Будильник. Будильник - жестокий, механический инструмент для возвращения в бытие, которое не кажется ни желанным, ни необходимым. Почти год эта бесчеловечная, размеренная машина, вонзая тупую иглу неотвратимого металлического звука в мозг, туда, где теплились последние грезы потерянной навсегда жизни, выковыривала из счастливой дремы и заставляла действовать в каждодневной инерции усталое, тупо движущееся тело.
Каждый раз, проваливаясь в обморок сна, туда, где все было так, как было совсем недавно, и ничего не менялось, единственным счастьем было ожидание того, что уже никогда не грянет ужасом памяти ежедневный набат шестеренчатого чудовища.
Каждый день, как только он понимал, что еще двадцать четыре часа удаляют его от того, что было смыслом жизни, и каждую секунду после этого, он старался задержать череду воспоминания и приходящую за ним боль, находя механические, не имеющие никакого теперь уже смысла рассуждения, и заставляя себя, подобно ненавидимой машине, совершать автоматические движения.
Перемещаясь в ванную комнату, он отмечал неровные корешки книг, криво лежащий журнал, появившийся желтый листок на уверенно разместившемся в блестящем сосуде растении, перекошенный коврик у двери в прихожей, шнурок ботинка выползший, из обувного нутра, в лужицу, сбежавшую по матовой коже на пол. Попав в ванную, он пристально исследовал собственное изображение в зеркале, как будто вспоминая, кто находится перед ним, и только после того, как эта нелегкая идентификация заканчивалась, не принося, впрочем, никакого облегчения, он, с упорством достойным шлифовальщика яшмы на индийском базаре, принимался за зубную щетку, бритье, полотенце. На обратном пути, он поправлял нечитаемые книги, возвращал на место детский журнал годовалой давности, избавлял растение от омертвевшей плоти, поливал его, устраивая жалкое подобие дождя. Название этого сплетения листьев и стеблей он никак не мог вспомнить, он лишь с точностью до дня, до времени суток, а может быть и до мгновения, помнил когда, и зачем оно появилось здесь.
Одевался, это действие, из-за необходимости совершать руками множество скоординированных манипуляций, отвлекало, и, даже иногда, казалось осмысленным. Он никогда не любил галстуков, а костюмы казались ему данью кастовой униформе, которая в силах скрывать, лишь, сбежавший нос коллежского асессора, но теперь в этой церемонии был тайный, доступный ему одному смысл, за чопорной тканью и шелковым лоскутом было покойнее, проще охранить собственную память от докучливых, дежурных соболезнований теребящих душу.
Шел в кухню, пересчитывая томящиеся в забвении книги старательно избегая встретиться взглядом с дверями, не отворяемыми никогда.
Там, по ту сторону деревянного щита никого не было, не было уже почти год.
Он никогда не включал здесь свет, чтобы скрывшиеся взаперти милые воспоминания не возвращались в суетные мгновения утра недостойные торжественного церемониала памяти. Но если утро было солнечным, и солнце находило в себе силы пробиться сквозь закрытые навсегда тяжелые шторы, и добраться своими лучами до того места, где пол встречается с дверью, оно, срывая тяжкую печать памяти, высвечивало теплую полосу пыльного покрывала обрезанную лаком стерильного паркета. Оно резало фотографической отчетливостью документальных кадров, возвращая память, память, - единственное, что имело смысл.
Утро было солнечным, но нагромождение бетонных блоков, железных балок, мотков провода, кирпича и стекла, заслоняло, с недавнего времени, путь лучам до срока тревожащим память.
Он завтракал, хотя, если ему приходилось вставать не утром, или точнее утром было каждое его прощание со сном, все то, что было на столе, не менялось, и, думается, что если в этот момент, ему кто-нибудь, задал бы вопрос, а откуда появляется все то, что после его бездумных манипуляций, превращается в нехитрую снедь; он бы растерялся, если бы понял, к чему это вопрошание. Но самым неизменным в этой невеселой трапезе, был его остановившийся взгляд, устремленный за окно, в город, в бездушный мертвый муравейник, заселенный полчищами чуждых самим себе существ.
Он подходил к двери, нагибался, вылавливал непослушную змейку шнурка из мутноватого, отстоявшегося за ночь болотца, тщательно осушал его, выравнивал сбившийся коврик, и, звякнув ключами, выходил в пыльный, прокаленный солнцем и пахнущий высохшей тиной подъезд старого дома.
2.
Квартира была огромна, полна вещей, наполнена памятью, которой дорожат до дрожи в веках, она была радостна, светла, ухожена и пропитана ладанной росой гибели. Порывистый, казалось в вечном бреду бессонницы человек, без устали, но по одному ведущему только его пути, обходил милый его искалеченной душе кирпичный остров памяти, касаясь и приводя в порядок осколки разоренной жизни. Он боялся сна, он боялся скоротечных мучительных провалов в тусклое безмолвие, боялся, что он может забыть, упустить частицу мозаики воспоминания, и потом, в панике поиска, потерять ее безвозвратно.
