Аннотация: И вот - рухнуло! Великая Тишина рассыпалась в прах под копытами косматых литовских коней. Останется ли Москва во главе русских земель? И - быть ли самой Москве? С НОВЫМИ ИЛЛЮСТРАЦИЯМИ!
Часть II.
Грозовые годы.
1365
Князь Борис за дело взялся круто. Старшего брата в город не пустил и переговоры вести отказался. "Тебе, на старейший путь, стольный Суздаль, в то не вступаюсь, а Нижний мой!" - вот и весь сказ. "Тебе, что ли, все, а мне в жалком Городце сидеть? Нет, братец!" - явно слышалось за этим. Что Суздаль уже много лет как не стольный, Борис предпочитал не вспоминать.
Разъяренный Дмитрий, прокричавшись - Дожили! Не пустил! Родного брата! Родному брату на девятины! Осмелел, мнит, в целом свете на него окороту не найдется! - засел за грамоту в Москву. В самом деле, зря, что ль, уступил Митрию старшинство? Пускай теперь наводит порядок!
На Москве возликовавший Дмитрий и в глубине души и того и ожидавший Алексий немедленно снарядили посольство: приглашать братьев-соперников для разрешения спора. Суд князьям надлежало творить митрополиту.
На суд Борис явиться отказался. Он в упоении уже чувствовал себя победителем. Ведь брат не кинулся немедленно выбивать его из Нижнего с полками - которых у него не было после недавнего мора... как не было и у Бориса, да о том не думалось! Единственное было: взять, добыть, зажать в кулаке! Что он будет делать с Нижним дальше и сумеет ли вообще управиться с эдакой громадиной, не думалось Борису тем более.
Московских послов, во главе с Тимофеем Васильевичем Вельяминовым, Борис долго не принимал. Тянул время - это сделалось очевидным, когда он наконец допустил московлян до себя и с торжеством явил им, без сомнения, только что полученный, ярлык. Нижний жаловал Борису Азиз-хан - сын Тимур-Ходжи, внук Орда-Шейха, родич Мюрида, а следовательно, естественный враг Абдулы, Мамая и Дмитрия Московского. Судьба переменчива, но пока Азиз был ханом лишь по имени. И ярлык, коим чванился Борис, стоил не дороже чернил, которыми был написан. Грамота от Вельяминова немедленно полетела на Москву.
Князь Дмитрий как раз прискакал с охоты, веселый, раскрасневшийся и запыленный, в распахнутой - жарынь! - шелковой ферязи, окруженный шумной гурьбой таких же молодых и веселых боярчат, детей боярских, сокольничих, псарей. Фыркали взмыленные кровные кони, в тороках у седел болтались сбитые утки, несколько зайцев и даже лисица, хоть и в летней, не самой лучшей, шубе, прихваченная княжеским терским дикомытом* всем на зависть, и все Дмитриевы мысли были о добром куске мяса да еще хорошо бы холодного квасу, покислее. Ну еще в баньку, и чтоб духовитые березовые венички, и белый пар с шипением поднимался, когда плеснешь воды на раскаленные камни. А еще потом вечерняя служба в домовой церкви, всякий раз радующая привычной тихой красотой, а потом выйти на глядень и в прохладе сине-прозрачной летней ночи долго любоваться на постепенно засыпающий город...
Алексий перенял князя прямо во дворе, из всех мечтаний дав воплотиться только квасу.
Дмитрий возбужденно, мало не подпрыгивая, ходил по покою.
- Что - посылаем на Бориса полки?
Алексий, сидя в высоком резном кресле, с легкой тенью опаски любовался своим питомцем. Скор! Такие дела решают думою, думою и решат, но хорошо, что не медлит, не начал тянуть да откладывать. Горяч преизлиха! Но ничего, для юности это естественно, с возрастом должно пройти. А вот если не пройдет?
- Откуда полки? - вопросом на вопрос ответил Алексий. - После мора от городовой дружины осталась едва половина.
- Народу везде поменело! - возразил Дмитрий. - А в Нижнем больше всего. На самом торговом пути, так известное дело. Оттуда и пошло! Сейчас совокупить полки московские, суздальские, иных князей созовем, тех же тверичей - да Борис седьмицы не усидит. Сами нижегородцы выставят... не больно-то он им люб, как сказывают.
- Оголить рязанскую границу?
- С Олегом мы ныне мирны.
- В степи неспокойно! Доводили, Тагай что-то мудрит. Если навалится всей силой, удержит ли его Олег, Бог весть.
Он не добавил, что опасаться стоит и самого Олега. Несмотря на днешний мир.
- Он, Дмитрий, Суздальский, обратился ко мне за помощью! - с горячностью воскликнул четырнадцатилетний князь. Ему так не хотелось отказываться от своего замысла. - Признал старшинство и теперь прибегнул как ко старейшему! И что теперь, отвергнуть, оттолкнуть, своими руками все порушить?
- Ни в коем случае, - Алексий покачал головой, огладил долгую бороду. - Ты прав, княже, Дмитрия Суздальского надо поддержать, и тогда он поддержит нас. И мы пошлем ему на помощь... одного человека, который стоит целого войска.
Борис от души наворачивал холодную севрюжину, когда ему доложили о прибытии церковного посольства. Архимандрит Павел, игумен Герасим, сам Троицкий игумен Сергий - в голосе докладывавшего сына боярского проявилась особая значительность, - а с ними Печерский игумен Дионисий.
Князь молча дожевал, запил красным фряжским (Борис где-то слышал, что вино защищает о чумы, и охотно в это поверил), швырнул о стену опустошенный кубок и объявил:
- К черту!
- Еще чернорясых мне тут не хватало, - пробурчал он, вновь принимаясь за еду, но с удивлением заметил, что молодец мнется у двери, не спеша исполнять повеление господина.
- Оно ж... самого Дениса как не принять? Твоя воля, княже, а только не стало б худа...
Грозного "попа Дениса" в Нижнем боялись куда больше, чем далекого митрополита.
Князь, готовый уже заорать, приостыл, помыслив, что столь грубо ссориться с церковью, в Дионисиевом лице, все же не стоило. Откинув смятый рушник, он вышел, наказав провести духовных в малую палату.
Церковное посольство, блистающее золотом риз и наперсных крестов, среди коих резко выделялось выгоревшее черное одеяние высокого молчаливого монаха с внимательными очами, Борис принял коротко и грубо; все же прорвался подавленный было гнев. Едва дождавшись конца витиеватой речи архимандрита и не дав даже открыть рта остальным, он отрезал:
- Нижний - мой, еще по воле покойного родителя, и ярлык на то есть, и благословение епископа. А вам, в Москве сущим, в наши суздальские дела мешаться не след!
И резко поднялся, давая знак, что прием окончен.
Князь воротился в трапезную со смутным ощущением, что что-то пошло не так. Накричал на холопа за неубранный кубок, что, погнувшийся, все еще валялся у стены среди россыпи алых капель, похожих на кровь, заодно и за кулебяку, успевшую простыть за время недолго приема. Уже без удовольствия докончил завтрак, влил в себя еще несколько кубков вина. Поднялся из-за стола, соображая, за какое дело сейчас взяться. Браться за дела не хотелось совсем, сейчас бы ускакать на охоту... Князю ясно представилось, как его белоснежный Красавчик кругами ввинчивается в небесную синеву, обращаясь под конец в едва видимое светлое пятнышко. Да неможно было оставить города! Как бы не заложили ворота перед носом. От Дионисия очень можно было ожидать чего-нибудь подобного.
Его внимание привлек шум за окном. Князь спросил, какого черта там деется. Ему ответили, что попы чего-то мудруют. С заново накатившим раздражением он приказал оседлать коня и стоял, похлопывая по сапогу сложенной плеткой, пока конюхи выводили, взнуздывали, покрывали пестрым ковровым чепраком нетерпеливо пляшущего жеребца. Наконец взмыл в седло, знаком велел следовать за собой своим детским. Княж-Борисовы молодцы, все отчаянные головы, не боящиеся ни черта, ни бога, с шумом вымчали со двора, готовые хоть сейчас в драку.
На площади пришлось пробиваться сквозь толпу. Голосящие женки, угрюмые мужики, вездесущие шустрые мальцы плотно теснились, мало не лезли под копыта, кони пятились и храпели, дружинникам то и дело приходилось пускать в ход плети и древки копий, чтобы расчистить князю путь. Из-под копыт вывернулся ужом какой-то, в лохмотьях, сквозь которые синело грязное тело, черной когтистой рукой вцепился в узду. Конь шарахнулся.
- Гляди, князь, на свои дела! Гляди, гляди!
