Серегин Сергей Владимирович : другие произведения.

Голубая глина

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


Оценка: 5.52*17  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Точнее было бы сказать, что это не сборник, а именно цикл. Цикл рассказов, объединенных не столько тематически, сколько - интонационно. Критику на "Голубую глину" можно прочитать в статье Александра Баринова "Творчество контраста или плач по гармонии".

         ГОЛУБАЯ ГЛИНА

         127 слов об авторе

         Я - человек без биографии. И Музиль тут совсем не при чем. Я могу перечислить профессии, которые хуже-лучше освоил. Города, в которых бывал проездом и задерживался надолго. Женщин, которых я бросил. И женщин, которые - совершенно по-свински - кинули когда-то меня. Ну и что? Все равно не удастся собрать мозаику. Линии не получится. Только - пересеченная местность. Овраги, буераки, поля, запах сена, коровьих лепешек... Станция "Площадь Восстания" под бревенчатым деревенским домом. Сортир во дворе с резными кариатидами. На пустыре - завод, производящий что-то очень военное. Дым и копоть, туман, гнилье, болото, Уральские горы. Каналы, фонтаны, восточный базар, do you speak English, иди ты на хуй. Все смешалось в доме Облонских. Я мог бы стать этим и тем, и пятым, десятым, стотысячным. Всякий раз, когда я пишу, - сочиняю еще одну неслучившуюся биографию.

         Уокер и Марианна

         Она работала в банке. Он был офицером. Она гребла сотни тысяч. Он стрелял у друзей на бутылку. Она носила кружевное белье и бусы из черного жемчуга. Он засыпал в семейных трусах и больше всего гордился медалью, полученной в каком-то конфликте. Она была супернормальна. Он, когда напивался, ломал деревянные стулья, палил в окошко из табельного "Макара".
         Как ясное небо и тротуарная грязь, как пламень языческого костра и лед в виски с содовой, как крутейший Уокер и плачущая Марианна, как Vogue и "Калейдоскоп", как голубой унитаз и очко в деревянном сортире, как... Впрочем, понятно. Они были разными. Даже очень. Настолько, что никогда не могли повстречаться. Никогда и нигде. Она не бывала там, где он прогуливал денежное довольствие. Он тупо глядел иногда на шикарные клубы, где она гуляла ночами.
         Она ничего не знала о нем. Он, конечно же, никогда не слыхал о ней.
         И тем не менее, они любили друг друга.
         Это я знаю точно. Так же точно, как то, что портвейн "777" - ужасная гадость. Как то, что опохмеляться водкой - безвкусица. Как то, наконец, что шоколад и шампанское ничем не лучше селедки и самогона.
         Они любили друг друга. И всякий раз, занимаясь любовью с другими, с другими кушая кофе и выпивая чифир, получая завтрак в постель, отправляя блевотину в унитаз, они улыбались, и душа их цвела, согреваемая любовью.
         Я никогда не видел такой замечательной пары.
         Господи, сколько раз я пытался добиться встречи! Звал их на общие вечеринки, манил на общественный пляж, пытался устроить внезапное столкновенье на улице!.. Я просил. Умолял. Я требовал, наконец.
         Напрасно.
         У нее всегда находились дела. Он ударялся в запои. Если я заставлял его в пьяном виде переходить дорогу, тогда она буквально за квартал до него попадала в лапы автоинспектора. А если случайно она гуляла по улице, и он направлялся навстречу, то непременно на город обрушивался циклон. Асфальт размывало. Падали дома и деревья. Туман заволакивал улицы. Нева выходила из берегов. И медный всадник, летя по Невскому, распугивал население.
         Я устал. Я выдохся. Моя фантазия истощилась.
         - Рядовой Серегин!.. - сказал мне однажды он.
         - Сережа... - сказала однажды она.
         - ...отставить!
         - ...оставь нас в покое. Мы любим друг друга. Разве этого мало?
         Тогда я возненавидел обоих.

         Эротика за 1 руб.