Он брал книги, он их читал, оставляя без внимания то, что заботливо упаковал в них автор, он вспоминал тех, кто читал их до него, и вместе с ним, он вспоминал их голоса, их смех, их руки касавшиеся страниц. Он растворял шкафы, и казалось, мгновения прикосновений к любимым безделицам живших в памяти, обращались в вечность. Даже прикосновения к дверным ручкам, случайно коснувшаяся плеча занавеска, и попавший на глаза телефон со стертыми клавишами, будили в нем память, давая в онемевшие от горя пальцы кусочки головоломки ненависти. Он часами оставался на кухне, старательно воспроизводя рецепты, вспоминая вкусы каждого ушедшего от него, он боялся упустить самый малый каприз, живущих теперь только в нем. Он перебирал посуду, касаясь подрагивающими пальцами нечаянных сколов, едва заметных и почти неощутимых, но хранящих в себе бесконечную череду воспоминаний, которая заставляла его замирать. И в этой недвижимости, искать в череде ленты памяти то, что он упустил, что ускользнуло от него мгновение или вечность назад. И только одно он старался не делать никогда - смотреть за окно, туда, где не было воспоминаний, а была ежесекундная, тревожная ярость сводящая, судорогой ненависти, разбитое памятью тело. Но, когда солнце врывалось в распахнутое окно, он невольно смотрел на крыши города, залитые блеклыми северными лучами, и тогда, продираясь сквозь сдерживаемый животный хрип отчаянья, его душило последнее воспоминание, отчетливое, проклятое, гонимое, но вечное.
- ...Да, молодой человек, признаюсь, что вы несколько ошарашили меня выбором темы, мне казалось, что ничего особенно нового здесь сказать нельзя, да что нового, вообще, думалось здесь не о чем говорить. Я даже, сударь мой, грешным делом подумал, не впали ли вы в столь модную нынче ксенофобию. Подумать только - Культурологические особенности взаимопроникновения самоидентифицирующихся этносов в ходе военных конфликтов эпохи информационной замкнутости. Просто не филология, а техническое задание для механика, но, слава богу, ошибся, молодец, умница, а оппоненты посрамлены. Конечно, но уж без этого, в этаком трактате, никак, пошевелил наших классиков, но уж как порадовал находками из архивов, подумать только, компиляции военных рассказов на арабском языке, у нас, и как только какой-то мулла сподобился, и как ловко переиначил,- мастер...
Они шли тенистым парком университета, и этот задиристый с шуршащей хрипотцой голос учителя был для него большей наградой, чем одобрительное молчание ученого совета.
Даже поздним вечером, когда убаюкивающий ковчег аэроплана затрясло на предпосадочных воздушных колдобинах, в тысяче километрах от прохлады парка, он продолжал вспоминать милое брюзжание старика и его воинственно поднятую можжевеловую трость, которую он сам сделал и подарил ему несколько лет назад.
Распахнувшийся люк впустил в прохладное чрево аэробуса горьковатый аромат дома, но к этому знакомому с детства запаху добавилось что-то новое, - неуловимая тревога с каждым вздохом наполняла разбитое перелетом тело.
В последнее время, каждый день приходилось приспосабливаться к каким-то новым, совершенно непонятным для него изменениям, и здесь, не в академической тиши университетских коридоров, эти перемены были более объемны, более несуразны.
Он никогда не видел столько женщин в платках, в уродливых покрывалах пронизанных нитями самоварного золота, и еще совсем молодых неопрятных людей в зеленых шапочках и тренировочных шароварах с кроссовками.
Эти странные, карикатурные люди, при встрече обнимались, иногда садились на корточки, в какие-то вороньи кружки, курили, сплевывая в общий гадостный кружочек, оживленно переговариваясь, а женщины, стоя в стороне, стерегуще наблюдали за этим действом, поводя из стороны в сторону, нахохленными грифьими головами.
В билетном окне ему долго и путано объясняли что-то про экономику, независимость и провокации центра, из чего он понял, что уже больше месяца самолеты в горы не летают, и добраться домой он может только на машине, если повезет.
Только после часа бесплодных стараний он нашел себе попутчиков.
Когда они уже были почти на месте, и он, среди однообразных каменистых осыпей, стал различать знакомые с детства места, автомобиль резко затормозил, осыпая щебень в темную пасть обрыва.
Путь машине преграждал танк, низкий, с острым, как зубило носом и прочно сидящей, похожей на кепку башней. Башня развернулась в их сторону. Из кормы этого сооружения, наружу выбрались трое.
Один вскарабкался по гулкому железному панцирю и хрипло, видимо со сна прокричал:
- Заглушить двигатель, все из машины. Отказ - огонь на поражение!
Ему показалось что это шутка, но машина умолкла, все вышли и сгрудились перед капотом прижимаясь друг к другу, пытаясь найти и не находя защиты. Команды коренастого, похожего на торопливую черепаху человека доносились отчетливо, как текст какого-то дурного фильма в полупустом привокзальном кинозале, отчего все происходящее делалось похожим на представление.
- Все в ряд.
Стоящие засуетились пытаясь выполнить команду более поспешно, но натыкаясь друг на друга, в пугливой сутолоке, они только теснее сжимались в маленькую пугливую стайку.
- В ряд, чурки!
Люди медленно и растерянно выстроились в жалкое подобие линии. Напротив нервическими истуканами застыли два растерянных, пропыленных, пятнисто-зеленых существа, выставив в сторону замерших в ожидании металлические устройства смерти.
- Руки за голову.
