и от меча погиб".
  
  "Вы ошибаетесь, сударь; он погиб от кинжала".
  
  "Чего же вы хотите от меня?" - спросил прокурор.
  
  "Я уже сказал вам: чтобы вы за него отомстили".
  
  "Кому?"
  
  "Его убийцам".
  
  "Да разве я их знаю?"
  
  "Велите их разыскать".
  
  "А для чего? Ваш брат, вероятно, поссорился с кем-нибудь и дрался на дуэли. Все эти старые вояки склонны к буйству; при императоре это сходило им с рук, но теперь - другое дело, а наши южане не любят ни вояк, ни буйства".
  
  "Господин прокурор, - сказал я, - я прошу не за себя. Я буду горевать или мстить, - это моё дело. Но мой несчастный брат был женат. Если и со мной что-нибудь случится, бедная женщина умрёт с голоду: она жила только трудами своего мужа. Назначьте ей хоть небольшую пенсию".
  
  "Каждая революция влечёт за собою жертвы, - отвечал Вильфор. - Ваш брат пал жертвой последнего переворота, - это несчастье, но правительство не обязано за это платить вашему семейству. Если бы нам пришлось судить всех приверженцев узурпатора, которые мстили роялистам, когда были у власти, то, может быть, теперь ваш брат был бы приговорён к смерти. То, что произошло, вполне естественно, - это закон возмездия".
  
  "Что же это такое? - воскликнул я. - И так рассуждаете вы, представитель правосудия!.."
  
  "Честное слово, все эти корсиканцы - сумасшедшие и воображают, что их соотечественник всё ещё император, - ответил Вильфор. - Вы упустили время, любезный; вам следовало так говорить со мною два месяца тому назад. Теперь слишком поздно. Убирайтесь отсюда, или я велю вас вывести".
  
  Я смотрел на него, думая, не помогут ли новые просьбы.
  
  Но это был не человек, а камень. Я подошёл к нему:
  
  "Ладно, - сказал я вполголоса, - если вы так хорошо знаете корсиканцев, вы должны знать, как они держат слово. По-вашему, убийцы правильно сделали, убив моего брата, потому что он был бонапартистом, а вы роялист. Хорошо же! Я тоже бонапартист, и я предупреждаю вас: я вас убью. С этой минуты я объявляю вам вендетту, поэтому берегитесь: в первый же день, когда мы встретимся с вами лицом к лицу, пробьёт ваш последний час".
  
  И, прежде чем он успел опомниться, я отворил дверь и убежал.
  
  - Вот как, Бертуччо, - сказал Монте-Кристо. - Вы с вашей честной физиономией способны говорить такие вещи, да ещё королевскому прокурору. Нехорошо! Знал ли он по крайней мере, что значит вендетта?
  
  - Знал так хорошо, что с этой минуты никогда не выходил один и заперся дома, приказав искать меня повсюду. К счастью, у меня было такое хорошее убежище, что он не мог отыскать меня. Тогда ему стало страшно; он боялся оставаться в Ниме, просил, чтобы его перевели в другое место, а так как он был влиятельный человек, то его перевели в Версаль; но, как вам известно, для корсиканца, поклявшегося отомстить врагу, расстояния не существует. Как он ни спешил, его карета ни разу не опередила меня больше чем на полдня пути, хоть я и шёл пешком.
  
  Важно было не просто убить его - сто раз я имел возможность это сделать, - его надо было так убить, чтобы меня но приметили и не задержали.
  
  Ведь я больше не принадлежал себе: я должен был кормить невестку. Целых три месяца я подстерегал Вильфора; за эти три месяца он не сделал ни шагу, чтобы мой взгляд не следил за ним. Наконец, я узнал, что он тайком ездит в Отейль; я продолжал следить и увидел, что он посещает этот самый дом, где мы сейчас находимся; только он не входил в главные ворота, как все; он приезжал верхом или в карете, оставлял лошадь или экипаж в гостинице и входил вон через ту калитку, видите?
  
  Монте-Кристо кивнул в знак того, что он в темноте видит вход, на который указывает Бертуччо.
  
  - Мне больше нечего было делать в Версале, я переселился в Отейль и стал собирать сведения. Очевидно, если я хотел его поймать, именно здесь надо было подстроить ловушку.
  
  Дом принадлежал, как вашему сиятельству сказал привратник, маркизу де Сен-Меран, тестю Вильфора. Маркиз жил в Марселе, этот загородный дом ему был не нужен; маркиз, по слухам, сдал его молодой вдове, которую знали здесь только под именем баронессы.
  
  Однажды вечером, заглянув через ограду, я увидел в саду женщину, она гуляла одна и часто взглядывала на калитку. Я понял, что в этот вечер она ждала Вильфора. Когда она подошла ко мне так близко, что я в темноте мог разглядеть черты её лица, я увидел, что это молодая и красивая женщина лет восемнадцати, высокая и белокурая. На ней был простой капот, ничто не стягивало её талии, и я заметил, что она беременна и что, по-видимому, роды уже близко.
  
  Через несколько минут калитка отворилась, и вошёл мужчина; молодая женщина поспешила, насколько могла, ему навстречу; они обнялись, нежно поцеловались и вместе вошли в дом.
  
  Этот мужчина был Вильфор. Я рассчитывал, что, возвращаясь, особенно ночью, он должен будет пройти один через весь сад.
  
  - А узнали вы потом имя этой женщины? - спросил граф.
  
  - Нет, ваше сиятельство, - отвечал Бертуччо, - вы сейчас сами увидите, что у меня не было для этого времени.
  
  - Продолжайте.
  
  - В этот вечер я мог бы, вероятно, убить королевского прокурора, но я ещё не изучил сада во всех подробностях. Я боялся, что не убью его наповал, и если на его крики кто-нибудь прибежит, то я не смогу скрыться. Я решил отложить это до следующего свидания и, чтобы лучше за всем следить, нанял комнатку, выходившую окнами на ту улицу, которая шла вдоль стены сада.
  
  Три дня спустя, около семи часов вечера, я увидел, как из дома выехал верхом слуга и поскакал в сторону Севрской дороги; я догадался, что он поехал в Версаль, и не ошибся. Через три часа он воротился, весь в пыли, исполнив поручение. Прошло ещё минут десять, и пешеход, закутанный в плащ, отпер калитку, вошёл в сад и запер её за собой.
  
  Я бросился из дому. Я не видел лица Вильфора, но узнал его по биению моего сердца. Я перешёл через улицу к тумбе, которая находилась возле угла садовой стены и при помощи которой я в первый раз заглядывал в сад.
  
  На этот раз я не удовольствовался наблюдением, а вытащил из кармана нож, проверил, хорошо ли он отточен, и перескочил через ограду.
  
  Прежде всего я подбежал к калитке; он оставил ключ в замке и только из предосторожности два раза повернул его.
  
  Таким образом, ничто не мешало мне бежать этим путём. Я стал осматриваться. Посреди сада расстилалась ровная лужайка, по углам её росли деревья с густой листвой и кусты осенних цветов. Чтобы пройти из дома к калитке или дойти от калитки до дома, Вильфор должен был миновать эти деревья.
  
  Был конец сентября, дул сильный ветер; бледную луну всё время закрывали несущиеся по небу чёрные тучи; она освещала только песок на аллеях, ведущих к дому, а под деревьями тень была такая густая, что там вполне мог спрятаться человек, не опасаясь, что его заметят.
  
  Я спрятался там, где ближе всего должен был пройти Вильфор; едва я успел скрыться, как сквозь свист ветра, гнущего деревья, мне послышались стоны. Но вы знаете, ваше сиятельство, или лучше сказать, вы не знаете, что тому, кто готовится совершить убийство, всегда чудятся глухие крики.
  
  Прошло два часа, и за это время мне несколько раз слышались те же стоны.
  
  Пробило полночь.
  
  Ещё не замер унылый и гулкий отзвук последнего удара, как я увидел слабый свет в окнах той потайной лестницы, по которой мы с вами только что спустились.
  
  Дверь отворилась и снова появился человек в плаще.
  
  Наступила страшная минута, но я так долго готовился к ней, что во мне ничто не дрогнуло; я вытащил нож, раскрыл его и стоял наготове.
  
  Человек в плаще шёл прямо на меня; пока он подходил по открытому пространству, мне показалось, что он держит в правой руке какое-то оружие; я испугался - не борьбы, а неудачи. Но когда он очутился всего в нескольких шагах от меня, я разглядел, что это не оружие, а просто заступ.
  
  Не успел я ещё сообразить, зачем ему заступ, как Вильфор остановился у самой опушки, огляделся по сторонам и принялся рыть яму. Только тут я увидел, что под плащом, который Вильфор положил на лужайку, чтобы он ему не мешал, что-то спрятано.
  
  Тут, признаться, к моей ненависти примешалось любопытство: мне хотелось узнать, что он затеял. Я стоял не шевелясь, затаив дыхание; я ждал.
  
  Потом у меня мелькнула мысль; я ещё больше утвердился в ней, когда увидал, что королевский прокурор вытащил из-под плаща маленький ящик в два фута длиной и дюймов в семь шириной.
  
  Я дал ему опустить ящик в яму, которую он затем засыпал землёй; потом он принялся утаптывать свежую землю ногами, чтобы скрыть все следы своей ночной работы. Тогда я бросился на него и вонзил ему в грудь нож. Я сказал:
  
  "Я Джованни Бертуччо! За смерть моего брата ты платишь своей смертью, твой клад достанется его вдове; видишь, моя месть удалась даже лучше, чем я надеялся".
  
  - Не знаю, слышал ли он мои слова; не думаю; он упал, даже не вскрикнув. Я почувствовал, как его горячая кровь брызнула мне на руки и в лицо, но я опьянел, обезумел; эта кровь освежала меня, а не жгла. В одну минуту я заступом открыл ящик; потом, чтобы не заметили, что я его вынул, я снова засыпал яму, перебросил заступ через ограду, выскочил из калитки, запер её снаружи, а ключ унёс с собой.
  
  - Вот как, - сказал Монте-Кристо, - я вижу, что это было всего лишь убийство, осложнённое кражей.
  
  - Нет, ваше сиятельство, - возразил Бертуччо, - это была вендетта с возвратом долга.
  
  - По крайней мере сумма была значительная?
  
  - Это были не деньги.
  
  - Ах, да, - сказал Монте-Кристо, - вы что-то говорили о ребёнке.
  
  - Вот именно, ваше сиятельство. Я побежал к реке, уселся на берегу и, торопясь увидеть, что лежит в ящике, взломал замок ножом.
  
  Там, завёрнутый в пелёнки из тончайшего батиста, лежал новорождённый младенец; лицо у него было багровое, руки посинели, - видно, он умер оттого, что пуповина обмоталась вокруг шеи и удушила его. Однако он ещё не похолодел, и я не решался бросить его в реку, протекавшую у моих ног.
  
  Через минуту мне показалось, что сердце его тихонько бьётся. Я освободил его шею от опутавшей её пуповины, и так как я был когда-то санитаром в госпитале в Бастии, я сделал то, что сделал бы в этом случае врач: принялся вдувать ему в лёгкие воздух; и через четверть часа после неимоверных моих усилий ребёнок начал дышать и вскрикнул. Я и сам вскрикнул, но от радости. "Значит, бог не проклял меня, - подумал я, - раз он позволяет мне возвратить жизнь его созданию, взамен той, которую я отнял у другого!"
  
  - А что же вы сделали с ребёнком? - спросил Монте-Кристо. - Такой багаж не совсем удобен для человека, которому необходимо бежать.
  
  - Вот поэтому у меня ни минуты не было мысли оставить его у себя; но я знал, что в Париже есть Воспитательный дом, где принимают таких несчастных малюток. На заставе я объявил, что нашёл ребёнка на дороге, и спросил, где Воспитательный дом. Ящик подтверждал мои слова; батистовые пелёнки указывали, что ребёнок принадлежит к богатому семейству; кровь, которой я был испачкан, могла с таким же успехом быть кровью ребёнка, как и всякою другого. Мой рассказ не встретил никаких возражений; мне указали Воспитательный дом, помещавшийся в самом конце улицы Апфер. Я разрезал пелёнку пополам, так что одна из двух букв, которыми она была помечена, осталась при ребёнке, а другая у меня, потом положил мою ношу у порога, позвонил и убежал со всех ног. Через две недели я уже был в Рольяно и сказал Ассунте:
  
  "Утешься, сестра; Израэло умер, но я отомстил за него".
  
  Тогда она спросила у меня, что это значит, и я рассказал ей всё!
  
  "Джованни, - сказала мне Ассунта, - тебе следовало взять ребёнка с собой; мы заменили бы ему родителей, которых он лишился; мы назвали бы его Бенедетто[39], и за это доброе дело господь благословил бы нас".
  
  Вместо ответа я подал ей половину пелёнки, которую сохранил, чтобы вытребовать ребёнка, когда мы станем побогаче.
  
  - А какими буквами были помечены пелёнки? - спросил Монте-Кристо.
  
  - H и N, под баронской короной.
  
  - Да вы, кажется, разбираетесь в геральдике, Бертуччо? Где это вы, чёрт возьми, обучались гербоведению?
  
  - У вас на службе, ваше сиятельство, всему можно научиться.
  
  - Продолжайте; мне хочется знать две вещи.
  
  - Какие, ваше сиятельство?
  
  - Что сталось с этим мальчиком? Вы, кажется, сказали, что это был мальчик.
  
  - Нет, ваше сиятельство, я не помню, чтобы я это говорил.
  
  - Значит, мне послышалось. Я ошибся.
  
  - Нет, вы не ошиблись, это и был мальчик. Но ваше сиятельство желали узнать две вещи: какая же вторая?
  
  - Я хотел ещё знать, в каком преступлении вас обвиняли, когда вы попросили духовника и к вам в нимскую тюрьму пришёл аббат Бузони.
  
  - Это, пожалуй, будет очень длинный рассказ, ваше сиятельство.
  
  - Так что же? Сейчас только десять часов; вы знаете, что я сплю мало, да и вам, думаю, теперь не до сна.
  
  Бертуччо поклонился и продолжал свой рассказ:
  
  - Отчасти чтобы заглушить преследовавшие меня воспоминания, отчасти для того, чтобы заработать бедной вдове на жизнь, я снова занялся контрабандой; это стало легче, потому что законы стали мягче, как всегда бывает после революции. Хуже всего охранялось южное побережье из-за непрерывных волнений то в Авиньоне, то в Ниме, то в Юзесе. Мы воспользовались этой передышкой, которую нам давало правительство, и завязали сношения с жителями всего побережья. С тех пор как моего брата убили в Ниме, я больше не хотел возвращаться в этот город. Поэтому трактирщик, с которым мы вели дела, видя, что мы его покинули, сам явился к нам и открыл отделение своего трактира (на дороге из Белгарда в Бокер, под вывеской "Гарский мост"). Мы имели на дорогах в Эг-Морт Мартиг и Бук с десяток складочных мест, где мы прятали товары, а в случае нужды находили убежище от таможенных досмотрщиков и жандармов. Ремесло контрабандиста очень выгодно, когда занимаешься им с умом и энергией. И жил в горах, - теперь я вдвойне остерегался жандармов и таможенных досмотрщиков, потому что если бы меня поймали, то началось бы следствие; всякое следствие интересуется прошлым, а в моём прошлом могли найти кое-что поважнее провезённых беспошлинно сигар или контрабандных бочонков спирта. Так что, тысячу раз предпочитая смерть аресту, я действовал смело и не раз убеждался в том, что преувеличенные заботы о собственной шкуре больше всего мешают успеху в предприятиях, требующих быстрого решения и отваги. И в самом деле, если решил не дорожить жизнью, то становишься не похож на других людей, или, лучше сказать, другие люди на тебя непохожи; кто принял такое решение, тот сразу же чувствует, как увеличиваются его силы и расширяется его горизонт.
  
  - Вы философствуете, Бертуччо! - прервал его граф. - Вы, по-видимому, занимались в жизни всем понемножку.
  
  - Прошу прощения, ваше сиятельство.
  
  - Пожалуйста, пожалуйста, но только философствовать в половине одиннадцатого ночи - поздновато. Впрочем, других возражений я не имею, потому что нахожу вашу философию совершенно справедливою, а это можно сказать не про всякую философскую систему.
  
  - Мои поездки становились всё более дальними и приносили мне всё больше дохода. Ассунта была хорошая хозяйка, и наше маленькое состояние росло. Однажды, когда я собирался в путь, она сказала: "Поезжай, а к твоему возвращению я приготовлю тебе сюрприз".
  
  Сколько я её ни расспрашивал, она ничего не хотела говорить, и я уехал.
  
  Я был в отсутствии больше полутора месяцев; мы взяли в Лукке масло, а в Ливорно - английские бумажные материи. Выгрузились мы очень удачно, продали всё с большим барышом и, радостные, вернулись по домам.
  
  Первое, что я, войдя в дом, увидал на самом видном месте в комнате Ассунты, был младенец месяцев восьми, в роскошной, по сравнению с остальной обстановкой, колыбели. Я вскрикнул от радости. С тех пор как я убил королевского прокурора, меня мучила только одна мысль - мысль о покинутом ребёнке. Надо сказать, что о самом убийстве я ничуть не жалел.
  
  Бедная Ассунта всё угадала; он, воспользовалась моим отсутствием и, захватив половину пелёнки и записав для памяти точный день и час, когда ребёнок был оставлен на пороге Воспитательного дома, явилась за ним в Париж. Ей без всяких возражений отдали ребёнка.
  
  Должен вам признаться, ваше сиятельство, что, когда я увидел это бедное создание спящим в колыбельке, я даже прослезился.
  
  "Ассунта, - сказал я, - ты хорошая женщина, и бог благословит тебя".
  
  - Вот это не так справедливо, как ваша философия, - заметил Монте-Кристо. - Правда, это уже вопрос веры.
  
  - Вы правы, ваше сиятельство, - вздохнул Бертуччо. - Господь избрал этого ребёнка орудием моей кары. Я не знаю примера, чтобы дурные наклонности проявлялись так рано, как у него, а между тем нельзя сказать, чтобы его плохо воспитывали, потому что невестка моя заботилась о нём, как о княжеском сыне. Это был прехорошенький мальчик, с глазами светло-голубого цвета, какой бывает на китайском фарфоре и так гармонирует с молочной белизной кожи; только золотистые, слишком яркие волосы придавали его лицу несколько странный вид, особенно при его живом взгляде и лукавой улыбке. Существует пословица, что рыжие люди либо очень хороши, либо очень дурны; к несчастью, пословица эта вполне оправдалась на Бенедетто, и с самого своего детства он проявлял одни только дурные наклонности.
  
  Правда, что и кротость его приёмной матери потворствовала этим задаткам; ребёнок, ради которого моя бедная невестка нередко ходила на рынок за пять лье покупать первые фрукты и самые дорогие лакомства, предпочитал пальским апельсинам и генуэзским сушёным фруктам каштаны, украденные в саду у соседа, или сушёные яблоки с его чердака, хотя в его распоряжении были каштаны и яблоки нашего собственного сада.
  
  Однажды, когда Бенедетто было не больше шести лет, наш сосед Василио пожаловался нам, что у него из кошелька исчез луидор. По нашему корсиканскому обычаю, Василио никогда не запирал ни своего кошелька, ни своих драгоценностей, потому что, как его сиятельству известно, на Корсике нет воров. Мы думали, что он плохо сосчитал деньги, но он утверждал, что не ошибся. В этот день Бенедетто с самого утра ушёл из дому, и мы очень беспокоились о нём, как вдруг вечером он вернулся, таща за собой обезьяну; он сказал, что нашёл её привязанной на цепочке к дереву. Уже с месяц злой мальчик, вечно полный всяких причуд, непременно хотел иметь обезьяну. Должно быть, эту нелепую фантазию внушил ему фокусник, побывавший в Рольяно, - у него было несколько обезьян, выделывавших всевозможные штуки, и Бенедетто пришёл в восторг от них.
  
  "В наших лесах нет обезьян, - сказал я ему, - особенно цепных. Признавайся, как ты её достал".
  
  Бенедетто настаивал на своём и рассказал целую кучу подробностей, делавших больше чести его изобретательности, чем правдивости; я вышел из себя, он рассмеялся; я пригрозил ему, он попятился от меня.
  
  "Ты не смеешь меня бить, - сказал он, - не имеешь права: ты мне не отец".
  
  Мы до сих пор не знаем, кто открыл ему эту роковую тайну, которую мы так тщательно скрывали от пего. Как бы то ни было, этот ответ, в котором выразился весь характер ребёнка, почти испугал меня, и рука у меня опустилась сама собой, не коснувшись его. Он торжествовал, и эта победа придала ему смелости. С этой минуты все деньги Ассунты, которая любила его тем сильнее, чем меньше он этого стоил, шли на удовлетворение его прихотей, которым она не умела противостоять, и вздорных желаний, в которых у неё не хватало духу ему отказывать. Когда я жил в Рольяно, было ещё сносно, но стоило мне уехать, как Бенедетто делался главою дома, и всё шло отвратительно. Ему едва исполнилось одиннадцать лет, а товарищей он выбирал себе среди восемнадцатилетних парней, самых отъявленных шалопаев Бастии и Корты; за некоторые проделки, заслуживающие более серьёзного названия, мы уже несколько раз получали предостережение от властей.
  
  Я начал тревожиться: всякое расследование могло иметь для меня самые тяжёлые последствия. Мне как раз предстояла очень важная поездка. Я долго раздумывал и, предчувствуя, что избегну этим большой беды, решил взять Бенедетто с собой. Я надеялся, что суровая и деятельная жизнь контрабандистов, строгая судовая дисциплина благотворно подействуют на этот испорченный, если ещё не до конца развращённый, характер.
  
  Я подозвал Бенедетто и предложил ему ехать со мною, сопровождая это предложение всякими обещаниями, какие могут соблазнить двенадцатилетнего мальчика.
  
  Он выслушал меня и, когда я кончил, расхохотался:
  
  "Да вы с ума сошли, дядя! - сказал он. (Так он называл меня, когда бывал в духе.) - Чтобы я стал менять свою жизнь, своё славное безделье на вашу ужасную работу! Ночью мёрзнуть, днём жариться, вечно прятаться, чуть покажешься - попадать под пули, и всё это, чтобы заработать немного денег! Денег у меня сколько угодно, Ассунта даёт их мне, как только я попрошу. Вы сами видите, что я был бы дурак, если бы поехал с вами".
  
  Я был поражён такой дерзостью. Бенедетто вернулся к своим товарищам, и я издали, видел, что он показывает им на меня и насмехается надо мной.
  
  - Очаровательный ребёнок! - прошептал Монте-Кристо.
  
  - О, будь он мой, - продолжал Бертуччо, - будь он моим сыном или хотя бы племянником, я бы ещё вернул его на правильный путь, потому что сознание права даёт силу. Но мысль, что я буду бить сына человека, которого я убил, лишала меня всякой возможности его исправить. Я подавал добрые советы невестке, которая во время наших споров всегда защищала несчастного мальчишку; а так как она неоднократно признавалась мне, что у неё пропадают довольно значительные суммы денег, то я указал ей место, куда она могла прятать наше скромное достояние. Что же касается меня, моё решение было уже принято. Бенедетто хорошо читал, писал и считал, потому что если у него появлялась охота заниматься, то он в один день выучивался тому, на что другим требовалась неделя. Моё решение, как я уже сказал, было принято: я хотел устроить его письмоводителем на какое-нибудь судно дальнего плавания и, ни о чём не предупреждая, забрать его в одно прекрасное утро и доставить на корабль; я поручил бы его заботам капитана, и, таким образом, его будущность зависела бы всецело от него самого.
  
  Приняв это решение, я уехал во Францию.
  
  На этот раз все наши операции должны были совершиться в Лионском заливе; они стали теперь гораздо труднее и опаснее, так как шёл уже тысяча восемьсот двадцать девятый год. Спокойствие было восстановлено вполне, и прибрежный надзор вёлся правильнее и строже, чем когда-либо. Надзор этот временно ещё усилился благодаря тому, что в Бокере как раз открылась ярмарка.
  
  Сначала всё шло прекрасно. Лодку нашу, у которой было двойное дно, где мы прятали запрещённые товары, мы поставили посреди множества других лодок, причаленных у обоих берегов Роны, от Бокера до Арля. Прибыв туда, мы начали по ночам выгружать нашу контрабанду и переправлять в город через людей, поддерживавших с нами связь, или трактирщиков, у которых мы имели склады. То ли успех заставил нас позабыть об осторожности, то ли нас предали, но однажды, около пяти часов вечера, когда мы собрались ужинать, к нам подбежал в тревоге наш маленький юнга и сообщил, что он видел целый отряд таможенных досмотрщиков, направлявшихся в нашу сторону. В сущности нас испугал не самый отряд - по берегам Роны, особенно в то время, бродили целые роты, - а те предосторожности, которые, по словам мальчика, этот отряд принимал, чтобы не быть замеченным. Мы сразу повскакивали на ноги, но было уже поздно: наша лодка, несомненно являвшаяся предметом розыска, была окружена со всех сторон. Среди таможенных досмотрщиков я заметил жандармов, их вид всегда пугал меня, в то время как просто солдат я обычно не страшился, а потому я быстро спустился в трюм и, проскользнув в грузовой люк, бросился в реку. Я плыл под водой, только изредка набирая воздух, так что, никем не замеченный, доплыл до недавно вырытого рва, соединявшего Рону с каналом, идущим из Бокера в Эг-Морт. Как только я добрался до этого места, я почувствовал себя спасённым, потому что мог плыть незамеченным вдоль рва. Таким образом, я без всяких злоключений добрался до канала. Я выбрал этот путь не случайно: я уже рассказывал вашему сиятельству об одном нимском трактирщике, державшем на дороге из Бельгарда в Бокер небольшую гостиницу.
  
  - Прекрасно помню, - сказал Монте-Кристо. - Этот достойный человек, если не ошибаюсь, был даже вашим компаньоном.
  
  - Вот-вот! Но лет за семь до этого он передал своё заведение одному бывшему портному из Марселя, который, разорившись на своём ремесле, решил попытать счастья в другом. Разумеется, те связи, которые у нас были с первым владельцем, продолжались и со следующим; вот у этого человека я и надеялся найти пристанище.
  
  - А как его звали? - спросил граф, который, по-видимому, снова заинтересовался рассказом Бертуччо.
  
  - Гаспар Кадрусс, он был женат на женщине из села Карконта, и мы все только под этим именем её и знали; эта бледная женщина страдала болотной лихорадкой и медленно умирала от истощения. Сам же он был здоровый малый, лет сорока пяти, и уже не раз показал себя, в трудные для нас минуты, человеком находчивым и храбрым.
  
  - И когда, вы говорите, это происходило? - спросил Монте-Кристо.
  
  - В тысяча восемьсот двадцать девятом году, ваше сиятельство.
  
  - В каком месяце?
  
  - Июне.
  
  - В начале или в конце?
  
  - Это было вечером третьего июня.
  
  - Так! - заметил Монте-Кристо, - третьего июня тысяча восемьсот двадцать девятого года... Продолжайте.
  
  - Так вот, у этого Кадрусса я и собирался попросить пристанища; но так как обычно, даже при спокойной обстановке, мы никогда не входили к нему через дверь, выходящую на дорогу, то я решил не изменять этому правилу; я перескочил через садовую изгородь, прополз под низенькими масличными деревцами и дикими смоковницами и, опасаясь, что в трактире у Кадрусса может находиться какой-нибудь путник, добрался до пристройки, в которой я уже не раз проводил ночь не хуже, чем в самой лучшей постели.
  
  Эта пристройка отделялась от комнаты в нижнем этаже только дощатой перегородкой, в которой нарочно для нас были оставлены щели, чтобы мы могли улучить благоприятную минуту и дать знать, что мы находимся по соседству. Я рассчитывал, в случае если у Кадрусса никого не будет, уведомить его о моём прибытии, закончить у него ужин, прерванный появлением таможенных досмотрщиков, и, пользуясь надвигающейся грозой, вернуться на берег Роны и узнать, что сталось с лодкой и теми, кто был в ней. Итак, я тихонько пробрался в пристройку; это вышло очень кстати, потому что в ту самую минуту вернулся домой Кадрусс и привёл с собой незнакомца.
  
  Я притих и стал ждать, не потому, что хотел подслушать тайны трактирщика, а просто потому, что не мог поступить иначе; к тому же так бывало уже раз десять.
  
  Человек, который пришёл с Кадруссом, несомненно, не принадлежал к обитателям Южной Франции; это был один из тех негоциантов, которые приезжают на ярмарку в Бокер, чтобы торговать драгоценностями, и за месяц, пока длится эта ярмарка, привлекающая торговцев и покупателей со всех концов Европы, заключают иногда сделки на сто, а то и на полтораста тысяч франков.
  
  Кадрусс вошёл первым, быстрыми шагами. Затем, увидав, что нижняя комната пуста, как всегда, и что её охраняет только пёс, он позвал жену.
  
  "Эй, Карконта, - крикнул он, - священник не обманул нас: алмаз настоящий".
  
  Послышалось радостное восклицание, и ступеньки лестницы заскрипели под нетвёрдыми от слабости и болезни шагами.
  
  "Что ты говоришь?" - спросила Карконта.
  
  "Говорю, что алмаз настоящий, и вот этот господин, один из первых парижских ювелиров, готов дать нам за него пятьдесят тысяч франков. Но только он хочет окончательно убедиться в том, что камень действительно наш: так ты расскажи ему, как рассказал и я, каким чудесным образом он попал в наши руки. А пока, сударь, присядьте, пожалуйста: сейчас так душно, я принесу вам чего-нибудь освежиться".
  
  Ювелир внимательно разглядывал внутренность трактира и бросающуюся в глаза бедность людей, которые предлагали ему купить алмаз, достойный княжеской шкатулки.
  
  "Рассказывайте, сударыня", - сказал он, желая, по-видимому, воспользоваться отсутствием мужа, чтобы тот не мог как-нибудь повлиять на жену и чтобы посмотреть, насколько оба рассказа совпадут.
  
  "Ах, господи, - затараторила женщина, - это божье благословение, мы ничего такого не ожидали. Представьте себе, дорогой господин, что мой муж дружил в тысяча восемьсот четырнадцатом или тысяча восемьсот пятнадцатом году с одним моряком, которого звали Эдмон Дантес; этот бедный малый, которого Кадрусс совершенно забыл, помнил о нём, и, умирая, оставил ему тот алмаз, который вы видели".
  
  "А каким же образом оказался у него этот алмаз? - спросил ювелир. Или он был у Дантеса до того, как он попал в тюрьму?"
  