         Снег уже не скрипел под ногами. Он превратился в грязную корку, в коросту, покрывшую тротуар болезненным слоем.
         Зима приближалась к весне; торжества отгремели; Христос родился; водка закончилась.
         А впрочем, фигня. В те славные времена я не пил еще водки. Так, дешевую брагу, которую мой приятель готовил из яблок.
         Сколько нам было? Больше четырнадцати? Наверняка. Нас уже приняли в комсомол, и на лацканах пиджаков красовался значок с изображением Маркса. Или Энгельса?.. В общем, кого-то из них.
         Родители моего дружка трудились в далекой Африке. Официально он состоял под присмотром бабушки, но веселая мамина мама не слишком пеклась о внуке.
         Только брага была хороша! Кружила юные головы, соблазняла неокрепшие души, звала на подвиги. Эту жизнь нам хотелось прожить так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно висящий член. Мы грезили наяву, доводя себя до оргазма.
         Но на самом-то деле ни я, ни приятель еще не познали женщину. Как Бивис и Баттхед (они тогда были?), мы сидели у телика, любуясь грудями и попками - недоступными, как коммунизм.
         Те, кому повезло, имели в собственном частном распоряжении маленькие фотокалендари с порнушными телками. Смешные глухонемые граждане продавали эти произведения в скорых и пассажирских повозках на теплоэлектрической тяге. Календари выкладывались на стол, продавец уходил куда-то. А вернувшись, на все вопросы поднимал один палец. Дескать, фак, то есть - рубль.
         Таким странноватым образом андеграундная культура неумолимо вдвигалась в массы. Здесь были: Владимир Высоцкий с печальным-прощальным стишком ("Спасибо, друг, что посетил последний мой приют..."), упомянутые голые тетки (раздвигавшие ноги, плескавшиеся в морях, океанах, фривольно размякшие на сидениях шикарных автомобилей), умные сонники ("Если снится арбуз - к беременности..."), глупые гороскопы ("Стрельцы - натуры неудержимые и крайне активные в сексуальном плане...").
         Массы любили рублевую эту культуру, и если по счастью сопровождающий взрослый как раз торчал в туалете, мы с удовольствием покупали порнуху.
         Но дни тянулись за днями, четверть за четвертью, рабовладельческий строй постепенно сменился феодализмом. Хуже того, в Нидерландах и Англии отгремели буржуазные революции, а высшая и последняя стадия пубертата все никак не могла наступить.
         Наши руки устали, наши плечи согнулись, вихрастые головы часто клонились долу, и Великая Меланхолия посетила жаждущие секса сердца.
         Зима, между тем, как сказано было вначале, перевалила отметку новогоднего буйства. Я возвращался домой. Вечерело. Мимо ДК пионера-героя Вовы Ульянова проплывали "Мерседесы" и "Кадиллаки". Как хищные звери, как черные крокодилы амазонских лесов. Секретари горкомов, райкомов и предисполкомы тащили на явочные квартиры секретарш и любовниц.
         Стоя на остановке в ожиданье залетных трамваев, я мечтал, что вырасту до небес, стану членом Коммунистической Партии и куплю себе длинный гульфик красного революционного цвета. Чтобы всякая женщина знала: есть у большевика специальный орган для пропаганды марксизма. Есть могучая сила, единящая коммунистов и беспартийных в общем стремлении к перенаселенью Земли.
         Но трамвая все не было. Унылые пролы курили махорку. Звезда Рождества Христова закатилась за горизонт. Никакого величия. И никаких чудес. Молодой, одинокий, с повисшим членом я отправился в ночь. Пешком.

         E2-e4

         Ничто не объединяет людей сильнее, чем общая ненависть.
         Общая ненависть сплотила нас в маленький кружок посвященных. Если бы кто-то сделал шаг в сторону и взглянул на происходящее справа, слева или хотя бы снизу, он тут же бы понял: гуси не стоят того, чтобы их дразнить. Гуси умеют щипаться, громко орут и вообще - машут крыльями. (Взлететь они, конечно, не в состоянии... Хотя, кто их знает?!)
         Увы, посвященные, даже взмывая под облака, не выходят из круга. (Это все еще, если вы поняли, я продолжаю вступление. Какой-никакой дебют. Когда не разбираешься в шахматах, лучше всего двигать пешку по центру.)
         Однажды, в порыве горестной злости, я написал стихи. Как выяснилось, плохие. Но - берущие за душу.