Кто-то, сипя и пошмыгивая носом, громко топоча подкованными бошмаками, подошел сзади, и принялся грубо шарить по одежде, выворачивая ее наизнанку. Все найденное он швырял на грязноватый кусок брезента, распластанный у ног растерянных людей. Прикосновения чужих рук, были грязны и холодны, каждое касание вызывало омерзительной ком тошноты. Он попытался защититься от этого ужаса убивающего в нем то, что делало его человеком, он вскинул сплетенные руки, но тут что-то вспыхнуло...
Когда он смог разлепить неподъемные веки и начал понимать, что произошло что-то ужасное, то, что ни с кем, и никогда не должно было произойти, он сел в теплую пыль дороги и осмотрелся.
Впереди, чуть левее, необычной, буро-красной с зеленоватыми прожилками скалы, в зарослях можжевельника, где они играли детьми, громоздилась зелено-пятнистая кубообразная машина, рядом стояли, машины поменьше, но было понятно, что власть над ними в том, ощетинившимся антеннами кубе, и что он повелевает и машинами поменьше, и маленькими и большими танками, и даже людьми - растерянными мальчиками в грязной зеленоватой униформе.
Казалось, что никто не понимает, что произошло. Казалось, что все, даже танки со всеми своими шестеренками и хитрыми механизмами убийства, застыли в ожидании громогласности неведомого режиссера, который с отвращением прекратит этот нелепый фарс, не успевший пока превратиться в трагедию.
Сначала ему показалось, что он обознался, и что в луже недалеко от дороги громоздились кучи тряпья, но, приглядевшись, он понял, что это нечто живое, что это какие-то существа, которые двигались, если движением можно было назвать конвульсивные вздрагивания. Ему стало холодно, когда он понял, что эти предметы имели руки, скрученные на затылке и студенистые маски на тех местах, где должны были быть лица.
Это были люди, это были еще живые люди.
Он с ужасом осознал, что и сам сейчас похож на такой же куль тряпья забытый отчаявшимся старьевщиком на обочине дороги.
Что-то толкнуло его, он повернул лицо:
- Ты глянь, прочухался абрек сраный, а нормально я ему врезал, как ноги ему отпилили, - скопытился, сука.
Зелено-защитный юнец еще раз безразлично пнул его тело носком грязного ботинка, и, что-то бурча себе под нос, позвякивая многочисленными смертоносными железяками, пошел проч.
От собственного бессилия и боли обиды его душили слезы, он пытался их удержать, но они предательски плыли по щекам прокладывая блеклые бороздки отчаяния на лице.
Нельзя было понять, как движется время, казалось, что утро наступило почти сразу, но в то же время он помнил каждый миг этой тоскливой ночи, как будто эти мгновения длились вечность, и каждую такую вечность он изучал с дотошностью архивариуса.
Он пытался найти объяснения, уцепиться хоть за какую-нибудь ниточку логики, чтобы объяснить, то отвратительное действо, что разворачивалось вокруг него.
Мимо него проходили существа из другого мира, из несуществующего мира, из мира который не имел права на существование. Иногда они просто не обращали на него внимания, деловито переступая через него, как через докучливую преграду, иногда изучали его, для того чтобы в который раз вынести издевательский диагноз: - жив, абрек сраный.
Когда он забылся душным небытием, и наконец-то избавился от металлического лязга, звуков ругани, хриплых криков и солярной вони, его разбудил удар приклада и безразличный голос.
- Встать, вперед марш.
(Утренняя роса серебристой пеленой покрывала каждый кубик песка, рваные клочья одежды были в серебристой дымке воды, как в сиянии ночного света, каждый кристалл капли сиял с неуместностью этих эпитетов.)
Ночное оцепенение сползало с мучительностью сменяемой змеей кожи, все тело, каждая вымученная до предела клетка с неистовой болью возвращалась к жизни, и, превозмогая отвратительность этого возвращения, начинала двигаться. Скривившись от режущей боли в скрученных за спиною руках, он встал на колени уперевшись кровоточащим лбом в росяную пыль дороги, и беспомощно переваливаясь с боку на бок поднялся на непослушные ноги. Он попытался сделать шаг, но ноги не удержали онемевшее тело, и даже не подогнулись, пытаясь бережно опустить его на землю, а просто их не стало, и он с высоты своего роста, беззвучно, только с каким-то хриплым вздохом, упал лицом вниз. Когда сознание пробило вязкую пелену боли, он услышал:
- Встать.
Он опять встал, и снова упав, услышал:
- Встать.
В очередной раз, когда он тупо осознал, что он снова рухнет в перемешанную с его кровью пыль, он оцепенел, - мимо него, переполняя ужасом все его существо, двигался автомобиль. К борту автомобиля была привязана веревка, а на другом конце этого поводка волочилось привязанное за ногу тело, больше похожее на кожаный, бесформенный мешок обернутый рваными тряпками. Он смотрел на извивающийся в дорожной пыли труп, и не мог пошевелиться, он не мог даже упасть, что бы хоть болью беспамятства прогнать ужас этого видения.
Конвоир страшного груза остановился, посмотрел сквозь него и простужено прогнусавил:
- Слышь, боец, ты хорош этого придурка валять, его командир ждет, а ты его ходить учишь, я своего жмура скину, и мы твоего привяжем и сволочем...