  "Нет, сударь, - отвечала женщина, - но в тюрьме он познакомился с очень богатым англичанином; тот заболел, и Дантес ухаживал за ним, как за родным братом; за это англичанин, выходя на свободу, оставил ему вот этот алмаз. Бедному Дантесу не посчастливилось, он так в тюрьме и умер, а алмаз перед смертью завещал нам и поручил почтенному аббату, который был у нас сегодня утром, передать его нам".
  
  "Она говорит то же самое, - прошептал ювелир. - В конце концов, может быть, всё это так и было, хотя на первый взгляд и кажется неправдоподобным. В таком случае, - сказал он громко, - дело только в цене, о которой мы всё ещё не сговорились".
  
  "Как не сговорились! - воскликнул вошедший Кадрусс. - Я был уверен, что вы согласны на мою цену".
  
  "То есть, - возразил ювелир, - я вам предложил за него сорок тысяч франков".
  
  "Сорок тысяч! - возмутилась Карконта. - Уж, конечно, мы его не отдадим за эту цену. Аббат сказал нам, что он стоит пятьдесят тысяч, не считая оправы".
  
  "А как звали этого аббата?"
  
  "Аббат Бузони".
  
  "Так он иностранец?"
  
  "Он итальянец, из окрестностей Мантуи, кажется".
  
  "Покажите мне алмаз, - продолжал ювелир, - я хочу его ещё раз посмотреть; иной раз с первого взгляда ошибаешься в камнях".
  
  Кадрусс вынул из кармана маленький чёрный футляр из шагреневой кожи, открыл его и передал ювелиру. При виде алмаза, который был величиною с небольшой орешек (я как сейчас это вижу), глаза Карконты загорелись алчностью.
  
  - А что вы думали обо всём этом, господин подслушиватель? - спросил Монте-Кристо. - Вы поверили этой сказке?
  
  - Да, ваше сиятельство; я считал Кадрусса не плохим человеком и думал, что он не способен совершить преступление или украсть.
  
  - Это делает больше чести вашему доброму сердцу, чем житейской опытности, господин Бертуччо. А знавали вы этого Эдмона Дантеса, о котором шла речь?
  
  - Нет, ваше сиятельство, я никогда ничего о нём не слыхал ни раньше, ни после; только ещё один раз от самого аббата Бузони, когда он был у меня в нимской тюрьме.
  
  - Хорошо, продолжайте.
  
  - Ювелир взял из рук Кадрусса перстень и достал из кармана маленькие стальные щипчики и крошечные медные весы; потом, отогнув золотые крючки, державшие камень, он вынул алмаз из оправы и осторожно положил его на весы.
  
  "Я дам сорок пять тысяч франков, - сказал он, - и ни гроша больше: это красная цена алмазу, я взял с собой только эту сумму".
  
  "Это не важно, - сказал Кадрусс, - я вернусь вместо с вами в Бокер за остальными пятью тысячами".
  
  "Нет, - отвечал ювелир, отдавая Кадруссу оправу и алмаз, - нет, это крайняя цена, и я даже жалею, что предложил вам эту сумму, потому что в камне есть изъян, который я вначале не заметил; но делать нечего, я не беру назад своего слова; я сказал сорок пять тысяч франков и не отказываюсь от этой цифры".
  
  "По крайней мере вставьте камень обратно", - сердито сказала Карконта.
  
  "Вы правы", - сказал ювелир.
  
  И он вставил камень в оправу.
  
  "Не беда, - проворчал Кадрусс, пряча футляр в карман, - продадим кому-нибудь другому".
  
  "Конечно, - отвечал ювелир, - только другой не будет так сговорчив, как я; другой не удовлетворится теми сведениями, которые вы сообщили мне; это совершенно неестественно, чтобы человек в вашем положении обладал перстнем в пятьдесят тысяч франков; он сообщит властям, придётся разыскивать аббата Бузони, а разыскивать аббатов, раздающих алмазы ценою в две тысячи луидоров, не лёгкое дело; правосудие для начала наложит на него руку, вас засадят в тюрьму, а если обнаружится, что вы ни в чём не виновны, и вас через три или четыре месяца освободят, то окажется, что перстень затерялся в какой-нибудь канцелярии, или вам всучат фальшивый камень, франка в три ценою, вместо алмаза, стоящего пятьдесят, может быть, даже пятьдесят пять тысяч франков, но покупка которого, согласитесь, сопряжена с некоторым риском".
  
  Кадрусс и его жена переглянулись.
  
  "Нет, - заявил Кадрусс, - мы не настолько богаты, чтобы терять пять тысяч франков".
  
  "Как вам угодно, любезный друг, - сказал ювелир, - а между тем я, как видите, принёс с собой деньги наличными".
  
  И он вытащил из одного кармана горсть золотых монет, засверкавших перед восхищёнными глазами трактирщика, а из другого - пачку ассигнаций.
  
  В душе Кадрусса явно происходила тяжёлая борьба: было ясно, что маленький футляр шагреневой кожи, который он вертел в руке, казался ему не соответствующим по своей ценности огромной сумме денег, прельщавшей его взоры.
  
  Он повернулся к жене.
  
  "Что ты скажешь?" - тихо спросил он её.
  
  "Отдавай, отдавай, - сказала она, - если он вернётся в Бокер без алмаза, он донесёт на нас; и он верно говорит: кто знает, удастся ли нам когда-нибудь разыскать аббата Бузони".
  
  "Ну что ж, так и быть! - сказал Кадрусс. - Берите камень за сорок пять тысяч франков; но моей жене хочется иметь золотую цепочку, а мне пару серебряных пряжек".
  
  Ювелир вытащил из кармана длинную плоскую коробку, в которой находилось несколько образцов названных предметов.
  
  "Берите, - сказал он, - в делах я не мелочен, выбирайте".
  
  Жена выбрала золотую цепочку, стоившую, вероятно, луидоров пять, а муж пару пряжек, цена которым была франков пятнадцать.
  
  "Надеюсь, теперь вы довольны?" - сказал ювелир.
  
  "Аббат говорил, что ему цена пятьдесят тысяч франков", - пробормотал Кадрусс.
  
  "Ну, ну, ладно! Вот несносный человек, - продолжал ювелир, беря у него из рук перстень, - я даю ему сорок пять тысяч франков, две с половиной тысячи ливров годового дохода, то есть капитал, от которого я сам не отказался бы, а он ещё недоволен!"
  
  "А сорок пять тысяч франков? - спросил Кадрусс хриплым голосом. - Где они у вас?"
  
  "Вот, извольте", - сказал ювелир.
  
  И он отсчитал на столе пятнадцать тысяч франков золотом и тридцать тысяч ассигнациями.
  
  "Подождите, я зажгу лампу, - сказала Карконта, - уже темно, легко ошибиться".
  
  В самом деле, пока они спорили, настала ночь, а с нею пришла и гроза, уже с полчаса как надвигавшаяся. В отдалении глухо грохотал гром; но ни ювелир, ни Кадрусс, ни Карконта не обращали на него никакого внимания, всецело поглощённые бесом наживы.
  
  Я и сам испытывал странное очарование при виде всего этого золота и бумажных денег. Мне казалось, что я вижу всё это во сне, и, как во сне, я чувствовал себя прикованным к месту.
  
  Кадрусс сосчитал и пересчитал деньги и банковые билеты, потом передал их жене, которая в свою очередь сосчитала и пересчитала их.
  
  Тем временем ювелир вертел перстень при свете лампы, и алмаз метал такие молнии, что он не замечал тех, которые уже полыхали в окнах, предвещая грозу.
  
  "Ну что же? Счёт верен?" - спросил ювелир.
  
  "Да, - сказал Кадрусс, - принеси кошелёк, Карконта, и отыщи какой-нибудь мешок".
  
  Карконта подошла к шкафу и вернулась со старым кожаным бумажником; из него вынули несколько старых засаленных писем и на их место положили ассигнации: она принесла и мешок, где лежало два или три экю по шесть ливров - по-видимому, всё состояние жалкой четы.
  
  "Ну вот, - сказал Кадрусс, - хоть вы нас и ограбили, может быть, тысяч на десять франков, но не отужинаете ли вы с нами? Я предлагаю от души".
  
  "Благодарю вас, - отвечал ювелир, - но, должно быть, уже поздно, и мне пора в Бокер, а то жена начнёт беспокоиться. - Он посмотрел на часы.
  
  - Чёрт возьми! - воскликнул он. - Уже скоро девять, я раньше полуночи не попаду домой. Прощайте, друзья; если к вам ещё когда-нибудь забредёт такой аббат Бузони, вспомните обо мне".
  
  "Через неделю вас уже не будет в Бокере, - сказал Кадрусс, - ведь ярмарка закрывается на будущей неделе".
  
  "Да, но это ничего не значит, напишите мне в Париж: господину Жоаннесу, Пале-Рояль, галерея Пьер, номер сорок пять; я нарочно приеду, если надо будет".
  
  Раздался удар грома, и молния сверкнула так ярко, что почти затмила свет лампы.
  
  "Ого, - сказал Кадрусс, - как же вы пойдёте в такую погоду?"
  
  "Я не боюсь грозы", - сказал ювелир.
  
  "А грабителей? - спросила Карконта. - Во время ярмарки на дорогах всегда пошаливают".
  
  "Что касается грабителей, - сказал Жоаннес, - то у меня для них кое-что припасено".
  
  И он вытащил из кармана пару маленьких пистолетов, заряженных до самой мушки.
  
  "Вот, - сказал он, - собачки, которые и лают и кусают; это для первых двух, которые польстились бы на ваш алмаз, дядюшка Кадрусс".
  
  Кадрусс с женой обменялись мрачным взглядом. Казалось, у них у обоих одновременно мелькнула какая-то ужасная мысль.
  
  "В таком случае счастливого пути!" - сказал Кадрусс.
  
  "Благодарю!" - отвечал ювелир.
  
  Он взял свою трость, прислонённую к старому ларю, и вышел. В то время как он открывал дверь, в комнату ворвался такой сильный порыв ветра, что лампа едва не погасла.
  
  "Ну и погодка, - сказал он, - а ведь мне идти два лье пешком!"
  
  "Оставайтесь, - сказал Кадрусс, - переночуете здесь".
  
  "Да, оставайтесь, - дрожащим голосом сказала Карконта, - мы позаботимся, чтобы вам было удобно".
  
  "Никак нельзя. Мне необходимо вернуться к ночи в Бокер. Прощайте!"
  
  Кадрусс медленно подошёл к порогу.
  
  "Ни зги не видно, - проговорил ювелир уже за дверью. - Куда мне повернуть, направо или налево?"
  
  "Направо, - сказал Кадрусс, - с пути не собьётесь, дорога с обеих сторон обсажена деревьями".
  
  "Вижу, вижу", - донёсся издали слабый голос.
  
  "Да закрой же дверь! - сказала Карконта. - Я не выношу открытых дверей, когда гремит гром".
  
  "И когда в доме имеются деньги, верно?" - отвечал Кадрусс, дважды поворачивая ключ в замке.
  
  Он подошёл к шкафу, вновь достал мешок и бумажки, и оба принялись в третий раз пересчитывать своё золото и ассигнации.
  
  Я никогда не видел такой алчности, какую выражали эти два лица, освещённые тусклой лампой. Особенно отвратительна была женщина; лихорадочная дрожь, которая всегда её трясла, ещё усилилась, и без того бледное лицо сделалось мертвенным, ввалившиеся глаза пылали.
  
  "Для чего ты ему предлагал переночевать здесь?" - спросила она глухим голосом.
  
  "Да... для того, чтобы избавить его от тяжёлого пути в Бокер", - вздрогнув, ответил Кадрусс.
  
  "Ах, вот что, - сказала женщина с непередаваемым выражением, - а я-то вообразила, что не для этого".
  
  "Жена, жена! - воскликнул Кадрусс. - Откуда у тебя такие мысли, и почему ты не держишь их про себя?"
  
  "Что ни говори, - сказала Карконта, помолчав, - а ты не мужчина".
  
  "Это почему?" - спросил Кадрусс.
  
  "Если бы ты был мужчина, он бы не ушёл отсюда".
  
  "Жена!"
  
  "Или не дошёл бы до Бокера".
  
  "Жена!"
  
  "Дорога заворачивает, и он не знает другой дороги, а вдоль канала есть тропинка, которая срезает путь".
  
  "Жена, ты гневишь бога. Вот, слышишь?"
  
  Всю комнату озарила голубоватая молния, одновременно раздался ужасающий удар грома, и медленно замирающие раскаты, казалось, неохотно удалялись от проклятого дома.
  
  "Господи!" - сказала, крестясь, Карконта.
  
  В ту же минуту, посреди жуткой тишины, которая обычно следует за ударом грома, послышался стук в дверь.
  
  Кадрусс с женой вздрогнули и в ужасе переглянулись.
  
  "Кто там?" - крикнул Кадрусс, вставая с места, и, сгребя в кучу золото и бумажки, разбросанные по столу, прикрыл их обеими руками.
  
  "Это я!" - ответил чей-то голос.
  
  "Кто вы?"
  
  "Да я же! Ювелир Жоаннес!"
  
  "Ну вот! А ещё говорил, что я гневлю господа!.. - заявила с гнусной улыбкой Карконта. - Сам господь вернул его к нам".
  
  Кадрусс, бледный и дрожащий, упал на стул.
  
  Карконта, напротив, встала и твёрдыми шагами пошла отворять.
  
  "Входите, дорогой господин Жоаннес", - сказала она.
  
  "Право, - сказал ювелир, весь мокрый от дождя, - можно подумать, что сам чёрт мешает мне вернуться сегодня в Бокер. Из двух зол надо выбирать меньшее, господин Кадрусс: вы предложили мне гостеприимство, я принимаю его и возвращаюсь к вам ночевать".
  
  Кадрусс пробормотал что-то, отирая пот со лба.
  
  Карконта, впустив ювелира, дважды повернула ключ в замке.
  
  Глава 7. КРОВАВЫЙ ДОЖДЬ
  
  Ювелир, войдя, окинул комнату испытующим взглядом, но там не было ничего, что могло бы вызвать в нём подозрения или же укрепить их.
  
  Кадрусс всё ещё прикрывал обеими руками бумажки и золото. Карконта улыбалась гостю насколько могла приветливее.
  
  "Ага, - сказал ювелир, - вы, по-видимому, всё ещё боялись, не просчитались ли, если после моего ухода опять стали пересчитывать своё богатство?"
  
  "Да нет, - сказал Кадрусс, - но самый случай, который дал нам его, настолько неожиданный, что мы никак не можем поверить нашему счастью, и если у нас перед глазами не лежит вещественное доказательство, то нам всё ещё кажется, что это сон".
  
  Ювелир улыбнулся.
  
  "Ночует у вас тут кто-нибудь?" - спросил он.
  
  "Нет, - отвечал Кадрусс, - это у нас не заведено; до города недалеко, и на ночь у нас никто не остаётся".
  
  "Значит, я вас очень стесню?"
  
  "Да что вы, сударь! - любезно сказала Карконта. - Нисколько не стесните, уверяю вас".
  
  "Где же вы меня поместите?"
  
  "В комнате наверху".
  
  "Но ведь это ваша комната?"
  
  "Это не важно; у нас есть вторая кровать в комнате рядом с этой".
  
  Кадрусс удивлённо взглянул на жену.
  
  Ювелир стал напевать какую-то песенку, греясь у камина, куда Карконта подбросила охапку хвороста, чтобы гость мог обсушиться.
  
  Тем временем она расстелила на краю стола салфетку и поставила на него остатки скудного обеда и яичницу.
  
  Кадрусс снова спрятал ассигнации в бумажник, золото в мешок, а всё вместе - в шкаф. Он в мрачном раздумье ходил взад и вперёд по комнате, время от времени поглядывая на ювелира, который в облаке пара стоял у камина и, пообсохнув с одного бока, поворачивался к огню другим.
  
  "Вот! - сказала Карконта, ставя на стол бутылку вина. - Если угодно, можете приниматься за ужин".
  
  "А вы?" - спросил Жоаннес.
  
  "Я ужинать не буду", - отвечал Кадрусс.
  
  "Мы очень поздно обедали", - поспешила добавить Карконта.
  
  "Так мне придётся ужинать одному?" - спросил ювелир.
  
  "Мы будем вам прислуживать", - ответила Карконта с готовностью, какой она никогда не проявляла даже по отношению к платным посетителям.
  
  Время от времени Кадрусс бросал на неё быстрый, как молния, взгляд.
  
  Гроза всё ещё продолжалась.
  
  "Слышите, слышите? - сказала Карконта. - Право, хорошо, сделали, что вернулись".
  
  "Но если, пока я ужинаю, буря утихнет, я всё-таки пойду", - сказал ювелир.
  
  "Это мистраль, - сказал, покачивая головой, Кадрусс, - это протянется до завтра".
  
  И он тяжело вздохнул.
  
  "Ну, что делать, - сказал ювелир, садясь к столу, - тем хуже для тех, кто сейчас в пути".
  
  "Да, - отвечала Карконта, - они проведут плохую ночь".
  
  Ювелир принялся за ужин, а Карконта продолжала оказывать ему всяческие услуги, как подобает внимательной хозяйке; она, всегда такая сварливая и своенравная, была образцом предупредительности и учтивости. Если бы ювелир знал её раньше, такая разительная перемена, конечно, удивила бы его и не могла бы не возбудить в нём подозрений. Что касается Кадрусса, то он продолжал молча шагать по комнате и, казалось, избегал даже смотреть на гостя.
  
  Когда тот поужинал, Кадрусс пошёл открыть дверь.
  
  "Гроза как будто проходит", - сказал он.
  
  Но в эту минуту, словно чтобы показать, что он ошибается, оглушительный раскат грома потряс весь дом; порыв ветра вместе с дождём ворвался в дверь и, потушил лампу. Кадрусс снова запер дверь; его жена угольком из догоравшего камина зажгла свечу.
  
  "Вы, должно быть, устали, - сказала она ювелиру, - я постлала чистые простыни, идите наверх и спите спокойно".
  
  Жоаннес подождал ещё немного, чтобы посмотреть, не утихает ли буря, и, убедившись, что гроза и дождь только усиливаются, пожелал хозяевам спокойной ночи и ушёл наверх.
  
  Он шёл по лестнице над моей головой, и я слышал, как ступеньки скрипели под его ногами.
  
  Карконта проводила его алчным взглядом, тогда как Кадрусс, напротив, стоял к нему спиной и даже не смотрел в его сторону.
  
  Все эти подробности, о которых я вспомнил позже, ничуть меня не поразили, пока всё это происходило у меня перед глазами; в общем всё, что случилось, было вполне естественно, и, если не считать истории с алмазом, которая показалась мне довольно неправдоподобной, всё вытекало одно из другого.
  
  Я смертельно устал, но собирался воспользоваться первой минутой, когда уймётся дождь и уляжется буря, а потому решил поспать несколько часов и убраться отсюда среди ночи.
  
  Я слышал, как наверху ювелир поудобнее устраивался на ночь. Вскоре под ним заскрипела кровать; он улёгся.
  
  Я чувствовал, что мои глаза слипаются, а так как у меня не возникало ни малейшего подозрения, - то я и не пытался бороться со сном; в последний раз я заглянул в соседнюю комнату. Кадрусс сидел у стола, на деревянной скамейке, которая в деревенских трактирах заменяет стулья; он сидел ко мне спиной, так что я не мог видеть его лица, да и сиди он иначе, я всё равно не мог бы его разглядеть, потому что голову он склонил на руки.
  
  Карконта некоторое время молча наблюдала за ним, потом пожала плечами и села напротив него.
  
  В эту минуту потухающее пламя охватило ещё не тронутый сухой сук; в тёмной комнате стало немного светлее. Карконта но сводила глаз с мужа, а так как он сидел всё в той же позе, она протянула свои скрюченные пальцы и дотронулась до его лба.
  
  Кадрусс вздрогнул. Мне показалось, что губы Карконты шевелились; но или она говорила слишком тихо, или сон уже притупил мои чувства, только звук её голоса не долетал до меня. Глаза мои тоже заволакивались туманом, и я уже не отдавал себе отчёта, наяву я всё это вижу или во сне. Наконец, веки мои сомкнулись, и я перестал сознавать окружающее.
  
  Я спал глубоким сном, как вдруг меня разбудил выстрел и за ним ужасный крик. Над головой раздались нетвёрдые шаги, и что-то грузно рухнуло на лестнице, как раз над моей головой.
  
  Я ещё не совсем пришёл в себя. Мне слышались стоны, потом заглушённые крики, как будто где-то происходила борьба.
  
  Последний крик, протяжнее, чем остальные, сменившийся затем стонами, окончательно вывел меня из оцепенения.
  
  Я приподнялся на локте, открыл глаза, но не мог в темноте ничего разглядеть и дотронулся до своего лба, на который, как мне показалось, падали сквозь доски лестницы частые капли тёплого дождя.
  
  За разбудившим меня шумом наступила полная тишина. Я слышал над своей головой мужские шаги; заскрипела лестница. Мужчина спустился в нижнюю комнату, подошёл к камину и зажёг свечу.
  
  Это был Кадрусс; он был очень бледен, и его рубашка была вся в крови.
  
  Затеплив свечу, он быстро поднялся по лестнице, и я вновь услышал его быстрые, тревожные шаги.
  
  Через минуту он снова сошёл вниз. В руке он держал футляр; удостоверившись, что алмаз лежит внутри, он начал совать его то в один, то в другой карман; затем решив, вероятно, что карман недостаточно надёжное место, закатал его в свой красный платок и обернул им шею.
  
  Затем он бросился к шкафу, вытащил оттуда золото и ассигнации, рассовал их в карманы штанов и в карманы куртки, захватил две-три рубашки и выскочил за дверь. Тогда мне всё стало ясно; я упрекал себя за случившееся, как будто сам был в этом виноват. Мне показалось, что я слышу стоны; быть может, несчастный ювелир был ещё жив; быть может, оказав ему помощь, я мог отчасти загладить зло, которое я не то чтобы совершил, но которому дал свершиться. Я налёг спиной на плохо скреплённые доски, отделявшие от нижней комнаты подобие пристройки, где я лежал; доски подались, и я проник в дом.
  
  Я схватил свечу и бросился вверх по лестнице; поперёк неё лежало чьё-то тело; это был труп Карконты.
  
  Слышанный мною выстрел был сделан по ней; пуля пробила ей шею навылет, кровь текла из двойной раны и струёй била изо рта.
  
  Она была мертва.
  
  Я перешагнул через труп и побежал дальше.
  
  Спальня была в ужасном беспорядке. Часть мебели была опрокинута; простыни, за которые судорожно хватался несчастный ювелир, были разбросаны по комнате; сам он лежал на полу, головой к стене, в луже крови, вытекшей из трех больших ран на груди.
  
  Из четвёртой торчала рукоятка огромного кухонного ножа.
  
  Мне под ноги попался второй пистолет, неразряженный, вероятно потому, что порох отсырел.
  
  Я подошёл к ювелиру, он был ещё жив; от шума моих шагов, а главное от сотрясения пола, он открыл мутные глаза, остановил их на мне, пошевелил губами, словно желая что-то сказать, и испустил дух.
  
  От этого страшного зрелища я почти обезумел; раз я никому уже не мог помочь, мне хотелось только одного: бежать. Я схватился за голову и с криком ужаса выскочил на лестницу.
  
  В нижней комнате оказалось человек шесть таможенных досмотрщиков и два-три жандарма - целый вооружённый отряд.
  
  Меня схватили; я даже не пытался сопротивляться, я больше не владел собой. Я пытался говорить, но издавал только нечленораздельные звуки.
  
  Я увидел, что таможенники и жандармы показывают на меня пальцами; я оглядел себя - я был весь в крови. Тот тёплый дождь, который капал на меня сквозь доски лестницы, был кровью Карконты.
  
  Я указал пальцем на то место, где я прятался.
  
  "Что он хочет сказать?" - спросил один из жандармов.
  
  Один из таможенников заглянул туда.
  
  "Он хочет сказать, что прошёл оттуда", - ответил он.
  
  И он указал на пролом, через который я в самом деле прошёл.
  
  Тогда я понял, что меня принимают за убийцу. Ко мне вернулся голос, ко мне вернулись силы; я вырвался из рук державших меня людей и крикнул:
  
  "Это не я! Не я!"
  
  Два жандарма навели на меня свои карабины.
  
  "Если ты пошевелишься, - сказали они, - тебе конец".
  
  "Но я же вам говорю, - воскликнул я, - что это не я!"
  
  "Всё это ты можешь рассказывать судьям в Ниме, - отвечали они. - А пока иди за нами; и наш тебе совет - не сопротивляйся".
  
  Да я и не думал сопротивляться; я был охвачен ужасом, подавлен. На меня надели наручники, привязали к лошадиному хвосту и отвели в Ним.
  
  Оказывается, меня выследил один из таможенников; поблизости от трактира он потерял меня из виду, предположил, что я там проведу ночь, и отправился предупредить своих товарищей; они явились сюда как раз, когда грянул выстрел, и захватили меня при таких явных уликах, что я сразу понял, как трудно мне будет доказать свою невиновность.
  
  Тогда все мои усилия свелись к одному: прежде всего я попросил следователя, чтобы он велел разыскать некоего аббата Бузони, заезжавшего в этот самый день в трактир "Гарский мост". Если Кадрусс всё выдумал, если этого аббата не существовало - значит, я пропал, разве что поймали бы самого Кадрусса и он бы во всём сознался.
  
  Прошло два месяца, во время которых, должен это сказать к чести моего следователя, были приняты все меры для разыскания аббата. Я уже потерял всякую надежду. Кадрусса не нашли. Меня должны были судить в ближайшую сессию, как вдруг восьмого сентября, то есть через три месяца и пять дней после убийства, в тюрьму явился аббат Бузони, которого я уже и не ждал, и сказал, что слышал, будто один из заключённых хочет поговорить с ним. Он, по его словам, узнал об этом в Марселе и поспешил явиться на мой зов.
  
  Вы можете себе представить, с какой радостью я его принял; я рассказал ему всё, что видел и слышал; волнуясь, приступил я к истории с алмазом; против всякого моего ожидания, она оказалась чистой правдой; и, опять-таки против всякого моего ожидания, он вполне поверил всему, что я рассказал.
  
  Я был пленён его кротким милосердием, видел, что ему хорошо известны нравы моей родины, - и тогда в надежде, что, быть может, из этих милосердных уст я получу прощение за единственное своё преступление, я рассказал ему на исповеди, во всех подробностях, что произошло в Отейле. То, что я сделал по сердечному влечению, имело такое же последствие, как если бы я сделал это из расчёта: моё сознание в этом первом убийстве, к которому меня ничто не принуждало, убедило его, что я не совершил второго, и он, уходя, велел мне надеяться и обещал сделать всё от него зависящее, чтобы убедить судей в моей невиновности.
  
  Я понял, что он занялся мною, когда увидел, что для меня постепенно смягчается тюремный режим, и узнал, что моё дело отложено до следующей сессии.
  
  В этот промежуток времени провидению угодно было, чтобы за границей схватили Кадрусса и доставили во Францию. Он во всём сознался, свалив на свою жену весь умысел преступления и подстрекательство к нему. Его приговорили к пожизненной каторге, а меня освободили.
  
  - И тогда, - сказал Монте-Кристо, - вы явились ко мне с рекомендательным письмом от аббата Бузони.
  
  - Да, ваше сиятельство, он принял во мне живое участие.
  
  "Ваше ремесло контрабандиста погубит вас, - сказал он мне. - Если вы выйдете отсюда, бросьте это".
  
  "Но, отец мой, - спросил я, - как же мне жить и содержать мою несчастную невестку?"
  
  "Один из моих духовных сыновей, - ответил он, - относится ко мне с большим уважением и поручил мне отыскать ему человека, которому он мог бы доверять. Хотите быть этим человеком? Я ему вас рекомендую".
  
  "Отец мой! - воскликнул я. - Как вы добры!"
  
  "Но вы обещаете мне, что я никогда в этом не раскаюсь?"
  
  Я поднял руку, чтобы дать клятву.
  
  "Этого не нужно, - сказал он, - я знаю и люблю корсиканцев; вот вам рекомендация".
  
  И он написал несколько строк, которые я вам передал и на основании которых ваше сиятельство взяли меня к себе на службу. Теперь я могу с гордостью спросить, имели ли когда-нибудь ваше сиятельство причины быть мною недовольны?
  
  - Нет, - отвечал граф, - я с удовольствием признаю, что вы хороший слуга, Бертуччо, хоть вы и недостаточно доверяете мне.
  
  - Я, ваше сиятельство?
  
  - Да, вы. Как это могло случиться, что у вас есть невестка и приёмный сын, а вы мне никогда о них не говорили?
  
  - Увы, ваше сиятельство, мне остаётся поведать вам самую грустную часть моей жизни. Я уехал на Корсику. Вы сами понимаете, что я торопился повидать и утешить мою бедную невестку; но в Рольяно меня ждало несчастье; в моём доме произошло нечто такое ужасное, что об этом и до сих пор ещё помнят соседи. Следуя моим советам, моя бедная невестка отказывала Бенедетто, который постоянно требовал денег. Однажды утром он пригрозил ей и исчез на целый день. Бедная Ассунта, любившая этого негодяя, как родного сына, горько плакала. Пришёл вечер; она ждала его и не ложилась спать. В одиннадцать часов вечера он вернулся в сопровождении двух приятелей, обычных сотоварищей его проделок; она хотела обнять его, но они схватили её, и один из них, - боюсь, что это и был этот проклятый мальчишка, - воскликнул:
  
  "Мы сыграем в пытку, и ей прядётся сказать, где у неё спрятаны деньги".
  
  Наш сосед Василио уехал в Бастию, и дома оставалась только его жена.
  
  Кроме неё, никто не мог бы увидеть, ни услышать того, что происходило в доме невестки. Двое крепко держали Ассунту, которая не представляла себе возможности такого преступления и ласково улыбалась своим будущим палачам; третий наглухо забаррикадировал двери и окна, потом вернулся к остальным, и все трое, стараясь заглушить крики ужаса, вырывавшиеся у Ассунты при виде этих грозных приготовлений, поднесли её ногами к пылающему очагу. Они ждали, что это заставит её указать, где спрятаны наши деньги; но, пока она боролась с ними, вспыхнула её одежда; тогда они бросили несчастную, боясь, чтобы огонь не перекинулся на них. Вся охваченная пламенем, она бросилась к выходу, но дверь была заперта. Она кинулась к окну; но окно было забито.
  
  И вот соседка услыхала ужасные крики: это Ассунта звала на помощь.
  