         Умеешь любить? Так сумей ненавидеть!
         Чтоб сердце сильнее стучало.
         Чтоб густая слеза не мешала бы видеть.
         Ненависть - тоже начало!

          (Дальше не помню.)
         Мы собирались на окраине города, в заброшенном старом доме, где уже ничего не осталось, кроме пыли, человеческого помета и запаха мертвой жизни.
         Иногда в нашем доме квартировали бомжи. Это были тихие постояльцы.
         Иногда - забредали подростки. Пили водку, слушали Визбора, пели Высоцкого. А потом на старых матрацах трахали девушек. (Подростки вели себя романтичнее, чем бомжи. Но шумели сильнее.)
         Чтобы не видеть ни тех, ни других (и главное - чтобы не видели нас), мы прорыли тоннель из Центрального парка. (Идти по аллее Героев-челюскинцев, после восьмого столба резко свернуть направо, через двадцать шагов увидеть березу, слева будут кусты, где зарезали буфетчицу Нинку, в пяти шагах на северо-северо-запад - заросли ивняка. Там - вход в подземелье.)
         Чтобы не слышать Визбора и Высоцкого, мы обили стены подвала ячейками из-под яиц (на яйца пришлось потратить целую кучу денег).
         Чтобы никто никогда не нашел нас, мы не включали фонарики.
         Чтобы никто никогда не приметил, мы старались молчать.
         Не разводили огня, не чиркали спичками, не курили. (Конспирация - превыше всего!)
         Мы строили планы. Мы хотели единственного - победы. И ради победы готовы были отдать все силы. Мы собирались в кружок, садились на пыльный пол. И только дыхание выдавало присутствие ближнего.
         А наверху щипались паршивые гуси. Шахматисты-любители из Центрального парка передвигали фигуры. Подростки трахались и взрослели. Бомжи варили похлебку.
         В этом безжалостном мире только мы одни ненавидели.
         Мы сделали первый ход. Мы были бесстрашны и злы. И не наша вина, что дебют так и остался дебютом.

         Перелетные немцы

         Все в нашем городе было странным. Начнем с того, что строили К. поволжские немцы. Но строили совсем не на Волге, а возле другой, не менее знаменитой реки.
         Продолжим тем, что жители К. называли город не иначе как Маленьким Ленинградом. Хотя совершенно точно известно, что вождь революции здесь не бывал.
         Другое дело - Сергей Миронович Киров. Он не только гостил, он стрелял на К.-ском болоте диких залетных уток. Охотился на медведя. Пил студеную влагу из К.-ского родника.
         Когда Мироныча замочили, город получил наконец свое настоящее имя. Немцы остались очень довольны. Хотя они предлагали превратить К. в Кенигсберг или - на крайний случай - в Маленький Бонн.
         Но что могут немцы в стране лесов и сугробов? Дойти до Москвы, а потом повернуть обратно. Мерзнуть в окопах. Строить населенные пункты. Работать на химзаводе. И петь.
         Боже, как они пели! До сих пор у меня в ушах - рокот высокого запевалы. Он начинался откуда-то снизу, рос от земли, поднимался, тянулся, выплескивался. И вот - катился по залу. Волной. И волна нарастала, ширилась, заглушая кашель, шуршанье билетиков, шепот. Она ударялась о стены, отскакивала. И снова, как танковая дивизия, лезла вперед, напролом - по трупам, развалинам, через огонь...
         И тогда с верхотуры колосников (казалось) другой, девически тонкий голос - сначала чуть слышно, потом сильнее - как луч фонарика в темноту - врезался в черную груду. И волна начинала светиться. Она становилась зеленой. Нежно-нежно зеленой. С голубым каким-то оттенком...
         Словно маленькие рачки, как рыбки, камушки, водоросли качались и булькали в глубине новые странные голоса...
         И волна уходила. Возвращалась обратно в землю. Волна затихала.
         В прозрачном воздухе концертного зала слышался тонкий звон. Звенели, колеблясь, барабанные перепонки.
         Так пели немцы. И каждый, кто плавал в этой волне, кто раз хотя бы почувствовал черную влагу, навсегда оставался и оседал в далеком городе К. Или - умирал по дороге обратно. Такие случаи были! Потом, конечно, газеты писали о приступах стенокардии, о сердечных конвульсиях, о внезапных самоубийствах... Но мы-то знали, в чем дело. Просто волна догнала отступника. Просто однажды тоска настигала его и взрывала слабое сердце...
         Время шло. И однажды, в сорок каком-то столетии, немцам разрешили вернуться домой.
         Стаями птиц потянулись они к родному порогу. И пели, и пели. Только теперь - торжественно.
         Помню, мы вышли из дома, задрали головы, долго глядели в небо. Прощались. И снова звенели барабанные перепонки. В последний раз. Тихим, печальным звоном.
         Помню, как наступила тоска. Живущие разошлись по квартирам. На первых и пятых своих этажах - тупо глядели в стены. Тупо варили пельмени. Ставили чайники на горящие плитки. И в сердце каждого шевелились остатки волны. Черной, как кровь улетевших.