Когда его беспомощное тело волочилось по едкой пыли, он мог думать только об одном, только о том, что бы боли, не стало больше. Завернутые за спину руки заставляли тащиться тело, лицом вниз, сдирая, камнями лохмотья его кожи, и, набивая пылью глаза, рот, нос, и всю кровавую рану, которая была теперь на его месте.
Его отвязали от проклятого буксира, и предварительно обдав из ведра водой, кое-как смывшей спекшуюся грязь, усадили на невысокий деревянный ящик. Он поднял застывшие в одной точке глаза. Напротив, на почти таком же деревянном помосте сидел военный с интересом, но без сожаления смотрящий на него, перед ним, сложенные в аккуратную стопочку лежали его документы, насмешливо скривив губы, личность произнесла:
- Поздравляю с защитой, доцент.
Он попытался ответить, он, с трудом разлепив разбитые губы, смог лишь прохрипеть что-то невнятное.
- И что тебя занесло сюда.
Собрав остатки сил, он прошептал:
- Семья, - повернув в сторону голову указывая направление, он еще раз прохрипел, - Семья там.
- У тебя совсем нет акцента, - удивился спросивший. - Ты действительно университетский доцент как в этих бумажках записано?
- Да.
- Что ж, хрен с ним с начальством. У меня жена в универе училась, я тебя отпущу, но к вечеру, чтоб ты уже восвояси свалил. И, уже обращаясь куда-то в пространство, бросил: - Развязать абрека, дать умыться и обмазать зеленкой, он на хрен не нужен, он приезжий.
Едва переставляя непослушные ходули, он брел прочь из этого земного ада.
Проходя мимо громоздкого грузовика, с подобием органа вместо кузова, он услышал, но не понял:
-... И что, разряжать будем.
- Ты спятил, придурок, это ж целая история, эта баеда только заряжается быстро, а с разрядкой мы все измудохаемся тут, пальнем в белый свет, да хер с ним, наведи на какой-нибудь курятник...
Шаг за шагом, хотя хотелось убежать, но не было сил, он шел туда, где ждали его родные.
Вот уже белые пятна обратились в дома, в домах появились окна...
Но вдруг ощущение тревоги заслонило боль, отогнало мысли о том, как могло все это произойти с ним, и с теми, кто с ним все это сделал. За холодной пропастью ожидания его ждал страх, страх того, что случится неотвратимо ужасное.
Он обернулся, и до рези в глазах стал вглядываться туда, где урчало и, казалось, беспорядочно двигалось скопище машин, и незаметных зеленых человечков. Вдруг из уродливого органа, мимо которого он проходил совсем недавно, вырвались языки белого пламени, и что-то страшное, опережая звук собственного полета, пронеслось над ним туда, где появились дома.
Он бросился бежать к этим домам, еще не понимая, что этот огненный аккорд навсегда оставит его в прошлом.
Ближайший к нему дом как будто набух на мгновение и сразу же лопнул огненным пузырем, отбросившим его беспомощное, устремленное тело на землю.
Это был дом его детства.
Когда он добрался до дымящейся груды кирпичей, пыль уже оседала в глубокую яму, в которой было похоронено его прошлое, он упал на колени и воя, сдирая ногти, руками принялся разгребать теплые, тлеющие завалы.
Он не нашел ничего, хотя ему казалось, что он своими руками, целую вечность перебирал эту груду искореженного камня.
К нему, когда уже стемнело, подошли люди, они что-то говорили, он просил о помощи, плакал, стонал, но позже, по прошествии ночи, они его, уже обессиленного, безвольного увели от этой страшной могилы.
Иногда он шел сам, иногда, когда он падал, его несли похожие на него сосредоточенно озлобленные люди. Его лечили, заставляли есть, говорить, двигаться, ему что-то объясняли, но никто не давал ответа на вопрос за что все это произошло именно с ним.
Он не нашел ответа, но он понял, что те растерянные зеленые существа суетившиеся около скалы в зарослях можжевельника виновны во всем...
- ...Если захочет Аллах, вы из грязи станете войнами и принесете смерть проклятым гяурам, во имя Аллаха, милостивого и милосердного.
Он никогда не был набожным человеком, а теперь, когда не милость, ни милосердие не коснулись его, это заклинание казалось ему лишь насмешкой над памятью, и этот человек, который, изо дня в день, повторял эту словесное заклинание перед тем, как учить его убивать, видимо не понимал, что привело его в этот лес, что заставило его взять в руки оружие.
-...Снайперская винтовка предназначена для гарантированного уничтожения живой силы противника находящегося вне зоны уверенного поражения обычным стрелковым оружием. При стрельбе на дальнюю дистанцию, на пулю покинувшую канал ствола действуют многочисленные силы: ее притягивает земля, ее тормозит воздух, и даже порывы ветра способны изменить ее траекторию. Поэтому, хотя это не гарантирует уничтожения, на дистанции более двухсот метров необходимо производить прицеливание в наиболее объемный объект - в тело противника, а после того, как объект уничтожения потеряет возможность к маневру, в следствии болевого шока, следует произвести контрольный выстрел, но только в том случае, если противник имеет возможность активной обороны. Недобитый противник сам по себе выводит из строя, как минимум еще одного бойца, стремящегося помочь раненому, чем следует воспользоваться для уничтожения последнего...