Борис вздернул жеребца на дыбы, кто-то из молодцов огрел юродивого поперек спины, отшвыривая от князя, каркающий голос потонул в бабьем визге. Возле собора толпа сделалась чуть реже, здесь были почти одни духовные, их черные рясы вороньими крыльями хлопали на внезапно поднявшемся ветру. Князь оказался прямо напротив храма и узрел разом: тяжелые, окованные узорной позолоченной медью двери были закрыты, и высокой монах, давеча привлекший внимание Бориса, замыкал ключом висячий замок. Бориса вмиг облило яростью... еще до того, как представил, что будет с городом, где дотлевали остатки мора... оттого, что ему... смеют...
- Какого...? - рявкнул он, подбирая к руку плеть.
В этот миг высокий монах поворотился... как будто даже без особой торопливости, в повороте невозмутимо цепляя к поясу ключ, и все же так быстро, как возмог бы не всякий воин. И молча выставил вперед ладонь. Князь вдруг почувствовал, как рука, державшая плеть, наливается свинцовой тяжестью, и только огромным усилием не выпустил оплетенной кожею рукояти. Борис встретил взгляд серых, близко посаженных глаз. Эти глаза проникали в самую душу, до самого потаенного уголка... и не одобряли того, что видели. Борису мучительно хотелось съежиться, сжаться в самый крохотный комочек, хоть где, хоть как спрятаться от этого неотступного взора, но он не мог шевельнуться, не мог отвести глаз. В этом взоре чувствовалась сила, несоизмеримая с его, Борисовой... да и вообще ни с чьей из тех, кого ему доводилось встречать доселе. Ему вспомнилось "сам", произнесенное боярским сыном с такой значительностью. Ныне не приходилось сомневаться, кто главный в сем посольстве.
Дионисий, птичьи худой в своем широком развевающемся одеянии, заговорил... слова доходили до Бориса обрывками, будто сквозь толщу земли.
- По повелению митрополита... затворить все храмы и не вести служб, доколе... закоренелый грешник... покаяние...
Сергий наконец... даже не отвел взор, а словно бы отпустил, и Борис - рука вновь обрела силу - хлестнул коня, вложив в удар весь так и не вылившийся гнев. Кровный жеребец взвился, взвизгнул, люди шарахнулись в стороны.
Три дна Борис пил. Уже не для бережения от заразы, а для того, чтобы не слышать неумолчного гула за окнами, день за днем делающегося все более грозным. (Остатками разума, еще пробивавшимися сквозь хмельную пелену, понимал, что пошли он сейчас кметей разогнать толпу, разъяренные горожане сомнут их, да как бы не добрались и до него самого.) На четвертый день понял, что больше не может. Голова раскалывалась, в глаза словно насыпали песка, и тошнота подступала к горлу от одной мысли о чем-то крепком.
О крестовой он подумал, как о спасении. Там тишина, там прохладный полумрак, там можно повалиться на колени и хмельными слезами выплакать всю свою скверну... и обязательно станет легче, как бывало всегда. Цепляясь за стену, болезненно морщась на каждой ступеньке, молотом отдававшейся в мозгу, князь кое-как доплелся до домовой церкви. Дернул дверь. Дверь была заперта. Мало того, что заперта на засов, так еще и заколочена. Серебряные гвоздики с узорными шляпками были трогательно загнуты в две стороны, чтобы удобнее было вытаскивать обратно. Представив крохотного, сухонького, невесомого иерея, у которого и кадило дрожало в руках от старческой немощи, подымающим молоток, Борис захохотал. Он хохотал, припав лбом к шершавому дереву, пока не начал задыхаться, и слезы не потекли из глаз от истерического смеха.
Что-то назойливо зудело над ухом. Борис отмахнулся, муха отлетела, но тут же вновь принялась виться вокруг, норовя сесть на лицо, села на дверь, Борис двинул кулаком. Странно, но попал, и жирная зеленая гадина замолкла. Он посмотрел на измаранную руку, и его снова замутило. В довершение откуда-то потянуло сквозняком и вонью. Немудрено, что и мухи расплодились! От злости немного полегчало. Князь пошел на запах, намереваясь устроить разнос нерадивым слугам. Источник обнаружился скоро, заодно нашелся и княжеский духовник. Старик молился на коленях возле мертвеца. В раздутом почерневшем трупе князь с трудом узнал конюха Митьку Позняка. Верный холоп, всю жизнь служивший их семье, еще покойному отцу. Умер. От черной. В его дому. А он пил и даже не узнал о том.
- Какого беса! Заразу развели! Сей же час... - князь оборвал крик, вспомнив. Нельзя же человека так, закинуть в яму, как дохлого пса. Жирные, переливающиеся глянцевитой зеленью мухи с жужжанием вились над разлагающимся трупом. Князь с ужасом вспомнил, что прикасался к такой. Что же ныне творится в городе! Может... может, мор начался заново, а ему не сказали об этом? Может...
- Богдан! - заорал он. - Юрко! Лазута! Иван! Недаш! - может... может, и их уже нет... никого... нет...
Кмети, топоча, ввалились в горницу. Какое счастье... все!
Шатаясь - сообразительные молодцы поддержали под руки - он добрел до бочки. Глянулся в воду. Узрел отекшее лицо с всклоченной бородой над расхристанным воротом рубахи, и решительно окунулся в холодную воду.
По дороге князь пытался придумать, что будет говорить Дионисию. Да, конечно, Дионисию, а тот пускай поможет сговорить с московитами. Что-нибудь так, единственно радея о благе сего града, да не будет лишен духовного окормления, уступаю... нет, лучше покидаю град... Когда они подъехали к монастырю, прочувственная речь была почти готова. Борис хотел сказать вратарю: "К Дионисию!", но почему-то само собой вылетело имя Сергия.
Троицкий игумен вышел навстречу, едва прибывшие успели спешиться, промолвил:
- Здравствуй, князь.
Борис вдруг сообразил, что это первые слова, произнесенные Сергием за все время. И так же внезапно, сам не ожидая того, вместо всех речей молча бухнулся на колени. Сергий опустил руку на его склоненную голову. Борис хотел было дернуться, сбросить непрошенную длань, но сразу остоялся. Что делал игумен, он не понял, но жестокая головная боль начала стихать. И по мере того, как на него сходило блаженное облегчение, Борис все яснее понимал, что все правильно, что отступить не в стыд, не в урон, что только так и можно, и должно.
Так прославленный игумен Сергий душеполезною беседою умягчил сердце Городецкого князя Бориса, подвиг его отступиться от неправо занятого им Нижнего Новгорода и, благословив, тихо отшел в свою обитель.
Князь Олег медленно ехал по полю. Тяжело дышавший конь, покрытый хлопьями розовой пены - тоже был задет в нескольких местах - то и дело спотыкался, прядал ушами и переступал через мертвые тела, от усталости уже не пугаясь. Олега самого знобило, и во рту стоял железистый привкус, как бывает при большой потере крови, он совсем не чувствовал левый бок и даже не хотел смотреть туда. А сердце переполняло торжество. Победили! Татары бежали, и ратники, у кого еще оставались силы, скакали всугон, рубя всякого, кого удавалось достать. Пленных не брали. Может, потом, когда поостынет ярость... Мало кому из хищников удастся уйти. Олег знал это наверняка. Мы победили. Впервые со времен Батыя. Не совсем впервые, разумом Олег осознавал это. Святой Михаил бил татар под Бортеневым, и московский князь Даниил разгромил татарский отряд, сражавшийся, кстати, на стороне Константина Рязанского. Кажется, и до того были какие-то победы в мелких стычках. Но это все было участие ордынцев в русских усобицах. По-настоящему допрежь монголов бил лишь славный рязанец Евпатий Коловрат. Ныне Русь и Орда встретились на бранном поле, один на один, грудь в грудь. И русичи одолели. И он, Олег, вел их.
Тагая, сколь не стерегли, все же проглядели. Внезапным набегом он прошел по рязанской земле, взял и сжег Переяславль-Рязанский и, отягощенный полоном и добычей, начал откатываться обратно в степь. Князя тогда, как назло, не случилось в городе. Уведав о беде, он с наспех собранным полком ринулся всугон. Олег шел за врагом по пятам, через разоренные села, мимо почерневших печных остовов, одиноко высившихся над пепелищами, распугивая волков, пировавших над неприбранными трупами, и войско его росло с каждым шагом. Отовсюду стекались угрюмые мужики, избегшие гибели или полона, вооруженные кто чем, рогатинами, плотницкими секирами, кто с единым засапожником, кто с голыми руками, кто и с доброй саблей. Потерявшие близких, потерявшие родной дом, ныне, обретя вождя, все они были полны мрачной решимости спасти, а нет - так отмстить. Подошли с полками Пронский и Козельский князья, недовольные тяжкой рукой великого князя, но отложившие которы пред лицом общей беды.
