Север Юрий Н. : другие произведения.

R.C.C

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
Оценка: 2.50*17  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Макабрическая новелла из жизни Неаполитанского королевства 17 века. Последний Гогенштауфен, мандрагора и Фелипе Габсбург прилагаются

  
  R.C.C.
  
  ... Где стольким в смерть, мне в жизнь была дорога.
  Микель Анджело.
  
  I
  
  ... Знойный, южный красавец - Неаполь, дитя Везувия и залива, меж пламени и воды возросший, и, если бы море не охлаждало, вспыхнули бы, лиясь, огненные реки; а так возник город, и благоденствовал, золотым ключом переходя из рук в руки - ромеи, сарацины, норманны... менялись эпохи, проносясь над лесистыми холмами обеих Сицилий, но так же звонили колокола к заутрене, так же белокрылыми птицами скользили по морской глади рыбачьи лодки, а по вечерам заунывно тянули песни лаццароне... по-арабски пышный, по-ромейски утонченный город трех рас, диковинный цветок.
  В Лето Господне 1631, столицу королевства посетил молодой Танкреди, последний из рода видамов ди Силва, тех самых, ди Силва, иногда называемых для различения ди Силва-Антикó, то есть, "древние", и Танкреди, и ныне исчезнувшие Траганти, и Шелендио, и без числа других, рождавшихся, живших и умиравших в Провансе, Савойе, Тоскане и на Мальте, среди потрясений южных стран, как гранитная скала посреди штормового пролива, удерживался род, как прирастало его достояние, и распадался он на ветви, часть которых хирела в свой срок, но другие, сберегая животворные соки корня, приумножались; пока в вихре французских войн не облетели листки могучего ствола, под ударами мечей Франциска, и Генриха, пока не опустели, не были проданы фамильные земли, пока не остался только Дженнаро, похоронивший отца в год небывало холодной зимы...
  Молодой видам обосновался на вилле Романо за городом, на склоне среди лавровых рощ и древних платанов, где во множестве щипали листву рыжие олени, а чуть выше, на известковистых скалах, в зарослях дрока и полыни, можно было встретить легконогих серн с откинутыми назад рожками; но охота не привлекала Танкреди.
  Не манили его и развлечения при дворе короля Неаполитанского, привечавшего видама, и ни одна из mulier solute не могла рассчитывать на его взаимность.
  На серебристо-сером черноглазом андалусийце с подвязанном алой лентой хвостом, пышным и волнистым, как кудри лучшей из италийских дев, в высоком седле, обшитом черным бархатом, он в одиночку объезжал доломитовые Арнимские высоты лунными ночами, и случайно видевшие его пастухи, темные дети гор, говорили, что ди Силва говорил с луною, как безумец, что он бывал на самых неприступных утесах, куда и серны не рискуют направиться, даже спасаясь от волка или рыси; порою его видели на небольшой шебеке, парусами которой он управлял с ловкостью бывалого моряка - далеко в открытый простор ходил Дженнаро, не опасаясь своенравных осенних ветров.
  Но не главной его страстью был этот досуг.
  В дом его со стрельчатыми арками и изъеденными временем скульптурами в нишах мало кто был вхож, да и слугам видам, не скупясь, платил за молчание, но так уж заведено, что подобна людская молва пронырливому ручейку - любой лед растопит, везде промоинку найдет - так узнали ученые люди Неаполя, что анатом и выпускник Сорбонны ди Силва собирает коллекцию человеческих препаратов...
  ... Дженнаро родился весной шестьсот шестого года, в Высоком Провансе, под городом Рье, в семье знатной и приличного достатка; мать его умерла родами, и безутешный отец не женился более - он полностью отринул дела по управлению поместьем, заботы о ребенке переложил на брата-священника, преподобного Антэро, и предался со всем пылом изучению догматов Веры, надеясь обрести душевное успокоение в трудах Фомы Аквината и Франциска Ассизского. Изредка он покидал угловую башню, где располагался его кабинет, и рассказывал Дженнаро о прочитанном - так в жизнь Танкреди вошли чудеса, демоны, духи и ангелы; нервический, впечатлительный ребенок с восторгом внимал отчим рассказам и, возвращаясь в холодную, непротопленную детскую, лунными ночами лежал, распростершись, на каменных плитах - но не молился, не умел этого никогда, чтоб от чистого сердца, а не повинуясь несокрушимой готической традиции аристократического дома; и грезил о белом теле в скрещении холодного, совершенного света, о теле, отданном ему во власть, о том, кто всегда будет рядом и - не могу объяснить лучше - в нем, одновременно мертв и жив, огнь и вода, лед и эфир... нет, язык бессилен передать обуревавшее Дженнаро сладко-мучительное чувство! То же, но в меньшей степени, дарили ему звуки месс и реквиемов, он играл их на старом клавесине, уносясь в радужные эдемы, в сапфировый замок с пещерами льда и водопадами...
  Неудивительно, что и сам Дженнаро вскоре пристрастился к чтению духовной литературы: обладая воображением в высшей степени экзальтированным, он видел все, описанное отцами церкви, словно наяву, он не различал полеты снов и действительность, ограниченную пределами полуразрушенной замковой стены - так живо он передал мне свое состояние, что я сам перенесся через года и мили, узрев мечтательного худенького ребенка, бродящего, как тень, сквозь мрачные анфилады готических залов, мимо осколков былого величия, ребенка, устроившегося с огромным фолиантом на подоконнике под тусклыми витражами - так текло детство Дженнаро, так продолжалось до двадцать второго года, когда небывало холодной зимой Танкреди-старший скончался от воспаления легких. Не знавший отцовской любви юноша принял сие скорбное событие достаточно равнодушно, и изрядно ошеломил дядюшку известием о том, что выбирает стезю не священническую, но медицинскую, задумав поступить в Сорбонну. Потрясенный старик пытался отговорить Дженнаро, но тщетно ссылался он на писания святых отцов, превозносивших духовное поприще - молодой человек был упрям, и полтора следующих года посвятил тщательнейшему изучению анатомии и физиологии, впрочем, не оставляя параллельного чтения духовной литературы.
  Именно тогда ему попались сочинения шотландского врача Ледвича, одного из глубочайших и оригинальнейших умов современной эпохи, и слова ученого навсегда врезались в память Дженнаро, он безошибочно воспроизвел их в дневнике: "Все дело в сочетании идеального и материального начал, которые так тесно сплетены меж собою, что даже самый искусный препаратор не может их разъять; возбуждение идеального начала есть ирритабельность и токи ее - флюиды тонких жидкостей, возбуждение материального начала - сенсибельность, идущая по нервам к мускулам и производящая внешние движения жизни... При наступлении смерти она исчезает первой, что и вызывает ужас простецов, но влияя на соотношение флюидов сенсибельности...", отныне направление научных поисков стало ему ясным, словно рассеялся туман, окутавший переплетение троп - он намеревался изучать процесс смерти и превращения сенсибельности по прекращении жизненных процессов; окрыленный предстающими перспективами, Танкреди оставил угрюмый замок на голубых склонах Альп и прибыл в Париж, покорять Сорбонну.
  Знания молодого провансальца и его хладнокровие в секционном зале приятно удивили господ преподавателей; в самые короткие сроки Дженнаро стал лучшим студентом медицинского факультета со времен Парэ, как он совершенно безразлично писал дяде; впрочем, он совершенно не скрывал, что не собирается посвятить себя частной практике, пренебрегая занятиями в Отэль-Дье ради прозекторских. К двадцати годам он снискал славу первоклассного препаратора, посвящая вскрытиям, как Везалиус, до шестнадцати часов в сутки; удушливая атмосфера покойницких манила его необыкновенно, несколько научных работ о строении подкорковых слоев головного мозга были опубликованы под его именем, и принесли известность в научных кругах, но летом тридцать второго года он совершенно неожиданно оставил Лютецию, столь много сулившую талантливому анатому, и отправился на юг, через Дофинэ и Савойю в итальянские княжества, проведя зиму в Тоскане. Именно там, коротко сойдясь с Фаллопием и Вальсниери, он и начал собирать кабинет диковин. В те странные дни, с официальным разрешением прежде гонимых анатомических изысканий, настала эпоха рационалистического нигилизма, когда в совершенстве овладевшие прежде гонимой античной философией умы принялись методично опровергать доселе незыблемые постулаты религии. Господствовавшая доныне ценность аскезы, идеал, celestial and innocent, грубо ввергли в грязь, утверждая право не только на телесность, но и на снятие табу с уродства. Эта эпоха была отмечена жгучим интересом к противоестественному на всех уровнях; здесь началась тератология, поначалу как салонное развлечение, и лишь позднее - на научной основе. Коллекции Эустахио стали модой, дамы заводили карликов, кретинов и лилипутов взамен прежних златокудрых пажей, частные кабинеты полнились препаратами и чучелами "диковин природы". Так причудливо совмещался деструктивный интерес, тяга к аномалиям и смерти,
  ... Над белым и золотым городом кружили голуби и чайки, чертили оперенными дротиками синеву. Разморенная средиземноморская осень лениво раскрывала объятия, словно изнеженная куртизанка - очередному любовнику, завлекая в шафрановые сети всех без разбора - рыбаков, просоленных ветрами, юных придворных, разодетых, как на фресках, с прозрачными ноготками и подвитыми ресницами, и даже суровых фриаров-доминиканцев в черно-белых одеяниях.
  У колодцев смеялись полнотелые, добродушные хозяюшки, каждая из которых могла стать новой Форнариной; от их рук пахло базиликом и майораном, а в корзинках, под влажными виноградными листьями лениво ворочались изобильные frutti di mare, хвала неаполитанской кухни.
  В знойный полдень 12 сентября всадник в плаще цвета палой листвы и каштановом простом парике, каковой носили клерки да библиотекари, пронесся по мостовым города, высекая подковами стайки искр. С мундштука белого рыжеголового жеребца тянулись клейкие нитки пены, когда, осадив его на галопе, мужчина бросил несколько слов рабочим, укладывавшим в песке Campo Moricino фундамент для замостки. Удивленный старшина поднял глаза, моргнули слезящиеся веки:
  - Эччеленца...
  - Исполняйте, - с легким гаэльским акцентом ответил всадник. Левая рука невзначай коснулась поясного ремня, открывая взглядам каменщиков увесистый кошель, но артельщик успел заметить узкое жало ножа. - Без глупостей.
  Не давая парням опомниться, он рванул поводья, заставив коня вздыбиться и, словно подхваченный сирокко, унесся прочь, сгинул, растворился в лабиринте переулочков. Озадаченный старшина потряс головою, но до конца дня, даже за кружкой кислого вина в гильдейской траттории, даже при ласках румяной Чески, его не отпускало воспоминание о ледяном взгляде глаз цвета весенней травы, в тени густых темных ресниц.
  Пей смелей, и ласкай
  Грудь мою, что белей
  Роз, растущих у входа в сам рай...
  Лаццароне одинаковы везде... равно как и грязь, и разморенные жарой дешевые гетеры, прихлебывающие кислятину из горлышка, - думал незнакомец, пока белый ирландский жеребец с рыжей головой рысил по бесчисленным улицам старого города. Дома, похожие на разрозненные потрепанные фолианты в лавке букиниста, обступали кривые проулки, почти смыкаясь крышами... откуда-то доносилась ругань на сицилианском диалекте, и потревоженные голуби взлетали трещащими стаями, рассыпаясь в раскаленном почти добела небе.
  Вырвавшись за город, продолжал он мысленно, замечаешь, как перед взглядом, подобно кровному скакуну, гарцует древняя южная мощь, грация, поэма лесистых утесов, зеленеющих низин и ажурных рощ, да, гордая, властная земля, взрастившая немало мастеров, ученых и полководцев, все они были плоть от ее плоти, и чуть пряный дух красноватой почвы хранила их память, и росистые утра над заливом, и стремительный пикирующий лет сокола над каменным ложем римских путей...
  Копыта белого жеребца стучали по старой, разбитой дороге, змеившейся между кипарисов и олив, мимо крохотных виноградников и белых монастырских стен, отрываясь от угольной черноты теней; зеленоглазый господин сидел, откинувшись назад, выпустив повод, столь же непринужденно как иные сидят на приеме в мягких креслах; лишь по времени колесики бронзовых шпор касались лоснящихся конских боков. Огромными прыжками, как олень, красавец скакун преодолел подъем, ведущий к вилле Романо, что вырастает на всхолмье среди широколистных перелесков в получасе езды от города, темного готического особняка с островерхими башенками и макабрическими барельефами, где смешивались "пламенеющая" готика и фантазмы нового стиля, а вокруг простирался запущенный парк с лунообразным озерцом и мраморными ротондами, по ночам там ухали сычи и в отдалении раздавалась протяжная песнь волчьей четы...и, перейдя на рысь, достиг резных, увитых плющом ворот.
  ... Дженнаро, распластавшись, возлежал на покрытой тигровыми шкурами и марокканскими шелками, оттоманке. Меж пальцев был зажат чубук кальяна, тонкие пальцы нервно комкали брабантское кружево жабо. Серебристые глаза в полуприщур равнодушно озирали расписанный сценами Сатурналий потолок, губы, бледные и сухие, кривились в усмешке. Перламутрово-розовые женские тела, казались прозрачными, в обрамлении рассветных облаков, гирлянд роз и пеонов, мохнатые силены состязались с увенчанными лаврами мускулистыми героями в винопитии и любовных утехах.
  Видам дремал с открытыми глазами - опиум, дьявольское изобретение сарацин, был его давней привычкой, меньшим злом, позволявшим на время заглушить иную страсть, помедлить у пылающей двери в запретный эдем, куда так часто и так самозабвенно рвалась душа ди Силва.
  Его забытье прервал голос Жоффрея, слуги-провансальца.
  - Вас желает видеть какой-то шевалье.
  Медленно вынырнув из ксанадума, Дженнаро отбросил чубук и потянулся за халатом.
  - Я никого не жду, слышишь?
  - Однако осмелюсь думать, мой визит не будет пустой тратой времени, как принято у светских ветрогонов и придворных шаркунов, - не стесняясь запыленного костюма, незнакомец в каштановом парике переступил порог бело-лиловой, как мороженое, комнаты, отодвинув обескураженного Жоффрея, и отвесил короткий поклон.
   В облаках невесомых кружев, надежно скрывавших предательские линии тела, среди атласных подушек и смятых шкур, видам выглядел чеканной статуэткой, которой минутный каприз мастера придал очарование обоих полов, словно для того, чтобы ввести ортодоксального зрителя в недоумение - недлинные пепельные волосы, чуть спутанные со сна, вились вдоль шеи, перетекавшей в худенькие плечи, вполне подходящие и юноше, и девушке аристократического рода, кисти рук были малы и казались кукольными, как у статуй святых в нишах Сен-Сюльпис; ноги скрывались под волнами покрывала, но по абрисам венецианской парчи можно было судить, что изяществом они не уступали рукам. Со скучающим видом Дженнаро углубился в сверкающий хаос полусонных мыслей, чему немало способствовал искусительный дух старого коньяка, янтарно бронзовевшего в пузатом бокале рядом с вазочкой сливок.
  Танкреди не мог вспомнить, видел ли его прежде, пока чужак не представился; говорил он негромко, четко разделяя слова, и гаэльский акцент то пропадал, то вновь появлялся. Тотеншперм Мандрейк, немец, один из препараторов Академии, да..., судя по внешности, подумал видам, неприязненно оглядывая ношенный пятнистый камзол, le boucher, мясник, как он пренебрежительно называет врачей, слишком невежественных, чтобы постичь тайны человеческого тела, и слишком грубых, чтобы работать вдохновенно. Что ему понадобилось? Приподняв бровь, Танкреди оставил бокал и надменно сощурился.
  - Поди прочь, Жоффрей... - слуга, до сих пор пребывающий в прострации от наглости незнакомца, скользнул за дверь, и Дженнаро небрежным жестом указал гостю на оттоманку.
  Да, разумеется, он не откажется выслушать, что же привело в сей скромный дом препаратора Королевской Академии - неужели господам анатомам нужно его присутствии на вскрытии? Или участие в очередном скучном диспуте? Дженнаро избегал общения с учеными в мантиях после отъезда (или, лучше сказать - бегства?) из Парижа, равно как и власть предержащих - пока что удавалось держать на расстоянии, и визит Мандрейка, зеленоглазого нахала в далеко не новом костюме, не вызвал бурного восторга.
  - У меня есть нечто, могущее заинтересовать Вас, - все так же ровно говорил Мандрейк, - нечто, могущее стать подлинным украшением Вашей коллекции, поистине императорская редкость.
  - Что же это? - без всякого выражения спросил видам, предчувствуя что хитрец расхваливает очередную фальшивку вроде заспиртованных "псевдогермафродитов" с гениталиями из воска, или "бородатых" женщин с наклеенной на щеки волчей шерстью - такие диковинки во множестве сбывались богатым дилетантам для кабинетов диковинок.
  Хорошо очерченные губы немца вдруг сложились в улыбке, и очень тихо, наклоняясь к самому уху Танкреди, Тотеншперм прошептал:
  - Юный император.
  
  II
  
  Сентябрь золотой монетой катился по выстывающему ночами сине-бархатному небу, входя в исполинскую чашу Весов; во двориках одуряюще пахли лохматые астры, и в предрассветной дымке тянулись через пролив стаи птиц, беглецов с Севера. Ловкие пернатые кошки - алеты, преследовали их, ради прокорма птенцов своих, и рыбари ловили юных соколов в надежде продать их владетельным князьям.
  А город жил прежней беспокойной жизнью, и так же гвалтливо перекрикивались базарные кумушки, на заросших спорышем и мятликом мостовых Нижнего города играли голоногие бронзовые ребятишки. Во дворце короля непрерывно шли увеселения, и церкви призывали прихожан к мессе...
  Последующие две недели прошли в лихорадочной переписке - чертов препаратор сгинул в какую-то миром забытую деревушку за Везувием, и видам слал ему письмо за письмом, требуя назначить цену; вначале Мандрейк уходил от прямых ответов, но однажды взмыленный мальчишка-подпасок прискакал с конвертом, содержимое которого означало для Танкреди почти полное разорение. Взбешенный, Дженнаро отослал в раскрытом конверте стилет, и хитрец тут же сбавил цену до приемлемой - эквивалентной сумме, что стоила неплохая верховая лошадь.
  28 сентября 1631 года, ди Силва ответил согласием - и через пару дней три дюжих мавра втащили в его кабинет увесистый свинцовый гроб, наглухо закупоренный, с приставшей к щелям бурой, комковатой землей. Печати, скреплявшие крышку, несли инициалы "R.C.C.", вытисненные витиеватым готическим шрифтом. Следом плавно возник улыбающийся Мандрэйк, все в том же потрепанном камзоле и ботфортах для верховой езды.
  Бледное озеро утреннего света в сетке потревоженных голубей.
  Смеющийся взгляд зеленых глаз - сейчас они казались ультрамариновыми, глубокими как Неаполитанский залив. И тонкие "гусиные лапки", сколько же тебе лет, немец с гаэльским акцентом?
  - Император? - внезапно охрипнув от волнения, спросил Дженнаро, прикидывая размер гроба. Шумно дышали мавры.
  - Читайте, эччеленца,- Мандрейк ласково погладил печати. - "R.C.C.". Regia Conradini Corpus...
  - Невероятно! - видам, забыв о сдержанности, кинулся к гробу, словно ребенок к долгожданной игрушке, белые пальцы легли на ледяной металл, царапнули аккуратными ноготками. - Каким образом, Тотеншперм?
  - Я никогда не раскрываю своих тайн, ибо они лишают счастья предположений, - невозмутимо отвечал препаратор. - Довольно знать и то, что высланный Вами аванс до последнего скудо пошел в уплату молчания братьев S. Maria Carmine, похоронивших на своем кладбище сына деревенского старосты... в точно таком же гробу. Это, извольте убедиться, подлинник, - он снова коснулся печатей и покрытого паутинистым налетом бока, - три сотни лет, а если учесть великолепное состояние клейм и полную герметичность, -
  Достав из кармана пушистую кисточку, он вымел землю из паза, и Танкреди уверился, что внутрь ничего попасть не могло, - то Вы представляете, насколько хорошо сохранился мальчик.
  Мандрейк снова улыбнулся.
  - И очень скоро он опять увидит свет.
  ... Черная поверхность полированного эбенового стола, неподвижная, как гладь ночного пруда, на которой куколкой-хризалидой покоился гроб, с аккуратно отчищенными от земли пазами, столь тесными, что и лезвие ножа не могло проникнуть меж ними, тускло-серый ковчежец вечности, раковина-жемчужница с драгоценным содержимым. Таинственно отблескивали узкие высокие буквы печатей, триста лет не тронутых.
  - Так вот он какой... - Дженнаро, очень осторожно, словно боясь разбудить, гладил холодный металл; провансалец пьянел от предвкушения блаженства, и в серых глазах вспыхивали прозрачные фосфорические искорки. - Когда ты его вскроешь, мастер-препаратор?
  - Не сразу, нужно время, - сейчас Мандрэйк говорил практически без акцента, и лишь отрывистая резкость на стыках слов свидетельствовала, что сладкозвучный итальянский язык не родной для мессера Тотеншперма. - Да, я уверен в сохранности тела, иначе не доставил бы гроб на виллу, и не спросил бы такой суммы, что уж там, - он сухо кашлянул, скрывая смешок, - и в авантюру эту не сунулся бы... говорят, что похороны подменыша были обставлены с большой помпой, сам Архиепископ Неаполитанский служил мессу в скромном монастыре - как же, последний Гогенштауфен! И король, и весь двор... интересно, додумаются ли раболепствующие историки после этой церемонии провозгласить нынешнего монарха наследником Конрадина?
  - Ведь ты покажешь его мне? - теперь Танкреди смотрел на Мандрэйка по-иному; прежний невзрачный препаратор, дерзец в далеко не новом камзоле и парике конского волоса, предстал настоящим Маэстро своего дела, новым Беренгарусом или Форестусом, и Дженнаро жаждал не только увидеть Конрадина, столь чудесно попавшего в его коллекцию, но и, с ледяной профессиональной завистью, "испытать немца в деле", неужели же сотрудник какой-то заштатной Академии чем-то превосходит лучшего анатома Сорбонны, сравниваемого наставниками с самим Парэ?! - Правда ведь, Тотеншперм? Да, и отчего ты так уверен, что за три сотни лет тело не пострадало?
  Сейчас он присматривался к Тотеншперму, с некоторым удивлением отмечая сочетание идеально правильных линий, с чуть желтоватой кожей, свойственной скорее не немцу, а левантинцу или высокородному креолу, мягкий изгиб бровей, тонкий прямой нос с раздутыми, как у скакового коня, ноздрями, мягко очерченный подбородок... и предощущением грядущей утраты в миндалевидных глазах.
  - Разумеется, синьор видам. Раз Мандрэйк взялся за дело, то доведет до конца, не сомневайтесь. Но столь тонкая, уникальная работа требует времени - пробыв долго без доступа воздуха тело может в один миг разрушиться, вспыхнув холодным огнем; так было в 1534 году, когда некий самонадеянный собиратель древностей захотел вскрыть гробницу юной дочери Цицерона, на Аппиевой дороге... мы ведь хотим, чтоб мальчик вернулся в мир столь же прекрасным, как и в день смерти, оттого и будем помнить славное римское правило - festina lente...
  Ди Силва кивнул, задумчиво пощелкивая пальцами.
  - Я... не сомневаюсь в твоем мастерстве, препаратор... я сам практиковал бальзамирование по методам Гилиани и Герниуса, но разве во времена Гогенштауфенов были столь искусные анатомы? И кто бы взял на себя смелость сохранить на века тело опального императора?
  Мандрэйк деликатно облизнул нижнюю губу и, чуть помедлив, ответил:
  - Боюсь, Вы несколько пристрастны к Гогенштауфенам, эччеленц... разумеется, в те эпохи умами безраздельно владела церковь, считавшая рассечение трупов ужасающим грехом, но сам "Светоч Мира", славный дед Конрадина, Фредерик Второй, в 1242 году даровал Школе медиков в Болонье право на получение двух казненных преступниќков в год для проведения вскрытия. Такие занятия проводились публично, часто в амфитеатрах под открытым небом и всегда в холодное время года.
  - Потому что тела не сохраняли, - тут же парировал видам. Препаратор досадливо нахмурился.
  - Зачем, во имя всех богов, сохранять тела воров и bravi? Впрочем, тогда же многие представители знати, включая Людовика IX, короля Франции, умирали во время Крестовых походов вдали от дома. Чтобы доставить останки на родину, необходимо было провести весьма неприятную процедуру, так как во время похода не было ни возможности, ни средств для проведения бальзамирования. Процедуќра эта состояла из изъятия внутренностей и расчленения тел, срезания всех мягких тканей с костей и вываривания последних для удаления останков мякоти. Кости затем сушили и заворачивали в бычью шкуру...
  Ди Силва поморщился.
  - Ты хочешь сказать, что я выложил полновесные серебряные скуди за скелет в истлевших турьих кожах, немец? - его верхняя губа задралась в собачьем оскале. - Выходит, провел меня?
  Он подобрался, словно пес перед прыжком, и пальцы уже скользнули по бедру, где в незаметных ножнах всегда был наготове трехгранный стилет толедской стали. В воздух взметнулась длинная ладонь в тонкой перчатке.
  - Разве я похож на решившего подзаработать кладбищенского вора? - в голосе до того спокойного немца звенел металл, глаза по-кошачьи сузились. - Вы можете сомневаться в моей биографии или в мастерстве, видам, но упаси Вас все боги усомниться в моей честности! Сейчас я прощаю Вас, ибо понимаю, что не разум, но нетерпение и иная страсть, имени которой я не раскрою, говорили Вашими устами, но поберегитесь повторить однажды сказанное. Sapienti sat!
  Обескураженный сдержанной яростью препаратора, Дженнаро некоторое время стоял у стола, опустив глаза, лишь механически поглаживая боковину гроба; в горле клокотало и ноздри дрожали, как у сторожевого молосса, которому хозяин настрого запретил нападать на гостей. Еще никогда человек низкорожденный (а Тотеншперм, несомненно, не был аристократом), не смел говорить с ним, потомком септиманской и тосканской знати, в подобном тоне! Но... Мандрэйк был нужен ему, этот зеленоглазый проходимец, несомненно, знал многие секреты анатомического искусства, а всадить стилет под ключицу или кликнуть bravo можно было в любое время... немного охладив кровь, Танкреди пригладил и без того безукоризненно лежащие локоны, и еле слышно сказал.
  - Ты прав, мастер... я действительно погорячился.
  Немец равнодушно кивнул: инцидент исчерпан, и по-деловому продолжал:
  - Я рассказал лишь о европейских методиках, эччеленц. Но, думаю, мальчик преподнесет нам приятный сюрприз, в награду за терпеливость... пока я не буду высказывать свои предположения, полагаю, Вы сами все увидите. Теперь - детали. Открывать гроб придется очень постепенно, и Вам надо приготовить для него достойное помещение, без циркуляции воздуха, сырости и солнечного света, в идеале...
  - Вилла Романо стоит непосредственно на мраморах и гнейсах, - подхватил Дженнаро, - ее прежние владельцы в Средневековье обустроили в глубоком подвале винные погреба и настоящую гладоморню для непокорных вассалов, но теперь я расположил там свои коллекции. Думаю, сухой холодный воздух этого подземелья, столь похожего на моравские соляные пещеры, подойдет?
  - Именно. А чтобы еще больше высушить его, видам, я бы поставил по углам комнаты большие чаши крупной морской соли, и жег бы курения, убивающие невидимую заразу, которая может поселиться в теле...
  - Тот самый "contagium vivum fluidum", о котором писал Фракасторо?
  - И который наблюдал ученый брат Афанасиус Кирхер в дутых стеклышках. Поверьте, эччеленц, это нелишняя мера...
  Неожиданно видам протянул через стол руку, бросая острую тень на свинец и эбен.
  - Благодарю Вас за познания и терпение, мессер Мандрэйк. Я приглашаю Вас быть моим гостем и делить все на равных!
  - Non sum dignus, - отведя взгляд, стыдливо пробормотал препаратор. - Не пристало наследнику тысячелетнего рода искать ровню в нашей среде!
  В его голосе быстрой змеей в траве мелькнула насмешка. - Прошу прощения, эччеленц, но я не могу принять Ваш щедрый дар. Я доведу работу до конца, однако предпочитаю оставаться лишь скромным препаратором Королевской Академии, и ничего не возьму сверх уплаченного.
  - Как желаете, - деланно зевнул видам. - Когда мы сможем приступить?
  - Всю следующую неделю у меня отнимут скучнейшие обязанности подготовки к вскрытиям и протоколированию опытов господ академиков. А Вы тем временем подготовьте необходимое помещение, и когда я вернусь, то незамедлительно приступим. Да и наш мальчик привыкнет к новым условиям, - он фамильярно, словно подвыпившего собутыльника, потрепал гроб по боковине. - Не смею задерживать Вас более, эччеленц. Доброго дня.
  - Доброго... - меланхолично ответил Дженнаро, провожая взглядом тающий в дверном портале силуэт.
  Затем прильнул щекою к льдистому металлу, горячим чутким ухом приник, словно пытаясь под массивной крышкою расслышать давно умолкнувший стук сердца погибшего много лет назад мальчика; жадно, напряженно слушал глухую могильную тишину, и серебрились кольца кудрей, пронизываемые солнцем, на потемневшей крышке... а в приотворенное окно врывались детские считалки - то пронырливые загорелые мальчишки устроили игры в заброшенном саду виллы. "Раз-два-три, конец игры, а четыре-пять, начинай опять, шесть-семь-восемь, золотая осень, девять-десять, время песен...", нежно и звонко, как хрустальные колокольчики.
  В чаше неба кувыркались крылатые акробаты - медлившие с отлетом стрижи и удоды, слетавшиеся вниз по склонам, где теплее; по старой традиции, их подкармливала прислуга вилл, считая то ли добрыми вестниками Богородицы, то ли душами некрещеных младенцев. У попорченного временем фонтана перебирал четки ленивый, как наевшийся сливок кот, брат-францисканец, бывший столь же непременной частью старой виллы, как и готические барельефы над входом, и растрепанные грачиные гнезда на вековых платанах, и виноград, яблоки и маслины в светлых плетеных корзинах, что на головах вносили дородные крестьянки в кладовые видама.
  По старой белой дороге гуртогоны с непременными черно-подпалыми псами сопровождали стада длиннорогих кампанских быков на ежегодную ярмарку, живший неподалеку одноглазый сокольничий Джакопо подвабливал молодых ястребков односложными выкриками, где-то в горных лесах загорались пастушьи костры, а Дженнаро, обняв свинцовый гроб, все слушал тишину...
  
  ***
  
  ... Кодекс Манессе. Единственный средневековый пергамент, сохранивший, пусть приблизительно и нечетко, облик Конрадина, последнего Гогенштауфена; копию этого собрания песен менестрелей Танкреди в свое время приобрел у испанского еврея-антиквария, и был уверен в ее подлинности. Сейчас, открыв остро пахнущий древней монастырской пылью фолиант, переплет которого позвякивал медным кольцом - некогда в него была продета цепь, приковывавшая ценную книгу к полке, - видам вновь и вновь рассматривал миниатюру, вооружась оправленной в серебро лупой. Неведомый мастер знал свое дело, и с лихвой компенсировал недостаточное знание человеческого тела экспрессией и прихотливой яркостью красок, совершенно не пострадавших от времени.
  Тайной ласковой жизнью дышал портрет юного златокудрого всадника на серебристом в яблоках андалусийце; у ног коня - две подсокольи собачки, похожие на нынешних эпаньолей, с изящной руки в щегольской перчатке взмыл белый королевский кречет, вот-вот закогтит добычу!
  Нежный овал лица, белая, как молоко, кожа с коралловым просвечивающим румянцем, по-детски свежа, и двумя аккуратными дугами изогнуты брови, чуть пухлые губы словно просятся в озорную улыбку - улыбку любимого, ласкового, ни в чем отказа не знающего мальчика, полного непринужденной грации и так изящно сидящего в рыцарском седле, ах, как играет травяно-зеленый бархат его длинной туники, ниспадающей на киноварно-алый потник жеребца! Что за дивная гармония красок - от золота изящного венца на золотых же, аккуратно уложенных, волосах, до шершавых складок утеса под конскими копытами... Беззаботный, счастливый мальчик, не ожидающий столь жестокого и страшного конца, сколько тебе лет на этом портрете?
  Дженнаро улыбнулся собственным мыслям - да, разумеется, было еще кое-что, тревожащее душу - низовым, дымным пламенем беспокойства, но видам запретил себе даже думать об этом. Тайна надежно спрятана, ключ стерегут драконы, и нынешние "рыцари" слишком трусливы и глупы, чтобы пуститься на ее поиски. Он шел по краю, заигрывая с бездной в отточено-небрежной манере, всё острее чувствуя близость такого сладостного счастья, что возможно лишь рука об руку со своей противоположностью - ревущей бездной смертной тоски, в которую ему, несомненно, суждено упасть, но это случится еще нескоро, и пока никто не отнимает чубук с терпко-иссушающим опиумом от губ.
  ... Как обычно, вечер оставил хрустальную легкость мыслей, и Дженнаро, тенью скользнув по неосвещенному коридору, раздвинул плечом бархатную тяжесть занавесей в арке; башенка выходила на дальние отроги, и на западе уже царила ночь; он зажег свечи и, помедлив, отдернул шторы - так и есть, вдали алеют пастушьи огни, сквозь витраж кажутся призрачными, но Афина Паллада!
   Дженнаро покинул башенную комнату; он равнодушно одолел портретную галерею, и боевые кони тянули вслед шеи с холста, беззвучно всхрапывая, а в волосах видама сиял прозрачный огонь, словно у Кайолте, мчащегося через лес - развившиеся локоны трепетали языками колдовского пламени, и посеребрили их первые лучи розовеющего за холмами солнца, когда видам оказался у дверей малой гостиной.
  Ореховая скорлупка малой Гостиной полнилась тревожными отблесками умирающих свеч, наполняя тенями резные панели, чьи очертания плавно смыкались где-то наверху переходя в перевернутые контрфорсы. Словно полусвернутые туманом паруса, они выгибали острые грани, стремясь пробиться в тусклый круг света; его едва хватало на крышку стола, полированную до металлического блеска. Старинный эбен, из поколения в поколение служивший знаком преуспеяния благородных семейств, знаменовавший рост благосостояния и стократ опережающие достаток амбиции, так и не поддался гнили, с одинаковой небрежностью разъедающей как более прочные, так и куда более эфирные субстанции. Остальное в той или иной степени несло следы жестоких поцелуев Времени - и потускнелые витражи высоких стрельчатых окон, словно стиснутых грубыми камнями кладки, и изъеденные древоточцами потолочные перекрытия, и массивные шкафы мореного дуба, хранящие в недрах целые армии старинных фолиантов в истершихся переплетах с медными застежками... рухнув в кресло, видам потянулся к чаше, рубиново мерцавшей вином, и жадно осушил ее; спать абсолютно не хотелось, и Танкреди равнодушно слушал шелестевший за оконными переплетами дождь, чей ласковый шепот обволакивал комнату ажурной тенью, а перед глазами вставали, мешаясь, одна в другую перетекая, миниатюры Кодекса Манессе, готические строки сирвент и альб, с киноварными заставками, пока не запылали высокие стиснутые иниции: "R.C.C." на тусклом свинце, разрастаясь и достигая, казалось, затянутых тучами небес; Дженнаро дрожал в сладко-запретной истоме, сухие губы чуть заметно шевелились, взывая к неведомому; синеватый иллюзорный свет и росчерки теней, и ласковая, знакомая безопасность резных панелей и медных дверных ручек по каплям впитывала силы; он погружался в липкую паутину изнеможения, но сон бежал усталых век, и лишь хмурым рассветом ненастного дня видам забылся, канул в зыбучие пески дремоты без сновидений.
  Когда зарядили холодные осенние дожди, вмиг размывшие дороги и затопившие низины, вилла Романо стала недоступной для тяжелых, запряженных четверками и шестерками карет; но верховые, на легких джарских или сан-фрателланских лошадках по-прежнему могли преодолеть расстояние от Неаполя до ее стен чуть больше, чем за полчаса, естественно, среди них был и Мандрэйк, сумевший стать незаменимым. Каждого визита хмурого невозмутимого немца Дженнаро ждал с трепетом, ловя себя на том, что пристально всматривается сквозь пелену дождевых струй в темные, хвойные леса предгорья, надеясь увидеть знакомую фигуру, в поношенном камзоле, и белого рыжемордого жеребца.
  Между тем, рабочие под руководством Жоффрея благоустроили подвал, бывшую гладоморню - она представляла собою четырехугольную комнату ярдов пять на пять с половиной, с вкопанным посередине столбом-колонною и забранным решеткою световым колодцем. Из перистиля туда можно было попасть по узкой, выщербленной лестнице, направо через недлинный коридор со сводчатыми потолками - его левый близнец вел в кабинет древностей, ныне занимавший винный погреб былых владельцев. Именно в эту комнату работники и перенесли гроб; в вопросах оплаты Дженнаро был более чем щедр, но... слухов избежать не удалось. Не стала помехой молве и плохая погода - тем же вечером в траттории вдовы Чески один из каменщиков грохнул кружкой о столешницу, воскликнув:
  - Пусть черти сожрут мою печенку, ребята, если я, Луиджи Спиноне, еще хоть раз сунусь на виллу Романо!
  Маремманская сука, охранявшая вход, подняла голову и злобно ощерилась, вздыбив шерсть. Ческа пихнула ее ногой и подошла к столу.
  - Будет тебе, Луиджи. Угомонись, - проворковала она, выставив оплетенную соломкой толстобокую бутыль. - Что еще случилось?
  Но сицилиец не желал утихать - то ли вино на голодный желудок ударило в голову, то ли страх, пережитый в поместье видама, был слишком силен - дюжий, заросший черной шерстью здоровяк с лиловым шрамом через лоб, вскочил, чуть не опрокинув дубовую скамью.
  - Думаешь, это можно залить вином, дура? Дьявол меня побери, если чертов вельможа не колдун и чернокнижник! И куда, хотел бы я знать, смотрит Святая Инквизиция, столь бдительно охранявшая нас при прежнем короле?
  - Тише, тише! - при упоминании о "Псах Господних" товарищи объединенными усилиями усадили Луиджи обратно. - Он же заплатил тебе, горлопану, по-королевски, чего разоряться? Пей, веселись, а завтра купишь жене и детишкам обновки какие у старого Авессалома, - наперебой загудели рабочие.
  - Веселись... - на лбу и висках верзилы выступали крупные капли пота, а лицо могло соперничать меловой белизною с чепцом хозяйки. - Да на вас чего, креста нету? К Святому причастию давно ходили?
  Парни недоуменно затихли. Луиджи облизал губы, и воззрился на висевшее в углу резное распятие, размашисто перекрестился.
  - Неужто вы так и не поняли, что мы таскали... в свинцовом-то ящике, в подземелье?
  При этих словах приземистый плотный мужчина в неприметном кожаном камзоле и венецианском беретто резко поднялся, оставив рядом с полупустой бутылкой несколько скуди, и вышел в дождь. Глухо заржал конь, и, словно увидев призрака, разразилась бешеным, захлебывающимся лаем старая овчарка.
  
  III
  
  Ровно через месяц после их первой встречи, Мандрэйк, сочтя условия подходящими (подземелье удостоилось лишь беглого осмотра и слова "Неплохо"), решил приступить к работе, Дженнаро отводилась роль ассистента, что поначалу безумно раздражало гордого видама, привыкшего во всем, за что он не брался, быть первым; впрочем, немец был безупречно, до автоматизма точен, и его искусство настолько превосходило умение Танкреди, что спустя совсем немного времени видам смирился с руководством "безродного препаратора".
  Оказалось, вскрыть прекрасно сохранившийся "ковчежец", как его именовал Мандрэйк, было не так-то просто - за триста лет пазы намертво запеклись, а металл приобрел хрупкость: одно неосторожное движение могло непоправимо изувечить хрупкое содержимое, и щель приходилось расчищать иногда всего дюйм-полтора в день, действуя с ювелирной точностью; от недостаточного освещения под конец дня щипало и резало глаза. Мандрэйку не было дела до усталости ассистента - он возился до глубокой ночи, приказывая Жоффрею приносить несколько массивных канделябров, и, невзирая на многократные приглашения Танкреди заночевать на вилле, неизменно покидал ее верхом. Он всегда работал в абсолютном молчании, и как-то, когда крышка была почти освобождена от векового плена, Дженнаро осмелился заговорить:
  - Я впервые встречаю столь искусного препаратора, в твоем лице, Тотеншперм... мои коллеги в Сорбонне и прославленный Фаллопий вряд ли могут потягаться с тобою. Наверное, ты получил знания от отца или деда? Среди твоих предков тоже были бальзамировщики?
  Мандрэйк улыбнулся одними глазами.
  - Вам лучше не знать ничего о моих предках, эччеленца... что же касается мастерства, могу сказать что учился я у лучших знатоков анатомии Запада и Востока, чьи книги до сих пор являются украшением любой библиотеки, а долгая практика помогла мне отточить навык до некоторого совершенства.
  - Иными словами, ты бывал и в Азии? Я читал, у сарацин благородное искусство сохранения тел не в почете.
  - Не всегда можно верить книгам, их зачастую пишут кабинетные философы, видам. Да, я бывал на Кавказе и на Ниле, где изучал мудрость тарихевтов, на западных островах моими наставниками были гуанчи, а в Ирландии - кулды...
  - Гуанчи? Кулды? Но ведь жителей Канаров истребили до последнего человека, а эринских еретиков жестоко преследовали английские завоеватели! - потрясенно воскликнул Дженнаро, отложив инструменты. Мандрэйк невозмутимо продолжал расчищать паз.
  Повисло настороженное молчание.
  - Я же сказал: я учился долго, дольше, чем Вы думаете, эччеленца, - наконец проговорил немец. - А теперь пусть Жоффрей озаботится свечами; уже стемнело.
  Слова эти оставили тяжелый осадок на сердце Дженнаро; сырая, ветреная погода способствовала меланхолии, и видам проводил дни, то мечтая над Кодексом Манессе в тишине библиотечных стен, то за клавесином, наигрывая бесконечно прекрасные своею грустью провансальские напевы; верный конь скучал в деннике, и соблазны города не манили, тщетно слали видаму приглашения знатнейшие нобили королевства. "Танкреди не охотится", "Танкреди не может явиться", - лаконически отвечал он.
  ... В то самое время, как раскинувшийся у залива Неаполь переполняло, бурлясь и вскипая, море человеческих амбиций, сословной гордости и искусно драпированных страстей, то самое фантомное море, взрезать волны которого мечтают оставшиеся на берегах низкого происхождения или недостаточно смелые, чтобы поднять паруса авантюр, то море, из которого тщетно мечтают выбраться прозревшие капитаны, обнаружившие, что просторы его - обман, и даль нарисована на стекле, что не развернуться стопушечному фрегату в болотце, годном лишь для раскормленных гусей, в медленно но верно засасывающем торфянике, более ненасытном, чем Ла-Бреа, пока невидимые воды перекатывались внизу, Танкреди все более погружался в куда более сладостный мир - мир менестрелей и рыцарственных душ тринадцатого века, мир запретный, недостижимый, символом и правителем которого был для Дженнаро золотоволосый мальчик на сером коне, сошедший со страниц старинного манускрипта - он был и проводником видама во мгле веков - внук царственного Фридриха, "De arte venabus" которого также хранился в собрании ди Силва. Немало часов провел Дженнаро, над причудливой вязью рукописных букв, восхищенно вглядываясь в миниатюры, где быстрокрылые пернатые кошки яростно бросались на дичь и беспрекословно возвращались на перчатку сокольника. Так шло время между приездами Мандрэйка, и Танкреди частенько ненастным вечером вслушивался в лепет дождевых струй, в надежде услышать хриплый лай сторожевых догов, означающий появление Тотеншперма. Псы люто ненавидели немецкого препаратора и его жеребца, впадая в неистовство едва только ветер доносил его запах до чутких ноздрей; Мандрэйк отмалчивался, презрительно пожимая плечом, и снова начиналась кропотливая работа, пока, наконец, пазы не были полностью отчищены и препаратор заявил, что крышку уже можно снять.
  - Наконец-то! - сплетя пальцы, словно в молитвенном экстазе, прошептал Дженнаро; глаза сверкнули прозрачным пламенем и он протянул ладонь к свинцовому ящику.
  Тотеншперм издал странный полусмешок-полукашель.
  - Осторожнее, видам. Я вначале подцеплю ее сверху, и очень бережно, как беременную даму, мы с Вами ее поднимем... вот так -
  ... Когда тяжелая крышка, наконец, была откинута, нетерпеливому взгляду Дженнаро предстала накрытая странно, остро и пряно пахнущей розоватой, выцветшей тканью, фигура, точнее, насколько видам оценил размеры, фигурка. Сам Танкреди едва достигал пяти футов пяти дюймов, в Конрадине было и того меньше. По комнате поплыл, почти ощутимыми волнами, необычный аромат, смесь руты, неизвестных видаму смол, иссопа и, совсем немного, запаха шелкопряда. Мандрэйк, не снимая перчаток, приподнял конец покрывала, задубевшего за истекшее время, и торжествующе улыбнулся.
  - Я же говорил, эччеленца! Вы - один из немногих ныне живущих, кто может утверждать, что видел повой Аверроэса!
  - Повой? - недоуменно переспросил видам; запах понемногу настаивался, и теперь ди Силва находил его приятным, хоть и экзотическим. - Ты про этот шелк?
  - Это не просто шелк, - с грустью продолжил препаратор. - Самые прославленные профессора Салернской и Парижской академий многое бы отдали чтоб узнать чем старик Ибн-Рушд его пропитывал. Под конец жизни славный ученый частенько экспериментировал с растительными экстрактами и дарами минерального царства, и ему удалось создать смесь потрясающей бальзамической силы. Ученики, знавшие ее секрет, богатели, продавая церквам "нетленные мощи", в то время как учитель умирал в бедности... но это все лирика, неизменная сквозь эпохи. Одна унция этого эликсира стоила места священника в любом итальянском приходе, но, правда ее и требовалось немного.
  Он вздохнул; в неровном свете двух шандалов тени метались по грубой кладке сводов.
  - Значит, достаточно было обернуть тело пропитанной этим составом, тканью, чтоб остановить процессы распада? - округлил бровь Дженнаро. - И в то самое время, как нынешние бальзаматоры уродуют тела многочисленными разрезами и наполняют полости едкими химикалиями?
  - Почти, эччеленца... Ибн Рушду хватало двух глубоких, но почти незаметных наблюдателю, проколов вот здесь, - Мандрэйк уперся большими пальцами в свои подключичные ямки. - Клянусь старыми богами, я не знаю, как работал этот состав так же, как не ведаю формулы Красного Льва, но, как видно, среди хранивших верность опальному императору был один из учеников Аверроэса. Я предположил это с самого начала лишь потому что Фредерик Второй благоволил мусульманам, а эти народы умеют помнить добро и быть признательными...
  - Значит, Конрадин -
  - Терпение, видам. Совсем скоро Вы его увидите.
  Заметив, как недовольная гримаса исказила губы Дженнаро, Тотеншперм поспешно добавил:
  - Разумеется, все не так просто как может представляться... за минувшее время ткань изрядно задубела, присохла к коже, и ее придется отмачивать маслом, лучше розовым или лилейным, очень постепенно, чтоб не повредить мальчику. Впрочем, я давно не пользуюсь чистыми маслами, предпочитая смеси. У Вас найдется ливанская мастика, сурьма и гвоздика?
  - Да, разумеется.
  - Отлично. Я напишу пропорции. Конечно, Вы можете снести рецепт в аптекарскую лавку, эччеленц, но, сами понимаете, лучше лишний раз не кидать бродячей собаке кость...
  Танкреди спокойно выдержал искрящийся нефритовый взгляд.
  - Не беспокойся. Ни одни глаза не увидят написанного, Мандрэйк.
  Как только немец, поклонившись, исчез в прохладных анфиладах виллы, видам оперся локтями на стол, пристально глядя на окутанное шелком тело - кое-где, в складках, ткань сохраняла первоначальный киноварный оттенок, однако в целом покрывало напоминало огромный розовый лепесток, чуть привядший, но благоуханный. Она скрадывала очертания тела, маня полунамеками; от странного аромата несильно кружилась голова, как от чаши старого вина, и мысли немного путались, когда пальцы Дженнаро притронулись к материи, ощутив неподатливые, картонные изгибы: запах тут же стал сильнее, пропитав кожу; Танкреди поднес руку к губам, касаясь их, провел, чуть надавливая по щеке от скулы к шее, аромат был почти осязаем. Тогда ди Силва склонился над ящиком, прикасаясь к шелку щекой, на покрывало упали развившиеся кудри, и видам очень бережно, сторожко, потерся о ткань, желая целиком пропитаться неведомым сладким ароматом; тяжело дыша, припал к гробу, чувствуя вновь, как сводит икры и внутренние стороны бедер в сладкой истоме...
  - Я увижу тебя, мой мальчик... только мой. Золотой Конрадин, сокровище... - беззвучно шептали губы.
  ***
  
  Несмотря на ненастную погоду, Филипп Четвертый, Божией милостью король Неаполя и Сицилии, продолжал веселиться - разве могли помешать Габсбургу какие-то дожди и холод! Черные неаполитанские мастиффы крутились около входа, приветствуя гостей... экипажи теснились на подъезде к воротам дворца. От конских боков поднимался пар, великолепие выездов слепило непривычный глаз - выхоленные лоснящиеся рысаки и иноходцы серой, рыжей, гнедой масти! Щелканье кнутов, выкрики на певучем сицилианском диалекте, злобное взвизгивание разгоряченных жеребцов сливаются в странную, будоражащую мелодию, и холодный воздух бодрит, а в полосах льющегося из окон света проходят к дверям пары, лиц не разглядеть, но великолепие мехов, переливы атласа и бархата заметны даже на галерее, где под защитой вьющихся растений и нависающей крыши можно прогуливаться, не боясь испортить дорогое платье влагой.
  Статный темноволосый красавец, бретер и картежник, бескорыстно и искренне влюбленный в порок, что одновременно вызывало брезгливость пожилых подданных, прелатов и книжников и - будило жгучий, запретный интерес молодежи, младших сыновей нобилей и обедневших синьоров, слетавшихся на болотный огонь разврата со всех концов королевства. О похождениях Филиппа ходили легенды одна неправдоподобнее другой, его коллекции картин, скульптур, украшений будили зависть многих, экипажи соперничали роскошью с сокровищницами английских и французских монархов, а о лошадях его ходили легенды. Те вещи, что надоедали ему, расходились с аукционов по баснословным ценам; чистокровные жеребцы, забракованные им, мгновенно раскупались, а актрисы и танцовщицы, отмеченные связью с его величеством Фелипе, как он любил именоваться на испанский манер становились тем известнее, чем скандальнее была связь.
  Кутерьма гостей. Игривая, бурлящая придворная толпа, паточно-льстивая, но только дурак доверился бы ее улыбкам и щедро рассыпаемым комплиментам.
  По испанской моде, подхваченной и в Неаполе, во дворце было множество уродцев. Карлики в сарацинских костюмах с павлиньими перьями передразнивали трюкачей, пухлые, со старушечьими лицами, карлицы в плоенных воротниках, удирали от пушистых длинноухих спаниелей и крикливых черномордых мартышек в золоченых безрукавках. Распахнутые двустворчатые двери обрамляли пеструю круговерть дам и кавалеров, которую вдруг, словно ножом рассек смело шагнувший под своды зала мужчина в беретто и неприметном кожаном камзоле. Павана замерла, ошарашенная вопиющим нарушением церемонии, но незнакомец, нимало не смущаясь, прокладывал себе путь к Филиппу, эффектно выделявшемуся средь придворных в черном бархатном костюме и златотканом парчовом плащике до пояса.
  Король рассмеялся, крепко обняв вошедшего, прижался губами к щеке и снова стиснул. Из-под венецианского беретто выбились, пламенея медью, пышные волосы, рассыпались по плечам, шапочка полетела под перемазанные грязью каблуки.
  - Черт возьми, Гвидо... где носило тебя, приблудная душа?
  - Я принес важные вести, - зазвенел приятный тенорок; гость верноподданно приложился к бархатному плечу короля и поднял глаза цвета спелых маслин. - Конфиденциально.
  Гвидо дель Риенци, медное сокровище, как любил именовать его Филипп, добавляя - "этот венецианец стоит половины Сицилии", официально значился главным королевским конюшим, но занимался отнюдь не горбоносыми лузитано или долгогривыми андалусийцами: неустанно разъезжая по доломитовым горам, проникая в отдаленнейшие селенья и коротая там вечера за бутылкой местного кислого вина, рыжеволосый хитрец разнюхивал любые истории, могущие заинтересовать пресыщенное воображение господина, подмечал слабины итальянских нобилей и пути, по которым их владения могли бы приумножить богатства короны, и - мчался, не щадя жеребцов, по узким контрабандистским тропам к хозяину, как гончий пес. Только ему было позволено плевать на изысканно сложный придворный церемониал, являясь во дворец запросто, в кожаном камзоле, пахнущим ветром, костровым дымом и конским потом, в запыленных сапогах с длинными "готическими" шпорами - и каждый раз в клыках выжлеца билась золотая курочка.
  Вот почему, услышав сбивчивую речь, Филипп властно взмахнул рукою - "Веселитесь!" - и быстро увлек Гвидо в Сандаловый Кабинет.
  Душно пахла восточная благовонная древесина; резные панно, мнилось, оживали в желто-шафранном свете трех канделябров, высокие стулья обтягивал лучший валенсийский муар. В одно из таких кресел и упал Гвидо; крепко сбитое пышное тело дрожало от усталости, бока ходили, как у загнанной лошади.
  Звякнул хорошо смазанный французский замок. Изнутри.
  - Рассказывай, - бросил король, опускаясь в кресло напротив; изящно скрестил на палевом руссильонском ковре ноги в черных шелковых чулках с золотыми стрелками. - Знаю, дело важное, иначе ты бы не прикончил скачкой лучшего коня моих конюшен!
  Встряхнув головой, венецианец отбросил копну волос и улыбнулся. На щеках заиграли ямочки.
  - Ваше Величество, на сей раз в поисках дичи мне не пришлось отъезжать далеко - Вы, без сомнения, знаете виллу Романо, что на склонах гор над Неаполем?
  - Шутишь, проныра? Она принадлежит видаму ди Силва. Он приобрел эти развалины с полгода назад. Почему я должен интересоваться им? Разве он злоумышляет против королевства?
  - Нет, и Вы знаете, что я не соглядатай, - рассмеялся Гвидо; свечи мягко, полутонами обрисовывали круглое лицо с двойным подбородком и пухлые губы великовозрастного путти. - Дело в другом... зайдя в тратторию синьоры Чески, я случайно - о, совершенно случайно! - услышал разговор гильдейских каменщиков, ну, помните, которые в конце лета еще благоустраивали Campo Moricino?
  - Да, но это решение принимал магистрат, - нетерпеливо дернул плечом Филипп. - Я все еще не понимаю к чему ты клонишь, негодник, и отчего утащил меня с праздника?
  Уловив в голосе начальства лязгнувший металл, дель Риенци сглотнул и продолжал, сыпля словами, как горохом - стеклянным бисером звучало венецианское наречье:
  - Луиджи Спиноне, староста каменщиков, сказал, что в начале сентября, в песке Campo Moricino они обнаружили старинный свинцовый гроб с неповрежденными печатями, и достойный рабочий уже отослал подмастерье за ближайшим священником, когда на площади появился странный человек на белом жеребце, который, угрожая оружием, велел работникам повиноваться ему.
  - Вот как? - карие с зеленцой глаза блеснули интересом. - Неужели неаполитанцы целой артелью испугались какого-то всадника?
  - Именно, Ваше Величество, - затараторил Гвидо. - потом Луиджи признался доброй Ческе, что чужак околдовал их взглядом и память отшибло напрочь, словно от пары бутылок хорошего вина... в общем, чем дело кончилось, он не помнил, и Вы смело могли бы сказать, что парню либо голову напекло, либо по пьяной лавочке привиделось, если бы...
  - Если бы... - эхом повторил король, наматывая на унизанный перстнями палец прядь волнистых, отливающих старой бронзой, кудрей.
  - Если бы ди Силва не нанял этих же рабочих для благоустройства внутренних покоев виллы. Спору нет, все было проделано с согласия магистрата и гильдии, и заплачено немало, но Луиджи рассказывал, что когда покои были готовы, видам приказал ему и паре подсобников снести туда знаете что?
  Фелипе молча подался вперед, буравя полнотелого итальянца немигающим, змеиным взором.
  - Что же?
  - Тот самый свинцовый неповрежденный гроб! - торжествующе воскликнул дель Риенци, щурясь от бликов на позолоченных стенных медальонах.
  Король все так же наматывал на палец прядь волос; и отточенные, жестокие, рдяные мысли отражались в сузившихся зрачках. Значит вот оно как, синьор видам... От природы сдержанный, даже холодный, ди Силва не мог понять чувственный разгул Фелипе, его необузданность страстей, словно унаследованную от либертинов минувшего века, и не стремился пресмыкаться, не искал успеха в придворной камарилье, отсиживаясь на старой вилле... Поначалу, король равнодушно воспринимал это затворничество, но богатство, отошедшее Дженнаро от многочисленных поколений септиманской и аквитанской знати, искушало Габсбурга все больше; Танкреди был последним в роду, наследников, учитывая отношение видама к женщинам, не предвиделось, и Фелипе все больше напоминал голодного пса, примеривающегося к аппетитному куску мяса, вывешенному рачительной экономкой на морозец. Этой неприязни до поры было суждено течь под искристым льдом бесчисленных учтивых условностей, таиться как тень в свете огромных, исходящих жаром и духом горячего воска, люстр, и так - долгое время, как вино в замшелых подвалах, настаиваться, крепнуть и обогащаться нюансами, до случайной вспышки в пороховом погребе, каковой стал сегодняшний рассказ рыжего венецианца.
  - Ты хорошо поработал, Гвидо, - медленно, с расстановкой произнес Филипп Габсбург, - и учти, никто, никто более не должен знать о видаме то, что рассказал мне ты. Понимаешь?
  Он не отводил взгляда от щекастого итальянца.
  - Понимаешь, чем это тебе грозит, пройдоха?
  Чувствуя, как камзол липнет к спине, дель Риенци пробормотал:
  - Истинно, Ваше Величество... но... Луиджи Спиноне тоже знает. Ческа-то будет молчать, а этот сицилиец невоздержан на язык, особенно после возлияний...
  - Тоже мне, проблема! Любой язык, самый болтливый и наглый, можно укоротить, - отмахнулся король. Покинув кресло, он навис над Гвидо, прижав шею венецианца к спинке, вдавил в обивку так, что слюна выступила в уголках рта. Хитрец беспомощно косился, боясь дышать.
  - Будет много лаять, ты знаешь, что делать, - прошипел Фелипе. - А уж если сам захочешь еще подзаработать на этом деле... на дне залива сыщу! Из Африки достану, кабан двуногий! Ясно?
  Дель Риенци с готовностью мотнул головой.
  - То-то же... - Габсбург разжал хватку и направился к двери; уже положив руку на засов, обернулся:
  - Обратишься к Оливаресу... он даст тебе денег и коня. Я умею награждать послушание и расторопность. Дворец покинешь ночью, незаметно; лишние пересуды мне ни к чему.
  Тихо закрылась дверь. Гвидо все сидел, боясь пошевелиться. На толстой загорелой шее белел след королевской руки, пот обильно катился по лбу, склеивал волосы. Да, Фелипе Испанец умел быть щедрым... что не помешало его жестокости войти в поговорку.
  Получить стилет меж ребер венецианцу не хотелось - до утра он жадно пил черное вино с колотым льдом и чертил на бумаге замысловатые кривые, сплетая нити замысла.
  А совсем близко, во дворце, искристым фейерверком кипело празднество, и король внутренне усмехался устремлениям сегодняшнего вечера, устремлениям, старым и в то же время, новым, желаниям этого мира, разлитым в амбре и мускусе, капающим воском на темные шахматы паркета, горящим в зажженных вином зрачках, всему облаку, туману испарений, окутавшему зал...
  
  ***
  
  Не подозревая о сгущающихся над его головой тучах, Дженнаро продолжал работу. Работу, ставшую смыслом его жизни - Танкреди истово мечтал увидеть Конрадина, убедиться, что Кодекс Манессе не обманул, что это прекрасное, золотое создание теперь, и навсегда - только его, сокровище виллы Романо, возвращенное из небытия искусной рукою.
  "... Каждый создает свой Ад - здесь, на земле. - Думал видам в звездных паводях малой гостиной, когда синей змейкой курился кальян с опиумом, и разворачивали крылья радужные птицы видений. - Я согласен, но все же - вопреки ледяной Логике, вопреки иссушающему Здравому Смыслу, благословляю свое чувство. Иногда я задаюсь вопросом: а не ложь ли - любовь к живым? Фантом, лукавый призрак, с неизъяснимым мастерством уловляющий слабые души? Ведь для того, чтобы полюбить Смерть, надо измениться, стать Другим, или - уже родиться им, чужеродной частицей плотского мира? Не знаю...
  Но - смею любить. Закатившиеся глаза под льдистыми веками, застывшие губы, холодную шелковую кожу... и молчание. Столь многозначительное - живые больны красноречием, от коего только Смерть излечивает. О, они все время говорят, находя какое-то противоестественное удовольствие в квакающих, лающих, запинающихся звуках голосов! Они знают столько слов... и никакого смысла. В обществе я всегда молчалив, и лишь изредка могу позволить изящную пикировку за бокалом тонкого вина. Но - недолго; эти игры быстро надоедают трафаретностью. Ты говоришь с одним - считай, понял всех. Разница несущественна".
  Странный, женственный мальчик, юный видам, затерянный где-то между закатом и Адом, под знойными нефами Неаполитанских гор... говорят, здесь встречаются Святость и Порок, Озарение и Безумие, Разгул и Аскеза...
  И Старый Ник варит из них свое зелье уже полторы тысячи лет...
  А каким был твой путь? - говорил видам, обращаясь к Конрадину. - Кажется, я готов распутывать нити серебряной Судьбы, оборвавшейся так внезапно, нелепо... и чудесно.
  "Полынь - мой мед"...
  И, пытаясь спастись от остро-жгучего чувства, но не желая спасения, он проводил ночи над рукописями сицилианской школы, над Уложениями Фридриха, но смысл готических письмен ускользал, размываясь сладостными видениями, и Дженнаро опускал голову на скрещенные руки, не в силах молиться или плакать. Он запрещал себе входить в подвал, однако не в силах бороться с собою, пробирался под своды бывшей гладоморни вором, прикрывая ладонью колеблющийся огонек свечи, снова и снова падал на колени у гроба, шепча ласковые слова. Жоффрей находил его утром, забывшегося сном, словно паломника на плитах Кампостеллы, и уносил хрупкое тело на пушистые меха, сочувственно причмокивая языком. А едва проснувшись, видам спешил в кабинет, смешивать масла и снова умягчать ими бальзамический шелковый покров, радуясь что труд подвигается...
  Как часто, просиживая без сна у ковчежца, тщился он угадать черты Конрадина, на которые лениво намекала шелковая ткань, угадать нежные, плавные линии юного тела, той самой юности, перед коей благоговел лучший прозектор Сорбонны, той юности что, бывало, вожделел он на секционных столах, или в богатых домах, готовых выложить кругленькую сумму за бальзамирование ребенка! И - сдерживал сжирающий изнутри огнь до поры, исступленно любуясь мертвой красотою нераскрывшихся, морозом схваченных бутонов, собирал полотна, где волею мастеров продолжали жить давно сгнившие в могилах юные создания, при свете ночника лаская холст с изображением Фаэтона или Адониса... теперь же мальчик-император, последний Гогенштауфен ждал его, словно в Кифгайзере, так думалось Дженнаро, и, проводя смоченной в масле кисточкой по ткани, он шептал:
  - Скоро... уже скоро.
  ... Осторожные пальцы Мандрэйка ощупали шелк, вернувший былую мягкость; суровый препаратор одобрительно кивнул, и очень медленно, очень бережно стал совлекать повой, то и дело останавливаясь и добавляя масла. Высокие стенки скрывали процесс от Дженнаро, и видам затаил дыхание, моля чтоб все прошло удачно, чтоб мастерство на сей раз не изменило Мандрэйку, сейчас, в полувдохе от окончания работы. Тотеншперм хранил обычное спокойствие и, полностью освободив тело от покрывала, аккуратно сложил ткань, спрятав в нарочитый ящичек.
  - Ну-с, юный император вернулся, - вполголоса проговорил Тотеншперм. - Столь же прекрасным, как и в день казни, тот проклятый октябрьский день.
  Немец не солгал: хрупкое тело было пощажено безжалостным временем; юный, хрупкий, полуребенок - таким предстал последний из Гогенштауфенов видаму, когда размоченное маслами шелковое покрывало со всей осторожностью было совлечено. Конрадин лежал на спине, чуть повернувшись на левый бок и прижав руки к телу; отрубленная голова в ореоле золото-русых кудрей была положена на грудь. Вероятно, роскошные локоны росли и какое-то время после смерти - они чуть завивались на концах, мягкими волнами окружая тонкий овал лица, хранившего безмятежное выражение сна. Темно-русые, как нарисованные брови, пушистые длинные ресницы и изнеженный рисунок губ придавали императору сходство с девочкой, особое, беззащитное очарование. На светлом атласе туники с ромейскими узорами расплывалось несколько бурых пятен; кровь застыла и на шее, в перерубленных сосудах, подчеркивая фарфоровую белизну кожи. Тунику охватывал плетенный поясок с пряжкой в виде конской головы, узкие бедра и голени обтягивали темно-зеленые шелковые тувии, до колен поднималась оплетка сандалий - только она выдавала прошедшее время: кое-где ремешки истлели, как и дратва, так что подошва отделилась, обнажая пальцы, но, к удивлению Танкреди, сила повоя Аверроэса была столь значительна, что даже кончиков пальцев не коснулось тление. Рядом лежал меч, но видама он не интересовал; расширенными глазами провансалец всматривался в лицо Конрадина. Юный, беззащитный, лишившийся самого ценного - жизни. Ты словно молчаливо спрашивал, не надеясь на ответ: " почему это случилось со мной? Несправедливо..."... длинные тонкие пальцы, и на правой руке недостает среднего. Такого остро-пьянящего чувства, заставляющего мир блистать новыми красками, как после весеннего дождя, наверное, был удостоен Колумб, глядящий с раскрашенной гравюры на лесистые вершины острова Сальвадоро, что явился совсем маленькому наследнику видама в пыльном безмолвии библиотеки. Тогда Дженнаро завидовал генуэзскому адмиралу в бархатном берете со страусинным пером, сейчас же - сам стал Христофором нового света. Со свойственным любому первооткрывателю азартом, изучал человека, и тонкие линии бровей, его длинные темные ресницы несли для видама куда больше смысла, чем потрепанный том Аквината. С замиранием сердца продолжался путь по terra incognita; взгляд скользнул по щеке, к уголкам плавно очерченных губ: сухих, с пятнышком запекшейся крови в уголке рта, затем внимание Дженнаро привлек подбородок, чуть скошенный и по-девичьи гладкий, нежно-незагорелая шея... Чувствуя себя одновременно Марко Поло, Кортесом и Агиррэ, Дженнаро блуждал в лабиринте теней и бликов, как в Эльдорадо полдня; безумно хотелось коснуться волос, столь притягательно-шелковистых, ощутить шелковистый холод кожи - разве Бальбоа, продиравшийся сквозь мангровые колючки к безупречной глади Тихого океана, знал сотую долю его волнений?
  - Вы ведь не жалеете о цене? - негромко поинтересовался Мандрэйк.
  Дженнаро приподнял губу, готовый укусить, на миг растянул рот в собачьей усмешке, но мгновенно обуздав порыв, коротко кивнул, при этом несколько прядей скрыли истинное выражение глаз.
  - Дьявол, Тотеншперм, ты в такое время можешь говорить о деньгах?
  - Что такого? - снова кашлянул смешком немец. - Тело - это всего лишь товар, пусть редкий и штучный, но товар... как Ваши Кодексы, заспиртованные зародыши или мумии. Разве не так?
  Не ожидая ответа, он притронулся к шее Конрадина; Дженнаро ревниво раздул ноздри.
  - А хороший был удар... мальчик умер практически сразу. Редкость для того варварского времени, но, похоже, старик Менандр был прав, и избранники богов всегда уходят молодыми... Вы ведь знаете, как это было, эччеленц?
  - В самых общих чертах. Кажется, Конрадина обезглавили здесь же, на Campo Moricino? И тут же закопали... как собаку, - глаза видама потемнели.
  - Это можно прочитать в любой хронике или в трудах тех ленивых историков, что дословно следуют букве манускриптов, - усмехнулся немец. - Я же хочу, чтобы Вы воочию увидели это, представив себя триста с лишним лет назад, на том же самом месте... да, это был 1268 год, - полузакрыв глаза, продолжал он, - и погода стояла отменная.
  
  IV
  
  ...Это был тысяча двести шестьдесят восьмой год от Рождества Христова, и семнадцатая осень в жизни Конрадина. Осень стелила златотканый парчовый покров на горы, усыпая дороги шафраном и янтарем, заросли кизила словно полыхали киноварным пламенем, и пастушата украшали черные взлохмаченные кудри венками щедрых даров октября.
  Утром тревожно кричали невидимые в акварельно-прозрачном сумраке стрижи, и односложные переливчатые возгласы наполняли душу мальчика страхом, словно отрезая от жизни. Он почти не спал в эту ночь и сейчас, прижимаясь спиною к холодной каменной стене, ждал неотвратимого - давно была выплакана надежда, пережиты приступы глухого, свинцового отчаяния, что обессиливает любого, узнавшего о смертном приговоре, но сейчас сине-серебристые глаза юного императора под пушистыми темными ресницами были сухи. Он не мог проявить слабость перед лицом палачей, узурпаторов, хотя внутри все сжималось в тугой узел от страха, заходилось в смертной тоске. И какая-то часть его существа страстно желала избавления от ужаса затянувшегося ожидания - через смерть. Он хотел отдыха, покоя, забвения от измучившего кошмара, но другая часть души страшилась небытия. Умереть... всего в шестнадцать лет... и знать, что никогда, никогда больше не увидишь неба, не ощутишь дуновения ветерка... даже покалывание соломинок, приставших к одежде, было прекрасно. Как же можно лишиться этого, стать ничем? Но если он боится смерти, - в сотый раз думал Конрадин, - это ведь слабость. Медленно, мучительно он приходил к выводу, что не всегда получается сражаться с душевной болью, от которой никуда не деться. Тем не менее, мальчик молчал; он не мог унизиться до рыданий и жалоб, хотя тоска по жизни безжалостно стискивала когти, он понимал: уступить - унизиться до положения животного, потеряв право называться человеком, и мужественно молчал, прислушиваясь к звукам в коридоре.
  "Мама... дядюшка Луи, Манфред... все, что учили меня быть сильным, знали ли, каково это? В каменном мешке, где страшна не только смерть, но и ожидание...и, пожалуй, ожидание куда страшнее. Совершенно один... потому что, когда я увижу соратников, должен буду показать им пример смелости и стойкости перед лицом смерти, когда больше всего хочется прижаться к кому-нибудь, и позволить себе слезы. И еще - придется как-то пережить тягостную церемонию, лживую от начала и до конца - о, если бы проклятый тиран выказал единственную милость и прислал палача сюда, в крепость! Но разве я мог просить его об этом?!"
  Не в силах находиться на одном месте, Конрадин вскочил и бесшумно подошел к окну, прижался лицом к прутьям; царапнула щеку ржавчина. Сейчас он был счастлив и тем что мог видеть неяркий, прохладный рассвет над лесистою шапкой Везувия, острия темных строгих кипарисов сквозь тающие туманы, пышные кроны золотой листвы... по дороге, огибающей крепость, плелся ослик, груженный луком - его хозяину, старику в широкополой шляпе, было плевать на судьбу юного Гогенштауфена, он и завтра точно также нагрузит ишака, и рынок будет так же изобилен, жизнь всех этих неаполитанцев, крестьян, торговцев пойдет своим привычным чередом... а Конрадина уже не будет. Совсем скоро...
  И некуда бежать.
  Он положил голову на руки, утишая биение сердца; немного хотелось есть, и мальчик удивился, что в такую минуту не отказался бы от сдобной булочки или пирожка; но, видимо, тюремщики решили сэкономить на осужденном: чего зазря переводить продукты? Тихо всхлипнув, Конрадин удержал рыдание, как вдруг -
  Дверь растворилась с лязгающим скрипом - в проеме стоял тучный одышливый подеста и какой-то чиновник в засаленной мантии. Позади виднелась пара стражников; их шаги бряцали по гулкой лестнице железными зубами. Упрятанные в жирные складки глаза подеста ничего не выражали: толстяка мучила подагра, и он тоже отчаянно хотел чтоб все скорее завершилось, и его ждала молодая жена. Судейский глумливо хохотнул.
  - Пора.
  Сердце ухнуло куда-то вниз, и все заледенело, смерзаясь в ком, но мальчик, подняв голову спокойно подошел к стражникам. Одноглазый рыжебородый громила, осклабясь, достал отрезок колючей веревки, натуго перетянул за спиной запястья Конрадина.
  - Чего уж... - вполголоса сказал, зевая, подеста. - И так бы не убежал.
  - Положено, - бородач горел служебным рвением, как цепной пес. - Да и мало ли вдруг. Если кто освободить там захочет...
  "Не захотят", - едва не возразил мальчик, но смолчал. Пусть боятся, пусть думают что в Италии еще остались сторонники императора. Да, того самого императора, который уже не принадлежит миру живых, ибо разве жив отлученный и приговоренный к казни? Ничего... раз боятся даже сейчас, то все было не напрасно... даже поражение у Тальякоццо. И мерцает золотой императорский перстень на среднем пальце - боятся, не трогают... пока жив. Перстень с тремя леопардами. Единственный знак отнятой власти, единственная память об отце...
  Размышления прервал грубый тычок в спину; Конрадин едва не потерял равновесие.
  - Иди, иди давай...
  Косые лучи раннего солнца резнули по глазам, и мальчик сощурился - во внутренний двор крепости грузно въехали три устланные соломой телеги, запряженные тощими каурыми клячами, в сопровождении десятка конных жандармов. Длинные тени змеились по камням, пока Конрадин шел через двор; ступенька оказалась высока для него, а связанные руки мешали подтянуться. Стражник за ворот втащил его на колымагу, уселся сбоку, преграждая дорогу бежать.
  - Жак, распорядись насчет остальных.
  Длинные каштановые волосы... Фредерик. Заметив императора, граф Баденский рванулся к телеге, но конный жандарм оттеснил его - для соратников Конрадина предназначались две остальные дроги. Мальчик еле слышно вздохнул: похоже, даже в дружеском утешении по пути на эшафот, король Карл решил ему отказать.
  - Чего смотришь? - каркнул стражник с сильным французским акцентом. - Скоро тебе крышка!
  Возница щелкнул бичом, и кобыла медленно направилась к воротам; телегу немилосердно трясло на ухабах, веревка кусала затекшие руки, а Конрадин, оборотясь, ловил взгляд Фредерика. Большую часть обзора закрывала монументальная фигура стража, но вот граф поднял голову, и янтарный взгляд словно сказал: "Я здесь. С тобою. Не бойся..."
  "А ведь если б не я, он был бы жив, - эта мысль грызла Конрадина в течение всего заключения, после плена. - Но - Фредерик, Августин, Бернард... все, кто любил меня и был мне верен, все, кто выжил после Тальякоццо, должны погибнуть. Если бы не я..." Он покачал головою. Только и остается, что умереть... но как же, почему так ласково светит солнце, спешат, с любопытством оглядываясь, разносчики, и румяные мамушки, раздув уголья, на крылечках торгуют дымящейся полентой и печенными кальмарами? Почему... так?
  Цокали копыта по брусчатке; трещали оси.
  На солнце играл порыжелый известняк романских домов, и чем ближе к площади, тем больше людей, словно цветов в подоле святой Касильды... лающе покрикивали жандармы, не брезговали и тяжелыми плетями - прикрывая головы, шарахались нерасторопные. Десять сытых и сильных всадников на рыжих салернских жеребцах бдительно, как псы, стерегли последнего Гогенштауфена. Взблескивали лучи на плетении кольчуг, на мундштучной меди; вскидывали головы, храпели рослые кони, роняя желтые нитки пены. И Конрадин невольно вспомнил о Тюрке, беленьком своем арабском иноходце - что-то сейчас с ним? Господи, какое это имеет значение... о душе бы подумать, но нейдет из головы дубовый баварский лес, пятнистый от теней, как ловчий пардус, и пара всадников бок о бок, он и мама.
  Ох мама, разве не о тебе наши мысли в самый горький час? Разве не тебя мы зовем, пробуждаясь от ночного кошмара и улыбаемся с закрытыми глазами, чуя прикосновение прохладной руки? Мама, почему я тебя не послушал, зачем отправился на юг, на вероломный юг, продав наши земли? Все бы отдал, слышишь, чтобы сейчас проснуться в угловой комнате родного Вольфштайна, вдохнуть аромат маленьких красных гвоздик и улыбнуться, стряхивая как сон, и поражение, и плен...и казнь... где же ты, мама?
  Чувствуя, как к горлу подступает комок, Конрадин стиснул зубы - только б не расплакаться... сейчас, под взглядом тысяч глаз. Что думали и чувствовали эти люди, пришедшие посмотреть... на его смерть? Что им было до тоски и ужаса юного императора, до отчаянного желания жить, вырваться, умчаться отсюда хоть в самое сердце диких гор... жить хоть последним пастухом, оборванным лаццароне или вовсе укутанным в белое прокаженным с трещоткой, - но жить! Как же вы счастливы, - думал он, мысленно обращаясь к столпившимся ремесленникам и торговцам, - сами того не подозревая! Никто из вас не взойдет на помост вместе со мною, никто не поймет - каково это, жадно глотать последние капли из чаши жизни... всего в шестнадцать лет!
  Теснины улиц вдруг раздвинулись, хлынули потоки света: легли под копыта коней выбеленные булыжники Кампо Моричино.
  Бежать бы, - снова мелькнула мысль, но рядом с телегой, почти касаясь ее конским боком, ехал невозмутимый жандарм, двое других держались поодаль. Да и далеко ли убежишь на забитой народом площади?
  Внезапно тело охватил озноб; Конрадин мелко задрожал. Что это? Ах да, приехали. Вот уже и эшафот с темной дубовой колодой, наскоро сколоченный помост. Два здоровяка в цветах анжуйского дома устанавливали трон, блестевший в солнечном свете. Конечно, король не откажется от такого зрелища... что ж, я покажу, как умирает император и потомок императоров, перед которым Карл просто жалкий дворянчик, - эта мысль пришла откуда-то извне и не заглушила страх. Ибо эшафот был реален, и плаха - тоже зримо вставала в чистом утреннем свете, а мальчик понимал, что весь этот ужасный спектакль затеян, чтобы отнять жизнь именно у него, у Конрадина, чтобы повергнуть его во мрак, в бездны Ада, ведь отлученные попадают именно туда, так учит церковь, люто ненавидящая род Гогенштауфенов, а значит - и в последнем утешении ему будет отказано. Что ж... осталось совсем немного. Лошади остановились, и стражник ткнул его под ребра.
  - Давай, вставай. Чего расселся...
  Конрадин кое-как сполз с телеги, выпрямился. Даже сейчас, в измятой рубашке и плаще с прилипшими соломинами, он оставался императором, и кое-кто в толпе сочувственно загудел. Стража навострилась.
  - Дитя ведь совсем, - прошептал рослый седовласый сицилиец в полосатом плаще. - Велика доблесть шакалу волчонка зарезать.
  - Заткнись! - стражник из оцепления взмахнул пикой перед его лицом, но седой легко перехватил древко.
  - Спокойней, Аньоло! Уже забыл, поди, как я тебя из беды выручил? Сталь не для того дадена, чтоб ее на безоружных вздевать! - блеснули зрачки, и пикинер, ворча, нехотя опустил острие.
  Сзади неслышно вздохнул закутанный в сарацинский бурнус зеленоглазый крепыш; несмотря на восточное одеяние, четы лица, тонкие и нервные, принадлежали скорее европейцу, равно как и оттенок кожи, чересчур светлый для мавра или сельджука. Руки скрывали кожаные сокольничьи перчатки с широкими жесткими раструбами, а на плече, удерживаясь коготками, свернулась диковинная палевая кошка с черной мордой и пронзительно-голубыми глазищами. Не двигаясь, чужак внимательно смотрел на Конрадина, и, когда мальчик обернулся, чуть заметно кивнул.
  О, как он хорошо разглядел нежный овал лица, прилипшую ко лбу прядку золотых волос, и полные скрытого ужаса синие глаза, закушенную губу. Конрадин держался, но зеленоглазый незнакомец заметил и бисерины пота на шее, и лихорадочную дрожь, и ту безысходную затравленность, что каждой жилкой молила о спасении... неизвестно кого. Кошка сморщила носик, зашипела.
  - Прости, Зотти... я сделаю все, что в моих силах, но... - прошептал зеленоглазый по-арабски. - Мы очень мало можем сейчас.
  Соседи оглядывались, косились на странную зверюшку. Конрадин медленно взошел на эшафот, следом поднимался Фредерик, не удержал равновесие со связанными руками, упал на колено. Решив, что осужденный пытается сбежать, стражник схватил его за ворот, рука в латной перчатке наотмашь хлестнула по щеке. Взвилась и опала волна каштановых кудрей.
  - Мерзавец! - вырвалось у Конрадина. Граф Баденский рассмеялся. Странная, одухотворенная улыбка на бледном лице, и - алая кровь, медленно текущая по губам.
  - Пусть их, государь. Не мы грешны, слышишь, - он обернулся к поднявшемуся к трону Карлу - венценосный носач с глазами гиены и станом сатира усаживался на подушки трона, расправлял дорогие шелка новой мантии. Мантии короля Неаполитанского и Сицилийского. Рядом пыхтел, отирая лоб, подагрический подеста, и замер с пергаментом в сухих лапках замызганный судейский, похожий на мышонка. - Слышишь, тиран? Именно тебя ждет Ад, кровь невинных на твоих руках!
  Толстые, похожие на синеватых гусениц, губы анжуйца расползлись в скабрезной усмешке.
  - Лай, лай щенок... пока можешь. - Тугой живот заколыхался от довольного смеха. Палач, звероподобный верзила, дочерна загорелый и, несмотря на свежий ветерок, обнаженный до пояса, поклонился королю. Мышцы лениво перекатывались под грубой, выдубленной шкурой, лицо по обычаю, закрывал островерхий колпак. Взгляд Конрадина невольно приковала огромная двуручная секира; изогнутое лезвие тускло блестело - именно оно ждало его крови, именно оно собиралось отнять его жизнь. И ледяная петля захлестнула грудь, обрывая дыхание диким, беспроглядным страхом. Он не мог поверить, принять идею о скорой смерти; неужели вот сейчас, совсем скоро, в одну из ближайших минут, взметнется отточенное лезвие, и весь внутренний мир, мечты и воспоминания перестанут существовать?
  Король вяло поднял руку, и судейский, захлебываясь, брызгая слюной, стал читать приговор, безбожно путаясь в окончаниях и шепелявя. "Я бы справился лучше, - внутренне улыбнулся Конрадин, - похоже, крысенок видит латинский текст второй или третий раз...". Мальчик не верил, что все эти трескучие слова - "изменник", "предатель", "еретик" относились к нему, что этот клочок телячий кожи обрекал на смерть именно его, Конрадина, и уже недалек миг, когда перед ним разверзнется жерло Ада...
  - Ложь! - прозвучал чистый гневный голос. - Да, я смертен и должен умереть; и все же спросите королей земных, преступен ли принц, стремящийся вернуть наследный трон своих предков? Если же прощения мне нет, простите верных соратников моих; если же они должны умереть, то убейте меня первым, чтобы мне не видеть их смерти...
  Он быстро глянул в выпуклые глаза Карла и тут же перевел взгляд на Фредерика; граф Баденский улыбнулся, сокрушенно покачивая головой. Ну конечно, теперь анжуйский узурпатор сделает все наоборот, не упустит случая напоследок уязвить императора...
  - Все вы сгорите в Аду, дьяволово племя! - каркающе вскричал архиепископ Неаполитанский, похожий на злую старуху, в сверкающей ризе. Иссохшая рука, сжимающая распятье, негодующе взметнулась. В уголках рта показались беловатые капли слюны. - Все, все попадете в геенну! Навечно, и мук своих не избудете, клянусь ранами Христовыми! Не видать отлученным Царства Небесного!
  - Прости... - одними губами прошептал Конрадин. Фредерик хотел ответить, но палач уже сгреб его за плечи и бросил на колени перед эшафотом. - Простите меня, друзья! - со слезами в голосе выкрикнул юный император, сердце захолодело, бешено стуча.
  Как он ни хотел, не мог отвести взгляд от стремительно падающей секиры... нестерпимо алая кровь окропила светлое, необструганное дерево помоста, и палач сгреб за волосы голову Фредерика, показывая ее королю и - толпе. Затем бросил наземь, с приглушенным стуком. Не в силах сдержать слез, Конрадин бросился к ней, шепча ласковые слова, но полузакрытые глаза графа Баденского уже смотрели сквозь него неизмеримо далеко, и восковая бледность покрывала обескровленные щеки.
  - Нет...
  Следующим был Августин Штирийский, темнокудрый балагур и весельчак, даже на эшафоте он улыбнулся в толпу, крикнув симпатичной бюргерской дочке - "эх, донна, поцеловать бы Вас напоследок, чтоб было что на том свете вспоминать!", сам опустился на плаху, подмигнул по-свойски палачу...
  Дальше... что было дальше, Конрадин не понимал - ослепленный потоками крови, которая лениво струилась по доскам, подбираясь к его ногам, и мальчик механически переступал, боясь запачкать сандалии - Боже! Какой смысл в происходящем...
  Мама...
  Он видел ее лицо, большие васильковые глаза, водопад русых локонов... как они красиво ложились на ультрамариновый шелк платья. Тишина замковой часовни, молитвенно сложенные руки и переплетенный в серебро требник. Молись за меня мама, я не хочу умирать, спаси меня, мама!
  Стаи голубей в высоком небе... белое на синем, как у нас во дворе! Но откуда столько крови? Фредерик... почему ты молчишь? Где ты, верный друг? И... где я?
  Он крутнулся на пятках - кругом море, тихо рокочущее море людских голов, равнодушные или недобрые взгляды, и в жарком сиянии золотого трона - король, от которого не спастись. Клекочет смехом епископ:
  - Все, все вы пойдете в геенну огненную, антихристовы щенки!
  Слезы застилают глаза, и от крови никуда не деться, когда заскорузлая ладонь грубо хватает за плечо. Существо Конрадина застыло от ледяного ужаса - ах да, он остался...
  Последний.
  Боясь взглянуть на тела друзей, обезглавленные, страшные в алых потоках обрубки, он вскинул голову, с жадностью ловя воздух пересохшим ртом.
  - Боже! Прости меня, грешного...
  - Сгоришь в Аду, ублюдок... - сипло повторял архиепископ, кривлялась злющая старушонка.
  На колени... и властная рука пригибает голову, щеки касается занозистое дерево, волосы липнут к шее. Жесткие пальцы сминают их в сторону, ветерок холодит затылок. Как у испуганного жеребенка, трепещут ноздри.
  - Мама! Как сильна будет печаль твоя при таком известии!
  Он жадно смотрит на бурлящее людское море - неужели, конец? Неужели... сейчас. Мама, Боже, кто-нибудь, не надо, прошу! Небо, облачка... такие белые, как морская пена.
  Какое счастье - дышать...
  Еще немного...
  Острая, невыносимая боль огненно взорвалась в шее, ворвалась в мозг, пожирая сознание - лица, предметы странно исказились в мутно-багровой дымке, и мысли схлынули, расплавились в клокочущей, неотвратимо наползающей черноте, пока в мучительных спазмах тщетно трепетала грудь, и угасали последние огоньки того, что когда-то звалось Конрадином. Последнее, что он слышал сквозь непроницаемую черную тяжесть - звук падающего тела.
  Зеленоглазый незнакомец вскинул подбородок, когда верзила в остроконечном колпаке схватил за локоны голову Конрадина, демонстрируя страшный трофей королю. Карл ухмылялся, как силен, довольно потирал руки. Старушонка-архиепископ поутих, щурился на солнышко, довольный спектаклем, и только подеста обиженно кривил губу - подагра, видать, мучила. Затем палач показал голову толпе, и иноземец четко увидел удивленные, гаснущие глаза, чуть приоткрытые губы, замершую жилку на виске... Почему это случилось? - казалось, вопрошал мир Конрадин, золотой мальчик. Кошка выпустила коготки, устраиваясь поудобнее.
  - Что я отвечу ему, Зотти?
  Палач подошел к телу, наклонился, пытаясь содрать с пальца золотой императорский перстень, но затекшие от веревок руки Конрадина распухли, и кольцо держалось крепко. Тогда, грязно выругавшись, здоровяк извлек из-за пояса мясницкий нож и отрубил палец, блеснул герб - три леопарда, преклонив колени, вручил кат символ власти венценосному собрату.
  - Правосудие свершилось! Слава истинному королю и вечная геенна проклятому Гогенштауфену! - лениво прогнусил подеста.
  ... - Нет! Мальчик святой, святой! Ангелы взяли душу его! - гневно взвилось над площадью нежное девичье контральто. Рассвирепевшие жандармы бросились в толпу, раздавая удары направо и налево, один выхватил меч... кто-то страшно закричал под копытами... но девицу не нашли, в досаде рывками поворотили коней, восстанавливая оцепление.
  Пользуясь суматохой, к эшафоту смело вышел чужак в бурнусе, легко поднялся по ступеням, и прежде чем стражники успели моргнуть, грациозно опустился на одно колено перед троном; Карл испуганно подобрал ноги. Голубоглазая кошка выгнулась, злобно зашипела, топорща усы.
  - Тише, Зотти... - снова шепнул иноземец, и дерзко взглянул на короля. Солнце высветлило малахитовые глубины глаз, заискрилось, как на полированном камне. - Ваше Величество! - возвысил он голос, и в золотой латыни звучал гаэльский акцент. - Коль слава о Вашей доблести и благородстве, дошедшая до дальних островов, верна хоть на гран, позвольте обратиться со смиренной просьбой.
  Анжуец недоуменно моргнул. Он искренне не понимал, как этот странный незнакомец преодолел цепь жандармов и стражников и осмелился заговорить с ним, откуда у него храбрость смотреть в глаза королю и так красиво лгать - ведь "благородным" Карла никто в здравом уме назвать бы не рискнул, но... душа его была сыта пролившейся кровью, и он решил, что ради такого дня полноправный властелин Сицилии и Неаполя может, пожалуй, облагодетельствовать наглеца. Так сказать, чтобы задобрить бога...
  - Чего тебе?
  Незнакомец склонил голову; кошка фыркала, поводя ноздрями - дух пропитавшей помост крови нервировал ее, и зверюшка дыбила шерсть, мотая хвостом.
  - Ваше Величество... я знаю, отлученных от церкви не хоронят на христианских кладбищах, - чуть помолчав, продолжал зеленоглазый, - но верю, Вы не откажете несчастному мальчику в подготовке к погребению. Я - мастер бальзамического дела, учился у самого Аверроэса в испанских землях, и прошу Вашу милость разрешить мне применить к казненному свое искусство, а чтобы Вы не сомневались в отсутствии злого умысла, вот залог чистоты моих намерений, - на ладони его появился граненый флакончик горного хрусталя с вязким белым содержимым. - Чистый мускус с Кавказских гор! Примите...
  - Ваше Величество, это запретное, черное искусство! - вскинулся архиепископ, но король горящими глазами вперился в продолговатый фиал: он-то знал, сколько стоит одна унция благородного киликийского мускуса, без которого не сделаешь духов и притираний, до которых носатый анжуец был ох как горазд!
  - Разве в Евангелии осуждены повившие Лазаря благовонными пеленами? - с безмятежной улыбкой возразил иностранец. - Или украсившие ложе Иаировой дщери цветами?
  - Ладно... - пробормотал король, нянча в ладонях заветный флакончик. - Только это... без фокусов. Два жандарма будут следить за твоею работой, слышишь, ты... как тебя там.
  - Ваше Величество, без сомнения, христианнейший из владык Европы, - поднявшись с колен, проворковал чужак. Кошка насмешливо чихнула. - Да пребудет с Вами милость божья...
  "Вашего лживого христианского бога, верно, Зотти?" - прошипел он в сторону, снова перейдя на арабский, и глаза цвета первой весенней листвы иронически сверкнули. Доски помоста не трещали, когда он подошел к телу Конрадина, и, склонясь, погладил разметавшиеся шелковистые кудри.
  Солнце стояло в зените, и люди начинали понемногу расходиться; дневные заботы снова вовлекали толпу в вечный круговорот повседневности.
  
  ***
  
  - Ты... словно сам был тогда на площади, - наконец проговорил видам. - Афина Паллада, ни одна хроника не могла бы описать случившееся столь ярко, и с подобной живостью! Откуда... ты это узнал?
  Мандрэйк чуть повел плечом.
  - Разве так уж важно, кто из ныряльщиков извлекает для Клеопатры жемчужины? Истина - это жемчуг, эччеленц, а мы - всего лишь более или менее удачливые ловцы ее. Все было именно так, и о Конрадине забыли на долгие триста шестьдесят три года, пока... все взаимосвязано в этой жизни, - оборвал он себя и прошелся по комнате.
  Только сейчас Танкреди заметил, что так и не выпустил ладони Конрадина. Он медленно гладил пухлое запястье, удивляясь силе аверроэсовского снадобья - кожа сохранила не только цвет, но и бархатистость, узор жилок, словно не проносились века над Неаполем, словно только вчера свершилась казнь. Казнь... при этой мысли ди Силва вздрогнул, как от удара бичом, усилием воли отогнал морок скользящего лезвия. Снова всмотрелся в лицо мальчика - что ты чувствовал в те последние миги, когда топор палача опускался на шею, о чем думал, кого молил о спасении?
  Он так ясно видел случившееся...
  Упавшие на необструганное дерево плахи золотые кудри, длинные золотые кудри, грубо смятые палачом, оголенная шея с тоненькой, протестующе трепещущей венкой, прикрытые глаза... Прикрытые ли? Или жадно, напоследок, распахнутые, стремящиеся запечатлеть в памяти все мелочи последнего утра. И губы, шепчущие - что же?
  Так можно сойти с ума!
  Дженнаро поцеловал ладонь Конрадина, мягкую детскую ладонь, и бережно, как драгоценность, опустил руку. Непроницаемый взгляд Мандрэйка - здесь, у грубо обтесанных камней стены, Тотеншперм будто занимал свое неоспоримое место, узкий в кости, одновременно похожий на средневекового инфанта, и - дитя своей эпохи, удивительно гармоничный, в наэлектризованном, кипящем как алхимический котел, обществе, где на грани эпох сплавлялись ярые противоположности, дней сумасшедшего биения жизни, романтических дерзаний и крепнущего прагматизма, обреченного мира последних страниц. Препаратор еле заметно улыбался, что придавало ему тревожную, беспокоящую красоту, сродни портретам Леонардо, в то же время, вызывая в памяти готические барельефы.
  - Что стоит земная и небесная справедливость, - усмехнулся видам, - если могло случиться подобное? Ради чего столь прекрасное создание было брошено на плаху, ради имперских амбиций? Да черта с два, немец, просто такова уж скотская натура человека - уничтожать, выкорчевывать любую красоту, втаптывать ее в грязь и унижать! Афина Паллада... как же я иногда ненавижу собственное бессилие, - приглушенно закончил он.
  Тотеншперм снова издал смешок-кашель.
  - Так ли уж Вы честны, эччеленц? Ведь если на миг допустить, что Конрадин остался в живых, что битва у Тальякоццо кончилась иначе, то мальчик бы вырос, стал заурядным феодальным правителем, вроде своего отца, женился б на какой-нибудь немецкой принцессе и наплодил ребятишек... чтоб умереть от яда или, опять-таки, быть казненным. И Вас в таком случае вряд ли заинтересовало бы тело последнего Гогенштауфена, а Ваш покорный слуга, - он иронически кивнул, - не получил бы и сольдо!
  Танкреди задумчиво поглаживал край стола, глядя на отражение руки в полировке; серые глаза ничего не выражали, когда он взглянул в лицо препаратора.
  - А ты - дурак, Тотеншперм. Очень образованный, талантливый, мастер своего дела, но, прости, полный дурак в том, что скрыто за стенами секционной. Жизнь, дорогой немец, это слишком большое счастье, ради которого только и стоит бороться, творить и страдать... Если б Конрадин был жив, о, если бы он дышал, и сердечко его билось, о большем я бы и не просил у богов!
  Вопреки его ожиданиям, взгляд препаратора потеплел. Мандрэйк на миг накрыл его кисть своею.
  - Опасайтесь просить такое у богов, видам. Они слишком часто исполняют желания, причем буквально, - быстро произнес он и, не оглядываясь, покинул комнату.
  
  ***
  
  Жарко трещали смолистые поленья в черном чреве камина; тревожно-алым отблескивали рапиры и фальшионы на мохнатых коврах. Здесь, в охотничьем домике на гранитном мысу, среди львиных шкур и разлапистых лосиных рогов, отдыхал Фелипе Испанец после долгого дня на склонах. С самого утра, когда неожиданно распогодилось, король отправился испытать славу Нимрода, кудлатые востроглазые ребятишки, позабыв об играх в веревочку и глиняных шариках, и зеваки, бродившие спозаранку по главной улице, восхищенно смотрели вслед стройному всаднику на мощном темно-гнедом иноходце в золотой сбруе. Раннее, дождями умытое солнышко играло на позументах, пряжках и многочисленных цепочках щегольского наряда. Следом на выносливых мургезских жеребцах мчались несколько выжлятников, в темных замшевых камзолах, с окованными серебром рожками на седле; заливались лаем рыже-белые ушастые гончие - сабуэсо, не отставая от галопирующих коней. Весело теснясь, поспешали на пегих апулийских мулах псари с белыми и тигровыми травильными молоссами, на коротких сворках и в мощных намордниках - неустрашимые могучие псы с обрезанными ушами и хвостами в схватке одолевали кабана или медведя. Фантасмагорией, ожившей картиной Пизанелло пронеслась кавалькада, дробя копытами тени, в лае гончих, в вихре желто-алых листьев, среди вековых колонн кипарисов предгорных растворилась, на зависть досужим неаполитанцам.
  Диана была благосклонна к Габсбургу - восемь оленей и двенадцать серн затравили до вечера, и теперь, после обильного ужина и возлияний наступало время отдыха - истомленное скачкой по горам тело сладко ныло, разнеженно прося сон, Филипп меркнущими очами смотрел на пляску саламандр в пламени, подперев рукою щеку. Кожу холодило золото перстней и грани бриллиантов - король любил драгоценности, как разборчивая барышня. У ног взвизгивали во сне Филакс и Подекс, любимые королевские гончие в серебряных ошейниках, в спальне ждала Мариансита, новая фаворитка короля, с ланьими глазами и нежным, как лебяжий пух, белым телом, но... медлил Фелипе Испанец, полулежа на диване под пушистой тяжестью леопардовых шкур. Снова зарядил дождик, медленный и тягучий, как народные напевы на его родине, в астурийских краях, а король слушал редкое шлепанье капель.
  Ждал.
  Когда Гвидо, отряхиваясь, словно выжлец, переступил порог, псы не подали голоса; уж слишком хорошо знали венецианца. Вспыхнули зрачки Фелипе.
  - Рассказывай... откуда на сей раз? Долго тебя не было.
  Рыжий плут довольно улыбнулся и, скинув плащ, протянул руки к камину - из тьмы проступили складки кожаного камзола на пухлых плечах, спутанная, отливающая медью прядь волос и рыхлая шея в окружении потрепанного кружева. Холеный, откормленный зверь, и впрямь мастью похож на сабуэсо, мелькнула у короля шальная мысль.
  - Я был у падре Фьяски, мой государь... похоже, вилла Романо и все богатства Танкреди готовы пасть Вам в руки, словно перезрелый плод!
  Сонную негу, как узорный полог, сдернуло внезапно - распрямившись на софе, Габсбург сжал локоть итальянца. Покрывало полетело на паркет, на мирно спящих гончих.
  - Говори! Что там? При чем деревенский поп?
  - Падре считает - Дженнаро безумен... крестьяне опасаются ездить мимо виллы, утверждают что он отрывает кости на кладбищах и вместе с каким-то иностранцем, не иначе, еретиком, предается темному искусству нигромантии, - таинственным шепотом поведал дель Риенци. - во всяком случае, он сторонится людского общества, будто человек с нечистой совестью. Не ходит в церковь, не бывает у Причастия... опять же, у французских еретиков-гугенотов учился!
  Протяжно, с подвывом, зевнул во сне Подекс.
  - А каков иностранец?
  - Падре Фьяски не знает, боится... но разве есть дело до бедного чужака, коль видама можно объявить колдуном или сумасшедшим, а денежки, - Гвидо лихо, по-разбойничьи, подмигнул.
  Хватка разжалась.
  - Верно, верно, хитер рыжий черт! - довольно проговорил король. - И как только ты обстряпаешь это дело, баламут, так и быть, развалины можешь забрать себе, в награду!
  - Ваше Величество несказанно щедр, - венецианец согнулся в галантном поклоне, схватил унизанную перстнями узкую руку, жадно лобызая.
  - Будет... - Филипп отдернулся, брезгливо стал чиститься платочком. - Шевелись давай, иначе сам знаешь.
  - Разве Гвидо когда обманывал своего короля? - угодливо забормотал дель Риенци. - Все будет в лучшем виде, только вот...
  - Что еще? - поднял бровь Габсбург. Похожее на пористый блин лицо источало искренний энтузиазм.
  - Издержки-с... сами понимаете, государь, как жадны здешние охотнички да священнички - то ли дело, у нас, в Венеции! Там же ж каждый помочь рад товарищу, а эта деревенщина пока скуди не понюхает, с места не сдвинется, хоть помирай у них на глазах! Нравы-с...
  - Разоритель, - для виду ругнулся Фелипе, запуская увесистым кошельком в раболепную улыбочку; подскочив, венецианец прижал мошну к сердцу и снова отвесил поклон.
  - Не извольте беспокоиться, Ваше Величество! Предоставьте мне полную свободу действий, и еще до Масленой недели богатства ди Силва отойдут к короне... причем совершенно законно!
  - Иди, иди уже... - вяло отмахнулся король, предвкушая встречу с Марианситой. Не уставая рассыпаться в цветистых итальянских комплиментах, Гвидо выскочил за дверь, звякнули удила, и быстрый удаляющийся топот возвестил - рыжий венецианский выжлец взял след. "Эта добыча, пожалуй, будет познатнее сегодняшнего красного зверя, - внутренне усмехнулся Габсбург, проходя темным коридором в спальню. - Дель Риенци никогда не терял чутья, и видаму не поможет ни нигромантия, ни все небесные покровители..." Эта мысль пьянила и кружила голову королю даже сильнее чем ожидаемое альковное искусство новой любовницы - Фелипе Испанец нуждался в деньгах, деньги - это рейтары, пушки и кулеврины, это наемники и флот, чтоб железной рукою держать в страхе все габсбургские земли - и вечно мятежную Португалию, и Сицилию, и Сардинию с Ломбардией. Время было беспокойным, и страну лихорадили бунты.
  
  ***
  
  Огнистое море заката плыло, дробясь, в огромных зрачках ничего не выражающих глаз. Где-то меж облачных руин и башен, пронизанных тревожно-алым светом, чьи потоки, словно реки крови, заливали простертый внизу город, наверное, царил мир, покой, отдохновение - но эти слова ничего не значили для Дженнаро, что сидел в оконной нише, подогнув одну ногу и небрежно покачивая другой; свободная батистовая рубашка липла к телу, отброшенные назад волосы тускло серебрились в неверном свете умирающего солнца, чьи отблески догорали в водах далекого залива... видам свесил ногу и лениво коснулся туфелькой жасминовых ветвей - стаей испуганных мотыльков осыпались шафрановые листья, сухо зашуршали, подхваченные ветерком, на плитах дворика. Танкреди наклонил голову - сейчас он чувствовал в себе натянутую до предела струну, готовую звучать мощным аккордом, как только ее коснется рука мастера - но ожидание было тщетным. Ему казалось, каждая клеточка тела несла томительный импульс, и на концах волос вспыхивали огоньки святого Эльма, но, разумеется, это была только игра воображения.
  Каким ты был, мальчик-император, столь далекий и близкий? Молчали ломкие пергаменты старых манускриптов, молчали хронисты, свидетели твоей недолгой жизни... лишь скупое упоминание разыскал Танкреди в одном из попорченных временем фолиантов: "Он был прекрасен, как Авессалом, и великолепно говорил на латыни" - как мало, разве по этим строкам можно понять, что любил ты, а что ненавидел? Боялся ли ты грозы? Нравилось ли тебе кормить лошадей морковкой и сухарями? Какие сны ты видел жаркими римскими ночами, о чем мечтал в Баварских Альпах? Нет ответа... и ты молчишь, осталось только видение золотого осеннего утра - нет, не вспоминать! Не думать об этом! Хотя бы не сейчас... просто видеть и вбирать оттенки, наслаждаясь этим. Все мираж, все... кроме ежевечерней жертвы заката и алого вина, выплеснутого из бархатной чаши небес... алого... как кровь на палаческом топоре! Каждую ночь Дженнаро переживал эту казнь, и только опиум позволял забыться. "Сколько времени мне лгут все мысли и слова. Лишь сейчас я снова принял их закон, отчасти...Что такое "два дня"? Если так, как сейчас, то целая жизнь. После этого ты уже изменился. Опять изменился. Я безграничен... теперь вдруг стало страшно завершиться, ибо я чуть не утонул в собственной беспредельности..."
  Ох, Конрадин, золотое чудо мое... почему все случилось так жестоко, страшно... и чудесно? Разе неправ Мандрэйк?
  Словно в ответ на эти мысли, яростный басовый лай разорвал молитвенную тишину вечера, и - вслед за ним - дробный перестук копыт. Натянув повод, Тотеншперм неторопливой рысью проехал по дворику; заметил видама в окне, и правая рука взметнулась в небрежном приветственном жесте - "Servus!" Жоффрей принял поводья, и препаратор, подняв голову, прошел к дверям, прямой и стройный, как пламя свечи; ветерок взвихрил полы поношенного шерстяного плаща цвета палой листвы. Вошел в арку и поднялся по широкой лестнице темно-багрового базальта; мимо декоративных кадок с цветущими растениям, статуй античных богинь и различных мифологических животных. Мягкий ворсистый ковёр цвета увядающей розы под ногами совершенно заглушал шаги.
  - Тотеншперм! Рад встрече.
  Немец коротко кивнул.
  - Сказать по чести, эччеленц, я сомневался в необходимости сегодняшнего визита - в основном, работа завершена, - говорил он, идя рядом с видамом в полосах изменчивого света меж потемневших картин и рыцарских доспехов. - Вам остается лишь поддерживать внешние условия, что не составляет большого труда; по сведениям мэтра Вальсниери, тела, обработанные по методу Аверроэса, могут храниться сотнями лет, как мощи.
  - Нет... ты правильно сделал, что приехал, - глядя на затейливое тиснение кирасы, с запинкой ответил Танкреди. - Я... не все узнал, Тотеншперм.
  - Вот как? - они прошли в подвальную комнату, и тревожные отблески оплывших свечей взметнулись по стенам, словно спугнутые птицы. Мандрэйк погрузил ладонь в чашу с солью, перебирая расколотые кристаллы. - И -
  Дженнаро замер у стола, не сводя глаз с Конрадина. Странный щемящий страх, прихотливо мешаясь с восторгом, запретным восторгом невысказанной просьбы, охватил тело; сердце видама сердце часто билось, и голос Мандрэйка доносился как через жестяную трубу. Препаратор ждал, чуть сощурившись; кристаллы в руке выглядели светящимися неестественным, пульсирующим светом, но, наверное, просто преломляли свечной пламень.
  Видам провел пальцами под челюстью мальчика, где, в месте перехода в шею, кожа особенно нежна; рану прикрывал пушистый мех целой горностаевой шкурки, подарок Танкреди, до сих пор не смирившегося со смертью золотого сокровища, на первый взгляд казалось, Конрадин заснул в необычной бархотке. Очень осторожно видам дотронулся до его щеки, ласковые касания пальцев, к челюсти и ниже... Затем перевел взгляд на немца - в расширенных зрачках томительно горел незаданный вопрос - в этот миг Танкреди был необычно, пронзительно красив, и именно таким он остался в памяти Мандрэйка - озаренный колеблющимся светом, в кружевной сорочке и бархатном жилете, полный изнеженной, женственной прелести, точеный среброкудрый провансалец, в напряженном молчании и аромате погребальных смол.
  - Ты говорил - тела остаются сохранны... - с усилием подбирая слова, выговорил видам. - И мэтр Вальсниери... проверял это?
  Качнулся каштановый парик.
  - Я вскрывал для него гробницу прекрасной графини де Диа.
  - Нет... я имел в виду, - Дженнаро не смолк, просто не осталось голоса.
  В наступившей тишине стук падающих с ладони кристаллов показался рокотом лавины. Мандрэйк неспешно потер руки - он сегодня впервые был без перчаток, и видама поразило несоответствие между изящной, узкой ладонью и коротковатыми пальцами с выраженными фалангами.
  - Ох, эччеленц... я понимаю Ваши чувства, но не слишком ли опасна игра?
  - Игра? О чем ты, ради Афины?
  Препаратор сделал несколько шагов - теперь их с видамом разделял эбеновый стол с телом юного императора. Через какое-то время Тотеншперм заговорил, и на сей раз акцент был так силен, что Дженнаро напряженно вслушивался, подавшись вперед.
  - Я подозревал это... золотой мальчик очень, очень важен для Вас, верно, видам? Это не просто экземпляр коллекции, пусть даже самый ценный и редкий, а - нечто большее, то, от чего Вы прячетесь в опиумном ксанадуме, то, что сжигает Вас изнутри, как самое адское пламя...
  Танкреди вскинул голову, конским движением отбрасывая за плечи пепельные локоны.
  - Что тебе за дело, немец? Я плачу не за то, чтоб ты лез в мою душу... Я просто...
  - Вы хотите увидеть его тело, - равнодушно договорил препаратор. - Что ж... на Вашем месте я поступил бы точно так же.
  Отшатнувшись, ди Силва прижался к колонне, не сводя пылающего взгляда с Конрадина.
  - Ты никогда не окажешься на моем месте, Мандрэйк... - шепот был еле слышен. - На твое, паршивец, счастье.
  Лицо Тотеншперма исказила сардоническая усмешка, но взгляд остался серьезен.
  - Кто знает, чье место находится ниже в Аду, эччеленц... впрочем, это лирика, не имеющая отношения к делу. Да, я выполню Вашу просьбу, и, надеюсь, Вам не придется сожалеть о сегодняшнем вечере.
  - О Мандрэйк... - это была даже не мольба.
  Препаратор достал из лакового ящичка небольшие ножницы. Тонкая улыбка змеилась на губах.
  - Это займет совсем немного времени, видам.
  Полуистлевшая ткань поддалась легко; в неровном, колышущемся свете Дженнаро видел юное, неоформившееся еще тело, в древней как мир и вечно новой тайне смерти, тайне остановившегося сердца, навеки замершей груди, которая с таким напряжением ловила последний глоток воздуха, этой великолепной тайне угасших мечтаний и стремлений, невыразимый Leichengiftwein щекотал ноздри видама, пробуждая в памяти анфилады фамильного склепа под Рье, синие витражи зимнего собора и звенящую, мистериальную тишину "пылающих часовен"... Танкреди, смятый, раздавленный напором эмоций, не мог отвести взгляда от белого цветка... ах это распростертое на эбеновом столе тело, эта восхитительная неподатливость мышц, это предощущение полной власти и уверенность в собственных возможностях!
  Розовый бутон, схваченный морозом... Конрадин, белокурый мальчик, изящный и невысокий, едва ли выше пяти футов, но в то же время лишенный болезненной хрупкости, слегка коренастый, с плавными акварельными очертаниями, не выглядел на свои шестнадцать с половиной лет. Взгляд видама скользнул по плечам, слегка покатым и округлым, ключицы не выступали, лишь там, где шея сходит к груди, виднелась небольшая западинка; потом коснулся груди, молочно-белой, чуть припухшей груди с аккуратными розовыми сосками, не утерпел, погладил холодный шелк тонкой кожи, с едва заметным намеком на теплый розоватый цвет, как в сердцевинке арлийской розы. Видам часто, неглубоко дышал: на загривке выступил пот, смочил кружево воротничка. Ласковая линия живота - видимо, в кратком заточении мальчик не голодал, под кожей не проступали ребра; талия не такая узкая, как у видама, но это лишь добавляет нежного очарования, без рафинированного изящества, сладкая, сливочная плоть молоденького создания, и аккуратные кисти рук еще по-детски пухлые, с ямочками и длинными пальцами, пальцами менестреля с аккуратными опаловыми ноготками... не верится, что они сжимали меч, что мальчик сражался, видел кровь и смерть при Тальякоццо, что это дитя было схвачено и брошено в мрачную крепость... полные бедра и отсутствие волос на теле, чистом как паросский мрамор. Чувствуя, как огонь-вино оплескивает каждый мускул, опьяняет кровь, ощущая знакомое пульсирующее напряжение внизу живота, видам, призвав самообладание, отвернулся, глубоко дыша, но напоенный благовонными испарениями густой воздух действовал, точно кузнечные мехи, распаляя желание, и Танкреди до крови закусил губу... не помогло.
  Прохладная ладонь легла на горячее плечо. Дженнаро дрогнул шкуркой, как норовистый скакун, не оборачиваясь.
  - Он... совершенство, Тотеншперм! Будь я трижды проклят, если встречал раньше такую красоту!
  - Да, я знал, что Вам понравится мальчик, эччеленц... разве это дело - пропадать такому сокровищу в монастырской крипте? - прошелестел препаратор. - Юный, непорочный... он ведь не успел познать женщины. Хотя в те дни властителей женили рано, судьба его уберегла... ах, иногда я жалею что старые боги не даровали моим рукам мастерства художника. Золотой мальчик так и просится на холст. Или на фреску.
  - Ты - тоже художник, немец, - кивнул ди Силва. - Только инструментами тебе вместо кистей или сангвины служат скальпель и флеботом, но право же, твои создания не уступят рафаэлевским!
  Он вновь подошел к столу и расправил мех на белоснежной царственной шкурке, прикрывающей рану Конрадина. Ласково поцеловал лоб.
  - Вот так... я не желаю видеть напоминание о твоей смерти. Ты просто спишь... чтобы однажды проснуться.
  На губах Мандрэйка ящерицей мелькнула морозная усмешка.
  
  ***
  
  ... Дженнаро проснулся среди ночи от необычного, томительного беспокойства, и, не открывая глаз, прислушался. Мысли то едва ворочались, как заржавленные шестерни, то срывались в карьер, чтобы ткнуться в прозрачную преграду, лунная тишина серебряно-туманной кисеей оплетала комнату, придавая оттенок искусственности тяжелым рамам и жардиньеркам, словно вырезанным из жести. Все это видел сквозь полусомкнутые ресницы видам, чуть повернувшись на правый бок, с правой рукой, спрятанной под подушку и левой, бессильно вытянутой вдоль тела. Сбившееся одеяло - бархат с шелковым исподом, прикрывало его ниже пупка, и завернувшийся край обнажал колено...
  Вздохнув, Танкреди перевел взгляд на небо; оно уже почти очистилось от туч, неясно громоздившихся теперь над линией горизонта, подобно руинам древнего замка. На пол ниспадали тяжелые складки расшитого серебром покрывала, и шелковые простыни приятно холодили тело.
  Он ждал, обратившись в слух, и обостренно-чувствующей кожей ловил малейшее движение воздуха, пытаясь понять, не почудилось ли? Несколько минут мир молчал; мгновенный страх, бросивший видама в реальность, понемногу выветривался, сменяясь вялой сонливостью, склеивавшей мысли, и, вновь погружаясь в дремоту, зарылся лицом в подушку, когда сквозь покровы ночи все же пробилось... что же? Дженнаро с трудом оторвал голову от горячей влажной шелковой наволочки.
  Теперь ди Силва понял, что встревожило его, властно вырвав из черно-серебряных глубин сна, что нарушало симфонию безмолвия старой виллы... это было дыхание, тихое, очень тихое, почти на грани человеческого слуха, легкое дыхание совсем молодых существ, когда блаженный сон без сновидений овладевает их душами. Танкреди ждал, напряженно замерев - ничего не менялось, кто-то дышал, и явно не кухарка или старый монах - им-то он настрого запретил ночевать под крышей Романо, и не Жоффрей - этот наверняка пыхтит сейчас с какой-нибудь полногрудой прелестницей... Дженнаро не понимал, как услышал дыхание, но теперь уже не мог от него отделаться - этот чуть неравномерный ритм завораживал, и сердце билось в унисон, и жаркое чувство разливалось расплавленным металлом, когда он поднялся, нашарил халат, захолодивший кожу шелком, и, затеплив лампу, крадучись направился через анфиладу, через полосы мрака и лунного света, как призрак появляясь и пропадая вновь, и такая тишина стояла под узкими сводами галереи, что казалось, мир за стенами виллы истаял, рассыпался как старинное кружево при неосторожном прикосновении, и что больше нет ничего, кроме бесконечного перехода.
  Он не мог объяснить, почему, но сила, направляющая птицу через океаны или сеттера к спрятавшейся в куртинах трав дичи, неумолимая и не знающая промахов, вела его в подвалы; преодолев лестницу, видам не медлил, и пальцы легли на холодную медь дверной ручки. Той самой двери, в бывшую гладоморню... переступив порог, Дженнаро застыл, не осмеливаясь верить себе, чувства кричали - "это невозможно! Такого не бывает!", и опыт Сорбонны вторил им, но... вопреки всему, вопреки их доводам Танкреди слышал ровное дыхание спящего мальчика.
  Грудь Конрадина тихо вздымалась, но очертания его плыли в расширенных зрачках анатома, горло сводило привычной после курения опиума жаждой; видам приблизился, не сводя глаз с императора. Пушистая горностаевая шкурка скрывала страшную рану, и Конрадин казался просто спящим... на черно-полированном столе, в совершенной наготе. Милое, спящее создание... золотой мальчик... - шептал видам, целуя его руки. Как мне отнестись к тебе, и за что ты даришь мне столь недосягаемую блаженность? Моя проклятая, неизбывная судьба - биться над загадками и решать их, не так ли? Опиум струился по жилам, придавая обстановке фантастические очертания, и - в сквозистом пламени смутно белело тело дремлющего мальчика... "Это сон, - мотылек мысли бился об усеянную шипами стену тишины, - всего лишь сон..." Огонь, казалось, погребенный в другой жизни, разгорался, пощипывая тело; простыни липли к коже, и волосы падали на затылок мокрыми прядками. Он стыдился самого себя, собственного несовершенства, позволявшего брать инстинктам власть, но нечто, оставшееся забытым, уже пробудило в нем влечение плоти, и Дженнаро был слишком слаб, чтобы сопротивляться.
  То был искристый, прозрачный как стекло лед, и вместе - алчный огнь, жадно дышащий жаром Везувия, всепожирающий, и - совершенный, сверкающий лед, молчаливо погребающий все в равнодушной, но оттого еще более желанной груди; эти пустыни плавно перетекали друг в друга, огненный лед и огнь ледяной, так что невозможно было разъять противоположности, провести черту - досюда и не далее! Танкреди прижался щекою к его щеке, и позволил слезам свободно струиться - "горячие капли на холодной коже, огонь и лед, вечно слитые в едином, стремящемся ввысь потоке, чье начало теряется в тайных гротах Ксанаду, где вечно клокочут пенные водопады, среди сталактитов наших сновидений, под арками грез, там, где Реальность отрицает самое себя, выворачиваясь наизнанку - или истинно на лицо?- где мы владеем Судьбою, и заключаем Союзы - там я видел абрис тебя, присутствующе-отсутствующий, цвета снов перед пробуждением, теплый, как летняя вода в тихой заводи под листьями кувшинок, что были изображены на картине в малой Гостиной моего дома"...
  ... Он пришел в себя под утро, от холода - распластанный на гладких каменных плитах, в сбившемся халате, не понимая что и как случилось, а скупой свет пробуждающегося дня просачивался по каплям в колодец, вместе с ним медленно возвращались воспоминания, и Танкреди, залившись краской, поднял взгляд. Разумеется, Конрадин был так же неподвижен, но... показалось ли, причуды освещения разве были виною тому что его кожа чуть-чуть порозовела? Видам не знал ответа; он склонился над мальчиком, шепча в безучастное ухо, откинув упрямые пряди:
  - Я люблю тебя, мое сокровище... мое золотое чудо, только мое...
  Мандрэйк приехал на следующий вечер, усталый и с потемневшим лицом; равнодушно бросив поводья Жоффрею, взошел по лестнице под геральдическим витражом, коротко поклонился видаму. Дымно-багровый ранний вечер стыл в оконных рамах, вспыхивал на дне зрачков Тотеншперма и на рубиновой булавке Дженнаро. Зима вступала в свои права, но снег медлил выпасть, и холодный ветер с гор бесприютным зверем царапался в окна.
  - Вина?
  - Я... бы хотел поговорить с Вами, Дженнаро. Всего один раз, - голос немца звучал непривычно глухо, с сильным гаэльским акцентом. - Надеюсь, Вы не откажете в такой чести человеку, отмахавшему сорок миль?
  - Сорок миль ради сегодняшнего вечера? - изумленно повторил Танкреди; видаму и в голову не приходило, что черствого, как сухарь, препаратора может интересовать не только работа.
  - Да, я искренне прошу прощения, - Мандрэйк не отводил взгляда. - Тем более, это наша последняя встреча.
  - Разумеется... проходите, - анатом подался в сторону. - Но... почему "последняя", Тотеншперм? Я думал...
  - Долго объяснять, эччеленц. Долго, да и ... не нужно, - качнул тот париком. - Тем более, мне и так необходимо многое Вам сказать.
  Танкреди выпрямился, вскинув голову.
  - Что ж, я готов. Пойдем.
  Тусклый свет изливался сквозь переплёты высоких окон, рисуя на безупречном орнаменте паркета хитросплетения постоянно колеблющихся теней - мрак и его антипод соединялись так же причудливо, как и в глубинах человеческой души, где они неотделимы друг от друга. Мандрэйк, небрежно оглядывал гостиную: везде струились алые и пурпурные складки виссоновых портьер, золото плафонов и дверных косяков, неизменные купидончики и полуобнажённые нимфы на холсте и в камне, ковры ручной работы и чучела редких зверей в стенных нишах.
  - Итак... может, все ж выпьете? - видам указал на запотевшую бутыль темного стекла - ее содержимое напросвет багрово искрилось.
  Тотеншперм надменно улыбнулся.
  - Сок винограда бессилен согреть мою кровь, эччеленц. Право же... хоть неаполитанская кухня нравов и недурна, задерживаться здесь ради нее было бы глупо.
  - Ты... уезжаешь? Но как же... Академия?
  - Ай, о них надо думать в последнюю очередь, - досадно отмахнулся Тотеншперм. - Найдут другого.
  Чувствуя, как ледяной уж всполз в позвоночник, а губы онемели, Дженнаро передвинул вазу с розами, чтоб заслонить лицо, и все же осмелился спросить:
  - Это... из-за ... императора?
  Мандрэйк коротко кивнул; в ярком свете глаза его казались изумрудными, как у змеи.
  - О, Вы гордитесь мальчиком, эччеленц... не правда ли, это настоящее чудо, подлинный цветок Средневековья? А, Дженнаро?
  Знает ли он? Или просто... любопытствует?
  Ди Силва вынул розу, небрежно ощипывал лепестки - похожие на белых мотыльков они прихотливо кружась, опускались на столешницу, Дженнаро делал это механически, наблюдая из-под ресниц за Мандрэйком: умен, слишком умен и проницателен, и видам почти с интересом ждал следующего хода, не сомневаясь, что Тотеншперм уверен в победе.
  - Ты боишься преследования церкви, препаратор? Но разве подменыш не похоронен в монастырской крипте под инициями "R.C.C."? Разве молчание каменотесов не оплачено?
  - Дело не в духовных и даже не в светских владыках... - раздумчиво произнес немец. - За свою жизнь я твердо усвоил: любой из ходящих под луною - всего лишь человек, а значит, слаб и с ним можно бороться, так что даже король Филипп со своим якобы всесильным герцогом меня не страшит. Дело в ином.
  - Bene. Так что же ты хочешь от меня, Тотеншперм? - видам на мгновение вздернул верхнюю губу, словно готовая укусить собака, но тут же холодно улыбнулся.
  - Ах да... все время забываю, Вы ведь прибыли совсем недавно, - Мандрэйк смотрел не на лицо собеседника - знал, насколько человек может овладеть мимическими мускулами, но на руку, неподвижно лежащую на полированной крышке стола. - Но, простите мою дерзость, Ваше бегство из Парижа...
  - Отъезд, - усмехнулся Дженнаро, затянутые в желтую лайку пальцы оставались неподвижными, словно у статуи, - тамошних карманных докторишек синьор Фаллопий или мэтр Вальсниери не подпустили бы и пробирки мыть...
  - Вы ... не в академиках все дело, - как-то неожиданно обрывисто с острыми углами меж слов проговорил Мандрэйк. Резко встал и прошелся вокруг стола, тяжело присел на оттоманку.
  Лёгкая тень скользнула по лицу Танкреди: меньше всего ему хотелось говорить о вчерашней ночи, о лунном безумии - и с Мандрэйком. Но он тут же непринуждённо улыбнулся и ответил:
  - А в прозекторских я увидел нечто, показавшееся мне запретной глубиной...
  Мандрэйк откинулся на расшитые подушки оттоманки и уже более мягко спросил:
  - Любовь?
  Дженнаро тихо вздохнул: разве можно открыться этому язвительному, непонятному самоучке в поношенном камзоле, по слухам, устраивавшему оргии в прозекторских и похвалявшемуся под хмельком объятиями мертвых актрис? Но изумрудные глаза властно смотрели в душу... как взгляд отца, с немым вопросом, и даже черты смягчились - ди Силва видел нежную, четкую линию от угла челюсти и вниз, гладкую кожу и ровные, как вычерченные брови... и чувствовал непостижимое, пугающее родство его - с собою, где, в чем таился ответ на мучавшие видама вопросы, не знал он, но продолжал вбирать в себя образ, движенья...
  - Да, мне кажется, её... Но я долго не мог понять, что это не обязательно - так... по-воровски...
  - Это ничего, что Вы сразу её не узнали, Дженнаро. Я тоже... - он осёкся, как-то вдруг опустив голову, совершенно по-детски, и Танкреди понял.
  Ваза с цветами полетела на пол, разлетевшись осколками, а видам очутился около оттоманки.
  - Женщина? Или...
  Мандрэйк саркастически усмехнулся.
  - Конечно, мы должны быть благодарны Богу за праматерь Еву, но, если уж быть честным, господа, женщины - существа иной породы, декоративный пол... их главная задача, украшать собою, своим присутствием дом, может быть, в отдельных случаях, вдохновлять - не зря же древние греки знали целых девять муз! ... но не больше, не больше. Большинство из них от рождения уже знают всё, что надо, и им нет надобности стремиться к Абсолюту в любых его формах - к Истине, к Красоте, к Справедливости, для них все - конкретика, все вещно и оценимо. Это фундаментальная разница, на которой, мне кажется, держится реальный мир. Женщина ищет только идеальную любовь, то есть - мужчину, или - гнездо покоя. А мужчина всегда ищет только себя. Вот мы - на Пути к себе. Женщина может ждать тебя, или сопровождать на твоём пути, приходить и уходить....
  Его взгляд пронзил видама, и Дженнаро почуял острый холод скальпеля - препарирование души; свет, заливающий её, был Конрадином, носил его черты, цвет, запах, нежность и боль. Боль - в особенности. Свет, сотканный из боли, способной свести с ума. Танкреди вскинул голову, боясь сорваться на опасную ноту. Нет, не сейчас...
  Он поднял створку окна и мгновенно исчезли стены, потолок вознёсся к чёрной высоте, налетевший ветер задул свечи, оставив лишь синеватый иллюзорный свет далеких звезд.
  - Правда? - слова срывались с губ Дженнаро облачками пара. - И кто же я по-твоему, препаратор - с-самозванец? Или просто мираж, ожившая гравюра забытой книги?
  Почти касаясь губами уха видама, Тотеншперм прошептал:
  - Здесь все сложнее...Дело в том, что ты, видимо, не человек. Ты - дух. Дух, который ищет среди людей не "чего", а " кого". И конец его ещё не определён...
  - Я не могу понять... почему это случилось! И почему... почему я никогда не мог полюбить живого... - лихорадочно забормотал видам. - Конрадин... осеннее утро... казнь, мгновенный замах лезвия... Но я чувствую...как это, то, что его терзает...невыносимо!
  Боль, как всегда отрезвила, и Дженнаро почти упал на руки Мандрэйка - он не чувствовал, как Тотеншперм осторожно положил его на кровать, как достал плоский флакончик с нашатырем из жилетного кармана.
  - Все в порядке... это всего только ночные туманы. Ночные туманы и ничего более, - очень мягко проговорил препаратор, видя как ди Силва приходит в себя. Облокотившись на локоть, Дженнаро задышал ровнее, ужасающая восковая бледность исчезла, и взгляд прояснился, вернув острую выразительность, но напрасно он кусал губы до крови, глаза предательски блестели.
  - Ты все знал... все знал с самого начала, проклятый... может быть поэтому, в насмешку, и помог мне, да? - слабая саркастическая улыбка изогнула бледные губы. - Помог... ведь теперь я хуже чем проклят, слышишь, чудовище? Эта любовь - демон, злой демон, бороться с которым я не властен, и... неужели это - судьба?
  - То, что нами движет, то, что определяет, кем мы станем и к чему придем, если будем следовать своей природе (а не следовать ей невозможно) - это и есть судьба. Остальное - не более, чем мираж, поверьте...
  - Значит... - он боялся дышать.
  - Значит, мы с Вами не зря встретились в Неаполе, и не зря я оказался на Campo Moricino, - жестко закончил препаратор. - Мне неведомо понятие "греха", придуманное людьми, я знаю лишь свободу и судьбу, это две стороны одной медали, видам. Теперь я вижу, что не ошибался.
  - Людьми? Кто же ты, Мандрэйк? И... что значили твои слова про кулдов и гуанчей? И - врач на площади...
  - Боюсь, Вы не поймете... - он чуть заметно кривил уголок рта, и это несколько портило своеобразную красоту, - мои имена вряд ли понравятся благородному князю - Висельничек и Тотеншперм именуют меня на родине, в северных землях, Блакмосс зовут в английских графствах, и в Ирландии, так что будет лучше, если для Вас я останусь старым и относительно добрым Мандрэйком из Академии, которую я все равно скоро покину, эччеленца. Подобного рода места невыносимо надоедают.
  - Ты... - Дженнаро замер, как изваяние: не мог отвести взгляда от обтянутой перчаткой ладони, узкой, полупрозрачной; сверкнул огромный смарагд перстня, словно глаз хищника... еще в прошлый визит его не было.
  Тотеншперм кивнул, поднявшись - меж пальцев правой руки была зажата роза, и несколько белоснежных лепестков упало на темные доски пола и на мохнатый ковер. Тогда, Мандрэйк кивнул и пошел прочь; на несколько минут остановился у двери, он отлично понимал, в чем дело, и оттого в голосе проскользнуло искреннее сожаление:
  - Конец твоего пути не далек, видам... но по чести, я завидую тебе. Истинная любовь - это единственное, перед чем отступает смерть, а ты владеешь этой силой, маленький смертный эччеленц. Я не пожелаю тебе удачи - это было бы жестокой издевкой, но знай - мне было приятно работать с тобой. И я хотел бы... быть на месте золотого мальчика, - совсем тихо закончил он.
  Статный белоснежный жеребец ирландских кровей, с рыжей головой и горбоносым профилем, рванулся и затанцевал, услышав шаги всадника - Мандрэйк вскочил в седло и дал шенкеля; тихо звякнули удила. Конь птицей ринулся в ночь, грудью разрывая кисею тьмы, и вскоре цокот копыт угас, растворившись в симфонии зимней горной ночи...
  
  V
  
  Поздняя осень, кутаясь в плащ цвета заиндевелого камня, воровато прокрадывалась в горы, холодными дождями смывала пышную золотую красу, словно монашка-ханжа убирала драгоценности под нищенское рубище; в холодные ветреные ночи лес полнился зелеными искрами волчих глаз - голодные звери спускались по склонам в поисках пропитания, оглашая беззвездную мглу скорбными ламентациями. Быстрые ручьи схватывались льдом, и земля смерзалась под бурыми листьями. Редко когда проглядывало солнце, словно не было у него сил разогнать покровы туч, а если и показывалось, то мертвенен, синевато-бел был его свет, будто выстуженный нездешним холодом.
  Только разноперые сойки не унывали: металлические голоса звучали в облетевших лесах. Уж пестра сойка снаружи, человек внутри...
  Танкреди до сих пор не мог забыть последний визит Тотеншперма и его слова, но боялся признать правоту зеленоглазого... кем же он был, Блакмосс, Висельничек, Мандрэйк? Откуда ведал тайны минувших эпох и читал в душе видама так же ясно, как и в книге? Дженнаро вспоминал отцовские фолианты - среди богословских, духовных, был и один каролингский бестиарий, собрание новелл об удивительных, немыслимых созданиях, что в избытке населяли воображение средневекового человека... Мандрэйк, Мандрэйк... не оттуда ли, не с многоцветных миниатюр шагнул ты на мозаичные полы виллы Романо? Отчего ты никогда не ночевал под крышей, отчего так бесились псы, едва почуяв твое приближение?
  И - что значила вскользь оброненная фраза:
  Конец твоего пути не далек, видам... но по чести, я завидую тебе.
  Видам со вздохом упал в пушистый океан волчих шкур, раскинув руки, и долго смотрел в арки потолка, на неподвижные зеленоватые паруса контрфорсов, почти невидимый в синих сумерках. На столике остывал горячий шоколад, густой и пряный - обычно им Танкреди подкреплял силы при наступлении холодов, но напрасно источали аромат сдобные булочки с корицей и черносливом: Дженнаро медлил, распростершись на серебряных, словно инеем тронутых мехах, и пряди волос мешались со звериной шерстью.
  Один образ увлекал за собою следующий, и сердце вновь медово заныло, когда Дженнаро снова подумал о Конрадине, увидел мысленным взором золотого мальчика - живым, полную тайного озорства улыбку, смущенно опущенные ресницы, длинные, темные, и вольный поворот головы, открывающий нежную, чистую шею доверчивым движением - Конрадин был совсем близко, чуть заметный привкус нереальности сквозил в затуманенных зрачках юного императора, среди клубов опиумного дыма, и сознание Танкреди постепенно размывалось, в радужных фосфенах...
  Так проходили вечера, а ночи были отданы подвальной комнате, где в экзотическом аромате бальзамической настойки, на эбеновой глади стола покоилось сокровище, истинный смысл жизни видама, чудом обретенный последний Гогенштауфен, золотой мальчик, как назвал его Тотеншперм Мандрэйк. Немец оказался прав: неподражаемое мастерство Аверроэса столь успешно противилось времени, что порою Дженнаро снова казалось - Конрадин дышит, и ли Силва не противился наваждению.
  Мандрэйк пропал, скрылся бесследно в кипучей италийской круговерти; в начале декабря видам списался с Королевской Академией: да, сухо-официально ответили ему, в штате среди препараторов числился некий немец, Мандрих или Мандерик, но он уволился, ничего не сообщив о дальнейших планах. Посланный в порт Жоффрей также вернулся ни с чем: в пору зимних штормов навигация останавливалась, и никто из мореходов не мог сообщить, видели ли на кораблях зеленоглазого мужчину в простом каштановом парике. Почему он так неожиданно исчез? Куда лежал его путь? - глядя в морозно серебрящиеся стекла, думал Танкреди. - И... ради Афины Паллады, кто же он такой, этот Тотеншперм?
  Молчали чуткие сторожевые доги, бесшумно кружа темными тенями по мощенному дворику; но как много отдал бы видам за взрыв злобного лая, означавший новый приезд таинственного препаратора, как хотелось увидеть горбоносого белого жеребца с рыжей мордой! И стройную фигуру в плаще палой листвы поверх заношенного кожаного камзола, уверенно поднимающуюся по широкой главной лестнице... но...
  Пару раз он видел королевскую охоту: расфранченные придворные на породистых лузитанских конях мчались сквозь облетевший лес, в трубном зове рогов и заливистом лае гончих-сабуэсо, смеющиеся, разгоряченные скачкой и азартом - знали ли они опьянение воздушностью, пронзительной четкостью сознания, или дремали, убаюканные винными парами и собственными честолюбивыми устремлениями? Вряд ли им было суждено испытать подобное, думал Дженнаро, кружа по комнате в тщетной попытке выплеснуть кристальную полноту энергии, ведь они все, без исключения, считают эту жизнь - подлинной, единственной в подлинности, и все их мечты - лишь продолжение вещных реалий, гипертрофированные, гротесковые как растения низких широт, не более - все замкнуто, округлено и заранее рассчитано на годы вперед, о, и как они надеются, что судьба аравийским скакуном понесет их по выбранному пути, пусть это будет хотя бы разбитая, еще при Цезаре мощенная дорога из Неаполя на Гранитный мыс!
  Но есть иные чувства, - говорил, обращаясь к барочным жирандолям, видам, - и их дано испытать немногим, ибо ни один ум не в силах решить, дар это или проклятие, и какого цвета крылья у ангелов, вершащих наш удел; и нет названия тому, что озаряет пределы сознания чистым, лебяжье-белым светом, что трепещущей птицей приникает к душе, когда ты боишься дышать, чтобы не вспугнуть робкий отблеск чего-то непостижимо-прекрасного, только эскиз Небесного Совершенства, но этот эскиз - иной, он возвышается над бренностью существования как облачный град на заре, и тот, кто познал мучительную радость его, нет, не обретения, но - мгновенной встречи, уже никогда не соблазнится прелестями материального.
  А зима седым зверем бежала, проворно ускользая, прячась на Млечном Пути от Охотника-Стрельца, горбила спину перед Козерогом, морозец стелила на лесные заросли, занавешивала туманами чащи; город грелся жаровенками, на которых вкусно трещали каштаны, да горячим пряным вином в тратториях. Бродяги за горсть сольди нанимались в пекарни, струившие добрый, сытный дух поднимающегося хлеба, ловко месили сдобное тесто. Пирожками с пылу-жару бойко торговали старушки-стряпушки в пестрых платках и живописных лохмотьях - печево с требухой, смоквами, яйцами да рисом, на любой вкус! Кутаясь в серые плащи, хмуро разъезжали королевские жандармы, блестя зрачками из-под морионов - искали крамолу. Город полнился бурлящей, лихорадочной жизнью, разноязычной многоголосицей; на склонах гор, в рощах и над ручьями царило безмолвие, и Дженнаро были ведомы его оттенки.
  Молчание бывало нежно-бархатным, как любимое одеяло; или наэлектризованным, как воздух перед грозой, а иногда приобретало вкус и аромат хорошего кофе, обычно перед беседой или в перерывах от работы... сейчас же, на излете особенно холодной зимней ночи в сочельник, в полутьме подвальной комнаты, в аромате смол и опиума, оно щекотало сознание неясным предощущением, и в напоенной скрытым напряжением тишине -
  Видам снова слышал дыхание Конрадина, тихое, но четкое, и сердце часто-радостно билось, трепеща как птица в клетке - хоть ди Силва и не знал, почему, как это произошло, новая, успокоительно-прохладная мысль обмахнула сознание серебряным крылом: "Какая разница, как и почему... случилось Чудо? Ты в глубине души все же не верил в смерть мальчика... ты верил Мандрэйку и настойке Ибн Рушда...", и пускай не знал, кто из богов сжалился над отчаянной мольбою, это ничего не решало. Главное - вот оно, рядом. Веки Конрадина задрожали, с усилием поднялись - огоньки свечей замерцали в глубинах блестящих, живых зрачков; он медленно повернул голову. Страшно и жутко прийти в себя в незнакомом месте... Танкреди уже был рядом. Шею удерживала только пушистая горностаевая шкурка, почуяв это, Конрадин затих... Он следил за тенями, причудливо колышущимися, мечущимися по резным, темным панелям, за тенями, рожденными свечным пламенем, и - сонной темнотой, только грудь равномерно поднималась, и Дженнаро медлил, не зная, что делать, пока не заметил, что губы мальчика шевелятся.
  Он видел, что Конрадин пытается что-то сказать: мальчик глотал воздух, как выброшенная на берег рыба, но перерубленное горло не повиновалось, и ни звука не вырывалось из груди; видам ласково коснулся плеча, склонился так низко, что пепельная грива свесилась на грудь мальчика, защекотала ее.
  - Что... что, мое сокровище?
  ... - Es ist kalt, - с трудом шевельнулись бледные губы; тихий, хрипловатый с непривычки, но удивительно мягкий, приятный юношеский голос. Серебристо-синие, словно ирисы, глаза в опушении прямых темных ресниц смотрели на Дженнаро, и в то же время - сквозь него, отстраненно, и - с легким удивлением. Пальцы правой руки несколько раз шевельнулись, царапая столешницу.
  - Секунду... одну секунду... - видам сбросил халат, оставшись в кружевной рубашке с жабо и в кюлотах, набросил на Конрадина. Тот чуть заметно улыбнулся. Сейчас он казался совсем ребенком, и сапфировый взгляд поражал безмятежностью, будто видел нечто, недоступное Танкреди, нечто запретное, далекое - и прекрасное. Помедлив, Конрадин скользнул взором по грубой кладке стен, и глаза потемнели.
  - Я... в крепости? - он перешел на итальянский.
  - Что Вы... это мой дом. Ваша комната, - поспешно ответил анатом. - Если только захотите, уже завтра здесь будут лучшие турецкие ковры, картины и много цветов, самых прекрасных цветов, которые склонят головки перед Вашей красотою, мой император...
  Конрадин опустил веки, и Дженнаро снова приник к его руке - столь же холодной и безжизненной. Он не ведал границы между сном и явью, здесь, под каменными сводами выдолбленной в гнейсах, словно стиснутой в объятиях горы, комнаты, где, как вино, настаивался тяжелый бальзамический аромат, в своем "Кифгайзере", как он сперва в шутку, теперь и всерьез именовал этот странный склеп... Догорали, исходя синеватым дымком, оплывали свечи, и в меркнущих полосах света, совсем рядом был Конрадин, живой и в смерти. "Тебе холодно, золотой мальчик", - негромко проговорил видам по-немецки, - "ничего... я согрею тебя. Не думай ни о чем, забудь Кастель дель Нуово и Кампо Моричино, теперь ты со мною, Коррадино, и я никому не позволю тебя обидеть...". Он уселся на стол, проводя рукою по бархату, покрывавшему грудь мальчика, по ниспадающим на плечи локонам, удивительно тонким и шелковым, отливавшим старым золотом, - дрожали ли веки Конрадина? Чувствовал ли он прикосновения? Это не волновало видама: он опустился на бок, прижимаясь к телу, ласково обнял, осторожно привлекая к себе, и - скользнул под покрывало, сквозь тонкий батист сорочки ощущая холод стола - и мальчика. Тихо постанывая от переполнявшего душу мучительного наслаждения, положил голову на его грудь, серебряные кудри смешались с золотыми, а пальцы ласкали живот юного Гогенштауфена, опускаясь ниже, дрожь охватила видама, он ощутил знакомое тянущее напряжение внизу, когда прижался к устам Конрадина, льдисто-застывшим, припухлым губам подростка, и с ресниц на лицо мальчика падали горячие слезы...
  Я хочу, чтоб ты жил, - снова и снова говорил видам, целуя его, прижимаясь всем телом, стараясь передать остывшей крови хоть частицу живого тепла. Рубашка мешала, он содрал ее, бросив клочья на пол, теперь каждой порой приникал к возлюбленному, пропитывался погребальным тяжким духом, а сердце билось неистовым молотом, и в ушах шумело от прилива крови, Дженнаро мнилось - черные воды несли его, медленно смыкаясь и перехлестывая друг через друга, черные свинцовые волны с рдяно-багровыми гребешками под ало-кровавым небом навстречу... пучине? И бездна манила, клокоча и бурля вокруг юного, словно из слоновой кости выточенного тела, огненными круговоротами. Анатом радостно шел к погибели, сжигая себя, бросая жизнь к ногам давно умершего мальчика в неистовом желании соединиться с ним, подарить ему дыхание, целовал холодную кожу, смеясь сквозь рыдания, так и уснул, позабыв про всякую осторожность, не ослабляя объятий.
  Он заставил себя пробудиться рано, вором прокрался в собственную спальню, без рубашки и халата - изодранное кружево, дрожа, засунул в дальний угол, поспешно переоделся; движения от недосыпа резкие, злые, и вызвал удивленного столь ранней побудкой Жоффрея.
  - Да, господин, - всклокоченный провансалец почтительно замер в дверях. - Что угодно.
  Сумрачный видам медленно цедил лимонад, от которого сводило скулы; только такой напиток мог взбодрить нервическую натуру ди Силва.
  - Я хочу, чтобы ты развесил ковры в бывшей гладоморне... застелил пол и принес туда розы. Много роз. Белых, пурпурных и чайно-фарфоровых, из тех, что продают на Капри. А также картины, самые красивые гобелены и чучела редких птиц. Сегодня, Жоффрей. Сегодня ты сделаешь это. А сейчас поди прочь. Чтобы к вечеру было готово...и ах да.
  Слуга выжидательно смотрел на окутанную шелками капризную фигурку.
  - Распорядись насчет свечей... я хочу, чтоб в той комнате было светло, как днем.
  Выпроводив Жоффрея, видам со вздохом упал в подушки, привычно нашаривая кальян; он все чаще и чаще искал забвения в опиумных грезах, где душа раскрывалась тысячелепестковым цветком среди радуг и водопадов, непредставимых иначе, как в подобных видениях, где уходящие к солнцу замки разверзают ледяные пещеры, где время течет вспять и Ганнибал вновь переходит Альпы, спускаясь в маремманские болота под ржание нубийских коней и мерные звоны мечей, когда из путанных обрывков дневных впечатлений, как из многоцветных волн, поднялась фигура Конрадина; он смотрел с немым вопросом, и чуть влажно блестели глаза, подернутые дымкой, серебряно-синие лепестки ирисов в росе, под прямыми густыми ресницами они казались обведенными углем, а брови были словно проведены лучшей сепией; волны дрожи сотрясли тело видама, когда он протянул руку, и Танкреди увидел большого черного мотылька, сидящего на узком запястье, как ловчая птица. Мальчик не сводил с него взгляда, а кругом полыхала пурпурная мгла, казалось, исходящая из самого его сердца, ее отблески плясали в огромных мертвых зрачках Конрадина, и анатом смотрел в их бездны, как месмеризованный, а в это время мотылек исчез в черных сгустках тумана, которые, слившись и протянувшись ввысь, образовали подобие человеческой фигуры, с лицом и улыбкой Мандрэйка, и с его же манерой кривить уголок рта, фигуры, превосходящей ростом самого высокого из смертных, и фигура эта...
  Мощным прыжком покидая сон, освобождаясь от его власти, адской смеси страха и сладострастья, Танкреди закричал протяжно, как стриж в кошачьих когтях. Ох мальчик мой, сокровище, чудо золотое, что мне было сделать?
  Стон на излете.
  Стуча, покатился по холодным плитам янтарный чубук, замер в углу.
  Бедро горячила жемчужная капля.
  Бархатным ковром ложились густые зимние сумерки.
  ... Следующей ночью Дженнаро снова был в подвальной комнате - она совершенно преобразилась благодаря усилиям Жоффрея: камень стен закрывали затейливо украшенные арабесками ковры, в нише появилась ваза белых и чайных роз, эбеновый стол покрывали складки атласной ткани, под ноги ложились мохнатые шкуры медведей и рысей. К багровому свету жаровен добавился янтарный свет трех больших канделябров, и теперь видам мог сколько угодно любоваться красотою Конрадина. Юный император лежал на алом атласе, укрытый старинной синей мантией на горностае (Жоффрей отыскал ее где-то в кладовых виллы, видимо, из добычи прежних кондотьерских времен), словно в далеком замке Вольфштайн, где прошло его детство. И видам ждал.
  "Скажи мне, неужели настойка Аверроэса настолько чудесна? Неужели она сохраняет не только тело, но и... те токи сенсибельности и ирритабельности, что простецы именуют "душою", то, что движет мускулами и нервами, при жизни и разрушается после смерти? Разрушается... но, выходит, разрушение это обратимо, и мудрец Ибн Рушд знал эту тайну... наверное, и Тотеншперм постиг ее, но не стал открывать мне, - думал видам, жадно затягиваясь опиумом. - Но Афина Паллада! Если это правда, и Ледвич не лжет, если смерть Конрадина действительно была внезапна и жизненная сила не успела покинуть тело, сохраненная искусством Аверроэса... значит... мальчик слышит меня? Значит... он знает о моих чувствах и... о все боги, если бы только он и принял!"
  Лицо юного императора - спокойное, исполненное божественного катарсиса, не было отмечено печатью страстей: чистым и девственным принял он смерть, далеким от пороков, и это еще больше распаляло чувство видама, он целовал тонкие холодные пальцы с благоговением паломника у святыни. Долгими ночами, в опиумном дыму и аромате курений, Танкреди мечтал снова пережить опьяняющий экстаз, впервые явивший себя тихим дыханием, именно об этом он просил Высшие силы в самозабвенной истоме ворочаясь на холодных простынях роскошного холостяцкого ложа, с мольбою глядя в сверкающие очи звезд.
  Лунная ночь, рождественская ночь... Темно-синий бархат усеян мириадами серебряных звездочек; подобно королеве в свите придворных сиял величавый диск луны. Холодный свет сообщал оттенок искусственности раскинувшемуся внизу городу, подчеркивая вторичность, неестественность по отношению к простирающейся позади панораме древних холмов... В такие ночи хочется верить невозможному, хочется подняться по порфировой лестнице и войти в адамантовые двери Гиперионова дворца, испить из чаши неба вина Вечности, чей вкус невозможно описать земным языком, вставая наравне с безымянными хранителями тайн мироздания, в такие ночи рождаются шедевры, и люди сходят с ума, оттого и редки эти моменты, и не каждому дано уловить их звучание, но лишь тем чье сердце подобно Эоловой арфе.
  Тлеющий чубук кальяна в нервных белых пальцах.
  Ласковый, ласковый взгляд сквозь чистый хрусталь слез.
  Приди, приди...
  Сияет звезда Вифлеемская; хочешь услышать старую песенку? Не она ли звучала под сводами замка Вольфштайн, в дни твоего детства?
   Es ist ein Ros entsprungen
  aus einer Wurzel zart,
  wie uns die Alten sungen,
  von Jesse kam die Art
  und hat ein Blümlein bracht
  mitten im kalten Winter,
  wohl zu der halben Nacht.
  Дрожат, поднимаясь, ресницы, в полусне - нежная улыбка...
  Голос видама, негромкий и серебристый, звенит под каменными сводами, как горный ручеек.
  Das Röslein, das ich meine,
  davon Jesaia sagt,
  hat uns gebracht alleine
  Marie die reine Magd.
  Aus Gottes ewgem Rat
  hat sie ein Kind geboren
  und blieb ein reine Magd. wohl zu der halben Nacht.
  А разве есть дитя, прекраснее тебя? ...
  ... - Я... не в Аду? - тихий, робкий голос, оттенок страха в синих, как ирисы, глазах. Он дрожит под пушистой накидкой, с удивлением глядя на узорчатые ковры и бело-шафрановое великолепие роз. - Ведь... участь отлученных - Ад... на целую Вечность...
  Афина Паллада, неужели такое удивительное, чудесное, светлое создание может попасть в Ад? Нет... если ты и спустился ко мне, то только из кристального Рая, дитя...но разве имеет значение время и место?
  - Вы со мною... около Неаполя, здесь никто не причинит Вам зла, - Дженнаро целует руку, каждый палец. - Вы вернулись, потому что я просил богов, и они сжалились...
  - Здесь красиво, - на губах Конрадина играет слабая улыбка. - Только... одиноко.
  - Я с Вами, мой мальчик, - видам прижался щекою к тонким дрожащим пальцам. - Теперь и... навсегда.
  Замедленным, скованным движением мальчик поднял искалеченную ладонь и коснулся лица видама. Тот сощурился, боясь пошевельнуться, радуясь неожиданной мимолетной ласке.
  - Кто ты... я тебя... не помню.
  - Я - Ваш самый преданный слуга, Дженнаро. Родом из Прованса, из предгорий Альп.
  - Дженнаро... красиво как, - он поднес к шее руку, трогая горностаевую шкурку. - А... где Фредерик? Скажи, я могу увидеть маму? Она ведь не знает, что я жив.
  Чувствуя, как защипало веки, видам склонил голову и крепко обнял Конрадина.
  - Прости... - прошептал, пряча лицо в шелковом золоте кудрей. - Я не всесилен, мальчик мой...
  Внезапно мальчик ответил на объятие, его рука лежала на плече Танкреди. Он плакал беззвучно, и слезы жгли грудь видама, впервые в жизни не знавшего, что говорить. Он не ведал, действительно ли капли, струившиеся в вырезе рубашки, были слезами юного императора, и его ли голос, удивительно мягко произносящий итальянские слова, звучал в ушах Дженнаро, или же - всему виною был лукавый гений опиума, но - держал хрупкое тело в объятиях. Решившись, прижался губами к шее за ухом, и Конрадин открыл глаза, светившиеся ясным, ласковым светом.
  - Не оставляй меня...
  
  ***
  
  Казалось бы, ничего особенного не было в том, что Пьетро Кривой из дальней деревушки меж холмов, потерял корову; единственная кормилица обширного семейства утром не притронулась к отрубям, а вечером уже протянула ноги, но через пару дней заболели еще три телки богатого крестьянина Матэо уже по эту сторону предгорий, и народ заволновался: в горы снова пришел мор, шептались старики, отлично помнившие голод тридцатилетней давности, запустение селений и плач умирающих детей. Мор! - вторили им бродячие проповедники с горящими глазами, - мор за грехи ваши, Яфетово племя! Мор... - испуганно шептали черноокие матери, прижимая к груди недоумевающих детишек. Куда бежать? Что делать?
  Нерадостный базарный день; торговля шла вяло, и даже голосистые куры в плетенках не надрывались, озадаченно кося круглым янтарным оком, нетронутыми лежали на прилавках переливчатые болотные лысухи и пушистые дикие кролики, переступали у коновязей в снегу терпеливые бурые лошадки, хрустели овсом в торбах. Взгляды собравшихся были устремлены к порталу приходской церкви - оставалась надежда только на каноника Фьяски, доброго пастыря округи. Молочный свет струился сквозь витражи, потускнелые и разбитые... в окне-розе еще можно было различить фигуру Святого Рока, в окружении голубей, его любимых птиц...
  С низко нависшего, цвета некрашеной холстины, неба тихо падал редкий, крупитчатый снежок, смерзаясь на булыжной мостовой, кутались в овчину охотники, блестели глазами из-под складок шерстяных платков женщины, потягивая сдобренное пряностями вино из объемистых фляжек. И только Лано-дурачок не унывал: приставив к вискам растопыренные ладони, бодал в бедра деревенских кумушек, довольно мыча; те отдаривались дешевыми медовыми сластями, не сводя взора с готической арки. Разумеется, они не могли видеть, как церковь через другие двери покинул малорослый крепыш в грубошерстном плаще поверх неприметного кожаного камзола; пустив коня галопом, Гвидо направился в ближайшую рощу, где среди облетевших платанов и буков блестели кирасы отряда рейтаров.
  - Мир вам, - на пороге возник, простирая руки, высокий худой старик в священнической ризе, с лицом темным и сморщенным как печеное яблоко, в обрамлении редких молочно-белых завитков; ох, немолод падре Фьяски. - Суровое время пришло, дети мои, суровые испытания на пороге...
  Толпа сдержанно загудела, над ропотом поднялся чистый голос молодой Катарины:
  - Чем мы виноваты, отче? Разве мало мы жертвуем церкви?
  - Разве не искренни в молитве? - поддержал ее Бранко-портной. - Разве не ходим к причастию?
  - Спаси нас, падре, - словно прервав плотину, хлынул многоголосый гул. - Спаси, именем милосердия!!!
  - Спа-си, у-па-си, - старательно повторил Лано-дурачок, опустившись на четвереньки, и глядя на священника сквозь спутанные волосы глазами перепуганного зверька. Ужели убогому откажешь?
  Холодный ветер пронесся над площадью, бросил в глаза горсти снежной крупы, и старый каноник на миг смежил веки. Он немало пережил на своем веку, и понимал, насколько опасно это состояние толпы - словно маятник, зависшей между религиозным экстазом и свирепой жаждой убивать, крушить, жечь - от страха обезумев. Каноник кожей чувствовал полный жгучего ожидания взгляд, в наступившей тишине до слуха донесся далекий крик совы, и падре Фьяски открыл глаза. Взор его устремился на темные очертания башен и стен виллы Романо, и старый лис мысленно вознес хвалу богу.
  - Дети мои! - возвысился прочувствованный голос. - Внемлите! То не Господь в своей неизреченной мудрости ниспослал вам испытание, дабы закалить вашу веру - нет, в случившемся виновны мы сами, да, наша преступная доброта!
  Крестьяне ошарашено замолчали.
  - Мы позволили нечестивцу осквернить могилы! Мы позволили ему заниматься проклятым искусством нигромантии, в то время как Святое Писание говорит - "колдуна и ворожеи не оставляй в живых!" И вот - заслуженная кара! Окаянный еретик наслал порчу на ваш скот, и кто знает, что он еще злоумышляет за стенами виллы! Дети мои, паства моя, я призываю вас покарать видама и его поганой кровью смыть порчу!
  Собравшиеся снова зароптали, но теперь это было ворчание голодных зверей, набирающихся храбрости для атаки; мужчины сжимали кулаки, бросая быстрые, суровые взгляды исподлобья, кое-кто тянулся к ножу или цепу, но пока толпа медлила. Большинство в глаза не видело "проклятого колдуна", и не могли уяснить связь между каким-то приезжим нобилем, обосновавшимся на вилле, и гибелью скотины, другие мешкали из естественного отвращения к убийству, которое вера привила их темным простым душам, и священник понял - необходим более весомый аргумент.
  - Вы медлите, неразумные, - очень мягко продолжал он, - не понимая что оставляя ему жизнь, обрекаете на смерть собственных детей. Что будешь делать ты, Дино, когда начнется голод? Достаточно ли запасов в ваших кладовых, Бьянка и Феличе? Мауро, Себастьяно, Джанлукко - неужели вы допустите, чтоб ваши малыши плакали с голодухи? Это он, черный, дьявольский видам, отрывая из земли честно похороненные кости, навлек на вас скотский мор, и смотрите - ваши жены и малыши просят о защите...
  - У-би-вать фу, - громко проблеял Лано-дурачок, копошась у ног Фьяски, и каноник незаметно, но очень больно пихнул его под ребра.
  - Заткнись, полоумный!
  Внезапно одна из пригнанных на продажу коров, протяжно замычав, подогнула ноги, падая на подтаявший снег. Ее голова с глухим стуком ударилась о мостовую, из ноздрей и глаз текла зеленая слизь. Крестьяне сдавленно ахнули.
  - Моя Пчёлка! - Катарина хотела рвануться к издыхающей любимице, но несколько охотников крепко схватили девушку.
  - Вот видите! - воскликнул священник. - Мор не остановить иначе, как кровью колдуна, дети мои! Вперед, и поможет вам бог! На виллу Романо!
  - На виллу Романо! - заорал, потрясая мясницким ножом, Феличе, крепыш со сломанным носом. - Смерть колдуну!
  - Смерть! - подхватили пастухи, пара человек вскочила на отпряженных коней и была готова сорваться в галоп, но падре остановил их повелительным жестом.
  - Мы пойдем все вместе, - решительно заявил он. - И моя вера оборонит вас от чернокнижных козней. Будьте решительны, и изгоните страх из сердец. С нами святая сила!
  Тощий, как жердь, Мауро затянул псалом, и крестьяне двинулись по смерзшейся дороге; бросив прилавки, позабыв о выгоде, за ними последовали и торговцы с женами. На торговой площади остался только недоумевающий Лано-дурачок: он долго бродил, вприпрыжку между торговыми рядами, наклонив голову, рассматривал болотных птиц и осторожно гладил кроличий мех, потом, решившись, сунул пару уток и горсть медовых сот в заплечный мешок, опрометью бросился прочь, сверкая пятками.
   Снег падал на мохнатые овчины и домотканую шерсть, подтаивал на лошадиных гривах, а сапоги хрустели на корках лужиц, и так, под скверно перевранную нестройным хором хриплых мужских и женских голосов латынь, в облачках пара от дыхания и перегаре кислого молодого вина, процессия подошла к стенам виллы Романо. Охотники не спускали пальцев с рукоятей широких ножей, пастухи сжимали посохи, а верзила Феличе прихватил молотильный цеп. Карие, черные, серые глаза под тяжелыми веками с ненавистью смотрели на готические барельефы в белой кружевной мантилье зимы, тусклые витражи в свинцовых переплетах и декоративные башенки.
  - Проклятый нигромант! - заорал Бранко-портной.
  Несколько камней взвились в воздух, и один достиг цели: с хрустальным звоном посыпались осколки витража.
  - Мерзавец! Мало тебе налогов, еще и скотину решил уморить! - надрывалась, плача, Катарина. - У, погубитель!
  - Выходи, как мужчина! - проревели Джанлукко и Себастьяно. - Мы все равно сломаем ворота, слышишь, поганый колдун!
  - Добрые люди... - на балкончике появился толстенький францисканец, брат Алессандро. - Зачем я читаю ненависть на лицах ваших? Разве не знаете вы, как добр и праведен видам, разве он обижал вас напрасными поборами? Заклинаю ранами Христовыми, добрые люди, возвращайтесь к своим стадам с молитвою, и Господь в неизреченной милости сжалится над вами...
  - Ты покрываешь чернокнижника, брат Алессандро! - прокричал каноник. - Смотри, как бы и тебе не разделить его участь!
  Толстячок сожалеюще покачал головой.
  - Христос учил милосердию, падре Фьяски, а Вы будите в сердцах добрых прихожан зверей рыкающих... Прошу, отступитесь - видам неповинен в Ваших наговорах, а убить невинного - это страшный грех, который не отпустят и в Риме. Неаполь уже видел такую смерть, разве мало?
  - Продажный мерзавец! - завизжала Бьянка, и пущенный ею кремень рассек лоб бедного францисканца. - Сколько тебе заплатил колдун? Это наши деньги, наши пот и слезы!
  - Не ведают, что творят... - тихо проговорил брат Алессандро, прижимая ладонь к ране. Услышав свист камней, поспешил скрыться, клацнула балконная дверь.
  - Мы разгромим притон чародейства! - возопил Фьяски. - Дети мои, вперед!
  ... - Хозяин, хозяин! - перепуганный Жоффрей забарабанил в подвальную дверь. - Да откройте же, Христом прошу!
  Слуга тяжело, с хрипом дышал; рукав камзола едва держался, под глазом цвел синяк, а прежде всклокоченные волосы липли к вискам, увлажнившись тающим снегом. За его спиною всхлипывала пышная экономка Джана, на светловолосой красавице лица не было.
  - Хозяин!
  Наконец дверь медленно открылась; заслоняя внутренность комнаты, на пороге возник Дженнаро - пепельное серебро кудрей вольно разметалось по плечам, расстегнутый воротник сорочки обнажал грудь, он стоял, цепляясь за косяк и глядя куда-то поверх голов. Прислужники изумленно замерли - никогда еще господин не был так неистово, пылающе, обреченно прекрасен, какой-то неземной, одухотворенной, экстатической красотою, и эти ограниченные люди, не привыкшие восхищаться творением мастеров прошлого, смиренно склонили головы перед созданием природы.
  - Что вам надо? - резко, отрывисто спросил он.
  Словно очнувшись, Жоффрей тряхнул шевелюрой; несколько жестких завитков упало на лоб.
  - Беда, господин! Крестьяне со всей округи требуют Вашей смерти!
  Танкреди ласково улыбнулся - не им, а владевшей сознанием мысли.
  - Эччеленца... - заплакала Джана. - Они угрожают штурмом, они хотят сжечь виллу, камня на камне не оставить!
  Дженнаро недоверчиво сощурился и повел глазами, не понимая, чего хотят от него все эти люди. Расширенные зрачки вбирали слабый свет зарешеченных колодцев, из полуоткрытой двери струился тяжелый, сладкий аромат.
  - Мессер видам, - шумно переводя дыхание, по лестнице спускался полненький францисканец. - Вам надо бежать, они еще не обнаружили калитку, выходящую на северную сторону. Хороший конь быстро домчит Вас до S. Maria Carmine, а мои братья оборонят Вас.
  Очень медленно, как сомнамбула, ди Силва покачал головою.
  - Как же я уйду, фра Алессандро? Как же покину... - на миг замялся, - свои коллекции, оставлю на поругание орде варваров? Нет, это все ошибка... они не посмеют, не посмеют, нет!
  - Ваша Светлость, они готовы на все! - воскликнул Жоффрей. - Смотрите на мое лицо и руки! Взгляните на чело святого брата! Это все они, это дьяволово семя, они считают, что Вы напустили заразу на их коров, и убьют Вас, не задумываясь! Они хуже диких зверей... спасайтесь, эччеленца...
  Он на коленях подполз к Дженнаро, мокрые окровавленные пальцы оплели запястье видама.
  - Бегите же... пока есть время!
  Ди Силва властно отдернул руку. Его взгляд снова приобрел отстраненное выражение - видам словно прислушивался к чему-то далекому, и туманная улыбка скользнула на миг по лицу.
  - Да, да... сейчас, - тихо проговорил он куда-то в сторону и обернулся к людям. - Бегите сами... авось, обойдется, но тронуть меня... они, они не посмеют. Это ошибка.
  Прежде чем Жоффрей с монахом успели понять, в чем дело, Танкреди ужом нырнул в комнату. Глухо лязгнул затвор.
  - Мессе-ер! - со слезами в голосе воззвала экономка, и - спрятала лицо в ладони.
  ... - Не посмеют, - сквозь слезы повторял видам, целуя грудь Конрадина. Крепкие, окованные бронзой ворота стонали под размеренными ударами, доги рвались с цепей и в адском гвалте мешались молитвенные песнопения, брань и негодующие вопли, не обращая на него внимания, Дженнаро обнял мальчика и приподнял, так, что его голова оказалась на сгибе локтя Танкреди, невесомо пушистые волосы, золотились в свечных отблесках; видам чувствовал ее холодную тяжесть, и дрожал от счастья, не в силах более бороться с пламенем, подчинившим смятенную душу; - Глупые... как бы я оставил тебя, мой Конрадин... мальчик мой золотой. Я никому не позволю причинить тебе боль, малыш... ты достаточно страдал, ты, рожденный для радостей мира, а не его печалей!
  - Ничего не бойся, - говорил анатом, гладя шелковистые локоны. - Теперь никто и никогда не причинит тебе боли, обещаю... что нам жалкая чернь? Нам, в волшебном Кифгайзере? Ну ответь, скажи что-нибудь, счастье мое... скажи мне, доволен ли ты этой комнатой, нравится ли тебе аромат роз? Хочешь, я распоряжусь принести клетки с волшебными сладкогласными птицами, чтоб ты пробуждался под хрустальные трели?
  Он впился в губы Конрадина, дрожа от счастья.
  - Все хорошо, малыш... они и правда не посмеют.
  Где-то наверху исступленно залаяли, зарычали псы, и... смолкли. Оглушительный рев прогрохотал над головами.
  - Они сломали ворота, - грустно констатировал францисканец. - Спаси Господь наши души...
  - Черта с два я сдамся живым этому отребью, - недобро оскалившись, Жоффрей выхватил из доспехов в простенке алебарду и кинул ее монаху. Сам же решил воспользоваться старинным готическим протазаном. - Деритесь, святой отец! На моей родине в бой шли епископы!
  Джана тихо всхлипывала в углу.
  - Бабу жалко, - вздохнул провансалец. - Она-то тут при чем?
  На верхней ступеньке одновременно возникли сразу двое - Бранко-портной и Феличе; в полутьме и неистовой пляске теней кривоногий горбатый суконщик с дюжим охотником выглядели настоящими демонами. В заросшей черной шерстью руке блеснул нож.
  - А-а-а... за...что... - захлебываясь кровью, фра Алессандро осел на каменные плиты; звякнула выпавшая из пальцев алебарда.
  - Получай, предатель! - захохотал Бранко и, перемахнув несколько ступенек, бросился на провансальца. Жоффрей, чертыхаясь, скинул его оземь, оглушив мощным ударом, и в тусклом свете дважды поднялся и упал протазан. - Падаль...
  - Нет! - охваченная звериным ужасом экономка билась в углу; над нею нависли Мауро и Джанлукко. Оставшийся без оружия Феличе бросился за подмогой. Жоффрей хищно ощерился, и метнулся на пастухов, но был свален двумя ударами широких, как фальшионы, ножей - в грудь и живот. Джана тонко, по-собачьи скулила, когда долговязый Мауро, высунув от усердия язык, перерезал провансальцу горло, как свинье и долго вытирал руки о его камзол.
  - Теперь очередь суки колдуна, - осклабился Джанлукко, и в этот момент снаружи послышались выстрелы, крики и приглушенная сводами брань.
  - Что за черт?
  Позабыв о дрожащей, обезумевшей от страха экономке, разбойники устремились вверх по лестнице, когда Мауро, запнувшись на бегу, упал навзничь на ступени - в спине его покачивался протазан, брошенный перепуганной женщиной. Не обращая внимания на агонию подельника, Джанлукко выскочил во двор...
  - Пафф!...
  Дородный рыжеволосый всадник разрядил пистолет ему в лицо и, откинувшись в седле, проехал мимо. У фасада теснился, сломав строй, отряд королевских рейтаров; тускло блестела доспешная сталь, лоснящиеся конские бока исходили паром. Снег на дворовых плитах таял, мешаясь с кровью - то здесь, то там корчились поверженные, раненные и умирающие крестьяне, кусая обледенелые камни. "Воды! Воды!" - тоненько просил распростертый ничком в крови мальчишка-подпасок, гарцевавший неподалеку бородатый рейтар расхохотался, как от хорошей шутки.
  - Морду сворочу, чертово отребье! - внезапно рявкнул дель Риенци на тощего рейтара, примерявшегося подпалить амбары. - Чтоб вилла целехонькой осталась, пес подзаборный! Распустились тут... barbari...
   Бьянка, Дино и несколько торговцев были уже мертвы; другие, в том числе Феличе, сбились в кучку под пиками двух рейтаров, их капитан в украшенной золотыми насечками кирасе, совсем молодой левантинец с лицом фавна, теснил конем к стене Катарину, плотоядно ухмыляясь. Рубашка девушки была разорвана, обнажая полные груди. Гвидо, повернув жеребца, объехал конных и приблизился к довольному канонику, облокотившемуся на заляпанный кровью бортик фонтана.
  - Вот деньги, падре, - он подбросил на ладони увесистый кожаный мешочек, и глаза старика жадно заблестели. - Спору нет, ты честно заработал их, смотри, тут вполне хватит на обеспеченную старость где-нибудь подальше от этих гор, с пронизывающими ветрами и сырыми зимами... держи!
  Венецианец наотмашь запустил кошельком в лицо священника, и когда тот вскинул руки, ударил рукоятью пистолета прямо в центр тонзуры. Обливаясь кровью, Фьяски рухнул под ноги жеребцу - тот, захрапев, вздыбился и затанцевал.
  - Оставь в покое девку, Вителли! - крикнул Гвидо, оборачиваясь в седле. - Собирай давай своих молодчиков, пора кончать с нашей мышкой в подвальной норке!
  Сапоги рейтаров гремели по лестнице, скрежетали, путаясь шпорами.
  ... - Они не посмеют, не посмеют... - шептал видам, выпуская в лицо Конрадина клубы дыма из чубука. В расширенных зрачках отражались нежные черты златокудрого мальчика, и Танкреди мнилось - ресницы его трепетали. Дженнаро млел в ожидании.
  Тонкий аромат чайных роз мешался с духом погребальных курений и - опиума.
Оценка: 2.50*17  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"