Еще совсем недавно, он не поверил бы даже рассказу о том, что весь этот ужас можно слушать, как рецепты приготовления какого-то экзотического блюда, что можно серьезно думать о том, что нужно делать, что бы убить, убить, как можно больше людей.
- ... Для стрельбы снайперу необходимо заранее оборудовать две, три позиции с пересекающимися секторами обстрела и возможностью скрытного перемещения от одной позиции к другой. Снайпер должен понимать, что, делая более одного выстрела из одного положения, он рискует обнаружить свое место, что вызовет ответные действия противника, в нашем случае, обладающего более мощным вооружением...
Прозрачный воздух гор вспыхнул с восходом солнца, наполнив теплом и светом сумрак ущелья. Он привычно проверил связь, - утро разбудило всех, всех троих. Взяв бинокль он принялся изучать дорогу, не оставили ли они там следов своего пребывания, не отличаются ли сто метров несущих смерть от остального каменистого полотна.
- Я их вижу, - голос рации прервал его занятие. - БэТР, пятнадцать БМП, десять шестьдесят шесть, пятнадцать сто тридцать один, десять шестьдесят шесть, десять шестьдесят шесть, десять сто тридцать один, десять семьдесят два.
Прижав ларинги, он прошептал:
- Подрыв по первому траку семьдесят два.
Колонна, клубя сизыми облаками солярного перегара, приближалась к последней черте; лязгающая громадина танка, казалось, миновала рыжеватый валун около которого был заложен заряд, но в тот момент, когда, как всегда, казалось, что взрыва не будет, сила спрессованного воздуха бросила вверх машины. Он приник к прицелу, подведя галочку целеуказателя к десантному люку бронетранспортера. Когда верхняя часть открылась, и в проеме проступило ошарашенное взрывами белое пятно, он нажал спусковой крючок: лицо брызнуло осколками и пропало в глубине бронированного катафалка. . .
Ненависть воспоминания прервал телефон. Он посмотрел на определившийся номер, взял трубку и сказал только одну фразу:
- Все готово.
3.
Дверь подъезда с простуженным вздохом затворилась. Эти десять минут неспешной ходьбы, что отделяли его дом от работы, он отдавал скорби прошлого...
Солнце утра кокетливо высвечивало угол сумки застывшей в ожидании путешествия у двери, сидя, по странной прихоти приметы, перед дорогой, он, проклиная собственную безалаберность, вспоминал, а все ли он сделал, наказанное женой, чтобы спасти дом от нечаянного бедствия его недолгого одиночества. Когда он уже во второй раз проверил все выключатели в квартире, отмечая по пути нешуточный разгром, и, представляя немую сцену, которую ему придется пережить, по возвращении во главе семейства, и уже взялся за дверную ручку, что бы покинуть поле битвы с навязчивым бытом, раздался телефонный звонок:
- Старик, ты нужен в третий, я все понимаю, но...
Он в растерянности посмотрел на телефонную трубку, пытаясь понять, как она очутилась в его руке, впрочем, так и не поняв, он произнес:
- Але.
- Старик, мы ничего не можем сделать, ну ты сам помнишь...
Он вспомнил бездонно черные глаза на белом в цвет огромной подушки лице.
-...Если мы ее удалим, в лучшем случае овощ, мы не успеем, на рентгене не было видно, а уже начали...
Недослушав, он выбежал из дома.
В изнеможении он опустился на стул, шаг за шагом, снова и снова, перебирая в памяти, то, что в течение нескольких часов, под микроскопом, он делал с беспомощным, зажатым тисками опухоли мозгом, с дотошной беспощадностью проверяя свои решения. Он ждал, что будет после, что он увидит в темных озерах глаз кроме боли.
Дверь распахнулась:
- Коллега, если ты не бог, то уж по крайней мере, сегодня, ты был его замом: восемьдесят на сто десять, ровные, зрачки реагируют и пить просит. Я тебя люблю, но попрошу не использовать мое признание превратно, помятуя, что я мужик и твой начальник. Так, теперь твои проблемы с отпуском, шмотки твои принесли, я, уж извини, отправил сестру с ключами к тебе, хотя ключи были не нужны, ты дверь не закрыл. Среди твоего бедлама, после продолжительных раскопок, она смогла найти твою сумку, что для тебя, наверное, удивительно. Жене твоей я телеграмму дал, а когда ты сядешь в самолет, я сообщу ей, когда тебя ждать...
Он с умилением смотрел на своего друга, он сам никогда не мог понять, что нужно делать вне операционной, как его друг, добротный профессионал, был растерян, если не срабатывали академические шаблоны.
Друг сам говорил, что он птица важная, но не орел.
-...Благодарная родня ребятенка, тьфу, тьфу, тьфу: чтоб не сглазить, посадит тебя в самолет и лети, голубь лети: в теплые края...
Раскаленный автобус выплеснул размякших от солнца и толчеи пассажиров в облако пыли, на площадь, сладко пахнущую югом и горечью степи. С трудом проволакивая сумку, через обалдевшую от жары и гомона пристанционной базарной разноголосицы толпу, он плюхнулся на растресканный, поросший жухлыми пучками полустоптаной травы газон в растерянности озираясь по сторонам. Он первый раз попадал сюда один, он даже не был уверен, что это путешествие способно закончиться, потому что закончить его, он сам был не в силах. И вдруг:
- Папик!