         Гимн радости

         Каждое утро, ровно в шесть, когда детишки дрыхнут, а поэтические психи только ложатся в постель, мой приемник взрывается музыкой. Могучая и торжественная до тошноты она ударяется в стены, отскакивает от потолка и глушит остатки сна, как динамит глушит рыбу. Надтреснутый голосок Михалкова-старшего поет о какой-то стране, о какой-то партии, о прекрасном будущем и прочей фигне. Это называется Гимн. Он извещает, он требует: вставай, поднимайся, тащись в туалет, ссы, сри, чисти зубы! Опорожняя кишечник, приятно думать о символах Государства. Но Гимн кончается. Я смываю.
         Далее - процедура побудки отца - самое сложное в утреннем ритуале. Да здравствует фейерверк! Я запускаю к бате петарду и жду. Секунд через десять из комнаты доносится вопль. Значит - проснулся.
         Чайник уже кипит на плите, и ломти колбасы отслаиваются от похожей на батин член целокупности. Когда отец перестает сморкаться, газ выключен, чайник снят, тишина, наступившая на мгновенье, свертывается в шарик прозрачного хрусталя. Прохладный и чистый я несу его бережно к замороженному окну и раскрываю форточку. Всё. Тишина разбита. Дворник внизу скребет по асфальту еще один Гимн предрассветному утру.
         - Ты спалишь когда-нибудь и квартиру, и дом, - заявляет отец.
         - Если вместе с тобой, я согласен.
         - Придурок.
         - Будешь чай?
         - А пиво осталось?
         - Посмотри в холодильнике.
         - Дай закурить.
         - Ты же бросил.
         - Не ори на меня.
         - Сигареты - на подоконнике.
         Отец кряхтит и садится к окну. Закуривает и тянет - медленными глоточками - "Балтику". В такие минуты я всегда ощущаю одно и то же - любовь. Бог обволакивает сердце нежностью, ангелы, напевая Гимн радости, кружат прозрачной стайкой у меня за ушами. Мне тоже хочется петь. А еще - подойти к отцу и погладить лысину. А еще - расчесать седеющие волосики и лицом самого близкого человека разбить окно. Это было бы замечательно! Но мне лень. Кто-то из великих сказал, что лень - самый страшный грех перед Господом. Страшнее - только бездействие.

         Когда металл проехал по металлу

         У макарон - во всяком случае, тех, которые я варю, - есть ужасное свойство: они прилипают к кастрюльному днищу.
         Они похожи на белые водоросли или червей-паразитов. Когда я отваливаю макароны в дуршлаг, несчастные пытаются извиваться. Не знают, не верят, не чувствуют собственной обреченности.
         Но финал всегда одинаков.
         Миллион лет назад, при начале творения, я пытался соскребать макароны с днища. Я использовал вилку, и раздавался звук, который у нервных людей вызывает судорогу, а у здоровых - воспоминания о войне. Скрежещущий звук металла.
         Однажды Светка ударила соседа по очереди. Врезала больно, так что кровь полилась у парня из носа. А вся-то его провинность - миска с салатом, которую студент-идиот волок по прилавку. Металл соприкоснулся с металлом. И получился взрыв.
         Он разметал кафе, он выворачивал балки, сотрясал преисподнюю, корежил и рушил громаду высотного дома. Димка умылся кровью. Светка умылась слезами. Я остался с подносом: салат огуречный, пюре, котлета по-киевски. Каких-то трех метров я не дошел до компота.
         И всё. Больше мы никогда не увиделись. Она не трезвонила в дверь, не знакомилась со старушками во дворе, не кричала, не плакала, не покупала кур. И в угаре кулинарного извращения не сажала их на бутылку с водой.
         Другие... были тише или шумнее. Но готовить курятину не умели. И в металлических мисках их раздражал не звук, а эстетика.
         В конце концов, я остался один. Варю себе макароны. Иногда отвлекаясь от телевизора, хожу помешивать бурлящую массу. А проклятые паразиты все равно прилипают к днищу. И сохнут потом, умирая в кастрюле. Посуду я мою редко.

         Две бутылки пива

         Бродить, бродить по этому берегу. Кидать камушки: плюм... плюм... буль!.. Глядеть на зеленую тину: дышит.
         Толстые чайки ворочаются на свалке.
         Толстые иностранцы загорают на пляже.
         Покой.
         Сесть на поваленное дерево и жечь костры.

         Особенно я любил ставить ящики на огонь. Это были дома. Пламя медленно грызло стены, добиралось до крыши, потом, сделав жуткие дыры, оно взлетало, качалось на легком ветру, трещало и сыпало искры.
         - Нравится?
         - Да.
         - Я знаю, где есть много ящиков.
         - Это необязательно.
         - Можно я сяду?
         - Да ради бога.
         - У меня тут есть пиво. Как раз две бутылки. Хотите?
         - Давайте.
         - Вот. За знакомство!
         - Но мы же не познакомились.
         - Это не обязательно. Как вы говорите. Имен знать не нужно. Имена к чему-то обязывают. А я не хочу быть обязанным. И не хочу, чтобы вы мне были обязаны. Посидели, выпили пива, поговорили, разошлись. Разве плохо?
         - Не знаю.
         - Зачем вы сжигаете ящики?
         - Так...
         - Вы думаете, что это дома?
         - Я...
         - Думаете. И правильно. Дома надо сжечь.
         - Все?
         - Все.
         - А где жить?
         - У костров.
         - Холодно.
         - Тогда, например, в землянках.
         - Это те же дома.
         - Да. Проблема. Может, где-нибудь в Африке?
         - Что?
         - Сжечь дома, поселиться в Африке.
         - Там будет тесно. Народ обломает бананы и ананасы. Начнется эпидемия голода.
         - Наверно вы правы. Хотите купаться?
         - Нет, не хочу. Прохладно.
         - А я пойду. Может быть, доплыву до Африки.
         Он вылил на землю последние капли пива. Поставил бутылку. И смотрел, как она накреняется, падает, разбивая песок...
         - Дура, - он снова поставил бутыль вертикально. - Посторожите вещи?
         - Конечно.
         Он стал раздеваться. Стянул с себя свитер, снял башмаки и брюки, штаны, носки, рубашку, трусы - примерно в таком порядке. Расстегнул ремешок часов и сделался совершенно голый.
         Желтые ногти, желтые пятки. Выше - волосатые икры и ляжки. Между ногами висел удивительно маленький член. Дальше - полноватый живот и дряблая грудь, неопрятные старые руки и плечи в коричневых пятнышках. Голова. Как съежившийся бутон.
         - Что, не нравится?
         - Нет.
         - Ну тогда... я пошел.

         Плеск и фырканье удалились.

         Я обшарил его штаны. В кошельке оставалась мелочь. Я думал забрать, но стало как-то противно. Бумажник свалился в костер. Туда, вслед за ним, полетели вещи.
         А потом я приволок ящики. Поставил их друг на друга. И смотрел, как огонь пробирается по этажам. Смотрел, как лопаются стекляшки часов и догорает одежда.
         Толстые чайки гуляли по свалке.
         Толстые иностранцы грелись на пляже.
         Дышала тина.
         Покой.

         Италийское солнце

         И было солнце. И солнце было, как пицца. И солнце пахло. Сыром и поджаристым хлебом.
         Была Виктория. Виктория Салюццини. Она сидела. Нет, она возлежала на открытой солнцу веранде. И косые лучи, пробиваясь сквозь виноград, играли на юбке. Юбка была в оборочку. По-летнему белая. Сексуально-короткая. Виктория Салюццини смотрела за горизонт.
         - Сережа, вы помните Данте?
         Виктория Салюццина пошевелила правой ногой.
         - Да, я читал в институте.
         - Вы помните "Рай"?
         - Нет, я читал только "Ад".
         - Жаль, - Виктория Салюццини пошевелила левой ногой.
         - Наверно.
         Мы помолчали.
Виктория Салюццини смотрела за горизонт.
         Я разглядывал ноги Виктории Салюццини. Крепкие загорелые ноги. С легким пушком.
         - Я пишу диссертацию о Данте и Пушкине.
         - Да?
         Слова утонули в солнечной мгле.

         Помню, мы пили водку.
         - Ммм... - сказала Виктория Салюццини.
         И ели окрошку.
         - Квас, - сказала Виктория Салюццини.

         На веранде, где тени от винограда медленно танцевали балет. На веранде, где открытые окна блестели хрустальным блеском.
         - Петербург очень похож на Венецию, - сказала Виктория Салюццини.
         - Только летом, - ответил я.
         - У меня муж в Италии. И я католичка.
         - А я атеист.
         - Жаль, - сказала Виктория Салюццини. - У тебя итальянский нос.
         - Нос? А-а, это наследие предков.
         - Они итальянцы?
         - Поляки.

         Теперь веранда пуста. Я сижу на крыльце и лакаю пиво. Грядки давно развезло. Сортир покосился. И отсырел. Осень. Грустная дача. Скелет парника. И вялые кусты помидоров.
         Виктория Салюццини в голубых джинсах уходит к таможенникам. Обернулась. Машет рукой.
         На пыльной колизейской арене - я и муж Виктории Салюцциини. Он черноволос и горяч. Я холоден, как снег на Урале. Коричнево-белой пеной - толпа на трибунах. Орет. Потные руки. Блестящий на солнце меч. Помидорная кровь. И коленки Виктории Салюццини. Как спелые яблоки. Юбка в оборочку. Пыль.
         Последнее, что я вижу - яркий полуденный диск. Так похожий на пиццу.

         Apokalypsis Now

         Нашел в холодильнике прошлогодний лимон. Старый, полузасохший. Подбросил - разбилась люстра. Стал резать - треснуло блюдце. Подумал: "Вот и вещи ломаются. Это старость".
         Чья это старость, понять пока не могу. Но что-то творится вокруг. Что-то недоброе.
         Три дня назад на пол свалилась пепельница. Осколки собирал отовсюду.
         Два дня назад купил новую. Хуже. Гораздо хуже. Цвет не тот. И дизайн.
         Вчера случилось затмение. Луна не глядела в окно в течение часа. Я выл в раскрытую форточку. Луна появилась. Но оказалась ущербной.
         Сегодня... Нашел в холодильнике прошлогодний лимон. Странно, что он совсем не засох. Удалось выдавить несколько капель.
         Вещи цепляются за бытие. На фига?
         На фига бриться, если все равно зарастешь?
         На фига кипятить чайник? Чай все равно остынет.
         Странное чувство. Как будто падаешь и никак не можешь упасть.
         В такие моменты положено обретать крылья.

Оценка: 5.52*17  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"