Ордынцев настигли уже в степи. Татарские и мордовские воины настолько уже обнаглели от своего безнаказанного набега, что потеряли всякую опаску, и русичам удалось скрытно подобраться к их стану. Сеча была страшной. Несколько раз уже казалось, что не выстоять, что всем им лечь костьми на этом поле, но ненависть придавала сил, вековая ненависть, вырвавшаяся наконец наружу. Резались грудь в грудь, потеряв оружие, рвали голыми руками, зубами вгрызались в горло врага, и падали, не разжимая сведенных смертной судорогою пальцев. И что-то сломалось. Враг дрогнул... повернул... побежал!
Князь тяжело спрыгнул с седла; шатнулся и упал бы, если б его не поддержали под руки. В шаге лежали, намертво переплетясь, два мертвеца, один в татарской меховой шапке, другой с раскроенною русой головой, и Олег с болью подумал о цене этой победы.
Воины торопливо развязывали полоняников; оборванные, со сбитыми в кровь ногами люди обнимали своих освободителей, многие плакали в голос, от счастья, от недавно пережитого ужаса или от горя, вызнавая судьбу своих ближников. Молодая баба стонала, держась за большой живот, у нее начались роды и, судя по осуровевшему лицу присевшей около нее старухи, трудные.
Олег добрел до брошенного шатра и понял, что больше не выдержит. Кто-то из кметей услужливо отогнул полог, но Олег мотнул головой, скрипнув зубами от острой боли. В тагаево жило он не пойдет. Ему натаскали подушек, принесли два седла и устроили что-то более-менее годное, чтобы прилечь, стали стаскивать прорванную кольчугу. Прибрели Владимир Пронский и Тит Козельский, оба глядевшиеся не лучше, и Олег через силу улыбнулся союзникам.
Уже в сумерках, собрав павших и перевязав раненых, люди начали рассаживаться вокруг котлов, где призывно булькало варево, спроворенное из того, что нашлось в татарском обозе. Олег, вместе с князьями-подручниками и теми из воинов, кому случилось, также в очередь хлебали из одного котелка. Ныне было не до величаний, и все это понимали. Есть не хотелось, к железу во рту добавилось головное кружение, но Олег заставлял себя, зная, что иначе потерю крови не восполнить.
Старуха, что помогала роженице, приблизилась, поклонилась князю.
- Как тамо? - вопросил Олег.
- Княже, окажи милость, будь крестным! Да нет, крепенький мальчик, выживет! - замахала она руками, почуяв невысказанный вопрос. - И с самой ничего. Только это... как бы... тово... А отец сегодня погиб, тут, - прибавила она, перемолчав. - Чуть-чуть не дождал увидеть сына. Марье пока не сказывали того, так ты уж княже, пожалуйста... Пусть оправится немного.
Олег с натугой поднялся. Священник с кровоточащей ссадиной на виске, в рясе с оторванным рукавом, присев на корточки, поболтал рукой в ручье, кивнул, успокаивая:
- Нет, не холодна!
Князь взял на руки крохотный, слабо пискнувший комочек. Да, не нужно откладывать до положенного срока. В том, чтобы крестить дитя прямо здесь, на бранном поле, где пал со славою его отец, было что-то... значимое.
- Чей сегодня день? - вопросил князь и тут же сам отрицательно покачал головой. - Нет, не так. В честь днешней славной победы и во имя грядущего одоления на враги, чтоб не кланялся русич поганым татарам, и чтоб вовек ни единый из них не смел ступить на русскую землю с насилием и злобою! Нарекаю тебя Никитою. Сиречь - победителем.
Микула вздрогнул от внезапного скрипа, чутко прислушался. Но нет, все было тихо, все спало. Верно, от сквозняка где-то шевельнуло ставень. Усталый Суздаль мирно спал под звездным пологом, и спало московское подворье. Микула еще постоял, вспоминая, не запамятовал ли он чего-нибудь важного. Сабля у пояса, серебро в калите... Он накинул на плеча грубошерстяной дорожный вотол (днем солнце жарило вовсю, но ночи на исходе лета были уже холодны, да и не стоило привлекать излишнее внимание богатством сряды), широко и истово перекрестился на образа, поймал взгляд Николы, своего, домашнего, доброго и уютно-привычного с издетства. И остро почувствовал, что вся его жизнь решилась в этот миг. Что прежней жизни больше не будет, и новая, еще неведомая и прекрасная, и все же страшащая, рождается прямо сейчас, под покрывалом волшебной летней ночи. И уже неможно перевершить, отступить, нет пути назад - лишь лунная дорога вперед, в неизвестность.
После недолгих колебаний он снял икону с полицы и спрятал за пазуху. Не оглянувшись, вышел из горницы, плотно притворил за собой дверь и стал, стараясь ступать как можно тише, спускаться по лестнице.
Снаружи было достаточно темно, утоптанная земля скрадывала шаги, и стало можно не так таиться. Микула быстро пересек двор и был уже у самой конюшни, когда из-за угла вынырнула темная фигура.
- Воздухом дышишь, племяш?
Микула чуть не выругался с досады, а Тимофей Васильевич с самым беззаботным видом подхватил его под локоть.
- И то верно, воздух сейчас хороший, свежий, а в тереме-то духота. Вот и мне чегой-то прогуляться захотелось. Ну, прогуляемся вместе, все веселее, верно говорю? А, племяш?
Микула поплелся за дядей, спиной чувствуя, как растет расстояние между ним и заветной хороминой.
Тимофей Вельяминов болтал какую-то чепуху, не умолкая ни на мгновенье, и когда они намотали третий круг по двору, Микула, понявший, что любящий дядюшка готов "гулять" так до самого свету, решился и выдернул руку.
- Чего-то голова болит... верхом, что ль, прокатиться, вдруг от скачки развеется.
- Ничего, я сам, - пробормотал Микула, принявшись усиленно тереть висок, развернулся в требуемом направлении и даже успел сделать шаг.
- Конюшня заперта, - отрезал Тимофей. - И ключ я, от греха, прибрал. Так что поил ты Гришку зря.
- Ключ! - воскликнул Микула, отбрасывая уже бесполезное притворство.
- У меня.
- Отдай ключ! - он сжал кулаки.
- Ну не станешь же ты бить меня, старика, - почти убедительно прокряхтел меньшой брат московского тысяцкого, не так давно переваливший за сорок. - Да ты пойми, я тебя не осуждаю, ей-ей! Давно пора молодцу ожениться, никак скоро четверть века стукнет. Да и что увозом... и так женятся, и ничего. Но вот дочерь великого князя Суздальского - не крутовато ли забираешь, племяш?
- Я ее люблю! - выкрикнул Микула с отчаяньем. - И она меня!
- Ну и добро, - дядя невозмутимо пожал плечами. - И Господь велел любить друг друга.
- Мы... ты ничего не понимаешь!
- Добавь "старый пень", - предложил Тимофей, заинтересованно разглядывая племянника. - Ты что ж, думал, это как в сказке, в единый скок - до царевнина окошка? Ты хоть представляешь себе, как охраняют княжеских дочерей? Да тебе через тын перелезть не дали бы! Пристрелили б на месте, это в лучшем случае. А вот коли б взяли живьем... Нижегородцы живут рядом с бесерменами и многое от них переняли. А что у тех делают с любителями забираться в чужие светелки... нет, пожалуй, я тебе все-таки рассказывать не буду.
Микула подавленно молчал. Все это он обмыслил допрежь, и ни стража, ни ограда как-то не казались неодолимыми препятствиями для удалого молодца, вдохновленного любовью.
- Да еще и девку бы ославил! А и удайся дело, что дальше? Ни на Москву, ни в Суздаль вам бы дороги не было. На Рязань, сухой сухарь глодать да по колкам татар стеречь? Аль в Смоленск, на дальних заставах литвина караулить? А, придумал, можно еще на Белоозеро, там, правда, холодно и не растет ничего, и едоков больше, чем еды, зато бояр мало, давно все на Москву подались вместе со смердами. Может, лет за двадцать и выслужишься в городовые бояре... если очень сильно будешь стараться. И как-то сомневаюсь, что твоя супруга долго выдержит такую жизнь. Ты что же, не понимаешь, что так высоко, как на Москве, ты не сядешь нигде и никогда? А коли бросишь, отринешь твоими предками для тебя выслуженное место, так всему своему роду содеешь немалый урон? Княжий муж служит князю своему отнюдь не за поместья... ну, не только за них. А прежде всего за ту честь, кою стяжает верною, трудной и беспорочной службой, и кою передает своим детям и внукам, как лучшее родовое достояние. По чести предков и потомкам почет, по местам и места. А ты все это собрался проездить... ладно, ради любви. Могу понять. Но вот что ты собрался порушить мир с Дмитрием Суздальским, сотворенный двумя войнами, кровью и трудом - не пойму! Не прощу! Не дозволю!
Тимофей Вельяминов уже не шутковал, не изображал доброго старого дядюшку. Он был тверд и почти страшен. И Микуле впервые подумалось, что - да, что своим безрассудством он может погубить... да что обманывать себя, наверняка погубит!.. весь тяжкий государственный труд последних лет. Который, кстати, сам и творил ныне в Суздале.
- Ярлык на Владимирский стол вот уже два дня как лежит у Дмитрия в ларце, - домолвил Тимофей, понизив голос. - И надо очень постараться, чтобы он там и остался.
- Мы любим друг друга...- с отчаяньем прошептал Микула, опустив голову.
- Ну и замечательно! Чем не жених: собой пригож, умен... когда глупостей не делаешь, великому князю двоюродный брат. И роду нашему будет от того немалая благостыня, ни Акинфычи, ни Всеволожи нам станут не совместники, - Тимофей видел, Микуле все это были пустые слова, игры гордыни. Что ж, и сам был таков! Важность сего начинаешь постигать, когда появляются свои дети, о будущем которых надо заботиться уже теперь. - Токмо делать надо по уму.
- Дядя, ты?.. - Микула со вспыхнувшей надеждой вскинул ресницы.
- Иван Иванычу свадьбу сладил, Семену Иванычу сладил, так неужто родному племяннику не устрою! - Свою роль в устройстве брака Симеона Гордого Тимоха несколько преувеличил, но все ж таки, разве не был он послухом, когда князь разводился с Евпраксией Вяземской? - Ты вот скажи, князю Митрию какие девушки нравятся?
Из всех двоюродных братьев, сыновей тысяцкого - иные не шли и в счет - князю был ближе всего именно Микула, крестильным именем Николай. Старший, Иван, был взрослый и серьезный, и, не таясь, глядел на государя как на сопляка. Меньшой, Полуект, напротив, сам казался Мите несмышленышем. А Микула - в самый раз, и если кто-нибудь и мог ведать тайны Митиного сердца, так только он.
Сын тысяцкого, сообразив, что от этого каким-то пока неясным ему образом зависит и их с Машей счастье, старательно принялся вспоминать, кого юный князь катал в санях на Масленой и с кем качался на качелях на Троицу, но внятного образа не складывалось, несмотря на все усилия. Митрий, как всякий подросток, охоч был до забав, но девчонки покамест были для него не более, чем просто девчонки.
- Во всяком случае, точно не млеет от мелких и чернявых? - уточнил Тимоха.
- Да вроде нет...
- Ну и славно! - Тимоха довольно потер руки. - Ты с ним дружен, вот и подкинь мыслишку, мол, у них товар, у нас купец...
- Дядя!
- Да не Марью! - поспешно уточнил Тимофей. - Ей, помнится, девятнадцать уже?
- Восемнадцать! - грозно возразил Микула, всем своим видом вопрошая: "Уж не хочешь ли ты сказать, что перестарок?".
- А Митрию еще только исполнится пятнадцать, Евдокия его на год младше, куда уж лепше. И очень даже ладно станет окончить нелюбие почетным браком. Да Дмитрий Константиныч вцепится в него ногтями и зубами! Лучшего жениха ему не сыскать, и от Бориса зять ему уж наверное станет обороной, и уступит великое княжение, как того требует митрополит, за себя и за потомков на все предбудущие веки, он не абы кому, а родному внуку. И ярлык свой он в ход не пустит, к собственному удовлетворению, ибо и сам не очень-то хочет того...
- Чего нам и нужно... - прошептал Микула.
- Верно. Только вот загвоздка: где ж видано, чтоб младшая сестра шла замуж прежде старшей?
- И тут... - еще тише выговорил Микула, начиная понимать.
- И тут являешься ты. Не просителем, а избавителем. Князь, конечно же, сначала с гневом откажет, а затем подумает и согласится. Особенно если обе дочки учнут реветь в голос, мол, хотим замуж и все такое.
Микула молча стоял, обдумывая услышанное. За запертыми воротами конюшни, забеспокоившись во сне, коротко ржанула лошадь, в ответ ей из-под забора послышался молодецкий храп Гришки.
- Пойдем спать, а? - предложил Тимофей, зябко поеживаясь. - Надышались уж. А завтра из утра отправишься на Москву.
На другой день Микула, и верно, ускакал на Москву с новостями и предложениями. Пролетевши весь путь одним духом, бросив двух запаленных коней, он, едва переменив с дороги платье, явился пред очи великого князя и митрополита, сообщил им о полученном Дмитрием Суздальским ярлыке и изложил соображения Тимофея Вельяминова относительного того, как избыть угрозу.
На самом деле Тимофей Васильевич был не единственным, и даже не первым, кому пришла в голову замечательная мысль о брачном союзе Москвы и Суздаля. Он был первый, кто эту мысль высказал вслух, и Микула неволею оказался в сем деле починщиком. Алексий покивал, принимая к сведению. Дмитрий вспыхнул пунцовым румянцем, едва удержавшись от немедленного вопроса: "А какова она, княжна?". О том он, жутко стесняясь, расспросил двоюродника позже, с глазу на глаз. И описанием, кажется, остался доволен. А Микула, исполнив свое дело, окрыленный надеждою, вернулся домой и только тут почуял, что смертно устал. Он, почти не ощущая вкуса, выхлебал мису горячих щей, добрел до постели и немедленно провалился в сон.
Во сне, тяжком и смутном, он все куда-то скакал, с кем-то рубился и снова скакал, кашлял и задыхался, а воздух исчез, заменившись едким серым чадом... Микула открыл глаза, и сперва ему показалось, что сон продолжается наяву. В раскрытое окно тянуло гарью, заполошно били колокола, и в темном небе метались злато-багровые сполохи пожара.
Дмитрий Константинович, как и предполагал Вельяминов, сначала пришел в бешенство, а затем начал обдумывать вопросы по одному. На брак Дуни с московским князем он согласился сразу же, лучшего исхода нельзя было и выдумать. С Машей было сложнее. Дмитрий ярился, кричал "Да как можно! Да как и в голову пришло!", и, верно, явись в этот час сваты хоть от самого захудалого князька, вовек не видать бы Микуле своей ладушки. Однако никто не спешил родниться с бывшим великим князем, а дочка была упряма.
Конечно, дитя в родительской воле, и всяко выйдет замуж, женится ли на том, кого выберут батюшка с матушкой. Но ведь и родитель в хорошей, дружной семье, не отравленной ядом взаимной злобы, не пожелает своему чаду худого. И хоть поется в песнях и сказывается в баснях, как жестокие отцы неволят дочку за старого безобразного самодура, так ежели все ладно, о чем и песню складывать? Думая о зажитке, о землях, ревниво высчитывая родовую честь и место, любящий родитель подумает и о том, что жить-то с человеком, хотя едва ли скажет об этом вслух. И Дмитрий Константинович, обмысливая так и эдак, вздохнул наконец: ну пусть хоть по любви...
И грамоту об отказе от великого Владимирского стола за себя и за своих потомков, на вечные веки, он подписал бы... Да понимал уже, что не дастся тот стол в руки ни ему, ни потомкам, и чем дальше, тем вернее не дастся. Смирился бы, принял бы свою судьбу. Если б не другая грамота, привезенная Кирдяпою. Сын год сидел в Орде, где творилось невообразимое, искал пути, хитрил, дрался, таился, льстил, подкупал, обещал... То, что пятнадцатилетний княжич не только выжил в этом кровавом хаосе, но и добыл-таки, выцарапал ярлык, было подвигом. И отказаться значило предать сына. Но ведь и иначе неможно! И в конце концов измученный Суздальский князь, со жгучим стыдом, таясь от сына, переслал на Москву заветную грамоту.
Василий, вызнав обо всем, когда уже было слишком поздно, рыдал и в лицо отцу кричал неподобное. Маленький Семен, оказавшийся невольным свидетелем разговора, застыл, сунув палец в рот, боясь дохнуть, с ужасом ожидая, что отец прибьет Ваську на месте, да как бы и ему не досталось под горячую руку. Дмитрий Константинович, однако, этого не сделал. Хотелось обнять сына, как прежде, маленького, плакавшего от какой-нибудь дитячьей обиды, утешить, погладить по русым волосикам. Не сделал и этого. В этот день уважение сына рухнуло невозвратимо, и что бы он ни сделал теперь, все пошло бы лишь к худу.
Не так гладко получилось с Борисом, и испортил дело все тот же Кирдяпа. Запоздало решив сорвать переговоры, он попытался перехватить дядино посольство. Затея не удалась, но Борис пришел в ярость, и не только наотрез отказался подписывать грамоту, но и отбросил все свои прошлые решения относительно Нижнего. Втуне пропал весь Сергиев поход, и в воздухе запахло ратной грозой. Ох, как не ко времени! Дмитрию ныне было решительно не до того.
Великий пожар уничтожил Москву полностью. Крепостные стены местами обвалились, а местами, обугленные и расшатанные, держались на честном слове. Кремник нужно было возводить заново, и строить, сами ужасаясь громадности предстоящего, все же порешили - каменный! Мысль была Дмитриева, пусть и мудро предуготовленная рассказами Алексия о Псковском Кроме и литовских замках, сложенных из дикого камня, но все равно - своя, и он взялся за нее вдохновенно, забыв обо всем на свете. Даже скорая свадьба отошла посторонь.
В думе случился жаркий спор. Иван Вельяминов принес бумаги, принялся с цифирью доказывать, что княжеская казна не выдержит таких расходов, вызвав у князя приступ глухого раздражения: вечно мне поперечит! А еще брат! И впервые подумалось: не многовато ли власти семейство тысяцкого забрало на Москве?
К счастью, помог молодой Федор Акинфов:
- Оно вроде и так... но чего бы как-нибудь всема, тово! По башне на рыло.
Да, недаром Федор носил прозвище Свибл. По сравнению с ним покойный Мина, так и не попавший в думу, был образцом красноречия. Однако мысль, хотя и коряво высказанная, оказалась дельной. Строительство распределили между боярами, согласно возможности каждого. Акинфычи всем родом взяли самый большой участок; траты велики, так ведь по ним и почет!
Свибл столь сурово въелся в дело, столь толково распоряжался, добывал мастеров и наряжал мужиков на работы, обеспечил припас и подвоз, не допуская и малейшего простоя, сам дневал и ночевал на стройке, возвращался домой в потемнях, в сапогах, угвазданных известью и белой каменной пылью, не гнушался и своими боярскими руками браться за работу, подсобить, где вдруг недоставало работника, что Дмитрий начал проникаться к нему все большим расположением. Сам был таков! Сам хватался за все, забывая почасту и пообедать, сам облазил крутояры, прикидывая, где и как способнее будет вести стены, где ставить ворота, где - вежи*, выслушивал, старательно вникая, мастеров, когда и спорил, разгораясь, до хрипоты.
*Башни.
И мало-помалу княжеское воодушевление начало передаваться и остальным. Мужики, созванные на городовое дело, вначале сомневались, камень казался непривычным и даже страшил. Доселе каменные строили только церкви, да и то давно и долго, а здесь - сразу целый город! Но князь был везде и всюду, вникал во все, пробовал даже сам копать и тесать камень, получалось, правда, не очень, но понятие он теперь имел и мог судить, что к чему. Бывал он и на каменоломнях, где с великим бережением вырубали и затем грузили на повозки и волокуши квадры* шершавого, бьющего в глаза свежей белизной камня, похожего на глыбы снега, приготовленного для потешного городка. Однажды, увидев завалившуюся на бок телегу и отчаянно матерящегося возчика, сам соскочил с коня; вагами начали поднимать камень, и, вздынули-таки, загрузили! Князь в свои пятнадцать лет был уже очень силен, превзошел статью многих взрослых мужчин. Ничего от тонкой отцовской красоты ему не досталось, он был даже грубоват, и с первого погляду мог показаться неуклюжим толстяком, однако все это был отнюдь не жир, а тугие мышцы. Не пораз Митриева сила пригождалась на строительстве!
* Блоки.
То и сказалось, что князь сам брался за все, не величаясь, был, хоть и надо всеми, и все же со всеми вместе. Потому и знатье было, что не просто исполняют повеление, а вершат нужное дело, и в труде том нечувствительно рождалось единение. Все, всею землей, и смерды, и бояре, сколько и какого ни есть народу, совокупно возводили стольный град своей земли. Оттого и тяжкий труд делался радостным, особенно когда приноровились, появилось понятие, что и как способнее делать, появилась и гордость, и азарт: а ну-ка! И вот уже обрисовались очертания крепости, вот уже твердо легло основание будущих стен, и поднялся первый ряд белого камня, и пошел следующий... Издали казалось, что холм над Москвой-рекой одевается снежной шапкой, как те горы далеких сказочных стран, о коих рассказывают путешественники.
Великий князь совсем позабыл о Борисе, оставив эту докуку Алексию, и очень удивился, когда последний объявил, что все средства испытаны и ныне остается одно: собирать полки. Олег Рязанский, менее всего думая о том, оказал двум Дмитриям большую услугу. Теперь, когда не нужно было опасаться Тагая, стало можно и перебросить войско к Нижнему. Выступили москвичи, выступили суздальцы, выступили полки иных городов. На деле ратиться никто не хотел. Даже Борис. Его поступок продиктован был раздражением, и когда вся эта громада войска притекла к Нижнему, Борис, не доводя до битвы, дал мир на всей воле великого князя, отступаясь и от Нижнего Новгорода, и от Владимирского стола. По крайней мере, теперь ему было что ответить собственным детям.
Свадьбы решили играть по обычаю, прежде старшей сестре, затем младшей, перед Рождественским постом и сразу после. Приданое готовили, наряды шили на две свадьбы разом, вместе собирали и девичьи посиделки. Дуня, захлопотанная, умиравшая от волнения, то красневшая, то бледневшая всякую минуту, с удивлением взирала на спокойствие старшей сестры. Своего жениха она еще ни разу не видела и, несмотря на бесчисленные расспросы и заверения, что молодец всем хорош, ужасно боялась, а вдруг страшила, или дурень какой, а вдруг она сама ему не понравится, и гордилась таким "великим браком", и жалела сестру, коей приходилось удовольствоваться гораздо меньшим, а то винила себя, что перешла сестре дорогу, а то вдруг начинала завидовать: Маша идет замуж по любви, а у самой еще как-то слюбится!
Мария, накрытая фатою, сидя посреди светлицы на возвышении, причитала по обычаю, вторя Никитишне, столь искусной в свадебных плачах, что все подружки, сидевшие вокруг с рукодельем, начинали взаправду всхлипывать. Дуня, тоже то и дело подносившая к глазам платочек, расшивала алыми маками шелковую сорочку. К свадьбе, по древлему покону, должно собственными руками приготовить подарки жениху и всей его родне, и, право, неплохо, что семья не так и велика. Иначе и невесть было бы, как успеть!
Вечером Дуня подлезла к сестре в постелю, пошептаться.
- Маш, а каково это: быть замужем?
Маша удивленно вскинула долгие ресницы:
- А мне-то откуда знать? Сама только собираюсь.
Дуня хихикнула, поерзала и зашептала снова:
- Маш, а ты знаешь, что батюшка великий пояс отдает мне? А тебе малый, который без цепей.
Маша пожала плечами:
- Его воля.
Ей было немного обидно, ведь великий пояс, одно из главных сокровищ семьи, из поколения в поколение передавался в приданное старшей дочери.
- Что ж получается, у меня лучше жених... ну не лучше, выше! - так мне и все, а тебе что останется? Все и перерешить? Отец, по сути, тебя первородства лишает!
- Так что же, предлагаешь мне идти к отцу и требовать пояса? - с усмешкой спросила Мария, глядя в разгоревшееся - и в темноте понятно было - лицо младшей сестры.
- Да нет же! Но мы, мы сами... мы же все понимаем между собой? И можем тихо-тихо, спокойно-спокойно пояса взять, да и поменять.
1366
Свадьбу великого князя Дмитрия Ивановича с суздальской княжной Евдокией Дмитриевной сыграли в начале следующего, 1366 года. Долго не могли решить, где быть торжеству. Москва являла собой одну большую стройку. Деревянный город сгорает в единый день, но и отстраивается за единое лето; остатние черные пепелища уже не так бросались в глаза, заслоненные сочной желтизной новорубленых стен. Кремника, однако, хватало на весь город; нельзя было найти места, где бы не виделось, не слышалось, не чуялось сей работы. И как бы ни была она дорога Дмитрию, это было не самое лучшее обрамление для свадьбы. Нижний Новгород и Суздаль отвергли московские бояре, почитая умалением чести для своего государя. Владимир? Тут уже заупрямился сам Дмитрий, желавший, чтобы свадьба была непременно на московской земле, прямой московской, а не великого княжения (каких бы там ярлыков ни добыл Алексий!). Искали город красивый, достаточно большой, но тихий, и посему неожиданная честь выпала Коломне. Дмитрий, волновавшийся до страсти, ревниво все осмотрел и проверил: не ударить бы в грязь лицом перед неведомой княжной! Заранее отправился знакомиться со священником, которого присмотрел ему Федор Свибл, все больше входивший в милость:
- Рожа - во, голосина - во!
Протоиерей отец Димитрий, каковое имя уже в первые полчаса сократили до Митяя (мол, все так зовут!), оказался видным собой, высоким, осанистым, мужчиной, наделенным благопристойным дородством и, видимо, немалой силой, чем-то сходствующим с самим князем, каким тому предстояло стать лет через двадцать. Митяй обладал голосом редкостной силы и звучности, говорил красно и убедительно, являя немалую ученость, и Дмитрий, хорошо понимавший церковную красоту, был совершенно очарован.
И вот, звеня бубенцами, полетели свадебные тройки. Княжескую свадьбу город вспоминать будет десятилетиями! Свадебный чин расписывается на многих листах, кому где стоять, кому что исполнять, и за места случаются нешуточные споры. На улицах расставляют столы с угощением, выкатывают бочки с пивом - праздник у князя, праздник и у всего города! Жених в ожидании сам не свой, краснеет пятнами, не ведает, куда девать руки. Наконец выводят невесту. Тяжелое, расшитое золотом и самоцветами платье позволяет идти лишь крохотными шажками, да и без того Дуня от волнения едва ступает, упала бы, если б с двух сторон не поддерживали вывожальщицы. Жемчужная бахрома свисает почти до бровей, спускается вдоль щек, и Митя может разобрать лишь нежный обвод округлого лица и опущенные золотистые ресницы, он и сам не смеет поднять глаз... оба решаются разом. Дмитрий заглянул в огромные голубые очи, и больше уже не видел ничего. И Евдокию враз облило жаром, закружилась голова.
Ах, Коломна, благословенна ты среди городов, ибо стала колыбелью великой любви, любви такой, что и летописцы записали рассказ о ней, любви, пережившей века!
За лето не упало ни дождинки. Едва взошедшие росточки никли к земле, пергаментно-желтые, перекрученные, они силились поднять свои маленькие головки, точно умоляя: "Пить! Пить!". Утихающий мор напоследок еще раз прошелся по Москве, точно издыхающий змей, в корчах бьющий своим страшным хвостом. Ртов стало меньше, но поменело и рабочих рук, в торгу немедленно встала дороговь, и голод постепенно начал опускаться на исстрадавшуюся землю.
Новгородские ушкуйники, не страшась ни меча, ни мора, озоровали в Поволжье. "Молодчи" разграбили Нижний Новгород, побив не только татарских (чему, при желании, можно было бы и порадоваться) и армянских купцов, но и своих, русских, попавшихся под оружную руку, а после прошлись по Каме-реке. Иная ватага, еще более внушительная (руководил ею не какой-нибудь атаман-голтяй, а трое Новгородских вятших мужей: Иосиф Варфоломеевич, Василий Федорович да Александр Аввакумович), гуляла в ту же пору по всей Волге, разграбив, среди прочих, московских и ростовских гостей.
"Почто естя ходили на Волгу грабити и бити моих гостей?" Это стало для Москвы последней каплей. Великий князь разорвал ряд с Новгородом и послал на Двину рать, повоевавшую северные волости и вернувшуюся с великим прибытком. Двинской данью великий князь спасал голодающую Москву, но было и еще кое-что. Алексий в особицу, не посвящая в свой замысел лишних людей, наказал воеводам захватить кого-нибудь из знатных новгородцев, а лучше и не одного. Так в руках москвичей оказался боярин Василий Данилович вместе со своим сыном, к ушкуйным делам никакого отношения не имевший.
Заложники, а пуще явленная сила, впечатлили город Святой Софии. Было подписано новое докончание, по которому Новгород признавал власть великого князи и принимал его наместника. Впрочем, свершилось это уже в следующем году.
Сема, Семен, что ж ты натворил! Василиса прижимала ладони к пылающим щекам. Да уж, заседание вышло бурным. Сколь ни ценил Василий Михайлович советы Кашинской княгини, присутствовать ей в думе было бы уж совсем против обычая; Василиса на это даже не замахивалась, но, с согласия свекра, обустроила себе келейку впритык к думной палате, откуда могла слышать все и с полным удобством. Бояре, конечно, не ведали, что слова их достигают женского уха, а дело было вельми непростым... Вот к чему Василиса за семнадцать лет так и не притерпелась. У отца в думе такого не бывало николи! Материться много ума не надо, ты сумей без мата так изругаться, чтоб собеседник проникся всей обоснованностью твоего неудовольствия.
Семен-мелкий, умирая, немалую зазнобу оставил Тверской земле. Василиса до сих пор обижалась на него. Почему, почему Михаилу, не родному брату, не Тверскому князю, коли уж сам почел удел выморочным, почему не великому князю, наконец?! Какая такая сложилась между ними близость, с чего?
Нет, разумом-то она понимала. Семен (нужно проглядеть летопись, не вписали ли где прозвища? Тогда пускай выскоблят, непристойно как-то) хозяином оказался рачительным. Сказались Данилова кровь и Калитина выучка! Он, говоря слогом древнего летописца, "распас" свое княжество, Еремей же, избалованный маменькой и вечно почитающий себя обделенным, напротив, гонялся за внешним. Потому у него собаки бродили по дому, холопы одевались в бархат, тиуны воровали, а смерды разбегались. Куда? К Михаилу и Семену. И неудивительно, что Семен не похотел оставить землю брату на верный разор.
Михаил, нимало не умедлив, заложил на Семеновой земле городок. Еремей смириться не пожелал и, когда мор окончательно престал, рванул в Москву искать справедливости, известив о том дядю Василия, в поддержке которого обоснованно не сомневался. Пото, собственно, и шумели сегодня бояре.
- Мамо! - грохнула дверь, и влетел Вася в распахнутой шубе, пахнущий конем и зимней свежестью. Сияя глазами, оживленно принялся рассказывать, как Терентий на Сером обскакал Грикшу. Высоченный (мать смотрела на него задрав голову), поджарый, с нескладно большими руками и темным пухом на подбородке. Василиса почасту сама не верила: неужто это она родила такое? Она любовно притянула сына к себе, привстав на цыпочки, взъерошила почти черные, в мать, волосы. Сын фыркнул, снисходительно терпя никчемушные жоночьи нежности. Ах, какой же он смешной с этим своим мужским гордением, с этими своими жутко важными мужскими делами. То же самое в муже казалось Василисе естественным, но в сыне удивляло безмерно: ведь, по сути, кусочек твоей собственной плоти, и так непохож на тебя!
Дочерь удивляла тоже, но по-иному. Александра, наоборот, глазами и волосом пошла в отца, а всем остальным в мать, тоже была способна к книжному научению, но вот была в ней какая-то сосредоточенная тихость, непонятная деятельной Василисе.
- Мамо! - Вася вдруг оборвался, серьезно свел брови. - Что порешили... тамо? - кивнул в сторону думной палаты. - Будем добывать себе Городок?
- Не себе, а Еремею, - строго поправила Василиса.
- Почто ж Еремею? - искренне удивился княжич.
Василиса удержала слова о справедливости. Сын был прав, коли б можно было себе! Лепше даже не себе, а великому княжению. При всей человеческой несправедливости в этом была бы иная, высшая правда, которую чуют они, молодые. Они, быть может, жаднее, грубее, но правы уж тем, что не боятся произнести это вслух! Но Василию Кашинскому удела не отдаст Москва, чтоб чрезмерно не усилился и не начал своевольничать, а Москве удела не отдаст уже Михаил.
- А затем, - сказала она сыну, нимало его не обманывая, - чтобы Еремей и впредь прямил нам, а не побежал к Михаилу, дабы получить удел уже из его руки.
1367
Вызов на владычный суд пришел Тверскому епископу Василию в начале апреля, вскоре после кончины его предшественника и, не исключено, был как-то с этим связан. Федор, прозванный Добрым, тот самый, что спорил с Василием Каликой, отстаивая мысленность рая, скончался в Отроче монастыре, где уже несколько лет жил простым иноком. История была запутанная и некрасивая, и Федор оставил кафедру не совсем по доброй воле. Хотя, как всегда казалось Михаилу, с тайным чувством облегчения. Все же он был действительно слишком добр для политики. Смерть старца сильно огорчила князя. Федор Добрый был человеком его из детства, и ныне рвалась еще одна ниточка.
Собираясь в Москву, где его - как Василий уже догадывался - не ожидало ничего хорошего, он сам посоветовал князю:
- Езжай, чадо, к Ольгерду! Хоть он и язычник, а, даст Бог, поможет своему сродственнику.
Когда стали дороги, Микулинский князь отправился в Литву, а епископ Василий - в Москву, держать ответ, почто и зачем он утвердил завещание князя Семена.
Князь Митрий, большой и шумный, ввалился в покой:
- Дуняш, а это тебе!
И, чуть зарозовев, протянул жене букетик ландышей, укутанных в листики и трогательно перетянутых шерстинкой, почти потерявшийся в его огромной ладони.
Княгиня, сияя глазами и отстранив девок, сама снимала с мужа запыленный летний зипун, лила воду из чеканного медного рукомоя. Митрий, умываясь и отфыркиваясь, рассказывал:
- В Мячково ездил, на каменоломни, а там мужики измыслили такие как бы мостки, и поливают водой, чтобы лучше скользило, и так заволакивают камень на телеги, намного способнее выходит. А в обед отведал ухи, узнать, чем мужиков кормят... Не, ну съесть, конечно, можно, но только с очень большой голодухи. Ты представляешь, оказывается, ихний помяс* соль ворует!
* повар.
- И ты?.. - вопросила Дуня, замирая.
- По роже гаду съездил! И теперь пусть седьмицу всю ватагу сам кормит, на свой кошт! - он в некотором волнении глянул на жену, не слишком ли круто управился, или, может, наоборот?
- Ты справедливый! - успокоила Дуня, нежно погладив по плечу, и Дмитрий радостно обнял ее, и оба, забыв обо всем, долго целовались. Только вот в покое было набито уйма дворни, и Дмитрий, первый сообразив, густо покраснел и отстранился.
- На Троицу поедем в Коломну? - предложил он. - Там красотища, все зеленое, девки хороводы будут водить, а служить будет Митяй, он правда здорово служит! И народу помене, - прибавил он, многозначительно покосясь куда-то вбок.
Дуня с молчаливым обожанием взирала на своего веселого князя. Митя так жаден был до всех жизненных радостей, до хорошего куска мяса, скорого бега коней, песен и плясок, и до тех новых, которые обрел в супружестве, и при том строго соблюдал все посты, если и не с легкостью (такому большому телу немало требовалось пищи!), то, во всяком случае, без надрыва, с такой же чистой радостью хорошо исполненного дела. Был и веселый, и добрый, какой-то удивительно чистосердечный, и Дуне было с ним хорошо, не только когда, как сейчас, обнимал так крепко, что сладко ныли все косточки, а просто хорошо, всегда, и твердо зналось, что это прочно и навеки. И, любуясь своим милым ладою, она в который раз подумала, что счастлива!
С Тверским епископом Алексий управился круто, осудив, отменив завещание и наложив немалую епитимью. Даже ежели Василий был неправ с канонической точки зрения, что само по себе еще было спорно, не стоило бы обходиться со стариком так сурово. Но тут политика взяла в свои руки церковные дела. У Нижегородского епископа за поддержку Бориса митрополит вовсе забрал под себя добрую половину епархии, включая сам Нижний. Получив одобрение вышней власти, Василий Кашинский сделал то, что только и умел. Взяв племянника Еремея и приданный ему в помочь невеликий московский полк, под предлогом сбора неполученной за два года дани, он отправился грабить Дорогобужский удел. А заодно и Микулинский. А заодно и Холмский. А заодно и Тверь.
На этот раз Илья взял в Ивановку всех троих. Надя уже работала в полную силу, сыновья-подростки тоже помогали толково, и тащить разом два надела становилось несколько легче.
Свалив покос, Илья решил ненадолго - поджимали иные сельские дела - мотнуться в Тверь, вызнать, не сотворилось ли без него в дружине какой неисправы. Детей он оставил в Ивановке, наказав Наде присматривать за братьями.
Весть о том, что дядя Вася пустошит Холмскую волость и всяко не минует Ивановки, пристигла Илью в пути, и первое, что подумалось: опять?! Не дам! Вдругорядь - не дам! Но, оценив величину войска, что тяжко облегло дорогу, он отчетливо понял, что им с мужиками, без иньшей помощи, деревни не отстоять.
Он стоял в кустах, зажимая храп коня, чтобы тот случайным ржанием не выдал их, и думал, кого ему спасать: своего князя или свою семью. А войско текло и текло мимо, подымая пыль сапогами. Решило то соображение, что Всеволодовичи оставались в Твери, и Василий, если задумал над ними какую-либо пакость, скорее всего ее уже сотворил. Когда кашинцы наконец прошли, и Илья, всякую минуту ожидавший гибели, уверился, что остался цел, он помчался назад.
Двигаясь лесными тропами, он добрался до Ивановки вовремя и там распорядился, не медля ни часу, зарывать хлеб, бабам забирать детишек и отгонять скотину в Гнилой бор, где еще со Щелкановой рати было слажено убежище, правда, невесть, пригодное ли теперь для жилья, а мужиков, оборуженных охотничьими луками, рогатинами и пересаженными на долгие рукояти топорами, повел к Новому Городку. Удержать город, он понимал это разумом воина, ныне было самым главным.
Сыновей, несмотря на их просьбы, он с собой не взял, заявив:
- Кто ж тогда обережет женщин?
Тринадцатилетний Семен, уразумев, кивнул молча и твердо, и Степа, став плечом к плечу с братом, выговорил звенящим от напряжения голосом:
- Убережем!
Наде, обнимая на прощанье, он все же шепнул:
- Братьев береги!
Она без слов склонила голову. Перекрестила отца, уже сидевшего в седле, таким Лушиным, таким знакомым жестом, что у Ильи защемило сердце.
Распрощались, и Илья во главе своего невеликого отряда выступил в путь. Напоследях обернулся на обоз, медленной змеей уползающий в лес, и подумал: доведется ли еще увидеть своих детей?
В Новом Городке ткнулись в сутолоку и бестолочь. Город был забит ратными и беженцами, которых малая крепостица попросту не могла вместить. Илья сунулся было туда, сюда, взъерошенный и охрипший от крика воевода рявкнул на него матерно. Илья отмолвил, нехорошо узя глаза:
- А ты меня, боярин, не лай! В бою рядом станем.
Воевода, только тут уразумевший, что перед ним не очередные беженцы, а ратная помочь, повинился и распорядился размещать и кормить уставших мужиков.
Илье не пришлось передохнуть и на мал час, едва успел сжевать сухомятью хлеба. К его огромному облегчению оказалось, что князь Иван тоже здесь, в Городке. Княгиня Евдокия, видимо, женским чутьем уловившая, что что-то затевается, вовремя уехала из стольного града вместе с детьми. Иван отправился с теткой, а Юрий остался в Твери, и теперь от него не было ни вести, ни навести.
Преодолев первую, от неожиданности, сумятицу, Михайловы бояре успели забить город в осаду до подхода кашинских ратей. Передовые отряды появились уже ввечеру. Стоя на забороле, Иван наблюдал, как движутся внизу светящиеся точки. В низко надвинутом, не своем, шеломе с опущенной стрелкой он выглядел очень сосредоточенным и до ужаса юным. Таким юным - Всеволод, как казалось Илье, таким и не был никогда. У Ильи самого не было ни брони, ни копья, и вообще изо всей ратной справы только сабля, без которой он, из дурацкого гордения, обык не выходить из дому.
Княжич вдруг оборотился к Илье:
- Удержим город?
- Удержим! - Илья не колебался ни мгновенья. - Княгиня в городе, так и удержим.
Иван помолчал, что-то додумывая про себя, спросил:
- У тебя ведь дети?
- В лесу! - отмолвил Илья. - Бог даст, отсидятся. - О детях он не позволял себе думать. - А Городок мы должны удержать. Во что бы то ни стало. Потеряем город - потеряем все.
- Удержим! - повторил Иван. Почти также, как давеча Степа.
С утра кашинцы полезли на приступ. Приступ отбили, отбили и следующий. На третий день осажденные сами сделали вылазку. Иван вел воинов, и они рубились, и потом откатывались назад, и иные, увлеченные боем, промедлили отступить, и кашинцы на их плечах едва не ворвались в крепость, но все же обошлось... Потом хохотали, вспоминая, как расшугали курей, приготовленных к обеду, а одна пеструшка вцепилась когтями кашинцу в лицо, что твой сокол! А Иван сам разоставлял кметей по стенам, сам проверял сторожу, и распоряжался на удивление толково. Это признал и воевода, по-первости не принявший пятнадцатилетнего княжича в расчет. Иван на глазах из мальчишки становился воином и мужем.
Больше сражений не было. Василий Кашинский, навыкший грабить беззащитные села, городов брать не умел. И после недолгой осады, разорив и испустошив окрестности, он отступил от Нового Городка.
Они сидели в обширной зале Виленского замка. Вдвоем. Крепкий молодой раб - именем, кажется, Войдыло - недвижно замер у дверей, оберегая беседу господина с русским князем. Сквозняки гуляли под гулкими сводами, гоняя черные мохнатые тени, заставляя метаться огонь в очаге, где корчились, погибая, целые пни. Ольгерд, высокий (они с Михаилом были примерно одного роста), кряжистый, заметно обнесенный сединой, сам схожий с могучим деревом, молчал.
- Зри! Москва все гребет к себе! Как бы, осильнев, не похотела прибрать к рукам и твои города.
Покамест как раз Ольгерд прибирал к рукам русские города, и Михаил, высказав в горячности, испугался собственных слов. Не прозвучало ли так, будто он заведомо отдает литвину... да хоть Смоленск?
Ольгерд, однако, не стал искать второго смысла. Медленно покачал головой, высказал единственное:
- Немцы!
- Поможешь Твери - и Тверь в иное время выстанет против немцев! - возразил Михаил.
Ольгерд не ответил. Хрустнула в руках сломанная ветка. Ольгерд кинул обломки в огонь, повторив про себя: "Тверь. Вот как!". Перевел взгляд на шурина.
- Я дам тебе полк! Маленький.
Михаил Микулинский двигался по Тверской земле, и войско его росло, как снежный ком. Все, обиженные Василием, собирались под его стягом, а обижена ныне была вся Тверская земля. Быть может, ограничься дядя Вася одним Семеновым уделом, как-никак, присужденным ему (точнее, Еремею) духовным главою Руси, у него и оставалась бы какая-нибудь надежда. Но он не смог удержаться от искушения посчитаться с ненавистными Александровичами. Тверской князь разорял тверскую землю, и земля поднялась. Литовский отряд, действительно, был невелик, предназначенный не столько для боя, сколько для устрашения, но он был. К Михаилу присоединился Иван, присоединился и Юрий Холмский, как оказалось, счастливо сумевший избегнуть нятья. И вскоре войско подошло к Твери.
Накануне Михаилу привиделась во сне осада города. Сон был настолько правдоподобен, что он даже чуял запах гари и крови. Пороки били по городу, и он видел, как каменные глыбы перелетают через стены и падают на Спасо-Преображенский собор. В действительности, конечно, они не могли лететь так далеко, но во сне он отчетливо видел, как серые валуны сшибают крест, сшибают, почему-то беззвучно, белокаменное узорочье, как собор целиком начинает проседать, все так же без единого звука.
Михаил проснулся и не сразу сообразил, что бой еще не начался. Рушащийся собор так и стоял перед глазами. Он спросил себя: Михаиле, ты действительно готов брать приступом стольный город своей земли? Вспомнил расхристанные избы и вытоптанные поля, где клонились долу и осыпались чудом уцелевшие колосья, вспомнил почему-то оскаленную пасть мертвого пса, лежащего поперек порога, и черных мух, вьющихся над запекшейся раной. И, ужаснувшись сам себе, сцепив зубы, все же ответил себе: да!
Этого делать не пришлось. Тверичи сами открыли Михаилу ворота. Василий сумел улизнуть в последний миг, бросив жену и все свое добро. Теперь Михаил мог идти на Кашин. Мог. Но это значило бы подвергнуть разорению последний уцелевший клочок Тверской земли. Тут как раз прибыло посольство из Кашина. Василий умолял о мире.
В итоге докончание было подписано по всей Михайловой воле. Василий соступал с Тверского стола. Еремей отказывался от спорного удела. Оба они отпускали без выкупа захваченный ими полон и выкупали за серебро полон Михайлов, включая собственных жен. Кроме того, они давали изрядный откуп. Литвинам требовалось платить. Грабить им Михаил не дозволял, и воеводы (первый - литвин из Жемайтии, второй - наполовину русич, и крещенный) согласились с запретом. Их многострадальную родину тоже грабили слишком часто! Но вознаградить литовских воинов было необходимо, и вознаградить щедро.
Воротясь в Гнилой бор, Илья обрел своих живыми и невереженными, хотя умученными, грязными и обовшивевшими вконец. В Ивановке кашинцы не нашли зарытого хлеба, но всю железную ковань выбрали подчистую, включая и новый лемех; борону, по счастью, накануне отдали в починку кузнецу, только потому и уцелела. Может, не позарились на раскуроченную снасть, а может, из суеверия: ведь кузнецам, как и мельникам, ведомы заклинания, и связываться с ними себе дороже. Забрали много всякой утвари, уперли даже кленовое ведро с хорошей веревкой. Хуже всего было, что раскидали только что сметанное сено, и чем зимой кормить сохраненную скотину, Илья не ведал.
Что проку в разговорах? Илья поставил на место сорванную с подпятников дверь. Надя скребла и чистила оскверненный дом, с уксусом, как после заразы. Даже вода в колодце была мутной, и в ведре плавали черешки так и не созревших вишен.
Богатеево пострадало еще больше. Нужно было помогать мужикам, а чем? Илья - да и не он один - с каждым днем все яснее чувствовал, что так дело не кончится, что что-то грядет. Но Кашинский сидел смирно, ничего не предпринимал, но пока было тихо, и милосердный первый снег наконец укрыл язвы исстрадавшейся земли.
Что-то грядет... Москва ничего не ждала. Москва беспечно строилась. Можно ли так сказать о каменной крепости, чьи могучие башни росли аршин за аршином? Мужики, когда как-то вдруг, словно из ниоткуда, являлось пред очами белое чудо, величественность коего сугубо подчеркивало деловитое муравьиное кишение работников, неволею натягивали вожжи, глядя из-под ладони, значительно прицокивали языками: "Белокаменная!". И едва ли хоть один из них взаболь думал о том, придется ли сражаться с врагом на этих стенах. У Митрия тверские дела вызывали досаду, но он всецело был поглощен молодой женой и Кремником. Один Алексий смутно чуял приближение грозы.
Если призадуматься, удивление и уважение вызовет та громадная работа, что проделал уже зело немолодой митрополит. Вослед за Великим Новгородом ряд о том, чтобы стоять против врага заедино, был заключен со Святославом Смоленским, Константином Оболенским, Иваном Вяземским, Иваном Козельским - со всем литовским приграничьем. Тогда же был подписан еще один значимый договор, многим показавшийся излишним и даже странным.
Владимиру Андреевичу Серпуховскому исполнилось четырнадцать лет. Пора было определить взаимные отношения двоюродных братьев. Серпуховский князь признавал Московского "братом своим старейшим". Дмитрий, в свою очередь, клялся "мне князю великому тобе, брата своего, держати в братстве, без обиды, во всемъ". Великокняжеский титул Дмитрий не собирался выпускать из рук. Разумеется, князья обязались быть заедин: "а кто будетъ мне недругъ, то и тобе недругь", но была и еще одна важнейшая статья: "А тобе, брату моему молодшему, без меня не доканчивати, ни съсылатися ни с кем же". Укрепление великокняжеской власти следовало начинать с собственного дома.
Нет, неспокойное выдалось лето, как бы там не благодушествовала Москва. Тевтонцы ходили на Изборск, не взяли города, но испустошили псковские волости, и ушли безнаказанными. Новгород помог "младшему брату" лишь тем, что направил к немцам посольство во главе с протопопом Саввой, чтобы свести врагов в любовь. Новгородцев можно было понять: розмирье свершилось внезапно, и слишком много их соотечественников находилось сейчас в немецких землях.
Примерно в то же время самозваный хан Булат-Темирь совершил набег на Нижегородские земли. Снова горели избы, снова простоволосые бабы, спотыкаясь, бежали на арканах за косматыми татарскими лошадьми... Но - ведь татар можно бить! Олег Рязанский доказал это два года назад. Земля поднималась для отпора. Дмитрий Константинович с сыновьями и братьями - все споры были забыты на краткий час - гнали Булат-Темиря до Пьяны, где все же вынудили дать сражение и разгромили наголову. Сам хан на едином коне (не осталось и заводного!) с жалкими остатками войска едва добрался до Орды, где немедленно и попал в цепкие руки Азиз-хана, столь же самозваного. Впрочем, и Азиз-хану жить оставалось недолго.
Федор полюбил Москву. Со всей ее суетой и шумом, с ее жадным кипением жизни. Полюбил больше, чем многоязычный Нижний, тоже очень ему понравившийся, даже больше, чем родной Радонеж, на крутом мысу, вознесенный над туманами. Ему думалось, что только Ростов, о коем часто баял Епифаний* и изредка вспоминал Сергий, доведись ему, Федору, побывать там, полюбится ему так же и сразу.