На него, размахивая руками, а ему показалось, что и ноги, в этом калейдоскопическом процессе, играли не последнюю роль, неслось мальчикообразное веснушчатое чудо со сбитыми коленками.
Налетело, чуть не повалив, и звучно чмокнуло в пыльно-горячую щеку.
Дорога привела к дому.
Он чувствовал, как каждый горожанин, неуютность ограниченного только горизонтом и оттого кажущегося еще более огромным пространства. Он был наедине с громадой мира, и спасительные стены домов расчерчивающие пространство на спасительные закоулки не могли прикрыть песчинку его существа от мягкой угрозы бесконечности.
За несколько дней, докучливого безделия, он, несмотря на то, что от него пытались спрятать все, чем он может испортить жизнь себе и другим, смог утопить в колодце ведро, сломать, именно сломать, баню, хотя в этом строении кроме дровяной каменки и двух дверей ничего не было, и, наконец, застрять на яблоне, на которой, от собственного бессилия, он слопал весь полузрелый урожай доступный его рукам, и если бы не взбунтовавшаяся физиология ему не пришло бы в голову просить о помощи, подоспевшей в лице хохочущей родни.
Наступивший за фруктовой эпопеей день был особенно жарок из-за безветренности и медлительности ползущего по небу солнца. Лежа в неудобно жаркой, обволакивающей с боков панцерной кровати, он пытался построить план, как провести день и избежать очередного конфуза. Но...
- Пупс, дорогой, сходи в больницу, главврач просил, у них там что-то сложное, а мама ему про тебя рассказывала, извини, но она восстанавливала свою семейную репутацию после твоих тарзаних подвигов. Отдохнешь от отдыха в привычной атмосфере.
Это было спасение, вечером он чуть не заплакал под суровым взглядом тестя, отказавшегося от исполнения своей заветной мечты сходить с единственным зятем на рыбалку, потому что никто не мог с определенностью предположить, какие кары выпадут на долю его неосторожных спутников.
Невысокое белое здание нашлось без особого труда, точнее, он пришел прямо к его парадному, как будто каждый день входил в эти двери. Единственное место куда, как говорила его жена, его можно отпускать одного, и точно знать, что он доберется туда не заплутав были именно больницы.
Медсестра, с монументально влитая в белоснежный халат, которую он остановил почти около входа, недоверчиво изучив его шорты и исцарапанные в дебрях яблони руки, величественно согласилась его проводить к главному, хотя сомнения, в правильности поступка, проступали, даже, на ее похожем на крепостную башню колпаке.
Главврач не был обелиском достойному питанию и потомком кирасиров, хотя шорты тоже не считались им приличной одеждой для коллеги. Познакомившись, главный осведомился о некоторых своих московских знакомых, с удовлетворением отметив, что еще очень многие не бросились заслуженно окапывать дачные грядки. Оставив его одного наедине с историей болезни, врач вышел.
Когда, встревоженный неясным шумом, он поднял глаза от врачебно-неразборчивых страниц, то увидел, что напротив, на диване, с любопытством разглядывая его шлепанцы, торчащие из под стола, разместились коллеги.
- Простите.
Просипел он сдавленным от долгого молчания голосом.
Случай оказался не сложным, но опасным из-за запоздалого диагноза, а отсутствие некоторого оборудования и невозможность бережной транспортировки в прокаленной солнцем машине, делали операцию и необходимой, и рискованной. Обсуждая то, что было решено делать в операционной завтра, он важно расхаживал по кабинету, забыв о комичности своего наряда, хотя и остальных это перестало смущать...
Когда последние белесые усики операционного шва были обрезаны, и измученное хирургическим металлом тело можно было оставить покою тишины, далеко, хотя в маленьком поселке все было близко, что-то сдавлено громыхнуло. Все стоящие вокруг обездвиженного наркозом тела посмотрели в окно в ожидании дождя, но ничего кроме солнечного марева там не было, лишь какие-то человечки озабоченно перебегали с места на место, вскидывая неразличимые из-за расстояния предметы в направлении друг-друга. И чем ближе они оказывались от окна, тем явственней слышалось, что при каждой их остановке что-то отрывисто стучало в воздух.
И вдруг, что-то, с пронзительным визгом, высыпав осколки оконного стекла на пол, невидимым всплеском, раздавило плитку на стене, обнажив серый бетон.
Раздался растерянный крик.
Медсестра, шедшая в сторону окна, обернулась к застывшим в непонимании у операционной каталки врачам. Ее лицо вспыхнуло кровавыми рубцами, вырезанными на пергаменте кожи осколками стекла. Крик оборвался, и сдавленно охнув, она повалилась на пол...
Все было наполнено скрежетом, стуком, громыханием, криком и стонами. Полутемный от оседающей пыли коридор шевелился неясными вздрагивающими, затаившимися вдоль стен фигурами. Он, скрючившись, сидел на полу, пытаясь вдавить, предательски дрожащее, собственное тело в пол, ища там защиты. Рядом, совсем рядом в нескольких сантиметрах от него, в кровь раздирая губы, тихо, почти не слышно из-за грохота боя навалившегося со всех сторон, выла женщина...