  Потом её голос стал глуше, крики перешли в стоны. На следующий день, после целой ночи ужаса и тревоги, жена Василио, наконец, решилась выйти из дому, и судебные власти, которым она дала знать, взломали дверь нашего дома. Ассунту нашли полуобгоревшей, но ещё живой, шкафы оказались взломаны, деньги исчезли. Что до Бенедетто, то он навсегда исчез из Рольяно; с тех пор я его не видел и даже не слышал о нём.
  
  - Узнав об этом печальном происшествии, - продолжал Бертуччо, - я и отправился к вашему сиятельству. Мне уже не к чему было рассказывать вам ни о Бенедетто, потому что он исчез, ни о моей невестке, потому что она умерла.
  
  - И что вы думали об этом происшествии? - спросил Монте-Кристо.
  
  - Что это была кара за моё преступление, - ответил Бертуччо - О, эти Вильфоры, проклятый род!
  
  - Я то же думаю, - мрачно прошептал граф.
  
  - Теперь, - продолжал Бертуччо, - ваше сиятельство понимает, почему этот дом, где я с тех пор не был, этот сад, где я неожиданно очутился, это место, где я убил человека, могли вызвать во мне мучительное волнение, причину которого вам угодно было узнать; признаюсь, я не уверен, что здесь, у моих ног, в той самой могиле, которую он выкопал для своего ребёнка, не лежит господин де Вильфор.
  
  - Что ж, всё возможно, - сказал Монте-Кристо, вставая, - даже и то, добавил он чуть слышно, - что королевский прокурор ещё жив. Аббат Бузони хорошо сделал, что прислал вас ко мне. И вы тоже хорошо сделали, что рассказали мне свою историю, потому что теперь я уже не буду дурно о вас думать. А что этот, так неудачно названный, Бенедетто? Вы так и не старались напасть на его след, не пытались узнать, что с ним сталось?
  
  - Никогда. Если бы я даже знал, где он, я не старался бы увидеть его, а бежал бы от него, как от чудовища. Нет, к счастью, я никогда ни от кого ничего о нём не слыхал; надеюсь, что его нет в живых.
  
  - Не надейтесь, Бертуччо, - сказал граф. - Злодеи так не умирают: господь охраняет их, чтобы сделать орудием своего отмщения.
  
  - Пусть так, - сказал Бертуччо. - Я только молю бога, чтобы мне не привелось с ним встретиться. Теперь, - продолжал, опуская голову, управляющий, - вы знаете всё, ваше сиятельство; на земле вы мой судья, как господь - на небе; не скажете ли вы мне что-нибудь в утешение?
  
  - Да, вы правы, и я могу повторить то, что сказал бы вам аббат Бузони; этот Вильфор, на которого вы подняли руку, заслуживал возмездия за свой поступок с вами, и, может быть, ещё кое за что. Если Бенедетто жив, то он послужит, как я вам уже сказал, орудием божьей кары, а потом и сам понесёт наказание. Вы же, собственно говоря, можете упрекнуть себя только в одном: спросите себя, почему, спасши этого ребёнка от смерти, вы не возвратили его матери; вот в чём ваша вина, Бертуччо.
  
  - Да, ваше сиятельство, в этом я виновен, я поступил малодушно. Когда я вернул ребёнку жизнь, мне оставалось только, как вы говорите, отдать его матери. Но для этого мне нужно было собрать кое-какие сведения, обратить на себя внимание, может быть, выдать себя. Мне не хотелось умирать, меня привязывали к жизни моя невестка, моё врождённое самолюбие корсиканца, который хочет мстить победоносно и до конца, и, наконец, я просто любил жизнь. Я не так храбр, как мой несчастный брат!
  
  Бертуччо закрыл лицо руками, а Монте-Кристо вперил в него долгий, загадочный взгляд.
  
  Потом, после минутного молчания, которому время и место придавали ещё больше торжественности, граф сказал с непривычной для него печалью в голосе:
  
  - Чтобы достойно окончить нашу беседу, последнюю по поводу всех этих событий, Бертуччо, запомните мои слова, которые я часто слышал от аббата Бузони: "От всякой беды есть два лекарства - время и молчание". А теперь я хочу пройтись по саду. То, что тягостно для вас, участника ужасных событий, вызовет во мне скорее приятные ощущения и удвоит для меня ценность этого поместья. Видите ли, Бертуччо, деревья милы только тем, что дают тень, а самая тень мила лишь потому, что вызывает грёзы и мечты.
  
  Вот я приобрёл сад, считая, что покупаю лишь огороженное место, - а это огороженное место вдруг оказывается садом, в котором бродят привидения, не предусмотренные контрактом. А я любитель привидений, я никогда не слыхал, чтобы мертвецы за шесть тысяч лет наделали столько зла, сколько его делают живые за один день. Возвращайтесь домой, Бертуччо, и спите спокойно. Если в последний час ваш духовник будет к вам не так милосерд, как аббат Бузони, позовите меня, если я ещё буду жив, и я найду слова, которые тихо убаюкают вашу душу, когда она будет готовиться в трудный путь, который зовётся вечностью.
  
  Бертуччо почтительно склонился перед графом и, тяжело вздохнув, удалился.
  
  Монте-Кристо остался один; он сделал несколько шагов.
  
  - Здесь, около этого платана, могила, куда был положен младенец, прошептал он, - там - калитка, через которую входили в сад; в том углу потайная лестница, ведущая в спальню. Не думаю, чтобы требовалось заносить всё это в записную книжку, потому что у меня здесь перед глазами, под ногами вокруг - рельефный живой план.
  
  И граф, ещё раз обойдя сад, направился к карете Бертуччо, видя его задумчивость, молча сел рядом с кучером.
  
  Карета покатила в Париж.
  
  В тот же вечер, вернувшись в свой дом на Елисейских Полях, граф Монте-Кристо обошёл всё помещение, как мог бы это сделать человек, знакомый с ним уже многие годы; и хотя он шёл впереди других, он ни разу не ошибся дверью и не направился по такой лестнице или коридору, которые не привели бы его прямо туда, куда он хотел попасть. Али сопровождал его в этом ночном обходе. Граф отдал Бертуччо кое-какие распоряжения, касавшиеся украшения или назначения комнат, и, взглянув на часы, сказал внимательно слушавшему нубийцу:
  
  - Уже половина двенадцатого. Гайде должна скоро приехать. Предупреждены ли французские служанки?
  
  Али показал рукой на половину, предназначенную для прекрасной албанки; она была так тщательно скрыта, что, если завесить дверь ковром, можно было обойти весь дом и не догадаться, что там есть ещё гостиная и две жилые комнаты; Али, как мы уже сказали, показал рукой на эту дверь, поднял три пальца левой руки и, положив голову на ладонь этой руки, закрыл глаза, изображая сон.
  
  - Понимаю, - сказал Монте-Кристо, привыкший к такому способу разговора, - все три дожидаются её в спальне, не так ли?
  
  - Да, - кивнул Али.
  
  - Госпожа будет утомлена сегодня, - продолжал Монте-Кристо, - и, должно быть, сразу захочет лечь; не надо ни о чем с ней разговаривать; служанки француженки должны только приветствовать свою новую госпожу и удалиться; последи, чтобы служанка гречанка не общалась с француженками.
  
  Али поклонился.
  
  Вскоре послышался голос, зовущий привратника; ворота распахнулись, в аллею въехал экипаж и остановился у крыльца.
  
  Граф сошёл вниз; дверца кареты была уже открыта; он подал руку молодой девушке, закутанной с головы до ног в шёлковую зелёную накидку, сплошь расшитую золотом.
  
  Девушка взяла протянутую ей руку, любовно и почтительно поцеловала её и произнесла несколько ласковых слов, на которые граф отвечал с нежной серьёзностью на том звучном языке, который старик Гомер вложил в уста своих богов.
  
  Затем, предшествуемая Али, нёсшим розовую восковую свечу, девушка та самая красавица албанка, что была спутницей Монте-Кристо в Италии, прошла на свою половину, после чего граф удалился к себе.
  
  В половине первого в доме погасли все огни, и можно было подумать, что все мирно спят.
  
  Глава 8. НЕОГРАНИЧЕННЫЙ КРЕДИТ
  
  На следующий день, около двух часов пополудни, экипаж, запряжённый парой великолепных английских лошадей, остановился у ворот Монте-Кристо.
  
  Мужчина в синем фраке с шёлковыми пуговицами того же цвета, в белом жилете, пересечённом огромной золотой цепью, и в панталонах орехового цвета, с волосами, настолько чёрными и так низко спускающимися на лоб, что легко было усомниться в их естественности, тем более что они мало соответствовали глубоким надбровным морщинам, которых они никак не могли скрыть, - словом, мужчина лет пятидесяти пяти, но желавший казаться сорокалетним, выглянул из окна кареты, на дверцах которой была изображена баронская корона, и послал грума спросить у привратника, дома ли граф Монте-Кристо.
  
  В ожидании ответа этот человек с любопытством, граничившим с неделикатностью, рассматривал дом, доступную взорам часть сада и ливрею слуг, мелькавших за оградой. Глаза у него были живые, но скорее хитрые, чем умные. Губы были так тонки, что вместо того, чтобы выдаваться вперёд, они западали внутрь; наконец, его широкие и сильно выдающиеся скулы верный признак коварства, низкий лоб, выпуклый затылок, огромные, отнюдь не аристократические уши, заставили бы всякого физиономиста назвать почти отталкивающим характер этого человека, производившего на непосвящённых немалое впечатление своим великолепным выездом, огромным бриллиантом, вдетым вместо запонки в манишку, и красной орденской лентой, тянувшейся от одной петлицы до другой.
  
  Грум постучал в окно привратника и спросил:
  
  - Здесь живёт граф Монте-Кристо?
  
  - Да, его сиятельство живёт здесь, - отвечал привратник, - но...
  
  Он вопросительно взглянул на Али.
  
  Али сделал отрицательный знак.
  
  - Но?.. - спросил грум.
  
  - Но его сиятельство не принимает, - отвечал привратник.
  
  - В таком случае вот вам карточка моего господина, барона Данглара.
  
  Передайте её графу Монте-Кристо и скажите ему, что по дороге в Палату мой господин заезжал сюда, чтобы иметь честь его видеть.
  
  - Я не имею права разговаривать с его сиятельством, - сказал привратник, - ваше поручение исполнит камердинер.
  
  Грум вернулся к экипажу.
  
  - Ну, что? - спросил Данглар.
  
  Мальчик, пристыженный полученным уроком, передал ответ привратника своему господину.
  
  - Ого, - сказал тот, - видно, важная птица этот приезжий, которого величают его сиятельством, раз с ним имеет право разговаривать только его камердинер; всё равно, раз он аккредитован на мой банк, мне придётся с ним встретиться, когда ему понадобятся деньги.
  
  И Данглар откинулся в глубь кареты и так, чтобы было слышно через дорогу, крикнул кучеру:
  
  - В Палату депутатов!
  
  Сквозь жалюзи своего флигеля Монте-Кристо, вовремя предупреждённый, видел барона и успел разглядеть его в превосходный бинокль, причём проявил не меньше любопытства, чем сам Данглар, когда тот исследовал дом, сад и ливреи.
  
  - Положительно, - сказал он с отвращением, ввинчивая обратно трубки бинокля в костяную оправу, - положительно этот человек гнусен; как можно увидеть его и не распознать в нём с первого же взгляда змею по плоскому лбу, коршуна по выпуклому черепу и сарыча по острому клюву!
  
  - Али! - крикнул он, потом ударил один раз по медному гонгу. Вошёл Али. - Позови Бертуччо, - сказал Монте-Кристо.
  
  В ту же минуту вошёл Бертуччо.
  
  - Ваше сиятельство спрашивали меня? - сказал он.
  
  - Да, - отвечал граф. - Видели вы лошадей, которые только что стояли у моих ворот?
  
  - Разумеется, ваше сиятельство, и нахожу их превосходными.
  
  - Каким же образом, - спросил Монте-Кристо нахмурясь, - когда я потребовал, чтобы вы приобрели мне лучшую пару в Париже, в Париже нашлась ещё пара, равная моей, и эти лошади не стоят в моей конюшне?
  
  Видя сдвинутые брови графа и слыша его строгий голос, Али опустил голову.
  
  - Ты тут ни при чём, мой добрый Али, - сказал по-арабски граф с такой лаской в голосе и в выражении лица, которой от него трудно было ожидать, - ты ведь ничего не понимаешь в английских лошадях.
  
  Лицо Али снова прояснилось.
  
  - Ваше сиятельство, - сказал Бертуччо, - лошади, о которых вы говорите, не продавались.
  
  Монте-Кристо пожал плечами.
  
  - Знайте, господин управляющий, нет ничего, что но продавалось бы, когда умеешь предложить нужную цену.
  
  - Господин Данглар заплатил за них шестнадцать тысяч франков, ваше сиятельство.
  
  - Так надо было предложить ему тридцать две тысячи; он банкир, а банкир никогда не упустит случая удвоить свой капитал.
  
  - Ваше сиятельство говорит серьёзно? - спросил Бертуччо.
  
  Монте-Кристо посмотрел на управляющего взглядом человека, который удивлён, что ему осмеливаются задавать вопросы.
  
  - Сегодня вечером, - сказал он, - мне надо отдать визит; я хочу, чтобы эти лошади были заложены в мою карету и в новой упряжи.
  
  Бертуччо поклонился и отошёл; у двери он остановился.
  
  - В котором часу ваше сиятельство поедет с визитом? - спросил он.
  
  - В пять часов, - ответил Монте-Кристо.
  
  - Я позволю себе заметить, ваше сиятельство, что сейчас уже два часа, - нерешительно сказал управляющий.
  
  - Знаю, - коротко ответил Монте-Кристо.
  
  Потом он повернулся к Али:
  
  - Проведи всех лошадей перед госпожой, пусть она выберет ту запряжку, которая ей понравится; узнай, желает ли она обедать вместе со мной: тогда пусть обед подадут у неё в комнатах. Ступай и пришли ко мне камердинера.
  
  Едва Али успел уйти, как вошёл камердинер.
  
  - Батистен, - сказал граф, - вы служите у меня уже год; этот срок я обычно назначаю для испытания своих слуг; вы мне подходите.
  
  Батистен поклонился.
  
  - Остаётся только узнать, подхожу ли я вам.
  
  - О, ваше сиятельство!
  
  - Дослушайте до конца, - продолжал граф. - Вы получаете полторы тысячи франков в год, то есть содержание хорошего, храброго офицера, каждый день рискующего своей жизнью; вы получаете стол, которому позавидовали бы многие начальники канцелярий - несчастные служаки, бесконечно больше обременённые работой, чем вы. Вы слуга, но вы сами имеете слуг, которые заботятся о вашем бельё и одежде. Помимо полутора тысяч франков жалованья, вы, делая покупки для моего туалета, обкрадываете меня ещё примерно на полторы тысячи франков в год.
  
  - О, ваше сиятельство!
  
  - Я не жалуюсь, Батистен, это скромно; однако я желал бы, чтобы этой суммы вы не превышали. Следовательно, вы нигде не найдёте места лучше того, на которое вам посчастливилось попасть. Я никогда не бью своих слуг, никогда не браню их, никогда не сержусь, всегда прощаю ошибку и никогда не прощаю небрежности или забывчивости. Мои распоряжения кратки, но ясны и точны; мне приятнее повторить их два и даже три раза, чем видеть их непонятыми. Я достаточно богат, чтобы знать всё, что меня интересует, а я очень любопытен, предупреждаю вас. Поэтому, если я когда-нибудь узнаю, что вы обо мне говорили, - всё равно, хорошо или дурно, обсуждали мои поступки, следили за моим поведением, вы в ту же минуту будете уволены. Я предупреждаю своих слуг только один раз; вы предупреждены, ступайте!
  
  Батистен поклонился и сделал несколько шагов к двери.
  
  - Кстати, - продолжал граф, - я забыл вам сказать, что ежегодно я кладу известную сумму на имя моих слуг. Те, кого я увольняю, естественно, теряют эти деньги в пользу остальных, которые получат их после моей смерти. Вы служите у меня уже год; начало вашего состояния положено; от вас зависит увеличить его.
  
  Эта речь, произнесённая при Али, который оставался невозмутим, ибо ни слова не понимал по-французски, произвела на Батистена впечатление, понятное всякому, кто знаком с психологией французского слуги.
  
  - Я постараюсь согласоваться во всём с желаниями вашею сиятельства, сказал он. - Притом же я буду руководствоваться примером господина Али.
  
  - Ни в коем случае, - ледяным тоном возразил граф, - у Али, при всех его достоинствах, много недостатков; не берите с него примера, ибо Али исключение; жалованья он не получает; это не слуга, это мой раб, моя собака: если он нарушит свой долг, я его не прогоню, я его убью.
  
  Батистен вытаращил глаза.
  
  - Вы не верите? - спросил Монте-Кристо.
  
  И он повторил Али то, что перед тем сказал по-французски Батистену.
  
  Али выслушал его, улыбнулся, подошёл к своему господину, стал на одно колено и почтительно поцеловал ему.
  
  Этот наглядный урок окончательно убедил Батистена.
  
  Граф сделал ему знак удалиться. Али последовал за своим господином.
  
  Они прошли в кабинет и долго там беседовали.
  
  В пять часов граф три раза ударил по звонку. Одним звонком он вызывал Али, двумя Батистена, тремя Бертуччо.
  
  Управляющий явился.
  
  - Лошадей! - сказал Монте-Кристо.
  
  - Лошади поданы, - отвечал Бертуччо. - Должен ли я сопровождать ваше сиятельство?
  
  - Нет, только кучер, Батистен и Али.
  
  Граф вышел на крыльцо и увидел свой экипаж, запряжённый той самой парой, которой он любовался утром, когда на ней приезжал Данглар.
  
  Проходя мимо лошадей, он окинул их взглядом.
  
  - Они в самом деле великолепны, - сказал он, - вы хорошо сделали, что купили их; правда, это было сделано немного поздно.
  
  - Ваше сиятельство, - сказал Бертуччо, - мне стоило большого труда добыть их, и они обошлись очень дорого.
  
  Граф пожал плечами.
  
  - Разве лошади стали хуже от этого?
  
  - Если ваше сиятельство довольны, - сказал Бертуччо, - то всё хорошо. Куда прикажете ехать?
  
  - На улицу Шоссе д'Антен, к барону Данглару.
  
  - Да, вот что, Бертуччо, - добавил граф. - Мне нужен участок на морском берегу, скажем в Нормандии, между Гавром и Булонью. Я, как видите, не стесню вас в выборе. Необходимо, чтобы на том участке, который вы приобретёте, была маленькая гавань, бухточка или залив, где бы мог стоять мой корвет; его осадка всего пятнадцать футов. Судно должно быть готово выйти в море в любое время дня и ночи. Вы наведёте справки у всех нотариусов относительно участка, отвечающего этим условиям; когда вы соберёте сведения, вы отправитесь посмотреть и, если одобрите, купите на своё имя. Корвет, вероятно, уже на пути в Фекан?
  
  - В тот самый вечер, когда мы покидали Марсель, я видел, как он вышел в море.
  
  - А яхта?
  
  - Яхте отдан приказ стоять в Мартиге.
  
  - Хорошо! Вы время от времени будете сноситься с обоими капитанами, чтобы они не засыпали.
  
  - А как с пароходом?
  
  - Который стоит в Шалопе?
  
  - Да.
  
  - Те же распоряжения, что и относительно обоих парусников.
  
  - Слушаю.
  
  - Как только вы купите участок, позаботьтесь, чтобы на северной дороге и на южной были приготовлены подставы через каждые десять лье.
  
  - Ваше сиятельство может на меня положиться.
  
  Граф кивнул, вскочил в карету, великолепные кони рванулись и остановились только у дома банкира.
  
  Данглар председательствовал на заседании железнодорожной комиссии, когда ему доложили о визите графа Монте-Кристо. Впрочем, заседание уже подходило к концу.
  
  При имени графа Данглар поднялся с места.
  
  - Господа, - сказал он, обращаясь к своим коллегам, из которых иные были почтенные члены Верхней или Нижней палаты, - простите, что я принуждён вас покинуть; но представьте, фирма Томсон и Френч в Риме направила ко мне некоего графа Монте-Кристо, открыв ему неограниченный кредит. Такой нелепой шутки ещё никогда не позволяли себе мои корреспонденты. Разумеется, меня обуяло любопытство; сегодня утром я заезжал к этому квазиграфу. Будь он настоящим графом, вы сами понимаете, он не был бы так богат. Они не соизволили меня принять. Что вы на это скажете? Ведь только высочайшие особы или хорошенькие женщины обращаются с людьми так, как этот господин Монте-Кристо! Впрочем, дом его на Елисейских Полях в самом деле принадлежит ему и, кажется, очень недурён. Но неограниченный кредит, - продолжал Данглар, улыбаясь своей гнусной улыбкой, - сильно повышает требования того банкира, у которого он открыт. Так что мне не терпится посмотреть на этого господина. По-видимому, меня мистифицируют. Но они там не знают, с кем имеют дело; ещё посмотрим, кто посмеётся последним.
  
  Произнеся эти слова с такой выразительностью, что даже ноздри его раздулись, господин барон покинул своих гостей и перешёл в белую с золотом гостиную, славившуюся на всё Шоссе д'Антен. Туда-то он и приказал провести посетителя, чтобы сразу же поразить его.
  
  Граф стоял, рассматривая копии с полотен Альбани и Фаторе, проданные банкиру за оригиналы, но и будучи только копиями, они никак не подходили к аляповатым золотым завитушкам, украшавшим потолок.
  
  Услышав шаги Данглара, граф обернулся.
  
  Данглар слегка кивнул и жестом пригласил графа сесть в кресло золочёного дерева, обитое белым атласом, затканным золотом. Граф сел.
  
  - Я имею честь разговаривать с господином де Монте-Кристо?
  
  - А я, - отвечал граф, - с господином бароном Дангларом, кавалером Почётного легиона, членом Палаты депутатов?
  
  Монте-Кристо повторял все титулы, которые он прочитал на визитной карточке барона.
  
  Данглар понял насмешку и закусил губу.
  
  - Прошу извинить меня, - сказал он, - если я не назвал вас сразу тем титулом, под каким мне доложили о вас; но, как вы знаете, мы живём при демократическом правительстве, и я являюсь представителем народных интересов.
  
  - Так что, сохранив привычку называть себя бароном, - отвечал Монте-Кристо, - вы отвыкли именовать других графами.
  
  - О, я и сам к этому равнодушен, - небрежно отвечал Данглар, - мне дали титул барона и сделали кавалером Почётного легиона во внимание к некоторым моим заслугам, но...
  
  - Но вы отказались от своих титулов, как некогда Монморанси и Лафайет? Пример, достойный подражания.
  
  - Не совсем, конечно, - возразил смущённый Данглар, - вы понимаете, из-за слуг...
  
  - Да, ваши слуги называют вас "ваша милость"; для журналистов вы милостивый государь, а для ваших избирателей - гражданин. Эти оттенки очень в ходу при конституционном строе. Я прекрасно вас понимаю.
  
  Данглар поджал губы; он убедился, что на этой почве Монте-Кристо сильнее, и решил вернуться в более привычную область.
  
  - Граф, - сказал он с поклоном, - я получил уведомление от банкирского дома Томсон и Френч.
  
  - Очень приятно, барон. Разрешите мне титуловать вас так, как титулуют вас ваши слуги; это дурная привычка, усвоенная в странах, где ещё существуют бароны именно потому, что там не делают новых. Итак, повторяю, мне это очень приятно, - это меня избавляет от необходимости представляться самому, что всегда довольно неудобно. Стало быть, вы получили уведомление?
  
  - Да, - сказал Данглар, - но должен признаться, что я не вполне уяснил себе его смысл.
  
  - Да что вы!
  
  - И я даже имел честь заезжать к вам, чтобы попросить у вас некоторых разъяснений.
  
  - Пожалуйста, я вас слушаю.
  
  - Уведомление, - сказал Данглар, - кажется, при мне, - он пошарил в кармане, - да, вот оно; это уведомление открывает графу Монте-Кристо неограниченный кредит в моём банке.
  
  - В чём же дело, барон? Что тут для вас неясно?
  
  - Ничего; только слово "неограниченный"...
  
  - Разве это неправильно выражено? Вы понимаете, это пишут англичане...
  
  - Нет, нет, в отношении грамматики всё правильно, но в отношении бухгалтерии дело не так просто.
  
  - Разве банкирский дом Томсон и Френч, по вашему мнению, не совсем надёжен, барон? - спросил насколько мог наивнее Монте-Кристо. - Чёрт возьми, это было бы весьма неприятно, у меня там лежат кое-какие деньги.
  
  - Нет, он вполне надёжен, - отвечал Данглар почти насмешливо, - по самый смысл слова "неограниченный", в приложении к финансам, настолько туманен...
  
  - Что не имеет границ, да? - сказал Монте-Кристо.
  
  - Я именно это и хотел сказать. Всё неясное возбуждает сомнения, а в сомнении, говорит мудрец, воздержись.
  
  - Из чего следует, - продолжал Монте-Кристо, - что если банкирский дом Томсон и Френч поступает легкомысленно, то фирма Данглар не склонна следовать его примеру.
  
  - То есть?
  
  - Да очень просто; господа Томсон и Френч не связаны размером суммы; а для господина Данглара существует предел; он человек мудрый, как он только что сказал.
  
  - Господин граф, - гордо отвечал банкир, - никто моей кассы ещё не считал.
  
  - В таком случае, - холодно возразил Монте-Кристо, - по-видимому, я буду первый, кому это предстоит сделать.
  
  - Почему вы так думаете?
  
  - Потому что разъяснения, которых вы от меня требуете, очень похожи на колебания.
  
  Данглар нахмурился; уже второй раз этот человек побивал его, и теперь уже на такой почве, где он считал себя дома. Его насмешливая учтивость была деланной и граничила с полной своей противоположностью, то есть с дерзостью. Монте-Кристо, напротив, улыбался самым приветливым образом и по желанию принимал наивный вид, дававший ему немалые преимущества.
  
  - Словом, сударь, - сказал Данглар, помолчав, - я хотел бы, чтобы вы меня поняли, и прошу вас назначить ту сумму, которую вы желали бы от меня получить.
  
  - Но, сударь, - сказал Монте-Кристо, решивший в этом споре не уступать ни пяди, - если я просил о неограниченном кредите, то это именно потому, что я не могу знать заранее, какие суммы мне могут понадобиться.
  
  Банкиру показалось, что наступила минута его торжества; с высокомерной улыбкой он откинулся в кресле.
  
  - Говорите смело, - сказал он, - вы сможете убедиться, что наличность фирмы Данглар, хоть и ограниченная, способна удовлетворить самые высокие требования, и если бы даже вы спросили миллион...
  
  - Простите? - сказал Монте-Кристо.
  
  - Я говорю миллион, - повторил Данглар с глупейшим апломбом.
  
  - А на что мне миллион? - сказал граф. - Боже милостивый! Если бы мне нужен был только миллион, то я из-за такого пустяка не стал бы и говорить о кредите. Миллион! Да у меня с собой всегда есть миллион в бумажнике или в дорожном несессере.
  
  Монте-Кристо вынул из маленькой книжечки, где лежали его визитные карточки, две облигации казначейства на предъявителя, по пятьсот тысяч франков каждая.
  
  Такого человека, как Данглар, надо было именно хватить обухом по голове, а не уколоть. Удар обухом возымел своё действие: банкир покачнулся и почувствовал головокружение; он уставился на Монте-Кристо бессмысленным взглядом, и зрачки его дико расширились.
  
  - Послушайте, - сказал Монте-Кристо, - признайтесь, что вы просто не доверяете банкирскому дому Томсон и Френч. Ну что же, я предвидел это, и хоть и мало смыслю в делах, но всё же принял некоторые меры предосторожности; вот тут ещё два таких же уведомления, как то, которое адресовано вам; одно от венского банкирского дома Арштейн и Эсколес к барону Ротшильду, а другое от лондонского банкирского дома Беринг к господину Лаффит. Вам стоит только сказать слово, и я избавлю вас от всяких забот, обратившись в один из этих банков.
  
  Это решило исход: Данглар был побеждён. Он с заметным трепетом развернул венское и лондонское уведомление, брезгливо протянутые ему графом, и проверил подлинность подписей с тщательностью, которая могла бы показаться Монте-Кристо оскорбительной, если бы он не отнёс её за счёт растерянности банкира.
  
  - Да, эти три подписи стоят многих миллионов, - сказал Данглар, вставая, словно желая почтить могущество золота, олицетворённое в сидящем перед ним человеке. - Три неограниченных кредита. Простите, граф, но и перестав сомневаться, можно всё-таки остаться изумлённым.
  
  - О, ваш банкирский дом ничем не удивишь, - сказал со всей возможной учтивостью Монте-Кристо. - Так, значит, вы могли бы прислать мне некоторую сумму денег?
  
  - Назовите её, граф, я к вашим услугам.
  
  - Ну что ж, - проговорил Монте-Кристо, - раз мы пришли к соглашению, - а ведь мы пришли к соглашению, верно?
  
  Данглар кивнул.
  
  - И вы уже не сомневаетесь? - продолжал Монте-Кристо.
  
  - Что вы, граф, - воскликнул банкир. - Я никогда и не сомневался.
  
  - Нет, вы только хотели получить доказательства, не более. Итак, повторил граф, - раз мы пришли к соглашению, раз у вас больше нет никаких сомнений, назначим, если вам угодно, какую-нибудь общую сумму на первый год: скажем, шесть миллионов.
  
  - Шесть миллионов? Отлично! - произнёс, задыхаясь, Данглар.
  
  - Если мне понадобится больше, - небрежно продолжал Монте-Кристо, мы назначим больше; но я не намерен оставаться во Франции больше года и не думаю, чтобы за этот год я превысил эту цифру... ну, там видно будет... Для начала, пожалуйста, распорядитесь доставить мне завтра пятьсот тысяч франков, я буду дома до полудня; а, впрочем, если меня и не будет, то я оставлю своему управляющему расписку.
  
  - Деньги будут у вас завтра в десять часов утра, граф, - отвечал Данглар. - Как вы желаете, золотом, бумажками или серебром?
  
  - Пополам золотом и бумажками, пожалуйста.
  
  И граф поднялся.
  
  - Должен вам сознаться, граф, - сказал Данглар, - я считал, что точно осведомлён о всех крупных состояниях Европы, а между тем ваше состояние, по-видимому, очень значительное, было мне совершенно неизвестно; оно недавнего происхождения?
  
  - Нет, сударь, - возразил Монте-Кристо, - напротив того, оно происхождения очень старого; это было нечто вроде семейного клада, который запрещено было трогать, так что накопившиеся проценты утроили капитал; назначенный завещателем срок истёк всего лишь несколько лет тому назад, так что я пользуюсь им с недавнего времени; естественно, что вы ничего о нём не знаете; впрочем, скоро вы с ним познакомитесь ближе.
  
  При этих словах граф улыбнулся той мертвенной улыбкой, что наводила такой ужас на Франца д'Эпинс.
  
  - С вашими вкусами и намерениями, - продолжал Данглар, - вы в нашей столице заведёте такую роскошь, что затмите всех нас, жалких миллионеров; но так как вы, по-видимому, любитель искусств, - помнится, когда я вошёл, вы рассматривали мои картины, - то всё-таки разрешите показать вам мою галерею: все старые картины знаменитых мастеров, с ручательством за подлинность; я не люблю новых.
  
  - Вы совершенно правы, у них у всех один большой недостаток: они ещё не успели сделаться старыми.
  
  - Я вам покажу несколько скульптур Торвальдсена, Бартолони, Кановы все иностранных скульпторов. Как видите, я не поклонник французских мастеров.
  
  - Вы имеете право быть несправедливым к ним, ведь они ваши соотечественники.
  
  - Но всё это мы отложим до того времени, когда познакомимся ближе; сегодня я удовольствуюсь тем, что представлю вас, если позволите, баронессе Данглар; простите мою поспешность, граф, но такой клиент, как вы, становится почти членом семейства.
  
  Монте-Кристо поклонился в знак того, что принимает лестное предложение финансиста.
  
  Данглар позвонил; вошёл лакей в пышной ливрее.
  
  - Баронесса у себя? - спросил Данглар.
  
  - Да, господин барон.
  
  - Она одна?
  
  - Нет, у баронессы гости.
  
  - Надеюсь, граф, не будет нескромностью, если я представлю вас в присутствии друзей? Вы не собираетесь сохранять инкогнито?
  
  - Нет, борон, - сказал с улыбкой Монте-Кристо, - я не чувствую за собой права на это.
  
  - А кто у баронессы? Господин Дебрэ? - спросил простодушно Данглар, что заставило внутренне улыбнуться Монте-Кристо, уже осведомлённого о прозрачных тайнах семейной жизни Данглара.
  
  - Да, господин барон.
  
  Данглар кивнул. Потом обратился к Монте-Кристо.
  
  - Господин Люсьен Дебрэ, - сказал он, - это наш старый друг, личный секретарь министра внутренних дел; что касается моей жены, то она, выходя за меня, соглашалась на неравный брак, потому что она очень старинного рода: урождённая де Сервьер, а по первому браку - вдова маркиза де Наргон.
  
  - Я не имею чести быть знакомым с баронессой Данглар; но я уже встречался с господином Люсьеном Дебрэ.
  
  - Вот как! - сказал Данглар. - Где же это?
  
  - У господина де Морсер.
  
  - Вы знакомы с виконтом?
  
  - Мы встречались с ним в Риме во время карнавала.
  
  - Ах, да, - сказал Данглар, - я что-то слышал о каком-то необыкновенном приключении с разбойниками и грабителями в каких-то развалинах. Он каким-то чудесным образом спасся. Он как будто рассказывал об этом моей жене и дочери, когда вернулся из Италии.
  
  - Баронесса просит вас пожаловать, - доложил лакей.
  
  - Я пройду вперёд, чтобы указать вам дорогу, - сказал с поклоном Данглар.
  
  - Следую за вами, - ответил Монте-Кристо.
  
  Глава 9. СЕРАЯ В ЯБЛОКАХ ПАРА
  
  Барон в сопровождении графа прошёл длинный ряд комнат, отличавшихся тяжёлой роскошью и пышной безвкусицей и дошёл до будуара г-жи Данглар, небольшой восьмиугольной комнаты, стены которой были обтянуты розовым атласом и задрапированы индийской кисеёй. Здесь стояли старинные золочёные кресла, обитые старинной парчой; над дверьми были нарисованы пастушеские сцепы в манере Буше; две прелестных пастели в форме медальона гармонировали с остальной обстановкой и придавали этой маленькой комнате, единственной во всём доме, некоторое своеобразие; правда, ей посчастливилось не попасть в общий план, выработанный Дангларом и его архитектором, одной из самых больших знаменитостей Империи, - её убранством занималась сама баронесса и Люсьен Дебрэ. Поэтому Данглар, большой поклонник старины, как её понимали во времена Директории, относился весьма пренебрежительно к этому кокетливому уголку, где его, впрочем, принимали только с тем условием, чтобы он оправдал своё присутствие, приведя кого-нибудь; так что на самом деле не Данглар представлял других, а наоборот, его принимали лучше или хуже, смотря по тому, насколько наружность гостя была приятна или неприятна баронессе.
  
  Госпожа Данглар, красота которой ещё заслуживала того, чтобы о ней говорили, хотя ей было уже тридцать шесть лет, сидела за роялем маркетри, маленьким чудом искусства, между тем как Люсьен Дебрэ у рабочего столика перелистывал альбом.
  
  Ещё до прихода графа Люсьен успел достаточно рассказать о нём баронессе. Читатели уже знают, какое сильное впечатление произвёл Монте-Кристо за завтраком у Альбера на его гостей; и несмотря на то, что Дебрэ трудно было чем-нибудь поразить, это впечатление у него ещё не изгладилось, что и отразилось на сведениях, сообщённых им баронессе. Таким образом, любопытство г-жи Данглар, возбуждённое прежними рассказами Морсера и новыми подробностями, услышанными от Люсьена, было доведено до крайности. И рояль и альбом были всего лишь светской уловкой, помогающей скрыть подлинное волнение. Вследствие всего этого баронесса встретила г-на Данглара улыбкой, что было у неё не в обычае. Графу, в ответ на его поклон, был сделан церемонный, но вместе с тем грациозный реверанс.
  
  Со своей стороны, Люсьен приветствовал графа, как недавнего знакомого, а Данглара дружески.
  
  - Баронесса, - сказал Данглар, - разрешите представить вам графа Монте-Кристо, которого усиленно рекомендуют мне мои римские корреспонденты; я лично могу добавить только одно, по это сразу же сделает его кумиром всех наших прекрасных дам: он приехал в Париж с намерением пробыть здесь год и за это время истратить шесть миллионов; это сулит нам целую серию балов, обедов и ужинов; причём, надеюсь, граф не забудет и нас, так же как и мы его не забудем в случае какого-нибудь маленького торжества в нашем доме.
  
  Хотя это представление и отдавало грубой лестью, но гак редко случается встретить человека, приехавшего в Париж с целью истратить в один год княжеское состояние, Что г-жа Данглар окинула графа взглядом, не лишённым некоторого интереса.
  
  - И вы приехали, граф... - спросила она.
  
  - Вчера утром, баронесса.
  
  - И приехали, согласно вашей привычке, о которой я уже слышала, с того края света?
  
  - На этот раз всего-навсего из Кадикса.
  
  - Но вы приехали в самое плохое время года. Летом Париж отвратителен: нет ни балов, ни раутов, ни праздников. Итальянская опера уехала в Лондон, Французская опера кочует бог знает где; а Французского театра, как вам известно, вообще больше нет. Для развлечения у нас остались только плохонькие скачки на Марсовом Поле и в Сатори. Будут ли ваши лошади, граф, участвовать в скачках?
  
  - Я буду делать всё, что принято в Париже, - сказал Монте-Кристо, если мне посчастливится встретить кого-нибудь, кто преподаст мне необходимые знания о французских обычаях.
  
  - Вы любите лошадей?
  
  - Я провёл часть жизни на Востоке, баронесса, а восточные народы ценят только две вещи на свете: благородство лошадей и женскую красоту.
  
  - Вам следовало бы, любезности ради, назвать женшин первыми.
  
  - Вот видите, баронесса, как я был прав, когда выражал желание иметь наставника, который мог бы обучить меня французским обычаям.
  
  В эту минуту вошла горничная баронессы Данглар и, подойдя к своей госпоже, шепнула ей на ухо несколько слов.
  
  Госпожа Данглар побледнела.
  
  - Не может быть! - сказала она.
  
  - Это истинная правда, сударыня, - возразила горничная.
  
  Госпожа Данглар обернулась к мужу.
  
  - Неужели это правда?
  
  - Что именно? - спросил видимо взволнованный Данглар.
  
  - То, что мне сказала горничная...
  
  - А что она вам сказала?
  
  - Она говорит, что когда мой кучер пошёл закладывать моих лошадей, их в конюшне не оказалось; что это значит, позвольте вас спросить?
  
  - Сударыня, - сказал Данглар, - выслушайте меня.
  
  - Да, я вас слушаю, сударь, потому что мне любопытно узнать, что вы мне скажете; пусть эти господа рассудят нас, а я начну с того, что расскажу им всё по порядку. Господа, - продолжала баронесса, - у барона Данглара в конюшне стоят десять лошадей; из этих десяти лошадей две принадлежат мне, дивные лошади, лучшая пара в Париже; да вы их знаете, Дебрэ, мои серые в яблоках. И вот в тот самый день, как госпожа де Вильфор просит меня предоставить ей мой выезд, когда я уже обещала ей его на завтра для прогулки в Булонском лесу, эта пара исчезает! Господину Данглару, очевидно, представился случай нажить на них несколько тысяч франков, и он их продал. Боже, что за отвратительные люди эти торгаши!
  
  - Сударыня, - отвечал Данглар, - лошади были слишком резвы, ведь это были четырехлетки, и я вечно дрожал за вас.
  
  - Вы отлично знаете, - сказала баронесса, - что у меня уже месяц служит лучший кучер Парижа, если только вы его не продали вместе с лошадьми.
  
  - Мой друг, я вам найду такую же пару, даже ещё лучше, если это возможно; но лошадей смирных, спокойных, которые не будут внушать мне такого страха, как эти.
  
  Баронесса с глубоким презрением пожала плечами.
  
  Данглар сделал вид, что не заметил этого жеста, задевающего его супружескую честь, и обратился к Монте-Кристо.
  
  - Право, граф, я сожалею, что не познакомился с вами раньше, - сказал он, ведь вы сейчас устраиваетесь?
  
  - Конечно, - сказал граф.
  
  - Я бы вам их предложил. Представьте себе, что я продал их за бесценок; но, как я уже сказал, я рад был избавиться от них; такие лошади годятся только для молодого человека.
  
  - Я вам очень благодарен, - возразил граф, - я приобрёл сегодня довольно сносную пару, и недорого. Да вот, посмотрите, господин Дебрэ, вы, кажется, любитель?
  
  В то время как Дебрэ направлялся к окну, Данглар подошёл к жене.
  
  - Понимаете, - сказал он ей шёпотом, - мне предложили за эту пару сумасшедшую цену. Не знаю, кто этот решившийся разориться безумец, который послал ко мне сегодня своего управляющего, но я нажил на ней шестнадцать тысяч франков; не сердитесь, я дам вам из них четыре тысячи и две тысячи Эжени.
  
  Госпожа Данглар кинула на мужа уничтожающий взгляд.
  
  - Господи боже! - воскликнул Дебрэ.
  
  - Что такое? - спросила баронесса.
  
  - Нет, я не ошибаюсь, это ваша пара, ваши лошади запряжены в карету графа.
  
  - Мои серые в яблоках! - воскликнула г-жа Данглар.
  
  И она подбежала к окну.
  
  - В самом деле это они, - сказала она.
  
  Данглар разинул рот.
  
  - Не может быть! - с деланным изумлением сказал Монте-Кристо.
  
  - Невероятно! - пробормотал банкир.
  
  Баронесса шепнула два слова Дебрэ, и тот подошёл к Монте-Кристо.
  
  - Баронесса просит вас сказать, сколько её муж взял с вас за её выезд?
  
  - Право, не знаю, - сказал граф, - это мой управляющий сделал мне сюрприз, и... он, кажется, обошёлся мне тысяч в тридцать.
  
  Дебрэ пошёл передать этот ответ баронессе.
  
  Данглар был так бледен и расстроен, что граф сделал вид, что жалеет его.
  
  - Вот видите, - сказал он ему, - до чего женщины неблагодарны: ваша предупредительность нисколько не тронула баронессу; неблагодарны - не то слово, следовало бы сказать - безумны. Но что поделаешь! Всё, что опасно, привлекает; поверьте, любезный барон, проще всего - предоставить им поступать, как им вздумается; если они разобьют себе голову, им по крайней мере придётся пенять только на себя.
  
  Данглар ничего не ответил; он предчувствовал, что в недалёком будущем его ждёт жестокая сцена: брови баронессы уже сдвинулись и, подобно челу Юпитера Громовержца, предвещали грозу. Дебрэ, чувствуя, что она надвигается, сослался на дела и ушёл. Монте-Кристо, не желая повредить положению, которое он рассчитывал занять, решил не оставаться дольше, откланялся г-же Данглар и удалился, предоставив барона гневу его жены.
  
  "Отлично! - думал, уходя, Монте-Кристо. - Произошло именно то, чего я хотел; теперь в моей власти восстановить семейный мир и овладеть зараз сердцем мужа и сердцем жены. Какая удача! Однако, - прибавил он про себя, - я не был представлен мадемуазель Эжени Данглар, с которой мне очень хотелось бы познакомиться. Ничего, - продолжал он со своей обычной улыбкой, - мы в Париже, и время терпит... Это от нас не уйдёт!.."
  
  С этими мыслями граф сел в экипаж и поехал домой.
  
  Два часа спустя г-жа Данглар получила от графа Монте-Кристо очаровательное письмо: он писал, что, не желая начинать свою парижскую жизнь с того, чтобы огорчать красивую женщину, он умоляет баронессу принять от него обратно лошадей.
  
  Они были в той же упряжи, в какой она их видела днём, только в каждую из розеток, надетых им на уши, граф велел вставить по алмазу.
  
  Данглар тоже получил письмо. Граф просил его позволить баронессе исполнить этот каприз миллионера и простить ему восточную манеру, С которой он возвращает лошадей.
  
  Вечером Монте-Кристо уехал в Отейль в сопровождении Али.
  
  На следующий день, около трех часов дня, вызванный звонком Али вошёл в кабинет графа.
  
  - Али, - сказал ему граф, - ты мне часто говорил, что ловко бросаешь лассо.
  
  Али кивнул головой и горделиво выпрямился.
  
  - Отлично!.. Так что при помощи лассо ты сумел бы остановить быка?
  
  Али снова кивнул.
  
  - И тигра?
  
  Али кивнул.
  
  - И льва?
  
  Али сделал жест человека, кидающего лассо, и изобразил сдавленное рычание.
  
  - Да, я понимаю, - сказал Монте-Кристо, - ты охотился на львов.
  
  Али гордо кивнул головой.
  
  - А сумеешь ты остановить взбесившихся лошадей?
  
  Али улыбнулся.
  
  - Так слушай, - сказал Монте-Кристо. - Скоро мимо нас промчится экипаж с двумя взбесившимися лошадьми, серыми в яблоках, теми самыми, которые у меня были вчера. Пусть тебя раздавит, но ты должен остановить экипаж у моих ворот.
  
  Али вышел на улицу и провёл у ворот черту поперёк мостовой, потом вернулся в дом и показал черту графу, следившему за ним глазами.
  
  Граф тихонько похлопал его по плечу; этим он обычно выражал Али свою благодарность. После этого нубиец снова вышел из дому, уселся на угловой тумбе и закурил трубку, между тем как Монте-Кристо ушёл к себе, не заботясь больше ни о чём.
  
  Однако к пяти часам, когда граф поджидал экипаж, в его поведении стали заметны лёгкие признаки нетерпения; он ходил взад и вперёд по комнате, окна которой выходили на улицу, временами прислушиваясь и подходя к окну, из которого ему был виден Али, выпускавший клубы дыма с размеренностью, указывавшей, что нубиец всецело поглощён этим важным занятием.
  
  Вдруг послышался отдалённый стук колёс, он приближался с быстротой молнии; потом показалась коляска, кучер которой тщетно старался сдержать взмыленных лошадей, мчавшихся бешеным галопом.
  
  В коляске сидели молодая женщина и ребёнок лет семи; они тесно прижались друг к другу и от безмерного ужаса потеряли даже способность кричать; коляска трещала; наскочи колесо на камень или зацепись за дерево, она, несомненно, разбилась бы вдребезги. Она неслась посреди мостовой, и со всех сторон раздавались крики ужаса.
  
  Тогда Али откладывает в сторону свой чубук, вынимает из кармана лассо, кидает его и тройным кольцом охватывает передние ноги левой лошади; она тащит его за собой ещё несколько шагов, потом, опутанная лассо, падает, ломает дышло и мешает той лошади, что осталась на ногах, двинуться дальше. Кучер воспользовался этой задержкой и спрыгнул с козёл; но Али уже зажал своими железными пальцами ноздри второй лошади, и она, заржав от боли, судорожно дёргаясь, повалилась рядом с левой.
  
  На всё это потребовалось не больше времени, чем требуется пуле, чтобы попасть в цель.
  
  Однако этого времени оказалось достаточно, чтобы из дома, перед которым всё это произошло, успел выскочить мужчина в сопровождении нескольких слуг. Едва кучер распахнул дверцу, как он вынес из коляски даму, которая одной рукой ещё цеплялась за подушку, а другой прижимала к груди потерявшего сознание сына. Монте-Кристо понёс обоих в гостиную и положил на диван.
  
  - Вам больше нечего бояться, сударыня, - сказал он, - вы спасены.
  
  Женщина пришла в себя и вместо ответа указала ему глазами на сына; взгляд её умолял красноречивее всяких слов.
  
  В самом деле, ребёнок всё ещё был в обмороке.
  
  - Понимаю, сударыня, - сказал граф, осматривая ребёнка, - но не беспокойтесь, с ним ничего не случилось, это просто от страха.
  
  - Ради бога, - воскликнула мать, - может быть, вы только успокаиваете меня? Смотрите, как он бледен! Мальчик мой!! Эдуард! Откликнись! Скорее пошлите за доктором. Я всё отдам, чтобы спасти моего сына!
  
  Монте-Кристо сделал рукою знак, пытаясь её успокоить, затем открыл какой-то ящичек, достал инкрустированный золотом флакон из богемского хрусталя, наполненный красной, как кровь, жидкостью, и дал упасть одной капле на губы ребёнка.
  
  Мальчик, всё ещё бледный, тотчас же открыл глаза.
  
  Видя это, мать чуть не обезумела от радости.
  
  - Да где же я? - воскликнула она. - И кому я обязана этим счастьем после такого ужаса?
  
  - Вы находитесь в доме человека, который счастлив, что мог избавить вас от горя, - ответил Монте-Кристо.
  
  - О, проклятое любопытство! - сказала дама. - Весь Париж говорил о великолепных лошадях госпожи Данглар, и я была так безумна, что захотела покататься на них.
  
  - Как? - воскликнул граф с виртуозно разыгранным изумлением. - Разве это лошади баронессы?
  
  - Да, сударь; вы знакомы с ней?
  
  - С госпожой Данглар?.. Я имею честь быть с ней знакомым, и я вдвойне рад, что вы избежали опасности, которой вы подвергались из-за этих лошадей, потому что вы могли бы винить в несчастье меня; этих лошадей я вчера купил у барона, но баронесса была так огорчена, что я вчера же отослал их обратно, прося принять их от меня.
  
  - Так, значит, вы граф Монте-Кристо, о котором так много говорила Эрмина?
  
  - Да, сударыня, - ответил граф.
  
  - А меня зовут Элоиза де Вильфор.
  
  Граф поклонился с видом человека, которому называют совершенно незнакомое имя.
  
  - Как благодарен вам будет господин де Вильфор! - продолжала Элоиза.
  
  - Ведь вы спасли нам обоим жизнь; вы вернули ему жену и сына. Если бы не ваш храбрый слуга, мы бы оба погибли.
  
  - Сударыня, мне страшно подумать, какой опасности вы подвергались.
  
  - Но, я надеюсь, вы разрешите мне вознаградить достойным образом самоотверженность этого человека?
  
  - Нет, прошу вас, - отвечал Монте-Кристо, - не портите мне Али ни похвалами, ни наградами; я не хочу приучать его к этому. Али мой раб; спасая вам жизнь, он тем самым служит мне, а служить мне - его долг.
  
  - Но он рисковал жизнью! - возразила г-жа де Вильфор, подавленная повелительным тоном.
  
  - Эту жизнь я ему спас, - отвечал Монте-Кристо, - следовательно, она принадлежит мне.
  
  Госпожа де Вильфор замолчала; быть может, она задумалась о том, почему этот человек с первого же взгляда производил такое сильное впечатление на окружающих.
  
  Тем временем граф рассматривал ребёнка, которого мать покрывала поцелуями. Он был маленький и хрупкий, с белой кожей, какая бывает у рыжеволосых детей; а между тем его выпуклый лоб закрывали густые чёрные волосы, не поддающиеся завивке, и, обрамляя его лицо, спускались до плеч, оттеняя живость взгляда, в котором светились затаённая озороватость и капризность; у него был большой рот с тонкими губами, которые только слегка порозовели. Этому восьмилетнему ребёнку можно было по выражению его лица дать по крайней мере двенадцать лет. Едва придя в себя, он резким движением вырвался из объятий матери и побежал открыть ящичек, из которого граф достал эликсир; затем, ни у кого не спросясь, как ребёнок, привыкший исполнять все свои прихоти, он начал откупоривать флаконы.
  
  - Не трогай этого, дружок, - поспешно сказал граф, - некоторые из этих жидкостей опасно не только пить, но даже и нюхать.
  
  Госпожа де Вильфор побледнела и отвела руку сына, притянув его к себе; но, успокоившись, она всё же кинула на ящичек быстрый, но выразительный взгляд, на лету перехваченный графом.
  
  В эту минуту вошёл Али.
  
  Госпожа де Вильфор ласково взглянула на него и ещё крепче прижала к себе ребёнка.
  
  - Эдуард, - сказала она, - посмотри на этого достойного слугу; он очень храбрый, он рисковал своей жизнью, чтобы остановить наших взбесившихся лошадей и готовую разбиться коляску. Поблагодари его: если бы не он, нас обоих, вероятно, сейчас уже не было бы в живых.
  
  Мальчик надул губы и презрительно отвернулся.
  
  - Какой урод! - сказал он.
  
  Граф улыбнулся, как будто ребёнок поступил именно так, как он того ожидал; г-жа де Вильфор пожурила сына, но так мягко, что это вряд ли пришлось бы по вкусу Жан-Жаку Руссо, если бы маленького Эдуарда звали Эмилем.
  
  - Видишь, - сказал граф по-арабски Али, - эта дама просит сына поблагодарить тебя за то, что ты спас им жизнь, а ребёнок говорит, что ты слишком уродлив.
  
  Али повернул своё умное лицо и посмотрел на ребёнка, не меняя выражения; но по дрожанию его ноздрей Монте-Кристо понял, что араб обижен до глубины души.
  
  - Граф, - сказала г-жа де Вильфор, вставая и собираясь идти, - вы всегда живёте в этом доме?
  
  - Нет, сударыня, - отвечал граф, - сюда я наезжаю только по временам; я живу на Елисейских Полях, номер тридцать. Но я вижу, что вы совершенно оправились и собираетесь идти. Я уже распорядился, чтобы этих самых лошадей запрягли в мою карету, и Али, этот урод, - сказал он, улыбаясь мальчику, - отвезёт вас домой, а ваш кучер останется здесь, чтобы присмотреть за починкой коляски. Как только это будет сделано, одна из моих запряжек доставит её прямо к госпоже Данглар.
  
  - Но я ни за что не решусь ехать на этих лошадях, - сказала г-жа де Вильфор.
  
  - Вы увидите, - отвечал Монте-Кристо, - что в руках Али они станут кроткими, как овечки.
  
  Между тем Али подошёл к лошадям, которых с большим трудом подняли на ноги. В руках он держал маленькую губку, пропитанную ароматическим уксусом; он потёр ею ноздри и виски покрытых пеной и потом лошадей; они тотчас же стали громко фыркать и несколько секунд дрожали всем телом.
  
  Потом, на глазах у собравшейся перед домом густой толпы, привлечённой зрелищем разбитой коляски и слухами о случившемся, Али велел впрячь лошадей в карету графа, взял в руки вожжи и взобрался на козлы. К великому изумлению всех, кто видел, как эти лошади только что неслись вихрем, ему пришлось усиленно стегать их кнутом, чтобы заставить тронуться с места, и то от этих хвалёных серых, совершенно остолбеневших, окаменевших, помертвелых лошадей, ему удалось добиться только самой неуверенной и вялой рыси; г-же де Вильфор потребовалось около двух часов, чтобы добраться до предместья Сент-Оноре, где она жила.
  
  Как только она вернулась домой и первое волнение в семье утихло, она написала г-же Данглар следующее письмо:
  
  "Дорогая Эрмина!
  
  Меня и моего сына только что чудесным образом спас от смерти тот самый граф Монте-Кристо, о котором мы столько говорили вчера вечером и которого я никак не ожидала встретить сегодня. Вчера вы говорили мне о нём с восхищением, над которым я смеялась со всем доступным мне остроумием, но сегодня я нахожу, что ваше восхищение ещё слишком мало для оценки человека, внушившего его вам. В Ранелаге ваши лошади понесли, и мы, несомненно, разбились бы насмерть о первое встречное дерево или первую тумбу в деревне, если бы вдруг какой-то араб, негр, нубиец - словом, какой-то чернокожий, слуга графа, кажется, по его приказу, не остановил мчавшихся лошадей, рискуя собственной жизнью; и поистине чудо, что он уцелел. Тут подоспел граф, отнёс нас к себе и вернул моего Эдуарда к жизни. Домой нас доставили в собственной карете графа; вашу коляску вернут вам завтра. Ваши лошади очень ослабели после этого несчастного случая, они точно одурели; можно подумать, будто они не могут себе простить, что дали человеку усмирить их. Граф поручил мне передать вам, что если они проведут спокойно два дня в конюшне, питаясь только ячменём, то они снова будут в таком же цветущем, то есть устрашающем состоянии, как вчера.
  
  До свидания! Я не благодарю вас за прогулку; но всё-таки с моей стороны было бы неблагодарностью сердиться на вас за капризы вашей пары, потому что такому капризу я обязана знакомством с графом Монте-Кристо, а этот знатный иностранец представляется мне, даже если забыть о его миллионах, столь любопытной загадкой, что я постараюсь разгадать её, даже если бы мне для этого пришлось снова прокатиться по Булонскому лесу на ваших лошадях.
  
  Эдуард перенёс всё случившееся с поразительным мужеством. Он, правда, потерял сознание, но до этого ни разу не вскрикнул, а после не пролил ни слезинки. Вы мне снова скажете, что меня ослепляет материнская любовь, но в этом хрупком и нежном теле живёт железный дух.
  
  Валентина шлёт сердечный привет вашей милой Эжени, а я от всего сердца целую вас.
  
  Элоиза де Вильфор.
  Р.S. Дайте мне возможность каким-нибудь образом встретиться у вас с этим графом Монте-Кристо, я непременно хочу его снова увидеть. Между прочим, мне удалось убедить г-на де Вильфор отдать ему визит; я надеюсь, что он сделает это".
  
  Вечером отейльское происшествие было у всех на устах; Альбер рассказывал о нём своей матери, Шато-Рено - в Жокей-клубе, Дебрэ - в салоне министра; даже Бошан оказал графу внимание, посвятив ему в своей газете двадцать строчек в отделе происшествий, что сделало благородного чужестранца героем в глазах всех женщин высшего света. Очень многие оставляли свои карточки у г-жи де Вильфор, чтобы иметь возможность при случае повторить свой визит и услышать из её уст подлинный рассказ об этом необычайном событии.
  
  Что касается г-на де Вильфор, то, как писала Элоиза, он надел чёрный фрак, белые перчатки, нарядил лакеев в самые лучшие ливреи и, сев в свой парадный экипаж, в тот же вечер отправился в дом Љ 30 на Елисейских Полях.
  
  Глава 10. ФИЛОСОФИЯ
  
  Если бы граф Монте-Кристо дольше вращался в парижском свете, он по достоинству оценил бы поступок г-на де Вильфор. Хорошо принятый при дворе - безразлично, был ли на троне король из старшей линии или из младшей, был ли первый министр доктринёром, либералом или консерватором, почитаемый всеми за человека искусного, как то обычно бывает с людьми, никогда не терпевшими политических неудач, ненавидимый многими, но горячо защищаемый некоторыми, хоть и не любимый никем, - Вильфор занимал высокое положение в судебном ведомстве и держался на этой высоте, как какой-нибудь Арлэ или Моле[40]. Его салон, хоть и оживлённый присутствием молодой жены и восемнадцатилетней дочери от первого брака, был одним из тех строгих парижских салонов, где царят культ традиций и религия этикета. Холодная учтивость, абсолютная верность принципам правительства, глубокое презрение к теориям и теоретикам, глубокая ненависть ко всяким философствованиям - вот что составляло видимую сущность частной и общественной жизни г-на де Вильфор. Вильфор был не только судебным деятелем, но почти дипломатом. Его отношения к прежнему двору, о которых он всегда упоминал почтительно и с достоинством, заставляли и нынешний относиться к нему с уважением, и он столько знал, что с ним не только всегда считались, но даже иногда прибегали к его советам. Может быть, всё было бы иначе, если бы нашлась возможность избавиться от Вильфора; но он, подобно непокорным своему сюзерену феодальным властителям, заперся в неприступной крепости. Этой крепостью было его положение королевского прокурора, преимуществами которого он отлично умел пользоваться и с которым он расстался бы лишь для депутатского кресла, что позволило бы ему сменить нейтралитет на оппозицию.
  
  Обычно Вильфор мало кому делал или отдавал визиты. Это делала за него его жена; в свете уже привыкли к этому и приписывали многочисленным и важным занятиям судьи то, что в действительности делалось из расчётливою высокомерия, из подчёркнутого аристократизма, применительно к аксиоме: "Показывай, что уважаешь себя, - и тебя будут уважать"; эта аксиома куда более полезна в нашем мире, чем греческое: "Познай самого себя", ныне заменённое гораздо менее трудным и более выгодным искусством познавать других. Для своих друзей Вильфор был могущественным покровителем; для недругов - тайным, но непримиримым противником; для равнодушных - скорее изваянием, изображающим закон, чем живым человеком; высокомерный вид, бесстрастное лицо, бесцветный, тусклый или дерзко пронизывающий и испытующий взор - таков был этот человек, чей пьедестал сначала соорудили, а затем укрепили четыре удачно нагромождённых друг на друга революции.
  
  Вильфор пользовался репутацией наименее любопытного и наименее банального человека во Франции; он ежегодно давал бал, где появлялся только на четверть часа, то есть на сорок пять минут меньше, чем король на придворных балах; его никогда не видели ни в театрах, ни в концертах - словом, ни в одном общественном месте; изредка он играл партию в вист, и в этом случае ему старались подобрать достойных партнёров: какого-нибудь посланника, архиепископа, князя, какого-нибудь президента или, наконец, вдовствующую герцогиню.
  
  Вот каков был человек, экипаж которого остановился у дверей графа Монте-Кристо.
  
  Камердинер доложил о г-не де Вильфор в ту минуту, когда граф, наклонившись над большим столом, изучал на карте путь из Санкт-Петербурга в Китай.
  
  Королевский прокурор вошёл в комнату тем же степенным, размеренным шагом, каким входил в залу суда; это был тот же человек, или, вернее, продолжение того самого человека, которого мы некогда знали в Марселе как помощника прокурора. Природа, всегда последовательная, ничего не изменила и для него в своём течении. Из тонкого он стал тощим, из бледного - жёлтым; его глубоко сидящие глаза ввалились, так что его очки в золотой оправе, сливаясь с глазными впадинами, казались частью его лица; за исключением белого галстука, весь его костюм был чёрный, и этот траурный цвет нарушала лишь едва заметная красная ленточка в петлице, напоминавшая нанесённый кистью кровяной мазок.
  
  Как не владел собою Монте-Кристо, всё же, отвечая на поклон, он с явным любопытством взглянул на прокурора. Вильфор, со своей стороны, недоверчивый по привычке и не имевший обыкновения слепо восхищаться чудесами светской жизни, был более склонён смотреть на благородного чужестранца, - так уже прозвали Монте-Кристо, - как на авантюриста, избравшего новую арену деятельности, или как на сбежавшего преступника, чем как на князя папского престола или султана из "Тысячи и одной ночи".
  
  - Милостивый государь, - сказал Вильфор тем визгливым голосом, к которому прибегают прокуроры в своих ораторских выступлениях и от которого они не могут или не хотят отрешиться и в разговорной речи, - милостивый государь, исключительная услуга, оказанная вами вчера моей жене и моему сыну, налагает на меня в отношении вас долг, который я и явился исполнить. Позвольте выразить вам мою признательность.
  
  И при этих словах суровый взгляд Вильфора был полон всегдашнего высокомерия. Он произнёс их обычным своим тоном главного прокурора, с той окоченелостью шеи и плеч, которая заставляла его льстецов утверждать, что он живая статуя закона.
  
  - Милостивый государь, - отвечал с такой же ледяной холодностью граф, - я счастлив, что мог сохранить матери её ребёнка, потому что материнская любовь, как говорят, самое святое из чувств; и это счастье, выпавшее на мою долю, избавляло вас от необходимости выполнять то, что вы называете долгом - и что для меня является честью, которою я, разумеется, очень дорожу, так как знаю, что господин де Вильфор редко кого ею достаивает, но которая, сколь высоко я её ни ставлю, более ценна в моих глазах, чем внутреннее удовлетворение.
  
  Вильфор, изумлённый этим неожиданным для него выпадом, вздрогнул, как воин, чувствующий сквозь броню нанесённый ему удар, и около его губ появилась презрительная складка, указывающая, что он никогда и не причислял графа Монте-Кристо к отменно учтивым людям. Он окинул взглядом комнату, ища другой темы, чтобы возобновить разговор, казалось, безнадёжно погибший. Он увидел карту, которую Монте-Кристо изучал в ту минуту, когда он вошёл, и заметил:
  
  - Вы интересуетесь географией? Это обширная область, особенно для вас, который, как уверяют, посетил несколько стран, сколько их изображено в этом атласе.
  
  - Да, - отвечал граф, - я задался целью произвести над человечестве в целом то, что вы ежедневно проделываете на исключениях, - то есть психологическое исследование. Я считал, что впоследствии мне будет легче перейти от целого к части, чем от части к целому. Алгебраическая аксиома требует, чтобы из известного выводили неизвестное, а не из неизвестного известное... Но садитесь же, прошу вас.
  
  И Монте-Кристо жестом указал королевскому прокурору на кресло, которое тот был вынужден собственноручно придвинуть к столу, а сам просто опустился в то, на которое опирался коленом, когда вошёл Вильфор; таким образом, граф теперь сидел вполоборота к своему гостю, спиною к окну и опираясь локтями на географическую карту, о которой шла речь. Разговор принимал характер, совершенно аналогичный той беседе, которая велась у Морсера и у Данглара; разница была лишь в обстановке.
  
  - Да вы философствуете, - начал Вильфор после паузы, во время которой он собирался с силами, как атлет, встретивший опасного противника. Честное слово, если бы мне, как вам, нечего было делать, я выбрал бы себе менее унылое занятие.
  
  - Вы правы, - ответил Монте-Кристо, - когда при солнечном свете изучаешь человеческую натуру, она выглядит довольно мерзко. Но вы, кажется, изволили сказать, что мне нечего делать? А скажите, кстати, вы-то сами, по-вашему, что-нибудь делаете? Проще говоря, считаете ли вы, что то, что вы делаете, достойно называться делом?
  
  Изумление Вильфора удвоилось при этом новом резком выпаде странного противника; давно уже прокурор не слышал такого смелого парадокса, вернее, он слышал его в первый раз.
  
  Королевский прокурор решил ответить.
  
  - Вы иностранец, - сказал он, - и вы, кажется, сами говорили, что часть вашей жизни протекла на Востоке; вы, следовательно, не можете знать, насколько человеческое правосудие, стремительное в варварских странах, действует у нас осторожно и методически.
  
  - Как же, как же: это pede claudo[41] древних. Я всё это знаю, потому что в каждой стране я больше всего интересовался именно правосудием и сравнивал уголовное судопроизводство каждой нации с естественным правосудием; и я должен сказать, что закон первобытных народов, закон возмездия, по-моему, всего угоднее богу.
  
  - Если бы этот закон был введён, - сказал королевский прокурор, - он бы весьма упростил наши уложения о наказаниях, и в этом случае нашим судьям, как вы сказали, действительно нечего было бы делать.
  
  - К этому, может быть, мы ещё придём, - отвечал Монте-Кристо. - Вы ведь знаете, что людские изобретения от сложного переходят к простому; а простое всегда совершенно.
  
  - Но пока, - сказал прокурор, - существуют наши законы с их противоречивыми статьями, почерпнутыми из галльских обычаев, из римского права, из франкских традиций; и вы должны согласиться, что знание всех этих законов приобретается не так легко и требуется долгий труд, чтобы приобрести это знание, и немалые умственные способности, чтобы, изучив эту науку, не забыть её.
  
  - Я того же мнения, но всё, что вы знаете о французских законах, я знаю о законах всех наций: законы английские, турецкие, японские, индусские мне так же хорошо известны, как и французские; поэтому я был прав, говоря, что, по сравнению с тем, что я проделал, вы мало что делаете, и по сравнению с тем, что я изучил, вы знаете мало, вам ещё многому надо поучиться.
  
  - Но для чего вы изучали всё это? - спросил удивлённый Вильфор.
  
  Монте-Кристо улыбнулся.
  
  - Знаете, - сказал он, - я вижу, что, несмотря на вашу репутацию необыкновенного человека, вы смотрите на вещи с общественной точки зрения, материальной и обыденной, начинающейся и кончающейся человеком, то есть самой ограниченной и узкой точки зрения, возможной у человеческого разума.
  
  - Что вы хотите этим сказать? - возразил, всё более изумляясь, Вильфор. - Я вас... не совсем понимаю.
  
  - Я хочу сказать, что взором, направленным на социальную организацию народов, вы видите лишь механизм машины, а не того совершённого мастера, который приводит её в движение; вы замечаете вокруг себя только чиновников, назначенных на свои должности министрами или королём, а люди, которых бог поставил выше чиновников, министров и королей, поручив им выполнение миссии, а не исполнение должности, - эти люди ускользают от ваших близоруких взоров. Это свойство человеческого ничтожества с его несовершенными и слабыми органами. Товия принял ангела, явившегося возвратить ему зрение, за обыкновенного юношу. Народы считали Атилла явившегося уничтожить их, таким же завоевателем, как и все остальные. Им обоим пришлось открыть своё божественное назначение, чтобы быть узнанными; одному пришлось сказать: "Я ангел господень", а другому: "Я божий молот", чтобы их божественная сущность открылась.
  
  - И вы, - сказал Вильфор, удивлённый, думая, что он говорит с фанатиком или безумцем, - вы считаете себя одним из этих необыкновенных существ, о которых вы только что говорили?
  
  - А почему бы нет? - холодно спросил Монте-Кристо.
  
  - Прошу извинить меня, - возразил сбитый с толку Вильфор, - но, являясь к вам, я не знал, что знакомлюсь с человеком, чьи познания и ум настолько превышают обыкновенные познания и обычный разум человека. У нас, несчастных людей, испорченных цивилизацией, не принято, чтобы подобные вам знатные обладатели огромных состояний - так по крайней мере уверяют: вы видите, я ни о чём не спрашиваю, а только повторяю молву, - так вот, у нас не принято, чтобы эти баловни фортуны теряли время на социальные проблемы, на философские мечтания, созданные разве что для утешения тех, кому судьба отказала в земных благах.
  
  - Скажите, - отвечал граф, - неужели вы достигли занимаемого вами высокого положения, ни разу не подумав и не увидев, что возможны исключения; и неужели вы своим взором, которому следовало бы быть таким верным и острым, никогда не пытались проникнуть в самую сущность человека, на которого он упал? Разве судья не должен быть не только лучшим применителем закона, не только самым хитроумным истолкователем тёмных статей, но стальным зондом, исследующим людские сердца, пробным камнем для того золота, из которого сделана всякая душа, с большей или меньшей примесью лигатуры?
  
  - Вы, право, ставите меня в тупик, - сказал Вильфор, - я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь говорил так, как вы.
  
  - Это потому, что вы никогда не выходили из круга обычных жизненных условий и никогда не осмеливались вознестись в высшие сферы, которые бог населил невидимыми и исключительными созданьями.
  
  - И вы допускаете, что эти сферы существуют, что исключительные и невидимые созданья окружают нас?
  
  - А почему бы нет? Разве вы видите воздух, которым дышите и без которого не могли бы существовать?
  
  - Но в таком случае мы не видим тех, о которых вы говорите?
  
  - Нет, вы их видите, когда богу угодно, чтобы они материализовались; вы их касаетесь, сталкиваетесь с ними, разговариваете с ними, и они вам отвечают.
  
  - Признаюсь, - сказал, улыбаясь, Вильфор, - очень бы хотел, чтобы меня предупредили, когда одно из таких созданий столкнётся со мной.
  
  - Ваше желание исполнилось: вас уже предупредили, и я ещё раз предупреждаю вас.
  
  - Так что, вы сами...
  
  - Да, я одно из этих исключительных созданий, и думаю, что до сих пор ни один человек в мире не был в таком положении, как я. Державы царей ограничены - либо горами, либо реками, либо чуждыми нравами и обычаями, либо иноязычьем. Моё же царство необъятно, как мир, ибо я ни итальянец, ни француз, ни индус, ни американец, ни испанец - я космополит. Ни одно государство не может считать себя моей родиной, и только богу известно, в какой стране я умру. Я принимаю все обычаи, я говорю на всех языках. Вам кажется, что я француз, не правда ли, потому что я говорю по-французски так же свободно и так же чисто, как вы? А вот Али, мой нубиец, принимает меня за араба; Бертуччо, мой управляющий, - за уроженца Рима; Гайде, моя невольница, считает меня греком. Я не принадлежу ни к одной стране, не ищу защиты ни у одного правительства, ни одного человека не считаю своим братом, - и потому ни одно из тех сомнений, которые связывают могущественных, и ни одно из тех препятствий, которые останавливают слабых, меня не останавливает и не связывает. У меня только два противника, я не скажу - победителя, потому что своей настойчивостью я покоряю их, - это время и расстояние. Третий, и самый страшный, - это моё положение смертного. Смерть одна может остановить меня на своём пути, и раньше, чем я достигну намеченной цели; всё остальное я рассчитал. То, что люди называют превратностями судьбы, - разорение, перемены, случайности, - всё это я предвидел; некоторые из них могут задеть меня, но ни одно не может меня свалить. Пока я не умру, я всегда останусь тем же, что теперь; вот почему я говорю вам такие вещи, которых вы никогда не слышали, даже из королевских уст, потому что короли в вас нуждаются, а остальные люди боятся вас. Ведь кто не говорит себе в нашем, так смешно устроенном обществе: "Может быть, и мне когда-нибудь придётся иметь дело с королевским прокурором!"
  
  - А разве к вам самим это но относится? Ведь раз вы живёте во Франции, вы, естественно, подчинены французским законам.
  
  - Я это знаю, - отвечал Монте-Кристо. - Но когда я собираюсь в какую-нибудь страну, я начинаю с того, что известными мне путями стараюсь изучить всех тех людей, которые могут быть мне чем-нибудь полезны или опасны, и в конце концов я знаю их так же хорошо, а может быть, даже и лучше, чем они сами себя знают. Это приводит к тому, что какой бы то ни было королевский прокурор, с которым мне придётся иметь дело, несомненно, окажется в более затруднительном положении, чем я.
  
  - Вы хотите сказать, - возразил с некоторым колебанием Вильфор, - что так как человеческая природа слаба, то всякий человек, по-вашему, совершал в жизни... ошибки?
  
  - Ошибки... или преступления, - небрежно отвечал Монте-Кристо.
  
  - И что вы единственный из всех людей, которых вы, по вашим же словам, не признаёте братьями, - продолжал слегка изменившимся голосом Вильфор, - вы единственный совершенны?
  
  - Не то чтобы совершенен, - отвечал граф, - непроницаем, только и всего. Но прекратим этот разговор, если он вам не по душе; мне не более угрожает ваше правосудие, чем вам моя прозорливость.
  
  - Нет, нет, - с живостью сказал Вильфор, явно опасавшийся, что графу покажется, будто он желает оставить эту тему, - зачем же! Вашей блестящей и почти вдохновенной беседой вы вознесли меня над обычным уровнем; мы уже не разговариваем, - мы рассуждаем. А богословы с сорбоннской кафедры или философы в своих спорах, вы сами знаете, иногда говорят друг другу жестокие истины; предположим, что мы занимаемся социальным богословием или богословской философией; и я вам скажу следующую истину, какой бы горькой она ни была: "Брат мой, вас обуяла гордыня; вы превыше других, но превыше вас бог".
  
  - Превыше всех, - проговорил Монте-Кристо так проникновенно, что Вильфор невольно вздрогнул, - моя гордость - для людей, этих гадов, всегда готовых подняться против того, кто выше их и кто не попирает их ногами. Но я повергаю свою гордость перед богом, который вывел меня из ничтожества и сделал тем, что я теперь.
  
  - В таком случае, граф, я восхищаюсь вами, - сказал Вильфор, впервые в продолжение этого странного разговора назвав своего собеседника этим титулом. - Да, если вы на самом деле обладаете силой, если вы высшее существо, если вы святой или непроницаемый человек, - вы правы, что это в сущности почти одно и то же, - тогда ваша гордость понятна: на этом зиждется власть. Однако есть же что-нибудь, чего вы домогаетесь?
  
  - Да, было.
  
  - Что именно?
  
  - И я так же, как это случается раз в жизни со всяким человеком, был вознесён сатаною на самую высокую гору мира; оттуда он показал мне на мир и, как некогда Христу, сказал: "Скажи мне, сын человеческий, чего ты просишь, чтобы поклониться мне?" Тогда я впал в долгое раздумье, потому что уже долгое время душу мою снедала страшная мечта. Потом я ответил ему: "Послушай, я всегда слышал о провидении, а между тем я никогда не видел - ни его, ни чего-либо похожего на него, и стал думать, что его не существует; я хочу стать провидением, потому что не знаю в мире ничего выше, прекраснее и совершеннее, чем награждать и карать". Но сатана склонил голову и вздохнул. "Ты ошибаешься, - сказал он, - провидение существует, только ты не видишь его, ибо, дитя господне, оно так же невидимо, как и его отец. Ты не видел ничего похожего на него, ибо и оно движет тайными пружинами и шествует по тёмным путям; всё, что я могу сделать для тебя, - это обратить тебя в одно из орудий провидения". Наш договор был заключён; быть может, я погубил свою душу. Но всё равно, продолжал Монте-Кристо, - если бы пришлось снова заключать договор, я заключил бы его снова.
  
  Вильфор смотрел на Монте-Кристо, полный бесконечного изумления.
  
  - Граф, - спросил он, - у вас есть родные?
  
  - Нет, я один на свете.
  
  - Тем хуже!
  
  - Почему? - спросил Монте-Кристо.
  
  - Потому что вам, может быть, пришлось бы стать свидетелем зрелища, которое разбило бы вашу гордость. Вы говорите, что вас страшит только смерть?
  
  - Я не говорю, что она меня страшит; я говорю, что только она может мне помешать.
  
  - А старость?
  
  - Моя миссия будет закончена до того, как наступит моя старость.
  
  - А сумасшествие?
  
  - Я уже был на пороге безумия, а вы знаете правило: non bis in idem [42]; это правило уголовного права, и следовательно, относится к вашей компетенции.
  
  - Страшны не только смерть, старость или безумие, - сказал Вильфор, существует, например, апоплексия - это громовой удар, он поражает вас, но не уничтожает, и, однако, после него всё кончено. Это всё ещё вы и уже не вы; вы, который, словно Ариель, был почти ангелом, становитесь недвижной массой, которая, подобно Калибану, уже почти животное; на человеческом языке это называется, как я уже сказал, попросту апоплексией. Прошу вас заехать когда-нибудь ко мне, граф, чтобы продолжить эту беседу, если у вас явится желание встретиться с противником, способным вас понять и жаждущим вас опровергнуть, и я покажу вам моего отца, господина Нуартье де Вильфор, одного из самых ярых якобинцев времён первой революции, сочетание самой блестящей отваги с самым крепким телосложением; этот человек если и не видел, подобно вам, все государства мира, то участвовал в ниспровержении одного из самых могущественных; он, как и вы, считал себя одним из посланцев если не бога, то верховного существа, если не провидения, то судьбы; и что же - разрыв кровеносного сосуда в мозгу уничтожил всё это, и не в день, не в час, а в одну секунду. Ещё накануне Нуартье, якобинец, сенатор, карбонарий, которому нипочём ни гильотина, ни пушка, ни кинжал, Нуартье, играющий революциями, Нуартье, для которого Франция была лишь огромной шахматной доской, где должны были исчезнуть и пешки, и туры, и кони, и королева, лишь бы королю был сделан мат, - этот грозный Нуартье на следующий день обратился в "несчастного Нуартье", неподвижного старца, попавшего под власть самого слабого члена семьи, своей внучки Валентины, в немой и застывший труп, который живёт без страданий, только чтобы дать время материи дойти понемногу до окончательного разложения.
  
  - К сожалению, - сказал Монте-Кристо, - в этом зрелище не будет ничего нового ни для моих глаз, ни для моего ума; я немного врач, и я так же, как и мои собратья, не раз искал душу в живой материи или в материи мёртвой; но, подобно провидению, она осталась невидимой для моих глаз, хотя сердце её и чувствовало. Сотни авторов вслед за Сократом, за Сенекой, за святым Августином или Галлем приводили в стихах и прозе то же сравнение, что и вы, но я понимаю, что страдания отца могут сильно изменить образ мыслей сына. Поскольку вы делаете мне честь, приглашая меня, я приеду к вам поучиться смирению на том тягостном зрелище, которое должно так печалить вашу семью.
  
  - Это, несомненно, так бы и было, если бы господь не даровал мне щедрого возмещения Рядом с этим старцем, который медленными шагами сходит в могилу, у порога жизни стоят двое детей Валентина, моя дочь от первого брака с мадемуазель Рене де Сен-Меран, и Эдуард, мой сын, которого вы спасли от смерти.
  
  - Какой же вы делаете вывод из этого возмещения? - спросил Монте-Кристо.
  
  - Тот вывод, - отвечал Вильфор, - что мой отец, обуреваемый страстями, совершил одну из тех ошибок, которые ускользают от людского правосудия, но не уходят от божьего суда! И что бог, желая покарать только одного человека, поразил лишь его одного.
  
  Монте-Кристо, продолжая улыбаться, издал в глубине сердца такое рычание, что если бы Вильфор мог его слышать, он бежал бы без оглядки.
  
  - До свидания, сударь, - продолжал королевский прокурор, уже несколько времени перед тем вставший с кресла и разговаривавший стоя, - я покидаю вас с чувством глубокого уважения, которое, надеюсь, будет вам приятно, когда вы поближе познакомитесь со мною, потому что я во всяком случае не банальный человек. К тому же в госпоже де Вильфор вы приобрели друга на всю жизнь.
  
  Граф поклонился и проводил Вильфора только до двери кабинета, королевский прокурор спустился к своей карете, предшествуемый двумя лакеями, которые, по его знаку, поспешили распахнуть дверцу.
  
  Когда королевский прокурор исчез из виду, Монте-Кристо с усилием перевёл дыхание и улыбнулся.
  
  - Нет, - сказал он, - нет, довольно яда, и раз моё сердце им переполнено, поищем противоядия.
  
  Он ударил один раз в гулкий гонг.
  
  - Я буду у госпожи, - сказал он вошедшему Али, - и через полчаса пусть подадут карету.
  
  Глава 11. ГАЙДЕ
  
  Читатель помнит, кто были новые или, вернее, старые знакомые графа Монте-Кристо, жившие на улице Меле, - это были Максимилиан, Жюли и Эмманюель.
  
  Ожидание этой милой встречи, этих нескольких счастливых минут, этого райского луча, озаряющего ад, куда он добровольно вверг себя, наложило, чуть только уехал Вильфор, чудесную ясность на лицо Монте-Кристо. Прибежавший на звонок Али, увидя это лицо, сияющее такой необычайной радостью, удалился на цыпочках и затаив дыхание, словно боясь спугнуть приятные мысли, которые, казалось ему, витали вокруг его господина.
  
  Был уже полдень; граф оставил себе свободный час, чтобы провести его с Гайде; радость не сразу овладевала этой истерзанной душой, которой нужно было как бы подготовиться к сладостным ощущениям, подобно тому как другим душам необходимо подготовиться к ощущениям сильным.
  
  Молодая гречанка, как мы уже сказали, занимала комнаты, совершенно отделённые от комнат графа. Все они были обставлены на восточный лад: паркет был устлан толстыми турецкими коврами, стены завешаны парчой, и в каждой комнате вдоль стен тянулся широкий диван с грудами в беспорядке раскиданных подушек.
  
  У Гайде были три служанки француженки и одна гречанка. Все три француженки находились в первой комнате, готовые прибежать по первому звуку золотого колокольчика и выполнить приказания невольницы гречанки, достаточно хорошо владевшей французским языком, чтобы передавать желания своей госпожи её трём камеристкам, которым Монте-Кристо предписал относиться к Гайде столь же почтительно, как к королеве.
  
  Молодая девушка находилась в самой дальней из своих комнат, то есть в круглом будуаре, куда дневной свет проникал только сверху, сквозь розовые стёкла. Она лежала на полу, на подушках из голубого атласа, затканных серебром, легко прислонившись спиной к дивану; закинув за голову мягким изгибом правую руку, левой она подносила к губам коралловый мундштук с прикреплённой к нему гибкой трубкой кальяна, чтобы табачный дым попадал в её рот только пропитанный бензоевой водой, через которую его заставляло проходить её нежное дыхание.
  
  Её поза, вполне естественная для восточной женщины, показалась бы аффектированно-кокетливой, будь на её месте француженка.
  
  На ней был обычный костюм эпирских женщин: белые атласные затканные розовыми цветами шаровары, доходившие до крошечных детских ступнёй, которые показались бы изваянными из паросского мрамора, если бы они не подкидывали двух маленьких, вышитых золотом и жемчугом сандалий с загнутыми носками; рубашка с продольными белыми и голубыми полосами, с широкими откидными рукавами, оставлявшими руки свободными, с серебряными петлями и жемчужными пуговицами; и, наконец, нечто вроде корсажа, застёгнутого на три бриллиантовые пуговицы, треугольный вырез которого позволял видеть шею и верхнюю часть груди. Её талию охватывал яркий пояс с длинной шёлковой бахромой - предмет мечтаний наших парижских модниц.
  
  На её голове была золотая, вышитая жемчугом шапочка, слегка сдвинутая набок, и в иссиня-чёрные волосы была воткнута чудесная живая пурпурная роза.
  
  Что касается красоты этого лица, то это была греческая красота во всём её совершенстве; большие чёрные бархатные глаза, прямой нос, коралловый рот и жемчужные зубы.
  
  И всё это очарование было озарено весною молодости, во всём её блеске и благоухании: Гайде было не больше девятнадцати или двадцати лет.
  
  Монте-Кристо вызвал прислужницу гречанку и велел спросить у Гайде разрешения посетить её.
  
  Вместо ответа Гайде знаком велела служанке приподнять портьеру, закрывавшую дверь, и в её четырехугольной раме, словно прелестная картина, возникла лежащая молодая девушка.
  
  Монте-Кристо вошёл в комнату.
  
  Гайде приподнялась на локте, не выпуская кальян, и с улыбкой протянула графу свободную руку.
  
  - Почему, - сказала она на звучном языке женщин Спарты и Афин, - почему ты спрашиваешь у меня позволения войти ко мне? Разве ты больше не господин мой, разве я больше не раба твоя?
  
  Монте-Кристо тоже улыбнулся.
  
  - Гайде, - сказал он, - вы знаете...
  
  - Почему ты не говоришь мне "ты", как всегда? - прервала его молодая гречанка. - Разве я чем-нибудь провинилась? В таком случае меня следует наказать, но не говорить мне "вы".
  
  - Гайде, - продолжал граф, - ты знаешь, что мы находимся во Франции и что, следовательно, ты свободна.
  
  - Свободна в чём? - спросила молодая девушка.
  
  - Свободна покинуть меня.
  
  - Покинуть тебя!.. А зачем мне покидать тебя?
  
  - Как знать? Мы будем встречаться с людьми...
  
  - Я никого не хочу видеть.
  
  - А если среди тех красивых молодых людей, с которыми тебе придётся встретиться, кто-нибудь понравится тебе, я не буду так жёсток...
  
  - Я никого не встречала красивее тебя и никого не любила, кроме моего отца и тебя.
  
  - Бедное дитя, - сказал Монте-Кристо, - ведь ты никогда ни с кем и не говорила, кроме твоего отца и меня.
  
  - Так что ж! Я больше ни с кем и не хочу говорить. Мой отец называл меня "моя радость", ты называешь меня "моя любовь", и оба вы зовёте меня "моё дитя".
  
  - Ты ещё помнишь твоего отца, Гайде?
  
  Девушка улыбнулась.
  
  - Он тут и тут, - сказала она, прикладывая руку к глазам и к сердцу.
  
  - А я где? - улыбаясь, спросил Монте-Кристо.
  
  - Ты, - отвечала она, - ты везде.
  
  Монте-Кристо взял руку Гайде и хотел поцеловать её, но простодушное дитя отдёрнуло руку и подставило ему лоб.
  
  - Теперь ты знаешь, Гайде, - сказал он, - что ты свободна, что ты госпожа, что ты царица; ты можешь по-прежнему носить свой костюм и можешь расстаться с ним; если хочешь - оставайся дома, если хочешь - выезжай; для тебя всегда будет готов экипаж; Али и Мирто будут сопровождать тебя всюду и исполнять твои приказания, но только я прошу тебя об одном...
  
  - Я слушаю тебя.
  
  - Храни тайну твоего рождения, не говори ни слова о твоём прошлом, ни в коем случае не произноси имени твоего прославленного отца и твоей несчастной матери.
  
  - Я уже сказала тебе, господин, я ни с кем не буду встречаться.
  
  - Послушай, Гайде, быть может, такое восточное затворничество станет в Париже невозможным, продолжай изучать нравы северных стран, как ты это делала в Риме, Флоренции, Милане и Мадриде; это послужит тебе на пользу, будешь ли ты жить здесь или вернёшься на Восток.
  
  Молодая девушка подняла на графа свои большие влажные глаза и ответила:
  
  - Или мы вернёмся на Восток, хочешь ты сказать, господин мой?
  
  - Да, дитя моё, - сказал Монте-Кристо, - ты же знаешь, я никогда не покину тебя. Не дерево расстаётся с цветком, а цветок расстаётся с деревом.
  
  - Я никогда не покину тебя, господин, - сказала Гайде, - я знаю, что не смогу жить без тебя.
  
  - Бедное дитя! Через десять лет я буду уже старик, а ты через десять лет всё ещё будешь молода.
  
  - У моего отца была длинная седая борода. Это не мешало мне любить его, моему отцу было шестьдесят лет, и он казался мне прекраснее всех молодых людей, которых я встречала.
  
  - Но скажи, как ты думаешь, привыкнешь ли ты к этой стране?
  
  - Буду я видеть тебя?
  
  - Каждый день.
  
  - Так о чём же ты спрашиваешь меня, господин?
  
  - Я боюсь, что ты соскучишься.
  
  - Нет, господин, ведь по утрам я буду думать о том, что ты придёшь, а по вечерам вспоминать, что ты приходил; и потом, когда я одна, я вспоминаю, я вижу огромные картины, широкие горизонты, с Пиндом и Олимпом вдали; а в сердце моём обитают три чувства, с которыми никогда не соскучишься, печаль, любовь и благодарность.
  
  - Ты достойная дочь Эпира, Гайде, нежная и поэтичная, и видно, что ты происходишь от богинь, которых породила твоя земля. Будь же спокойна, дитя моё, я сделаю всё, чтобы твоя молодость не прошла даром, потому что если ты любишь меня, как отца, то я люблю тебя, как своё дитя.
  
  - Ты ошибаешься, господин; я любила отца не так, как тебя, моя любовь к тебе - не такая любовь; мой отец умер - и я осталась жива, а если ты умрёшь - умру и я.
  
  С улыбкой, полной глубокой нежности, граф протянул девушке руку, она, как обычно, поднесла её к губам.
  
  Граф, таким образом подготовясь к свиданию с семьёй Моррель, удалился, шепча стихи Пиндара:
  
  - "Юность - цветок, и любовь - его плод... Блажен виноградарь, для которого он медленно зрел!"
  
  Карета, как он велел, ожидала его. Он сел, и лошади, как всегда, помчались во весь опор.
  
  Глава 12. СЕМЬЯ МОРРЕЛЬ
  
  Через несколько минут граф прибыл на улицу Моле, Љ 7.
  
  Дом был белый, весёлый, и двор перед ним украшали небольшие цветочные клумбы.
  
  В привратнике, открывшем ему ворота, граф узнал старого Коклеса. Но так как этот последний, как читатели помнят, был крив на один глаз, а здоровый глаз за эти девять лет сильно ослабел, то Коклес не узнал графа.
  
  Для того чтобы подъехать к крыльцу, экипаж должен был обогнуть небольшой фонтан, бивший из бассейна, обложенного раковинами и камнями, роскошь, которая возбудила среди соседей немалую зависть и послужила причиной тому, что этот дом прозвали "Маленьким Версалем". Нечего добавлять, что в бассейне сновало множество красных и жёлтых рыбок.
  
  В самом доме, не считая нижнего этажа, занятого кухнями и погребами, были ещё два этажа и чердачное помещение. Молодые люди приобрели его вместе с огромной мастерской и садом с двумя павильонами. Эмманюель сразу же понял, что из этого расположения построек можно будет извлечь небольшую выгоду. Он оставил себе дом и половину сада и отделил всё это, то есть построил стену между своим владением и мастерской, которую и сдал в аренду вместе с павильонами и прилегающей частью сада; так что он устроился очень недорого и так же обособленно, как самый придирчивый обитатель Сен-Жерменского предместья.
  
  Столовая была вся дубовая; гостиная - красного дерева и обита синим бархатом; спальня - лимонного дерева и обита зелёной камкой; кроме того, имелся рабочий кабинет Эмманюеля, не занимавшегося никакой работой, и музыкальная комната для Жюли, не игравшей ни на одном инструменте.
  
  Весь третий этаж был в распоряжении Максимилиана; это было точное повторение квартиры его сестры, только столовая была обращена в бильярдную, куда он приводил своих приятелей. Он следил за чисткой своей лошади и курил сигару, стоя у входа в сад, когда у ворот остановилась карета графа.
  
  Коклес, как мы уже сказали, отворил ворота, а Батистен, соскочив с козёл, спросил, может ли граф Монте-Кристо видеть господина и госпожу Эрбо и господина Максимилиана Морреля.
  
  - Граф Монте-Кристо! - воскликнул Моррель, бросая сигару и спеша навстречу посетителю. - Ещё бы мы были не рады его видеть. Благодарю вас, граф, тысячу раз благодарю, что вы не забыли о своём обещании.
  
  И молодой офицер так сердечно пожал руку графа, что тот не мог усомниться в искренности приёма и ясно увидел, что его ждали с нетерпением и встречают с радостью.
  
  - Идёмте, идёмте, - сказал Максимилиан, - я сам познакомлю вас; о таком человеке, как вы, не должен докладывать слуга: сестра в саду, она срезает отцветшие розы; зять читает свои газеты, "Прессу" и "Дебаты", в шести шагах от неё, ибо, где бы ни находилась госпожа Эрбо, вы можете быть заранее уверены, что встретите в орбите не шире четырех метров и Эмманюеля, и обратно, как говорят в Политехнической школе.
  
  Молодая женщина в шёлковом капоте, тщательно обрывавшая увядшие лепестки с куста жёлтых роз, подняла голову, услышав их шаги.
  
  Эта женщина была знакомая нам маленькая Жюли, превратившаяся, как ей и предсказывал уполномоченный фирмы Томсон и Френч, в госпожу Эмманюель Эрбо. Увидав постороннего, она вскрикнула. Максимилиан рассмеялся.
  
  - Не пугайся, сестра, - сказал он, - хотя граф всего несколько дней в Париже, но он уже знает, что такое рантьерша из Марэ, а если ещё не знает, то сейчас увидит.
  
  - Ах, сударь, - сказала Жюли, - привести вас так - это предательство со стороны моего брата; он совершенно не заботится о том, какой вид у его бедной сестры... Пенелон!.. Пенелон!..
  
  Старик, окапывавший бенгальские розы, всадил в землю свой заступ и, сняв фуражку, подошёл к ним, жуя жвачку, которую он тотчас же задвинул поглубже за щёку. В его ещё густых волосах серебрилось несколько белых прядей, а коричневое лицо и смелый, острый взгляд изобличали в нём старого моряка, загоревшего под солнцем экватора и знакомого с бурями.
  
  - Вы меня звали, мадемуазель Жюли? - спросил он. - Что вам угодно?
  
  Пенелон по старой привычке звал дочь своего хозяина мадемуазель Жюли и никак не мог привыкнуть называть её госпожой Эрбо.
  
  - Пенелон, - сказала Жюли, - скажите господину Эмманюелю, что у нас дорогой гость, а Максимилиан проводит графа в гостиную.
  
  Потом она обратилась к Монте-Кристо:
  
  - Вы, надеюсь, разрешите мне оставить вас на минуту?
  
  И, не дожидаясь согласия графа, она обежала клумбу и бросилась к дому по боковой дорожке.
  
  - Послушайте, дорогой господин Моррель, - сказал Монте-Кристо, - я с огорчением вижу, что нарушил покой вашей семьи.
  
  - Взгляните, взгляните, - отвечал, смеясь, Максимилиан, - вот и муж побежал менять куртку на сюртук! Ведь вас знают на улице Меле, вас ждали, поверьте мне.
  
  - У вас, мне кажется, счастливая семья, - сказал граф, как бы отвечая на собственные мысли.
  
  - Несомненно, граф. Что ж, ведь у них есть всё, что надо для счастья: они молоды, жизнерадостны, любят друг друга и, хоть им и приходилось видеть огромные состояния, они со своими двадцатью пятью тысячами франков дохода считают себя богатыми, как Ротшильд.
  
  - А между тем двадцать пять тысяч франков дохода - это немного, сказал Монте-Кристо, и в его голосе было столько нежности, что он отозвался в сердце Максимилиана, как голос любящего отца, - но ведь это не предел для нашей молодой четы, они, вероятно, тоже станут миллионерами. Ваш зять адвокат или доктор?..
  
  - Он был негоциантом, граф, и продолжал дело моего покойного отца. Господин Моррель скончался, оставив после себя капитал в пятьсот тысяч франков; из них половина досталась мне и половина сестре, потому что нас было только двое. Её муж, вступая с нею в брак, не обладал ничем, кроме благородной честности, ясного ума и незапятнанной репутации. Он пожелал иметь столько же, сколько и его жена; он работал до тех пор, пока не собрал двухсот пятидесяти тысяч франков; для этого понадобилось шесть лет. Клянусь вам, граф, было трогательно смотреть на них - такие трудолюбивые, такие дружные, они, при их способностях, могли бы достигнуть значительного богатства, но не пожелали ничего менять в обычаях отцовской фирмы и употребили шесть лет на то, на что людям нового склада потребовалось бы года два или три; весь Марсель до сих пор восторгается их мужественной самоотверженностью. Наконец, однажды Эмманюель подошёл к своей жене, которая заканчивала выплату по обязательствам.
  
  "Жюли, - обратился он к ней, - вот свёрток с последней сотней франков, её только что передал мне Коклес, и она дополняет те двести пятьдесят тысяч франков, которые мы назначили себе пределом. Удовольствуешься ли ты тем немногим, чем нам придётся теперь ограничиваться? Наша фирма делает в год миллионный оборот и может давать сорок тысяч франков прибыли. Если мы захотим, мы можем через час продать за триста тысяч франков нашу клиентуру: вот письмо от господина Делоне, он предлагает нам эту сумму за нашу фирму, которую он хочет присоединить к своей. Решай, как поступить".
  
  "Друг мой, - ответила моя сестра, - фирму Моррель может вести только Моррель. Разве не стоит отказаться от трехсот тысяч франков, чтобы раз навсегда оградить имя нашего отца от превратностей судьбы?"
  
  "Я тоже так думал, - сказал Эмманюель, - но я хотел знать твоё мнение".
  
  "Ну, так вот оно. Мы получили всё, что нам следовало, выплатили по всем нашим обязательствам; мы можем подвести итог и закрыть кассу; подведём же этот итог и закроем кассу".
  
  И они немедленно это сделали. Это было в три часа; в четверть четвёртого явился клиент, чтобы застраховать два судна, это составляло пятнадцать тысяч франков чистой прибыли.
  
  "Будьте любезны, - сказал ему Эмманюель, - обратиться с этой страховой к нашему коллеге господину Делоне. Что касается нас, мы ликвидировали наше дело".
  
  "Давно ли?" - спросил удивлённый клиент.
  
  "Четверть часа тому назад".
  
  - И вот каким образом случилось, - продолжал Максимилиан, улыбаясь, что у моей сестры и зятя только двадцать пять тысяч годового дохода.
  
  Максимилиан едва успел кончить свой рассказ, который всё сильнее радовал сердце графа, как появился принарядившийся Эмманюель, в сюртуке и шляпе. Он поклонился с видом человека, высоко ценящего честь, оказанную ему гостем, потом, обойдя с графом свой цветущий сад, провёл его в дом.
  
  Гостиная благоухала цветами, наполнявшими огромную японскую вазу. На пороге, приветствуя графа, стояла Жюли, должным образом одетая и кокетливо причёсанная (она ухитрилась потратить на это не более десяти минут!) В вольере весело щебетали птицы; ветви ракитника и розовой акации с их цветущими гроздьями заглядывали в окно из-за синих бархатных драпировок, в этом очаровательном уголке всё дышало миром - от песни птиц до улыбки хозяев.
  
  Едва войдя в этот дом, граф почувствовал, что и его коснулось счастье этих людей; он оставался безмолвным и задумчивым, забывая, что ему надлежит вернуться к беседе, прервавшейся после первых приветствий.
  
  Вдруг он заметил воцарившееся неловкое молчание и с усилием оторвался от своих грёз.
  
  - Сударыня, - сказал он, наконец, - простите мне моё волнение. Оно, вероятно, показалось вам странным, - вы привыкли к этому покою и счастью, но для меня так ново видеть довольное лицо, что я не могу оторвать глаз от вас и вашего супруга.
  
  - Мы действительно очень счастливы, - сказала Жюли, - но нам пришлось очень долго страдать, и мало кто заплатил так дорого за своё счастье.
  
  На лице графа отразилось любопытство.
  
  - Это длинная семейная история, как вам уже говорил Шато-Рено, - сказал Максимилиан. - Вы, граф, привыкли видеть большие катастрофы и величественные радости, для вас мало интересна эта домашняя картина. Но Жюли права: мы перенесли немало страданий, хоть они и ограничивались узкой рамкой семьи...
  
  - И бог, как всегда, послал вам утешение в страданиях? - спросил Монте-Кристо.
  
  - Да, граф, - отвечала Жюли, - мы должны это признать, потому что он поступил с нами, как со своими избранниками: он послал нам своего ангела.
  
  Краска залила лицо графа, и, чтобы скрыть своё волнение, он закашлялся и поднёс к губам платок.
  
  - Тот, кто родился в порфире и никогда ничего не желал, - сказал Эмманюель, - не знает счастья жизни, так же как не умеет ценить ясного неба тот, кто никогда не вверял свою жизнь четырём доскам, носящимся по разъярённому морю.
  
  Монте-Кристо встал и, ничего не ответив, потому что дрожь в его голосе выдала бы охватившее его волнение, начал медленно ходить взад и вперёд по гостиной.
  
  - Вас, вероятно, смешит наша роскошь, граф, - сказал Максимилиан, следивший глазами за Монте-Кристо.
  
  - Нет, нет, - отвечал Монте-Кристо, очень бледный, прижав руку к сильно бьющемуся сердцу, а другой рукой указывая на хрустальный колпак, под которым на чёрной бархатной подушке был бережно положен шёлковый вязаный кошелёк. - Я просто смотрю, что это за кошелёк, в котором как будто с одной стороны лежит какая-то бумажка, а с другой - недурной алмаз.
  
  Лицо Максимилиана стало серьёзным, и он ответил:
  
  - Здесь, граф, самое драгоценное из наших семейных сокровищ.
  
  - В самом деле, алмаз довольно хорош, - сказал Монте-Кристо.
  
  - Нет, мой брат говорит не о стоимости камня, хоть его и оценивают в сто тысяч франков, он хочет сказать, что вещи, находящиеся в этом кошельке, дороги нам: их оставил тот добрый ангел, о котором мы вам говорили.
  
  - Я не понимаю ваших слов, сударыня, а между тем не смею просить объяснения, - с поклоном ответил Монте-Кристо. - Простите, я не хотел быть неделикатным.
  
  - Неделикатным, граф? Напротив, мы рады рассказать об этом! Если бы мы хотели сохранить в тайне благородный поступок, о котором напоминает этот кошелёк, мы бы не выставляли его таким образом напоказ. Нет, мы хотели бы иметь возможность разгласить о нём всему свету, чтобы наш неведомый благодетель хотя бы трепетанием крыльев открыл себя.
  
  - Вот как! - проговорил Монте-Кристо глухим голосом.
  
  - Граф, - сказал Максимилиан, приподнимая хрустальный колпак и благоговейно прикасаясь губами к вязаному кошельку, - это держал в своих руках человек, который спас моего отца от смерти, нас от разорения, а наше имя от бесчестия, - человек, благодаря которому мы, несчастные дети, обречённые горю и нищете, теперь со всех сторон слышим, как люди восторгаются нашим счастьем. Это письмо, - и Максимилиан, вынув из кошелька записку, протянул её графу, - это письмо было им написано в тот день, когда мой отец принял отчаянное решение, а этот алмаз великодушный незнакомец предназначил в приданое моей сестре.
  
  Монте-Кристо развернул письмо и прочёл его с чувством невыразимого счастья; это была записка, знакомая нашим читателям, адресованная Жюли и подписанная Синдбадом-Мореходом.
  
  - Незнакомец, говорите вы? Таким образом, человек, оказавший вам эту услугу, остался вам неизвестен?
  
  - Да, нам так и не выпало счастья пожать ему руку, - отвечал Максимилиан, - и не потому, что мы не молили бога об этой милости. Но во всём этом событии было столько таинственности, что мы до сих пор не можем в нём разобраться: всё направляла невидимая рука, могущественная, как рука чародея.
  
  - Но я всё ещё не потеряла надежды поцеловать когда-нибудь эту руку, как я целую кошелёк, которого она касалась, - сказала Жюли. - Четыре года тому назад Пенелон был в Триесте; Пенелон, граф, это тот старый моряк, которого вы видели с заступом в руках и который из боцмана превратился в садовника. В Триесте он видел на набережной англичанина, собиравшегося отплыть на яхте, и узнал в нём человека, посетившего моего отца пятого июня тысяча восемьсот двадцать девятого года и пославшего мне пятого сентября эту записку. Это был, несомненно, тот самый незнакомец, как утверждает Пенелон, но он не решился заговорить с ним.
  
  - Англичанин! - произнёс задумчиво Монте-Кристо, которого тревожил каждый взгляд Жюли. - Англичанин, говорите вы?
  
  - Да, - сказал Максимилиан, - англичанин, явившийся к нам как уполномоченный римской фирмы Томсон и Френч. Вот почему я вздрогнул, когда вы сказали у Морсера, что Томсон и Френч ваши банкиры. Дело происходило, как мы вам уже сказали, в тысяча восемьсот двадцать девятом году; пожалуйста, граф, скажите, вы не знали этого англичанина?
  
  - Но вы говорили, будто фирма Томсон и Френч неизменно отрицала, что она оказала вам эту услугу?
  
  - Да.
  
  - В таком случае, может быть, тот англичанин просто был благодарен вашему отцу за какой-нибудь добрый поступок, им самим позабытый, и воспользовался предлогом, чтобы оказать ему услугу?
  
  - Тут можно предположить что угодно, даже чудо.
  
  - Как его звали? - спросил Монте-Кристо.
  
  - Он не назвал другого имени, - отвечала Жюли, внимательнее вглядываясь в графа, - только то, которым он подписал записку: Синдбад-Мореход.
  
  - Но ведь это, очевидно, не имя, а псевдоним.
  
  Видя, что Жюли смотрит на него ещё пристальнее и вслушивается в звук его голоса, граф добавил:
  
  - Послушайте, не был ли он приблизительно одного роста со мной, может быть чуть-чуть повыше, немного тоньше, в высоком воротничке, туго затянутом галстуке, в облегающем и наглухо застёгнутом сюртуке и с неизменным карандашом в руках?
  
  - Так вы его знаете? - воскликнула Жюли с заблестевшими от радости глазами.
  
  - Нет, - сказал Монте-Кристо, - я только высказываю предположение. Я знавал некоего лорда Уилмора, который был щедр на такие благодеяния.
  
  - Не открывая, кто он?
  
  - Это был странный человек, не веривший в благодарность.
  
  - Господи, - воскликнула Жюли с непередаваемым выражением всплеснув руками, - во что же он верит, несчастный?
  
  - Во всяком случае, он не верил в неё в то время, когда я с ним встречался, - сказал Монте-Кристо, бесконечно взволнованный этим возгласом, вырвавшимся из глубины души. - Может быть, с тех пор ему и пришлось самому убедиться, что благодарность существует.
  
  - И вы знакомы с этим человеком, граф? - спросил Эмманюель.
  
  - Если вы знакомы с ним, - воскликнула Жюли, - скажите, можете ли вы свести нас к нему, показать нам его, сказать нам, где он находится? Послушай, Максимилиан, послушай, Эмманюель, ведь если мы когда-нибудь встретимся с ним, он не сможет не поверить в память сердца!
  
  Монте-Кристо почувствовал, что на глазах у него навернулись слёзы; он снова прошёлся по гостиной.
  
  - Ради бога, граф, - сказал Максимилиан, - если вы что-нибудь знаете об этом человеке, скажите нам всё, что вы знаете!
  
  - Увы, - отвечал Монте-Кристо, стараясь скрыть волнение, звучащее в его голосе, - если ваш благодетель действительно лорд Уилмор, то я боюсь, что вам никогда не придётся с ним встретиться. Я расстался с ним года три тому назад в Палермо, и он собирался в самые сказочные страны, так что я очень сомневаюсь, чтобы он когда-либо вернулся.
  
  - Как жестоко то, что вы говорите! - воскликнула Жюли в полном отчаянии, и глаза её наполнились слезами.
  
  - Если бы лорд Уилмор видел то, что вижу я, - сказал проникновенно Монте-Кристо, глядя на прозрачные жемчужины, струившиеся по щекам Жюли, - он снова полюбил бы жизнь, потому что слёзы, которые вы проливаете, примирили бы его с человечеством.
  
  Он протянул ей руку; она подала ему свою, заворожённая взглядом и голосом графа.
  
  - Но ведь у этого лорда Уилмора, - сказала она, цепляясь за последнюю надежду, - была же родина, семья, родные, знал же его кто-нибудь? Разве мы не могли бы...
  
  - Не стоит искать, - сказал граф, - не возводите сладких грёз на словах, которые у меня вырвались. Едва ли лорд Уилмор - тот человек, которого вы разыскиваете; мы были с ним дружны, я знал все его тайны, - он рассказал бы мне и эту.
  
  - А он ничего не говорил вам? - воскликнула Жюли.
  
  - Ничего.
  
  - Никогда ни слова, из которого вы могли бы предположить?..
  
  - Никогда.
  
  - Однако вы сразу назвали его имя.
  
  - Знаете... мало ли что приходит в голову.
  
  - Сестра, - сказал Максимилиан, желая помочь графу, - наш гость прав. Вспомни, что нам так часто говорил отец: не англичанин принёс нам это счастье.
  
  Монте-Кристо вздрогнул.
  
  - Ваш отец, господин Моррель, говорил вам?.. - с живостью воскликнул он.
  
  - Мой отец смотрел на это происшествие как на чудо. Мой отец верил, что наш благодетель встал из гроба. Это была такая трогательная вера, что, сам не разделяя её, я не хотел её убивать в его благородном сердце! Как часто он задумывался, шепча имя дорогого погибшего друга! На пороге смерти, когда близость вечности придала его мыслям какое-то потустороннее озарение, это предположение перешло в уверенность, и последние слова, которые он произнёс, умирая, были: "Максимилиан, это был Эдмон Дантес!"
  
  Бледность, всё сильнее покрывавшая лицо графа, при этих словах стала ужасной. Вся кровь хлынула ему к сердцу, он не мог произнести ни слова; он посмотрел на часы, словно вспомнив о времени, взял шляпу, как-то внезапно и смущённо простился с г-жой Эрбо и пожал руки Эмманюелю и Максимилиану.
  
  - Сударыня, - сказал он, - разрешите мне иногда навещать вас. Мне хорошо в вашей семье, и я благодарен вам за приём, потому что у вас я в первый раз за много лет позабыл о времени.
  
  И он вышел быстрыми шагами.
  
  - Какой странный человек этот граф Монте-Кристо, - сказал Эмманюель.
  
  - Да, - отвечал Максимилиан, - но мне кажется, у него золотое сердце, и я уверен, что мы ему симпатичны.
  
  - Его голос проник мне в самое сердце, - сказала Жюли, - и мне даже показалось, будто я слышу его не в первый раз.
  
  Глава 13. ПИРАМ И ФИСБА
  
  Если пройти две трети предместья Сент-Оноре, то можно увидеть позади прекрасного особняка, заметного даже среди великолепных домов этого богатого квартала, обширный сад; его густые каштановые деревья возвышаются над огромными, почти крепостными стенами, роняя каждую весну свои белые и розовые цветы в две бороздчатые каменные вазы, стоящие на четырехугольных столбах, в которые вделана железная решётка времён Людовика XIII.
  
  Хотя в этих вазах растут чудесные герани, колебля на ветру свои пурпурные цветы и крапчатые листья, этим величественным входом не пользуются с того уже давнего времени, когда владельцы особняка решили оставить за собой только самый дом, обсаженный деревьями, двор с выходом в предместье и сад, обнесённый решёткой, за которой в прежнее время находился прекрасный огород, принадлежавший этой же усадьбе. Но явился демон спекуляции, наметил рядом с огородом улицу, которая должна была соперничать с огромной артерией Парижа, называемой предместьем Сент-Оноре. И так как эта новая улица, благодаря железной дощечке ещё до своего возникновения получившая название, должна была застраиваться, то огород продали.
  
  Но когда дело касается спекуляции, то человек предполагает, а капитал располагает; уже окрещённая улица погибла в колыбели. Приобретателю огорода, заплатившему за него сполна, не удалось перепродать его за желаемую сумму, и в ожидании повышения цен, которое рано или поздно должно было с лихвой вознаградить его за потраченные деньги и лежащий втуне капитал, он ограничился тем, что сдал участок в аренду огородникам за пятьсот франков в год.
  
  Таким образом, он получает за свои деньги только полпроцента, что очень скромно по теперешним временам, когда многие получают по пятидесяти процентов и ещё находят, что деньги приносят нищенский доход.
  
  Как бы то ни было, садовые ворота, некогда выходившие в огород, закрыты, и петли их ест ржавчина; мало того: чтобы презренные огородники не смели осквернить своими плебейскими взорами внутренность аристократического сада, ворота на шесть футов от земли заколотили досками. Правда, доски не настолько плотно пригнаны друг к другу, чтобы нельзя было бросить в щёлку беглый взгляд, но этот дом - почтенный дом, и не боится нескромных взоров.
  
  В том огороде вместо капусты, моркови, редиски, горошка и дынь растёт высокая люцерна - единственное свидетельство, что кто-то помнит ещё об этом пустынном месте. Низенькая калитка, выходящая на намеченную улицу, служит входом в этот окружённый стенами участок, который арендаторы недавно совсем покинули из-за его неплодородности, так что вот уже неделя, как вместо прежнего полупроцента он не приносит ровно ничего.
  
  Со стороны особняка над оградой склоняются уже упомянутые нами каштаны, что не мешает и другим цветущим и буйным деревьям протягивать между ними свои жаждущие воздуха ветви. В одном углу, где сквозь густую листву едва пробивается свет, широкая каменная скамья и несколько садовых стульев указывают на место встреч или на излюбленное убежище кого-нибудь из обитателей особняка, расположенного в ста шагах и едва различимого сквозь зелёную чащу. Словом, выбор этого уединённого местечка объясняется и его недоступностью для солнечных лучей, и неизменной, даже в самые знойные летние дни, прохладой, полной щебетанья птиц, и одновременной удалённостью и от дома и от улицы - то есть от деловых тревог и шума.
  
  Под вечер одного из самых жарких дней, подаренных этою весною жителям Парижа, на этой каменной скамье лежали книга, зонтик, рабочая корзинка и батистовый платочек с начатой вышивкой; а неподалёку от скамьи, у забросанных досками ворот, нагнувшись к щели, стояла молодая девушка и глядела в знакомый нам пустынный огород.
  
  Почти в ту же минуту бесшумно открылась калитка огорода, и вошёл высокий, мужественный молодой человек в блузе сурового полотна и бархатном картузе, причём этой простонародной одежде несколько противоречили холёные чёрные волосы, усы и борода; торопливо оглянувшись, чтобы удостовериться, что никто за ним не следит, он закрыл калитку и быстрыми шагами направился к воротам.
  
  При виде того, кого она поджидала, но, по-видимому, не в таком костюме, девушка испуганно отшатнулась.
  
  Однако пришедший быстрым взглядом влюблённого успел заметить сквозь щели ограды, как мелькнуло белое платье и длинный голубой пояс. Он подбежал к воротам и приложил губы к щели.
  
  - Не бойтесь, Валентина, - сказал он, - это я.
  
  Девушка подошла ближе.
  
  - Почему вы так поздно сегодня? - сказала она. - Вы ведь знаете, что скоро обед и что мне нужно много дипломатии и осторожности, чтобы освободиться от мачехи, которая следит за каждым моим шагом, от горничной, которая шпионит за мной, от брата, который мне надоедает, и прийти сюда с моей работой; боюсь, что я ещё не скоро кончу эту работу. А когда вы мне объясните, почему вы задержались, вы мне скажете ещё, что означает этот костюм; из-за него я сначала даже не узнала вас.
  
  - Милая Валентина, - отвечал молодой человек, - вы так недосягаемы для моей любви, что я не смею говорить вам о ней, и всё-таки, когда я вас вижу, я не могу удержаться и не сказать, что я обожаю вас. И эхо моих собственных слов утешает меня потом в разлуке с вами. А теперь спасибо вам за выговор; он очарователен, он доказывает, что вы, я не смею этого сказать, ждали меня, что вы думали обо мне. Вы хотите знать, почему я опоздал и почему я так одет? Я вам это сейчас скажу, и, надеюсь, тогда вы меня простите: я выбрал себе профессию.
  
  - Профессию!.. Что вы хотите этим сказать, Максимилиан? Разве мы с вами так уже счастливы, чтобы шутить над тем, что нас так близко касается?
  
  - Боже меня упаси шутить над тем, что для меня дороже жизни, - сказал молодой человек, - но я устал бродить по пустырям и перелезать через заборы и меня всерьёз пугала мысль, что ваш отец когда-нибудь отдаст меня под суд как вора, - это опозорило бы всю французскую армию! - и в то же время я опасаюсь, что постоянное присутствие капитана спаги в этих местах, где нет ни одной самой маленькой осаждённой крепости и ни одного требующего защиты форта, может вызвать подозрения. Поэтому я сделался огородником и облёкся в подобающий моему званию костюм.
  
  - Что за безумие!
  
  - Напротив, я считаю, что это самый разумный поступок за всю мою жизнь, потому что он обеспечивает нам безопасность.
  
  - Да объясните же, в чём дело.
  
  - Пожалуйста! Я был у владельца этого огорода; срок договора с предыдущим арендатором истёк, и я снял его сам. Вся эта люцерна теперь моя; ничто не мешает мне построить среди этой травы шалаш и жить отныне в двух шагах от вас! Я счастлив, я не в силах сдержать свою радость! И подумайте, Валентина, что всё это можно купить за деньги. Невероятно, правда? А между тем всё это блаженство, счастье, радость, за которые я бы отдал десять лет моей жизни, стоят мне - угадайте, сколько?.. - пятьсот франков в год, с уплатой по третям! Так что, видите, мне нечего больше бояться. Я здесь у себя, я могу приставить к ограде лестницу и смотреть в ваш сад и, не опасаясь никаких патрулей, имею право говорить вам о своей любви, если только ваша гордость не возмутится тем, что это слово исходит из уст бедного подёнщика в рабочей блузе и картузе.
  
  От радостного удивления Валентина слегка вскрикнула; потом вдруг, как будто завистливая тучка неожиданно омрачила зажёгшийся в её сердце солнечный луч, она сказала печально:
  
  - Теперь мы будем слишком свободны, Максимилиан. Я боюсь, что наше счастье - соблазн, и если мы злоупотребим нашей безопасностью, она погубит нас.
  
  - Как вы можете говорить это! Ведь с тех пор как я вас знаю, я ежедневно доказываю вам, что подчинил свои мысли и самую свою жизнь вашей жизни и вашим мыслям. Что вам помогло довериться мне? Моя честь. Разве не так? Вы мне сказали, что вас тревожит необъяснимое предчувствие грозящей опасности, - и я предложил вам свою помощь и преданность, не требуя от вас никакой награды, кроме счастья служить вам. Разве с тех пор я хоть словом, хоть знаком дал вам повод раскаиваться в том, что вы отличили меня среди всех тех, кто был бы счастлив отдать за вас свою жизнь?
  
  Вы сказали мне, бедняжка, что вы обручены с господином д'Эпине, что этот брак решён вашим отцом и, следовательно, неминуем, ибо решения господина де Вильфор бесповоротны. И что же, я остался в тени, возложил все надежды не на свою волю, не на вашу, а на время, на провидение, на бога... а между тем вы любите меня, Валентина, вы жалеете меня, и вы мне это сказали; благодарю вас за эти бесценные слова и прошу только о том, чтобы хоть изредка вы их мне повторяли, это даст мне силу ни о чём другом не думать.
  
  - Вот это и придало вам смелости, Максимилиан, это сделало мою жизнь и радостной и несчастной. Я даже часто спрашиваю себя, что для меня лучше: горе, которое мне причиняет суровость мачехи и её слепая любовь к сыну, или полное опасностей счастье, которое я испытываю в вашем присутствии?
  
  - Опасность! - воскликнул Максимилиан. - Как вы можете произносить такое жестокое и несправедливое слово! Разве я не самый покорнейший из рабов? Вы позволили мне иногда говорить с вами, Валентина, но вы запретили мне искать встречи с вами; я покорился. С тех пор как я нашёл способ пробираться в этот огород, говорить с вами через эти ворота - словом, быть так близко от вас, не видя вас, - скажите, просил ли я хоть раз позволения прикоснуться сквозь эту решётку к краю вашего платья? Пытался ли я хоть раз перебраться через эту ограду, смехотворное препятствие для молодого и сильного человека? Разве я когда-нибудь упрекал вас в суровости, говорил вам о своих желаниях? Я был связан своим словом, как рыцарь былых времён. Признайте хоть это, чтобы я не считал вас несправедливой.
  
  - Это правда, - сказала Валентина, просовывая в щель между двумя досками копчик пальца, к которому Максимилиан приник губами, - это правда, вы честный друг. Но ведь в конце концов вы поступали так в своих собственных интересах, мой дорогой Максимилиан: вы же отлично знали, что в тот день, когда раб станет требователен, он лишится всего. Вы обещали мне братскую дружбу, - мне, у кого нет друзей, кого отец забыл, а мачеха преследует, - мне, чьё единственное утешение - недвижимый старик, немой, холодный, - он не может пошевелить рукой, чтобы пожать мою руку, он говорит со мной только глазами, и в его сердце, должно быть, сохранилось для меня немного нежности. Да, судьба горько посмеялась надо мной, она сделала меня врагом и жертвой всех, кто сильнее меня, и оставила мне другом и поддержкой - труп! Право, Максимилиан, я очень несчастлива, и вы хорошо делаете, что, любя меня, думаете обо мне, а не о себе!
  
  - Валентина, - отвечал Максимилиан с глубоким волнением, - я не скажу вам, что только одну вас люблю на свете, - я люблю и свою сестру и зятя, но это любовь нежная, спокойная, совсем не похожая на моё чувство к вам. Когда я думаю о вас, вся моя кровь кипит, мне трудно дышать, сердце бьётся, как безумное; все эти силы, весь пыл, всю сверхчеловеческую мощь я вкладываю в свою любовь к вам. Но в тот день, когда вы мне скажете, я отдам их для вашего счастья. Говорят, что Франц д'Эпине будет отсутствовать ещё год; а за год сколько может представиться счастливых случаев, сколько благоприятных обстоятельств! Будем надеяться, - надежда так хороша, так сладостна! Вы упрекаете меня в эгоизме, Валентина, а чем вы были для меня? Прекрасной и холодной статуей целомудренной Венеры. Что вы обещали мне взамен моей преданности, послушания, сдержанности? Ничего. Что вы дарили мне? Крохи. Вы говорите со мной о господине Д'Эпине, вашем женихе, и вздыхаете при мысли, что будете когда-нибудь принадлежать ему. Послушайте, Валентина, неужели это всё, что у вас есть в душе? Как! Я отдаю вам свою жизнь, свою душу, только для вас одной бьётся моё сердце, и вот, когда я всецело принадлежу вам, когда я мысленно говорю себе, что умру, если потеряю вас, - вас даже не ужасает мысль, что вы будете принадлежать другому! Нет, если бы я был на вашем месте, если бы я чувствовал, что меня любят так, как я вас люблю, я бы уже сто раз протянул руку сквозь прутья этой решётки и сжал руку несчастного Максимилиана со словами: "Я буду вашей, только вашей, Максимилиан, в этом мире и в том".
  
  Валентина ничего не ответила, но Максимилиан услышал, что она вздыхает и плачет. Он сразу опомнился.
  
  - Валентина, Валентина! - воскликнул он. - Забудьте мои слова, если я огорчил вас!
  
  - Нет, - сказала она, - всё это верно, но разве вы не видите, как я несчастна и одинока. Я живу почти в чужом доме, потому что мой отец почти чужой мне; вот уже десять лет мою волю каждый день, каждый час, каждую минуту подавляет железная воля моих властителей. Никто не видит моих страданий, и я сказала о них только вам. Кажется, будто все добры ко мне, все меня любят; на самом деле все враждебны мне. Люди говорят: господин де Вильфор слишком серьёзный и слишком строгий человек, чтобы проявлять к дочери большую нежность, но зато она должна быть счастлива, что нашла в госпоже де Вильфор вторую мать. Так вот, люди ошибаются: отец совершенно равнодушен ко мне, а мачеха жестоко ненавидит меня, и эта ненависть тем ужаснее, что она прикрывается вечной улыбкой.
  
  - Ненавидит вас, Валентина? Как можно вас ненавидеть?
  
  - Друг мой, - сказала Валентина, - я должна сознаться, что её ненависть ко мне объясняется очень просто. Она обожает своего сына, моего брата Эдуарда.
  
  - Так что же?
  
  - Право, мне как-то странно примешивать сюда денежные вопросы, но всё-таки, мне кажется, её ненависть вызывается именно этим. У неё самой нет никакого состояния, я же получила большое наследство после моей матери, и это богатство ещё удвоится тем, что я когда-нибудь унаследую от господина и госпожи де Сен-Меран; ну вот, мне и кажется, что она завидует. Боже мой, если бы я могла отдать ей половину своего состояния, лишь бы чувствовать себя родной дочерью в доме моего отца, я, конечно, сейчас же сделала бы это.
  
  - Бедная моя Валентина!
  
  - Да, я чувствую себя скованной и в то же время такой слабой, что мне кажется, будто мои оковы поддерживают меня, и я боюсь их сбросить. К тому же мой отец не из тех людей, которых можно безнаказанно ослушаться; он повелевает мной, он повелевал бы и вами и даже самим королём, потому что он силён своим незапятнанным прошлым и своим почти неприступным положением. Клянусь вам, Максимилиан, я не вступаю в борьбу, потому что боюсь этим погубить вас вместе с собой.
  
  - И всё же, Валентина, - возразил Максимилиан, - зачем отчаиваться и смотреть так мрачно на будущее?
  
  - Друг мой, я сужу о нём по прошлому.
  
  - Но послушайте, если с аристократической точки зрения я и не представляю блестящей партии, то я всё же во многих отношениях принадлежу к тому обществу, среди которого вы живёте. Прошло то время, когда во Франции существовали две Франции: знать времён монархии слилась со знатью Империи, аристократия меча сроднилась с аристократией пушки... А я принадлежу к этой последней: в армии меня ждёт прекрасное будущее; у меня хоть и небольшое, но независимое состояние; наконец, в наших краях помнят и чтут моего отца как одного из самых благородных негоциантов, когда-либо существовавших. Я говорю: "в наших краях", Валентина, потому что вы тоже почти из Марселя.
  
  - Не говорите мне о Марселе, Максимилиан, одно это слово напоминает мне мою мать, этого всеми оплакиваемого ангела, который недолгое время охранял свою дочь на земле и - я верю - продолжает охранять её, взирая на неё из вечной обители! Ах, Максимилиан, будь жива моя бедная мать, мне нечего было бы опасаться; я сказала бы ей, что люблю вас, и она защитила бы нас.
  
  - Будь она жива, - возразил Максимилиан, - я не знал бы вас, потому что вы сами сказали, вы были бы тогда счастливы, а счастливая Валентина не снизошла бы ко мне.
  
  - Друг мой, - воскликнула Валентина, - теперь вы несправедливы ко мне... Но скажите...
  
  - Что вы хотите, чтобы я вам сказал? - спросил Максимилиан, заметив её колебание.
  
  - Скажите мне, - продолжала молодая девушка, - не было ли когда-нибудь в Марселе какого-нибудь недоразумения между вашим отцом и моим?
  
  - Нет, я никогда не слыхал об этом, - ответил Максимилиан, - если не считать того, что ваш отец был более чем ревностным приверженцем Бурбонов, а мой отец был предан императору. Я полагаю, что в этом было единственное их разногласие. Но почему вы об этом спрашиваете?
  
  - Сейчас объясню, - сказала молодая девушка, - вам следует всё знать.
  
  Это произошло в тот день, когда в газетах напечатали о вашем производстве в кавалеры Почётного легиона. Мы все были у дедушки Нуартье, и там был ещё Данглар, - знаете, этот банкир, его лошади третьего дня чуть не убили мою мачеху и брата. Я читала дедушке газету, а остальные обсуждали брак мадемуазель Данглар. Когда я дошла до места, которое относилось к вам и которое я уже знала, потому что ещё накануне утром вы сообщили мне эту приятную новость, - так вот когда я дошла до этого места, я почувствовала себя очень счастливой... и я была очень взволнована, потому что надо было произнести ваше имя вслух, - я, конечно, пропустила бы его, если бы не боялась, что моё умолчание будет дурно истолковано, так что я собрала всё своё мужество и прочитала его.
  
  - Милая Валентина!
  
  - И вот, как только ваше имя было произнесено, мой отец обернулся. Я была настолько убеждена, что ваше имя сразит всех, как удар грома (видите, какая я сумасшедшая!), что мне показалось, будто мой отец вздрогнул, так же как и господин Данглар (это уж, я уверена, было просто моё воображение).
  
  "Моррель, - сказал мой отец, - постойте, постойте! (Он нахмурил брови.) Не из тех ли он марсельских Моррелей, отъявленных бонапартистов, с которыми нам пришлось столько возиться в тысяча восемьсот пятнадцатом году?"
  
  "Да, - ответил Данглар, - мне даже кажется, что это сын арматора".
  
  - Вот как! - проговорил Максимилиан. - А что же сказал ваш отец?
  
  - Ужасную вещь, я даже не решаюсь вам повторить.
  
  - Скажите всё-таки, - с улыбкой попросил Максимилиан.
  
  "Их император, - продолжал он, хмуря брови, - умел их ставить на место, всех этих фанатиков; он называл их пушечным мясом, и это было подходящее название. Я с радостью вижу, что новое правительство снова проводит этот спасительный принцип. Если бы оно только для этого сохранило Алжир, я приветствовал бы правительство, хоть Алжир и дороговато нам обходится".
  
  - Это действительно довольно грубая политика, - сказал Максимилиан. Но пусть вас не смущает то, что сказал господин де Вильфор: мой отец не уступал в этом смысле вашему и неизменно повторял: "Не могу понять, почему император, всегда так здраво поступающий, не наберёт полка из судей и адвокатов, чтобы посылать их всякий раз на передовые позиции?" Как видите, дорогой друг, обе стороны не уступают друг другу в живописности своих выражений и мягкосердечии. А что ответил Данглар на выпад королевского прокурора?
  
  - Он по обыкновению усмехнулся своей угрюмой усмешкой, которая мне кажется такой жестокой; а через минуту они встали и вышли. Только тогда я заметила, что дедушка очень взволнован. Надо вам сказать, Максимилиан, что только я одна замечаю, когда бедный паралитик волнуется. Впрочем, я догадывалась, что этот разговор должен был произвести на него тяжёлое впечатление. Ведь на бедного дедушку никто уже не обращает внимания; осуждали его императора, а он, по-видимому, был фанатично ему предан.
  
  - Его имя действительно было одно из самых известных во времена Империи, - сказал Максимилиан, - он был сенатором, и, как вы знаете, Валентина, а может быть, и не знаете, он участвовал почти во всех бонапартистских заговорах времён Реставрации.
  
  - Да, я иногда слышу, как шёпотом говорят об этом, и это мне кажется очень странным: дед бонапартист, отец роялист; странно, правда?.. Так вот я обернулась к нему. Он взглядом указал мне на газету.
  
  "Что с вами, дедушка? - спросила я. - Вы довольны?"
  
  Он сделал мне глазами знак, что да.
  
  "Тем, что сказал мой отец?" - спросила я.
  
  Он сделал знак, что нет.
  
  "Тем, что сказал господин Данглар?"
  
  Он снова сделал знак, что нет.
  
  "Так, значит, тем, что господин Моррель, - я не посмела сказать "Максимилиан", - произведён в кавалеры Почётного легиона?"
  
  Он сделал знак, что да.
  
  - Подумайте, Максимилиан, он был доволен, что вы стали кавалером Почётного легиона, а ведь он незнаком с вами. Может быть, это у него признак безумия, потому что, говорят, он впадает в детство, но мне он доставил много радости этим "да".
  
  - Как это странно, - сказал в раздумье Максимилиан. - Значит, ваш отец ненавидит меня, тогда как, напротив, ваш дедушка... Какая странная вещь эти политические симпатии и антипатии!
  
  - Тише! - воскликнула вдруг Валентина. - Спрячьтесь, бегите, сюда идут!
  
  Максимилиан схватил заступ и начал безжалостно окапывать люцерну.
  
  - Мадмуазель! Мадмуазель! - кричал чей-то голос из-за деревьев, - госпожа де Вильфор зовёт вас; в гостиной сидит гость.
  
  - Гость? - сказала взволнованная Валентина. - Кто бы это мог быть?
  
  - Знатный гость! Говорят, вельможа, граф Монте-Кристо.
  
  - Иду, иду, - громко сказала Валентина.
  
  Стоявший по ту сторону ворот человек, для которого "иду, иду" Валентины служило прощанием после каждого свидания, вздрогнул, услышав это имя.
  
  "Вот как! - подумал Максимилиан, задумчиво опираясь на заступ. - Откуда граф Монте-Кристо знаком с Вильфором?"
  
  Глава 14. ТОКСИКОЛОГИЯ
  
  Это был в самом деле граф Монте-Кристо, явившийся к г-же де Вильфор с намерением отдать визит королевскому прокурору, и вполне понятно, что, услышав это имя, весь дом пришёл в волнение.
  
  Госпожа де Вильфор, находившаяся в гостиной в ту минуту, когда ей доложили о посетителе, тотчас же послала за сыном, чтобы мальчик мог снова поблагодарить графа. Эдуард, за эти два дня наслышавшийся разговоров о знатной особе, сразу прибежал не из послушания матери, не для того, чтобы поблагодарить графа, а из любопытства и из желания что-нибудь схватить на лету и вставить какое-нибудь глупое словцо, всякий раз вызывавшее у матери восклицание: "Ах, какой несносный ребёнок! Но я не могу на него сердиться, он так умен!"
  
  После обмена обычными приветствиями граф осведомился о г-не де Вильфор.
  
  - Мой муж обедает у министра юстиции, - отвечала молодая женщина, он только что уехал и, я уверена, будет очень жалеть, что не имел счастья вас видеть.
  
  Два посетителя, которых граф застал в гостиной и которые не спускали с него глаз, встали и удалились, помедлив несколько минут не столько из приличия, сколько из любопытства.
  
  - Кстати, что делает твоя сестра Валентина? - спросила Эдуарда г-жа Вильфор. - Пусть её позовут, чтобы я могла представить её графу.
  
  - У вас есть дочь, сударыня? - спросил граф. - Но это ещё, должно быть, совсем дитя?
  
  - Это дочь господина де Вильфор от первого брака, взрослая красивая девушка.
  
  - Но меланхоличная, - вставил маленький Эдуард, вырывая, чтобы сделать себе султан на шляпу, перья из хвоста великолепного ара, испускавшего от боли отчаянные крики на своём золочёном шесте.
  
  Госпожа де Вильфор ограничилась замечанием:
  
  - Замолчи, Эдуард!
  
  Потом она добавила:
  
  - Этот маленький шалун недалёк от истины, он повторяет то, что я не раз с грустью при нём говорила: у мадемуазель де Вильфор, несмотря на все наши старания развлечь её, печальный и молчаливый характер, это отчасти нарушает очарование её красоты. Но она что-то не идёт; Эдуард, узнай, в чём дело.
  
  - Это оттого, что её ищут там, где её нет.
  
  - А где её ищут?
  
  - У дедушки Нуартье.
  
  - А, по-твоему, её там нет?
  
  - Нет, нет, нет, нет, нет, её там нет, - нараспев отвечал Эдуард.
  
  - А где же она? Если знаешь, так скажи.
  
  - Она у больших каштанов, - продолжал злой мальчишка, не обращая внимания на окрики матери и скармливая живых мух попугаю, по-видимому большому любителю этой пищи.
  
  Госпожа де Вильфор уже протянула руку к звонку, чтобы велеть горничной позвать Валентину, как вдруг в комнату вошла она сама.
  
  Она действительно казалась очень грустной, и внимательный взгляд заметил бы, что она недавно плакала.
  
  Валентина, которую мы в своём торопливом рассказе представили нашим читателям, не описав её наружности, была высокая, стройная девушка девятнадцати лет, со светло-каштановыми волосами, с тёмно-синими глазами, с походкой томной и полной того несравненного изящества, которое так отличало её мать; тонкие, белые руки, матовая, как жемчуг, шея, нежный румянец лица делали её на первый взгляд похожей на тех прекрасных англичанок, которых так поэтично сравнивают с лебедями, глядящимися в зеркало вод.
  
  Она вошла и, увидев рядом с мачехой иностранца, о котором она уже столько слышала, поклонилась ему без всякого девичьего жеманства и не опуская глаз, но с такой грацией, что граф ещё внимательнее посмотрел на неё.
  
  Он встал.
  
  - Мадемуазель де Вильфор, моя падчерица, - сказала г-жа де Вильфор, откидываясь на подушки дивана и указывая графу рукой на Валентину.
  
  - И граф Монте-Кристо, король китайский, император кохинхинский, сказал маленький сорванец, исподтишка разглядывая сестру.
  
  На этот раз г-жа де Вильфор побледнела и готова была разгневаться на сына - этот семейный бич; но граф, напротив, улыбнулся и, казалось, ласково взглянул на ребёнка, что наполнило сердце матери беспредельной радостью.
  
  - Но, сударыня, - сказал граф, возобновляя беседу и по очереди вглядываясь в г-жу де Вильфор и Валентину, - я как будто уже имел честь где-то видеть вас и мадемуазель де Вильфор? У меня уже мелькала эта мысль, а когда вошла мадемуазель, её вид, как луч света, прояснил моё смутное воспоминание, если я смею так выразиться.
  
  - Едва ли это так; мадемуазель де Вильфор не любит общества, и мы редко выезжаем, - сказала молодая женщина.
  
  - Я видел мадемуазель де Вильфор не в обществе, так же как и вас, сударыня, и этого очаровательного проказника. К тому же парижское общество мне совершенно незнакомо, потому что, как я, кажется, уже имел честь вам сказать, я нахожусь в Париже всего несколько дней. Нет, если вы разрешите мне постараться припомнить... позвольте...
  
  Граф поднёс руку ко лбу, как бы желая сосредоточиться на своих воспоминаниях.
  
  - Нет, это было на свежем воздухе... это было... не знаю... мне почему-то в связи с этим вспоминается яркий солнечный день и что-то вроде церковного праздника... У мадемуазель де Вильфор были в руках цветы; мальчик гонялся по саду за красивым павлином, а мы сидели в беседке, обвитой виноградом... Помогите же мне, сударыня! Неужели то, что я сказал, ничего вам не напоминает?
  
  - Нет, право, ничего, - отвечала г-жа де Вильфор, - а между тем, граф, я уверена, что, если бы я где-нибудь встретила вас, ваш образ не мог бы изгладиться из моей памяти.
  
  - Может быть, граф видел нас в Италии? - робко сказала Валентина.
  
  - В самом деле, в Италии... Возможно, - сказал Монте-Кристо. - Вы бывали в Италии, мадемуазель?
  
  - Мы были там с госпожой де Вильфор два года тому назад. Врачи боялись за мои лёгкие и посоветовали мне пожить в Неаполе. Мы проездом были в Болонье, Перудже и Римег.
  
  - Так и есть! - воскликнул Монте-Кристо, как будто это простое указание помогло ему разобраться в его воспоминаниях. - В Перудже, в день праздника тела господня, в саду Почтовой гостиницы, где случай свёл всех нас, - вас, сударыня, мадемуазель де Вильфор, вашего сына и меня, я и имел честь вас видеть.
  
  - Я отлично помню Перуджу, и Почтовую гостиницу, и праздник, о котором вы говорите, граф, - сказала г-жа де Вильфор, - но сколько я ни роюсь в своих воспоминаниях и сколько ни стыжу себя за плохую память, я совершенно не помню, чтобы имела честь вас видеть.
  
  - Это странно, и я тоже, - сказала Валентина, поднимая на Монте-Кристо свои прекрасные глаза.
  
  - А я отлично помню, - заявил Эдуард.
  
  - Я сейчас помогу вам, - продолжал граф. - День был очень жаркий; вы ждали лошадей, которых из-за праздника вам не торопились подавать. Мадемуазель удалилась в глубь сада, а ваш сын скрылся, гоняясь за павлином.
  
  - Я поймал его, мама, помнишь, - сказал Эдуард, - и вырвал у него из хвоста три пера.
  
  - Вы, сударыня, остались сидеть в виноградной беседке. Неужели вы не помните, что вы сидели на каменной скамье и, пока вашей дочери и сына, как я сказал, не было, довольно долго с кем-то разговаривали?
  
  - Да, правда, - сказала г-жа де Вильфор, краснея, - я припоминаю, это был человек в длинном шерстяном плаще... доктор, кажется.
  
  - Совершенно верно. Этот человек был я; я жил в этой гостинице уже недели две; я вылечил моего камердинера от лихорадки, а хозяина гостиницы от желтухи, так что меня принимали за знаменитого доктора. Мы довольно долго беседовали с вами на разные темы: о Перуджино, о Рафаэле, о нравах, о костюмах, о пресловутой аква-тофана, секретом которой, как вам говорили, ещё владеет кое-кто в Перудже.
  
  - Да, да, - быстро и с некоторым беспокойством сказала г-жа Вильфор, - я припоминаю.
  
  - Я уже подробно не помню ваших слов, - продолжал совершенно спокойно граф, - но я отлично помню, что, разделяя на мой счёт всеобщее заблуждение, вы советовались со мной относительно здоровья мадемуазель де Вильфор.
  
  - Но вы ведь действительно были врачом, раз вы вылечили несколько больных, - сказала г-жа де Вильфор.
  
  - Мольер и Бомарше ответили бы вам, что это именно потому, что я им не был, - не я вылечил своих больных, а просто они выздоровели; сам я могу только сказать вам, что я довольно основательно занимался химией и естественными науками, но лишь как любитель, вы понимаете...
  
  В это время часы пробили шесть.
  
  - Уже шесть часов, - сказала, по-видимому очень взволнованная, г-жа де Вильфор, - может быть, вы пойдёте узнать, Валентина, не желает ли ваш дедушка обедать?
  
  Валентина встала и, поклонившись графу, молча вышла из комнаты.
  
  - Боже мой, сударыня, неужели это из-за меня вы отослали мадемуазель де Вильфор? - спросил граф, когда Валентина вышла.
  
  - Нисколько, граф, - поспешно ответила молодая женщина, - но в это время мы кормим господина Нуартье тем скудным обедом, который поддерживает его жалкое существование. Вам известно, в каком плачевном состояния находится отец моего мужа?
  
  - Господин де Вильфор мне об этом говорил; он, кажется, разбит параличом?
  
  - Да, к несчастью. Бедный старик не может сделать ни одного движения, только душа ещё теплится в этом человеческом остове, слабая и дрожащая, как угасающий огонь в лампе. Но, простите, граф, что я посвящаю вас в наши семейные несчастья; я прервала вас в ту минуту, когда вы говорили мне, что вы искусный химик.
  
  - Я этого не говорил, - ответил с улыбкой граф, - напротив, я изучал химию только потому, что, решив жить преимущественно на Востоке, хотел последовать примеру царя Митридата.
  
  - Mithridates, ex Ponticus, - сказал маленький проказник, вырезая силуэты из листов прекрасного альбома, - тот самый, который каждое утро выпивал чашку яда со сливками.
  
  - Эдуард, противный мальчишка! - воскликнула г-жа де Вильфор, вырывая из рук сына изуродованную книгу, - Ты нестерпим, ты надоедаешь нам. Уходи отсюда, ступай к сестре, в комнату дедушки Нуартье.
  
  - Альбом... - сказал Эдуард.
  
  - Что альбом?
  
  - Да, я хочу альбом...
  
  - Почему ты изрезал картинки?
  
  - Потому что мне так нравится.
  
  - Ступай отсюда! Уходи!
  
  - Не уйду, если не получу альбома, - заявил мальчик, усаживаясь в глубокое кресло, верный своей привычке ни в чём не уступать.
  
  - Бери и оставь нас в покое, - сказала г-жа де Вильфор.
  
  Она дала альбом Эдуарду и довела его до дверей.
  
  Граф следил глазами за г-жой де Вильфор.
  
  - Посмотрим, закроет ли она за ним дверь, - пробормотал он.
  
  Госпожа де Вильфор тщательно закрыла за ребёнком дверь; граф сделал вид, что не заметил этого.
  
  Потом, ещё раз оглянувшись по сторонам, молодая женщина снова уселась на козетку.
  
  - Позвольте мне сказать вам, - заявил граф, с уже знакомым нам простодушным видом, - что вы слишком строги с этим очаровательным проказником.
  
  - Иначе нельзя, - возразила г-жа де Вильфор с истинно материнским апломбом.
  
  - Эдуард цитировал нам Корнелия Непота, когда говорил о царе Митридате, - сказал граф, - и вы прервали его на цитате, доказывающей, что его учитель не теряет времени даром и что ваш сын очень развит для своих лет.
  
  - Вы правы, граф, - отвечала польщённая мать, - он очень способный ребёнок и запоминает всё, что захочет. У него только один недостаток: он слишком своеволен... о, возвращаясь к тому, что он сказал, граф, верите ли вы, то Митридат принимал эти меры предосторожности и что они оказывались действенными?
  
  - Я настолько этому верю, что сам прибегал к этому способу, чтобы не быть отравленным в Неаполе, Палермо и Смирне, то есть в трех случаях, когда мне пришлось бы проститься с жизнью, не прими я этих мер.
  
  - И это помогло?
  
  - Вполне.
  
  - Да, верно; я вспоминаю, что вы мне нечто подобное уже рассказывали в Перудже.
  
  - В самом деле? - сказал граф, мастерски притворяясь удивлённым. - Я вовсе не помню этого.
  
  - Я вас спрашивала, действуют ли яды одинаково на северян и на южан, и вы мне даже ответили, что холодный и лимфатический темперамент северян меньше подвержен действию яда, чем пылкая и энергичная природа южан.
  
  - Это верно, - сказал Монте-Кристо, - мне случалось видеть, как русские поглощали без всякого вреда для здоровья растительные вещества, которые неминуемо убили бы неаполитанца или араба.
  
  - И вы считаете, что у нас в этом смысле можно ещё вернее добиться результатов, чем на Востоке, и что человек легче привыкнет поглощать яды, живя среди туманов и дождей, чем в более жарком климате?
  
  - Безусловно; но это предохранит его только от того яда, к которому он приучил свой организм.
  
  - Да, я понимаю; а как, например, вы стали бы приучать себя или, вернее, как вы себя приучили?
  
  - Это очень просто. Предположите, что вам заранее известно, какой яд вам собираются дать... предположите, что этим ядом будет... например, бруцин...
  
  - Бруцин, кажется, добывается из лжеангустуровой коры[43], - сказала г-жа де Вильфор.
  
  - Совершенно верно, - отвечал Монте-Кристо, - но я вижу, мне нечему вас учить; позвольте мне вас поздравить: женщины редко обладают такими познаниями.
  
  - Должна признаться, сказала г-жа де Вильфор, - что я обожаю оккультные науки, которые волнуют воображение, как поэзия, и разрешаются цифрами, как алгебраическое уравнение; но, прошу вас, продолжайте: то, что вы говорите, меня очень интересует"
  
  - Ну так вот! - продолжал Монте-Кристо. - Предположите, что этим ядом будет, например, бруцин и что вы в первый день примете миллиграмм, на второй день два миллиграмма; через десять дней вы, таким образом, дойдёте до центиграмма; через двадцать дней, прибавляя в день ещё по миллиграмму, вы дойдёте до трех центиграммов, то есть будете поглощать без всяких дурных для себя последствий довольно большую дозу, которая была бы чрезвычайно опасна для всякого человека, не принявшего тех же предосторожностей; наконец, через месяц, выпив стакан отравленной воды из графина, которая убила бы человека, пившего её одновременно с вами, сами вы только по лёгкому недомоганию чувствовали бы, что к этой воде было примешано ядовитое вещество.
  
  - Вы не знаете другого противоядия?
  
  - Нет, не знаю.
  
  - Я не раз читала и перечитывала этот рассказ о Митридате, - сказала задумчиво г-жа де Вильфор, - но я считала его сказкой.
  
  - Нет, вопреки обычаю историков, это правда. Но, я вижу, тема нашего разговора для вас не случайный каприз; два года тому назад вы задавали мне подобные же вопросы и сами говорите, что рассказ о Митридате уже давно вас занимает.
  
  - Это правда, граф; в юности я больше всего интересовалась ботаникой и минералогией; а когда я узнала, что изучение способов употребления лекарственных трав нередко даёт ключ к пониманию всей истории восточных народов и всей жизни восточных людей, подобно тому как различные цветы служат выражением их понятий о любви, я пожалела, что не родилась мужчиной, чтобы сделаться каким-нибудь Фламелем, Фонтаной или Кабанисом.
  
  - Тем более, сударыня, - отвечал Монте-Кристо, - что на Востоке люди делают себе из яда не только броню, как Митридат, они делают из него также и кинжал; наука становится в их руках не только оборонительным оружием, но и наступательным; одним они защищаются от телесных страданий, другим борются со своими врагами; опиум, белладонна, лжеангустура, ужовая целибуха, лавровишневое дерево помогают им усыплять тех, кто хотел бы их разбудить. Нет ни одной египтянки, турчанки или гречанки из тех, кого вы здесь зовёте добрыми старушками, которая своими познаниями в химии не повергла бы в изумление любого врача, а своими сведениями в области психологии не привела бы в ужас любого духовника.
  
  - Вот как! - сказала г-жа де Вильфор, глаза которой горели странным огнём во время этого разговора.
  
  - Да, - продолжал Монте-Кристо, - все тайные драмы Востока обретают завязку в любовном зелье и развязку - в смертоносной траве или в напитке, раскрывающем человеку небеса, и в питье, повергающем его в ад. Здесь столько же различных оттенков, сколько прихотей и странностей в физической и моральной природе человека; скажу больше, искусство этих химиков умеет прекрасно сочетать болезни и лекарства со своими любовными вожделениями и жаждой мщения.
  
  - Но, граф, - возразила молодая женщина, - это восточное общество, среди которого вы провели часть вашей жизни, по-видимому столь же фантастично, как и сказки этих чудесных стран. И там можно безнаказанно уничтожить человека? Так, значит, действительно существует Багдад и Бассора, описанные Галланом?[44] Значит, те султаны и визири, которые управляют этим обществом и представляют то, что во Франции называется правительством, действительно Харун-аль-Рашиды и Джаффары: они не только прощают отравителя, но и делают его первым министром, если его преступление было хитро и искусно, и приказывают вырезать историю этого преступления золотыми буквами, чтобы забавляться ею в часы скуки?
  
  - Нет, сударыня, время необычайного миновало даже на Востоке; и там, под другими названиями и в другой одежде, тоже существуют полицейские комиссары, следователи, королевские прокуроры и эксперты. Там превосходно умеют вешать, обезглавливать и сажать на кол преступников; но эти последние, ловкие обманщики, умеют уйти от людского правосудия и обеспечить успех своим хитроумным планам. У нас глупец, обуреваемый демоном ненависти или алчности, желая покончить с врагом или умертвить престарелого родственника, отправляется к аптекарю, называет себя вымышленным именем, по которому его ещё легче находят, чем если бы он назвал настоящее имя, и, под тем предлогом, что крысы не дают ему спать, покупает пять-шесть граммов мышьяку; если он очень предусмотрителен, он заходит к пяти или шести аптекарям, что в пять или шесть раз облегчает возможность его найти. Достав нужное средство, он даёт своему врагу или престарелому родственнику такую дозу мышьяку, которая уложила бы на месте мамонта или мастодонта и от которой жертва, без всякой видимой причины, начинает испускать такие вопли, что вся улица приходит в волнение. Тогда налетает туча полицейских и жандармов, посылают за врачом, который вскрывает покойника и ложками извлекает из его желудка и кишок мышьяк. На следующий день в ста газетах появляется рассказ о происшествии с именами жертвы и убийцы. Вечером аптекарь или аптекари являются сообщить: "Это он у меня купил мышьяк"; им ничего не стоит опознать убийцу среди двадцати своих покупателей; тут преступного глупца хватают, сажают в тюрьму, допрашивают, делают ему очные ставки, уличают, осуждают и гильотинируют, или, если это оказывается достаточно знатная дама, приговаривают к пожизненному заключению. Вот как ваши северяне обращаются с химией. Впрочем, Дерю, надо признать, был умнее.
  
  - Что вы хотите, граф, - сказала, смеясь, г-жа де Вильфор, - люди делают, что могут. Не все владеют тайнами Медичи или Борджиа.
  
  - Теперь, - продолжал граф, пожав плечами, - хотите, я вам скажу, отчего совершаются все эти нелепости? Оттого, что в ваших театрах, насколько я мог судить, читая пьесы, которые там ставятся, люди то и дело залпом выпивают содержимое флакона или глотают заключённый в перстне яд и падают бездыханными; через пять минут занавес опускается, и зрители расходятся по домам. Последствия убийства остаются неизвестными: вы никогда не увидите ни полицейского комиссара, опоясанного шарфом, ни капрала с четырьмя солдатами, и поэтому неразумные люди верят, будто в жизни всё так и происходит. Но выезжайте за пределы Франции, отправляйтесь в Алеппо, в Каир или хотя бы в Неаполь, или Рим, и вы встретите на улице стройных людей со свежим, розовым цветом лица, про которых хромой бес, столкнись вы с ним невзначай, мог бы вам сказать: "Этот господин уже три недели как отравлен и через месяц будет хладным трупом".
  
  - Так, значит, - сказала г-жа де Вильфор, - они нашли секрет знаменитой аква-тофана, про который мне в Перудже говорили, что он утрачен?
  
  - Да разве в мире что-нибудь теряется? Искусства кочуют и обходят вокруг света; вещи получают другие наименования и только, а чернь не разбирается в этом, но результат всегда один и тот же: яды поражают тот или иной орган, - один действует на желудок, другой на мозг, третий на кишечник. И вот яд вызывает кашель, кашель переходит в воспаление лёгких или какую-либо другую болезнь, отмеченную в книге науки, что не мешает ей быть безусловно смертельной, а если бы она и не была смертельна, то неминуемо стала бы таковой благодаря лекарствам: наши немудрые врачи чаще всего посредственные химики, и борются ли их снадобья с болезнью или помогают ей - это дело случая. И вот человека убивают по всем правилам искусства, а закон бессилен, как говорил один из моих друзей, добрейший аббат Адельмонте из Таормины, искуснейший химик в Сицилии, хорошо изучивший эти национальные явления.
  
  - Это страшно, но чудесно, - сказала молодая женщина, застывшая в напряжённом внимании. - Сознаюсь, я считала все эти истории выдумками средневековья.
  
  - Да, несомненно, но в наши дни они ещё усовершенствовались. Для чего же и существует течение времени, всякие меры поощрения, медали, ордена, Монтионовские премии, как не для того, чтобы вести общество к наивысшему совершенству? А человек достигнет совершенства лишь тогда, когда сможет, подобно божеству, создавать и уничтожать по своему желанию; уничтожать он уже научился - значит, половина пути уже пройдена.
  
  - Таким образом, - сказала г-жа де Вильфор, упорно возвращаясь к своей цели, - яды Борджиа, Медичи, Рене, Руджьери и, вероятно, позднее барона Тренка, которыми так злоупотребляли современная драма и роман...
  
  - Были произведениями искусства, - отвечал граф. - Неужели вы думаете, что истинный учёный просто возьмётся за нужного ему человека? Ни в коем случае. Наука любит рикошеты, фокусы, фантазию, если можно так выразиться. Так, например, милейший аббат Адельмонте, о котором я вам говорил, производил в этом отношении удивительные опыты.
  
  - В самом деле?
  
  - Да, и я вам приведу пример. У него был прекрасный сад, полный цветов, овощей и плодов; из этих овощей он выбирал какой-нибудь самый невинный - скажем, кочан капусты. В течение трех дней он поливал этот кочан раствором мышьяка; на третий день кочан заболевал и желтел, наступало время его срезать; в глазах всех он имел вид созревший и по-прежнему вполне невинный; только аббат Адельмонте знал, что он отравлен. Тогда он приносил этот кочан домой, брал кролика, - у аббата Адельмонте была целая коллекция кроликов, кошек и морских свинок, ничуть не уступавшая его коллекции овощей, цветов и плодов, - итак, аббат Адельмонте брал кролика и давал ему съесть лист капусты; кролик околевал. Какой следователь нашёл бы в этом что-либо предосудительное? Какому королевскому прокурору могло бы прийти в голову возбудить дело против Маженди или Флуранса[45] по поводу умерщвлённых ими кроликов, кошек и морских свинок? Ни одному. Таким образом, кролик околевает, не возбуждая внимания правосудия. Затем аббат Адельмонте велит своей кухарке выпотрошить мёртвого кролика и бросает внутренности в навозную кучу. По этой навозной куче бродит курица; она клюёт эти внутренности, тоже заболевает и на следующий день околевает. Пока она бьётся в предсмертных судорогах, мимо пролетает ястреб (в стране аббата Адельмонте много ястребов), бросается на труп, уносит его на скалу и пожирает. Спустя три дня бедный ястреб, которому, с тех пор как он поел курицы, всё время нездоровится, вдруг чувствует головокружение и прямо из-под облаков грузно падает в ваш садок; а щука, угорь и мурена, как вам известно, прожорливы, они набрасываются на ястреба. Ну так вот, представьте себе, что на следующий день к вашему столу подадут эту щуку, угря или мурену, отравленных в четвёртом колене; ваш гость будет отравлен в пятом, - и дней через восемь или десять умрёт от кишечных болей, от сердечных припадков, от нарыва в желудке. После вскрытия доктора скажут: "Смерть последовала от опухоли в печени или от тифа".
  
  - Но, - сказала г-жа де Вильфор, - всё это ваше сцепление обстоятельств может очень легко прерваться: ястреб может ведь не пролететь в нужный момент или упасть в ста шагах от садка.
  
  - А вот в этом и заключается искусство. На Востоке, чтобы быть великим химиком, надо уметь управлять случайностями, - и там это умеют.
  
  Госпожа де Вильфор задумчиво слушала.
  
  - Но, - сказала она, - следы мышьяка не исчезают: каким бы образом он ни попал в тело человека, он будет обнаружен, если его там достаточное количество, чтобы вызвать смерть.
  
  - Вот, вот, - воскликнул Монте-Кристо, - именно это я и сказал добрейшему Адельмонте.
  
  Он подумал, улыбнулся и ответил мне сицилианской пословицей, которая как будто имеется и во французском языке: "Сын мой, мир был создан не в один день, а в семь; приходите в воскресенье".
  
  В воскресенье я снова пришёл к нему; вместо того чтобы поливать кочан капусты мышьяком, он поливал его раствором соли, настоянном на стрихнине strychnos colubrina, как это называют в науке. На этот раз кочан капусты вовсе не казался больным, и у кролика не возникло никаких сомнений, а через пять минут кролик околел; курица поклевала кролика и скончалась на следующий день. Тогда мы изобразили ястребов, унесли к себе курицу и вскрыли её. На этот раз исчезли все особые симптомы и налицо были только общие. Ни в одном органе не оказалось никаких специфических признаков: только раздражение нервной системы и следы прилива крови к мозгу; курица околела не от отравления, а от апоплексии. С курами это случается редко, я знаю, но у людей это обычное явление.
  
  Госпожа де Вильфор становилась всё задумчивее.
  
  - Какое счастье, - сказала она, - что подобные препараты могут быть изготовлены только химиками; иначе, право, одна половина человечества отравила бы другую.
  
  - Химиками или людьми, которые интересуются химией, - небрежно ответил Монте-Кристо.
  
  - И, кроме того, - сказала г-жа де Вильфор, с усилием отрываясь от своих мыслей, - как бы искусно ни было совершено преступление, оно всегда останется преступлением, и если его минует людское правосудие, ему не укрыться от божьего ока. У восточных народов не такая чуткая совесть, как у нас, и они благоразумно упразднили ад; в этом всё дело.
  
  - В такой чистой душе, как ваша, естественно, должны возникать подобные сомнения, но зрелое размышление заставит вас откинуть их. Тёмная сторона человеческой мысли целиком выражается в известном парадоксе Жан-Жака Руссо - вы знаете? - "Мандарин, которого убивают за пять тысяч миль, шевельнув кончиком пальца". Вся жизнь человека полна таких поступков, и его ум постоянно порождает такие мечты. Вы мало найдёте людей, спокойно всаживающих нож в сердце своего ближнего или дающих ему, чтобы сжить его со свету, такую порцию мышьяку, как мы с вами говорили. Это действительно было бы эксцентрично или глупо. Для этого необходимо, чтобы кровь кипела, чтобы пульс неистово бился, чтобы вся душа перевернулась. Но, если, заменяя слово, как это делается в филологии, смягчённым синонимом, вы производите простое устранение; если, вместо того чтобы совершить гнусное убийство, вы просто удаляете с вашего пути того, кто вам мешает, и делаете это тихо, без насилия, без того, чтобы это сопровождалось страданиями, пытками, которые делают из жертвы мученика, а из вас - в полном смысле слова кровожадного зверя; если нет ни крови, ни стонов, ни судорог, ни, главное, этого ужасного и подозрительного мгновенного конца, то вы избегаете возмездия человеческих законов, говорящих вам: "Не нарушай общественного спокойствия!" Вот таким образом действуют и достигают своей цели на Востоке, где люди серьёзны и флегматичны и не жалеют времени, когда дело касается сколько-нибудь важных обстоятельств.
  
  - А совесть? - взволнованно спросила г-жа де Вильфор, подавляя вздох.
  
  - Да, - отвечал Монте-Кристо, - да, к счастью, существует совесть, иначе мы были бы очень несчастны. После всякого энергического поступка нас спасает наша совесть; она находит нам тысячу извинений, судьями которых являемся мы сами; и хоть эти доводы и сохраняют нам спокойный сон, они, пожалуй, не охранили бы нашу жизнь от приговора уголовного суда. Вероятно, совесть чудесно успокоила Ричарда III после убийства обоих сыновей Эдуарда IV; в самом деле, он мог сказать себе: "Эти дети жестокого короля-гонителя унаследовали пороки своего отца, чего, кроме меня, никто не распознал в их юношеских наклонностях; эти дети мешали мне составить благоденствие английского народа, которому они неминуемо принесли бы несчастье". Так же утешала совесть и леди Макбет, желавшая, что бы там ни говорил Шекспир, посадить на трон своего сына, а вовсе не мужа. Да, материнская любовь - это такая великая добродетель, такая могущественная движущая сила, что она многое оправдывает; и после смерти Дункана леди Макбет была бы очень несчастна, если бы не её совесть.
  
  Госпожа де Вильфор жадно упивалась этими страшными выводами и циничными парадоксами, которые граф высказывал со свойственной ему простодушной иронией.
  
  После минутного молчания она сказала:
  
  - Знаете, граф, ваши аргументы ужасны и вы видите мир в довольно мрачном свете! Или вы так судите о человечестве потому, что смотрите на него сквозь колбы и реторты? Ведь вы в самом деле выдающийся химик, и этот эликсир, который вы дали моему сыну и который так быстро вернул его к жизни...
  
  - Не очень доверяйте ему, сударыня, - сказал Монте-Кристо, - капли этого эликсира было достаточно, чтобы вернуть к жизни умиравшего ребёнка, но три капли вызвали бы у него такой прилив крови к лёгким, что у него сделалось бы сердцебиение; шесть капель захватили бы ему дыхание и вызвали бы гораздо более серьёзный обморок, чем тот, в котором он находился; наконец, десять капель убили бы его на месте. Вы помните, как я отстранил его от флаконов, когда он хотел их тронуть?
  
  - Так это очень сильный яд?
  
  - Вовсе нет! Прежде всего установим, что ядов самих по себе не существует: медицина пользуется самыми сильными ядами, но, если их умело применять, они превращаются в спасительные лекарства.
  
  - Так что же это было?
  
  - Это был препарат, изобретённый моим другом, добрейшим аббатом Адельмонте, который и научил меня его применять.
  
  - Должно быть, это прекрасное средство против судорог! - сказала г-жа де Вильфор.
  
  - Превосходное, вы могли убедиться в этом, - отвечал граф, - и я часто пользуюсь им; со всяческой осторожностью, разумеется, - прибавил он смеясь.
  
  - Ещё бы, - тем же тоном возразила г-жа Вильфор. - А вот мне, такой нервной и так склонной к обморокам, был бы очень нужен доктор вроде Адельмонте, который придумал бы что-нибудь, чтобы я могла свободно дышать и не боялась умереть от удушья. Но так как во Франции подобного доктора найти нелегко, а ваш аббат едва ли склонён ради меня совершить путешествие в Париж, я должна пока что довольствоваться лекарствами господина Планша; я обычно принимаю мятные и гофманские капли. Посмотрите, вот лепёшки, которые для меня изготовляют по особому заказу: они содержат двойную дозу.
  
  Монте-Кристо открыл черепаховую коробочку, которую протягивала ему молодая женщина, и с видом любителя, знающего толк в таких препаратах, понюхал лепёшки.
  
  - Они превосходны, - сказал он, - но их необходимо глотать, что не всегда возможно, например, когда человек в обмороке. Я предпочитаю моё средство.
  
  - Ну, разумеется, я тоже предпочла бы его, тем более что видела сама, как оно действует, но, вероятно, это секрет, и я не так нескромна, чтобы вас о нём расспрашивать.
  
  - Но я настолько учтив, - сказал, вставая, Монте-Кристо, - что почту долгом вам его сообщить.
  
  - Ах, граф!
  
  - Но только помните: в маленькой дозе - это лекарство, в большой дозе - яд. Одна капля возвращает к жизни, как вы сами в этом убедились; пять или шесть неминуемо принесут смерть тем более внезапную, что, растворённые в рюмке вина, они совершенно не меняют его вкуса. Но я умолкаю, сударыня, можно подумать, что я вам даю советы.
  
  Часы пробили половину седьмого; доложили о приезде приятельницы г-жи де Вильфор, которая должна была у неё обедать.
  
  - Если бы я имела честь видеть вас уже третий или четвёртый раз, граф, а не второй, - сказала г-жа де Вильфор, - если бы я имела честь быть вашим другом, а не только счастье быть вам обязанной, я бы настаивала на том, чтобы вы остались у меня обедать и не приняла бы вашего отказа.
  
  - Весьма признателен, - возразил Монте-Кристо, - но я связан обязательством, которого не могу не исполнить. Я обещал проводить в театр одну греческую княжну, мою знакомую, которая ещё не видала оперы и рассчитывает на меня, чтобы посетить её.
  
  - В таком случае до свидания, граф, но не забудьте о моём лекарстве.
  
  - Ни в коем случае, сударыня; для этого нужно было бы забыть тот час, который я провёл в беседе с вами, а это совершенно невозможно.
  
  Монте-Кристо поклонился и вышел.
  
  Госпожа де Вильфор задумалась.
  
  - Вот странный человек, - сказала она себе, - и мне сдаётся, что его имя Адельмонте.
  
  Что касается Монте-Кристо, то результат разговора превзошёл все его ожидания. "Однако, - подумал он, уходя, - это благодарная почва; я убеждён, что брошенное в неё семя не пропадёт даром".
  
  И на следующий день, верный своему слову, он послал обещанный рецепт.
  
  Глава 15. РОБЕРТ-ДЬЯВОЛ
  
  Ссылка на Оперу была тем более основательной, что в этот вечер в королевской Музыкальной академии должно было состояться большое торжество.
  
  Левассер, впервые после долгой болезни, выступал в роли Бертрама, и произведение модного композитора, как всегда, привлекло самое блестящее парижское общество.
  
  У Альбера, как у большинства богатых молодых людей, было кресло в оркестре; кроме того, для него всегда нашлось бы место в десятке лож близких знакомых, не считая того, на которое он имел неотъемлемое право в ложе светской золотой молодёжи.
  
  Соседнее кресло принадлежало Шато-Рено.
  
  Бошан, как подобает журналисту, был королём всей залы и мог сидеть, где хотел.
  
  В этот вечер Люсьен Дебрэ располагал министерской ложей и предложил её графу де Морсер, который, в виду отказа Мерседес, передал её Данглару, уведомив его, что попозже он навестит баронессу с дочерью, если дамы соблаговолят принять ложу. Дамы, разумеется, не отказались. Никто так не падок на даровые ложи, как миллионеры.
  
  Что касается Данглара, то он заявил, что его политические принципы и положение депутата оппозиции не позволяют ему сидеть в министерской ложе. Поэтому баронесса послала Люсьену записку, прося заехать за ней, не могла же она ехать в Оперу вдвоём с Эжени.
  
  В самом деле, если бы дамы сидели в ложе вдвоём, это, наверно, сочли бы предосудительным, но если мадемуазель Данглар поедет в театр с матерью и её возлюбленным, то против этого никто не возразит, - приходится мириться с общественными предрассудками.
  
  Занавес взвился, как всегда, при почти пустой зале. Это опять-таки обычай нашего высшего света - приезжать в театр после начала спектакля; таким образом, во время первого действия те, кто приехал вовремя, не могут смотреть и слушать пьесу: они лишь созерцают прибывающих зрителей и слышат только хлопанье дверей и разговоры.
  
  - Вот как! - сказал Альбер, увидав, что отворяется дверь в одной из нижних боковых лож. - Вот как! Графиня Г.
  
  - Кто такая графиня Г.? - спросил Шато-Рено.
  
  - Однако, барон, что за непростительный вопрос? Вы не знаете, кто такая графиня Г.?..
  
  - Ах, да, - сказал Шато-Рено, - это, вероятно, та самая очаровательная венецианка?
  
  - Вот именно.
  
  В эту минуту графиня Г. заметила Альбера и с улыбкой кивнула, отвечая на его поклон.
  
  - Вы знакомы с ней? - спросил Шато-Рено.
  
  - Да, - отвечал Альбер, - Франц представил меня ей в Риме.
  
  - Не окажете ли вы мне в Париже ту же услугу, которую вам в Риме оказал Франц?
  
  - С удовольствием.
  
  - Тише! - крикнули в публике.
  
  Молодые люди продолжали разговор, ничуть не считаясь с желанием партера слушать музыку.
  
  - Она была на скачках на Марсовом Поле, - сказал Шато-Рено.
  
  - Сегодня?
  
  - Да.
  
  - В самом деле, ведь сегодня были скачки. Вы играли?
  
  - Пустяки, на пятьдесят луидоров.
  
  - И кто выиграл?
  
  - "Наутилус". Я ставил на него.
  
  - Но ведь было три заезда?
  
  - Да. Был приз Жокей-клуба, золотой кубок. Произошёл даже довольно странный случай.
  
  - Какой?
  
  - Тише же! - снова крикнули им.
  
  - Какой? - повторил Альбер.
  
  - Эту скачку выиграла совершенно неизвестная лошадь с неизвестным жокеем.
  
  - Каким образом?
  
  - Да вот так. Никто не обратил внимания на лошадь, записанную под именем Вампа, и на жокея, записанного под именем Иова, как вдруг увидали чудного гнедого скакуна и крохотного жокея; пришлось насовать ему в карманы фунтов двадцать свинца, что не помешало ему опередить на три корпуса "Ариеля" и "Барбаро", шедших вместе с ним.
  
  - И так и не узнали, чья это лошадь?
  
  - Нет.
  
  - Вы говорите, она была записана под именем...
  
  - Вампа.
  
  - В таком случае, - сказал Альбер, - я более осведомлён, чем вы; я знаю, кому она принадлежала.
  
  - Да замолчите же, наконец! - в третий раз крикнули из партера.
  
  На этот раз возмущение было настолько велико, что молодые люди, наконец, поняли, что возгласы относятся к ним. Они обернулись, ища в толпе человека, ответственного за такую дерзость, но никто не повторил окрика, и они снова повернулись к сцене.
  
  В это время отворилась дверь в ложу министра, и г-жа Данглар, её дочь и Люсьен Дебрэ заняли свои места.
  
  - А вот и ваши знакомые, виконт, - сказал Шато-Рено. - Что это вы смотрите направо? Вас ищут.
  
  Альбер обернулся и действительно встретился глазами с баронессой Данглар, которая движением веера приветствовала его. Что касается мадемуазель Эжени, то она едва соблаговолила опустить свои большие чёрные глаза к креслам оркестра.
  
  - Право, дорогой мой, - сказал Шато-Рено, - если не говорить о мезальянсе, - а я не думаю, чтобы это обстоятельство вас очень беспокоило, - я совершенно не понимаю, что вы можете иметь против мадемуазель Данглар: она очень красива.
  
  - Очень красива, разумеется, - сказал Альбер, - но, признаюсь, в смысле красоты я предпочёл бы что-нибудь более нежное, более мягкое, словом более женственное.
  
  - Вот нынешние молодые люди, - возразил Шато-Рено, который с высоты своих тридцати лет обращался с Альбером по-отечески, - они никогда ничем не бывают довольны. Помилуйте, дорогой мой, вам предлагают невесту, созданную по образу Дианы-охотницы, и вы ещё жалуетесь!
  
  - Вот именно, я предпочёл бы что-нибудь вроде Венеры Милосской или Капуанской. Эта Диана-охотница, вечно окружённая своими нимфами, немного пугает меня; я боюсь, как бы меня не постигла участь Актеопа.
  
  В самом деле, взглянув на эту девушку, можно было, пожалуй, понять то чувство, в котором признавался Альбер. Мадемуазель Данглар была красива, но, как сказал Альбер, в красоте её было что-то суровое; волосы её были прекрасного чёрного цвета, вьющиеся от природы, но в их завитках чувствовалось как бы сопротивление желавшей покорить их руке; глаза её, такие же чёрные, как волосы, под великолепными бровями, единственным недостатком которых было то, что они иногда хмурились, поражали выражением твёрдой воли, не свойственным женскому взгляду; нос её был точно такой, каким ваятель снабдил бы Юнону; только рот был несколько велик, но зато прекрасны были зубы, ещё более оттенявшие яркость губ, резко выделявшихся на её бледном лице; наконец, чёрное родимое пятнышко в углу рта, более крупное, чем обычно бывают эти прихоти природы, ещё сильнее подчёркивало решительный характер этого лица, несколько пугавший Альбера.
  
  К тому же и фигура Эжени соответствовала лицу, которое мы попытались описать. Она, как сказал Шато-Рено, напоминала Диану-охотницу, но только в красоте её было ещё больше твёрдости и силы.
  
  Если в полученном ею образовании можно было найти какой-либо недостаток, так это то, что, подобно некоторым чертам её внешности, оно скорее подошло бы лицу другого пола. Она говорила на нескольких языках, мило рисовала, писала стихи и сочиняла музыку; этому искусству она предавалась с особенной страстью и изучала его с одной из своих школьных подруг, бедной девушкой, обладавшей, как уверяли, всеми необходимыми данными для того, чтобы стать превосходной певицей. Некий знаменитый композитор относился к ней, по слухам, с почти отеческой заботливостью и занимался с нею в надежде, что когда-нибудь её голос принесёт ей богатство.
  
  Возможность, что Луиза д'Армильи - так звали эту молодую певицу - выступит впоследствии на сцене, мешала мадемуазель Данглар показываться вместе с нею в обществе, хоть она и принимала её у себя. Но и не пользуясь в доме банкира независимым положением подруги, Луиза всё же была более чем простая преподавательница.
  
  Через несколько секунд после появления г-жи Данглар в ложе занавес упал: можно было во время получасового антракта погулять в фойе или навестить в ложах знакомых, и кресла оркестра почти опустели.
  
  Альбер и Шато-Рено одними из первых покинули свои места. Одну минуту г-жа Данглар думала, что эта поспешность Альбера вызвана желанием приветствовать её, и она уклонилась к дочери, чтобы предупредить её об этом, но только покачала головой и улыбнулась; в эту самую минуту, как бы подкрепляя недоверие. Эжени, Альбер пошлея в боковой ложе первого яруса. Это была ложа графини Г.
  
  - А, вот и вы, господин путешественник! - сказала графиня, протягивая ему руку с приветливостью старой знакомой. - Очень мило с вашей стороны, что вы узнали меня, а главное, что предпочли навестить меня первую.
  
  - Поверьте, графиня, - отвечал Альбер, - если бы я знал, что вы в Париже, и если бы мне был известен ваш фее, я не стал бы ждать так долго.
  
  Но разрешите мне представить вам моего друга, барона Шато-Рено, одного из немногих сохранившихся во Франции аристократов; он только что сообщил мне, что вы присутствовали на скачках за Марсовом Поле.
  
  Шато-Рено поклонился.
  
  - Вы были на скачках? - с интересом спросила его графиня.
  
  - Да, сударыня.
  
  - Тогда не можете ли вы мне сказать, - живо продолжала она, - кому принадлежала лошадь, выигравшая приз Жокей-клуба?
  
  - Не знаю, - отвечал Шато-Рено, - я только что задал этот самый вопрос Альберу.
  
  - Вам это очень важно, графиня? - спросил Альбер.
  
  - Что?
  
  - Узнать имя владельца лошади?
  
  - Бесконечно. Представьте себе... Но, может быть, вы его знаете, виконт?
  
  - Графиня, вы хотели что-то рассказать. "Представьте себе" - сказали вы.
  
  - Да, представьте себе, этот чудесный гнедой скакун и этот очаровательный маленький жокей в розовом с первого же взгляда внушили мне такую симпатию, что я от всей души желала им удачи, как будто я поставила на них половину моего состояния, а когда я увидела, что они пришли первыми, опередив остальных на три корпуса, я так обрадовалась, что стала хлопать, как безумная. Вообразите моё изумление, когда, вернувшись домой, я встретила у себя на лестнице маленького розового жокея! Я подумала, что победитель, вероятно, живёт в одном доме со мной, но когда я открыла дверь моей гостиной, мне сразу бросился в глаза золотой кубок, выигранный сегодня неизвестной лошадью и неизвестным жокеем. В кубке лежала записка: "Графине Г. лорд Рутвен".
  
  - Так и есть, - сказал Альбер.
  
  - То есть как это? Что вы хотите сказать?
  
  - Я хочу сказать, что это тот самый лорд Рутвен.
  
  - Какой лорд Рутвен?
  
  - Да наш вампир, которого мы видели в театре Арджентина.
  
  - Неужели? - воскликнула графиня. - Разве он здесь?
  
  - Конечно.
  
  - И вы видитесь с ним? Он у вас бывает? Вы посещаете его?
  
  - Это мой близкий друг, и даже господин де Шато-Рено имеет честь быть с ним знакомым.
  
  - Почему вы думаете, что это именно он взял приз?
  
  - Его лошадь записана под именем Вампа.
  
  - Что же из этого?
  
  - А разве вы не помните, как звали знаменитого разбойника, который взял меня в плен?
  
  - Да, правда.
  
  - Из рук которого меня чудесным образом спас граф?
  
  - Да, да.
  
  - Его звали Вампа. Теперь вы сами видите, что это он.
  
  - Но почему он прислал этот кубок мне?
  
  - Во-первых, графиня, потому, что я, можете поверить, много рассказывал ему о вас, а во-вторых, вероятно, потому, что он был очень рад встретить соотечественницу и счастлив тем интересом, который она к нему проявила.
  
  - Я надеюсь, что вы ничего не рассказывали ему о тех глупостях, которые мы болтали на его счёт!
  
  - Откровенно говоря, я за это не поручусь, а то, что он преподнёс вам этот кубок от имени лорда Рутвена...
  
  - Да ведь это ужасно! Он меня возненавидит!
  
  - Разве его поступок свидетельствует о враждебности?
  
  - Признаться, нет.
  
  - Вот видите!
  
  - Так, значит, он в Париже!
  
  - Да.
  
  - И какое он произвёл впечатление?
  
  - Что ж, - сказал Альбер, - о нём поговорили неделю, потом случилась коронация английской королевы и кража бриллиантов у мадемуазель Марс, и стали говорить об этом.
  
  - Дорогой мой, - сказал Шато-Рено, - сразу видно, что граф ваш друг, вы к нему соответственно относитесь. Не верьте ему, графиня, в Париже только и говорят, что о графе Монте-Кристо. Он начал с того, что подарил госпоже Данглар пару лошадей, стоивших тридцать тысяч франков; потом спас жизнь госпоже де Вильфор; затем, по-видимому, взял приз Жокей-клуба. Что бы ни говорил Морсер, я, напротив, утверждаю, что и сейчас все заинтересованы графом и ещё целый месяц только о нём и будут говорить, если он будет продолжать оригинальничать; впрочем, по-видимому, это его обычное занятие.
  
  - Может быть, - сказал Альбер. - Кстати, кто это занял бывшую ложу русского посла?
  
  - Которая это? - спросила графиня.
  
  - В первом ярусе между колонн; по-моему, её совершенно заново отделали.
   - В самом деле, - заметил Шато-Рено. - Был ли там кто-нибу
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"