Что-то, с сухим треском, разорвало оконную раму, вырвав из деревянного обрамления пыльное поле стекла, устремившееся вниз, туда, где в мутном сумраке шевелился объятый ужасом человеческий муравейник. Стон, с которым за эти бесконечные мгновения он смог сжиться, оборвался, обратившись в глухое клокотание, а затем в пронзительную тишину. Продираясь сквозь собственное оцепенение, он повернул голову. Безжалостный прозрачный нож, вспоров матовую белизну измученного болью тела, потоком выпускал кровь, делая взгляд своей жертвы стеклянным. Он посмотрел в потухшие глаза, на беспомощно раскинутые руки и оседающее, безвольное в смерти тело, с огромным предродовым животом и услышал тишину.
Все ушло, все стало неважным кроме жизни скрытой в глубине погибшего чрева. Он, стерев пыль с осколка, занес руку над убитой, чтобы освободить еще не рожденный плод...
Что-то толкнуло его. Он поднял глаза, над ним, пристально глядя на него черными прорезями маски, стояла фигура обернутая камуфляжем полевой формы. Из под маски, непривычно ставя ударения на знакомых словах, раздался голос:
- Ты доктор? Вставай. Пошли.
Он растерянно посмотрел на говорившего, не понимая, как сейчас, когда от него зависит жизнь, он может уйти. Показывая рукой на безжизненное тело, он прокричал, пытаясь заглушить окружающий мир, и, может быть, быть более убедительным:
- Там ребенок! Там ребенок! Его нужно спасти!
Он не услышал смеха за маской, он почувствовал это холодное дребезжание. И в следующее мгновение, обдав его лицо кислым теплом сгоревшего пороха, почти незаметно в общем грохоте, прозвучали два глухих удара, одновременно с которыми вздрогнуло тело над которым он склонился.
- Там мясо для собак. Пошли.
Он автоматически поднялся и подталкиваемый сзади пошел по коридору, послушно сворачивая, повинуясь беспощадным жестам проводника. Они вошли в почти не пострадавшую операционную, вдоль окна которой, закрывая собственными телами, пространство комнаты, стояли, обреченные на безмолвие ужасом, женщины. На столе, бесформенным ворохом пятнистых, пропитанных кровью тряпок, громоздилось тело.
- Если он умрет, я отрежу тебе голову.
Сказанное в спину не испугало его, оно не имело к нему никакого отношения, просто еще один звук добавился в общий грохот. Его подвели к столу. Кто-то разворошил слипшуюся ткань, обнажив бледную, сизо-худую грудь с аккуратно-круглым отверстием, пузырящимся розовой пеной.
Он пусто смотрел в сплетение кровавых прожилков, но перед ним, в болезненной реальности, проступало распластанное женское тело, на огромной плоти живота которого, появлялись отметины не рожденной смерти.
Еще не осознавая, того, что он собирался сделать, он схватил лежащий на столе скальпель и широко размахнулся...
Наступила пустота.
Когда в пустоту начали возвращаться звуки, он открыл глаза...
Он шел по улицам онемевшего от ужаса города, провожаемый затравленными страхом взглядами, льнущих к домам жителей.
Дом, из которого он вышел утром изменился, издалека невозможно было понять, что произошло, но чем ближе он подходил, тем отчетливее проступали пугающие изменения. Окна не блестели, отражая вечернее солнце, их просто не было, и дома не было внутри, дом был только снаружи, это было чучело дома, только похожее жилище, но пустое и мертвое внутри.
-... Вон он доктор. Он с утра в больницу ушел, наш его позвал. А здесь эти шли. Чего им не понравилось? Возьми и кинь гранату. Даже зановески сорвало. А живых-то никого...
4.
Положив телефонную трубку он, устало сгорбившись, опустился в кресло, принявшись дотошно вспоминать, в поисках нечаянной ошибки, сплетения проводов, спрятанных в глубине крафтовых мешков, набитых замершей в ожидании взрыва смесью. Достав ручку, на попавшейся на глаза газете он записал вереницу цифр, потом, достав из кармана другой лоскут бумаги, он сравнил цифру за цифрой, и не найдя ошибки, скрутил бумагу в непослушный клубочек, положил его в пепельницу, и поднес к нему спичку. Поднялся, подошел к двери, обернулся прощаясь.
5.
То, что было с ним после того, как он преступил порог опаленного жаром взрыва дома, он не мог, да и не старался вспомнить. Вместо череды событий пред ним была лишь мутная шевелящаяся мгла.
Но сегодня, когда он вышел на улицу, где громоздилось стремительно строящееся бетонно-стеклянное строение, ему вспомнился вчерашний разговор, точнее монолог его друга:
- Старик, я никогда не скажу, что понимаю тебя, я никому не пожелаю такого понимания, я никогда не разделю с тобой и части твоей боли, хотя поверь, я бы взвалил на себя даже то, что не способен сам вынести лишь бы ты хотя бы постарался вернуться. Я, глядя на тебя, понимаю, что не существует риска смерти, а существует риск жить. Я умоляю тебя, рискни жить, не ради себя, и даже не ради памяти, а ради того, чтобы было меньше тех, кто жалеет о том, что остался.
Я всегда говорил тебе, что там, за теми дверями, ты бог, там ты жизнь, и не только для того, кто лежит на столе, но и для тех, кто не ведая, что твориться там, незримо следит за каждым твоим движением, уповая на тебя, и веря в тебя как в единственную истину.
Ты не можешь, ты не должен, ты не имеешь права оставить их в сумраке горя, ты их надежда.
Ты судьба.
Ты был жизнью, а стал смертью. Ты стал убийцей. Убийцей буквально. Ты не подходишь к столу, ты даже не даешь советов, даже когда тебя просят, ты молчишь, ты убиваешь.
Старик, постарайся жить...
6.
Он стоял у автобусного полустанка разглядывая полудостроенную громаду, окруженную аляповато заклеенным рекламными картинками забором. Чванливый, худосочный, поблескивающий нагрудными побрякушками охранник вызывал у него чувство брезгливости. В нем было что-то, несмотря на зрелый возраст, от тех зеленых человечков копошившихся в горах.
Даже сейчас, когда он собственными руками подготовил все, ему казалось невероятным что эти десятки этажей, в пыли и грохоте, в считанные мгновения свалятся грудой мусора.
В принципе, ему нечего было здесь делать, он шаг за шагом прошел весь путь запланированной катастрофы от телефонного звонка, от первого электрического импульса набора телефонного номера, до слабой искры, которая разбудит воспламенитель. Он так часто, и так дотошно проверял эту машину убийства, что ему стало казаться, что он сам, он - человек, суетливо бегал по веренице проводов, как по огромным трубам. И теперь он мог добраться до концентрата смерти откуда угодно, но он хотел видеть все сам, по глоточку впитать вкус мести, увидеть мертвеющие от горя лица и растерянную суету бесплодных усилий.
Истерический крик вырвал его из холодной логики предстоящего.
Рядом с охранником выла и билась в истерике перепачканная чем-то строительным женщина. Похожий на встревоженную ворону страж вцепился в нее, не пуская к раскрытым настеж воротам, откуда голдящей, торопливой стаей выбегали люди.
Высоко, почти под самой крышей, в безветрии лета, недвижными клубами, пугающе медленно появлялись сгустки дыма.
Он стал пробираться ближе, по пути, из оброненных фраз, понимая, что произошло:
-...Горит...
-...Рабочих-то, нету...
-...Им, уродам, только денег и нужно...
-...Наберут бомжей...
-...Ничего удивительного, они и живут там...
Когда, через глухо гудящую толпу, он добрался до ворот, где в немом круге схватились в обессиленной схватке перекошенный охранник и уже лишь хрипящее тело обессиленной женщины повторяющей как последнюю мольбу:
- Дитя там!..
Он шагнул за ворота, еще не понимая зачем. Не разбирая дороги, перепрыгивая, взбираясь, перелезая, гулко хлюпая по мутным озеркам луж, он бросился к дому. По лестнице, скрипящей сухостью песка, иногда проваливаясь в сторону схватившей пустоту воздуха руки он карабкался вверх, минуя этаж за этажом, до тех пор пока это бешенное восхождение не прервала закрытая дверь ...
7.
Он не слышал негодующего шелеста голосов. Смысл истеричного крика только начал осознаваться, но он уже понял, что, оттолкнув кого-то в сторону, он бежит по битому кирпичу стройки, беспомощно пытаясь отыскать глазами вход.
Лестница казалась ожившей перепончатой лентой пытающейся сбросить его вниз и заставляющей от этого еще старательней карабкаться по себе. Падая, по привычке стараясь не поранить рук, проклиная неумение бегать, продираясь сквозь пыльную пелену, он упрямо двигался все выше, пока не застыл перед проемом в стене, почувствовав, что ему нужно именно туда.
Почему-то не было дыма и звуков, из проема, шевелящимся ковром, стелящемся по потолку буро-золотой жидкостью вытекал огонь, обрамляя черный квадрат провала входа. Зачем-то одернув пиджак, он, согнувшись почти пополам, шагнул в печь...
8.
...Он протянул руку к двери, она ничем не выдавала того, что скрывается за ней, и только, когда он почти коснулся стального листа, невольно отдернув руку от металлической жаровни, он понял, что там за ней.
Схватив подвернувшуюся под руку палку, спрятавшись за бетонный выступ, с усилием пересиливая себя, рывком отворил дверь.
Язык пламени, лизнув что-то в паре метров от того места, где он обрел свободу, убрался восвояси, оставив после себя клуб горького дыма и копоть на стенах.
Уже не думая ни о чем, он кинулся внутрь.
Этаж был пуст, и пустоту бетонного склепа пронизывали грубые прямоугольники колонн, упирающихся в шевелящееся огненное покрывало парящее под потолком. Обжигающий покров был готов в любое мгновение испепеляюще рухнуть на пол...
9.
...Уже хриплый зовущий крик ребенка, заставил его метаться по чреву все раскаляющейся печи, заставляя глотать раскаленный воздух.
Он, уже отчаявшись, дернул утлую дверцу сараеподобного сооружения и сел на пол.
Перед ним, в ворохе скомканных тряпиц, натужено крича, и протягивая в его сторону замызганную игрушку, сидел испуганный, но вполне счастливый от его появления малыш.
Привстав, он, уже собираясь схватить в охапку дитя вместе с его нехитрым скарбом, услышал, что кто-то, хрипло отдуваясь, остановился за его спиной. Не оборачиваясь, глотая раскаленную жижу воздуха, он произнес: