Шевченко Валерий Григорьевич : другие произведения.

Достоевский. Парадоксы творчества

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:


   В.Г. Шевченко
   Д О С Т О Е В С К И Й
   П А Р А Д О К С Ы Т В О Р Ч Е С Т В А.
   (Издание второе, расширенное и дополненное)
   "И вот клянусь Вам, сочувствия я встретил много, может быть, даже более, чем заслуживал, но критика, печатная литературная критика, даже если и хвалила меня (что было редко), говорила обо мне до того легко и поверхностно, что, казалось, совсем не заметила того, что решительно родилось у меня с болью сердца и вылилось правдиво из души".
  
   Ф.М. Достоевский
   (Из письма Е.Ф. Юнге 1880 г.)
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   От автора
  
   Я благодарен судьбе за то, что, много читая с детства, не стал филологом по образованию. Я инженер-физик, поэтому вполне могу считать себя коллегой Достоевского, получившего в молодости прекрасное военно-инженерное образование. Никто никогда не учил меня тому, как надо понимать творчество Достоевского. Никто не давал мне "список рекомендуемой литературы". Никто не читал мне лекций и не ставил отметок за правильно изложенные мысли преподавателя. Все свободное время за годы, проведенные в океанических рейсах на научно-исследовательских судах, я посвятил изучению творческого наследия Федора Михайловича. Со мной всегда был тридцатитомник полного собрания его сочинений.
   Я - читатель, *дилетант*. И это слово, как обвинение в свой адрес, я неоднократно слышал от филологов на международных конференциях, участником которых я был в Старой Руссе и Санкт-Петербурге.
   В свое оправдание привожу рассуждения К. Керама: ""Дилетанты, дилетанты" - так пренебрежительно называют тех, кто занимается какой-либо наукой или искусством из любви, per il loro diletto и испытывает от этого радость, те, кто превратил эти занятия в средство для заработка.
   <...> Если мы возьмем историю научных открытий за какой угодно период, нам будет не так трудно установить, что многие из выдающихся открытий были сделаны "дилетантами", "аутсайдерами" или вовсе "аутодидактами", людьми, одержимыми одной идеей, людьми, которые не знали тормоза специального образования и шор "специализации" и которые просто перепрыгивали через барьеры академических традиций.
   Отто фон Герике, величайший немецкий физик XVII столетия, был по образованию юристом. Дени Папен был медиком. <...> Гальвани, человек, открывший электричество, был медиком, и, как доказывает Вильгельм Освальд в своей "Истории электрохимии", был обязан своим открытием именно пробелам в своих знаниях. Фраунгофер, автор выдающихся работ о спектре, до четырнадцати лет не умел ни читать, ни писать. Майкл Фарадей, один из самых значительных естествоиспытателей, был сыном кузнеца и начал свою карьеру переплетчиком. Юлиус Роберт Майер, открывший закон сохранения энергии, был врачом. Врачом был и Гельмгольц, когда он в двадцатишестилетнем возрасте опубликовал свою первую работу на ту же тему. Бюффон, математик и физик, свои самые выдающиеся работы посвятил вопросам геологии. Томас Земмеринг, который сконструировал первый электрический телеграф, был профессором анатомии. Самюэл Морзе был художником точно так же, как и Дагерр. Первый был создателем телеграфной азбуки, второй изобрел фотографию. Одержимые, создавшие управляемый воздушный корабль - граф Цеппелин, Гросс и Парсеваль, - были офицерами и не имели о технике ни малейшего понятия.
   Этот список бесконечен. Если убрать этих людей и их творения из истории науки, ее здание обрушится. И, тем не менее, каждого из них преследовали насмешки и издевательства". *
   Можно добавить к этому, что почтовый чиновник из Тулузы - великий Ферма - был тоже "дилетантом", Спиноза огранивал алмазы, Эйнштейн считал, что лучшее занятие для ученого - быть смотрителем маяка, а профессия В.И. Даля * судовой врач.
  
   * Керам К. Боги, гробницы, ученые. М.: Республика, 1994. Стр. 47.
   Я ни в коем случае не пытаюсь поставить себя в один ряд со Спинозой и Фарадеем. Нет. Тем не менее, я утверждаю, что работа над романами Достоевского требует от исследователя максимальной самоотдачи, если хотите - одержимости. Написать эту книгу, в которую вошли мои доклады на международных конференциях, меня побудило только одно: мое искреннее и глубокое убеждение в том, что исследователи творчества Достоевского никогда его не понимали. Более того, анализируя русскую и зарубежную критическую литературу за XIX-XX вв., я пришел к выводу, что критики зачастую весьма поверхностно знают тексты произведений писателя, что нисколько не мешало и не мешает им получать дипломы, степени, звания и пр.
   Нужен пример? Пожалуйста. Вот что пишет в статье "О Смердякове (К проблеме "Булгаков и Достоевский")" известнейший ученый, доктор филологических наук, ныне проживающий и преподающий, кажется, в Лос-Анджелесе А.К. Жолковский:
   "1. Происхождение. Начнем с двоякой природы "низкого" происхождения героев (Смердякова и Шарикова - В.Ш.). В Смердякове преобладает элемент "незаконности", в Шарикове - элемент "животности", но в каждом представлено и то, и другое. Смердяков - незаконный сын Федора Павловича от Лизаветы Смердящей, до известной степени признанный им и поселенный им в своем доме". *
   Все - неправильно. Ни до какой *известной* степени не признавал Федор Павлович себя отцом Смердякова. Ни до малейшей. И никаких признаков отцовского отношения не только к Смердякову, но даже и к своим "законным" детям у Федора Павловича Карамазова нет. И не поселял Федор Павлович Смердякова в своем доме. В своем доме старик Карамазов жил один и поселил в свой дом временно (погостить) только Ивана Карамазова. Смердяков был не *сыном*, а наемным работником Федора Павловича (поваром) и поселен был во флигеле, где проживали слуга Григорий с Марфой, в каморке с отдельным входом. Об этом же в романе написано. И что такое "элемент незаконности"? Даже представить себе не могу. Все равно, что "элемент беременности"... от Лизаветы Смердящей.
   Этого недостаточно? Тогда вот что пишет в статье *К вопросу о евангельских основаниях "Братьев Карамазовых"* филолог Федор Тарасов: *Исходная ситуация (в романе *Братья Карамазовы* - В.Ш.) передается через притчу о сеятеле (Лук. VIII, 5-8, 11-15) <...>.
   В каждом из четырех видов приемлющей земли коренится образ какого-нибудь из братьев Карамазовых. Семя, упавшее при дороге, означает слушающих, "к которым потом приходит диавол и уносит слово из сердца их, чтобы они не уверовали и не спаслись" (Лук., VIII,12). К таковым относится незаконный сын (опять "сын" * В.Ш.) Федора Павловича Павел Смердяков. Это легко установить при анализе двух идентичных по структуре и по смыслу сцен. Одна из них связана с Ветхим Заветом. Когда Григорий обучал двенадцатилетнего Смердякова грамоте и стал учить священной истории, на втором или третьем уроке мальчик усмехнулся. Григорий спросил: "Чего ты?" и услышав в ответ: "Свет создал Господь Бог в первый день, а солнце, луну и звезды на четвертый. Откуда же свет-то сиял в первый день?", остолбенел. "Мальчик насмешливо глядел на учителя. Даже было во взгляде его что-то высокомерное". В "Беседах на книгу *Бытия* Иоанна Златоуста читаем: "Да не обольщает тебя вид (солнца): если захочет повелеть Создатель, оно исчезнет, как будто бы и не было его. Поэтому и создал солнце в четвертый день, чтобы не подумал ты, будто оно производит день". Смердяков впадает именно в такое обольщение* (Достоевский в конце XX века. Составитель и редактор Карен Степанян, М., Классика плюс, 1996, c. 332,333).
   Ну, во-первых, нет в романе четырех братьев Карамазовых, есть только три брата. То, что Павел Смердяков (если он Смердяков, то, естественно, не Карамазов) является незаконным сыном Федора Павловича можно только предполагать, а не утверждать. Дмитрий восклицает на следствии: *Да и за что ему убивать старика? Ведь он, может быть, сын его, побочный сын, знаете вы это?*
   Даже для Дмитрия этот вопрос не совсем ясен, а Федор Тарасов и А.К. Жолковский знают все. А если это не так? Если Смердяков не побочный сын Федора Павловича? Ведь, как написано в романе, *никто этого не знает наверно и никогда не знал*, а сын (как утверждал слуга Григорий) бежавшего из губернского острога страшного арестанта *Карпа с винтом*? В Скотопригоньевске *догадка эта показалась правдоподобною*, а Федор Павлович от своего отцовства отрекся и *изо всех сил продолжал от всего отрекаться*. Тогда и образ старика Карамазова читается совсем по-другому. Это уже не развратник и негодяй, изнасиловавший юродивую праведницу Лизавету Смердящую, а благодетель, из сострадания приютивший сироту-подкидыща.
   Во-вторых, *диавол* (черт, сатана) приходил по ночам не к Смердякову, а к Ивану Карамазову. Если под *диаволом* Тарасов подразумевает самого Ивана, то тогда да, Иван к Смердякову приходил. Три раза приходил. Но этого Тарасов, кажется, не подразумевает, поскольку Иван Карамазов у него *интеллигент, принадлежащий к научной среде* (?). Смердяков же в романе дважды упоминает не *диавола*, а Провидение. Как тут быть?
   И последнее. Константинопольский епископ Иоанн Златоуст жил в конце IV - начале V веков. В те очень далекие времена господствовала птолемеевская (Птолемей Клавдий 90-160 гг. н.э.) модель устройства Мира с неподвижной Землей в центре и (если без подробностей) твердыней небесного свода. Христианская церковь приняла модель Птолемея, как не противоречащую Ветхому Завету Библии, уточнив, что за пределами сферы неподвижных звезд - место для рая и ада.
   В соответствии с этой моделью и Ветхим Заветом Господь Бог создал и поместил Солнце на свод небесный на четвертый день Творения. Как поместил, так может и убрать. Ничего не изменится, потому что день и свет не от Солнца, а от Бога. Так полгал и Иоанн Златоуст. А может ветхозаветный иудейский Бог Яхве и остановить движение Солнца и Луны, как сделал это по требованию Иисуса Навина; *Стой, солнце над Гаваоном, и луна, над долиною Аиалонскою! И остановилось солнце, и луна стояла, доколе народ (израильский - В.Ш.) мстил врагам своим* (Библия, Нав. , 10;12,13).
   Я не буду объяснять, какие огромные успехи сделала астрономия с тех пор в понимании природы Вселенной. Но двенадцатилетний мальчик Смердяков, живший в середине IXX века, оказался разумнее филолога с университетским дипломом, публикующего свои научные труды в конце века XX- го. Даже теологи в настоящее время признают в Библии истинными (богодухновенными) только поучения нравственно-религиозного характера. Что же касается описываемой в Библии картины Мира и историчности описываемых событий, то взгляды авторов Библии соответствовали той эпохе, в которой они жили. Рассказ о сотворения Мира считается непогрешимым не с точки зрения технологии Творения, а с точки зрения самого факта Творения Вселенной Богом.
   И таких примеров - великое множество. Сколько статей и диссертаций написано на тему: "Старика Карамазова убил злодей Смердяков"? Не счесть. Хотя и доказательств вины Смердякова в романе "Братья Карамазовы" тоже нет. Есть *признание* Смердякова, но нет сцены (а это главное), описывающей это злодейское убийство.
   Читать Достоевского трудно. Писать о Достоевском тоже трудно. Еще труднее отличить, где кончаются мысли Достоевского, которые исследователь его творчества хочет раскрыть читателю, и начинаются собственные умозаключения исследователя. А таких "умозаключений" понаписано столько, что объем потраченной бумаги намного превышает все, что написал Федор Михайлович. Эта книга написана по-другому. Я попытался систематизировать огромный материал и представить его читателю в том виде, в котором он показался мне наиболее интересным и доказательным. Насколько мне это удалось - не мне судить. Да, книга насыщена цитатами. Но, поскольку мне приходится опровергать многое из того, что написано ранее за сто с лишним лет, и доказывать то, с чем никак не могут согласиться (я в этом убедился) ученые филологи, у меня нет другого выхода. Точная и емкая цитата - это мое единственное оружие. А с Достоевским вряд ли кто захочет спорить.
   "Короткий рассказ в письмах" - это в какой-то степени шутка. Но шутка достаточно серьезная. Именно так, как описано в этом рассказе, можно представить себе, на мой взгляд, то, как построен роман "Идиот". Но, весьма вероятно, можно представить это построение и по иному. Рассказ можно было и не публиковать, но, поскольку уж он написан, то пусть и будет опубликован.
  
   * Лотмановский сборник. М.: ИЦ-Гарант, 1995. Стр. 569.
  
   Мне хотелось бы выразить глубокую признательность А.С. Айзиковичу за неоценимую помощь, оказанную при работе над рукописью. Я благодарен также Г.Ф. Коган, Ф.Г. Никитиной и своему постоянному оппоненту А.В. Микрюкову, в спорах с которым родилось немало интересных мыслей.
   Все цитаты из произведений Ф.М. Достоевского приводятся по Полному собранию сочинений в 30-ти томах. Первая цифра в скобках указывает позицию по приложенному в конце книги списку литературы. Затем арабскими цифрами указывается номер тома (и, если нужно, римской цифрой соответствующая книга тома), а затем, через точку с запятой, страницы.
   Курсивом во всех цитатах выделены слова, подчеркнутые Достоевским, полужирным шрифтом - подчеркиваемые автором публикуемой книги.
   Буду благодарен за отзывы. Мой электронный адрес: a_mikr@rambler.ru
  
  
  
  
  
  
   ВЛИЯНИЕ ПЕТРАШЕВЦЕВ НА ТВОРЧЕСТВО И МИРОВОЗЗРЕНИЕ
   ДОСТОЕВСКОГО
  
   "Каждый раз, когда я напишу что-нибудь и пущу в печать, - я как в лихорадке. Не то, чтоб я не верил в то, что сам же написал, но всегда мучит меня вопрос: как это примут, захотят ли понять суть дела, и не вышло бы скорее дурного, чем хорошего, тем, что я опубликовал мои заветные убеждения? Тем более, что всегда принужден высказывать иные идеи лишь в основной мысли, всегда весьма нуждающейся в большом развитии и доказательности".
   Из письма Достоевского
   К.П. Победоносцеву от 16 августа 1880 г.
  
  
   О чем романы Достоевского? В письме А.Н. Майкову из Флоренции 15 мая 1869 г. Достоевский сообщал: "Писал я Вам или нет о том, что у меня есть одна литературная мысль (роман, притча об атеизме), пред которой вся моя литературная карьера была только дрянь и введение и которой я всю мою жизнь будущую посвящаю?" (3,29.I;44). В письме С.А. Ивановой 14 декабря 1869 г. Федор Михайлович вновь отметил: "Этот (будущий - В.Ш.) роман все упование мое и вся надежда моей жизни. <...> Это главная идея моя, которая только теперь, в последние два года во мне высказалась. <...> Эта идея - все, для чего я жил" (3,29.I;93). "Главный вопрос, - писал Достоевский А.Н. Майкову 25 марта 1870 г., - тот самый, которым я мучился сознательно и бессознательно всю мою жизнь, - существование Божие" (3,29.I;117).
   В 1879 - 1880 годах замысел Достоевского воплотился в печатных страницах "Русского вестника", где в это время публиковался давно задуманный роман в окончательном варианте - "Братьев Карамазовых".
   Этот роман, безусловно, занимает в творчестве Достоевского особое место. В своих предыдущих произведениях Автор решал задачи частные, еще не решаясь подступиться к главной цели, хотя, несомненно, некоторые заложенные в них идеи и эпизоды получили полное и окончательное звучание в последнем произведении Федора Михайловича.
   Еще до начала своей литературной деятельности 16 авг. 1839 г. Достоевский писал своему брату Михаилу: "Человек есть тайна. Ее надо разгадать, и если будешь ее разгадывать всю жизнь, то не говори, что потерял время; я занимаюсь этой тайной, ибо хочу быть человеком" (3,28.I;63).
   О Мире Федор Михайлович писал тому же адресату 9 августа 1838 г.: "Не знаю, стихнут ли когда мои грустные идеи? Одно только состояние и дано в удел человеку: атмосфера души его состоит из слияния неба с землею; какое же противузаконное дитя человек; закон духовной природы нарушен... Мне кажется, что мир наш - чистилище духов небесных, отуманенных грешною мыслию. Мне кажется, мир принял значение отрицательное и из высокой, изящной духовности вышла сатира. Попадись в эту картину лицо, не разделяющее ни эффекта, ни мысли с целым, словом, совсем постороннее лицо... что ж выйдет? Картина испорчена и существовать не может!" (3,28.I;50).
   Моделью для романов Достоевского является "Кроткая. Фантастический рассказ" (3,24;5).
   Мы не знаем имени героя и автора рассказа - имя ему Мир. Мы не знаем имени героини. Она - "Кроткая". В романах Достоевского "Кроткая" (или "Кроткий"), а это Александр Петрович Горянчиков, Настасья Филипповна, князь Мышкин, Раскольников, Павел Смердяков попадают в Мир, существовать в котором они не могут (для Смердякова - до сего времени), бунтуют и погибают. Главный вопрос - кто виноват: Бог, Мир или "Кроткая" (*Кроткий")?
   Все названные герои, безусловно, в той или иной степени повторяют переживания самого Достоевского, описанные в письме брату Михаилу в 1845 году: "Мне Петербург и будущая жизнь петербургская показались такими страшными, безлюдными, безотрадными, а необходимость такою суровою, что если б моя жизнь прекратилась в эту минуту, то я, кажется, с радостию бы умер. Я, право, не преувеличиваю. Весь этот спектакль решительно не стоит свечей" (3,28.I;111).
   И еще. В письме Э.И. Тотлебену из Семипалатинска (после выхода с каторги) Достоевский писал: "Я был виновен, я сознаю это вполне. Я был уличен в намерении (но не более) действовать против правительства. Я был осужден законно и справедливо; долгий опыт, тяжелый и мучительный, протрезвил меня и во многом переменил мои мысли. Но тогда - тогда я был слеп, верил в теории и утопии. Когда я отправлялся в Сибирь, у меня, по крайней мере, оставалось одно утешение: что я вел себя перед судом честно, не сваливал своей вины на других и даже жертвовал своими интересами, если видел возможность своим признанием выгородить из беды других. Но я повредил себе: я не сознавался во всем и за это наказан был строже" (3,28.I;224).
   Это тягостное впечатление от суда приговоренный к смертной казни Достоевский сохранил на всю жизнь. Признавшийся (Горянчиков, Рогожин, Раскольников, Смердяков) - виновен. Виновен и перед судом и перед критиками. Ни суд, ни критики не задавали себе вопрос - почему герой романа признался в совершенном преступлении? Почему взял вину на себя? Возможно, он жертвовал своими интересами. Возможно, выгораживал других. Возможно, решился "пострадать". Не понять, не попытаться оправдать, а обвинить и осудить - вот суть этого Мира.
   Мир - аморален. Закон Мира - преступен.
   Эта точка зрения нуждается в подтверждении и мы найдем это подтверждение на примере романа *Записки из Мертвого дома*: *В одном из таких веселых и довольных собою городков (Сибири * В.Ш.) , * пишет Издатель *Записок*, * <...> встретил я Александра Петровича Горянчикова, поселенца, родившегося в России дворянином и помещиком, потом сделавшегося ссыльнокаторжным <...>, смиренно и неслышно доживавшего свой век в городке К. поселенцем. <...> Полагали, что у него должна быть порядочная родня в России, может быть даже и не последние люди, но знали, что он с самой ссылки упорно пресек с ними всякие сношения, * одним словом, вредит себе. К тому же у нас все знали его историю, знали, что он убил жену свою еще в первый год своего супружества, убил из ревности и сам донес на себя (что весьма облегчило его наказание). На такие преступления всегда смотрят как на несчастие и сожалеют о них. Но, несмотря на все это, чудак упорно сторонился от всех и являлся в людях только давать уроки* (3,4;6,7).
   Старуха хозяйка, где квартировал умерший Александр Петрович, угрюмая и молчаливая баба говорила, *что он очень полюбил и очень ласкал ее внучку Катю, особенно с тех пор, как узнал, что ее зовут Катей, и что в Катеринин день каждый раз ходил по ком-то служить панихиду* (3,4;8).
   Так что же все знали в веселом и довольном собою городке К.? То, что Александр Петрович убил свою жену или то, что он сам не себя донес? Совершенно очевидно * только то, что он сам на себя донес.
   А если он не убивал? Если он совершенно неожиданно застал в спальне своей молодой жены ее мертвое тело с его охотничьим ножом в сердце? Может быть он посчитал себя виновным в ее смерти и горе сломило его настолько, что он потерял всякий интерес к жизни? Может быть поэтому он и полюбил девочку Катю, которая напоминала ему его безвременно погибшую жену Катерину, по которой он ходил служить панихиду? Может быть...
   И каково тогда ему было терпеть сочувствие окружающих, которые знали, что он * убийца?
   Похожий случай описывается в романе *Братья Карамазовы* в рассказе *Таинственного незнакомца*, явившегося к Зосиме с признанием в убийстве отвергшей его домогательства и отдавшей свое сердце другому молодой, богатой и прекрасной вдовы помещицы. Прокравшись ночью в ее покои, злодей *вонзил ей нож прямо в сердце, так что она и не вскрикнула. Затем с адским и с преступнейшим расчетом устроил так, чтобы подумали на слуг. <...> Ни на другой день, когда поднялась тревога, и никогда потом во всю жизнь, никому и в голову не пришло заподозрить настоящего злодея! <...> Заподозрили же тотчас крепостного слугу ее Петра и как раз сошлись все обстоятельства, чтобы утвердить сие подозрение. <...> Арестовали его и начали суд, но как раз через неделю арестованный заболел в горячке и умер в больнице без памяти. Тем дело и кончилось, предали воле Божией, и все * и судьи, и начальство, и все общество (как и в случае с Горянчиковым * В.Ш.) остались убеждены, что совершил преступление никто как умерший слуга* (3,14;277,278).
   Не было у прекрасной молодой женщины страстно любившего ее ревнивого мужа. А если бы был...?
   В своих *Записках* Александр Петрович описывает *преступление* одного каторжника: *Он был из дворян, служил и был у своего шестидесятилетнего отца чем-то вроде блудного сына. Поведения он был совершенно беспутного, ввязался в долги. Отец ограничивал его, уговаривал; но у отца был дом, был хутор, подозревались деньги, и * сын убил его, жаждая наследства. Преступление было разыскано только через месяц. Сам убийца подал объявление в полицию, что отец его исчез неизвестно куда. <...> Наконец, в его отсутствие, полиция нашла тело. На дворе, во всю длину его, шла канавка для стока нечистот, прикрытая досками. Тело лежало в этой канавке. Оно было одето и убрано, седая голова была отрезана прочь, приставлена к туловищу, а под голову убийца подложил подушку. Он не сознался, был лишен (как и невиновный Дмитрий Карамазов * В.Ш.) дворянства, чина и сослан на работу на двадцать лет. <...> Это был взбалмошный, легкомысленный, нерассудительный в высшей степени человек, хотя совсем не глупец. В разговорах он иногда вспоминал о своем отце. Раз, говоря со мной о здоровом сложении, наследственном в их семействе, он прибавил: *Вот родитель мой, так тот до самой кончины своей не жаловался ни на какую болезнь*. Такая зверская бесчувственность, разумеется, невозможна. Это * феномен: тут какой-нибудь недостаток сложения, какое-нибудь телесное и нравственное уродство, еще не известное науке, а не просто преступление. Разумеется, я не верил этому преступлению. Но люди из его города (как и в случае с Горянчиковым * В.Ш.), которые должны были знать все подробности его истории, рассказывали мне все его дело. Факты были до того ясны, что невозможно было не верить* (3,4;16).
   Вот и я, читая *Записки* Александра Петровича, умного, сдержанного, уравновешенного и очень чуткого к другим людям человека, не верю в то, что он убил свою жену. Я этого, в отличие от всех, не знаю.
   Да и смущает то, что у убитого отца подозревались деньги. Мало ли какой *Федька каторжный* или *Карп с винтом* мог польститься на такую добычу. А не найдя денег мог и надругаться над трупом. Да и глупо, совсем глупо прятать тело во дворе своего же дома в канавке. Да и не назовет убийца свою жертву родителем, а все же как-то иначе. Да и убийство отца не назовет его кончиной. Сомнений и у Александра Петровича, и у меня много. Я тоже, в отличие от всех, не верю этому преступлению.
   Достоевский презирал в людях стадность и в мышлении, и в поведении. В 1873 г. в статье *Две заметки редактора* он писал: *Мы дорожим лишь тем, что пользуемся некоторой симпатией нескольких толковых людей, которые в наше время всеобщего лакейства мысли решились сметь
   Свое суждение иметь* (3,21;155).
   К сожалению, это время в России не кончилось и по сей день.
   В конце *Записок из Мертвого дома* говорится: *Как неприветливо поразили они (почернелые бревенчатые срубы * В.Ш.) меня тогда, в первое время (единственный раз, когда Александр Петрович на третий день своего пребывания на каторге назвал каторгу *Мертвым домом* * В.Ш.). <...> И сколько в этих стенах погребено напрасно молодости, сколько великих сил погибло здесь даром! Ведь надо уж все сказать: ведь этот народ необыкновенный был народ. Ведь это, может быть, и есть самый даровитый, самый сильный народ из всего народа нашего. Но погибли даром могучие силы, погибли ненормально, незаконно, безвозвратно. А кто виноват?
   То-то, кто виноват? * (3,4;231).
   Нет, каторга * это далеко не *Мертвый дом*! Люди живут там активной, творческой, деятельной, хотя и не всегда благочестивой жизнью. Это люди, которые осмелились, пусть иногда в дикой форме, но все же осмелились на протест против бесчеловечной системы насилия над народом в России. А свои *Записки* Александр Петрович в полном одиночестве писал, проживая в *веселом и довольном собою* городке К.. Они, эти *Записки*, оттуда, из этого *Мертвого дома*, где веселятся те, кто виноват.
   Да и с романом *Преступление и наказание* не все ясно. Можно поверить в то, что Раскольников мог обухом топора оглушить и бескровно убить старуху-процентщицу, это воплощение мирового Зла. Раскольников видел в этом убийстве высшую справедливость. Но раскроить топором череп *праведнице* Лизавете, которую нещадно эксплуатировала старуха? Такой же несчастной, как и сам Раскольников? В это зверское преступление Раскольникова тоже трудно поверить. На это был способен только расчетливый, хладнокровный и очень жестокий убийца. Что произошло на самом деле, а что только привиделось Раскольникову в бреду белой горячки...? Не для того ли и появилась неожиданно в жилище старухи-процентщицы Лизавета, чтобы мы задали себе этот вопрос?
   Древнегреческий философ Пиррон (ок. 360 * 270 гг. до н.э.) отмечал: мудрость состоит в том, чтобы ничего не утверждать и не останавливаться ни на одном мнении.
   Итак: Бог, Мир, Человек, - вот та "Триада", существование (и взаимозависимость) которой изначально (сознательно и бессознательно) мучила Достоевского и настоятельно требовала ответа на грозные и страстные вопросы. Мучительные сомнения, ощущение своего одиночества в Мире, привели Достоевского в кружок петрашевцев - к Бунту, смысл которого выразил в дальнейшем Иван Карамазов.
   Из показаний во время следствия члена кружка петрашевцев К.И. Тимковского:
   "Тут, когда я вступил в круг Петрашевского, я услышал такие речи о религии, которые приводили меня в ужас; я хотел бежать из этого круга, я должен был бы бежать, но самонадеянность меня подстрекнула, я остался. Я не ребенок, думал я; неужели то, чему я привык свято веровать с детства, что срослось с моей душой, разлетится в прах от каких-нибудь безумных речей. Я буду слушать и спорить, убеждать их и, может быть, еще и их обращу на путь.
   Первое время я действительно заводил с ними религиозные прения. Помню даже, как однажды, выведенный из себя их неверием, я взялся доказать им в одну из будущих "пятниц", и доказать путем чисто научным, божественность Иисуса Христа, необходимость пришествия его в мир на дело спасения, рождение его от девы и т.п. Но пока я собирал материалы и подготовлял эту богословскую речь, споры наши продолжались. Они приводили в опровержение меня такие доводы, которые тогда оглушали меня своей дерзостью, затмевали мой рассудок и казались мне неотразимыми. Вера моя поколебалась и вскоре я дошел до совершенного отрицания веры христианской, сомневался даже в существовании Бога".
   Из ответов Тимковского на вопросы следственной комиссии: "Такие речи о религии я слышал более всего от Петрашевского, Толля, Баласогло, Ястржембского, Спешнева. Что именно говорил каждый из них, теперь не могу вспомнить, но общий смысл всего слышанного мною в разное время клонился к тому, чтоб доказать недостоверность всех книг Священного Писания, Ветхого и Нового Завета, их неподлинность и позднейшее происхождение (апокрифичность) <...>.
   Они доказывали, что все наши четыре Евангелия писаны не апостолами, ходившими вслед Иисуса Христа и слушавшими его учения, но позднейшими мыслителями, принадлежавшими к касте духовенства, жаждущего забрать в свои руки власть; что все апостолы перемерли давно до того времени, как стали ходить по рукам первые Евангелия, которые, наконец, расплодились в числе до 70, и что Никейский собор, видя, что большая часть из них заключает явные нелепости, соблазняющие народ, решился истребить их, оставив из них только 18 и признав каноническими только 4, которые совершенно произвольно, без всякого основания, приписал святым апостолам Матфею, Марку, Луке и Иоанну; что, наконец, сам Господь и спаситель наш Иисус Христос был такой же человек, как и мы, но гениальный и посвященный в таинства наук нововводитель, умевший воспользоваться своим положением; что весь Ветхий Завет и пророки - так же писания апокрифные, что все здание христианской религии искусно нагромождено и подобрано духовенством. Все это подкрепляли эти господа доводами историческими, хронологическими, филологическими, которыми забрасывали меня и приводили в тупик. <...> О Боге они также доказывали, что путем разума, путем научным нельзя доказать положительно ни его бытие, ни небытие; что и то, и другое останется только гипотезой" (5;213,214).
   Созванный по инициативе императора Константина в 325 г. после Р.Х. в городе Никее в Малой Азии Собор (съезд) епископов христианских общин попытался разрешить спорные вопросы веры и утвердить постановление относительно церковной организации. На Никейском соборе произошло фактическое становление римской православной (истинной) католической (всеобщей) Церкви, просуществовавшей как единое целое до 1054 г., а затем разделившейся на православную и католическую Церкви. Там же, на Никейском Соборе, был определен список разрешенных для чтения (богодухновенных, канонических) христианских произведений. Весь остальной обширный пласт древнеапостольской рукописной литературы, создававшейся в христианских общинах, организованных Апостолами, был объявлен апокрифическим (ложным) и подлежал безжалостному уничтожению. До наших дней дошло чрезвычайно малое количество произведений этого пласта. Но именно этот пласт, несмотря на все содержащиеся в нем противоречия, в целом давал истинное представление о Христе. Единственное древнеапостольское произведение I в., признанное Собором каноническим, - это все послания Апостола Павла. Его авторитет был настолько велик в среде христиан, что Собор не посмел объявить послания апокрифическими, несмотря на то, что содержание посланий Павла во многом противоречит богодухновленным Евангелиям.
   Во "Вступительном слове", сказанном на литературном утре в пользу студентов Санкт-Петербургского университета 30 декабря 1879 г. перед чтением главы "Великий инквизитор", Достоевский говорил: "Страдание сочинителя поэмы происходит именно оттого, что он в изображении своего первосвященника с мировоззрением католическим (всеобщим - В.Ш.), столь удалившимся от древнего апостольского православия, видит воистину настоящего служителя Христова. Между тем его Великий инквизитор есть, в сущности, сам атеист. Смысл тот, что если исказишь Христову веру, соединив ее с целями мира сего, (что и сделала православная католическая Церковь на Никейском соборе и после него - В.Ш.) , то разом утратится и весь смысл христианства, ум, несомненно, должен впасть в безверие (как у Ивана Карамазова - В.Ш.), вместо великого христова идеала созиждется лишь новая Вавилонская башня. Высокий взгляд христианства на человечество понижается до взгляда как бы на звериное стадо, а под видом социальной любви к человечеству является уже не замаскированное презрение к нему" (3,15;198).
   В "Записной тетради" Достоевского за 1880 - 1881 гг. есть запись:
   "Церковь, церковность.
   Мировые посредники первого призыва. Да что бы они значили, если б не встретили доверчивости народной" (3,27;55).
   Ранние (древние) христиане воспринимали Христа как мессию, посланника Бога. На Никейском соборе был принят символ христианской веры, сформулированный Тертуллианом - *Святая Троица*.
   Ранние христиане считали, что отпущение грехов человеческих возможно только Богу. В III в. православная католическая Церковь взяла на себя функции прощения самых тяжких грехов, что позволило Церкви приобрести колоссальную власть над верующими.
   Ранние христиане признавали только публичное покаяние в грехах. Православная католическая церковь ввела обряд тайной исповеди.
   В романе "Братья Карамазовы" Зосима (символизирующий собой православную Церковь) в молодости говорит признавшемуся ему в убийстве "таинственному незнакомцу": "Идите, - говорю, - объявите людям. Все минует, одна правда останется. Дети поймут, когда вырастут, сколько в великой решимости вашей было великодушия.<...> Поймут все подвиг ваш, - говорю ему, - не сейчас, так потом поймут, ибо правде послужили, высшей правде, неземной" (3,14;280).
   То же самое говорит в романе "Преступление и наказание" Соня Мармеладова Раскольникову:
   "Что делать? - воскликнула она, вдруг вскочив, и глаза ее, доселе полные слез, вдруг засверкали. - Встань! <...> Поди сейчас, сию же минуту, стань на перекрестке, поклонись, поцелуй сначала землю, которую ты осквернил, а потом поклонись всему свету, на все четыре стороны, и скажи всем вслух: "Я убил!" Тогда Бог опять тебе жизнь пошлет. Пойдешь? Пойдешь?" (3,6;322).
   В покаянии перед всеми, перед всем миром и искупление.
   И это соответствует учению Иисуса Христа: "Истинно говорю вам: что вы свяжете на земле, то будет связано на небе; и что разрешите на земле, то будет разрешено на небе" (Мтф. 18;18).
   Совсем по-иному поступает Зосима, добившийся огромных почестей и славы в старости, и именем Господа Бога простивший убившую своего мужа женщину:
   "- Постой, - сказал старец и приблизил ухо свое прямо к ее губам. Женщина стала продолжать тихим шепотом, так что ничего почти нельзя было уловить. Она кончила скоро.
   - Третий год? - спросил старец.
   - Третий год. Сперва не думала, а теперь хворать начала, тоска пристала. <...> Помирать боюсь.
   - Ничего не бойся, и никогда не бойся, и не тоскуй. Только бы покаяние не оскудевало в тебе - и все Бог простит. Да и греха такого нет и не может быть на всей земле, какого бы не простил Господь воистину кающемуся. Да и совершить не может совсем такого греха великого человек, который бы истощил бесконечную Божию любовь. <...> Покойнику в сердце своем все прости (Покойнику?! Убиенному?! - В.Ш.) чем тебя оскорбил, примирись с ним воистину. <...> Ступай и не бойся" (3,14;48).
   Страшные слова Зосимы, которые слышал Алеша Карамазов и которые, возможно, решили судьбу Федора Павловича.
   Ранние христиане отрицали служение на государственных должностях и в армии, богатство, собственность. Ельвирский собор (305 г.) признал за Церковью право вести торговые операции. К концу V в. при поддержке римской императорской власти Церковь становится крупнейшим собственником и землевладельцем. В 419 г. на Соборе в Карфагене был окончательно утвержден список книг Нового Завета. Читающие апокрифические книги христиане преследовались как язычники. При этом использовался государственный аппарат и солдаты.
   Ранние христиане не признавали божественности императора Рима, за что подвергались жесточайшим гонениям. Но уже апостол Павел, стремясь сохранить христианство и распространить его по всей территории Империи писал из заточения в *Послании к Римлянам*:
   13;1. *Всякая душа да будет покорна высшим властям, ибо нет власти не от Бога; существующие же власти от Бога установлены.
   13;2. Посему противящийся власти противится Божию установлению. А противящиеся сами навлекут на себя осуждение*.
   Ранние христиане приняли эту соглашательскую программу апостола Павла, как крайнюю необходимость, а в дальнейшем эта программа для православной католической Церкви стала основополагающей.
   Ранние христиане выбирали епископов (старших в общине) из своей среды. В дальнейшем епископы стали назначаться Собором. В конце II века православная католическая Церковь постановила для верующих: *Следуйте епископу так же покорно, как Иисус Христос следовал Отцу*.
   Вся история римской православной католической Церкви - это история ухода от проповеди к власти, от Христа к "Великому Инквизитору".
   В IV-V в.в. устанавливается культ Марии. Слова "Богоматерь" и "Богородица" впервые появилось в трудах епископа Евсения около середины IV в. Окончательно Мария признана "Богоматерью" в 431 г. на Соборе в Ефесе, созванном по решению императора Феодосия.
   *Католичество * все равно что вера нехристианская! * Говорит в романе *Идиот* князь Мышкин. * Нехристианская вера, во-первых! <...> а во-вторых, католичество римское даже хуже самого атеизма, таково мое мнение! <...> Атеизм только проповедует нуль, а католицизм идет дальше: он искаженного Христа проповедует, им же оболганного и поруганного, Христа противоположного! <...> По-моему, римский католицизм даже и не вера, а решительно продолжение Западной Римской империи (как римское православие - продолжение Восточной Римской империи Византии: *Москва * Третий Рим* - В.Ш.), и в нем все подчинено этой мысли, начиная с веры* (3,8;450).
   Очень точно.
   В своих романах Достоевский неоднократно обращается к апокрифам. Так, в "Записках из Мертвого дома" о беседе Александра Петровича Горянчикова с магометанином Алеем и его братьями говорится: "Они долго и серьезно говорили между собою и утвердительно покачивали головами. Потом с важно благосклонною, то есть чисто мусульманскою улыбкою (которую я очень люблю и именно важность этой улыбки), обратились ко мне и подтвердили, что Иса (Иисус) был Божий пророк, и что он делал великие чудеса; что он сделал из глины птицу, дунул на нее, и она полетела... и что это и у них в книгах написано" (3,4;54). То есть мусульмане - и Достоевский тоже: в статейных списках арестантов острога, где отбывал каторгу Федор Михайлович, никакого мусульманина Алея с братьями не значилось (3,4;282) - считают не ложным, а истинным объявленное Церковью апокрифическим "Евангелие детства (Евангелие от Фомы)". И это дает повод для серьезных размышлений.
   Та же мысль повторяется в романе "Братья Карамазовы": "У смотрителя же острога (где содержался до суда Дмитрий - В.Ш.), благодушного старика, хотя и крепкого служаки, он (Ракитин - В.Ш.) давал в доме уроки. Алеша же опять-таки был особенный и стародавний знакомый и смотрителя, любившего говорить с ним вообще о "премудрости". <...> В последний год старик как раз засел за апокрифические евангелия и поминутно сообщал о своих впечатлениях своему молодому другу. Прежде даже заходил к нему в монастырь и толковал с ним и с иеромонахами по целым часам" (3,15;26).
   И вновь Достоевский предлагает нам задуматься о том, что в ортодоксальном христианстве апокрифично, а что истинно. И что в рассуждениях петрашевцев Достоевский уже к концу своей жизни считал ошибочным, а что правильным.
   Надо полагать, что в какой-то степени впечатления Тимковского соответствуют и впечатлениям Достоевского, который сохранил их на всю жизнь, о чем и сообщал в письме Н.Д. Фонвизиной в 1854 г.: "Я скажу Вам про себя, что я дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоила и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных" (3,28.I;176), воспринятых Достоевским еще в среде петрашевцев.
   Пытаясь разрешить свои сомнения, Достоевский писал в том же 1854 г. после выхода с каторги из Омска брату Михаилу: "Не забудь же меня книгами, любезный друг. Главное: историков, экономистов, "Отечественные записки", отцов Церкви и историю Церкви. <...> пришли мне Коран, "Critique de raison pure" Канта и если как-нибудь в состоянии переслать неофициально, то пришли непременно Гегеля, в особенности Гегелеву "Историю философии". С этим вся моя будущность соединена!" (3,28.I;173).
   Но в "Дневнике писателя" за 1880 г. (через 26 лет) уже без всякого сомнения Федор Михайлович писал: "Не говорите же мне, что я не знаю народа! Я его знаю: от него (на каторге - В.Ш.) я принял вновь в мою душу Христа (Христа, а не Бога - В.Ш.), которого узнал в родительском доме еще ребенком и которого утратил было, когда преобразился в свою очередь в европейского либерала" (3,26;152) - в петрашевца.
   О том, какого Христа принял Достоевский, сказано в "Дневнике писателя" за 1880 г.: "Я утверждаю, что народ наш просветился уже давно, приняв в свою душу суть Христа и учение его. <...> Научился же в храмах, где веками слышал молитвы и гимны, которые лучше проповедей. Повторял и сам пел эти молитвы еще в лесах, спасаясь от врагов своих, в Батыево нашествие, может быть, пел: "Господи сил, с нами буди!" - и тогда-то, может быть, и заучил этот гимн, потому что, кроме Христа, у него тогда ничего не оставалось, а в нем, в этом гимне, уже в одном вся правда Христова. <...> Главная же школа христианства, которую прошел он, это - века бесчисленных и бесконечных страданий, им вынесенных в свою историю, когда он, оставленный всеми (и Церковью? - В.Ш.), попранный всеми (? - В.Ш.), работающий на всех и на вся (? - В.Ш.), оставался лишь с одним Христом-утешителем (а не с Богом - В.Ш.), которого и принял тогда в свою душу навеки и который за то и спас от отчаяния его душу!" (3,26;I50).
   Итак, "дитя неверия и сомнения", а через четверть века, - "принял вновь в мою душу Христа". "Дневник писателя" Достоевского полон самых значительных и серьезных упоминаний о Христе и очень редко о Боге. Вера во Христа для Достоевского - истинна. Вера в Бога - сомнительна. Кем был Христос? Кто или что есть Бог?
   В феврале 1878 г. Достоевский получил письмо от читателя Н.Л. Озмидова, который высказал сожаление по поводу прекращения издания "Дневника писателя": "В особенности я жалею, что не буду слышать от Вас мыслей о необходимости понятия о бессмертии души для человеческого прогресса. У меня составилось понятие о необходимости любви к ближнему и прогресса других основ и свойств человека, а потому весьма желательно было бы услыхать Вас, хотя в дневнике Вашем и рассеяны намеки, и я почти знаю, в каком духе Вы будете решать" (3,30.I;365).
   Ответ Достоевского: "Во-первых, что я Вам могу ответить и какой намек могу Вам дать на Ваш роковой и вековечный вопрос? И в двух ли строках письма уложится это дело? Вот если б мы говорили с Вами несколько часов - другое дело, но ведь и тогда ничего бы, может быть, и не вышло, неверующие всего труднее убеждаются словами и рассуждениями. А не лучше ли бы Вам прочесть повнимательнее все послания апостола Павла? Там очень много говорится собственно о вере, и лучше и сказать нельзя" (3,30.I;10).
   В первом послании к Тимофею апостол Павел писал (6;5): "Существует лишь один Бог и лишь один Посредник между Богом и людьми, Христос Иисус, кто сам был человеком". До конца своей жизни Достоевский не принял Христа ни как Бога, ни как единородного Сына Божьего. И это, безусловно, результат влияния петрашевцев. А апостол Павел всех христиан называл сынами Божьими.
   В "Дневнике писателя" за 1876 г. Достоевский опубликовал статью "Приговор", где привел "рассуждения одного самоубийцы от скуки": "В самом деле: какое право имела эта природа производить меня на свет, вследствие каких-то там своих вечных законов? Я создан с сознанием и эту природу сознал: какое право она имела производить меня, без моей воли на то, сознающего? Сознающего, стало быть страдающего, но я не хочу страдать - ибо для чего бы я согласился страдать? Природа, через сознание мое, возвещает мне о какой-то гармонии в целом. Человеческое сознание наделало из этого всевозможных религий. Она говорит мне, что я, хоть и знаю вполне, что в "гармонии целого" участвовать не могу и никогда не буду, да и не пойму ее вовсе, что она такое значит, - но что я все-таки должен подчиниться этому возвещению, должен смириться, принять страдание в виду гармонии в целом и согласиться жить. Но если выбирать сознательно, то, уж разумеется, я скорее пожелаю быть счастливым лишь в то мгновение, пока я существую, а до целого и его гармонии мне ровно нет никакого дела после того, как я уничтожусь - останется ли это целое с гармонией на свете после меня или уничтожится сейчас же вместе со мною. И для чего бы я должен был так заботиться о его сохранении после меня - вот вопрос? Пусть уж лучше я был бы создан как все животные, то есть живущим, но не сознающим себя разумно; сознание же мое есть именно не гармония, а, напротив, дисгармония, потому что я с ним несчастлив. Посмотрите, кто счастлив на свете и какие люди соглашаются жить? Как раз те, которые похожи на животных и ближе подходят под их тип по малому развитию их сознания. Они соглашаются жить как животные, то есть есть, пить, спать, устраивать гнездо и выводить детей. Есть, пить и спать по-человеческому значит наживаться и грабить. Возразят мне, пожалуй, что можно устроиться и устроить гнездо на основаниях разумных, на научно верных социальных началах, а не грабежом, как было доныне. Пусть, а я скажу, для чего? Для чего устраиваться и употреблять столько стараний устроиться в обществе людей правильно, разумно и нравственно-праведно? На это, уж конечно, никто не сможет мне дать ответа. <...>
   Так как, наконец, при таком порядке, я принимаю на себя в одно и то же время роль истца и ответчика, подсудимого и судьи и нахожу эту комедию, со стороны природы, совершенно глупою, а переносить эту комедию, с моей стороны, считаю даже унизительным - то, в моем несомненном качестве истца и ответчика, судьи и подсудимого, я присуждаю эту природу, которая так бесцеремонно и нагло произвела меня на страдание, - вместе со мною к уничтожению... А так как природу я истребить не могу, то и истребляю себя самого, единственно от скуки сносить тиранию, в которой нет виноватого" (3,23;146,148).
   Достоевский намеренно сделал "самоубийцу от скуки" материалистом и атеистом. Но если заменить в его рассуждениях слово "природа" на слово "Бог" (что сделал Иван Карамазов), то смысл рассуждений не изменится. Изменится только виновник страданий человека.
   Рассуждения и "самоубийцы от скуки", и Ивана Карамазова повторяют также рассуждения ("Речь о задачах общественных наук") петрашевца Н.С. Кашкина:
   "Инстинкт человека, его страсти никогда не подчинялись и не подчинятся разуму; из столкновения их всегда происходила и будет происходить борьба, а понятие борьбы противуположно понятию гармонии. Неверующий видит между людьми страдания, ненависть, нищету, притеснения, необразованность, беспрерывную борьбу и несчастия, ищет средства помочь всем этим бедствиям и, не нашед его, восклицает: если такова судьба человечества, то нет провидения, нет высшего начала! И напрасно священники и философы будут ему говорить, что небеса провозглашают славу божию. Нет, скажет он, страдания человечества гораздо громче провозглашают злобу божию. Чем более творение его - вся природа - выказывает его искусство, его мудрость, тем более он достоин порицания за то, что имея возможность к этому, он не позаботился о счастии людей. К чему нам все это поразительное величие звездных миров, когда мы не видим конца нашим страданиям? Пускай...
   Но для чего делать это высшему разуму, создавшему всю вселенную? И какая ему честь в том, что он создал вселенную?
   Если все эти миры населены такими же несчастными существами, как и мы, то ему мало чести в том, что он умеет так размножать число несчастных; если же между ними есть населенные счастливыми существами, то мы должны только упрекать его в несправедливости к нам. Во всяком случае, мы можем скорее видеть в нем духа зла, нежели начало всего доброго и прекрасного!
   И атеиста нельзя винить за такое мнение. Да разве не всякий день слепо верующие воссылают к Богу хор упреков? Вся разница в форме, но какое дело Богу до более или менее учтивой формы? Разве молитва, в которой его просят о богатстве, о здоровье, о счастии, - не тот же косвенный упрек? Не есть ли это порицание за то, что он не дал богатства, не дал здоровья, не дал счастья?" (5;183,184).
   Серьезное обвинение, но уже не в адрес природы, а в адрес "высшего разума" - Бога. Эти же вопросы без сомнения мучили и Достоевского.
   В романе "Братья Карамазовы" Иван еще более обостряет тему страданий человека: "О, по моему, по жалкому, земному эвклидовскому уму моему, я знаю лишь то, что страдание есть, что виновных нет, что все одно из другого выходит прямо и просто, что все течет и уравновешивается, - но ведь это лишь эвклидовская дичь, ведь я знаю же это, ведь жить по ней я не могу же согласиться! Что мне в том, что виновных нет и что я это знаю, - мне надо возмездие, иначе ведь я истреблю себя. <...> Слушай: если все должны страдать, чтобы страданием купить вечную гармонию, то причем тут дети, скажи мне, пожалуйста? Совсем непонятно, для чего должны были страдать и они, и зачем им покупать страданиями гармонию? Для чего они-то тоже попали в материал и унавозили собою для кого-то будущую гармонию? Солидарность в грехе между людьми я понимаю, понимаю солидарность и в возмездии, но не с детками же солидарность в грехе, и если правда в самом деле в том, что и они солидарны с отцами их во всех злодействах отцов, то уж, конечно, правда эта не от мира сего и мне непонятна. <...> И если страдания детей пошли на пополнение той суммы страданий, которая необходима была для покупки истины, то я утверждаю заранее, что вся истина не стоит такой цены" (3,14;222,223).
   Схожие мысли высказывает петрашевец Л.Д. Толстов (Из дела о Толстове): "Из провинции в столицу, из гимназии в университет я брошен был на полную свободу в семнадцать лет. Между тем какая-то бессознательная тоска, еще прежде давившая мою душу, начала снова и глубже посещать меня, когда я огляделся и ознакомился со столицей. <...> Меня занимали вопросы: зачем я живу? что меня ждет? есть ли будущее? стоит ли жизнь труда? если есть Бог, где ж его милосердие? Создать человека и заставить его страдать. Если его нет, зачем же мучиться, не лучше ли самоубийство? Но самоубийство есть бессилие, но это значит признать себя побежденным, думал я, а это оскорбляло меня, язвило мое самолюбие. Что же делать? Я начал пить и пил жестоко" (5;206).
   И мы вновь можем отметить, что рассуждения Толстова в какой-то степени отразятся в монологах Ивана Карамазова.
   Так что же провозглашают небеса? Славу или злобу Божию? Есть ли миры, населенные счастливыми существами? И имеем ли мы право упрекать Бога в несправедливости к нам? Петрашевцы ставили перед собой жесткие, острые и жгучие вопросы, повторенные потом в романах Достоевского и в его "Дневнике писателя", но не могли найти на них ответов.
   Вне всякого сомнения, эти же вопросы были актуальны и для Достоевского. Иначе не было бы письма Федора Михайловича Н.Д. Фонвизиной, не было бы гневного богоборческого монолога Ивана Карамазова, не было бы и самого творчества Достоевского. Достоевский должен был либо согласиться с Кашкиным и Толстовым, либо найти ответы на эти вопросы. Ответы, в результате титанической работы ума Федора Михайловича, были найдены, но эти ответы оказались неутешительными для читателей его произведений.
   В письме Л.А. Ожогиной от 28 февраля 1878 г. Достоевский писал: "Вы думаете, я из тех людей, которые спасают сердца, разрешают души, отгоняют скорбь? Многие мне это пишут - но я знаю наверно, что способен скорее вселить разочарование и отвращение. Я убаюкивать не мастер, хотя иногда брался за это. А ведь многим существам только и надо, чтоб их убаюкали" (3,30.I;9).
   А что же вместо убаюкивания? Как бы отвечая (через много лет) петрашевцам, в "Подготовительных материалах" к роману "Преступление и наказание" Достоевский отметил:
   "ПРАВОСЛАВНОЕ ВОЗЗРЕНИЕ
   В ЧЕМ ЕСТЬ ПРАВОСЛАВИЕ
   Нет счастья в комфорте, покупается счастье страданием. Таков закон нашей планеты, но это непосредственное сознание, чувствуемое житейским процессом, - есть такая великая радость, за которую можно заплатить годами страданий.
   Человек не родится для счастья. Человек заслуживает свое счастье, и всегда страданием.
   Тут нет никакой несправедливости, ибо жизненное знание и сознание (т.е. непосредственно чувствуемое телом и духом, т.е. жизненным всем процессом) приобретается опытом pro и contra, которое нужно перетащить на себе" (3,7;154,155).
   "Итак, человек беспрерывно должен чувствовать страдание, которое уравновешивается райским наслаждением исполнения закона, то есть жертвой. Тут-то и равновесие земное. Иначе земля была бы бессмысленна" (3,20;175).
   Главный вопрос и для петрашевцев, и для Достоевского (как и для любого мыслящего и образованного человека) - кто ответственен за страдания человека на земле: Бог, Мир или Человек? "Я не Бога не принимаю, пойми ты это, я мира, им созданного, мира-то Божьего не принимаю, и не могу принять" (3,14;214), - говорит Алеше Иван Карамазов.
   Но что такое мир Божий? Где та граница, которая отделяет Божеское от человеческого, граница, определяющая меру ответственности Бога и человека за его страдания на земле?
   "Посмотрите кругом на дары Божии: небо ясное, воздух чистый, травка нежная, птички, природа прекрасная и безгрешная, а мы, только мы одни безбожные и глупые (до того безобразно сами себя в свете устроили) и не понимаем, что жизнь есть рай, ибо стоит только нам захотеть понять, и тотчас же он настанет во всей красоте своей, обнимемся мы и заплачем" (3,14;272), - это откровение Зосимы в молодости.
   Мир Божий - это создание "высшего разума" - природа. Мир безбожный - это мир человеческого сообщества. Зосима (как и Кашкин) отделил мир Ивана Карамазова от мира Божьего. Если мир человеческого сообщества - создание Божие, тогда и Достоевский, и мы должны согласиться с Кашкиным и в Боге "скорее видеть духа зла, нежели начало всего доброго и прекрасного". Ветхозаветное утверждение о каком-то "первородном грехе" и съеденном яблоке, за которое человечество страдает всю свою историю, вряд ли звучало убедительно и для петрашевцев и для Достоевского. И почему страдают дети?
   В 1877 г. Достоевскому писал о вопросах веры некий А.Г. Ковнер: "Что касается Ваших "Голословных утверждений" (статья Достоевского в "Дневнике писателя" за 1876 г.), то я (я думаю, что многие подобно мне) их не разделяют и, кажется, они никого из "тронутых" идеями N убедить не могут. <...>
   Начну с того, что Вы нелогично выражаете Вашу мысль. Вы говорите: "А высшая идея на земле лишь одна и именно - идея о бессмертии души человеческой, ибо все остальные "высшие" идеи (и идея Бога - В.Ш.) жизни, которыми может быть жив человек, лишь из нее одной вытекают". Мне кажется, что все "высшие" идеи жизни должны вытекать не из идеи бессмертия души, а из идеи существования Бога, то есть такого существа, которое сознательно создает вселенное (так в тексте - В.Ш.), сознательно управляет и сознательно же интересуется всеми действиями всех живущих, или, по крайней мере, людей. Таким образом, самое существование души, не говоря уже о ее бессмертии, вполне зависит от существования Бога-творца. Вам, следовательно, с Вашей точки зрения, нужно было утверждать прежде всего существование Бога и говорить о душе как о логическом последствии его.
   Но предположим, что Вы отождествляете Бога и душу, что, говоря о душе, Вы думаете об ее источнике - Боге, - но, ведь в этом главный и единственный вопрос и есть! Существует ли Бог, который сознательно управляет вселенной и который интересуется (это слово не вполне определяет мою мысль, но Вы наверно ее понимаете) людскими действиями? Что касается меня, то я до сих пор убежден в противном, особенно относительно последнего обстоятельства. Я вполне сознаю, что существует какая-то "сила" (назовите ее Богом, если хотите), которая создала вселенное, которая вечно творит и которая никогда не может быть постигнута человеческому уму. Но я не могу допустить мысль, чтобы эта "сила" интересовалась жизнью и действиями своих творений и сознательно управляет ими, кем бы и чем бы эти творения не были.
   Не допускаю я этой мысли потому, что знаю, что весь мир, то есть вся наша земля, есть только один атом в солнечной системе, что солнце есть атом среди небесных светил, что млечный путь состоит из мириады солнц (это все говорит наука, которой никто из мыслящих людей не может отрицать), что вселенная бесконечна, что наша земля живет, относительно, немногое число лет, что геология свидетельствует о бесконечных перерождениях на ней, что гипотеза Дарвина о происхождении видов и человека весьма вероятна (во всяком случае, разумнее объясняет начало жизни на нашей земле, чем все религиозные и философские трактаты, вместе взятые), что все инфузории, которых миллионы в каждой клетке воды, мушки, рыбы, животные, птицы, словом, все живущее имеет такое же право на существование, как и человек, что до сих пор есть миллионы, сотни миллионов людей, которые почти ничем не отличаются от животных (скотов * В.Ш.), что наша цивилизация продолжается всего каких-нибудь 4000 лет, что всевозможных религий бесчисленное число (из которых одна противоречит другой), что идея о единобожии зародилась так недавно и т.д., и т.д., и т.д.
   После всего этого, спрашиваю я, какой смысл имеет для меня (и для всех) еврейство, эта колыбель новейших религий, христианство, все эти легенды о чудесах, о явлении Божием, о Христе, о воскресении его, о святом духе, все эти святые, угодники, наконец, все эти громкие, но пустейшие слова вроде: бессмертие души, человечества, прогресса, цивилизации, народного духа и проч., и проч., и проч.? <...>
   Вы совершенно справедливо замечаете, что без идеи о бессмертии (по-моему, о Боге) нет смысла и логики в жизни... но в самом существовании души, бессмертия, карающего и вознаграждающего (в каком хотите философском толковании этого) Бога еще меньше смысла и логики" (3,29.II;280,281).
   Замечателен ответ Достоевского Ковнеру: "Об идеях Ваших о Боге и о бессмертии - и говорить не буду с Вами. Эти возражения (то есть все Ваши) я, клянусь Вам, знал уже 20 лет от роду! Не рассердитесь, они удивили меня своей первоначальностью. Вероятно, Вы об этих темах в первый раз думаете" (3,29.II;141). 20 лет - это, примерно, возраст и Ивана Карамазова, и Достоевского-петрашевца.
   В статье "Голословные утверждения", будучи уже 55 лет от роду, Достоевский писал: "Статья моя "Приговор" касается основной и самой высшей идеи человеческого бытия - необходимости и неизбежности убеждения в бессмертии души человеческой (а не убеждения в существовании "карающего и вознаграждающего" Бога - В.Ш.) Но мысль эта <...> станет когда-нибудь в человечестве аксиомой. <...> Словом, идея о бессмертии (человека в понимании Достоевского: душа бессмертна и первична, материя тленна и вторична - В.Ш.) - это сама жизнь, живая жизнь, ее окончательная формула и главный источник истины и правильного сознания для человечества" (3,24;46,50).
   Есть "и Бог, и бессмертие. В Боге и бессмертие" (3,14;123), - утверждает Алеша Карамазов.
   Есть бессмертие и Бог, в бессмертии и Бог, - это главная мысль Достоевского. В "Записной тетради" за 1880 - 1881 гг. Достоевский отметил: "Мерзавцы дразнили меня необразованностью и ретроградною верою в Бога. Этим олухам и не снилось такой силы отрицание Бога, какое положено в Инквизиторе и в предшествующей главе, которому ответом служит весь роман. Не как дурак же, фанатик, я верую в Бога. И эти хотели меня учить и смеялись над моим неразвитием. Да их глупой природе и не снилось такой силы отрицание, которое перешел я. Им ли меня учить" (3,27;48). И здесь же о Христе: "И в Европе такой силы атеистических выражений нет и не было. Стало быть, не как мальчик же я верую во Христа и его исповедую, а через большое горнило сомнений моя осанна прошла" (3,27;86).
   Свои сокровенные мысли о Боге, о Христе, о смысле бытия и человека, и всего человечества в целом Достоевский изложил в своей "Записной книжке" за 1863 - 1864 гг. в связи со смертью своей первой жены:
   "Маша лежит на столе. Увижусь ли с Машей? Возлюбить человека как самого себя, по заповеди Христовой - невозможно. Закон личности на земле связывает. Я препятствует. Один Христос мог, но Христос был вековечный от века идеал, к которому стремится и по закону природы должен стремиться человек. Между тем после появления Христа, как идеала человека во плоти, стало ясно как день, что высочайшее, последнее развитие личности именно и должно дойти до того (в самом конце развития, в самом пункте достижения цели), чтоб человек нашел, сознал и всей силой своей природы убедился, что высочайшее употребление, которое может сделать человек из своей личности, из полноты развития своего Я, отдать его целиком и каждому безраздельно и беззаветно. И это величайшее счастье. Таким образом, закон Я сливается с законом гуманизма и в слитии оба, Я и ВСЕ (по-видимому, две крайние противоположности), взаимно уничтоженные друг для друга, в то же время достигают и высшей цели своего индивидуального развития каждый особо.
   Это-то и есть рай Христов. Вся история, как человечества, так отчасти и каждого отдельно, есть только развитие, борьба, стремление к этой цели. <...> Итак, человек есть на земле существо только развивающееся, следовательно, не оконченное, а переходное.
   Но достигать такой великой цели, по моему разумению, совершенно бессмысленно, если при достижении цели все угасает и исчезает, то есть если не будет жизни у человека и по достижении цели. Следовательно, есть будущая, райская жизнь.
   Какая она, где она, на какой планете, в каком центре, в окончательном ли центре, то есть в лоне всеобщего синтеза, то есть Бога? - мы не знаем" (3,20;172,175).
   И там же о Христе: "Синтетическая натура Христа изумительна. Ведь это натура Бога, значит, Христос есть отражение Бога на земле" (3,20;174).
   Схожая мысль звучит в "Записной тетради" за 1876 - 1877 гг.: "Христос есть Бог, насколько Земля может Бога явить" (3,24;244).
   По Достоевскому Бога (Создателя Вселенной), который сознательно управляет всеми действиями людей, обитающих на ничтожнейшей пылинке Вселенной * Земле, такого "карающего и вознаграждающего" Бога нет. Бог - "лоно всеобщего синтеза" или *спасение* по Достоевскому, - это цель, к которой, несмотря на все ошибки, заблуждения и разочарования (как Иван Карамазов, Дмитрий, Смердяков, Раскольников и др.) стремится по закону природы и все человечество и каждый человек отдельно. По Достоевскому путь к "лону всеобщего синтеза" (к Богу) для человека (для бессмертной человеческой души) чрезвычайно долог и труден. Об этом Федор Михайлович писал в "Эпилоге" романа "Преступление и наказание": "Семь лет. Только семь лет! (срок пребывания на каторге Раскольникова - В.Ш.) готовы были смотреть на эти семь лет, как на семь дней. Он даже и не знал того, что новая жизнь не даром же ему достается, что ее надо дорого купить, заплатить за нее великим, будущим подвигом...
   Но тут уж начинается новая история, история постепенного обновления человека, история перерождения его, постепенного перехода (на пути к лону всеобщего синтеза - В.Ш.) из одного мира в другой, (населенный более счастливыми существами! - В.Ш.) знакомства с новою, доселе совершенно неведомою действительностью" (3,6;422).
   И в этом, именно в этом состоит ответ Достоевского Н.С. Кашкину и другим петрашевцам. Есть во Вселенной счастливые Миры. Но душа человеческая для своего воплощения выбирает Мир, родственный ее собственному нравственному состоянию и развитию (но не в высших типах). В этом Мире - нравственный мир родителей. В свободе выбора и заключается воля Божия. И в этом солидарность в грехе между людьми и детками. А какое место человек займет в Мире? Мальчика, затравленного собаками, или генерала, затравившего этого мальчика? Во многом это дело случая для каждого, при общей закономерности Целого и согласия человека с законом нашей планеты, Мира: *один гад съедает другую гадину*. Поэтому в этом Мире "бедно дите".
   И это утверждение соответствует учению Платона: "Мой милый сын, считающий себя забытым богами, когда люди совершают дурное, то переносятся в место пребывания преступных душ; когда доброе меняют на лучшее, тогда присоединяются к святым духам - одним словом в жизни и при всех смертях, коим последовательно подвергаются люди, подобное подбирается к подобному и существа получают все, что они естественно должны ожидать" (7; 117).
   Демокрит (ок. 460 г. до н.э.) верил в то, что во Вселенной существует бесчисленное множество необитаемых и обитаемых Миров. Обитаемые Миры, подобно нашей Земле, населены живыми существами, которые различаются характером строения атомов, из которых они построены. Боги, считал Демокрит, это особые соединения атомов. Они способны благотворно или зловредно воздействовать на человека, побуждая его к тем или иным поступкам.
   Джордано Бруно утверждал, что божественной премудрости и силы недостойно создание одного конечного нашего Мира, раз эта сила способна наряду с ним создать и другой, и еще бесконечное множество других Миров. Поэтому он считал, что существует бессчетное количество солнц, подобных нашему Солнцу, и бессчетное количество населенных живыми существами Миров, подобных Миру Земли. Бог есть бесконечное единство, заключающее в своем могуществе беспредельную множественность.
   Достоевский идет дальше. Для него бессчетное число связанных между собой в единую систему (единый организм) Миров Божьих - это ступени для движения (постепенного перехода) бессмертной человеческой души (человека) к конечной цели, к жизни божественной. Влияние других Миров люди воспринимают либо как Промысел Божий, либо как козни Дьявола.
   Что же такое наш Мир? В чем смысл названия городка * *Скотопригоньевск*? Авторы *Примечаний* к роману *Братья Карамазовы* поясняют: *Самое название городка * Скотопригоньевск * навеяно старорусскими впечатлениями. На центральной Торговой площади города, на берегу упомянутой в романе заболоченной речки (Малашки), находился Конный рынок, где шла оживленная торговля скотом* (3,15;454).
   Очень просто. Смотрел, смотрел Достоевский на то, как торгуют скотиной, и задумался. А потом пришла ему в голову чудная мысль: *Дай напишу про это дело роман*!
   В статье "Голословные утверждения" Автор "Карамазовых" писал: "Веры в бессмертие (а не в Бога - В.Ш.) для него ("логического самоубийцы" - В.Ш.) не существует, он это объясняет в самом начале. <...> Для него становится совершенно ясно как солнце, что соглашаться жить (на Земле - В.Ш.) могут лишь те из людей, которые похожи на низших животных и ближе подходят под их тип по малому развитию своего сознания и по силе развития плотских потребностей. Они соглашаются жить именно как животные (скоты * В.Ш), то есть чтобы "есть, пить, спать, устраивать гнездо и выводить детей". О, жрать, да спать, да гадить, да сидеть на мягком - еще слишком долго будет привлекать человека к Земле, но не в высших типах его" (3,24;47). Вся Земля * *Скотопригоньевск*.
   Но что значит "соглашаться жить"? Откуда привлекать человека? В "Черновых набросках" к роману "Братья Карамазовы" есть запись Достоевского об Алеше: "Он понял, что знание и вера - разное и противуположное, но он понял - постиг, по крайней мере, или почувствовал даже только, - что если есть другие миры и если правда, что человек бессмертен, то есть и сам из других миров, то, стало быть, есть и все, есть связь с другими мирами. <...> Но тут Старец (Зосима * В.Ш.), в святость, в святыню. <...>
   Неверие же людей не смущало его вовсе; те не верят в бессмертие и в другую жизнь, стало быть, и не могут верить в чудеса, потому что для них все на земле совершено. <...>
   Но тут Старец! В святость, в святыню" (3,15;201).
   Эта запись об Алеше соответствует и убеждениям самого Федора Михайловича, писавшего в "Дневнике писателя" за 1880 г.: "При начале всякого народа, всякой национальности идея нравственная всегда предшествовала зарождению национальности, ибо она же и создавала ее. Исходила же эта нравственная идея всегда из идей мистических, из убеждения, что человек вечен, что он не простое земное животное, а связан с другими мирами и вечностью" (3,26;165).
   Об этом, о "других мирах" и о "другой жизни" говорит ученикам Своим Иисус Христос (Иоанн):
   9;1. И проходя, увидел человека, слепого от рождения.
   9;2. Ученики спросили у Него: Равви! кто согрешил, он или родители его, что родился слепым?
   9;3. Иисус отвечал: не согрешил ни он, ни родители его, но это для того, чтобы на нем явились дела Божии.
   Этот диалог Христа с учениками Его, несомненно, является продолжением некой не дошедшей до нас беседы о фундаментальных понятиях смысла бытия человека. Ученики хорошо понимают то, о чем спрашивают Христа, а Христос уверен в том, что Его ответ будет правильно понят учениками. Непонятно нам, где, в каком другом мире или в какой другой жизни мог согрешить родившийся слепым человек.
   Об этом же говорит Иисус Христос в своей проповеди (Лука. 6):
   21. Блаженны алчущие ныне, ибо насытитесь.
   Блаженны плачущие ныне, ибо воссмеетесь.
   Бедствующие в этой жизни и в этом жестоком мире найдут себе утешение, (*спасение* по Христу) купленное страданием, в другой жизни и в другом мире, соответствующем их нравственному развитию.
   И далее говорит Иисус Христос в своих знаменитых *Горе вам*:
   24. Напротив горе вам, богатые! ибо вы уже получили свое утешение.
   25. Горе вам, пресыщенные ныне! ибо взалчете.
   Горе вам, смеющиеся ныне! ибо восплачете и возрыдаете.
   Довольные своей жизнью в *Скотопригоньевске* останутся в своей другой жизни в этом Мире со всеми возможными для человека последствиями.
   И Платон, и Христос, и Достоевский утверждают существование универсального Закона жизни во Вселенной (который мы наблюдаем и в повседневной жизни) * *подобное притягивается к подобному*.
   Итак, что же вместо *карающего и вознаграждающего * Создателя Вселенной на Земле? "Цель всего движения народного, во всяком народе и во всякий период его бытия, есть единственно лишь искание Бога, Бога своего, непременно собственного, и вера в него как в единого истинного. Бог есть синтетическая личность всего народа, взятого с начала его и до конца" (3,10;198).
   *"Кто почвы под собой не имеет, тот и Бога не имеет". <...> Это выражение одного купца из старообрядцев, с которым я встретился, * говорит князь Мышкин. * Он, правда, не так выразился, он сказал: "Кто от родной земли отказался, тот и от Бога своего отказался". <...> Откройте <...> русскому человеку русский Свет, дайте отыскать ему это золото, это сокровище, скрытое от него в земле! Покажите ему в будущем обновление всего человечества и воскресение его, может быть, одною только русскою мыслью, русским Богом (а не ветхозаветным *карающим и вознаграждающим* богом Авраама, Исаака и Иакова * В.Ш.) и Христом, и увидите, какой исполин могучий и правдивый, мудрый и кроткий вырастет перед изумленным миром* (3,8;450,453).
   И князь Мышкин и Достоевский отвергают как римский православный католицизм, так и ветхозаветный иудаизм (составную часть *Священного Писания* * основы исторически сложившегося христианства), созданный иудеями только для иудеев. Иудаизм * это странное сочетание язычества с его кровавыми и жестокими жертвоприношениями и единобожия с примитивным устройством небольшой *вселенной*, центром Мира в Иерусалиме и богом крошечного *избранного народа* кочевников-скотоводов Яхве, призванного сделать все народы Мира слугами иудеев, обитавших на маленьком клочке земли (полупустыни) в соседстве с великолепными древними цивилизациями Египта, Вавилона, Ассирии, Греции, Рима и привести иудеев к полному материальному благополучию (*спасению* по иудейски) на Земле. И Шатов, и Достоевский утверждают понятие русской национальной идеи * осознание исторической синтетической личности всего русского народа * своего русского Бога и Христа без Ветхого Завета и иудейского бога Яхве.
   Достоевский далеко не первый, кто открыто высказал эти мысли. Апостол Павел, проповедовавший среди язычников, вел борьбу против иудаизма. Именно он назвал иудейский Завет ветхим, т.е. устаревшим и ненужным, подлежащим отмене, поскольку вместе с учением Иисуса Христа пришла Благодать, которая полностью заменила систему крайне жестоких правил и запретов Ветхого Завета системой ярких целей и стимулов учения Иисуса Христа.
   В одной из христианских общин (церквей), основанных Павлом в землях Галатов, после его ухода вдруг начали соблюдаться иудейские обряды. Община попала под влияние иудо-христиан, целью которых было совместить не совместимое - ветхозаветный Закон и новозаветное учение Христа.
   И Апостол Павел обращается к галатам с посланием, смысл которого можно выразить словами: О, несмысленные галаты! Кто прельстил вас не покоряться истине, вас, у которых пред глазами предначертан был Иисус Христос. Я вас научил свободе, вы предпочитаете рабство. Я вас научил Благодати, вы клонитесь под ярмо иудейского Закона. "Вы, оправдывающие себя Законом, остались без Христа, отпали от Благодати" (Гал. 5;4). "А все, утверждающиеся на делах Закона, находятся под клятвою. Ибо написано: "проклят всяк, кто не исполняет постоянно всего, что написано в книге Закона" (Гал. 3;10). "Ибо весь Закон в одном слове заключается: "Люби ближнего твоего как самого себя" (Гал. 5;14).
   Итак, либо с Иисусом Христом, но без Ветхого Завета, либо с Ветхим Заветом, но без Христа.
   В первой половине XI в. Поставил князь киевский Ярослав Мудрый русина Иллариона митрополитом.
   В своем гениальном произведении "Слово о Законе и Благодати" Илларион развивает мысль Апостола Павла. Начало "Слова" точно отражает его содержание: "О Законе Моисеем данным и Благодати и Истине, данными Иисусом Христом". Так же, как и Павел, Илларион начинает "Слово" с противопоставления Закона и Благодати. Эра ветхозаветного рабства кончилась, начинается эра свободы. Эра Закона кончилась, начинается эра Благодати. Христианство без Ветхого Завета - вот главная мысль Иллариона. Закон Моисеев исторически и территориально ограничен, он действовал только в Иудее и только до прихода Истины. Истина и Благодать исторически неограниченны и устремлены в будущее для всего человечества.
   Илларион интерпретирует знаменитое евангельское выражение Иисуса Христа, что новое вино (новые идеи) вливают в новые меха, иначе вино разорвет старые меха. Вот так же Благодать и Истина должны воссиять в новых народах, не скованных исторически ветхозаветными догмами.
   Основа русского православия, провозглашенного Илларионом - Бог стал человеком, чтобы человек стал Богом. Бог сошел с небес на Землю, чтобы человек взошел на Небо.
   Очевидно, что идеи, высказанные Апостолом Павлом в послании к галатам, время от времени регенерировались и будут вновь регенерироваться в общинах, церквях и в умах думающих людей, поскольку несовместимость Ветхого Завета и Учения Иисуса Христа очевидна.
   Смысл христианства Достоевский видел не в категорическом отрицании всех предшествующих христианству "языческих" философских учений, а в дальнейшем развитии взглядов великих мыслителей древней Индии, философов древнегреческой школы: Гераклита, Сократа, Платона, Аристотеля. Философия Достоевского объединяет все бесчисленное количество всевозможных религий, противоречащих одна другой в представлениях о Боге, но, безусловно, утверждающих бессмертие души человека.
   Древние кельты и галлы верили в бессмертие души и Мира. Души после смерти переходят в другие существа, стремясь к сфере блаженства, находящейся на звездах. К этой вере в бессмертие присоединялась у друидов идея о наградах и наказаниях, но наказаниях временных, служащих искуплением и средством для дальнейшего развития. Друиды признавали ступени переселения душ, низшие по сравнению с положением человека в конкретной этой жизни, как средство испытания и наказания. Галлы часто даже занимали деньги с тем, чтобы отдать их в будущей (другой) жизни.
   Пифагор (VI в. до н.э.) утверждал, что после смерти душа человека возрождается в новом теле и начинает другую жизнь. И даже рассказывал о своих предыдущих воплощениях.
   Стоики считали что Бог - это душа Мира, соединенная с громадным телом, которое она одушевляет; она движется в нем и соединяет все его члены неразрушимой связью необходимости. Философ - стоик Сенека (3 г. до Р.Х. - 65 г. по. Р.Х.), например, писал: "Эти мгновения смертной жизни лишь прелюдия для другой, лучшей и более долгой жизни. Подобно тому, как утроба матери хранит нас девять месяцев и подготавливает не для себя, но для другого мира, куда мы появляемся приспособленными дышать и жить свободно, точно так же в промежуток между младенчеством и старостью мы созреваем для нового рождения. Нас ожидает новое рождение, новое положение вещей. Мы можем видеть небо еще только на расстоянии; поэтому ожидай бестрепетно того решительного часа (смерти) - он будет последним для тела, но не для души. Все вещи вокруг тебя рассматривай как багаж в гостинице: придется переехать" (6; 158).
   Бог един * это мысль Платона (IV в. до н.э.). Он Тот, Кто заботится обо всем, устроил все для сохранения и блага целого; каждая часть исполняет только то, что ей следует; Он бодрствует непрестанно над каждым индивидуумом до самого малейшего из его действий и вносит совершенство в самые мелкие подробности. Мы бессмертны - даже более того: мы вечны в нашей идее и нашем разуме * утверждал Платон. *Душа, принцип движения и жизни, бессмертна в своей деятельности. Движение всегда существовало и всегда будет существовать, поэтому и душа, как всеобщий двигатель, всегда существовала и всегда будет существовать. Наши души так же, как и душа всемирная, из которой они исходят, бессмертны" (7;99).
   Аристотель (384 - 322 гг. до Р.Х.) утверждал: Бог един. Он есть причина мирового порядка. Он производит движение вселенной. Бог не нисходит до управления Миром. Провиденциальное действие принадлежит самопроизвольности бытия, самой природой жизни, - "она сама во всем стремится к лучшему. <...> Мы видим, что она сама во всем делает лучшее из возможного. <...> Природа ничего не делает напрасно; она есть причина всякого порядка" (7;136, 137). Движение природы есть непрерывный процесс, в силу которого она из низших форм переходит к высшим, от минералов к растительной жизни, от нее к жизни животной, от животной жизни к человеческой и от этой последней к жизни божественной "в лоне всеобщего синтеза, то есть Бога".
   Жизнь есть метаморфоза смерти, - считал Бруно, - а смерть есть метаморфоза жизни. Каждый объект (человек - В.Ш.) есть центр, делающийся сферой, и сфера, делающаяся центром. Рождение - это расширение центра, жизнь - это существование сферы, а смерть ее сжимание и возврат к центру.
   В своих работах Достоевский неоднократно упоминает Аристотеля. Так, например, в "Записных тетрадях" за 1872 - 1875 гг. Автор "Карамазовых" пишет: "Там, где образование начиналось с техники (у нас реформа Петра), никогда не появлялось Аристотеля. Там же, где начиналось с Аристотеля (Renaissance, 15-е столетие), тотчас же дело сопровождалось великими техническими открытиями <...> и расширением человеческой мысли" (3,21;268).
   Вернемся к петрашевцам. Приведенные выше показания Тимковского говорят о том, что петрашевцы были досконально знакомы с первоисточниками античных критиков христианства. В приведенных Тимковским фамилиях петрашевцев, ведущих речи о религии, отсутствует одна фамилия, а именно фамилия Валериана Майкова.
   Между тем мы можем смело утверждать, что В.Н. Майков, близкий друг Достоевского, содержание длительных бесед с которым осталось неизвестным - один из самых образованных людей в среде петрашевцев. Безусловно то, что Майков оказал сильное влияние как на самого Достоевского, так и на остальных членов кружка. В своей работе Ф.Г. Никитина пишет: "Воззрения В.Н. Майкова ценили Чернышевский и Добролюбов. И.С. Тургенев писал: "Незадолго до смерти Белинский начинал чувствовать, что... политико-экономические вопросы должны были сменить вопросы эстетические, литературные, но сам он себя уже устранил и указывал на другое лицо, в котором видел своего преемника, - на В.Н. Майкова" (5;139).
   Валериан Майков - в числе основных составителей, авторов и редакторов первого выпуска "Карманного словаря" петрашевцев, вышедшего в свет в 1845 г. и содержащего антирелигиозные статьи Толля, Спешнева, Кашкина и др. В этом "Карманном словаре" была предпринята попытка критики Церкви как социального института, служащего интересам правящего класса, давалось обоснование атеизму - важной стороне (по убеждению петрашевцев) научного мировоззрения. Подобная критика потом неоднократно звучала и в произведениях Достоевского.
   "- Вы же умный человек и, конечно, сами не веруете, а слишком хорошо понимаете, что вера вам нужна, чтобы народ абрютировать (отуплять - В.Ш.). Правда честнее лжи (говорит Петр Верховенский Лембке в романе "Бесы" - В.Ш.).
   - Согласен, согласен, я с вами совершенно согласен, но это у нас рано, рано... - морщился фон Лембке" (3,10;246).
   "И вот еще что: никто не исполнен такого материализма, как духовное сословие. Мы у тайны, мы тайну делаем. Дети - атеизм и сейчас же материализм (поп в ризе почтен, а без ризы стяжатель и обиратель)" (3,15;249), - говорит старец Зосима своим друзьям перед смертью в "Черновых набросках" к роману "Братья Карамазовы". "Что за слова Христовы без примера? А ты и слова-то Христовы ему за деньги продаешь. Гибель народу, гибель и вере, но Бог спасет. <...> Правду ли говорят маловерные, что не от попов спасение, что вне храма спасение? Может, и правда. Страшно сие" (3,15;253).
   В разделе "Мистицизм" "Карманного словаря" упоминается христианский теолог Ориген (ок. 185 - 254 гг. по. Р.Х.), а в разделе "Неоплатонизм" - греческий философ и мыслитель Порфирий (ок. 233-304 гг. по. Р.Х.).
   Сам по себе, как ортодоксальный христианин, автор многих христианских трактатов, Ориген вряд ли интересовал и петрашевцев, и Валериана Майкова. Ориген мог интересовать их только как яростный противник Цельса - критика христианства, который также упоминается в статье "Окулист" "Карманного словаря", но только (чтобы не вызывать раздражения духовенства) как врач.
   Среди произведений античности, направленных против христианства, книга философа и врача Цельса "Правдивое слово" занимает исключительное место. Это крупное древнейшее произведение, содержащее развернутую и аргументированную критику христианского учения, дошло до нас в значительной своей части и позволяет нам судить о том, каким представлялось христианство просвещенному римлянину конца II в. н.э.
   Книга Цельса как самостоятельное литературное произведение не сохранилась. Но "отец церкви" Ориген в своей апологии "Против Цельса" приводит в цитатах и в перифразах почти все сочинение своего противника.
   "После введения, где дана общая характеристика христианства, его внешний облик, Цельс подвергает критике христианское учение с точки зрения иудаизма, а затем с точки зрения исторической и философской, - опровергая учение о божественной миссии Иисуса Христа, о воплощении, воскрешении, о пророческом откровении; он высмеивает библейскую мифологию, вскрывает исторические источники христианства в плохо понятых эллинских и восточных религиозно-философских учениях. Его рационалистическую аргументацию, порой едкую и остроумную, мы вновь находим через 1600 лет у Вольтера и французских материалистов XVIII в. Христиане, по Цельсу - это невежественные жертвы корыстных (и тоже невежественных) обманщиков" (6;267).
   Книга Цельса показывает, что он получил обширное образование, был хорошо знаком с классической философской, исторической, христианской и ветхозаветной литературой. Много путешествовал в Египте, Сирии и Палестине. К критике христианства он подступает во всеоружии практического и теоретического знания христианства, его истоков, учения, сект.
   Опровержение догматов христианства: "непротивленчество заимствовано у Платона (и у индийских браманов, и у буддистов - В.Ш.), учение о Царствии Божием - исковерканное учение платоников, митраистов и персидских магов. Учение о дьяволе восходит к неправильно понятым мыслям Гераклита. Космогония христиан полна противоречий и несообразностей; пророчества об Иисусе - фальсификация; учение о воскрешении мертвых противоестественно, противоречит идее Бога и является превратным толкованием учения Платона" (6;184).
   О милосердии и о том, что мы должны любить людей от всего сердца и поступать с другими так, как мы хотели бы, чтобы они поступали с нами, говорил еще Конфуций.
   Христиане, - считал Цельс, - не отдают себе отчета в том, во что веруют, а пользуются формулой: "не испытывай, а веруй, вера твоя спасет тебя!".
   Что привело христиан к Христу, "как не его предсказание, - пишет Цельс, - что он якобы воскреснет после смерти. Ну, хорошо, поверим вам, что он это сказал. Но сколько есть других, которые распространяли такую фантастику, убеждая простодушных слушателей и исповедуя их заблуждения? Ведь то же самое говорят у скифов о Замолксисе, рабе Пифагора, в Италии - о самом Пифагоре, в Египте - о Рампсините; этот даже якобы играл в аду в кости с Деметрой и вернулся оттуда с подарком от нее - золототканным полотенцем. Такое же рассказывают об Арфее у одризов, о Геракле в Тенаре, о Тесее" (6;186). Девственное рождение Иисуса напоминает эллинские мифы о Данае, Меланиппе, Ауге, Антиопе.
   Но все дело в том, скажем мы, что ни одна философско-религиозная система, начиная с верований древних кельтов и галлов, не была столь безжалостной и беспощадной к человеческой личности. Ни одна не ставила человека перед страшным и предельным выбором (Иоанн 3.36): "Верующий в Сына имеет жизнь вечную; а не верующий в Сына не увидит жизни, но гнев Божий пребывает на нем".
   Все так. Не увидели жизни (в прямом смысле) в Европе сотни и сотни тысяч "колдунов", "ведьм" и "еретиков", посмевших усомниться в истинности церковных догм и "святости" католической Церкви, замученных, казненных, сожженных заживо на кострах Инквизиции.
   Кодекс Соборного Уложения московской патриархии (православной Церкви) 1649 г. осуждал любого на смертную казнь в огне за какое-либо нарушение божественного или церковного закона в самой широкой интерпретации.
   Не увидели жизни в "Святой Руси" тысячи и тысячи "нестяжателей" во главе с архимандритом Кассианом, посмевших потребовать от Церкви отказа от вызывающей роскоши и возвращения к аскетизму первых христианских общин, также замученных, казненных, сожженных заживо на кострах, разожженных русской православной Церковью согласно решению Собора 1504 г. о беспощадном искоренении этой "ереси".
   В XVII в. Патриарх Никон спровоцировал Раскол и в среде духовенства, и в среде верующих. Раскольники, посмевшие не согласиться с никоновскими нововведениями в исторически сложившиеся основы богослужения, были преданы вечному проклятию и осуждены на смерть.
   Не увидели жизни десятки и десятки тысяч казненных и сожженных заживо староверов и тех, кто чем-либо помогал "навечно проклятым".
   Каким образом все это согласуется с главными заветами Иисуса Христа: "возлюби ближнего твоего, как самого себя" и "любите врагов своих, благословляйте проклинающих вас"? Какая уж тут "любовь" и какое уж тут "благословление".
   Не есть ли все это жуткий отголосок крайней жестокости ветхозаветного иудейского бога Яхве, передававшего свою волю иудеям через пророка Моисея?
   Ветхий Завет. Числа:
   16;20. И сказал Господь Моисею и Аарону (в пустыне) говоря:
   16;21. Отделитесь от общества сего (ослушавшихся Господа) и Я истреблю их во мгновение.
   14;35. Я, Господь, говорю, и так и сделаю со всем сим злым обществом, восставшим против Меня: в пустыне сей они погибнут и перемрут.
   16;35. И вышел огонь от Господа и пожрал двести пятьдесят мужей (несогласных с Моисеем).
   16;49. И умерло от поражения (гнева Господа) четырнадцать тысяч семьсот человек (сомневающихся).
   В Ветхом Завете содержаться и рекомендации правоверным иудеям.
   Второзаконие:
   13;6. Если будет уговаривать тебя тайно брат, или сын твой, или дочь твоя, или жена, или друг твой говоря: "пойдем и будем служить богам иным, которых не знал ты и отцы твои", не жалей его, но убей его.
   19;15. Но пророка, который дерзнет говорить Моим именем то, чего Я не повелел ему говорить, или который будет говорить именем других богов, такого пророка предать смерти.
   Исход:
   21;17. Кто злословит отца своего или мать свою, того должно предать смерти.
   Левит:
   20;13. Если кто ляжет с мужчиною, как с женщиною, то оба они сделали мерзость: да будут преданы смерти, кровь их на них.
   И далее в том же духе: "убей", "предай смерти", "да будут преданы смерти"...
   Именем Господа Бога и совершали массовые убийства и католическая, и православная Церкви.
   Что же в "канонических" Евангелиях от Христа, а что от первых церковных иерархов ("мировых посредников первого призыва"), стремившихся любой ценой установить свое монопольное право на суд и на истину?
   Ни одна философско-религиозная система не декларировала идеи либо вечного блаженства, либо вечных мук в *Геенне огненной* за неверие и совершение человеком в этой кратковременной и полной случайностей жизни на земле проступков и грехов. Ни одна не грозила человеку "Страшным судом". Бесконечное не может измеряться конечным. Это абсурд.
   Ни одна философско-религиозная система до христианства не декларировала существования некой внешней силы (ветхозаветного иудейского Бога Яхве), сурово и жестоко карающей или вознаграждающей и человека, и даже целые народы. Совершающий зло подвергается справедливому наказанию, - считал, например, Сократ (ок. 470 *399 гг. до н.э.). *Почему? Потому что явления жизни распределяются так, что наказание проистекает из самого поступка. Закон (стремление к благу * В.Ш.) есть благо, нарушение его - зло; рано или поздно, зло произведет зло (а добро произведет добро) самой природой вещей (Провидением) или, лучше сказать, могуществом Бога*. *В чем же состоят истинные законы? Есть ли эти законы писанные людьми? Нет, эти законы не писанные, эти законы естественные и вместе с тем божественные. Они естественные потому, что они суть сам разум, а разум есть сама сущность природы. Они божественные потому, что установил их сам Бог* (7;84). Бог Сократа един, вечен и бесконечен: Он видит все, слышит все, Он вездесущ, и над всем бодрствует. Как есть один только мир, составляющий целое, так существует только один Бог, присущий этому миру, как душа присуща телу. Сократ допускал непосредственное общение человека с Богом. Учение, поддерживающее Сократа во все время его жизни, все более развивавшееся и компрометирующее его в глазах его сограждан, поддерживало его и в последние минуты жизни. Он умер, приняв добровольно чашу с ядом по приговору Афинского политического суда, за то, что не поклонялся богам, которых чтило государство, и развращал молодежь. Умер, как и жил, с верой в Провидение и во всемогущество Истины.
   Мы не будем разбирать книгу Цельса. Нас интересует другое; насколько идеи Цельса (а значит и Валериана Майкова) оказали влияние на героев романов Достоевского, и к этому вопросу мы вернемся ниже.
   Вторым наиболее крупным и эрудированным критиком христианства был философ-неоплатоник Порфирий, ученик и биограф основателя неоплатонизма Плотина. Порфирий - сириец, родом из Тира. Получил хорошее образование. В 262 г. переехал в Рим, где примкнул к школе Плотина. Порфирий писал много. Перечень его произведений достигает 77 названий, и касается не только философии, но и истории, грамматики, риторики, мифологии, религии, математики, астрономии.
   Неоплатонизм Порфирия был своего рода философским ответом в рамках античного мировоззрения на духовные запросы образованной части римского общества. "Неоплатоники пытались восстановить ощущение единства человека и космоса, их учение было своеобразным сплавом мистики и логики. В основе его лежала триада (троица): Единое (совершенный абсолют) и истекающие из него Ум и Душа. Материя - аморфная субстанция (или прямо - зло) которая гасит импульсы духовности, исходящие через Ум и Душу от Единого. <...>
   Критикуя христиан, Порфирий прежде всего анализирует Писание; он неоднократно цитирует четыре новозаветных Евангелия и послания Апостола Павла; в одном месте он ссылается на непризнанный церковью Апокалипсис Петра, сопоставляя друг с другом Евангелия, обнаруживает их внутренние противоречия.
   Порфирий постоянно подчеркивает логическую невозможность того, о чем говорится в Евангелиях и посланиях. Так о вознесении он пишет: "Если бы это было возможно, это было бы чудом и противоречило бы порядку вещей". Но для христиан важнейшим компонентом их веры была именно возможность чуда вопреки "установленному порядку вещей". Вот почему доводы Порфирия при всей его блестящей эрудиции не могли воздействовать на верующих фанатиков, для которых эмоциональность и иррациональность христианского учения и именно потребность чуда были одной из основных притягательных сил" (6;240,241).
   По существу Порфирию нечего было противопоставить христианской идеологии: весьма отвлеченные и далекие от запросов простых людей понятия "бесконечности вселенной", "упорядоченного космоса" и "Неизреченного Единого" не могли соперничать с верой во всемогущее, милосердное и вполне очеловеченное Божество, пославшее собственного единородного Сына пострадать ради человечества и открыть каждому путь к спасению. Блестящий интеллект проиграл в борьбе с примитивным мышлением черни. Проиграл на тысячелетие.
   Фанатизм христианской веры ярко выразился в провозглашенном выдающимся деятелем христианской Церкви Тертуллианом принципе: "Верую потому, что нелепо" (6;146).
   Квинт Септимий Флоренс Тертуллиан, сын римского центуриона, богатый и образованный человек, принявший христианство и ставший пресвитером в Карфагене, написал большое количество богословских трактатов по различным вопросам христианской догматики, культа, нравственности. Тертуллиан писал: "Распят сын Божий - не стыдно, ибо это постыдно. И умер Сын Божий - это вполне достоверно, ибо нелепо. А погребенный, он вознесся - это верно, ибо невозможно" (6;146).
   Именно Тертуллиан ввел в христианскую идеологию понятие дьявола (клеветника). Он писал: "Если бы кому угодно было спросить, кто возбуждает и внушает ереси, я бы ответил: дьявол, который ставит своим долгом извратить истину (*нелепость"! - В.Ш.) и всячески старается в мистериях ложных богов подражать святым обрядам христианской религии" (6;146).
   Дьявол, выросший в средневековье до размеров Сатаны, воплощения Мирового Зла, так же, как и Бог, вполне очеловеченный, стал ответственным за грехи людей.
   Именно Тертуллиан выдвинул идею о непогрешимости Церкви, утвержденную затем на Соборе: ошибаться могут отдельные христиане, Церковь ошибаться не может. Эту идею Тертуллиан обосновывал тем, что Церковь получила Святой Дух от самого Христа через Апостолов, основавших первые христианские общины (древнеапостольское православие, о котором говорил Достоевский и которое было искажено православной католической Церковью). После Никейского Собора начали создаваться церковные традиции, в корне отличные от древнеапостольских традиций первых христианских общин. Уже не под руководством Апостолов, а под руководством римских Императоров.
   Именно Тертуллиан выдвинул идею о том, что источником морального зла является человек, а не Бог. В природе человека борьба добра и зла, Бога и дьявола. Все это, несомненно, было известно Достоевскому, ибо Дмитрий Карамазов почти дословно повторяет Тертуллиана: "Нет, широк человек, слишком даже широк, я бы сузил. Черт знает что такое, вот что! Что уму представляется позором, то сердцу сплошь красотой. В содоме ли красота? Верь, что в содоме-то она и сидит для огромного большинства людей, (*чтобы жрать, да спать, да гадить, да сидеть на мягком") <...> Ужасно то, что красота есть не только страшная, но и таинственная вещь. Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы - сердца людей" (3,14;100).
   В 529 г. император Юстиниан по просьбе Отцов христианской Церкви повелел закрыть Александрийскую Академию, последний оплот греческих мыслителей, и выгнать всех "языческих" философов. Этими гонениями закончился век великой греческой философии и начались гонения на всякую философскую мысль. Последовавшие за этим века вплоть до периода Возрождения, уже не были временами чистого разума, но фанатизма, или безусловного верования. Мудрый и древний Восток не принял христианства. Варварская христианская Европа провалилась во мрак средневековья.
   Безупречная логика идей Фалеса, Гераклита, Аристотеля, Платона, все значение которых было осознано только через тысячелетия Коперником и Галилеем, а затем Гегелем, Достоевским и Эйнштейном, была забыта.
   Валериан Майков писал: "Когда Запад, обновленный идеей нового учения, с жаром усвоил христианство, он был юн. Юность его выразилась и в политике, и в литературе, и в науке. <...> Суровый дух западных дикарей, проникнутых идеей любви христианской, выражался то в рыцарстве, то в строгой, аскетической жизни, то в нежных и геройских песнях трубадуров, то в самых отвлеченных богословских спорах (то в безрассудных "Крестовых походах", то в кострах Инквизиции - В.Ш.). Иначе и не могло быть: верование руководило чувством. Картины воображения более пленяли человека, нежели холодные выкладки ума" (5;142,143).
   Астрономия, забытая после гибели античной цивилизации, оказалась на задворках астрологии, химия стала падчерицей алхимии. Великие умы средневековья тратили жизнь на поиски философского камня, а гении горели в кострах, гибли на плахах, угасали в темницах.
   В период Возрождения переворот в философии был произведен четырьмя главными причинами: знакомство с забытыми в средневековье философами древности, философским скептицизмом, религиозной реформой и научными открытиями.
   "Труд Порфирия "Против христиан" в 15 книгах, судя по отзывам церковников и сохранившимся отрывкам, представлял собой выдающееся произведение. Автор обнаруживает огромную эрудицию <...>, глубокое знакомство с христианской и иудейской литературой. Пожалуй, среди аргументов, приводимых Порфирием, не найдется такого, который не был бы использован позднейшими критиками Евангелий, вплоть до Древса. Судя по сохранившимся у Иеронима скудным цитатам и намекам, Порфирий подверг детальному анализу весь Ветхий Завет; в частности в своем разборе книги "Даниил" он предвосхитил выводы современной библейской критики; он установил, что эта книга была написана при Антиохе Епифане (около 165 г.), что ее "пророчества" относятся к уже истекшим событиям, а "видения" содержат намеки на современные автору события. Порфирий впервые указал, что так называемые "Моисеевы книги" написаны не Моисеем, а спустя, как он считает, 1180 лет, Ездрой и его учениками; что это у него не просто догадка, а результат серьезного исследования <...>, очевидно, Порфирий изучал источники по древней истории евреев. Столь же подробно он разбирает и новозаветную литературу" (6;349).
   Неудивительно, что "отцы Церкви" наделяют Порфирия самыми оскорбительными эпитетами, поскольку серьезное и аргументированное опровержение его труда чрезвычайно затруднительно. Тем не менее, такие многотомные попытки производились.
   Наиболее сильным, хоть и наиболее кратким, было опровержение императоров Валентиниана III и Феодосия, которые в 448 году издали следующий указ: "<...> Предписываем, все, что Порфирий написал против благочестивой веры христианской, где бы оно ни было обнаружено, предать огню" (6;349). От книги Порфирия сохранились лишь отдельные отрывки. Полемизирующие с Порфирием церковники передают, как правило, лишь мысли Порфирия, но не подлинные его слова. Таким образом, если прямых цитат из труда Порфирия почти нет, то косвенных - довольно много.
   Петрашевцы, несомненно, были знакомы и с книгой Цельса, и с трудом Порфирия. Об этих работах, несомненно, беседовали Валериан Майков и Федор Достоевский. Несомненно также и то, что эти беседы (мы убедимся в этом) оставили в душе Достоевского глубокий след.
   В романе "Братья Карамазовы" критиком исторически сложившегося ортодоксального христианства (неестественного синтеза иудейского Ветхого и всечеловеческого Нового Заветов) выступает незаконнорожденный Павел Смердяков. Он, как и Достоевский, перешел отрицание Бога "карающего и вознаграждающего" и отказался верить в Бога "как дурак и фанатик", но, несомненно, поверил в "Провидение" Сократа и торжество истины.
   Он, Смердяков, пытаясь разрешить свои мучительные сомнения, читал перед своим самоубийством не Библию, а книгу "Святого нашего Исаака Сирина слова" (эта книга, также как и Коран, находилась в личной библиотеке Достоевского) и не нашел в ней ответа: "Нет-с, не уверовал-с" (3,15;67) в Бога.
   А может быть самоубийство Смердякова с предсмертной запиской: "Истребляю себя своею волей и охотой, чтобы никого не винить" (3,15;141) и есть тот самый исход из мира сего, который подсказал ему Исаак Сирин: "Слово: мир, есть имя собирательное, обнимающее собою так называемые страсти. <...> Когда вообще хотим наименовать страсти, называем их миром; а когда хотим различить их по различию наименований их, называем их страстями. <...> И страсти суть следующие: приверженность к богатству, к тому, чтобы собирать какие-либо вещи; телесное наслаждение, от которого происходит страсть плотского вожделения; желание чести, от которого истекает зависть; желание распоряжаться начальственно; надмение благолепием власти; желание наряжаться и нравиться; искание человеческой славы, которая бывает причиною злопамятства; страх за тело" (1;15). "Будь мертв в жизни своей, чтобы жить по смерти. Предай себя на то, чтобы умереть в подвигах, а не жить в нерадении" (1;26). "Господь, когда хотел научить, почему это так, сказал: Кто хочет жить в мире сем, тот погубит себя для жизни истинной; а кто погубит себя здесь Меня ради, тот обрящет себя там (Мтф. 10,39), т.е. обретет себя шествующий путем крестным и на нем утвердивший стопы свои. <...> Посему здесь еще сам уготовь душу свою к совершенному уничтожению для этой жизни. И если погубишь себя для этой жизни, то Господь скажет тебе, так помышляющему: дам тебе живот вечный, как обещал Я тебе (Иоанн.10,28). <...> И тогда обретешь вечную жизнь, когда будешь пренебрегать этою жизнию" (1;84,85).
   В "Дневнике писателя" за 1876 г. (статья "Нечто об одном здании. Соответствующие мысли") в связи с посещением Воспитательного дома для незаконнорожденных детей Достоевский писал об этих несчастных детях: "В самом деле, если б ребенок развивался только через "утку", то, я думаю, никогда бы не дошел до той ужасающей, невероятной глубины понимания, с которою он вдруг осиливает, совсем неизвестно каким способом, иные идеи, казалось бы, совершенно ему недоступные. Пяти-шестилетний ребенок знает иногда о Боге, о добре и зле такие удивительные вещи и такой неожиданной глубины, что поневоле заключишь, что этому младенцу даны природою какие-нибудь другие средства приобретения знаний, не только нам неизвестные, но которые мы даже, на основании педагогики, должны бы были почти отвергнуть" (3,23;22).
   Вот это "ужасающей, невероятной глубины понимание" и "знание о Боге, о добре и зле" Достоевский и передал этому до сих пор непонятому герою с глубоко трагической судьбой - Смердякову.
   Мы знаем о том, что у Федора Павловича Карамазова была хорошая библиотека, "томов сотня с лишком" (3,14;115). Первый опыт чтения литературы (*Вечера на хуторе близ Диканьки") для пятнадцатилетнего Смердякова закончился неудачно: "Про неправду все написано" (3,14;115). Нам неизвестно, что и когда читал в дальнейшем Смердяков из этой библиотеки, но нам известно, что получивший блестящее университетское образование Иван Карамазов подолгу беседовал со Смердяковым (единственно с кем он счел интересным беседовать) и нашел его "даже очень оригинальным". "Они говорили и о философских вопросах и даже о том, почему светил свет в первый день, когда солнце, луна и звезды устроены были лишь на четвертый день, и как это понимать надо" (3,14;243). Знаем мы и то, что сказал Смердяков Ивану при их третьем свидании: "Это вы вправду меня учили-с, ибо много вы мне тогда этого говорили: коли Бога бесконечного нет, то и нет никакой добродетели, да и не надобно ее тогда вовсе. Это вы вправду" (3,15;67).
   В "Черновых набросках" к роману эта фраза Павла Смердякова звучит по иному: "Бога-то на свете нет-с, это пусть ваша правда, только совесть есть" (3,15;332).
   В "Записной тетради" за 1875 - 1876 гг. Достоевский отметил: "Единый суд - моя совесть, то есть судящий во мне Бог" (3,24;109).
   Но мы можем с достаточной долей уверенности сказать, что свои основные мысли и соображения Смердяков излагает в главе "Контрверза".
   По существу первые сомнения в истинности Священного Писания малолетний Смердяков испытал тогда, когда задал своему "учителю" слуге Григорию очень точный и каверзный вопрос: "Свет создал Господь Бог в первый день, а солнце, луну и звезды на четвертый день. Откуда свет-то сиял в первый день?" (3,14;114). И получил в ответ ("А вот откуда!") неистовую пощечину.
   Вряд ли мы можем предположить, что уже в двенадцатилетнем возрасте Смердяков был знаком с трудами античных критиков христианства, но он почти дословно повторяет рассуждения Цельса: "Очень наивна христианская космогония... очень наивно также писание о происхождении человека. Моисей и пророки, оставившие сочинение (о сотворении мира и человека), не зная, какова природа вселенной (описанной Гераклитом за 600 лет до Р.Х.) и человека, сочинили грубую нелепость. Еще нелепее, что он (Бог) уделил на сотворение мира несколько дней, когда еще дней не было. Ведь когда еще не было неба, еще не была утверждена земля, и солнце еще не обращалось, откуда взялись дни? Ведь не занял же творец свет сверху, как человек, зажигающий светильник у соседей" (6;192).
   Но мы можем вполне резонно заметить, что рассуждения Цельса были известны и Валериану Майкову, и Достоевскому.
   Еще более серьезные вопросы ставит Смердяков перед слушавшими его монолог "Валаамовой ослицы" Федором Павловичем с Иваном и Алешей, а также слугой Григорием (а Достоевский перед читателями романа): "А я насчет того-с, - заговорил вдруг громко и неожиданно Смердяков, - что если этого похвального солдата (где-то далеко на границе, у азиятов, попавшего к ним в плен и, будучи принуждаем ими под страхом мучительной и немедленной смерти отказаться от христианства и перейти в ислам, не согласился изменить своей веры и принял муки, дав содрать с себя кожу и умер, оставив вдовой молодую жену и сиротой дочь шести лет, но славя и хваля Христа - В.Ш.) подвиг был и очень велик-с, то никакого опять-таки, по-моему, не было бы греха и в том, если б и отказаться при этой случайности от Христова примерно имени и от собственного крещения своего, чтобы спасти тем самым свою жизнь для добрых дел, коими в течение лет и искупить малодушие" (3,14;117).
   При этом он повторяет, по существу, слова Порфирия: "Скажи же нам, любезный, внимательно следящим за твоим изложением, что значат слова апостола: "И такими были некоторые из вас (дурные люди), но омылись, но освятились, но оправдались именем господа нашего Иисуса Христа и духом Бога нашего". Мы в недоумении и по этому поводу поражены до глубины души; неужели от стольких осквернений и мерзостей человек окажется чистым, один раз омывшись? Неужели запятнанный в жизни такой грязью - блудом, любодеянием, пьянством, воровством, <...> - тем только, что крестился и призвал имя Христа, легко освобождается и сбрасывает с себя преступления, как змея старую кожу?" (6;387,388).
   Повторяет Смердяков и слова самого Христа (Мтф. 7;21): "Не всякий, говорящий Мне: "Господи! Господи!" войдет в Царство Небесное, но исполняющий волю Отца Моего Небесного".
   Повторяет он и слова Апостола Павла (к Рим. 3;29,30): "Разве Бог принадлежит только иудеям? (христианам - В.Ш.) Разве не принадлежит Он также и язычникам? (в другом переводе - римлянам - В.Ш.) Да, Он принадлежит также и язычникам. Поскольку Бог един, то Он оправдает всех верующих одинаково, как иудеев, так и язычников".
   Повторяет он и слова Исаака Сирина: "Ибо не те только мученики, которые приняли смерть за веру во Христа, но и те, которые умирают за соблюдение заповедей Христовых" (1;26).
   Повторяет он и "апокрифическое" "Евангелие истины": "Некоторые приходят к вере, принимая крещение, имея его как надежду (напрасно) на спасение, то, что они называют "печать". <...> Ибо Сын Человеческий не крестил ни одного из учеников своих. <...> Но крещение истины другое, оно обретается через отказ от мира".
   Трагедия с солдатом произошла потому, что, будучи верным христианином, солдат не знал учения Христа, а магометане, казнившие солдата, не знали учения Магомета. Героическая стойкость солдата, восхитившая мусульман, с точки зрения ислама является напрасной, поскольку, согласно учению Магомета, под угрозой смерти верность своей религии похвальна, но не обязательна. Отрекшийся продолжает оставаться мусульманином, даже соблюдая чуждые обряды и тайно исповедуя ислам, ибо истинная вера * вера в Единого Бога (Аллаха), а не соблюдение внешних формальностей. Главное, как учили и Магомет, и Христос, * это творить добро и только добро.
   Мы вновь откроем роман "Записки из Мертвого дома": "Однажды мы прочли с ним (Алеем) всю нагорную проповедь. Я заметил, что некоторые места в ней он проговаривал как будто с особенным чувством. Я спросил, нравится ли ему то, что он прочел. Он быстро взглянул, и краска выступила на его лице.
   - Ах, да! - отвечал он, - да, Иса святой пророк. Иса Божии слова говорил. Как хорошо!
   - Что же тебе больше всего нравится?
   - А где он говорит: прощай, люби, не обижай и врагов люби. Ах!, как хорошо он говорит!" (3,4;54).
   Любить врагов - это значит не вводить их в тяжкий грех братоубийства перед лицом Единого Бога (синтетической личности всего человечества, взятого от начала его и до конца) и для иудеев и для христиан, и для мусульман, и для язычников. Есть огромные, непреодолимые противоречия между царем и ханом, между православным священником и мусульманским муфтием, но нет противоречий между Христом и Магометом - вот мысль, которую хотел донести до читателей Достоевский. Между прочим, и Апостол Петр трижды, спасая свою жизнь, отрекался от Христа, а затем, совершив много добрых дел, искупил малодушие.
   Дальнейшие рассуждения Смердякова: "С татарина поганого кто же станет спрашивать, Григорий Васильевич, хотя бы и в небесах, за то, что он не христианином родился, и кто же станет его за это наказывать, рассуждая, что с одного вола двух шкур не дерут. Да и сам Бог вседержитель с татарина если и будет спрашивать, когда тот помрет, то, полагаю, каким-нибудь самым малым наказанием (так как нельзя же совсем не наказывать его), рассудив, что ведь невиновен же он в том, если от поганых родителей на свет произошел" (3,14;119) - передают, в сущности, мысль Порфирия, приведенную в письме Августина (408 г.) к пресвитеру Деограциану: "Если Христос называет себя путем к спасению, благодатью и истиной, только в себе одном полагает возможность возврата для душ, в него верующих, то что же делали люди столько веков до Христа? <...> Немалое число столетий сам Рим просуществовал без христианского закона. Что же сталось со столь неисчислимыми душами, которые все были безгрешны, - ведь тот, в кого можно было уверовать, не удостоил еще людей своим пришествием? Весь мир и сам Рим блистали обрядами и храмами. Почему же так называемый спаситель в течение стольких веков скрывался? Пусть не говорят, что о роде человеческом имел попечение Ветхий Завет иудеев; ведь иудейский закон появился гораздо позже и действовал в небольшой области Сирии. <...> Что же, в таком случае, сталось с римскими или латинскими душами (индийскими, китайскими и многими другими? - В.Ш.), которые лишены были милости еще не явившегося Христа до эпохи цезарей?" (6;362).
   Повторяет Павел Смердяков и слова Апостола Павла (к Рим.):
   2;9. Горе и страдание пошлет Он (Бог - В.Ш.) каждому человеку, повинному в дурных поступках, сперва иудеям (христианам - В.Ш.), а потом язычникам.
   2;10. Но славу, честь и мир пошлет Бог каждому, кто делает добро, сперва иудеям, а потом язычникам.
   2;11. Бог судит всех одинаково.
   И далее: "Ведь сказано же в Писании, - говорит Смердяков, - что коли имеете веру хотя бы на самое малое даже зерно и притом скажете сей горе, чтобы съехала в море, то и съедет, немало не медля, по первому же вашему приказанию. Что же, Григорий Васильевич, коли я неверующий, а вы столь верующий, что меня беспрерывно ругаете, то попробуйте сами-с сказать сей горе, чтобы не то чтобы в море (потому что до моря отсюда далеко-с), но даже хоть в речку нашу вонючую съехала, вот что у нас за садом течет, то и увидите сами в тот же момент, что ничего не съедет-с, а все останется в прежнем порядке и целости, сколько бы вы не кричали-с. А это означает, что и вы не веруете, Григорий Васильевич, надлежащим манером, а лишь других за то всячески ругаете. Опять-таки и то взямши, что никто в наше время, не только вы-с, но и решительно никто, начиная с самых даже высоких лиц до самого последнего мужика-с, не сможет спихнуть горы в море, <...> то коли так-с, коли все остальные выходят неверующие (и солдат, давший снять с себя кожу - В.Ш.), то неужели же всех остальных, то есть все население земли-с, <...> проклянет Господь и при милосердии своем, столь известном, никому из них не простит? А потому и я уповаю, что, раз усомнившись, буду прощен, когда раскаяния слезы пролью" (3,14;120).
   И вновь Смердяков повторяет рассуждения Порфирия: "Разбери также подробно ту главу, где говорится: "Уверовавших же будет сопровождать сии знамения: возложат руки на больных, то они будут здоровы; и если выпьют смертоносный яд, не повредит им" (Марк 16;18 - В.Ш.). Таким образом, следовало бы, чтобы выборные представители духовенства, особенно домогающиеся епископства или председательствования, применяли такой способ избрания: предложить смертоносный яд, с тем, чтоб тот, кому яд не повредит, был предпочтен другим. Если же они не рискнут согласиться на этот способ, они тем самым признают, что не верят сказанному Иисусом. Ибо если вера обладает свойством побеждать отраву яда и уничтожать страдания больного, то верующий, но не поступающий так, либо не имеет искренней веры, либо верит искренно, но считает предмет своей веры чем-то не могущественным, а слабым.
   Посмотрим также на подобное и близкое по смыслу речение: "Если будете иметь веру с горчичное зерно, то истинно вам говорю, скажете горе сей: встань и кинься в море, и ничего не будет невозможного для вас" (Мтф. 17;20 - В.Ш.). Очевидно, следовательно, что, кто не может согласно этой заповеди, сдвинуть гору, не достоин считаться в числе верных членов общины. Отсюда видно, что не только большинство христиан явно не может быть причислено к верующим, но даже из епископов и пресвитеров ни один не достоин этого имени" (6;375).
   В главе "Смердяков" Повествователь пишет: "Если б в то время кому-нибудь вздумалось спросить, глядя на него (Смердякова - В.Ш.): чем этот парень интересуется и что всего чаще у него на уме, то, право, невозможно было бы решить, на него глядя. А между тем он иногда в доме же, аль хоть во дворе, или на улице, случалось, останавливался, задумывался и стоял так по десятку даже минут. Физиономист, вглядевшись в него, сказал бы, что тут ни думы, ни мысли нет, а так какое-то созерцание. <...> Созерцателей в народе довольно. Вот одним из таких созерцателей был наверно и Смердяков, и наверно тоже копил впечатления свои с жадностью, почти сам еще не зная зачем" (3,14;116,117).
   Да, но, ведь это же было свойственно и Сократу. Он также отличался тем, что часто как бы впадал в состояние каталепсии. Гегель отмечает: "Рассказывают, что однажды во время этой кампании (Пелопонесской войны 431 - 404 гг. до Р.Х.) погрузившись в глубокое размышление, он (Сократ - В.Ш.) простоял, не двигаясь с места, весь день и ночь, и лишь восход солнца пробудил его из его экстаза. Это было состояние, в котором он, по рассказам, часто находился. Это - нечто вроде каталепсии, состояние, вероятно, родственное магнетическому сомнамбулизму; в этом состоянии Сократ совершенно умирал для чувственного сознания. Это физическое освобождение внутреннего абстрактного "Я" от конкретного телесного бытия индивидуума представляет собой внешнее доказательство того, как глубока была совершавшаяся в нем внутренняя работа духа" (Гегель Г.В.Ф., Лекции по истории философии, Кн., 2, Спб., Наука, 1994, с. 38).
   Роман "Братья Карамазовы" начинается "Эпиграфом", который, несомненно, можно отнести к Павлу Смердякову:
   "Истинно, истинно говорю вам: если пшеничное зерно, падши в землю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода".
   (Евангелие от Иоанна, гл. XII, ст. 24).
   Роман можно было бы закончить последующим высказыванием Христа, также отнеся его к Смердякову:
   "Любящий душу свою погубит ее; а ненавидящий душу свою в мире сем сохранит ее в жизнь вечную".
   (Евангелие от Иоанна, гл. XII, ст. 25).
   То, что Достоевский был хорошо знаком с работами и взглядами Порфирия - очевидно. Знаком ли был с ними Смердяков или дошел до всего своим умом - неизвестно.
   Также очевидно, что с работами Порфирия и Цельса был хорошо знаком и Валериан Майков. Взгляды Достоевского и Майкова во многом совпадали. И для этого утверждения есть основания. Так, Валериан Майков писал, что "Христос со стороны своего человеческого существа являет собою совершенный образец того, что называем мы величием личности"; что "человечество до сих пор, в продолжение восемнадцати веков, не могло даже дорасти до истинного понимания его благородных идей" (5;12,13).
   Та же мысль звучит в "Подготовительных материалах" к "Дневнику писателя" Достоевского за 1876 г.: "По-моему, христианство едва только начинается у людей" (3,23;227).
   Все это так. Все это есть то, что, очевидно, Достоевский называл "горнилом сомнений". Но в чем же видел Достоевский исход для христианства?
   В прошлом. Свое отношение к вере Федор Михайлович изложил в статье "Утопическое понимание истории": "Допетровская Россия была деятельна и крепка, хотя и медленно слагалась политически; она выработала себе единство и готовилась закрепить свои окраины; про себя же понимала, что несет внутри себя (со времен Андрея Первозванного - В.Ш.) драгоценность, которой нет нигде больше, - православие, что она - хранительница Христовой истины, но уже истинной истины, настоящего Христова образа, затемнившегося во всех других верах и во всех других народах" (3,23;46).
   И в будущем. Христианство у людей начнется тогда, когда идея православия у людей будет осознана "отчетливо и научно" (3,27;18) и учение Христа (древнее апостольское православие) соединит в себе идеи Гераклита, Аристотеля, Платона, Сократа и других великих мыслителей, каждый из которых внес свою лепту в осмысление "Триады": Бог, Мир, Человек.
   Да, Смердяков бедный, гонимый, эпилептик (как и Достоевский), "идиот" (как и князь Мышкин), покончивший с собой. Но, "что такое высшее слово и высшая мысль? - писал Достоевский в "Дневнике писателя" за 1876 г. - Это слово, эту мысль (без которых не может жить человечество) весьма часто произносят в первый раз люди бедные, незаметные, не имеющие никакого значения и даже весьма часто гонимые, умирающие в гонении и неизвестности. Но мысль, но произнесенное ими слово не умирают и никогда не исчезают бесследно, никогда не могут исчезнуть, лишь бы только раз были произнесены, - и это даже поразительно в человечестве.
   <...> И выходит, что торжествуют не миллионы людей и не материальные силы <...>, а незаметная вначале мысль, и часто какого-нибудь, по-видимому, ничтожнейшего из людей" (3,24;47).
   Показателен в этом смысле диалог Федора Павловича с Иваном в главе *За коньячком* романа *Братья Карамазовы*: *Смердяков за обедом теперь каждый раз сюда лезет, это ты ему столь любопытен, чем ты его так заласкал? * прибавил он (Федор Павлович * В.Ш.) Ивану Федоровичу.
   * Ровно ничем, * ответил тот, * уважать меня вздумал; это лакей и хам. Передовое мясо, впрочем, когда срок наступит.
   * Передовое?
   * Будут другие и получше, но будут и такие. Сперва будут такие, а за ними получше.
   * А когда срок наступит?
   * Загорится ракета, да и не догорит, может быть. Народ этих бульонщиков пока не очень-то любит слушать.
   * То-то, брат, вот этакая валаамова ослица думает, думает, да и черт знает про себя там до чего додумается.
   * Мыслей накопит, * усмехнулся Иван* (3,14;122).
   Между прочим, библейская валаамова ослица, накопив мыслей и заговорив, спасла еврейский народ от страшного проклятия, а, значит, и от возможных неисчислимых бед.
   Вот так-то.
  
  
  
  
  
  

"Б Р А Т Ь Я К А Р А М А З О В Ы"

загадки, предположения, гипотезы

I. Приступая к роману.

   К своему творчеству Федор Михайлович относился весьма строго.
   В письме А.Н. Майкову из Женевы от 31 дек. 1867 г. он писал о романе *Идиот*: *Теперь о романе, чтоб кончить эту материю: в сущности, я совершенно не знаю сам, что я такое послал. Но сколько могу иметь мнения * вещь не очень-то казистая и отнюдь не эффектная. Давно уже мучила меня одна мысль, но я боялся из нее сделать роман, потому что мысль слишком трудная и я к ней не приготовлен, хотя мысль вполне соб­лазнительная и я люблю ее. Идея эта * изобразить вполне прекрасного человека. Труднее этого, по-моему, быть ничего не может, в наше время особенно.<...> Только отчаянное положение мое (денежное * В.Ш.) прину­дило меня взять эту невыношенную мысль. Рискнул, как на рулетке: *Мо­жет быть, под пером разовьется!* Это непростительно* (3,28.II;240,241).
   В письме тому же Майкову от 18 февр. 1868 г. пишется: *Мне бы хоть бы только без большой скуки прочел читатель, * более ни на какой успех и не претендую* (3,28.II;257).
   Не менее критично относился Достоевский и к своему роману *Бесы*, который некоторые критики считают самым значительным произведением Ав­тора.
   В письме Н.Н. Страхову от 21 марта 1870 г. Достоевский писал: *Я откровенно Вам все объясню. (На вещь, которую я теперь пишу в *Русский Вестник* (*Бесы* *В.Ш.), я сильно надеюсь, но не с художественной, а с тенденциозной стороны; хочется высказать несколько мыслей, хотя бы по­гибла при этом художественность. Но меня увлекает накопившееся в уме и в сердце; пусть выйдет хоть памфлет, но я выскажусь. Надеюсь на ус­пех* (3,29.I;111,112).
   Но уже 18 мая 1871 г. в письме тому же Страхову из Дрездена звучит другая мысль: *Роман я или испорчу до грязи, до позора (я уже начал портить), или осилю, и хоть что-нибудь да из него выйдет хорошее. Пишу наудачу. Вот теперешний мой девиз. (Все это между нами, ради Бога.)* (3,29.I;216).
   А вот по поводу *Братьев Карамазовых* Достоевский писал 13 августа 1979 г. из Эмса своей жене Анне Григорьевне: *Я все, голубчик мой, ду­маю о моей смерти сам (серьезно здесь думаю) и о том, с чем оставлю тебя и детей. Все считают, что у нас есть деньги, а у нас ничего. Те­перь у меня на шее *Карамазовы*, надо кончить хорошо, ювелирски отде­лать, а вещь эта трудная и рискованная, много сил унесет. Но вещь тоже и роковая: она должна установить имя мое, иначе не будет никаких на­дежд* (3,30.I;109).
   Для того чтобы понять, почему эта вещь роковая и рискованная, необходимо представить себе и общественную обстановку, в которой вынужден был творить Автор романа, и его взаимоотношения с редакцией журнала *Русский Вестник*, и реакцию на его произведения *литературной братии*.
   Бывший государственный преступник, приговоренный к смертной казни, замененной на эшафоте каторжными работами, бывший ссыльный, отбывавший службу рядовым солдатом в 7-м Сибирском линейном батальоне г. Семипа­латинска, Достоевский находился под негласным надзором полиции. И он это знал.
   Необходимо вспомнить также и о том, скольких усилий стоило Достоевскому получение разрешения печатать свои произведения после отбытия срока на каторге и последующей ссылки в Семипалатинск. Для этого нужно прочитать его полные отчаяния письма, обращенные к А.Е. Врангелю и Э.И. Тотлебену за 1856 г.
   В письме Врангелю от 23 марта 1856 г. из Семипалатинска Достоевский восклицает: *Долго ж я буду без чина? Как Вы думаете? Неужели будет заперта моя карьера? Такие ли преступники, как я, получали все? Не верю я тому! Верю, что через два года, если даже теперь ничего не будет, я ворочусь в Россию. Теперь самое важнейшее * деньги. Две вещи, одна * статья, другая * роман, будут готовы к сентябрю. Хочу фо­рмально просить печатать. Если позволят, то я на всю жизнь с хлебом. Те­перь не так как прежде, столько обделанного, столько обдуманного и такая энергия к письму! Надеюсь написать роман (к сентябрю) получше *Бедных людей*. Ведь если позволят печатать (а я не верю, слышите: не верю, чтоб этого нельзя было выхлопотать), ведь это гул пойдет, книга раскупится, доставит мне деньги, значение, обратит на меня внимание правительс­тва, да и возвращение придет скорей <...> Ведь главное, никто не знает ни сил моих, ни степени таланта, а на это-то, главное, я и надеюсь* (3,28.I;214).
   И здесь же, в этом же письме: *Теперь: отправляйтесь к нему (Тотлебену * В.Ш.) лично и отдайте ему письмо мое наедине. Вы по лицу его тотчас увидите, как он принимает. Если дурно, то и делать нечего; в коротких словах объяснив ему положение и замолвив словечко, откланяй­тесь и уйдите, попрося наперед у него насчет всего этого дела секрета. Он человек очень вежливый (несколько рыцарский характер), примет и от­пустит Вас очень вежливо, если даже и ничего не скажет удовлетвори­тельного. Если же по лицу его увидите, что он займется мною и выкажет много участия и доброты, о, тогда будьте с ним совершенно откровенны; прямо, от сердца войдите в дело; расскажите ему обо мне и скажите ему, что его слово теперь много значит, что он мог бы попросить за меня у монарха, поручиться (как знающий меня) за то, что я буду вперед хорошим гражданином, и, верно, ему не откажут. <...> Ангел мой! Не оставляйте меня, не доводите меня до отчаяния! <...> если позволят писать и печатать, тогда я спасен, я не буду им (родствен­никам * В.Ш.) никому в тягость, я не буду просить их помогать себе* (3,28.I;215,218).
   Визит Врангеля, близкого друга Достоевского, к Тотлебену увенчался успехом.
   В дальнейшем Высочайшим указом правительствующему Сенату от 17-го апреля 1857 г. Достоевскому были возвращены права потомственного дво­рянина и тем самым дано разрешение печататься. Затем последовало раз­решение вернуться в Россию: сначала в Тверь, а затем и в Петербург.
   Литературная деятельность Федора Михайловича возобновилась. Но взятое на себя Достоевским обязательство вперед быть *хорошим гражда­нином* и *на этом пути истинно быть полезным обществу и государству* (3,28.I;223, письмо Тотлебену от 24 марта 1856 г.) несомненно отложило отпечаток на все его дальнейшие произведения. Достоевский никогда не имел права открыто писать ничего против власти и против Церкви. И это * независимо от его внутренних убеждений.
   С трудностями в своей литературной деятельности бывший каторжник столкнулся сразу же после ее возобновления. 9 октября 1959 г. Достоев­ский писал своему брату Михаилу из Твери по поводу будущего романа *Записки из Мертвого дома*:­ *Но может быть ужасное несчастье: запретят. (Я убежден, что напишу совершенно, в высшей степени цензурно.) Если запретят, тогда все можно разбить на статьи и напечатать в журналах отрывками. Деньги дадут, и хорошие. Но ведь это несчастье! Волка бояться и в лес не ходить. Если запретят, то можно еще попросить. Я буду в Петербурге, я через Эдуарда Ивановича (Тотлебена * В.Ш.) пойду к его императорскому высоче­ству Николаю Николаевичу, пойду к Марье Николаевне. Я выпрошу, и книга получит еще более интересу* (3,28.I;349).
   Роман не был запрещен. Но публикация его в журнале *Русский Мир*, начатая 1 сентября 1860 г. была сопряжена с большими трудностями. Пос­ле публикации *Введения* и 1-й главы, печатание романа было приоста­новлено цензурой. Продолжение появилось только в январе 1861 г., но текст романа постоянно подвергался корректировке по цензурным сообра­жениям.
   8 июля 1966 г. Автор романа *Преступление и наказание* писал соре­дактору журнала *Русский Вестник* Н.А. Любимову:
   *Опоздал одним днем, многоуважаемый Николай Алексеевич, но зато переделал и, кажется, в этот раз будет удовлетворительно.
   Зло и доброе в высшей степени разделено, и смешать их и истолковать превратно уже никак нельзя будет. Равномерно, прочие означенные Вами поправки, я сделал все и, кажется, с лихвою. Мало того: я даже благодарю Вас, что дали мне случай пересмотреть еще раз рукопись преж­де печати: решительно говорю, что не оставил бы сам без поправок.
   А теперь до Вас величайшая просьба моя: ради Христа * оставьте все остальное так, как есть теперь. Все то, что Вы говорили, я исполнил, все разделено, размежевано и ясно. Чтению Евангелия придан другой ко­лорит. Одним словом, позвольте мне на Вас понадеяться: поберегите бед­ное произведение мое, добрейший Николай Алексеевич!* (3,28.II;164).
   И почти тотчас же, 10-15 июля Достоевский пишет А.П. Милюкову: *Но в расчете Любимова (оказалось впоследствии) была еще и другая, весьма коварная для меня мысль, а именно: что одну из этих, сданных мною 4-х глав,* нельзя напечатать, что и решено было им, Любимовым, и утверждено Катковым. Я с ними с обоими объяснялся * стоят на своем! Про главу эту я ничего не умею сам сказать; я написал ее в вдохновении настоящем, но, может быть она и скверная; но дело у них не в литерату­рном достоинстве, а в опасении за нравственность. В этом я был прав, * ничего не было против нравственности и даже чрезмерно напротив, но они видят другое и, кроме того, видят следы нигилизма. Любимов объявил решительно, что надо переделать. Я взял, и эта переделка большой главы стоила мне, по крайней мере, 3-х новых глав работы, судя по труду и тоске, но я переправил и сдал. Но вот беда! Не видал Любимова потом и не знаю: удовольствуются ли они переделкою и не переделают ли сами? Тоже было и еще с одной главой (из этих 4), где Любимов объявил мне, что много выпустил (хотя я за это не стою, потому что выпустили место неважное).
   Не знаю, что будет далее, * но эта, начинающая обнаруживаться с течением романа противоположность воззрений с редакцией начинает меня очень беспокоить* (3,28.II;164).
   Любимов и Катков не удовлетворились поправками, сделанными Достоевским. Правка текста романа, в соответствии с их новыми требованиями, продолжалась и в корректуре. Острый, драматический конфликт возник у Достоевского с редакцией *Русского Вестника* в 1872 г. во время публикации романа *Бесы*. Катков и Любимов забраковали главу *У Тихона*, составляющую, по замыслу Автора романа, неотъемлемую и важнейшую часть произведения, открывающую его третью, заключительную часть. После долгих и безуспешных попыток исправить главу и привести ее в соответствие с требованиями редакции, Достоевский был вынужден подчиниться требованиям Каткова и исключить главу из журнального варианта *Бесов*, что потребовало значительной переделки всей третьей части романа.
   Какого напряжения сил стоила Достоевскому работа над романом в этот период при тяжких семейных неурядицах, (серьезная болезнь дочери) явствует из его писем из Старой Руссы в Петербург Анне Григорьевне Достоевской.
   В письме от 3 июня 1872 г. Автор писал своей жене: *Если б ты знала, как мне скучно жить. Писать хорошо, когда пишется, а у меня все идет туго. Да и охоты нет совсем* (3,29.I;243).
   И через два дня, 5 июня:
   *Милый друг мой Аня, получил сейчас твое письмо от субботы. Все эти известия меня просто убивают. <...> Пишется ужасно дурно. Когда-то добьемся хоть одного месяца спокойствия, чтоб не заботиться сердцем и быть всецело у работы. Иначе я не в состоянии добывать денег и жить без проклятий. Что за цыганская жизнь, мучительная, самая угрюмая, без малейшей радости, и только мучайся, только мучайся!* (3,29.I;244,246).
   9 июня Достоевский вновь пишет жене:
   *Мне ужасно как надо переписывать то, что я успел написать. Ужас­но тянется работа* (3,29.I;249).
   Конфликты с редакцией *Русского Вестника* не прошли для Достоевс­кого бесследно. Свои выводы он сделал. Автор понял, что целиком зави­сим от произвола окололитературных чиновников. Во время публикации в этом журнале романа *Братья Карамазовы* Достоевский всегда опережал в своих письмах возможную негативную реакцию Любимова и Каткова на оче­редные главы рукописи. Он научился бороться за свое произведение, которому придавал, как мы помним, огромное значение.
   В письме Н.А. Любимову от 10 мая 1979 г. из Старой Руссы Достоевс­кий писал: *Сегодня выслал на Ваше имя в редакцию *Русского Вестника* два с половиною (minimum) текста *Братьев Карамазовых* для предстоящей майской книги *Русского вестника*
   Это книга пятая, озаглавленная *Pro и contra*, но не вся, а лишь половина ее. 2-я половина этой 5-й книги будет выслана (своевременно) для июньской книги и заключать будет три листка печатных.<...> Эта 5-я книга, в моем воззрении, есть кульминационная точка романа, и она должна быть закончена с особенною тщательностью. Мысль ее, как Вы уви­дите из посланного текста, есть изображение крайнего богохульства и зерна идеи разрушения нашего времени в России, в среде оторвавшейся от действительности молодежи, и рядом с богохульством и с анархизмом * опровержение их, которое и приготавливается мною теперь в последних словах умирающего старца Зосимы, одного из лиц романа. Так как труд­ность задачи, взятой мною на себя, очевидна, то Вы, конечно, поймете, многоуважаемый Николай Алексеевич, и извините то, что я лучше предпо­чел растянуть на 2 книги, чем испортить кульминационную главу мою пос­пешностью. В целом глава будет исполнена движения. В том же тексте, который я теперь выслал, я изображаю лишь характер одного из главней­ших лиц романа, выражающего свои основные убеждения. Эти убеждения есть именно то, что я признаю синтезом современного русского анархиз­ма. Отрицание не Бога, а смысла его создания. Весь социализм вышел и начал с отрицания смысла исторической действительности и дошел до программы разрушения и анархизма.<...> Мой герой берет тему, по-моему, неотразимую: бессмысленницу страдания детей и выводит из нее абсурд всей исторической действительности. <...> Богохульство же моего героя будет торжественно опровергнуто в следующей (июньской) книге, для которой и работаю теперь со страхом, трепетом и благоговением, считая задачу мою (разбитие анархизма) гражданским подвигом. Пожелайте мне успеха, многоуважаемый Николай Алексеевич* (3,30.I;64,63).
   И тут же, опережая возможное негативное развитие событий, 19 мая 1879 г., Достоевский отправляет письмо К.П. Победоносцеву, в котором повторяется, по-существу, письмо Любимову: *Послать-то я, послал, * пишет Автор романа, * а между тем мерещится мне, вдруг возьмут, да и не напечатают в "Русском Вестнике" почему-либо* (3,30.I;66).
   Наученный горьким опытом Достоевский и разъяснял члену Государственного Совета, близкому к царской семье сановнику, свой замысел, и, вероятно, старался заручиться его поддержкой в том случае, если повторится история с его предыдущими произведениями и его *гражданский подвиг* будет превратно истолкован.
   Письмо Любимову от 11 июня 1079 г. касается заключительных глав 5-й книги *Карамазовых*: *В ней заключено то, что *говорят уста гордо и богохульно*. Современный отрицатель из самых ярых (Иван Карамазов * В.Ш.), прямо объявляет себя за то, что советует дьявол, и утверждает, что это вернее для счастья людей, чем Христос. Нашему русскому, дурацкому (но страшному социализму, потому что в нем молодежь) * указание и, кажется, энергическое: хлебы, Вавилонская башня (то есть будущее царство социализма) и полное порабощение свободы совести * вот к чему приходит отчаянный отрицатель и атеист! <...> В следующей книге произойдет смерть старца Зосимы и его предсмерт­ные беседы с друзьями. Это не проповедь, а как бы рассказ, повесть о собственной жизни. Если удастся (? - В.Ш.), то сделаю дело хорошее: заставлю сознаться, что чистый, идеальный христианин * дело не отвлеченное, а образно реальное, возможное, воочио предстоящее, и что христианство есть единственное убежище Русской Земли ото всех ее зол. Молю бога, чтоб удалось, вещь будет патетическая, только бы достало вдохно­вения. А главное * тема такая, которая никому из теперешних писателей и поэтов и в голову не приходит, стало быть, совершенно оригинальная. Для нее пишется весь роман, но только бы удалось, вот что теперь тре­вожит меня!* (3,30.I;68).
   24 августа Достоевский вновь пишет Победоносцеву: *Мнение Ваше о прочитанном в *Карамазовых* мне очень польстило (насчет силы и энергии написанного), но Вы тут же задаете необходимейший вопрос: что ответу на все эти атеистические положения у меня пока не оказалось, а их на­до. То-то и есть и в этом-то теперь моя забота и все мое беспокойство, ибо ответом на всю эту отрицательную сторону я и предположил быть вот в этой 6-й книге *Русский инок*, которая появится 31 августа. А пото­му и трепещу за нее в том смысле: будет ли она достаточным ответом. Тем более, что ответ-то ведь не прямой, не на положения прежде выраженные (в *Великом инквизиторе* и прежде) по пунктам, а лишь косвенный* (3,30.I;120).
   *Гражданский подвиг* Достоевского, по-существу, не состоялся. Мощнейшую богоборческую проповедь Ивана Карамазова старец Зосима *торжественно* не опроверг ни прямо, ни косвенно. Ответа на главную, *неотразимую* тему Ивана * *бессмысленницу страдания детей* в 6-й кни­ге романа нет! Наивно было бы предполагать, что Достоевскому *не удалось*, не достало *вдохновения* или *таланта*. Не в этом дело. Ответ Ивану Карамазову, безусловно, есть, но звучит он не из уст *идеального христианина* Зосимы, а из уст других героев романа. И ответ этот отнюдь не утешителен для читателя произведения.
   Это подтверждает и замечание в *Записной тетради* Достоевского за 1880-1881 гг.: *Мерзавцы дразнили меня необразованностью и ретроград­ною верою в бога. Этим олухам и не снилось такой силы отрицания Бога, которое положено в *Инквизиторе* и в предшествующей главе, которому от­ветом служит весь роман* (3,15;484).
   Весь роман, а не поучения Зосимы.
   О старце Зосиме Достоевский писал Любимову в письме от 16 сентября 1879 г.: *Вместе с сим высылаю в редакцию *Русского Вестника* книгу седьмую *Карамазовых* (шестая книга была уже опубликована * В.Ш.), для сентябрьской книги, в числе 41 полулистка.
   Умоляю Вас, Николай Алексеевич, в этой книге ничего не вычерки­вать. Да и нечего, все в порядке. Есть одно только словцо (про труп мертвого): провонял. Но выговаривает его отец Ферапонт, а он не может говорить иначе, и если б даже мог сказать: пропах, то не скажет, а скажет провонял. Пропустите это, ради Христа. Больше ничего нет. Кроме, разве про пурганец (слабительное * В.Ш.) Но это написано хорошо, и притом существенно, как важное обвинение.
   Последняя глава (которую вышлю), *Кана Галилейская* * самая существенная во всей книге, а может быть, и в романе* (3,30.I;125).
   Чрезвычайно интересное письмо! В нем любопытно то, что, акцентируя внимание Любимова на слове *провонял*, Достоевский ни словом не обмолвился о том, почему и по чьей воле *у гроба старца Зосимы могло произойти столь легкомысленное, нелепое и злобное явление* (3,14;299).
   А ведь это обстоятельство произвело огромное впечатление на обывателей Скотопригоньевска, на монахов монастыря, на *главного героя романа* Алешу Карамазова и *повлияло сильнейшим и известным образом на душу и сердце* его, *составив в душе его как бы перелом и переворот, потрясший, но и укрепивший его разум уже окончательно, на всю жизнь и к известной цели* (3,14;297).
   К какой цели? Немецкая исследовательница Н. Гофман в 1896 г. записала со слов А.Г.Достоевской (или других близких писателю людей): *Алеша должен был, таков был план писателя, по завещанию старца Зосимы ид­ти в мир, принять на себя его страдания и его вину (какую вину? * В.Ш.). Он женится на Лизе, потом покидает ее ради прекрасной грешницы Грушеньки, которая пробуждает в нем карамазовщину, и после бурного периода заблуждений и отрицаний, оставшись бездетным, облагороженный, возвращается опять в монастырь; он окружает там себя толпой детей, которых он до самой смерти любит и учит и руководит ими* (3,15;486).
   Суворин в своем дневнике изложил замысел Достоевского со слов са­мого автора: Достоевский *сказал, что напишет роман, где героем будет Алеша Карамазов. Он хотел его провести через монастырь и сделать революционером. Он совершил бы политическое преступление. Его бы казнили. Он искал бы правду, и в этих поисках, естественно, стал бы революционером* (3,15;485,486).
   В 1916 г. вдова писателя А.Г. Достоевская сообщала А.А. Измайлову: *Смерть унесла его (Достоевского * ред.) действительно полного за­мыслов. Он мечтал 1881 год всецело отдать "Дневнику", а в 1882 засесть за продолжение "Карамазовых". Над последней страницей первых томов до­лжны были пронестись двадцать лет. Действие переносилось в восьмидеся­тые годы. Алеша уже является не юношей, а зрелым человеком, пережившим сложную душевную драму с Лизой Хохлаковой, Митя возвращался с катор­ги* (3,15;485).
   Какое бы продолжение романа не избрал Достоевский в окончательном варианте, причиной нравственного и религиозного скитальчества *Велико­го грешника* Алексея Карамазова, как явствует из приведенной выше цитаты из романа, являлось то, что старец Зосима *провонял*. И какое *важное обвинение* старцу Зо­симе предъявил отец Ферапонт?
   Вот оно, это обвинение : *Подняв руки горе, отец Ферапонт вдруг завопил:
   * Извергая извергну! * <...> Сатана, изыди, сатана, изыди! * повторял он с каждым крестом. * Извергая извергну! * возопил он опять. <...> Отец Паисий прервал чтение, выступил вперед и стал пред ним в ожидании.
   * Почто пришел, честный отче? Почто благочиние нарушаешь? Почто стадо смиренное возмущаешь? * проговорил он наконец, строго смотря на него.
   * Чесо ради пришел еси? Чесо просиши? Како веруеши? * прокричал отец Ферапонт, юродствуя. * Притек здешних ваших гостей изгонять, чертей поганых. Смотрю, много ль их без меня накопили. Веником их березо­вым выметать хочу.
   * Нечистого изгоняешь, а может, сам ему и служишь, * безбоязненно продолжал отец Паисий, * и кто про себя сказать может: *свят есть*? Не ты ли отче?
   * Поган есмь, а не свят. В кресла не сяду и не восхощу себе аки идолу поклонения! * загремел отец Ферапонт* (3,14;302,303).
   *Не восхощу себе аки идолу поклонения* * вот смысл обвинения отца Ферапонта.
   Чрезвычайно интересна и концовка этого письма к Любимову: *Одно маленькое nota bene на всякий случай: не подумайте, ради Бога, что я бы мог себе позволить, в сочинении моем, хотя бы малейшее сомнение в чудодействии мощей. Дело идет лишь о мощах умершего монаха Зосимы, а уж это совсем другое*.
   Старец Зосима уже не *идеальный христианин*, устами которого дол­жен быть дан ответ на *атеистические положения* Ивана Карамазова, а * всего *лишь монах*, *труп мертвого*.
   И еще по поводу писем Достоевского Любимову. В письме от 10 авг. 1880 г. Достоевский писал: *Но простите моего Черта: это только черт, мелкий черт, а не Сатана с *опаленными крыльями*. * Не думаю, чтоб глава была и слишком скучна, хотя и длинновата. Не думаю тоже, чтобы хоть что-нибудь могло быть нецензурно, кроме разве двух словечек: *истерические взвизги херувимов*. Умоляю, пропустите так: это ведь Черт говорит, он не может говорить иначе. Если же никак нельзя, то вместо истерические взвизги * поставьте: радостные крики. Но нельзя ли взвизги? А то будет очень уж прозаично и не в тон. <...>
   Хоть и сам считаю, что эта 9-я глава могла бы и не быть, но писал я ее почему-то с удовольствием, и сам отнюдь от нее не отрекаюсь* (3,30.I;205).
   Вряд ли стоит обманываться замечанием Достоевского о том, что 9-й главы *могло бы и не быть*. *Черт* в романе *Братья Карамазовы* несет в себе огромную нагрузку и в смысле понимания мировоззре­ний Ивана, и в смысле осознания читателем его роли в убийстве отца. Более того, без этой главы роман был бы просто непонятен.
   Ошибкой было бы считать, что многоопытный соредактор *Русского Вестника*, хорошо знакомый с творческой манерой Достоевского, этого не понял, как не понял и совершенно откровенных противоречий в письмах Автора романа относительно старца Зосимы.
   Возникает естественный вопрос, насколько серьезно относился Люби­мов к разъяснениям Писателя. Возможно, это была только им двоим, Достоевскому и Любимову понятная игра, дававшая, тем не менее, соредактору журнала и моральное право и формальный повод относиться к рукописи *Карамазовых* более снисходительно, чем к предыдущим произведениям Автора.
   В журнальном варианте романа Любимов поставил: *радостные взвиз­ги*. Конечно, это существенно снизило уровень скептицизма в монологе *черта*: *Я был при том, когда умер­шее на кресте Слово восходило в небо, неся на персях своих душу распятого одесную разбойника, я слышал радостные взвизги херувимов, пою­щих и вопиющих: *Осанна*, и громовой вопль восторга серафимов, от кото­рого потряслось небо и все мироздание. И вот, клянусь же всем, что есть свято, я хотел примкнуть к хору и крикнуть со всеми: *Осанна!*. Уже слетало, уже рвалось из груди... <...> Но здравый смысл * о, самое не­счастное свойство моей природы * удержал меня и тут в должных грани­цах, и я пропустил мгновенье!* (3,15;82).
   *Черт* говорит тут о Слове Иисуса, сказанном на кресте (Лука):
   23;39. Один из повешенных злодеев злословил Его и говорил: если ты Христос, спаси Себя и нас.
   23;40. Другой же напротив унимал и говорил: или ты не боишься Бога, когда и сам осужден на то же?
   23;41. И мы осуждены справедливо, потому что достойное по делам на­шим приняли; а Он ничего худого не сделал.
   23;42. И сказал Иисусу: помяни меня, Господи, когда приидешь в Царствие Твое!
   23;43. И сказал ему Иисус: истинно говорю тебе, ныне же будешь со Мною в раю.
   Уровень скептицизма снизился. Но идея * идея осталась. А что стоило Любимову не рисковать и поставить: *радостные крики*? Тем более что основание для этого у него имелось, * письмо Достоевского.
   Во всяком случае мы имеем единственный документ, которому обязаны верить безусловно * это текст романа *Братья Карамазовы*, на который мы и будем опираться в своих дальнейших рассуждениях.
   И, наконец, заключительное письмо Любимову от 8 ноября 1880 г.: *Ну вот и кончен роман! Работал его три года, печатал два * знаменательная для меня минута* (3.,30.I;227).
  
  
  
  
  
  
  

II. "Трактат о Смердякове"

   "Помни особенно, что не можешь ничьим судиею быти"
   Старец Зосима
   Б.М. Энгельгардт в своей работе "Идеологический роман Достоевского" писал: "Разбираясь в русской критической литературе о произведениях Достоевского, легко заметить, что за немногими исключениями, она не подымается над духовным уровнем его любимых героев. Не она господствует над материалом, но материал целиком владеет ею. Она все еще учится у Ивана Карамазова и Раскольникова, Ставрогина и Великого Инквизитора, запутываясь в тех противоречиях, в которых запутывались они, останавливаясь в недоумении перед не разрешенными ими проблемами и почтительно склоняясь перед их сложными мучительными переживаниями" (2,91).
   Разбираясь в критической литературе о романе "Братья Карамазовы", легко заметить, что она не подымается над общепринятой точкой зрения, сформулированной еще взглядами на роман В.В. Розанова, С.Н. Булгакова и Н.А. Бердяева и максимально сжато выраженной Ю. Карякиным в его книге "Достоевский в канун ХХI века": "Все это достаточно хорошо известно и, можно сказать, общепринято; аморальный атеизм Ивана ("Бога нет - все позволено") подготавливает "передовое мясо" - Смердяковых" (4,197).
   Размытая многозначительность фразы равнозначна ее очевидной бессмысленности. В самом деле, что такое "аморальный атеизм Ивана"? Бывает атеизм моральный? И почему - "Смердяковых"? В романе Достоевского один Смердяков. И к чему "подготавливает"? Кроме того, фраза: "Уважать меня вздумал; это лакей и хам. Передовое мясо, впрочем, когда срок наступит" (3,14;122), - высказана в главе "За коньячком" вот этим самым "аморальным атеистом" Иваном Карамазовым в беседе с еще более аморальным Федором Павловичем. Логично ли беседе двух аморальных героев придавать значение, определяющее смысл всего произведения?
   В подробном, развернутом и аргументированном виде общепринятая точка зрения представлена в "Примечаниях" (3,15;393) к роману "Братья Карамазовы", в авторский коллектив которых входят известные исследователи творчества Достоевского. К этим "Примечаниям", так же как и к "Черновым наброскам" Автора к роману мы вынуждены будем обращаться неоднократно.
   Следует отметить, что современная критика несколько изменила свою позицию. Она учится у старца Зосимы и Алеши Карамазова.
   Центральным событием рассказа-притчи о братьях Карамазовых является убийство отца, Федора Павловича. На фоне этой "катастрофы" всего карамазовского семейства Достоевский исследует внутренний мир участников событий и главных героев рассказа, начиная с обстоятельств рождения, наследственности, воспитания и дальнейшей самостоятельной жизни героев.
   Главной целью Достоевского является выяснение степени ответственности участников трагических событий, мера их раскаяния, глубины осознания собственной вины после того, как "катастрофа" совершилась.
   Несмотря на некоторые отличия в оценке роли братьев Карамазовых в убийстве отца, все критики единодушны в одном. В том, что убийцей Федора Павловича, несомненно, является лакей Смердяков. При тщательном анализе работ критиков, посвященных роману "Братья Карамазовы", неизбежно встает вопрос: на чем основано это обвинение? Никаких доказательств вины Смердякова в тексте романа нет. Нельзя же считать таким доказательством три тысячи рублей, возвращенные Смердяковым Ивану при их третьей встрече. Украл - еще не значит убил. Да и крал ли Смердяков эти деньги? А если крал, то почему вернул их в целости? Тот факт, что деньги оказались у него, может служить лишь поводом для основанных на тексте произведения размышлений о том, как, когда и каким образом они к нему попали. Не доказательство и "признание" Смердякова в убийстве при его третьем свидании с Иваном Карамазовым, так как оно полностью противоречит и выводам следствия по делу убийства, и описанию событий трагической ночи в саду Федора Павловича. Не заметить этого может только исследователь произведения, не желающий замечать очевидного.
   Такое же "признание" мы можем найти и в показаниях Дмитрия Карамазова, отрицавшего в начале следствия свою причастность к преступлению, а затем в сердцах воскликнувшего:
   "- Запиши сейчас... сейчас... "что схватил с собой пестик, чтобы бежать убить отца моего... Федора Павловича... ударом по голове!" Ну, довольны ли вы теперь господа? Отвели душу?" (3,14;424).
   И далее:
   "- Ну-с, - сказал следователь, - вы выхватили оружие и... и что же произошло затем?
   - Затем? А затем убил... хватил его в темя и раскроил ему череп. Ведь так, по-вашему, так! - засверкал он вдруг глазами. Весь потухший было гнев его вдруг поднялся в душе его с необычайной силой" (3,14;425).
   "Признание" Смердякова почти дословно повторяет восклицание доведенного до отчаяния Дмитрия. В убийстве Федора Павловича Смердякова обвиняли и Дмитрий, и Алеша Карамазовы. Ему при втором свидании говорил Иван: "Это ты его убил! <...> Подозреваю тебя в этом преступлении и притяну к суду. Я еще тебя обнаружу!" (3,15;52,54). И тогда при третьей встрече прозвучало: "Я тут схватил это самое пресс-папье чугунное, на столе у них, помните-с, фунта три в нем будет, размахнулся, да сзади его в самое темя углом. Не вскрикнул даже. Только вниз вдруг осел, а я в другой и в третий. На третьем-то почувствовал, что проломил. Они вдруг навзничь и повалились, лицом кверху, все-то в крови" (3,15;64). Не хватает в этом "признании" только вопроса: "Ну, довольны ли вы теперь господа Карамазовы? Отвели душу?"
   Потом, после своего "признания", у Дмитрия было достаточно времени, чтобы это "признание" опровергнуть. Было кому и выслушать это опровержение. Смердяков этого сделать не успел. Достоевский уклонился от доказательств его невиновности в своем первом "вступительном" романе о братьях Карамазовых. Автор этой работы взял на себя смелость доказать, опираясь на текст произведения, что Смердяков в убийстве Федора Павловича невиновен.
   Описание событий трагической ночи и свидетельства непосредственных участников происшествия позволяют нам доподлинно установить, где находился и что делал Смердяков в то время, когда был убит Федор Павлович. Но мы не знаем, что произошло сразу после того, как Дмитрий *выхватил пестик из кармана*. Мы можем лишь поверить или не поверить показаниям на следствии самого Дмитрия. Нам также неизвестно (и это не случайно) где находились и что делали в это время Алеша и Иван. Это не значит, что мы можем с уверенностью объявить кого-либо из них преступниками, но Достоевский дает нам право усомниться в их непричастности к гибели отца.
   Если не утруждать себя кропотливой и весьма трудоемкой работой с текстом сложнейшего романа Достоевского, то доказательства вины Смердякова можно найти, так сказать, на поверхности. Есть "признание" лакея в убийстве? Есть. Оно в главе "Третье, и последнее, свидание со Смердяковым", высказанное Ивану: "Вы убили, вы главный убивец и есть, а я только вашим приспешником был, слугой Личардой верным, и по слову вашему дело это и совершил" (3,15;59).
   Лакеем Иван Карамазов в главе "Черт. Кошмар Ивана Федоровича" называет "черта". И при этом говорит: "Ты воплощение меня самого, только одной, впрочем, моей стороны... моих мыслей и чувств, только самых гадких и глупых" (3,15;72). В этой же главе "черт" фактически признается Ивану в убийстве Федора Павловича: "Позволь, позволь, я тебя уличу: давеча у фонаря, когда ты вскинулся на Алешу и закричал ему: "Ты от него узнал! Почему ты узнал, что он ко мне ходит?" Это ведь ты про меня вспоминал" (3,15;72).
   Откроем главу "Не ты, не ты!": "Такого документа (письма Дмитрия Катерине Ивановне - В.Ш.), не может быть! - с жаром проговорил Алеша. - Не может быть, потому что убийца не он. Не он (Дмитрий - В.Ш.) убил отца, не он!
   Иван Федорович вдруг остановился.
   - Кто же убийца, по-вашему, - как-то холодно спросил он, и какая-то высокомерная нотка прозвучала в тоне вопроса.
   - Ты сам знаешь, кто, - тихо и проникновенно проговорил Алеша.
   - Кто? Эта басня-то об этом помешанном идиоте эпилептике? Об Смердякове?
   Алеша вдруг почувствовал, что весь дрожит.
   - Ты сам знаешь, кто, - бессильно вырвалось у него. Он задыхался.
   - Да кто, кто? - уже почти свирепо вскричал Иван. Вся сдержанность вдруг исчезла.
   - Я одно только знаю, - все так же почти шепотом проговорил Алеша. - Убил отца не ты. <...>
   Оба замолчали. Целую минуту протянулось это молчание. <...> Оба были бледны. Вдруг Иван затрясся и крепко схватил Алешу за плечо.
   - Ты был у меня! - скрежущим шепотом проговорил он. - Ты был у меня ночью, когда он приходил... Признавайся... ты его видел, видел?
   - Про кого ты говоришь... про Митю? - в недоумении спросил Алеша.
   - Не про него, к черту изверга! - исступленно завопил Иван. - Разве ты знаешь, что он ко мне ходит? Как ты узнал, говори!
   - Кто он? Я не знаю, про кого ты говоришь, - пролепетал Алеша уже в испуге.
   - Нет, ты знаешь... иначе как же бы ты... не может быть, чтобы ты не знал... Но вдруг он как бы сдержал себя. Он стоял и как бы что-то обдумывал. Странная усмешка кривила его губы" (3,15;39,40).
   Ходил к Ивану Карамазову по ночам "черт". Остается только связать эти два "признания", Смердякова и "черта" в единое целое. И таким связующим звеном является описание душевного состояния Ивана перед его встречей со Смердяковым у ворот в главе "Пока еще очень неясная": "Наконец Иван Федорович, в самом скверном и раздраженном состоянии духа достиг родительского дома и вдруг, примерно шагов за пятнадцать от калитки, взглянув на ворота, разом догадался о том, что его так мучило и тревожило.
   На скамейке у ворот сидел и прохлаждался вечерним воздухом лакей Смердяков, и Иван Федорович с первого взгляда на него понял, что и в душе его сидел лакей Смердяков и что именно этого-то человека и не может вынести его душа" (3,14;242). Выделенная фраза процитирована во многих работах, а значение, которое ей придается, стало "общим местом".
   И, наконец, есть слова Ивана, сказанные Алеше в главе "Это он говорил": "А он - это я, Алеша, я сам. Все мое низкое, все мое подлое и презренное!" (3,15;87). И далее: "Но он клеветал на меня, он во многом клеветал. Лгал мне же в глаза. "О, ты идешь совершить подвиг добродетели, объявить, что убил отца, что лакей по твоему наущению убил отца" (3,15;87), - хорошо сочетается с признанием Ивана на суде: "Убил отца он (Смердяков - В.Ш.), а не брат. Он убил, а я его научил убить" (3,15;117). Круг замкнулся и все, казалось бы, прочно встало на свое место. Убийца Смердяков - это воплощение всего самого "низкого, подлого и презренного" в душе Ивана Карамазова. Он и есть "черт".
   Остается только выяснить, в какой степени "признание" Ивана соответствует действительности.
   Такова, можно сказать, историческая точка зрения на роман, высказанная в работах: Я.Э. Голосовкера ("Достоевский и Кант"), М.М. Бахтина ("Проблемы поэтики Достоевского"), В.Е. Ветловской ("Поэтика романа "Братья Карамазовы"). Ю.Г. Кудрявцев в книге "Три круга Достоевского", например, прямо пишет: "Иван видит черта. Черт - часть самого Ивана, смердяковское в нем. И сам Иван это понимает" (4;189). Откуда появилось *в Иване* нечто *смердяковское* Ю.Г. Кудрявцев не уточняет. Появилось * и все. Можно говорить (если предположить, что Федор Павлович является отцом Смердякова) о том, что в Смердякове есть нечто карамазовское. Но наоборот...?
   Эта точка зрения - "черт Смердяков"* - подтверждается и в последних работах критиков, и в постановках пьес по мотивам романа.
   В этой концепции есть только две сомнительные детали. "Черт" посещал Ивана еще до того, как Смердяков покончил жизнь самоубийством, и, значит, существовал какое-то время как бы в двух ипостасях. Не вписываются в эту концепцию и слова Ивана, сказанные Алеше перед третьим свиданием со Смердяковым: "Кто? Это басня-то об этом помешанном идиоте эпилептике? Об Смердякове?" Но это, можно сказать "недоработки" (Ю.Г. Кудрявцев) Автора романа. Или (в отличие от проницательных критиков) Иван Карамазов по простоте своей не угадал в Смердякове "черта" (или в "черте" Смердякова). Такое бывает.
   Последнюю точку в обвинении лакея поставил в конце романа, уже после трагической гибели обвиняемого, Алеша Карамазов в беседе с мальчиками в главе "Похороны Илюшечки. Речь у камня":
   "- Что такое, Коля? - приостановился Алеша.
   - Невинен ваш брат или виновен? Он отца убил или лакей? Как скажете, так и будет. Я четыре ночи не спал от этой идеи.
   - Убил лакей, а брат невинен, - ответил Алеша" (3,15;189).
   Так и стало.
   Слова: "Убил лакей, а брат невинен" в романе "Братья Карамазовы" имеют глубочайший общечеловеческий философский и социально-исторический смысл. Шатов, например, в романе *Бесы* говорит: *Наш русский либерал прежде всего лакей и только и смотрит, как бы кому-нибудь сапоги вычистить* (3,10;111). И, безусловно, только этим смысл этих слов не исчерпывается. Сказанные же Алешей Карамазовым мальчикам, будущему поколению обитателей Скотопригоньевска, и воспринятые критикой буквально, они, эти слова, послужили основанием для долгого и жестокого суда над безвинным героем романа, а значит и над Автором произведения тоже. Имя Смердякова стало, пожалуй, самым нарицательным именем в русской литературе и не сходит со страниц журнальных и газетных статей до сего времени, олицетворяя собой все "самое низкое, подлое и презренное" в человеке. И это - истина, не подлежащая обсуждению и сформулированная еще В.В. Розановым в статье *Великий инквизитор*: *Смердяков, это незаконное порождение Федора Павловича и Лизаветы "смердящей", какой-то обрывок человеческого существа, духовное Квазимодо, синтез всего лакейского, что есть в человеческом уме и сердце. <...> Смердяков, дрожащее насекомое перед Иваном до преступления - совершив его, говорит с ним, как власть имеющий, как господствующий * (О Великом Инквизиторе. Достоевский и последующие, сложитель Ю. Селиверстов, М., Молодая гвардия,1991, с. 80,111). Прекрасный образец того, как отсутствие доводов заменяется *сильными* эпитетами? Но ведь срабатывает!
   По-поводу *незаконного порождения* уже было сказано во вступлении *От автора*. А с *духовным Квазимодо* получается очень интересно, поскольку Достоевский писал в *Предисловии* к публикации перевода романа В. Гюго *Собор Парижской богоматери*: *Но кому не придет в голову, что Квазимодо есть олицетворение пригнетенного и презираемого средневекового народа французского, глухого и обезображенного,
  
   * Достоевский и мировая культура. Альманах N 9. В.А. Недзведский. Статья *Мистериальное начало в романе Достоевского*. М.: Классика плюс, 1997.
  
  
   одаренного только страшной физической силой, но в котором просыпается наконец любовь и жажда справедливости, а вместе с ними и сознание своей правды и еще непочатых, бесконечных сил своих* (3,20;28). В этом что-то есть.
   А насекомым называл себя не Смердяков (он называл себя слугой Личардой), а Дмитрий Карамазов: *Я тебе (Алеше) хочу сказать теперь о *насекомых*, вот о тех, которых Бог одарил сладострастием:
   Насекомым - сладострастие!
   Я, брат, это самое насекомое и есть, и это обо мне специально и сказано. И мы все, Карамазовы, такие же, и в тебе, ангеле, это насекомое живет и в крови твоей бури родит. Это - бури, потому что сладострастие буря, больше бури!* (3,14;99,100).
   А в Смердякове, поскольку он не Карамазов, насекомое не живет. В.В. Розанов ошибся.
   И уж совсем решительно высказывается Н.А. Бердяев в статье *Духи русской революции*: *Достоевский предвидел торжество... и смердяковщины. Он знал, что подымется в России лакей и в час великой опасности скажет: *Я всю Россию ненавижу*. <...> Иван Карамазов - высокое, философское явление нигилизма; Смердяков - низкое, лакейское его проявление. <...> Иван совершает грех в мысли, в духе, Смердяков совершает его на деле, воплощая идею Ивана* (Комсомольская правда, 15 августа 1990).
   Все эти высказывания великих мыслителей России в различных вариантах повторяются до сего времени, ибо, как писал Достоевский, *страх как любит человек все то, что подается ему готовым* и *увлекает тоже русского человека слово все: "я как все", * "я с общим мнением согласен", * "все идем, ура!"* (3,26;47).
   Но ведь совершенно очевидно, что в своем высказывании: *Я всю Россию ненавижу, Марья Кондратьевна* (3,14;205), Смердяков только повторяет слова, сказанные перед этим его барином (благодетелем, господином - как угодно) Федором Павловичем в главе *За коньячком*: *А Россия свинство. Друг мой (Иван - В.Ш.) если бы ты знал, как я ненавижу Россию... * (3,14;122). Но вот не написал Н.А. Бердяев, что *Достоевский предвидел торжество... и карамазовщины*. А ведь именно это и предвидел Федор Михайлович. И какое уж тут торжество *смердяковщины*, если Смердяков покончил жизнь самоубийством, повесился. И почему Смердяков совершает грех на деле? Откуда такая убежденность? Она из явной перестановки понятий. По Бердяеву Смердяков *плохой* не потому, что убил (это никому не известно), а убил потому, что *плохой*. Да еще и лакей в придачу, да еще и сын *смердящей*, да еще и *признался* Ивану в этом деле. Много всяких очень веских *улик*.
   Гений пошутил. Его не поняли.
   В том же "Предисловии" к публикации русского перевода романа В. Гюго "Собор Парижской Богоматери" Достоевский отметил: "Его (Гюго) мысль есть основная мысль всего искусства девятнадцатого столетия, и этой мысли Виктор Гюго как художник был чуть ли не первым провозвестником. Это мысль христианская и высоконравственная; формула ее * восстановление погибшего человека, задавленного несправедливо гнетом обстоятельств, застоя веков и общественных предрассудков. Эта мысль * оправдание униженных и всеми отринутых париев общества* (3,20;28). Эта мысль, мощно прозвучавшая еще в романе *Униженные и оскорбленные*: *Самый забитый, последний человек есть тоже человек и называется брат мой!* (3,3;189).
   В обращении к читателям журнала *Время*, издаваемого Михаилом Достоевским, редактор Федор Достоевский писал: *Мы не боимся авторитетов и презираем лакейство в литературе* (3,20;211). Следуя этой заповеди, именно с этой точки зрения, "христианской и высоконравственной", с точки зрения "оправдания униженного и оскорбленного брата", автор этой книги и предлагает прочитать роман "Братья Карамазовы". В своем первом, "вступительном" романе "Братья Карамазовы" Достоевский показал читателю "всеми отринутого парию общества" - Смердякова. Оправдание его, по убеждению автора, должно было состояться во втором, "главном" романе, который так и не был написан.
   Попытаемся сделать это на том материале, который имеется в нашем распоряжении. Это текст романа, "Черновые наброски" к нему, "Дневник писателя" Достоевского и его письма.
   "Признание" в убийстве Дмитрия Карамазова на следствии, бесспорно, опровергается выводами следствия: "Убийство произошло, очевидно, в комнате, а не через окно, что положительно ясно из произведенного акта осмотра, из положения тела и по всему. Сомнений в этом обстоятельстве не может быть никаких" (3,14;426).
   Откроем главу "В темноте", описывающую события трагической ночи: "Митя припоминал потом сам, что ум его был в ту минуту ясен необыкновенно и соображал все до последней подробности, схватывал каждую черточку. Но тоска, тоска неведения и нерешимости нарастала в сердце его с быстротой непомерною. "Здесь она, наконец, или не здесь?" злобно закипело у него в сердце. И он вдруг решился, протянул руку и потихоньку постучал в раму окна. Он простучал условный знак старика со Смердяковым: два первые раза потише, а потом три раза поскорее: тук-тук-тук - знак, означавший, что "Грушенька пришла". Старик вздрогнул, вздернул голову, быстро вскочил и бросился к окну. Митя отскочил в тень, Федор Павлович отпер окно и высунул всю свою голову.
   - Грушенька, ты? Ты, что ли? - проговорил он каким-то дрожащим полушепотом. - Где ты маточка, ангелочек, где ты? - Он был в страшном волнении, он задыхался.
   "Один!" - решил Митя.
   - Где же ты? - крикнул опять старик и высунул еще больше голову, высунул ее с плечами, озираясь на все стороны, направо и налево, - иди сюда; я гостинчику приготовил, иди, покажу!...
   "Это он про пакет с тремя тысячами" - мелькнуло у Мити.
   - Да где же?... Аль у дверей? Сейчас отворю...
   И старик чуть не вылез из окна, заглядывая направо, где была дверь в сад, и стараясь разглядеть в темноте.<...> Митя смотрел сбоку и не шевелился. <...> Личное омерзение нарастало нестерпимо. Митя уже не помнил себя и вдруг выхватил медный пестик из кармана..." (3,14;354).
   Продолжения рассказа не последовало. Но если бы Дмитрий в этот момент нанес своему отцу смертельный удар пестиком по голове, то кровь, залившая подоконник и лицо Федора Павловича, тело его, распростертое непосредственно у окна или перевалившееся через подоконник, исключили бы вывод следствия: "Убийство произошло, очевидно, в комнате, а не через окно". Поэтому Достоевский и выделил в романе это выражение курсивом.
   Служанка Марфа, заглянувшая через некоторое время в открытое окошко, увидала страшное зрелище: "барин лежал навзничь на полу, без движения. Светлый халат и белая рубашка на груди были залиты кровью. Свечка на столе ярко освещала кровь и неподвижное мертвое лицо Федора Павловича" (3,14;409).
   Это и означает вывод следствия: "из положения тела и по всему". Теперь послушаем "признание" Смердякова: "Пришел опять под окно к барину и говорю: "Она здесь, Аграфена Александровна пришла, просится". Так он и вздрогнул весь, как младенец: "Где здесь? Где?" - так и охает, а сам еще не верит. "Там, говорю, стоит, отоприте!" Глядит на меня в окно-то и верит и не верит, а отпереть боится, это уж меня-то боится, думаю. И смешно же: вдруг я эти самые знаки вздумал им тогда по раме простучать, что Грушенька, дескать, пришла, при них же в глазах: словам-то как бы не верил, а как знаки я простучал, так тотчас же и побежали дверь отворить. Отворили. Я вошел было, а он стоит, телом-то меня и не пускает всего. "Где она, где она?" - смотрит на меня и трепещет. <...> Шепчу ему: "Да там, там она под окном, как же вы, говорю, не видели?" <...> Побежал он, подошел к окну, свечку на окно поставил. "Грушенька, кричит, Грушенька, здесь ты?" <...> "Да вон она, говорю, <...> вон она в кусте-то стоит, смеется вам, видите?" Поверил вдруг он, так и затрясся, больно уж они влюблены в нее были-с, да весь и высунулся в окно" (3,15;64).
   Далее, как мы помним, в ход пошло чугунное пресс-папье. Похоже на рассказ Дмитрия о событиях в саду Федора Павловича? Очень. Так же "вздрогнул", та же рама, те же стуки, так же "весь и высунулся" или "чуть не вылез из окна". Выводы следствия опровергают и "признание" Дмитрия, и "признание" Смердякова в одинаковой степени.
   Кроме того, в выводах следствия ни слова не говорится о трех ударах, не добивал преступник свою жертву. Травма, нанесенная углом чугунного пресс-папье, резко отличается по характеру от травмы, нанесенной округлым пестиком. Это подтверждается в речи адвоката Фетюковича на суде: "И вот Смердяков мог войти к барину и исполнить свой план, чем, каким оружием, - а первым камнем, который поднял в саду" (3,15;165).
   Это подтверждается и тем, что именно пестик, а не пресс-папье предъявляется Дмитрию как улика при расследовании дела об убийстве Федора Павловича: "Следователь, раскрыв свой большой портфель, вынул из него медный пестик.
   - Знаком вам этот предмет, - показал он его Мите.
   - Ах, да! - мрачно усмехнулся он, - как не знаком!
   - Вы о нем упомянуть забыли, - заметил следователь" (3,15;425).
   И, наконец, в главе "Тревога" приводится подробное описание расследования обстоятельств дела, произведенного помощником городского пристава, исправником, прокурором, следователем и земским врачом. Результат расследования: "Федор Павлович оказался убитым вполне, с проломленной головой, но чем? - вероятнее всего тем же самым оружием, которым поражен был потом и Григорий. <...> В комнате, в которой лежал Федор Павлович, никакого особенного беспорядка не заметили" (3,14;410). И далее: "Доктор же остался в доме Федора Павловича, имея в предмете сделать наутро вскрытие трупа убитого" (3,14;411).
   Ни о результатах вскрытия, ни о заключении медицинской экспертизы, подтверждающей или опровергающей предварительные выводы следствия об оружии убийства, Повествователь в дальнейшем не сообщает. И это, очевидно, одна из тех причин, по которым в самом начале своего рассказа он пишет о "темной кончине" старика Карамазова. Повествователь сам не верит "признанию" Смердякова в убийстве Федора Павловича. Но совершенно очевидно, что Достоевский обязал бы его вернуться к этому очень важному вопросу во втором, "главном", романе о братьях Карамазовых.
   "Признание" Смердякова, безусловно, вымысел, причем вымысел явно не продуманный. Второпях он даже забывает свечку на окне: "Осмотрел я: нет на мне крови, не брызнуло, пресс-папье обтер, положил, за образа сходил, из пакета деньги вынул, а пакет бросил на пол и ленточку эту самую розовую подле. Сошел в сад, весь трясусь" (3,15;65). О свечке на окне ни слова. Забыл?! Зачем Смердякову потребовалось сочинять в беседе с Иваном свое нелепое "признание" и брать на себя вину в убийстве Федора Павловича? Это один из интереснейших вопросов романа.
   Можно ограничиться высказыванием на суде прокурора (Гл. "Трактат о Смердякове"): "Будучи высоко честным от природы своей молодым человеком и войдя тем в доверенность своего барина <...> несчастный Смердяков, надо думать, страшно мучился раскаянием в измене своему барину, которого любил как своего благодетеля. Сильно страдающие от падучей болезни, по свидетельству глубочайших психиатров, всегда наклонны к беспрерывному и, конечно, болезненному самообвинению. Они мучаются от своей "виновности" в чем-то и перед кем-то, мучаются угрызениями совести, часто, даже безо всякого основания, преувеличивают и даже сами выдумывают на себя разные вины и преступления" (3,15;137). Можно ограничиться этим. Но, как представляется автору этой книги, причины "признания" Смердякова гораздо глубже и серьезнее.
   "Книга первая" романа начинается словами: "Алексей Федорович Карамазов был третьим сыном помещика нашего уезда Федора Павловича Карамазова, столь известного в свое время (да и теперь еще у нас припоминаемого) по трагической и темной кончине своей, приключившейся ровно тринадцать лет назад" (3,14;7). Не вызывает сомнения то, что для Достоевского неясностей в этом вопросе нет, и он предостерегает читателя (и критика тоже!) от поспешных и необдуманных обвинений кого-либо из участников событий. Для Повествователя же, рассказывающего о карамазовской истории, приключившейся в городке Скотопригоньевске, обстоятельства гибели старика Карамазова не стали ясны и после суда над Дмитрием и по прошествии большого периода времени.
  
   Где героя взять?
   Где героя взять? Это был один из важнейших вопросов для Достоевского при подготовке к работе над романом "Братья Карамазовы".
   В "Примечаниях" к роману по этому поводу говорится: "Как справедливо указал Л.П. Гроссман, отраженное в предисловии к "Собору Парижской Богоматери" стремление создать новый для литературы XIX в. образец романа-эпопеи, построенный на материале современной "текущей" общественной жизни и проникнутый идеей "восстановления" человека, было в определенной мере стимулировано выходом в 1862 г. "Отверженных" В. Гюго, тогда же прочитанных Достоевским, по свидетельству Н.Н. Страхова во Флоренции, и оказавших значительное воздействие на основную проблематику его предисловия и на направление проявившихся в нем творческих исканий" (3,15;400).
   Надо признать, что великое новшество драмы и романтической прозы В. Гюго - выдвижение на первый план героя-простолюдина, типа подкидыша Дидье, шута Трибулье, лакея Рюи Блаза, Гуинплена или незаконнорожденного Жавера, которым отдается подлинное благородство души, способность по настоящему любить, активно отстаивать свои чувства и убеждения. Огромное значение творчества В. Гюго в том, что оно привлекает симпатии читателя именно к этим угнетенным ("униженным и оскорбленным"), гонимым, но благородным героям, делая их моральными победителями в конфликте с сильными мира сего даже в том случае, когда эти герои терпят поражение и должны погибнуть. Созвучность творчества Достоевского и В. Гюго подчеркнута в "Примечаниях" к роману "Братья Карамазовы", где комментируется перевод записей, сделанных Достоевским о герое романа "Отверженные" Жавере в "Записной тетради" за 1875 - 1876 гг.: "Он был скромен и надменен, как все фанатики. Он свято чтил свои обязанности, и он был шпионом, как бывают священником". И далее: "Это был шпион без всякой злобы" (3,24;83).
   "В 1876 г. Достоевский вспомнил о Жавере в связи с посещением Воспитательного дома для незаконнорожденных детей, - пишут авторы "Примечаний", - (см.: "Дневник писателя" за 1876 г., май, гл. 2, "Нечто об одном здании. Соответственные мысли", где описано это посещение). Размышляя о том, как воспримут дети внушаемую им мысль, что они "не обыкновенные дети <...>, что они хуже всех", Достоевский сделал заметку: "Почему? Это <...> потому-де, что отец твой и мать бесчестные. Почему бесчестные? Чувства. Средина и бездарность - подла. Верхушка - злодейство или благородство, или и то и другое вместе. Вот где героя романа взять" <...>.
   Несмотря на то, что психологический рисунок образов Жавера и Смердякова, их нравственная сущность и положение в обществе не имеют, казалось бы, ничего общего, при создании незаконнорожденного, четвертого из братьев Карамазовых (???? * В.Ш.) у Достоевского (как об этом свидетельствует комментируемая запись) возникали ассоциации с героем Гюго. <...> Создав образ Смердякова, Достоевский выполнил намерение дать свой, русский вариант "enfant trouve", принадлежащего к "средине и бездарности" и поэтому (? * В.Ш.) "подлеца"" (3,15;610).
   Во-первых, вновь непонятно, на каком основании авторы "Примечаний" зачислили, как и Федор Тарасов, Смердякова в состав четырех (?!) братьев Карамазовых, в которых "как бы мелькают некоторые общие основные элементы нашего современного интеллигентного общества" (3,15;125). К интеллигенции Смердяков никакого отношения не имеет. Он повар. А уж если зачислили, то почему не поверили словам Алеши Карамазова: "убил лакей, а брат невинен"? Лакеем в своем рассказе Повествователь называет и Григория: "Могилку "кликуши" указал, наконец, Алеше лакей Григорий" (3,14;22). Как тут быть?
   Может быть, в самом деле, права *опытный душевный доктор* общества Скотопригоневска госпожа Хохлакова, убеждавшая Алешу:
   ** Знаю, это убил тот старик Григорий...
   *Как Григорий? * вскричал Алеша.
   * Он, он, это Григорий. Дмитрий Федорович как ударил его, так он лежал, а потом встал, видит, дверь отворена, пошел и убил Федора Павловича.
   * Да зачем, зачем?
   * А получил аффект. Как Дмитрий Федорович ударил его по голове, он очнулся и получил аффект, пошел и убил. А что он говорит сам, что не убил, так этого он, может, и не помнит* (3,15;18).
   А что? Аффект!
   Во-вторых, в главе "Нечто об одном здании. Соответственные мысли" Достоевский пишет не о том, "как воспримут дети внушаемую им мысль, что они "хуже всех". Он пишет о другом: "Я, например, спрашивал себя мысленно и ужасно хотел проникнуть: когда именно эти дети начинают узнавать, что они хуже всех, то есть что они не такие дети, как "те другие", а гораздо хуже и живут совсем не по праву, а лишь, так сказать, из гуманности? Проникнуть в это нельзя, без большого опыта, без большого наблюдения над детками, но, а priori я все-таки решил и убежден, что узнают они об этой "гуманности" чрезвычайно рано, то есть так рано, что, может быть, и нельзя поверить. В самом деле, если б ребенок развивался только посредством научных пособий и научных игр и узнавал мироведение через "утку", то я думаю, никогда бы не дошел до той ужасающей, невероятной глубины понимания, с которой он вдруг осиливает, совсем неизвестно каким способом иные идеи, казалось бы, совершенно ему недоступные. Пяти-шестилетний ребенок знает иногда о Боге или о добре и зле такие удивительные вещи и такой неожиданной глубины, что поневоле заключишь, что этому младенцу даны природою какие-нибудь другие средства приобретения знаний, не только нам неизвестные, но которые мы даже, на основании педагогики, должны бы были почти отвергнуть" (3,23;22). Эта запись Достоевского относится непосредственно к брошенным детям, к enfant trouve. Тогда почему авторы "Примечаний" не отнесли ее к Смердякову? Не соответствует характеристике лакея, принадлежащего к "средине и бездарности" и поэтому "подлеца"?
   И, наконец, последнее. В своем "Дневнике писателя" Достоевский неоднократно упоминает о "средине и бездарности", но каждый раз это относится к "русским людям классов интеллигентных" или их благополучным детям ("Елка в клубе художников"). В очерке "Маленькие картинки (в дороге)" он пишет о собравшихся в дороге представителях "русского образованного общества" (публики): "Что делать: крайности - наша черта. Виновата к тому же и наша бездарность; кто бы что ни говори, а у нас ужасно мало талантов в каком бы то ни было роде; напротив, ужасно много того, что называется "золотою срединою". Золотая средина - это нечто трусливое, безличное, а в то же время чванное и даже задорное" (3,21;160). Эта же мысль неоднократно звучит в романе "Бесы".
   Как, каким образом можно отнести к "образованному обществу" Смердякова, которого в детстве писать и читать научил слуга Федора Павловича Григорий, "мрачный, глупый и упрямый резонер" (3,14;13), который "читал Четьи-Минеи, больше молча и один <...>. Любил книгу Иова, добыл откуда-то список слов и проповедей "Богоносного отца нашего Исаака Сирина", читал его упорно и многолетно, почти ровно ничего не понимая в нем, но за это-то, может быть, наиболее ценил и любил эту книгу" (3,14;89).
   Следует отметить, что все дети Федора Павловича Карамазова - брошенные дети, "enfant trouve", и об этом прямо сказано в тексте романа. Первая жена Федора Павловича, Аделаида Ивановна, "бросила дом и сбежала от Федора Павловича с одним погибающим от нищеты семинаристом-учителем, оставив Федору Павловичу на руках трехлетнего Митю" (3,14;9). Затем "трехлетнего мальчика взял на свое попечение верный слуга этого дома Григорий, и не позаботься он тогда о нем, то, может быть, на ребенке некому было бы переменить рубашонку. К тому же так случилось, что родня ребенка по матери тоже как бы забыла о нем в первое время". Федор Павлович "вовсе и совершенно бросил своего ребенка, прижитого с Аделаидой Ивановной, но не по злобе к нему или не из каких-нибудь оскорбленно-супружеских чувств, а просто потому, что забыл о нем совершенно" (3,14;10).
   Вторая жена Федора Павловича родила ему "двух сыновей, Ивана и Алексея, первого в первый год брака, а второго три года спустя. Когда она померла, мальчик Алексей был по четвертому году. <...> По смерти ее с обоими мальчиками случилось почти точь-в-точь то же самое, что и с первым, Митей: они были совершенно забыты и заброшены отцом и попали все к тому же Григорию и так же к нему в избу" (3,14;10).
   Кроме того, авторами "Примечаний" осталась незамеченной и еще очень глубокая мысль, высказанная Автором романа в статье "Нечто об одном здании. Соответственные мысли" и имеющая прямое отношение к героям "Братьев Карамазовых": "Мне, например, вдруг пришел в голову еще такой афоризм: если судьба лишила этих детей семьи и счастья возрастать у родителей (потому что не все же ведь родители вышвыривают детей из окон или обваривают их кипятком), - то не вознаградить ли их как-нибудь другим путем; возрастив, например, в этом великолепном здании, - дать имя, потом образование и даже самое высшее образование всем (Иван? - В.Ш.), провесть через университеты, а потом - а потом приискать им места, поставить на дорогу, одним словом, не оставлять их как можно дальше, и это, так сказать, всем государством, приняв их, так сказать, за общих, за государственных детей. <...> Не могу, однако, не досказать и иного чего, что мне тогда померещилось. Например: "если простить им ("вышвыркам", брошенным детям - В.Ш.), так простят ли они?" Вот ведь тоже вопрос. Есть иные высшего типа существа, те простят; другие, может быть, станут мстить за себя, - кому, чему, - никогда они этого не разрешат и не поймут, а мстить будут" (3,23;22,23).
   Впечатления от посещения Достоевским "Воспитательного дома для незаконнорожденных детей" легли в основу ("Вот где героя романа взять") характерных черт главных действующих лиц произведения.
   По поводу "общественных предрассудков", существующих и поныне, в "Примечаниях" есть замечательный комментарий: "Происхождение последнего (Смердякова - В.Ш.), особые обстоятельства рождения, наконец, его прозвище - Смердяков, определили в какой-то мере и главные черты нравственного облика этого персонажа.
   Введение в повествование четвертого брата (остается только развести руками - В.Ш.), которому была поручена роль отцеубийцы, позволило психологически и философски углубить характер Ивана и смысл авторского суда над ним" (3,15;416).
   Впрочем, как мне представляется, неистребимая потребность критиков "пристегнуть" Павла Смердякова к "тройке" братьев Карамазовых вполне объяснима. Само название романа предполагает некое общее участие всех братьев в разразившейся "катастрофе" и некую общую (и личную) ответственность за "темную" кончину отца. И вот тут тонкость. Если Павел Смердяков не "четвертый брат Карамазов", если он вне карамазовского семейства (а это, я повторюсь для убедительности, очевидно. Он подкидыш, повар, наемный работник Федора Павловича. Никто (кроме критиков) в карамазовском семействе этого лакея (упаси Боже) за родственника не считал), тогда и его участие, и его ответственность подвергается сомнению не кем иным, как самим Автором романа.
   А если он - "четвертый брат", тогда пасьянс, хоть и с подтасовками, сходится. Смердяков не просто участник, он самый главный убивец и есть. Вот критики и договорились между собой (несмотря на всю нелепость этого утверждения): Смердяков - это "четвертый брат Карамазов". И точка! Мало ли что там написал в своем романе Достоевский.
   О "нравственном облике персонажа" можно почитать чуть ранее, в тех же "Примечаниях": Это "реальный физический убийца, исполнитель чужой воли, лишенный совести, а поэтому спокойно берущий на себя практическое осуществление того, от чего отказываются теоретики имморализма Ставрогин (? - В.Ш.) и Иван" (3,15;404).
   Согласиться с тем, что "обстоятельства рождения" Смердякова определили указанные авторами "Примечаний" главные черты его "нравственного облика" не представляется возможным. Христос, как известно, родился в хлеву. Пророк Моисей из сироты и подкидыша, найденного в ивовой корзине (enfant trouve), из косноязычного пастуха-заики превратился в дальнейшем в духовного пастыря своего народа. Ну и что?
   И уж тем более невозможно согласиться с тем, что "главные черты его облика" определило прозвище - Смердяков. Дело в том, что прозвище дал младенцу не Достоевский, а чудовищно безнравственный Федор Павлович Карамазов. "Ребеночка спасли, а Лизавета к утру померла. Григорий взял младенца, принес в дом, посадил жену и положил его к ней на колени, к самой груди: "Божье дитя-сирота - всем родня, а нам с тобой и подавно. Это покойничек наш прислал, а произошел сей от бесова сына и праведницы. <...> Окрестили и назвали Павлом, а по отчеству все его и сами, без указу, стали звать Федоровичем. Федор Павлович не противоречил ничему и даже нашел это забавным, хотя изо всех сил продолжал от всего отрекаться. <...> Впоследствии Федор Павлович сочинил подкидышу и фамилию; назвал он его Смердяковым, по прозвищу матери его, Лизаветы Смердящей" (3,14;92,93).
   И кем была поручена "четвертому брату" Смердякову "роль отцеубийцы"? Какие доказательства этой роли есть у авторов "Примечаний"? Их нет.
   О Лизавете Смердящей в "Примечаниях" говорится: "У нас нет свидетельств, что в период создания "Подростка" записи о Лизавете Смердящей ассоциировались у Достоевского с живущей в деревне отца писателя "дурочкой Аграфеной", которая "претерпела над собою насилие и сделалась матерью ребенка". Очевидно, только в ходе работы над первыми книгами "Братьев Карамазовых" Достоевский присвоил имя Лизаветы Смердящей действующему лицу нового романа, прототипом которого послужила реально существующая юродивая, а ее сына назвал Смердяковым" (3,15;416).
   О Смердякове и о том, кто его так назвал, уже сказано выше. Но какую связь с "дурочкой Аграфеной" имеет праведница Лизавета, живущая по заповедям Христа (Мтф. 6.25): "Не заботьтесь для души вашей, что вам есть и что вам пить, ни для тела вашего, во что одеться. Душа не больше ли пищи, и тело - одежды?". И почему же "только в ходе работы над первыми книгами "Братьев Карамазовых"?
   В романе "Бесы" также есть Лизавета: "Лизавета эта блаженная в ограде у нас (в монастыре - В.Ш.) вделана в стену, в клетку в сажень длины и в два аршина высоты, и сидит она там за железною решеткой семнадцатый год, зиму и лето в одной посконной рубахе <...>, и ничего не говорит, и не чешется, и не моется семнадцать лет. Зимой тулупчик просунут ей да каждый день корочку хлебца и кружку воды. Богомольцы смотрят, ахают, вздыхают, деньги кладут. "Вот нашли сокровище, - отвечает мать-игуменья (княжеского рода - В.Ш.), - <...> Лизавета с одной только злобы сидит, из одного своего упрямства, и все одно притворство" (3,10;116). В романе "Братья Карамазовы" также "утверждали и у нас иные из господ, что все это она (Лизавета - В.Ш.) делает лишь из гордости" (3,14;91). Просидевшая семнадцать лет в клетке в романе "Бесы" Лизавета вышла на улицы Скотопригоньевска в романе "Братья Карамазовы", но сам образ праведницы мало изменился. Да и в романе "Преступление и наказание" тоже есть праведница Лизавета. Да и в *Записной тетради* за 1876-1877 гг. есть запись Достоевского: *Лизавета Смердящая (попробовать)* (3,24;229).
   В главе романа "Лизавета Смердящая" говорится: "Ходила она всю жизнь, и летом и зимой, босая и в одной посконной рубашке. <...> Она входила в незнакомые дома, и никто не выгонял ее, напротив, всяк-то приласкает и грошик даст. Дадут ей грошик, она возьмет и тотчас снесет и опустит в которую-нибудь кружку, церковную аль острожную. Дадут ей на базаре бублик или калачик, непременно пойдет и первому встречному ребеночку отдаст.<...> Сама же питалась не иначе как только черным хлебом и водой. Зайдет она, бывало, в богатую лавку, хозяева никогда ее не остерегаются, знают, что хоть тысячи выложи при ней денег и забудь, она из них не возьмет ни копейки" (3,14;90).
   "Не укради"; "Все отдай и иди за мной" - учил Христос. Так и жила Лизавета.
   О честности Смердякова, унаследованной от матери, говорит Повествователь в главе "Смердяков": "Главное, в честности его он (Федор Павлович - В.Ш.) был уверен, и это раз навсегда, в том, что он не возьмет ничего и не украдет" (3,14;116). О его бескорыстности говорит на следствии Дмитрий Карамазов: "Денег не любит, подарков от меня вовсе не брал" (3,14;428).
   Безусловно то, что, позволив Федору Павловичу Карамазову назвать младенца Смердяковым, Достоевский имел в виду совсем другой смысл, а именно тот, что исстари на Руси смерд - это бесправный кормилец-труженик. Само его имя - Павел Федорович является инверсией, логическим отрицанием, возможно, породившего его (но не признавшего сыном) Федора Павловича. Смердяков - это Федор Павлович наоборот.
   Для старика Карамазова Смердяков - "иезуит смердящий" (3,14;119). Для Дмитрия он - убийца отца, "смердящий, сын Смердящей!" (3,15;30). Для Ивана - "смердящая шельма" (3,15;50). Смердяков - "смердящий" (до сего времени) для всего карамазовского семейства, несмотря на то, что Достоевский в своем романе неоднократно подчеркивает исключительную чистоплотность и аккуратность этого героя.
   В "Словаре русского языка" в 4-х томах под ред. А.П. Евгеньевой (Изд. 3-е М:, 1988. Том 4. Стр. 151) говорится:
   "Смерд: 1. В древней Руси крестьянин - земледелец, находившийся в феодальной зависимости".
   А в "Толковом словаре" В.И. Даля (М., Русский язык. 1998) сказа­но: "Смерд - человек из черни, подлый (родом) мужик; особый разряд или сословие рабов, холопов; позже - крепостной".
   Вот это и есть результат предрассудков и "застоя веков". В "Черновых набросках" к роману Иван говорит Алеше: "Ты думаешь я про бедных, про мужика, про работников? Они так вонючи, грубы, пьяны. Я желаю им всего лучшего, но не понимаю, как Христос согласился это любить. Я Христовой любви не понимаю" (3,15;229).
   Нужный, соответствующий тому, что стало "общеизвестно и можно сказать, общепринято", взгляд на Смердякова как на лакея-злодея, создается в рассказе Повествователя с описания его детских лет.
   Смердяков - наследственный эпилептик. Описание поведения его деда: "Вечно болезненный и злобный Илья бесчеловечно бивал Лизавету, когда та приходила домой", - соответствует одной из форм эпилепсии без обязательного возникновения судорожных припадков. Предрасположенность к этой жестокой болезни проявилась у Смердякова с раннего возраста.
   "Воспитали его Марфа Игнатьевна и Григорий Васильевич, но мальчик рос "без всякой благодарности" <...> и смотря на всех из угла, - пишет Повествователь. - В детстве он очень любил вешать кошек и потом хоронить их с церемонией. Он надевал для этого простыню, что составляло вроде как бы ризы, и пел и махал чем-нибудь над мертвою кошкой, как будто кадил. Все это потихоньку, в величайшей тайне. Григорий поймал его однажды на этом упражнении и больно наказал розгой. Тот ушел в угол и косился оттуда с неделю" (3,14;114).
   Так что же, "очень любил вешать кошек" маленький Смердяков, или это было все-таки однажды? И на каком "упражнении" поймал его Григорий? В то время, когда Смердяков вешал кошку, или во время похорон найденной им мертвой кошки? В рассказе Повествователя в подробности описывается конкретная церемония - церемония похорон. Если верить Повествователю, то Смердяков "очень любил вешать кошек". А если верить описываемым в его рассказе событиям романа - то однажды хоронил.
   В статье "Геркулесовы столпы" Достоевский писал о наказании детей: "А знаете ли вы, что такое оскорбить ребенка? Сердца их полны любовью невинной, почти бессознательною, а такие удары вызывают в них горестное удивление и слезы, которые видит и сочтет Бог. Ведь их рассудок никогда не в силах понять вины их. Видели ли вы или слыхали ли о мучимых маленьких детях, ну хоть о сиротках в иных чужих злых семьях? Видели ли вы, когда ребенок забьется в угол, чтоб его не видали, и плачет там, ломая ручки (да, ломая ручки, я сам видел) - и, ударяя себя крошечным кулаченком в грудь, не зная сам, что он делает, не понимая хорошо вины своей, ни за что его мучают, но слишком чувствуя, что его не любят" (3,22;69).
   Это - о маленьком Павле Смердякове. Читаем далее, в той же главе романа: "Григорий выучил Смердякова грамоте и, когда минуло ему лет двенадцать, стал учить священной истории. Но дело кончилось тотчас же ничем.
   Как-то однажды, всего только на втором или третьем уроке, мальчик вдруг усмехнулся.
   - Чего ты? - спросил Григорий, грозно выглядывая на него из-под очков.
   - Ничего-с. Свет создал господь Бог в первый день, а солнце, луну и звезды на четвертый день. Откуда же свет-то сиял в первый день?
   Григорий остолбенел. Мальчик насмешливо глядел на учителя. Даже было во взгляде его что-то высокомерное. Григорий не выдержал. "А вот откуда!" - крикнул он и неистово ударил ученика по щеке. Мальчик вынес пощечину, не возразив ни слова, но забился опять в угол на несколько дней. Как раз случилось так, что через неделю у него объявилась падучая болезнь, в первый раз в жизни, не покидавшая его потом во всю его жизнь" (3,14;114).
   Никак не связывает Повествователь между собой эти два события; неистовую пощечину, полученную в ответ на очень точный вопрос, заданный Смердяковым своему "учителю", и первый приступ падучей. Не связывает и читатель романа. И только через несколько сотен страниц произведения, в речи прокурора на суде, уже забывший о детских годах лакея, но оставивший в памяти образ гнусного и злобного мальчишки, он прочтет как бы случайную фразу о падучей Смердякова, "которая и прежде всегда случалась с ним в минуты нравственного напряжения и потрясения" (3,15;137).
   Нравственное потрясение испытал в детстве Смердяков, открыв для себя то, что в "Священной истории" "про неправду написано". В ответ - неистовая пощечина. И не из чувства злобы к Григорию забился Смердяков в угол. Эпилептики перед приступом чувствуют недомогание. В первый раз страшный недуг подступил к ребенку после несправедливого наказания розгой, выразившийся в сумеречном состоянии, когда больной плохо сознает окружающую обстановку и не реагирует на вопросы. Пощечина, нанесенная Смердякову в момент нравственного потрясения, обрекла его на пожизненные страдания.
   Теперь о "высокомерном" взгляде Смердякова. Не раз в своем рассказе Повествователь будет упоминать этот взгляд: "высокомерный", "злобный", "пристальный", упоминать именно в моменты нравственного напряжения Смердякова во время его свиданий с Иваном Карамазовым. Взгляд глаз "неподвижный и неприятный" (3,14;90), которым всматривалась в окружающий ее мир безответная праведница Лизавета.
   Отношение Повествователя к Павлу Смердякову в детстве - это отношение к нему "верного пса" Федора Павловича Карамазова - слуги Григория. А это отношение выражалось в словах, не раз слышанных мальчиком от своего "воспитателя": "Ты разве человек, - обращался он вдруг прямо к Смердякову, - ты не человек, ты из банной мокроты завелся, вот ты кто. <...> Смердяков, как оказалось впоследствии, никогда не мог простить ему этих слов" (3,14;114). Между прочим, это грозное предупреждение Федора Михайловича исследователям романа. Это - если хотите - мистическое пророчество.
   В какой же степени читатель (и критик) может доверять суждениям Григория? Мы знаем о том, что "это был человек твердый и неуклонный, упорно и прямолинейно идущий к своей точке, если эта точка по каким-нибудь причинам (часто удивительно нелогичным) становилась перед ним, как неуклонная истина" (3,14;86).
   В рассказе Повествователя болезненный, впечатлительный и очень одинокий мальчик, Павел Смердяков, с описания его детских лет готовится к будущей роли убийцы Федора Павловича, роли, изначально не предназначенной для него в романе Федора Михайловича Достоевского.
   В главе "Смердяков", как мы помним, прочитав "Вечера на хуторе близ Диканьки", Смердяков на вопрос Федора Павловича: "Что же? Не смешно?" ответил: "Про неправду все написано" (3,14;115).
   В "Дневнике писателя" за 1876 г. Достоевский писал в связи с посещением колонии малолетних преступников: *На третий день праздника я видел всех этих "падших" ангелов, целых пятьдесят вместе. Не подумайте, что я смеюсь, называя их так, но что это "оскорбленные" дети - в том нет сомнения. Кем оскорбленные? Как и чем и кто виноват? - все это пока праздные вопросы, на которые нечего отвечать, а лучше к делу. <...> Ни Пушкин, ни Севастопольские рассказы, ни "Вечера на хуторе", ни Кольцов непонятны совсем народу. Конечно эти мальчишки не народ, а, так сказать, Бог знает кто, такая особь человеческих существ, что и определить трудно: к какому разряду и типу они принадлежат? Но если б они даже нечто и поняли, то уж, конечно, совсем не ценя, потому что все это богатство им упало бы как с неба; они же прежним развитием совсем к нему не подготовлены. Что же до писателей-обличителей и сатириков, то такие ли впечатления духовные нужны этим бедным детям, видевшим и без того столько грязи? Может быть, эти покрытые мраком души с радостью и умилением открылись бы самым наивным, самым первоначально-простодушным впечатлениям, совершенно детским и простым, таким, над которыми свысока усмехнулся бы, ломаясь, современный гимназист или лицеист, сверстник летами этим преступным детям" (3,22;17). Душа маленького Павла Смердякова, видевшего "столько грязи", открылась "Сказке о Бове-Королевиче".
   В "Примечаниях" можно также прочитать: "В образе лакея Водоплясова из "Села Степанчикова" и в особенности в характеристике лакея, дворового, который, нося "фрак, белый официантский галстук и лакейские перчатки", "презирает" на этом основании народ, во "Введении" к "Ряду статей о русской литературе" (1861 г.) Достоевским запечатлены и некоторые из черт той "лакейской" психологии, позднейшим, законченным воплощением которой в его творчестве стал Смердяков" (3,15;404).
   Прочтем указанную авторами "Примечаний" цитату: "Взгляните на иного лакея, дворового. Хотя он гораздо ниже крестьянина-хлебопашца в общественном положении, но так как ему кажется, что он выше, что фрак, белый официантский галстук и лакейские перчатки благородят его перед мужиком, то он уж и презирает его. И не говорите, что эта гадкая, низкая черта свойственна только грубому народу, то есть отрекаться от своих и пренебрегать ими при перемене судьбы своей. Черта гадкая, это правда; но за нее некого обвинять. Лакей не виноват, если, по темноте своей, видит привилегию в немецком платье. Для него главное в том, что он вошел в соприкосновение с господами, то есть с высшими; он обезьянничает их манеры, замашки; платье отличает его от прежней среды" (3,18;64). Какое отношение имеет эта запись Достоевского к Смердякову?
   Откроем главу "Смердяков": "Зато прибыл к нам (Смердяков - В.Ш.) из Москвы в хорошем платье, в чистом сюртуке и белье, очень тщательно вычищал сам щеткой свое платье неизменно по два раза в день, а сапоги свои опойковые, щегольские, ужасно любил чистить особенною английскою ваксою так, что они сверкали как зеркало. Поваром он оказался превосходным, Федор Павлович положил ему жалование, и это жалование Смердяков употреблял чуть не в целости на платье, на помаду, на духи и проч." (3,14;116).
   Свое! Заработанное своим трудом жалование повар Смердяков не пропивал в кабаках Федора Павловича, а тратил на платье! Барин не только о лакейских перчатках, но даже и о башмаках-то Смердякова не заботился. И не обезьянничает Смердяков манеры господ Карамазовых и об этом прямо говорит сам Федор Павлович Ивану в главе "За коньячком": "Видишь, я вот знаю, что он и меня терпеть не может, ровно как и всех, и тебя точно так же, хотя тебе и кажется, что он тебя "уважать вздумал". Алешку подавно, Алешку он презирает" (3,14;122).
   Еще более удивительные выводы авторов "Примечаний" можно прочитать на стр. 420 15-го тома: "Мало отличаются от печатного текста третьей книги и другие записи: ср. стр. 215 - 216 и наст. изд., Т. XIV, стр. 119 - 120. Фраза Карамазова-старшего: "Да ты вот что созерцаешь. Да ты, пожалуй, черт знает до чего дойдешь", следующая сразу же за его восклицанием: "Ах ты, казуист!" - первый намек на то, что отцеубийцей мог стать Смердяков". Поразительно! Какой буйной фантазией надо обладать, чтобы в этой фразе Федора Павловича увидеть этот самый "первый намек"? И чей намек? Достоевского? Совершенно недопустимо путать Автора романа с Федором Павловичем Карамазовым. Тогда может быть это намек самого старика Карамазова? Но куда деть тогда его слова, сказанные тотчас же тому же Смердякову: "Червонца стоит твое слово, ослица, и пришлю тебе его сегодня" (3,14;121). За что червонец? За "первый намек"? Прав, сто раз прав был Достоевский, писавший: "Раз положенное ложное начало (убийца - Смердяков - В.Ш.) ведет к самым ложным заключениям" (3,20;6). Нет ни в "Черновых набросках" к роману, ни в тексте произведения никаких "намеков". Они существуют только в воображении критиков.
   В соответствии с записями Автора "Карамазовых" о герое "Отверженных" В. Гюго Жавере, Смердяков "всю жизнь обожал крепкий порядок, данный строй общества, богатство, имущество, родоначальность, собственность, и не как лакей, о, совсем нет" (3,15;610).
   Если для братьев Карамазовых Федор Павлович всегда *Езоп*, то для Смердякова он всегда - родитель. Из всех детей Федора Павловича Смердяков, превращенный в лакея в доме своего вероятного отца, наиболее остро переживает ощущение того, что он enfant trouve, что он "хуже всех". В главе "Смердяков с гитарой" он говорит об этом Марье Кондратьевне: "Я бы на дуэли из пистолета того убил, который бы мне произнес, что я подлец, потому что без отца от Смердящей произошел, а они и в Москве это мне в глаза тыкали, отсюда благодаря Григорию Васильевичу переползло-с" (3,14;204). Ощущение трагической безысходности своего собственного существования не приводит Смердякова к выводу о бессмысленности и безысходности существования всего человечества. Основа его нравственности - это совесть. В "Черновых набросках" к роману Смердяков говорит Ивану: "Бога-то на свете нет-с, это пусть ваша правда, только совесть есть" (3,15;332). В "Записной тетради" за 1875 - 1876 гг. Достоевский записал: "Единый суд - моя совесть, то есть судящий во мне Бог" (3,24;109).
   В романе фраза Смердякова разбита и звучит в двух фрагментах. В словах, сказанных Смердяковым Ивану при их третьем свидании: "Это вы вправду меня учили-с, ибо много вы мне тогда этого говорили: ибо коли Бога бесконечного нет, то и нет никакой добродетели, да и не надобно ее тогда вовсе. Это вы вправду. Так я и рассудил" (3,15;67).
   Продолжение фразы звучит в словах "черта", с глубокой иронией сказанных Ивану: "Но колебания, но беспокойство, но борьба веры и неверия - это ведь такая иногда мука для совестливого человека, вот как ты, что лучше повеситься" (3,15;80). Это сказано "чертом" о Смердякове и сам Иван подтверждает это в беседе с Алешей в главе "Это он говорил":
   "- А ведь я знал, что он (Смердяков - В.Ш.) повесился.
   - От кого же?
   - Не знаю от кого. Но я знал. Знал ли я? Да, он ("черт" - В.Ш.) мне сказал. Он сейчас еще мне говорил..." (3,15;85).
   Свое понимание жизни "по совести" Смердяков, молчавший всю свою жизнь, излагает в монологе "валаамовой ослицы": задавленный несправедливо гнетом обстоятельств, человек может совершить малодушный поступок с тем, "чтобы спасти тем самым свою жизнь для добрых дел, коими в течение лет и искупить малодушие" (3,14;117).
   Можно полагать, что именно в этих рассуждениях Смердякова даны и его точный психологический портрет, и объяснение всех его поступков в карамазовской истории до убийства Федора Павловича.
   Если главная черта Ивана Карамазова, "изо всех детей наиболее похожего на Федора Павловича", - это "исступленная", животная жажда жизни, то наиболее непохожего, Смердякова, отличает отрицание своей "нежизни" и себя самого, изломанного гнетом обстоятельств, тяжелейшей наследственностью и жестоким недугом, эпилепсией. Тема самоотрицания с поразительной силой звучит впервые в главе "Смердяков с гитарой*: *Я бы дозволил убить себя еще во чреве, чтобы лишь на свет не происходить вовсе" (3,14;204).
   Она повторяется в главе "Пока еще очень неясная": "Оба совсем блажные, оба дошли до самого малого ребячества, - продолжал Смердяков.- Я про вашего родителя и вашего братца-с, Дмитрия Федоровича. Вот они сейчас встанут теперь, Федор Павлович, и начнут сейчас приставать ко мне каждую минуту: "Что не пришла? Зачем не пришла?" <...> С другой стороны, такая статья-с, как только смеркнется, братец ваш с оружьем в руках явится по соседству: "Смотри, дескать, шельма, бульонщик, проглядишь ее у меня, и не дашь знать, что пришла, - убью тебя прежде всякого*. <...> И до того с каждым днем и с каждым часом все дальше серчают оба-с, что думаю иной час от страху сам жизни себя лишить-с. Я сударь, на них не надеюсь-с" (3,14;245).
   И, наконец, она подчеркивается в конце третьего свидания с Иваном: "А что ж, убейте-с. Убейте теперь, - вдруг странно проговорил Смердяков, странно смотря на Ивана. * Не посмеете и этого-с, - прибавил он, горько усмехнувшись, - ничего не посмеете, прежний смелый человек-с!" (3,15;68).
   Иван "не посмел". И Смердяков сам, своей волей сводит счеты с жизнью "чтобы никого не винить", - не мстить.
   Эта же тема рассматривается Достоевским в "Книге десятой" романа "Мальчики".
   Об истории с Жучкой рассказывает Алеше в главе "Жучка" Коля Красоткин, совершивший чудовищный по своей жестокости эксперимент над умирающим Илюшечкой: "Каким-то он (Илюша - В.Ш.) образом сошелся с лакеем покойного отца вашего (который тогда еще был в живых) Смердяковым, а тот и научи его, дурачка, глупой шутке, то есть зверской шутке, подлой шутке - взять кусок хлеба, мякишу, воткнуть в него булавку и бросить какой-нибудь дворовой собаке, из таких, которые с голодухи кусок, не жуя, глотают, и посмотреть, что из этого выйдет. Вот и смастерили они такой кусок и бросили вот этой самой лохматой Жучке, о которой теперь такая история, одной дворовой собаке из такого двора, где ее просто не кормили, а она-то весь день на ветер лает. Так и бросилась, проглотила и завизжала, завертелась и пустилась бежать, бежит и все визжит, и исчезла - так мне описывал сам Илюша. Признается мне, а сам плачет-плачет, обнимает меня, сотрясается: "Бежит и визжит, бежит и визжит" - только это и повторяет, поразила его эта картина" (3,14;480).
   Собака пропала. В той же главе Алеша Карамазов говорит Коле: "И неужели, неужели вы так и не отыскали эту Жучку? Отец и все мальчики по всему городу разыскивали. Верите ли, он, больной, в слезах, три раза при мне уж повторял отцу: "Это оттого я болен, папа, что я Жучку тогда убил, это меня Бог наказал", - не собьешь его с этой мысли! И если бы только достали теперь эту Жучку и показали, что она не умерла, а живая, то, кажется, он бы воскрес от радости. Все мы на вас надеялись" (3,14;482).
   Надеялись! "Шутник" Коля Красоткин нашел пропавшую собаку и две недели держал под замком, никому не показывая "до самого последнего дня" (последнего для Илюши) и обучая ее в тайне всяким забавным штукам, а затем, обучив, явился к умирающему Илюше со своим "Перезвоном":
   "- Я с Перезвоном... У меня такая собака теперь, Перезвон. Славянское имя. Там ждет... свистну, и влетит. Я тоже с собакой - оборотился он вдруг к Илюше, - помнишь, старик, Жучку? - вдруг огрел он его вопросом.
   Личико Илюшечки перекосилось. Он страдальчески посмотрел на Колю. Алеша, стоявший у дверей, нахмурился и кивнул было Коле украдкой, чтобы тот не заговаривал про Жучку, но тот не заметил или не захотел заметить.
   - Где же... Жучка? - надорванным голоском спросил Илюша.
   - Ну, брат, твоя Жучка - фью! Пропала твоя Жучка!
   Илюша смолчал, но пристально-пристально посмотрел еще раз на Колю.
   * Забежала куда-нибудь и пропала. Как не пропасть после такой закуски, - безжалостно резал ("Резал"! - В.Ш.) Коля, а между тем сам как будто от чего-то задыхался. - У меня зато Перезвон... Славянское имя... Я к тебе привел...
   - Не на-до! - проговорил вдруг Илюшечка.
   - Нет, нет, надо, непременно посмотри... Ты развлечешься. Я нарочно привел... такая же лохматая, как и та... Вы позволите, сударыня, позвать сюда мою собаку? - обратился он вдруг к госпоже Снегиревой в каком-то совсем уже непостижимом волнении.
   - Не надо, не надо! - с горестным надрывом в голосе воскликнул Илюша. Укор загорелся в его глазах".
   Вызванная затем из сеней собака Перезвон оказалась той самой Жучкой.
   "- Это... Жучка! - прокричал Илюша вдруг надтреснутым от страдания и счастья голоском" (3,14;490).
   Эффект от появления Жучки-Перезвона у постели умирающего был потрясающий. "Я ее и разыскал, - говорит Коля. - Видишь, старик, она тогда твой кусок значит не проглотила. Если бы проглотила, так уж конечно бы померла, ведь уж конечно! Значит, успела выплюнуть, коли теперь жива... <...>
   Илюша же и говорить не мог. Он смотрел на Колю своими большими и как-то ужасно выкатившимися глазами, и как-то ужасно побледнев как полотно. И если бы только знал не подозревавший ничего Красоткин, как мучительно и убийственно (Убийственно! - В.Ш.) могла влиять такая минута на здоровье больного мальчика, то ни за что бы не решился выкинуть такую шутку, какую выкинул. Но в комнате понимал это, может быть, лишь один Алеша" (3,14;491).
   И вот этот-то Коля Красоткин (Коля, а не Автор романа), лгавший ради "зверской шутки" две недели и Алеше, и мальчикам, заставивший ради забавы страдать умирающего Илюшу, заставивший и отца Илюши, и всех мальчиков разыскивать пропавшую собаку "по всему городу", говорит о "зверской шутке, подлой шутке" Смердякова, научившего Илюшу воткнуть булавку в кусок хлеба.
   В письме Н.А. Любимову от 25 мая 1879 г. Достоевский писал: "Я только хотел попросить Вас особенно, многоуважаемый Николай Алексеевич, впредь, в сомнительных случаях (если только будут), обращать внимание, от чьего лица говорится. Ибо иное лицо по характеру своему иногда не может иначе говорить" (3,30.II;45).
   Любимов обратил внимание на просьбу Достоевского. Критики - нет. В данном случае мы рассматриваем именно такой "сомнительный случай". Смердяков чему-то "научил" Илюшу. Илюша что-то рассказал Коле Красоткину. Коля что-то рассказал об этом Алеше. Через тринадцать лет об истории с Жучкой нам в своем рассказе поведал Повествователь. Длинная и весьма сомнительная цепочка.
   В рассказе Повествователя об этой сцене есть явные и необъяснимые противоречия. "Вот и смастерили они такой кусок и бросили вот этой самой лохматой Жучке", - рассказывает Алеше "шутник" Коля. Они - это Илюша со Смердяковым. Но почему же тогда сам Илюша ни разу не упоминает имени Смердякова? Почему Илюша говорит: "Это оттого я болен, папа, что я Жучку тогда убил, это меня Бог наказал"?
   "Я убил"! - а не мы со Смердяковым. "Меня Бог наказал"! - а за что? За что, если "научил" Смердяков? Почему тот же "шутник" Коля Красоткин говорит Илюше: "Видишь, старик, она тогда твой кусок, значит, не проглотила". "Твой кусок"! Что на самом деле рассказал Коле Красоткину Илюша? И чему "научил" Илюшу Смердяков, который в детстве, как мы помним, "очень любил вешать кошек"? Об этом знал Автор романа, намеренно умолчавший об этой сцене, знали покончивший с собой Смердяков и умерший Илюша. Но не они рассказывают об истории с Жучкой. О ней сообщает в рассказе Повествователя Коля Красоткин. Он, Красоткин, "резал" умирающего по его вине Илюшечку. Он же ради шутки мог "резать" умершего Смердякова.
   Автор этой работы, безусловно, верит Федору Михайловичу Достоевскому, но он берет на себя смелость усомниться в честности Коли. Смердяков мог "научить" Илюшу только тому, что уже однажды сказал о себе Марье Кондратьевне: "Такой несчастной собаке лучше бы дозволить убить себя еще во чреве с тем, чтобы на свет не происходить вовсе-с". Как понял слова Смердякова "убить себя во чреве" мальчик Илюша? Сунуть булавку в кусок хлеба и бросить его собаке. Поэтому: "Я Жучку тогда убил". Поэтому: "Меня Бог наказал". Именно поэтому: "Она твой кусок, значит, не проглотила".
   Все это должно было проясниться, по мнению автора книги, во втором романе о братьях Карамазовых. И в этом также должно было заключаться "оправдание униженного и всеми отринутого пария общества".
   Вернемся к трагическим событиям в Скотопригоньевске. Да, Смердяков сообщил Дмитрию и о пакете с тремя тысячами, приготовленными для Грушеньки, и о секретных стуках "Грушенька пришла". Но когда и почему?
   В главе "Исповедь горячего сердца. Вверх пятами" Дмитрий говорит Алеше о том, что у отца "уж дней пять как вынуто три тысячи рублей, разменены в сотенные кредитки и упакованы в большой пакет под пятью печатями. Видишь, как подробно знаю! На пакете же написано: "Ангелу моему Грушеньке, коли захочет прийти"; сам нацарапал, в тишине и тайне, и никто-то не знает, что у него деньги лежат, кроме лакея Смердякова, в честность которого он верит, как в себя самого. Вот он уже третий аль четвертый день Грушеньку ждет, надеясь, что придет за пакетом, дал он ей знать, а та дала знать, что "может-де и приду". <...>
   - Один Смердяков знает?
   - Он один. Он мне и знать даст, коль та к старику придет.
   - Это он тебе про пакет сказал?
   - Он. Величайший секрет. Даже Иван не знает ни о деньгах, ни о чем" (3,14;111,112).
   А что такое "ни о чем"? После отъезда Ивана в Москву (через день после приведенной беседы) мы узнаем о том, что "Смердяков еще третьего дня уверил Федора Павловича, что передал ей где и куда постучаться" (3,14;256). Надо полагать, что тогда же об этом узнал и Дмитрий. Это подтверждают показания Смердякова, приведенные на суде прокурором: "Убьют-с, видел прямо, что убьют меня-с", - говорил он на следствии, трясясь и трепеща даже перед нами, несмотря на то, что запугавший его мучитель был уже сам тогда под арестом и не мог уже прийти и наказать его. "Подозревали меня всякую минуту-с, сам в страхе и трепете, чтобы только их гнев утолить, спешил сообщить им всякую тайну-с, чтобы тем самым невинность мою перед ними видеть могли-с и живого на покаяние отпустили-с" (3,15;136,137).
   Сообщая Дмитрию о тайнах барина, Смердяков не мог даже предполагать катастрофического развития событий. Дежурства Дмитрия в саду и фантазии старика с секретными стуками пока еще походили на блажь влюбленных сумасбродов, а не на смертельное соперничество двух сладострастников. Еще не было драматического столкновения Федора Павловича с Дмитрием в келье старца Зосимы, не произошла сцена в зале Федора Павловича и не написано "роковое письмо" Дмитрия Катерине Ивановне. Не произошла еще и роковая встреча невесты Дмитрия с Грушенькой. А именно после этой встречи Дмитрий решает "непременно эти три тысячи отдать Катерине Ивановне во что бы то ни стало и прежде всего. Окончательный процесс этого решения произошел с ним, так сказать, в самые последние часы его жизни, именно с последнего свидания с Алешей, два дня тому назад вечером на дороге, после того как Грушенька оскорбила Катерину Ивановну. <...> Тогда же, в ту ночь, расставшись с братом, почувствовал он в исступлении своем, что лучше даже "убить и ограбить кого-нибудь, но долг Кате возвратить" (3,14;331).
   Со Смердяковым Дмитрий в эти дни не беседовал. Расставшись с Алешей на дороге: "Гибель и мрак! Объяснять нечего, в свое время узнаешь. Смрадный переулок и инфернальница! Прощай. Не молись обо мне, не стою, да и не нужно совсем, совсем не нужно... не нуждаюсь вовсе! Прочь!" (3,14;144), Дмитрий отправляется в трактир и пишет роковое письмо роковой Кате. "Я получила его накануне самого преступления, а писал он еще за день из трактира, стало быть, за два дня до своего преступления", - свидетельствует Катерина Ивановна на суде. А затем повторяет: "Это письмо я получила только на другой день вечером, мне из трактира принесли" (3,15;119,120).
   Зачем Достоевский заставляет Катерину Ивановну дважды повторять то, что письмо было получено ею только на второй день? Где находилось это письмо, написанное на грязном клочке бумаги? Кто его читал, а может быть и передавал из рук в руки? Неясно. Но беседа Смердякова с Иваном у ворот показывает, что содержание письма стало известно лакею.
   Сделаем выводы. В совершенно безобидной ситуации, когда Смердякову было ясно, что Грушенька к барину не придет, он, спасая свою жизнь от ярости необузданного Дмитрия, сообщает ему только то, что уже известно самой Грушеньке. А вдруг как она сама, смеясь, расскажет все своему обожателю? Что сделает с ним Дмитрий? Сломает, как обещал "обе ноги", или "истолчет в ступе"?
   Вполне вероятно также, что это был точный расчет. Предупредит Дмитрий Грушеньку, что ему все известно, и не придет она к старику. Тогда не случиться и "катастрофы". Об этом говорит фраза Смердякова, сказанная Ивану у ворот: "потому что они, пожалуй, совсем и не намерены вовсе никогда придти-с" (3,14;245). Домыслы? Возможно. Но они имеют под собой больше оснований, чем утверждение о том, что Смердяков готовился к убийству Федора Павловича.
   И вдруг сцена в зале старика Карамазова и возглас Дмитрия: "А не убил, так еще приду убить, не устережете!" (3,14;128). Затем письмо Дмитрия Катерине Ивановне и в нем: "Роковая Катя! Завтра буду доставать у всех людей, а не достану у людей, то даю тебе честное слово, пойду к отцу и проломлю ему голову, и возьму у него под подушкой, только бы уехал Иван. В каторгу пойду, а три тысячи отдам. <...> Убью вора моего. <...> Жди трех тысяч. У пса под тюфяком, розовая ленточка. Не я вор, а вора моего убью!" (3,15;55).
   Страшно! Смердяков автоматически становится соучастником преступления. Единственная надежда - это "смелый человек" Иван Карамазов. Откроем главу "Сладострастники":
   "- Черт возьми, если б я не оторвал его, пожалуй, он бы так и убил. Много ли надо Езопу? - прошептал Иван Федорович Алеше.
   - Боже сохрани, - воскликнул Алеша.
   - А зачем "сохрани"? - все тем же шепотом продолжал Иван, злобно скривив лицо. - Один гад съест другую гадину, обеим туда и дорога!
   Алеша вздрогнул.
   - Я, разумеется, не дам совершиться убийству, как не дал и сейчас" (3,14;129).
   Последние слова, сказанные Иваном уже не шепотом, слышал Смердяков, находившийся в это время в зале. Они становятся решающими в его отношении к Ивану. Надежда на то, что "катастрофы" не произойдет и Иван "не даст совершиться убийству" заставила Смердякова ждать Ивана Карамазова у калитки.
   Можно предположить простое решение, что главными мотивами поведения Смердякова до убийства Федора Павловича является желание избежать как "катастрофы", так и гибельного для него обвинения в соучастии в преступлении, что с совершенной очевидностью доказывают и "Черновые наброски" к роману и дефинитивный текст. Можно. Но, поскольку простых решений в романах Достоевского нет, и в этом случае автору данной книги представляется, что эти мотивы гораздо глубже и серьезнее (мы еще вернемся к этому вопросу).
   Как было отмечено выше, "признание" Смердякова при его третьей встрече с Иваном вымысел, и этот вымысел не может служить основанием для обвинения "признавшегося" в убийстве. "Это ведь их (Дмитрия - В.Ш.) только я научил, что деньги под тюфяком" (3,15;62), - говорит Смердяков Ивану. Но мы же знаем, что это неправда. Это показал и в беседе с Алешей, и на следствии Дмитрий. Говорит в своем "признании" Смердяков и о том, что это он Федора Павловича "научил пакет этот самый с деньгами в угол за образа перенесть, потому что там совсем никто не догадается, особенно коли спеша придет" (3,15;62).
   Откроем главу "Пока еще очень неясная": "Они (Федор Павлович - В.Ш.), как сами изволите знать, уже несколько дней, как то есть ночь али даже вечер, так тотчас изнутри и запрутся. <...> И приди хоть сам Григорий Васильевич, так они, разве что по голосу убедясь, ему отопрут-с, - говорит Смердяков Ивану. - Но Григорий Васильевич не приходят-с, потому служу им теперь в комнатах один я-с, - так они сами определили с той самой минуты, как начали эту затею с Аграфеной Александровной" (3,14;246).
   От кого мог прятать деньги за образа в своем кабинете Федор Павлович? Кто мог прийти к нему "спеша", особенно в последний вечер? Не ждет никого старик кроме Грушеньки, и драгоценный подарок ждет ее не в пыли за образами, а под подушкой постели. Об этом говорит фраза Федора Павловича в главе "В темноте":
   "- Где же ты? - крикнул опять старик <...>, - иди сюда; я гостинчику приготовил, иди, покажу!" (3,14;354). "Приготовил!". "Покажу!" А не спрятал за образами. Не знал ничего Федор Павлович ни о роковом письме Дмитрия Катерине Ивановне, ни о его безумных метаниях в поисках денег, и некого было ему опасаться.
   Проводив Ивана Карамазова и услышав от него обещание защиты и поддержки в том, чтобы его, Смердякова, не заподозрили в краже денег ("Видишь ... В Чермашню еду ..."), Смердяков совершает малодушный поступок. Он сообщает барину, что "они (Грушенька - В.Ш.) уж, несомненно, обещали прибыть-с", а затем падает в погребе в приступе падучей болезни. Вот тут один из интереснейших вопросов романа, притворялся при этом Смердяков или нет?
   Проще всего поверить его "признанию" в беседе с Иваном:
   "*Вы уехали, а я упал тогда в погреб-с...
   - В падучей или притворился?
   - Понятно, что притворился-с. Во всем притворился. С лестницы спокойно сошел-с, в самый низ-с, и спокойно лег-с, а как лег, тут и завопил. И бился, пока вынесли" (3,15;61).
   Но тот же Смердяков говорит Ивану при первой встрече: "Дался вам этот погреб. Я тогда, как в этот погреб полез, то в страхе был и в сумлении; потому больше в страхе, что был вас лишимшись и не от кого уже защиты не ждал в целом мире. Лезу я тогда в этот самый погреб и думаю: "Вот сейчас придет, вот она ударит, провалюсь, аль нет?", и от самого этого сумления вдруг схватила меня в горле эта самая неминучая спазма-с... ну и полетел" (3,14;44).
   Где правда? Откроем главу "С умным человеком и поговорить любопытно": "Смердяков пошел зачем-то в погреб и упал вниз с верхней ступеньки. <...> Приключился ли с ним припадок в ту минуту, когда он сходил по ступенькам вниз, так что он, конечно, тотчас же и должен был слететь вниз в бесчувствии, или, напротив, уже от падения и сотрясения произошел у Смердякова, известного эпилептика, его припадок - разобрать нельзя было, но нашли его уже на дне погреба, в корчах и судорогах, бьющимся и с пеной у рта". <...> Вызванный доктор Герценштубе заключил "что припадок чрезвычайный и "может грозить опасностью" (3,14;255,265).
   Предельно точен Достоевский в каждом слове "ювелирски отделанного" текста произведения. Не по рассказам Смердякова (он был в беспамятстве), а по внешним признакам, (синякам и ссадинам на теле лакея?), определили, что упал он вниз именно с "верхней ступеньки". Не "спокойно сошел-с" Смердяков, и не "спокойно лег-с", а - слетел вниз в бесчувствии. "Думали сначала, что он наверно сломал себе что-нибудь, руку или ногу, и расшибся, но, однако "сберег Бог", как выразилась Марфа Игнатьевна" (3,14;256), - пишет Повествователь.
   Натуральность приступа падучей у Смердякова после убийства Федора Павловича подтверждается и медиком, прибывшим вместе со следователями на место "катастрофы", который, "освидетельствовав больного, сказал даже, что он не доживет, может быть, до утра" (3,14;429). Этот факт подтверждается и в главе "Первое свидание со Смердяковым": "Доктор Герценштубе и встретившийся Ивану Федоровичу в больнице врач Варвинский на настойчивые вопросы Ивана Федоровича твердо отвечали, что падучая болезнь Смердякова несомненна, и даже удивились вопросу: "Не притворялся ли он в день катастрофы?" (3,14;43).
   А до убийства? В "Черновых набросках" к первому свиданию Ивана со Смердяковым есть выделенная Автором романа запись после диалога:
   "- А почему сказал, что притворяться в падучей умеешь?
   - <...> Если б я хотел убить, сказал бы я вам, что умею притворяться?".
   Вот она, эта запись:
   "Падучая была натуральна" (3,15;314).
   Следует отметить, что Достоевский сделал эту запись не для читателя, а для себя. Он отметил то, что в скрытой или явной форме должно было прозвучать в дефинитивном тексте.
   И это действительно прозвучало. Не притворялся Смердяков. Приступ падучей болезни был натуральный. Его "признание" - это вымысел. И все-таки Смердяков забрал три тысячи из кабинета Федора Павловича. Мы обязаны этому верить, несмотря на то, что признанию Ивана на суде: "А вот, - вынул вдруг Иван Федорович пачку денег, - вот деньги... те самые, которые лежали вот в том пакете, - он кивнул на стол с вещественными доказательствами, - и из-за которых убили отца. Куда положить?" (3,15;116), не поверили ни публика, ни судебные заседатели. Обязаны потому, что только после того, как Смердяков предъявил Ивану пачку радужных кредиток: "Вот здесь-с, все три тысячи, хоть не считайте. Примите-с" (3,15;60), Иван Карамазов поверил "признанию" Смердякова: "Я все на Дмитрия думал. Брат! Брат! - Он вдруг схватил себя за голову обеими руками. - Слушай: ты один убил? Без брата или с братом?" (3,15;61). Смердяков мог сколько угодно сочинять нелепости (а их перечень можно продолжить) в своем "признании" в убийстве, но он не мог "сочинить" деньги.
   "Падучая была натуральна", но Смердяков побывал на месте происшествия. Когда?
   В речи прокурора на суде приводится тщательный анализ всех возможных вариантов участия Смердякова в событиях трагической ночи. Интересно в этой речи рассуждение о падучей Смердякова, совпадающее по смыслу с записью Достоевского в "Черновых набросках": "А может быть, падучая была настоящая. Больной вдруг очнулся, услыхал крик, вышел" - ну и что же? Посмотрел да и сказал себе: дай пойду убью барина? А почему он узнал, что тут было, что тут произошло, ведь он до сих пор лежал в беспамятстве? А впрочем, господа, есть предел и фантазиям" (3,15;140).
   Та же мысль (но в другом контексте) повторяется в речи Фетюковича: "Да, но ведь он мог и не притворяться вовсе, припадок мог прийти совсем натурально, но ведь мог же и пройти совсем натурально, и больной мог очнуться. Положим, не вылечиться, но все же когда-нибудь прийти в себя и очнуться, как и бывает в падучей. <...> Он мог очнуться и встать от глубокого сна (ибо он был только во сне: после припадков падучей болезни всегда нападает глубокий сон) именно в то мгновение, когда старик Григорий, схватив за ногу на заборе убегающего подсудимого, завопил на всю окрестность: "Отцеубивец!". Крик-то этот необычайный, в тиши и во мраке, и мог разбудить Смердякова, сон которого к тому времени мог быть и не очень крепок: он, естественно, мог уже час тому как начать просыпаться. Встав с постели, он отправляется почти бессознательно и без всякого намерения на крик, посмотреть, что такое. В его голове болезненный чад, соображение еще дремлет, но вот он в саду, подходит к освещенным окнам и слышит страшную весть от барина, который, конечно, ему обрадовался. Соображение разом загорается в голове его. От испуганного барина он узнает все подробности. И вот постепенно в расстроенном и больном мозгу его созидается мысль - страшная, но соблазнительная и неотразимо логическая: убить, взять три тысячи денег и свалить все потом на барчонка: на кого же и подумают теперь, как не на барчонка, кого же могут обвинить, как не барчонка, все улики, он тут был?" (3,15;165).
   "Признаваясь" в убийстве Смердяков повторяет не только "признание" Дмитрия на следствии, но и рассуждения Фетюковича. Но... "все улики" против барчонка обнаружились уже потом, в результате расследования. И этого никак не мог предвидеть Смердяков.
   Итак, и прокурор, и защитник согласны и с записью Достоевского (очень хорошо знавшего особенности эпилепсии), и с заключением Герценштубе, но предполагают одно и то же: Смердяков мог очнуться, услышав крик, и встать с постели. Когда, услышав какой крик, Смердяков мог это сделать?
  

"Да и убийства не было"

  
   Откроем главу "Третье мытарство":
   "- А не заметили ли вы, - начал вдруг прокурор, как будто и внимания не обратив на волнение Мити, - не заметили ли вы, когда отбегали от окна: была ли дверь в сад, находящаяся в другом конце флигеля, (запомним это выражение - В.Ш.) отперта или нет?
   - Нет, не была отперта.
   - Не была?
   - Была заперта, напротив, и кто ж мог ее отворить? Ба, дверь, постойте? - как бы опомнился он вдруг и чуть не вздрогнул, - а разве вы нашли ее отпертою?
   - Отпертою.
   - Так кто ж ее мог отворить, если не сами вы ее отворили? - страшно удивился вдруг Митя.
   - Дверь стояла отпертою, и убийца вашего родителя, несомненно, вошел в эту дверь и, совершив убийство, этой же дверью вышел, - как бы отчеканивая, медленно и раздельно произнес прокурор. - Это нам совершенно ясно" (3,14;426).
   В отличие от безапелляционного вывода следствия о том, что "убийство произошло в комнате, а не через окно", здесь звучит слово "несомненно". Вот оно-то и вызывает сомнение, поскольку это логический вывод следствия, не основанный на доказательствах. В "Черновых набросках" к роману это звучит более определенно:
   "КАПИТАЛЬНОЕ
   Григорий показывает, что дверь (из дому в сад) была отперта. <...>.
   Следователь: "Вопрос, представляющийся с самого первого взгляда: в окно он убит или в дверь? Но дверь отворена, стало быть, в дверь" (3,15;297).
   В "признании" Смердякова так и есть: вошел в дверь, убил и этой же дверью вышел. Он знал и о показаниях Григория и о выводах следствия.
   Опишем место происшествия. Окно из дома Федора Павловича выходит в сад, окруженный "крепким высоким забором" (3,14;353). Сад "был на ночь запираем со двора на замок, попасть же в него, кроме этого входа, нельзя было" (3,14;89). Вправо от окна в пристроенном к дому флигеле находится (ближе к калитке) дверь, так же выходящая в сад (3,14;354). Флигель разделен на две части; сени (3,14;127) и людскую, где проживали Григорий с Марфой и Смердяков в каморке с отдельным входом.
   Одна сторона забора, огораживающего сад Федора Павловича, служит как бы продолжением фасада дома. Здесь, у угла флигеля, и калитка в сад, запираемая на ночь. В саду, недалеко от калитки (3,14; 89), есть банька. Эта сторона забора, отделяющая сад от двора, образует угол со стеной, огораживающей сад со стороны пустого уединенного переулка (3,14;353). Этот угол упоминает в своем "признании" Смердяков: "Был, был, убежал!", - говорит Федор Павлович про Дмитрия, - Григория убил!" - "Где?" - шепчу ему. "Там в углу", - указывает. <...> Пошел я в угол искать и у стены на Григория Васильевича и наткнулся" (3,15;64). "Вблизи угла" (3,14;353) стояла и банька. "Вблизи угла", "недалеко от калитки". Расстояния небольшие. Невелик был сад Федора Павловича. Для примера Повествователь дает размеры соседского сада: "Десятина или немногим более" (3,14;212). В "Черновых набросках" к роману сказано прямо: "Соседский сад был такой же величины, как и сад Федора Павловича, т.е. не менее одной квадратной десятины" (3,15;212).
   Здесь, у забора и нашли "брошенный на садовую дорожку, на самом виду, медный пестик" (3,14;410). Но не на том месте, где оставил его Дмитрий: "В руках Мити был медный пестик, и он машинально отбросил его в траву. Пестик упал в двух шагах от Григория, но не в траву, а на тропинку, на самое видное место" (3,14;356).
   Об этом найденном пестике говорит на суде Фетюкович: "И не то, что (Дмитрий - В.Ш.) забыл его на дорожке, обронил его в рассеянности, в потерянности: нет, мы именно отбросили наше оружие, потому что нашли его шагах в пятнадцати от того места, где был повержен Григорий" (3,15;155). То есть, на садовой дорожке, а не на тропинке. Куда идет эта садовая дорожка, прямо не сказано, но видно, что вдоль забора, отделяющего сад от двора; идет от дома к баньке. Это есть в подсказке: к дому Дмитрий "тихонько пошел по саду, по траве, обходя кусты и деревья, шел долго, скрадывая каждый шаг, к каждому своему шагу прислушиваясь. <...> Выходная дверь из дома в сад в левой стороне фасада была заперта, и он это нарочно и тщательно высмотрел, проходя" (3,14;353) к окну. По этой же садовой дорожке, вдоль забора бежал наперерез Дмитрию Григорий (3,14;355), по ней же он полз, приходя в сознание после нанесенного ему удара пестиком, к калитке, к освещенным окнам дома. Другого пути у него просто нет. На садовой же дорожке нашла Григория Марфа, но "не у забора, не на том месте, где он был повержен, а шагов уже за двадцать от забора" (3,14;409).
   Вот тут уловка Повествователя, на которую нам не следует попадаться и которая также объясняет то, почему в начале своего рассказа он говорит о "темной" кончине Федора Павловича.
   Дмитрий видел "освещенные окна дома", сидя "на заборе верхом" (3,14;353). Убегая из сада, он "пробежал за баню, бросился к стене" (3,14;355). Григорий же, бросившись ему наперерез "добежал до забора как раз в ту минуту, когда беглец перелезал забор" (3,14;356). Меняя название той части ограды сада, которая отделяет сад от пустого уединенного переулка, Повествователь (с разрешения Достоевского) вводит в заблуждение невнимательного читателя (и критика) и старательно обходит тем самым "темное" место в событиях трагической ночи. Назовем ее твердо "стеной", оставив забору идти от угла к дому, и исправим очень важную цитату: Марфа нашла Григория на садовой дорожке, но "не у стены, не на том месте, где он был повержен, а шагов уже за двадцать от стены", т.е. от угла, о котором упоминает в своем "признании" Смердяков.
   К чему все это? А вот к чему. На допросе Дмитрия прокурор сообщает ему показания Григория: "Вот именно по поводу этой отворенной двери, о которой вы сейчас упомянули, мы, и как раз, кстати, можем сообщить вам, именно теперь, одно чрезвычайно любопытное и в высшей степени важное, для вас и для нас, показание раненого вами старика Григория Васильевича. Он ясно и настойчиво передал нам, очнувшись, на расспросы наши, что в то еще время когда, выйдя на крыльцо и заслышав в саду некоторый шум, он решился выйти в сад через калитку, стоявшую отпертой, то, войдя в сад, еще прежде чем заметил вас в темноте убегающего, как вы сообщили уже нам, от отворенного окошка, в котором видели вашего родителя, он, Григорий, бросив взгляд налево и заметив действительно это отворенное окошко, заметил в то же время, гораздо ближе к себе, и настежь отворенную дверь, про которую вы заявили, что она все время, как вы были в саду, оставалась запертою" (3,14;438).
   Григорий не мог не увидеть, бросив взгляд налево, вдоль фасада дома, отворенной двери.
   Но с того места, где был найден Григорий, Марфа, бросив взгляд вдоль забора и фасада дома, так же не могла не увидеть отворенной настежь двери. Их точки зрения находились по отношению к фасаду дома на одной линии. И ниоткуда больше ни отворенного окошка, ни отворенной двери увидать нельзя. В главе "В темноте" говорится: "Там под самыми окнами есть несколько больших, высоких, густых кустов бузины и калины" (3,14;353).
   Вернемся к событиям трагической ночи: "Но совсем неожиданно Григорий вдруг проснулся в ночи, сообразил минутку и хоть тотчас же опять почувствовал жгучую боль в пояснице, но поднялся в постели. Может быть, угрызение совести кольнуло его за то, что он спит, а дом без сторожа "в такое опасное время". Разбитый падучей Смердяков лежал в другой каморке без движения, Марфа Игнатьевна не шевелилась <...> Но как раз вдруг припомнил, что калитку в сад он с вечера на замок не запер. <...> Хромая и корчась от боли, сошел он с крылечка и направился к саду. Так и есть, калитка совсем настежь. Машинально вступил он в сад: может быть, ему что померещилось, может, услыхал какой-нибудь звук, но, глянув налево, увидал отворенное окно у барина, пустое уже окошко, никто уже из него не выглядывал. "Почему отворено, теперь не лето!" - подумал Григорий, и вдруг, как раз в это самое мгновенье прямо перед ним в саду замелькало что-то необычайное. Шагах в сорока пред ним как бы пробегал в темноте человек, очень быстро двигалась какая-то тень. "Господи!" - проговорил Григорий и, не помня себя, забыв про свою боль в пояснице, пустился наперерез бегущему: он взял короче, сад был ему, видимо, знакомее, чем бегущему; тот же направлялся к бане, пробежал за баню, бросился к стене. <...> Григорий следил его, не теряя из виду, и бежал, не помня себя. Он добежал до забора (стены - В.Ш.) как раз в ту минуту, когда беглец уже перелезал забор (стену - В.Ш.). Вне себя завопил Григорий, кинулся и вцепился руками в его ногу" (3,14;355).
   Дмитрий убежал. Григорий повержен на землю в углу у стены и пестик лежит в двух шагах от него на тропинке. А дверь? Григорий не увидел открытой двери.
   Читаем далее (гл. "Тревога"): "Марфа Игнатьевна, супруга поверженного у забора Григория, вдруг пробудилась. Способствовал тому страшный эпилептический вопль Смердякова, лежавшего в соседней каморке без сознания, - тот вопль, которым всегда начинались его припадки падучей и которые всегда, во всю жизнь, страшно пугали Марфу Игнатьевну и действовали на нее болезненно. Спросонья она вскочила и почти без памяти бросилась в каморку к Смердякову. Но там было темно, слышно было только, что больной начал страшно хрипеть и биться. Тут Марфа Игнатьевна закричала сама и начала звать мужа, но вдруг сообразила, что ведь Григория-то на кровати, когда она вставала, как бы и не было. Стало быть, он ушел, куда же? Она выбежала на крылечко и робко позвала его с крыльца. Ответа, конечно, не получила, но зато услышала среди ночной тишины откуда-то как бы далеко из сада какие-то стоны. Она прислушалась: стоны повторились опять, и ясно стало, что они в самом деле из саду. "Господи, словно как тогда Лизавета Смердящая!" - пронеслось в ее расстроенной голове (т.е. недалеко, от баньки - В.Ш.). Робко сошла она со ступенек и разглядела, что калитка в сад отворена. "Верно, он, сердечный, там", - подумала она, подошла к калитке и вдруг явственно услышала, что ее зовет Григорий, кличет: "Марфа, Марфа!" - слабым, стенящим, страшным голосом. "Господи, сохрани нас от беды", - прошептала Марфа Игнатьевна и бросилась на зов и вот таким-то образом и нашла Григория. <...> Она тотчас заметила, что он весь в крови и тут уж закричала благим матом. Григорий же лепетал тихо и бессвязно: "Убил... отца убил ... чего кричишь, дура... беги, зови...". Но Марфа не унималась и все кричала и вдруг, завидев, что у барина отворено окно и свет в окне, побежала к нему и начала звать Федора Павловича. Но, взглянув в окно, увидала страшное зрелище" (3,14;409).
   Барин убит.
   "Тут уж в последней степени ужаса Марфа Игнатьевна бросилась от окна, выбежала из сада (через калитку - В.Ш.), отворила воротный запор и побежала сломя голову на зады к соседке Марье Кондратьевне" (3,14;408,409). Побежала за помощью.
   Ни слова о двери! Марфа не замечает открытой настежь двери не только увидев, что "у барина отворено окно", но и дважды даже пробегая мимо нее. Дверь закрыта!
   Могут возразить, что потрясенная Марфа могла не обратить внимание на открытую дверь. Трудно с этим согласиться. Не броситься в нее с криком о помощи и не шарахнуться в сторону, пробегая мимо нее "в последней степени ужаса"? Подробнейшее описание впечатлений Марфы в приведенной выше цитате говорит о том, что и Автор романа и сама Марфа придавали большое значение каждой, мельчайшей даже, детали в описываемых событиях трагической ночи. Да нам и незачем углубляться здесь в психологию. Перед нами документ, спорить с которым бессмысленно. Это - текст произведения, описывающий события трагической ночи.
   Что случилось потом? "Прибежав на место, где лежал Григорий, обе женщины с помощью Фомы перенесли его во флигель. Зажгли огонь и увидали, что Смердяков все еще не унимается и бьется в своей каморке, скосил глаза, а с губ его текла пена. Голову Григория обмыли водой с уксусом, и от воды он совсем опамятовался и тотчас спросил: "Убит аль нет барин?" Обе женщины и Фома пошли тогда к барину и, войдя в сад, увидали на этот раз, что не только окно, но и дверь из дома в сад стояла настежь отпертою" (3,14;410).
   Последнее говорит о многом. О том, что дверь была открыта настежь уже тогда, когда женщины с Фомой спешили к раненому Григорию, а затем несли его во флигель. Не смотрели они на окно. Рассеиваются и сомнения; могла или не могла увидеть открытую дверь Марфа, увидев ранее открытое окно. Все очень просто: посмотрели и увидали. А восклицательный оттенок фразы: "не только окно, но и дверь", придает, без всякого сомнения, этому факту, открытой двери, характер события неожиданного, недавно вдруг случившегося. Да и почему именно "на этот раз"? Потому что до этого момента на открытое окно смотрели, но открытой настежь двери не увидели, и Григорий, и Смердяков, и Марфа.
   Сделаем выводы: Орудием убийства был, несомненно, пестик, поскольку найден он был не на том месте, где оставил его Дмитрий.
   Убийство произошло в комнате, а не через окно, при закрытой двери дома, после того, как Дмитрий бросил пестик возле поверженного Григория и до того, как Марфа увидала тело барина, заглянув в окно.
   Дверь была открыта изнутри дома уже после совершенного преступления, в то время, когда Марфа бегала за помощью к соседке Марье Кондратьевне.
   Человек, открывший дверь изнутри дома, мог проникнуть в дом только через открытое настежь окно. Затем вышел, оставив дверь открытой.
   Нашим выводам противоречат показания Григория на следствии и на суде о том, что он видел дверь открытой тогда, когда Дмитрий убегал из сада. То, что его показания не верны, прямо следует из текста повествования, описывающего события в саду Федора Павловича. Но почему? Читаем о Григории вновь в главе "В лакейской": "Это был человек твердый и неуклонный, упорно и прямолинейно идущий к своей точке, если только эта точка по каким-нибудь причинам (часто удивительно нелогичным) становилась пред ним как непреложная истина" (3,14;86).
   Откроем вновь главу "В темноте": "Так и есть, предчувствие не обмануло его (Григория - В.Ш.); он узнал его, это был он, "изверг-отцеубивец"!
   - Отцеубивец! - прокричал старик на всю окрестность, но только это и успел прокричать; он вдруг упал как пораженный громом" (3,14;356).
   И вот вам "непреложная истина"; убил Дмитрий, значит, выбежал из дома и значит, дверь была открыта. Дважды повторенная Достоевским фраза: "не помня себя", подчеркивает то, что в потрясенном сознании Григория открытая дверь дома спуталась с открытой настежь калиткой. Так или иначе, но эта "непреложная истина" прозвучала на суде и послужила одной из главных улик в обвинении Дмитрия.
   А в речи защитника Фетюковича на суде звучит замечательная фраза (гл. "Да и убийства не было"): "Об этой двери, господа присяжные... Видите ли, об отворенной этой двери свидетельствует лишь одно лицо, (Григорий - В.Ш.) бывшее, однако, в то время в таком состоянии, что..." (3,15;162).
   Как одно?! А Марфа? И тут мы могли бы спросить Федора Михайловича: "А как же Марфа-то? Ее-то что ж не спросили? Да и сама она не настояла в суде на том, что мол "закрыта, закрыта была дверь, своими глазами видела и не раз!"
   Нет, в самом начале романа оберег себя Автор от такого вопроса (гл. "В лакейской"): "Эта Марфа Игнатьевна была женщина не только не глупая, но, может быть, и умнее своего супруга, по меньшей мере, рассудительнее его в делах житейских, а между тем она ему подчинялась безропотно и беззаветно, с самого начала их супружества, и бесспорно уважала его за духовный верх" (3,14;87).
   Рассказ Дмитрия на следствии о событиях в саду заканчивается словами (гл. "Третье мытарство"): "По-моему, господа, по-моему, вот как было, - тихо заговорил он, - слезы ли чьи, мать ли моя умолила Бога, дух ли светлый облобызал меня в то мгновение - не знаю, но черт был побежден. Я бросился от окна и побежал к забору... Отец испугался и в первый раз тут меня рассмотрел, вскрикнул и отскочил от окна - я это очень помню. А я через сад к забору... вот тут-то и настиг меня Григорий, когда я сидел на заборе..." (3,14;425,426).
   Простит нас Федор Михайлович, если мы осмелимся продолжить повествование так: "Федор Павлович вскрикнул и отскочил от окна. Затем он услышал шум шагов убегающего Дмитрия, истошный вопль: "Отцеубийца!". И все... За едва освещенными кустами сада глухая угрожающая тишина. Закрыть! Немедленно закрыть окно! Что-то страшное случилось с Григорием. Уехал в Москву Иван. Бьется в своей каморке в припадке падучей Смердяков. В любой момент из темноты может вновь появиться разъяренный Дмитрий и, одним прыжком перемахнув через очень низенький подоконник, убить его, беззащитного старика. Закрыть! Федор Павлович хотел кинуться к окну, но... что-то остановило его".
   Кто в этот момент нанес ему неожиданный смертельный удар пестиком по голове? Никаких следов борьбы или просто попытки избежать ужасной участи; выскочить в окно, залезть под стол или просто завопить на всю окрестность: "Помогите!", не обнаружило следствие. Почему?
   Ответ прочитаем в конце романа в главе "Черт. Кошмар Ивана Федоровича": "Стук продолжался. Иван хотел было кинуться к окну; но что-то как бы вдруг связало ему ноги и руки. Изо всех сил он напрягался как бы порвать свои путы, но тщетно. Стук в окно усиливался все больше и громче. Наконец вдруг порвались путы, и Иван Федорович вскочил на диване.
   - Это не сон! Нет, клянусь, это был не сон, это все сейчас было! - вскричал Иван Федорович, бросился к окну и отворил форточку" (3,15;84).
   Федор Павлович Карамазов порвать свои путы не успел... Он был убит сразу же после того, как Дмитрий убежал из сада, при закрытой двери дома. Совершил это злодеяние "черт", способный проходить сквозь стены и управлять материальными предметами. Откроем главу "Это он говорил":
   "- Брат, сядь! - проговорил Алеша в испуге, - сядь ради Бога на диван. Ты в бреду, приляг на подушку, вот так. Хочешь полотенце мокрое к голове? Может лучше станет?
   - Дай полотенце, вот тут на стуле, я давеча сюда бросил.
   - Тут нет его. Не беспокойся, я знаю, где лежит; вот оно, - сказал Алеша, сыскав в другом углу комнаты, у туалетного столика Ивана, чистое, еще сложенное и не употребленное полотенце. Иван странно посмотрел на полотенце; память как бы в миг воротилась к нему.
   - Постой, - привстал он с дивана, - я давеча, час назад, это самое полотенце взял оттуда же и смочил водой. Я прикладывал его к голове и бросил сюда... Как же оно сухое? Другого не было.
   - Ты прикладывал это полотенце к голове? - спросил Алеша.
   - Да, и ходил по комнате, час назад... Почему так свечки сгорели? Который час?
   - Скоро двенадцать.
   - Нет, нет, нет! - вскричал вдруг Иван, - это был не сон! Он был, он тут сидел, вон на этом диване. Когда ты стучал в окно, я бросил в него стакан... вот этот... Постой, я и прежде спал, но этот сон не сон. И прежде было. <...> Я бросил в него стаканом, и он расшибся об его морду" (3.15;86,87).
   "Черт" был побежден в душе Дмитрия, но он довершил то, что было неизбежно по замыслу Ивана Карамазова - отец был убит. Будем считать, что и признание "черта" Ивану в убийстве, и весьма многозначительное название главы романа: "Да и убийства (в бытовом смысле) не было" получили свое логическое подтверждение.
   И не только в гибели Федора Павловича повинен "черт" - духовный двойник Ивана Карамазова. Он повинен и в том, что над телом старца Зосимы "попустился позор, поспешное тление, "предупредившее естество" (3,14;307), в том, что старец Зосима "провонял". В "Черновых набросках" к роману "черт" прямо признается Ивану в том, что история с "провонявшим" Зосимой - дело его рук:
   *Про Зосиму. "Я тут постарался, таких духов нанес. Барыни-кокетки наиболее воняют в могилах. Я у каждой взял по букету"" (3,15;335).
   Совершенно очевидно, что такой текст в адрес "истинного православного христианина" Зосимы был бы неприемлем для цензуры. В романе признание "черта" в сотворенной им насмешке над телом старца выражено фразой, сказанной "чертом" Ивану: "А зачем ты давеча с ним так сурово, с Алешей? Он милый (?! - В.Ш.); я перед ним за старца Зосиму виноват" (3,15;73).
   Для подтверждения нашего предположения предоставим слово самому Автору романа: *За ту главу *Карамазовых* (о галлюсинациях), <...> меня пробовали уже было обозвать ретроградом и изувером, дописавшимся *до чертиков*. Они наивно воображают, что все так и воскликнут: *Как? Достоевский про черта стал писать? Ах, какой он пошляк, как он не развит!* Но, кажется, им не удалось* (3,30.I;236).
   В главе "Увезли Митю" Дмитрий говорит: "Понимаю теперь, что на таких, как я, нужен удар, удар судьбы, чтоб захватить его как в аркан и скрутить внешнею силой. Никогда, никогда не поднялся бы я сам собой! Но гром грянул" (3,14;458).
   "Удар судьбы" (Достоевский поразительно точен в каждом слове) настиг не только Дмитрия и Федора Павловича, он настиг все карамазовское семейство. То, что отец стал жертвой "внешней силы" к концу романа понимают и Алеша и Иван. Об этой "внешней силе" их разговор под фонарем в главе "Не ты, не ты!". Для Алеши эта внешняя сила - Бог. Для Ивана - это его духовный двойник "черт". Понимает это и Смердяков. Для него эта внешняя сила - Провидение.
   Фактически пояснение роли "черта" в романе "Братья Карамазовы" Достоевский дал в письме к Ю.Ф. Абаза от 15 июня 1880 г.: " <...> фантастическое в искусстве имеет предел и правила. Фантастическое должно до того соприкасаться с реальным, что Вы должны почти поверить ему. Пушкин, давший нам почти все формы искусства, написал "Пиковую даму" - верх искусства фантастического. И Вы верите, что Германн действительно имел видение, и именно сообразное с его мировоззрением, а между тем, в конце повести, то есть прочтя ее, Вы не знаете, как решить: вышло ли это видение из природы Германна, или он один из тех, которые соприкоснулись с другим миром, злых и враждебных человечеству духов. <...> Вот это искусство!" (3,30.I;192).
   Это пояснение, безусловно, требует уточнения. И мы найдем это уточнение в "Подготовительных материалах" Достоевского к роману "Преступление и наказание": "Суждение его (Свидригайлова - В.Ш.) о явлении призраков. Говорит, что призраки являются только в нездоровом состоянии, стало быть, нелепость. Неправильное логическое суждение: отчего не сказать так, что они могут только являться в привычном неорганическом состоянии и совершенно мы с ними соприкасаемся, когда разрушается наш организм. А что здоровому не являются, так это и понятно: тут сама природа противится призракам, ибо для порядка и для полноты жизни, а более всего для порядка, нужно, чтоб мы жили одной жизнию, а не двумя (за 2 зайцами), так что тут сама природа себя защищает и отстаивает от другого мира, то есть от призраков. Чуть же расстроен организм, и мы способны становимся тотчас соприкасаться с призраками и с другими мирами. Так что это и правильно, что явление призраков есть признак нездорового организма, из чего, впрочем, совсем нельзя заключить, что призраки не существуют" (3,7;165).
   Для Достоевского (также, как и для Шекспира, Гете, Пушкина) призраки, безусловно, существуют. Есть другие миры и есть связь с другими мирами.
   В беседе с *чертом* Иван Карамазов говорит: *Ты моя галлюцинация. Ты воплощение меня самого, только одной, впрочем, моей стороны... <...> Нет, ты не сам по себе, ты - это я, ты есть я, и более ничего! Ты дрянь, ты моя фантазия!
   -- То есть, если хочешь, я одной с тобой философии, вот это будет справедливо* (3,15;72,77).
   То есть, философия Ивана - это философия мира *злых и враждебных человеку духов* для России. Поэтому *западнист* Иван Карамазов - это воплощение зла в Скотопригоньевске, свой мелкий скотопригоньевский *черт*.
   Тщательно описывая внешность всех героев романа, Достоевский нигде ни одним словом не обмолвился об облике Ивана. Зло вообще безлико и может в разное время, в разные эпохи проявиться в любом обличье.
   Между героем *Пиковой дамы* Германном и Иванам Карамазовым много общего.
   Германн долго и внимательно наблюдал за рискованной игрой в карты, не принимая в ней участия до того, как узнал секрет старой графини. Иван долго и внимательно наблюдал за смертельной борьбой между отцом и Дмитрием из-за наследства, а затем и из-за Грушеньки, не вмешиваясь в нее до сходки в келье старца Зосимы. Иван так же скрытен, расчетлив и хладнокровен, как и герой *Пиковой дамы*. Оба ставят перед собой задачу - достижение богатства любой ценой. Оба используют для достижения своей цели других людей. Оба повинны *косвенно и отдаленно* в гибели человека; Германн - старой графини, Иван - отца. Оба имеют *сильные страсти*.
   Так же, как и Германн, Иван *имеет видение, и именно сообразное с его мировоззрением*.
   Так же, как и читатель *Пиковой дамы*, читатель *Братьев Карамазовых" не может решить, вышло ли это видение из природы Ивана, или он действительно соприкоснулся *с другим миром*.
   Так же, как и в *Пиковой даме*, в *Братьях Карамазовых* враждебные человеку силы (духи), выполнив волю вызвавших их людей, уничтожают затем самих вызвавших. И Германн и Иван кончают жизнь сумасшествием. *Пиковая дама* заканчивается так: *Германн сошел с ума. Он сидит в Обуховской больнице в 17-м нумере, не отвечает ни на какие вопросы и бормочет необыкновенно скоро: *Тройка, семерка, туз! Тройка, семерка, туз!... *. Возможно, что подобную же участь приготовил Достоевский для Ивана во втором, *главном*, романе о братьях Карамазовых.
   И в Германне и в Иване воплощена природа Зла. Не Дьявол *с опаленными крыльями* управляет героями, ими руководит только собственная страсть к обогащению или *иступленная жажда жизни*.
   *Черт*, фигура фантастическая в рассказе Повествователя о карамазовской истории, случившейся в Скотопригоньевске, в мире идей Достоевского (а именно так и следует воспринимать его произведения), прозвучавших в романе *Братья Карамазовы*, вполне реален, как реальны и исторические последствия (убийство Александра II) деятельности *черта*.
   В письме своему брату Михаилу Достоевский писал по поводу выхода в свет своего первого романа "Бедные люди": "Роман находят растянутым, а в нем слова лишнего нет" (3,28.I;117,118). Надо полагать, что "слова лишнего нет" и в последнем, "ювелирски отделанном" (3,30.I;109) произведении Федора Михайловича. Подробнейшее, на первый взгляд изобилующее ненужными деталями и "лишними словами", описание событий имеет свой, необходимый для Автора смысл. А именно тот, что дверь из дома в сад была открыта тогда, когда Марфа бегала за помощью к Марье Кондратьевне. Именно тогда Смердяков, разбуженный криками ("благим матом") Марфы (он мог "уже час тому как начать просыпаться" после вопля Григория "Отцеубивец!"), мог очнуться, встать с постели и "отправиться почти бессознательно и безо всякого намерения на крик, посмотреть, что такое". Потом, заглянув в освещенное и открытое настежь окошко, Смердяков мог увидеть то, что только что видела Марфа - "страшное зрелище". Что могло произойти потом? Вспомним о том, что главной заботой Смердякова было опасение того, чтоб его "в сообществе (с Дмитрием - В.Ш.) не сочли" (3,14;264).
   Это подтверждают и "Черновые наброски" Достоевского к роману:
   "Важно.
   "Унесут они 3000 - боюсь, меня тронут, боюсь, меня прикоснется: ты тоже, стало быть, замешан и с ним 3000 разделил" (3,15;238), - говорит Ивану о Дмитрии Смердяков.
   Основной вопрос для Смердякова - унес или не унес Дмитрий, убивший (как он вначале думал) барина, деньги? Перешагнув подоконник и боком пройдя мимо тела Федора Павловича, Смердяков мог взять из-под тюфяка пакет с деньгами, машинально разорвать его, бросив "почти бессознательно и безо всякого намерения" улику на пол и спрятать пачку радужных кредиток за образа, "потому что там совсем никто не догадается, особенно коли спеша придет". Прийти "спеша" мог только Дмитрий, в страхе убежавший из сада после убийства отца и вернувшийся затем за деньгами. Затем, не раздумывая, Смердяков мог выйти из дома, оставив дверь открытой, и вернуться в свою постель, где его, потрясенного случившимся, мог настичь повторный приступ, едва не стоивший ему жизни. И тогда "обе женщины и Фома <...> увидали на этот раз, что не только окно, но и дверь из дома в сад стояла настежь отпертою".
   Именно это подсказывает читателю Достоевский в своем романе. Нелепость? "Нелепость, - писал Федор Михайлович, - весьма часто сидит не в книге, а в уме читающего" (3,24;70). Фантастично? Конечно, проще принять за истину абсурдное "признание" Смердякова и сто с лишним лет утверждать, что он убийца.
   В своем "Дневнике писателя" Достоевский дал объяснение и этой "нелепости", и этой "фантастичности": "В России истина почти всегда имеет характер вполне фантастический. В самом деле, люди сделали наконец то, что все, что налжет и перелжет себе ум человеческий, им уже гораздо понятнее истины, и это сплошь на свете. Истина лежит перед людьми по сту лет на столе, а они ее не берут, а гоняются за придуманным, именно потому, что ее-то и считают фантастичным и утопическим" (3,21;119).
   Истина, лежавшая перед людьми сто лет, подтверждается словами непосредственной участницы событий Марфы Игнатьевны: "Жена Григория, Марфа Игнатьевна, на спрос Ивана Федоровича, прямо заявила ему, что Смердяков всю ночь лежал у них за перегородкой, "трех шагов от нашей постели не было", и что хоть и спала она сама крепко, но много раз пробуждалась, слыша, как он тут стонет: "Все время стонал, беспрерывно стонал" (3,15;48).
   Забрать эти деньги, совершив трагическую ошибку, Смердяков мог после полного и окончательного разрыва с Иваном Карамазовым (в конце первого свидания) и выхода из больницы, решив стать "смелым человеком" и попытаться "жизнь начать в Москве, али пуще того за границей, а пуще все потому, что "все позволено" (3,15;67). Для этого и берется учить французские вокабулы.
   И в нем, Смердякове, есть "нечто карамазовское" - исступленная жажда жизни, вспыхнувшая в нем с неодолимой силой. Он вступил в раздел наследства Федора Павловича, посчитав, как и Дмитрий, эти деньги "как бы за свои собственные" и приговорив тем самым к "истреблению себя своей волею и охотой". Вернуть эти деньги при жизни, чтобы оправдать Дмитрия, он уже не сможет. Признание в том, что он побывал трагической ночью в кабинете барина, неизбежно повлекло бы за собой обвинение в убийстве.
   На основании изложенного выше можно сделать вывод: в "признании" Смердякова столько откровенных, нарочитых нелепостей, что оно в полной мере доказывает как непричастность его к убийству Федора Павловича, так и отсутствие у него какого-либо злого умысла.
   "Темная" кончина старика Карамазова резко изменяет судьбы всех героев романа. Меняет она и судьбу Смердякова. Казалось бы, он способен достичь своей цели - "жизнь начать". У него есть все, свобода и деньги. Он неподсуден. Сложившиеся обстоятельства, заключения медиков и показания Григория гарантируют ему алиби. Никто не может обвинить его ни в убийстве Федора Павловича, ни в соучастии в преступлении, ни в краже денег.
   Надо только переступить через себя, через свою врожденную честность и, не переча Ивану Карамазову, позволить суду приговорить Дмитрия к каторге. Надо только сказать: "Я был в беспамятстве и ничего не знаю". И все! Но Смердяков упорно идет к своему трагическому финалу, доказывая Ивану его причастность к "катастрофе", а затем и прямо обвиняя его в убийстве отца. Если в начале третьего свидания, уже "почти умирающий", он еще пытается остановить себя на краю пропасти словами: "Отстаньте-с. <...> Чего вы ко мне пристаете-с? Чего меня мучите? - со страданием проговорил Смердяков" (3,15;58).
   И вслед за этим: "Чего вы все беспокоитесь? - вдруг уставился на него (Ивана - В.Ш.) Смердяков, но не то что с презрением, а почти с какой-то уже гадливостью, - это что суд-то завтра начнется? Так ведь ничего вам не будет, уверьтесь же наконец! Ступайте домой, ложитесь спокойно спать, ничего на вас не покажу, нет улик" (3,15;59).
   То затем решительно делает последний шаг: "Ан вот вы-то и убили, коли так". И далее: "Вы убили, вы главный убивец и есть, а я только вашим приспешником был, слугой Личардой верным, и по слову вашему дело это и совершил" (3,15;59).
   Все! Шаг сделан и обратной дороги уже нет, но нет ее уже и для организатора убийства отца Ивана Карамазова. В пропасть они падают вместе. Отрешенный от жизни, замкнувшийся в себе "созерцатель" попытался сыграть роль "смелого человека", которому "все позволено", попытался "жизнь начать" и - потерпел крах.
   Смердяков "говорил тихо и устало, но что-то внутреннее и затаенное поджигало его, у него, очевидно, было какое-то намерение" (3,15;63). Какое намерение у Смердякова, которого "как за мошку считали всю жизнь, а не за человека"? (3,15;67). Он возвращает Ивану Карамазову фальшивый билет стоимостью в три тысячи рублей в придуманный бывшим "смелым человеком" рай для людей, которым "все позволено". Рай оказался адом, содержание которого - мучительные терзания совести. И намерение Смердякова - отмерить Ивану Карамазову, не сознающему своей вины в случившейся "катастрофе", положенную ему долю страданий и ответственности за гибель отца. И чем коварнее и расчетливее в "признании" Смердякова вор и убийца - лакей, тем весомее и страшнее эта доля.
   Можно только предполагать, что сделал бы Смердяков, если бы не этот последний, роковой для него визит Ивана Карамазова. Что сказали ему "Святого отца нашего Исаака Сирина Слова"? Какой-то ответ он нашел для себя твердо ("Ничего на вас не покажу <...> Идите домой..."), но вот какой? Незадолго до суда он сказал Катерине Ивановне, что Дмитрий в смерти отца невиновен... Винит ли Смердяков в убийстве Федора Павловича Ивана Карамазова? Тоже нет. Не в этом смысл его "признания". Так не было, но именно этого хотел Иван, и Смердяков предоставляет ему возможность во всей полноте ощутить ответственность за исполнение своих желаний. Другого способа доказать Ивану Карамазову то, что он является главным виновником гибели отца, у Смердякова нет!
   Роль Смердякова в романе "Братья Карамазовы" весьма значительна. В "Черновых набросках" Достоевского к роману говорится: "Алексей не так, как Иван, деньги - сердце цело, а остальное (влияние Зосимы и Ивана * В.Ш.) все только временно отвело Алешу" (3,15;201). В романе это скажет Ивану Смердяков при третьей встрече: "Умны вы очень-с. Деньги любите, это я знаю-с" (3,15;68).
   В тех же "Черновых набросках" есть запись об Иване Карамазове: "Для чего Мите предлагал бежать. Из жалости и Катерину Ивановну (он думал). Нет, а потому, что чувствовал себя нравственно таким же убийцей, как он, за те же желания, может быть, пожалев, что деньги у отца уйдут черт знает на что, на Грушеньку, а его минуют" (3,15;323). В дефинитивном тексте об этом также скажет Ивану Смердяков при второй встрече: "А наследство-то-с? Ведь вам тогда после родителя вашего на каждого из трех братцев без малого по сорока тысяч могло прийтись, а женись тогда Федор Павлович на этой самой госпоже Аграфене Александровне, вам всем троим братцам и двух рублей не досталось бы после родителя" (3,15;52).
   В главе "С умным человеком и поговорить любопытно" Повествователь пишет об Иване: "Поздно он лег в эту ночь, часа в два. Но мы не станем передавать все течение его мыслей, да и не время нам входить в эту душу: этой душе свой черед" (3,14;251). "Черед" наступает при третьей встрече Ивана со Смердяковым: "Вы как Федор Павлович, наиболее-с, изо всех детей наиболее на него похожи вышли, с одною с ними душою-с" (3,15;68), - говорит Ивану Смердяков. Читаем о Федоре Павловиче в начале романа: "Злой шут и больше ничего <...>. Он желал устроить свою карьеру хотя чем бы то ни было; примазаться же к хорошей родне и взять приданое было очень заманчиво" (3,14;8).
   И, наконец, в своих "Черновых набросках" Достоевский называет Ивана Карамазова "Убийцей" (3,15;207,209,210). В романе "убийцей" называет Ивана Смердяков: "Вы убили, вы самый главный убивец и есть".
   Главная идея романа "Братья Карамазовы", созвучная идее творчества В. Гюго, созвучна и идее Апостола Павла (1-е Послание к Коринфянам):
   1.27. Но Бог избрал немудрое мира, чтобы посрамить мудрых, и немощное мира избрал Бог, чтобы посрамить сильное;
   1.28. И незнатное мира и уничиженное и ничего не значащее избрал Бог, чтобы упразднить значущее,
   1.29. Для того чтобы никакая плоть не хвалилась пред Богом.
   В "Черновых набросках" к роману есть запись показаний Алеши Карамазова на суде:
   "Алеша: "Убил Смердяков. Я не имею доказательств, это лишь мое убеждение. <...> Я говорю со слов брата (Мити). Я верю, что брат невиновен, другому, кроме Смердякова, убить некому".
   - Как он сделал - я не знаю. Смердяков был честен. <...>
   Алеша: "Я не считал Смердякова сумасшедшим, не считал и дураком. Но ум его был, несомненно, поврежден. ("От божественного?" - "Да, и от божественного".)" (3,15;360, 361).
   Так кто же он такой, падающий в страхе перед Дмитрием на колени лакей и главный обвинитель организатора убийства отца - Ивана Карамазова? Мы можем обратиться к почти точной характеристике, данной Смердякову адвокатом Фетюковичем: "Здоровьем он был слаб, это правда, но характером, но сердцем, нет, это вовсе не столь слабый был человек, как заключило о нем обвинение. Особенно я не нашел в нем робости. <...> Простодушия же в нем не было вовсе, напротив, я нашел страшную недоверчивость, прячущуюся под наивностью, и ум, способный весьма многое созерцать" (3,15;164), (а теперь закончим мысль адвоката) глубоко скрытый под обликом болезненного идиота. И характеристика будет полной. Вот это трагическое раздвоение, неразрешимый внутренний конфликт и видит читатель на страницах романа.
   В речи прокурора на суде, обращенной к судебным заседателям, проводится аналогия между русской тройкой в поэме Гоголя "Мертвые души" и тройкой братьев Карамазовых: "Да, вы здесь представляете Россию в данный момент, и не в одной только этой зале раздастся ваш приговор, а на всю Россию, и вся Россия выслушает вас как защитников и судей своих и будет ободрена или удручена приговором вашим. Не мучьте же Россию и ее ожидания, роковая тройка наша несется стремглав и, может быть, к погибели. И давно уже в целой России простирают руки и взывают остановить бешеную, беспардонную скачку. И если сторонятся пока еще другие народы от скачущей сломя голову тройки, то, может быть, вовсе не от почтения к ней, как хотелось поэту, а просто от ужаса - это заметьте. От ужаса, а, может, и от омерзения к ней, да и то еще хорошо, что сторонятся, а пожалуй, возьмут да и перестанут сторониться, и станут твердою стеной перед стремящимся видением, и сами остановят сумасшедшую скачку нашей разнузданности, в видах спасения себя, просвещения и цивилизации!" (3,15;150).
   Та же мысль звучит в "Черновых набросках" к роману: "Великий писатель недавней эпохи в финале величайшего из произведений своих говорит: "Тройка, птица тройка, кто тебя выдумал!" Тройка у него изображает Россию. И летит, и сторонятся в почтительном недоумении народы. Не в ужасе ли, не в недоумении ли сторонятся, напротив, народы?
   И дивятся другие народы, - так, господа, но великий писатель или по простодушию своему, или боясь цензуры (так в тексте * В.Ш.). Если в эту тройку впряжен Чичиков, Собакевич, Ноздрев, Сквозник, то при каком хотите ямщике ни до чего хорошего не доедете. Не починить ли тройку? А для этого что - вникнуть и осмотреть.
   Ну вот, вникнем и мы в нашу тройку, ибо тройка, нам предстоящая, если не вся Россия, то тоже как бы эмблема и картина ее.
   В самом деле, для меня семейство Карамазовых представляется как бы какой-то картиной, в которой в уменьшенном микроскопически, пожалуй, виде (ибо наше отечество велико и необъятно) изображается многое, что похоже на все, на целое (запомним это выражение, оно относится к Алеше * В.Ш.), на всю Россию, пожалуй" (3,15;351).
   Поэма Гоголя заканчивается словами: "Не так ли и ты, Русь, что бойкая необгонимая тройка несешься? Дымом дымится под тобой дорога, гремят мосты, все отстает и остается позади. Остановится пораженный Божьим чудом созерцатель: не молния ли это, сброшенная с неба? Что значит это наводящее ужас движение? И что за неведомая сила заключена в сих неведомых светом коней?"
   Что за "неведомая сила"? "Карамазовская... сила низости карамазовской" (3,14;240),- отвечает Гоголю Достоевский словами Ивана Карамазова.
   "Созерцателей в народе довольно. Вот одним из таких созерцателей был наверно и Смердяков" (3,14;117), - пишет Повествователь в главе "Смердяков", * пораженный наводящим ужас движением низменных страстей в карамазовском семействе.
   Оправдание "униженного и всеми отринутого пария общества", Смердякова, убедительно звучит в речи на суде прокурора Ипполита Кирилловича: "Видите ли, господа присяжные заседатели, в доме Федора Павловича в ночь преступления было и перебывало пять человек: во-первых, сам Федор Павлович, но ведь не он же убил себя, это ясно; во-вторых, слуга его Григорий, но ведь того самого чуть не убили, в-третьих, жена Григория, служанка Марфа Игнатьевна, но представить ее убийцей своего барина просто стыдно. Остаются, стало быть, на виду два человека: подсудимый и Смердяков. Но так как подсудимый уверяет, что убил не он, то, стало быть, должен был убить Смердяков, выхода нет, ибо никого другого нельзя найти, никакого другого убийцы не подберешь. Вот, вот, стало быть, откуда произошло это "хитрое" и колоссальное обвинение на несчастного, вчера покончившего с собой идиота! Именно только потому одному, что другого некого подобрать. Будь хоть тень, хоть подозрение на кого другого, на какое-нибудь шестое лицо, то я убежден, что даже сам подсудимый постеснялся бы показать тогда на Смердякова, а показал бы на это шестое лицо, ибо обвинять Смердякова в этом убийстве есть совершенный абсурд" (3,15;138).
   Абсурдность этого обвинения подтверждает на следствии Дмитрий Карамазов: "И уж конечно стали записывать, но когда записывали, то прокурор, как бы совсем внезапно наткнувшись на новую мысль, проговорил:
   - А ведь если знал про эти знаки Смердяков, а вы радикально отвергаете всякое на себя обвинение в смерти вашего родителя, то вот не он ли, простучав условленные знаки, заставил отца отпереть себе, а затем и... совершил преступление?
   Митя глубоко насмешливым, но в то же время и страшно ненавистным взглядом посмотрел на него. <...>
   - Опять поймали лисицу! - проговорил, наконец, Митя, - прищемили мерзавку за хвост, хе-хе! Я вижу вас насквозь, прокурор! Вы ведь так и думали, что я сейчас вскочу, уцеплюсь за то, что вы мне подсказываете, и закричу во все горло: "Ай, это Смердяков, вот убийца!" Признавайтесь, что вы это думали, признавайтесь, тогда буду продолжать.
   Но прокурор не признался. Он молчал и ждал.
   - Ошиблись, не закричу на Смердякова! - сказал Митя.
   - И даже не подозреваете его вовсе?
   - А вы подозреваете?
   - Подозревали и его.
   Митя уткнулся глазами в пол.
   - Шутки в сторону, - проговорил он мрачно, - слушайте: с самого начала, вот почти еще тогда, когда я выбежал к вам давеча из-за этой занавески, у меня мелькнула уж эта мысль: "Смердяков!". И не отставал Смердяков от души. Наконец теперь подумал вдруг тоже: "Смердяков", но лишь на секунду: тотчас же рядом подумал: "Нет, не Смердяков!" Не его это дело, господа!
   - Не подозреваете ли вы в таком случае и еще какое другое лицо?
   - Не знаю, кто или какое лицо, рука небес или сатана (! - В.Ш.), но... не Смердяков! - решительно отрезал Митя" (3,14;427).
   Правда, потом, под давлением неопровержимых улик, как бы прозрев, Дмитрий восклицает "во все горло":
   "- Господа, это Смердяков! - закричал он вдруг изо всей силы, - это он убил, он ограбил! Только он один и знал, где спрятан у старика конверт. Это он, теперь это ясно!" (3,14;439).
   Но это было потом. И логика Дмитрия, загнанного в угол, не отменяет его первой мысли, его убеждения: "Не Смердяков!".
   Абсурдность обвинения Смердякова понимал Алеша, не высказавший на суде ни одного слова против лакея и обвинивший его уже потом, после вынесения приговора брату Дмитрию.
   Абсурдность этого обвинения подтвердил, как мы помним, и Иван Карамазов в своей беседе с Алешей в главе "Не ты, не ты!", непосредственно перед третьим свиданием со Смердяковым: "Кто? Это басня-то об этом помешанном идиоте эпилептике, об Смердякове?" (3,15;39). Он подтвердил абсурдность этого обвинения в начале третьего свидания, когда "признание" лакея в убийстве явилось для него ошеломляющей неожиданностью: "Ты солгал, что ты убил! - бешено завопил Иван. - Ты или сумасшедший, или дразнишь меня, как и в прошлый раз!" (3,15;60).
   Абсурдность этого обвинения подтверждает само "признание" обвиняемого.
   Роман "Братья Карамазовы" не окончен. В ходе дальнейшего повествования вполне могло появиться некое "шестое лицо", на которое пало бы "хоть тень, хоть подозрение" в убийстве Федора Павловича и подтвердившее "абсурдность" обвинения в этом убийстве Смердякова.
   Аналогичный случай описывается Достоевским в главе "Лизавета Смердящая": "Через пять или шесть месяцев все в городе заговорили, с искренним и чрезвычайным негодованием о том, что Лизавета ходит беременная, спрашивали и доискивались: чей грех, кто обидчик? Вот тут-то вдруг и разнеслась по всему городу странная молва, что обидчик есть самый этот Федор Павлович. Откуда взялась эта молва? Из той встречи гулявших господ как раз оставался к тому времени в городе лишь один участник, да и то пожилой и почтенный статский советник, обладающий семейством и взрослыми дочерьми и который уж отнюдь ничего бы не стал распространять, если даже что и было; прочие же участники, человек пять, на ту пору разъехались.
   Но молва прямешенько указывала на Федора Павловича и продолжала указывать.<...> Вот в эту-то пору Григорий энергически и изо всех сил стал за своего барина и не только защищал его против всех этих наговоров, но вступил за него в брань и препирательства и многих переуверил. "Она сама, низкая, виновата", - говорил он утвердительно, а обидчиком был не кто иной, как "Карп с винтом" (так назывался один страшный арестант, к тому времени бежавший из губернского острога и в нашем городе тайком проживавший). Догадка эта показалась правдоподобною, Карпа помнили, именно помнили, что в те самые ночи, под осень, он по городу шлялся и троих ограбил" (3,14;92).
   "Странная молва" о виновности Смердякова в убийстве Федора Павловича, не имеющая под собой никаких оснований, кроме абсурдного и недостоверного "признания" обвиняемого и приговора Алеши Карамазова, так же могла быть опровергнута новой "догадкой", показавшейся правдоподобной. Как? Каким образом? В главе "Сладострастники" интересен с этой точки зрения диалог Федора Павловича с Иваном:
   "- Да ведь вы видели сами, что она (Грушенька - В.Ш.) не приходила! - кричал Иван.
   - А может быть, через тот вход?
   - Да ведь он заперт, тот вход, а ключ у вас" (3,14;128).
   В доме старика Карамазова был еще другой вход, кроме двери, выходящей в сад. Ни об этом другом входе, ни о ключе на суде не было сказано ни слова. А, может быть, этот второй вход был (догадка может показаться правдоподобной) отперт? Отперт самим Федором Павловичем в ожидании Грушеньки?
   Зачем-то Иван говорит мужикам в главе "С умным человеком и поговорить любопытно":
   "- Не надо в Чермашню. Не опоздаю, братцы, к семи часам на железную дорогу?
   - Как раз потрафим. Запрягать, что ли?
   - Впрягай мигом. Не будет ли кто из вас в городе?
   - Как не быть, вот Митрий будет.
   - Не можешь ли, Митрий, услугу оказать? Зайди ты к отцу моему, Федору Павловичу Карамазову, и скажи ты ему, что я в Чермашню не поехал, можешь аль нет?
   - Почему не зайти, зайдем; Федора Павловича давно знаем" (3,14;255).
   Зашел к старику Карамазову Митрий или нет? А если зашел ...?
   О страшном послании Дмитрия Катерине Ивановне, написанном на грязном клочке бумаги в трактире и переданном ей только на другой день, знал ("разнеслось по всему городу") не один человек, если содержание этого послания стало известно Смердякову. А в этом послании: "пойду к отцу и проломлю ему голову и возьму у него под подушкой, только бы уехал Иван. В каторгу пойду, а три тысячи отдам" (3,15;55).
   Одним словом, оснований для новой "правдоподобной догадки" и у общества Скотопригоньевска, и у Повествователя, и у читателя достаточно. "Пять человек", которых можно было хоть как-то причислить к числу подозреваемых, либо умерли, либо разъехались. О слуге Григории и о его жене Марфе Повествователь упоминает в прошедшем времени: "был", "была". Кто это необходимое для "оправдания униженного и всеми отринутого пария общества" Смердякова "шестое лицо"? Об этом знал только Федор Михайлович Достоевский.
   Абсурдная, в части признания Смердякова в убийстве Федора Павловича, третья беседа Смердякова с Иваном содержит в себе, между тем, очень важное обстоятельство. Она является безусловным оправданием Дмитрия.
   В письме Любимову от 16 ноября 1879 г. Достоевский писал о Дмитрии: "Принимает душой наказание за то, что мог и хотел сделать преступление, в котором ложно будет обвинен судебной ошибкой" (3,30.I;130). Вот эту ложность обвинения и подтверждает Смердяков. Он опровергает показание Григория о том, что дверь была открыта в то время, когда Дмитрий убегал из сада. Он также подтверждает показание Дмитрия о том, что он не грабил отца. Улик против Дмитрия на суде главном, читательском, больше нет.
   В письме Любимову от 8 июля 1879 г. Федор Михайлович сообщал о романе "Братья Карамазовы": "В нем есть мысль, которую хотелось бы провести как можно яснее. В ней суд и казнь и постановка одного из главнейших характеров, Ивана Карамазова" (3,30.I;76). И суд над Иваном, и казнь его совершает ни кто иной, как Павел Смердяков. Именно "признание" Смердякова служит основанием для "признания" Ивана Карамазова на суде: "Он убил, а я научил его убить" (3,15;117). В самом начале третьей встречи Смердяков говорит Ивану:
   "- <...> Идите домой, не вы убили.
   Иван вздрогнул, ему вспомнился Алеша" (3,15;59).
   Глава "Не ты, не ты!": "Брат, - дрожащим голосом начал опять Алеша, - я на всю жизнь тебе это слово сказал: не ты! Слышишь, на всю жизнь. И это Бог положил мне на душу тебе это сказать" (3,15;40).
   В "Черновых набросках" к роману эта мысль звучит более определенно:
   "В третьем свидании Смердяков ему прямо говорит, как и Алеша: "Вы несколько раз себя спрашивали, вы ли убили? (Иван вздрогнул)" (3,15;333).
   И в уста Алеши, и в уста Смердякова Достоевский вкладывал одну и ту же мысль: "Убил лакей, а брат (в общечеловеческом смысле * В.Ш.) невинен".
   И только после слов Ивана при третьей встрече:
   "- Знаю, что не я".
   Только тогда:
   "- Зна-е-те?"
   И только тогда, и никак не раньше, звучит:
   "- Ан вот вы-то и убили, коли так, - яростно прошептал" (3,15;59) Смердяков Ивану. И это обращение уже не к брату Ивану, а к лакею своих низменных страстей философу-*Убийце" Ивану Карамазову.
   Вот эта бессовестность, вот это отрицание своей вины за то, что уже произошло, и за то, что должно произойти назавтра на суде над безвинным Дмитрием, и послужило основанием Смердякову для суда над Иваном и для казни его. Но и в этом суде, и в этой казни, в абсурдности "признания" Смердякова, содержится идея оправдания Ивана, как брата. "Признание" Смердякова, по существу, опровергает "признание" Ивана на суде читательском. Иван не научил, а Смердяков не убил.
   Неоднозначность, неопределенность в вопросе "темной кончины" Федора Павловича Карамазова в романе имеет огромный смысл, подымающий идею произведения над уровнем бытовой криминальной драмы и переводящий его в совершенно другую плоскость, в плоскость историческую и нравственно-философскую. Не имеет значения то, кто конкретно ударил по голове старика Карамазова. Физическим убийцей мог оказаться случайный человек, типа "Федьки-каторжного" или "Карпа с винтом". Значение имеет общее согласие братьев Карамазовых на убийство отца. Идея (зерно) Отцеубийства (в самом широком смысле этого слова), вброшенная в общество и воспринятая обществом, как идея целесообразная, будет воплощена тем или иным образом. Об этом роман.
   По существу, убийца - это поле зла (мощным катализатором которого явилась "диалектика" Ивана Карамазова), принявшее в Скотопригоньевске форму закона бытия, о котором сам Иван, уже находясь на грани сумасшествия, бросит страшные слова в залу судебного заседания: "То-то и есть, что в уме... и в подлом уме, таком же, как и вы, как и все эти р-рожи! - обернулся он вдруг на публику. - Убили отца, а притворяются, что испугались, - проскрежетал он с яростным презрением. - Друг перед другом кривляются. Лгуны! Все желают смерти отца. Один гад съедает другую гадину. Не будь отцеубийства - все бы разошлись злые... "Зрелищ! Хлеба и зрелищ!" Впрочем, ведь и я хорош!" (3,15;117).
   И это - "постановка" Ивана Карамазова. Нетрудно заметить, что в зале, среди публики, находятся и главные герои романа, уже давшие свои показания. И к ним относятся слова Ивана: "Убили отца!" Нетрудно также заметить, что среди публики находится и сам Повествователь.
   Федора Павловича убил Алеша Карамазов, намеренно не выполнивший наказ старца Зосимы и трижды "забывший" о брате Дмитрии, трижды отрекшийся от него.
   Его убила Катерина Ивановна, получившая за день до убийства письмо Дмитрия. Целый день предоставил Автор романа невесте Дмитрия на то, чтобы предотвратить отцеубийство, но оскорбленная и униженная Грушенькой, она спрячет это письмо в ящик письменного стола и сохранит до суда.
   Его убила Грушенька Светлова, наслаждавшаяся своей безграничной властью над отцом и сыном. И она признается на суде: "Это я во всем виновата, я смеялась над тем <...> и над этим и их обоих до того довела. Из-за меня все произошло" (3,15;113).
   Его убил купец Самсонов, отправивший Дмитрия к "Лягавому", заведомо зная, что "Лягавый" (Горсткин) не будет Дмитрия и слушать. Не потерял бы Дмитрий Грушеньку из виду, и не случилось бы "катастрофы".
   Его убила богатая вдова госпожа Хохлакова, пообещавшая Дмитрию "много денег" ("Господи! Вы спасаете человека от насильственной смерти, от пистолета. Вечная благодарность вам", - восклицает Дмитрий), а затем посоветовавшая ему: "Прииски, прииски, прииски!"
   А три тысячи?
   "- Три тысячи? Это рублей? Ох, нет, у меня нет трех тысяч, - с каким-то спокойным удивлением произнесла госпожа Хохлакова. Митя обомлел" (3,14;350).
   Все общество Скотопригоньевска, живущее по закону: "один гад съедает другую гадину", причастно к "катастрофе". Слова Ивана ("Убили отца!") не относятся к сидящему не в зале, а на скамье подсудимых Дмитрию, и к покончившему с собой накануне Смердякову.
   Что сделал бы Смердяков, если бы Иван сказал ему то, что сказал и Катерине Ивановне, и Алеше: "Уезжаю надолго, навсегда", "кончил дела и еду", "не сторож я брату моему"? Или то, что пообещал отцу, что заедет, только заедет в Чермашню по дороге в Москву, и не собирается возвращаться? Не совершил бы, спасая свою жизнь, Смердяков малодушного поступка, сказав Федору Павловичу о том, что "они (Грушенька) уж, несомненно, обещали прибыть". Не было бы у него упования на Ивана "единственно как на господа Бога" в том случае, если его заподозрят в соучастии с Дмитрием в краже денег, и ничего не оставалось бы ему делать, как признаться во всем барину. Что сделал бы потом со Смердяковым Федор Павлович, который терпит его в своем доме лишь за то, "что не украдет он, вот что, не сплетник он, молчит, из дому сору не вынесет, кулебяки славно печет, да к тому же ко всему и черт с ним, по правде-то, так стоит ли об нем говорить?" (3,14;122). Прогнал бы его, больного и беспомощного, из дома прочь, без средств к существованию? А что сделал бы с ним Дмитрий, узнав о том, что лакей все рассказал "Езопу"? Одному Богу известно. Но не случилось бы "катастрофы".
   Главным "Убийцей" отца является Иван Карамазов. Имеющий "косвенное" (3,30.II;46) отношение к убийству отца физическому, "западнист" Иван является убийцей нравственным. Именно его идея отцеубийства была воспринята и Дмитрием, и Алешей Карамазовыми, как идея целесообразная в фабульном контексте романа. Та же идея, идея убийства Императора Александра II, провозглашенная "западниками" в России, привела к "катастрофе" 1 марта 1881 г. в контексте романа историческом.
   В своих "Воспоминаниях" Анна Григорьевна Достоевская писала: "Издавать "Дневник писателя" Федор Михайлович предполагал в течение двух лет, а затем мечтал написать вторую часть "Братьев Карамазовых", где появились бы почти все прежние герои, но уже через двадцать лет, почти в современную эпоху, когда они успели бы многое сделать в своей жизни. Намеченный Федором Михайловичем план будущего романа, по его рассказам и заметкам, был необыкновенно интересен, и истинно жаль, что роману не суждено было осуществиться".
   Был план и были заметки Достоевского о втором романе. Значит они не могли исчезнуть бесследно. Будем надеяться, что рано или поздно они будут найдены и опубликованы и мы узнаем истину о величайшем в истории Мировой литературы произведении.
   Загадочное письмо
   Серьезным и бесспорным доказательством вины Смердякова в убийстве Федора Павловича Карамазова долгое время считалось письмо Достоевского некой читательнице Е.Н. Лебедевой, которое начинается словами:
   "Милостивая государыня.
   Старика Карамазова убил слуга Смердяков. Все подробности будут выяснены в дальнейшем ходе романа. Иван Федорович участвовал в убийстве лишь косвенно и отдаленно, единственно тем, что не удержался (с намерением) образумить Смердякова во время разговора с ним перед своим отбытием в Москву и высказать ему ясно и категорически свое отношение к замышляемому им злодеянию (что видел и предчувствовал Иван Федорович ясно) и таким образом как бы позволил Смердякову совершить это злодейство" (3,30.I;129).
   В.Е. Ветловская в работе "Поэтика романа "Братья Карамазовы" справедливо отмечает, что "в том случае, когда одна из тем предлагаемого читателю материала служит общей его организации, а другие несут на себе его идейную доминанту, само значение сюжета стирается: он грозит сделаться простой мотивировкой для введения чуждого ему материала. Изложение "катастрофы" (организующая произведение детективная тема), как писал Достоевский, "составляет предмет моего первого вступительного романа, лучше сказать, его внешнюю сторону" (3,14;12).
   Можно было бы понять ответ Достоевского Лебедевой как весьма поверхностное и схематическое разъяснение вот этой самой "внешней стороны романа", сюжета. Действительно, то, что Иван видел и предчувствовал замышляемое Смердяковым злодеяние "ясно" не соответствует ни "Черновым наброскам" Достоевского к роману, ни дефинитивному тексту. А уж если все-таки "видел и предчувствовал ясно" и не предотвратил гибели отца ("с намерением"), то участвовал Иван в убийстве не "косвенно и отдаленно", а непосредственно. Можно было бы понять это так, если бы ответ читательнице не был написан Автором романа "Братья Карамазовы". Этот ответ - замечательный документ с точки зрения исследования творческой манеры Федора Михайловича.
   "Старика Карамазова убил слуга Смердяков", - пишет в своем письме Достоевский. Не "его слуга Смердяков", и не просто "Смердяков", и не "лакей Смердяков", что вполне соответствовало бы и тексту повествования, и словам Алеши Карамазова, сказанным в конце произведения мальчикам: "убил лакей", а - "слуга Смердяков". Почему? "Слугой" Смердяков в романе называет сам себя дважды. Первый раз во время упомянутой Достоевским в письме Лебедевой беседы с Иваном перед отъездом последнего в Москву:
   "- А зачем ввязался? Зачем Дмитрию Федоровичу стал переносить? - раздражительно проговорил Иван Федорович.
   - А как бы я не ввязался-с? Да я и не ввязывался вовсе, если хотите знать в полной точности-с. Я с самого начала все молчал, возражать не смея, а они сами определили мне своим слугой Личардой при них состоять. Только и знают с тех пор одно слово: "Убью тебя, шельму, если пропустишь" (3,14;245) Грушеньку.
   Второй раз при его третьей встрече с Иваном: "Вы убили, вы главный убивец и есть, а я только вашим приспешником был, слугой Личардой верным, и по слову вашему дело это и совершил" (3,15;59).
   Слуга Личарда - персонаж "Полной лубочной Сказки о Бове-Королевиче", имевшей большое распространение в первой половине XIX-го века. Сказка содержит в себе как элементы западноевропейского рыцарского романа "Буово д'Антон", переработанного по мере его распространения по территории России в духе русского народного эпоса, так и элементы традиционной национальной сказочности.
   Образ "слуги Личарды" в сказке - это образ Посланца Добра. Трижды, желая совершить справедливые поступки, слуга Личарда появляется в сюжете сказки, и каждый раз жестокость и мстительность людей обращает его желания во зло другим людям.
   В первый раз слуга Личарда является посланцем Короля Гвидона: "В славном граде Антоне, жительство имел и властвовал славный и храбрый Король Гвидон; увидел он в славном граде Димихтиане у славного Короля Кирбита Верзевуловича дщерь хвальную, славную и прекрасную Королевну Милитрису Кирбитовну, и призвав к себе любезного своего слугу, именем Личарду, приказывает ему, чтоб он сослужил верою и правдою. И послал его во град Димихтиан к славному Королю Кирбиту Верзевуловичу с грамотой, написав о всем; для которой посылки Личарда изготовился, и потом, немало не мешкав и приняв от своего Короля ту грамоту, поехал во град Димихтиан; приехав же в тот град, не медля к Королю Кирбиту Верзевуловичу пошел в королевские палаты, и ту грамоту дерзнул положить на стол".
   Личарда не знает о содержании грамоты, в которой Королю Кирбиту предлагается насильно отдать прекрасную Королевну Милитрису в жены Королю Гвидону. Милитриса в присутствии слуги Личарды на коленях умоляла отца не отдавать ее за нелюбимого Короля Гвидона, а отдать за Короля Дадона, "который нашему державству оберегатель, и истинно хранитель от всех нападствующих на нас". Страшась того, что Король Гвидон, "будучи воин", придет с войском, "побьет и попленит его воинскую рать", Король Кирбит отдает прекрасную Королевну Милитрису Королю Гвидону.
   Второй раз слуга Личарда является посланцем прекрасной Королевны Милитрисы: "Король Гвидон, взяв ее за себя, жил с ней три года и прижил Бову-Королевича, и прекрасная Милитриса, призвав к себе любезного слугу, именем Личарду, приказывала ему: сослужи мне верою и правдою, отвези от меня грамоту к храброму и славному Королю Дадону, с тем намерением, чтоб подступил под наш град Антон и меня б взял себе в жены; а ежели слова моего ты, Личарда, не послушаешь, и той грамоты к Королю Дадону не отвезешь, и к нему не поедешь, то я на тебя, на слугу, Королю Гвидону донесу, и он тебя злою смертию казнит".
   На этот раз Личарда знает о содержании грамоты Милитрисы, но не знает об ее истинных намерениях - убить Короля Гвидона. Трагической развязки, и это надо подчеркнуть особо, он не предполагает, и считает ее решение справедливым, исправляющим причиненное ей зло насилием. Поэтому и говорит Королю Дадону, не поверившему в искренность Милитрисы: "ежели вам не вероятно, то прикажи меня посадить в темницу, токмо поить и кормить, а вы извольте идти под наш град Антон, и буде слово не сбудется, то прикажи за то ложное объявление казнить меня злою смертью". Король Дадон подступил с войском ко граду Антону, и тогда, хитростью выпроводив Короля Гвидона за город, прекрасная Милитриса приказала запереть городские ворота и поднять мосты. Король Гвидон погиб от руки Короля Дадона.
   Слово не сбылось и дальнейшая судьба слуги Личарды в сказке не рассматривается. Но он вновь появляется в конце повествования о Бове-Королевиче после многолетних скитаний Бовы, его богатырских подвигов и сказочных приключений. Появляется уже тогда, когда Бова-Королевич стал зрелым мужем, отцом двух сыновей, а один из главных героев сказки, воспитавший Бову дядька Симбалда стал стар и дряхл. Потерявший свою любимую Королевну Дружневну и детей, решивший, что их растерзали львы, Бова-Королевич "расплакался горько; сам себе сказал: дал мне Бог ладу по нраву, а не дал мне с нею пожить от младости до старости".
   Поехал Бова в горе в Армянское царство и "наехал на шатер, и вышел из него юноша вельми лепообразен. Бова же зря на него прилежно, познал, яко раб отца его Короля Гвидона, именем Личарда". Не узнав Бову-Королевича, слуга Личарда отвел его в град Сумин, "к ласковому дворянину, Государю своему, именем Симбалда. Бова же пошел с Личардою и когда приехал во град Сумин и встретя Бову-Королевича Симбалда и познав его рече: Государь мой Бова-Королевич! Я ныне стар и служить тебе не могу, есть у меня сын, именем Теврез, он станет тебе служить верно. Пошел Бова на Дадона войной и побил войско Дадоново и ударив мечем по голове Дадона, рассек надвое". Прекрасная Милитриса вылечила Короля Дадона. И вновь поступок Посланца Добра слуги Личарды оборачивается злом. Бова-Королевич совершает неоправданную жестокость. Он отсекает Королю Дадону голову и преподносит ее на блюде своей матери Королевне Милитрисе. После этого повелел "в дубову бочку ее закупорить и на море пустить, и она от того скоро умре". Прекрасная же Королевна Дружневна, узнав, что Бова-Королевич жив, пришла к нему с детьми, и стали они жить во граде Антоне. Сказка оставляет открытым вопрос, будет ли дальнейшая жизнь Бовы-Королевича радостной и спокойной, или причиненное им из чувства мести злодеяние повлечет за собой новый цикл трагических событий.
   В "Сказке о Бове-Королевиче" в истинно народном духе постулируются главные вопросы христианской идеи: Греха, Веры, Чуда и Преображения.
   Совершивший грех насилия над Милитрисой Король Гвидон пал жертвой своего безнравственного поступка: "Тотчас Король Дадон за Королем Гвидоном сильно погнался, и Король Гвидон побежал в град, начал молиться Богу и Пречистой Богородице: за что погибаю я от злой своей жены? Милое чадо мое, храбрый витязь, Бова-Королевич, для чего ты мне не поведал умысла злого матери своей?" Но не помогла молитва Королю Гвидону. "Король Дадон, Короля Гвидона догнав, ударил копием, прободал ему утробу и сердце, и Король Гвидон пав с коня на землю, был мертв".
   Истинного православного христианина Бову-Королевича Провидение спасает трижды. Первый раз, когда пленивший Бову Король Салтан повелел его повесить: "Взяли тридцать юношей Бову за правую руку, а другие тридцать юношей за левую руку, и повели его на виселицу и вывели в поле, и увидел Бова рали и прослезился, и сказал себе, какая моя неправда, за что погибаю! И вложил Бове мысль в сердце Бог, чтоб он сильный и славный богатырь не погиб, и тряхнул Бова правой рукой и тридцать юношей убил и побежал от Задонского царства". Второй раз - послав ему в темницу меч-кладенец. И вновь Бова спасается от грозившей ему страшной участи. В третий раз спасение приходит к Бове в виде слуги Личарды.
   Значительность роли слуги Личарды в сказке подчеркнута тем, что своего первого сына Бова-Королевич назвал Личардой, а второго Симбалдой. А о праведности его поступков говорит Чудо его Преображения в образ "вельми лепообразного юноши".
   Смердяков, очевидно, хорошо знал "Сказку о Бове-Королевиче", поэтому и называл себя дважды "слугой Личардой". Сюжет сказки положен в основу его рассуждений о героической гибели солдата, попавшего в плен к магометанам, обсуждаемой в главе "Контрверза". Прямое отношение к этим рассуждениям имеет сцена пребывания Бовы в плену у Короля Салтана. Дочь Салтана Мельчигрия дважды обращалась к Бове: "Позабуди свою христианскую веру и веруй в нашего бога и возьми меня в жены, и буди нашему царству оберегатель: а не станешь нашей веры веровать и не возьмешь меня в жены, то батюшка может тебя повесить, или на кол посадить; и рече Бова: хотя мне повешену быть, или на кол посажену, но я не верую вашей вере латышской, не могу забыть христианскую веру".
   Бову от злой смерти спасло Чудо - посланный ему Провидением в темницу меч-кладенец.
   Если Провидение и Вера не спасли солдата от смерти, - рассуждает Смердяков, - значит не был он, как Бова, истинным христианином и не от чего ему было отрекаться. А если бы он таким истинным христианином был, то совершилось бы Чудо и солдат был бы спасен. Если бы имел солдат Веру хоть на маленькое даже маковое зерно, то сказал бы он горе: "подави", и гора подавила бы его мучителей.
   Следы сказки просматриваются и при третьей встрече Ивана Карамазова со Смердяковым. Король Дадон в сказке говорит слуге Личарде: "а буде все сие сбудется (Милитриса вернется к Королю Дадону - В.Ш.), то тебя пожалую". И слуга Личарда-Смердяков говорит Ивану: "А наследство получив, так и потом когда могли меня наградить, во всю следующую жизнь, потому что все же вы через меня наследство это получить изволили" (3,15;63).
   Слуга Личарда в сказке говорит Королю Дадону: "и буде слово не сбудется, то прикажи за то ложное объявление казнить меня злою смертию". И слуга Личарда-Смердяков говорит Ивану: "А что ж, убейте-с, убейте теперь, - вдруг странно проговорил Смердяков, странно смотря на Ивана" (3,15;68).
   Надо полагать, что "Сказка о Бове-Королевиче" хорошо была известна и Автору романа "Братья Карамазовы". Поэтому его мудрый и ироничный ответ читательнице Е.Н. Лебедевой и начинается словами: "Старика Карамазова убил слуга Смердяков". Слуга Личарда в сказке убил славного и храброго Короля Гвидона тем, что поверив в добрые намерения прекрасной Милитрисы, выполнил ее поручение, отвез грамоту к Королю Дадону и настоял на том, чтобы Король Дадон подступил с войском ко граду Антону. Смердяков в романе также убил Федора Павловича тем, что, поверив в добрые намерения Ивана ("не дам совершиться убийству"), рассказал ему, а не барину о том, что секретные стуки: "Грушенька пришла" стали известны Дмитрию. И настоял на поездке Ивана в Чермашню.
   Можем ли мы обвинить Достоевского в том, что он сознательно хотел ввести Е.Н. Лебедеву в заблуждение? Такое предположение было бы просто невероятным. У нас нет главного, нет письма (или писем) к Федору Михайловичу самой читательницы. Поэтому мы не можем судить о том, почему Достоевский, занятый "день и ночь, как в каторжной работе", не нашедший времени даже на то, чтобы написать ответ на первое письмо И.С. Аксакову, нашел время для того, чтобы написать ответ Лебедевой. Почему он вынужден был сделать то, что не делает, как правило, ни один писатель: разъяснить читательнице сюжет, когда в журнале "Русский Вестник" была опубликована только треть первого "вступительного" романа о братьях Карамазовых? Ведь писал же он из Дрездена А.Н. Майкову (Майкову! "Милейшему и драгоценнейшему Апполону Николаевичу, дорогому другу", доверенному лицу в своих финансовых и литературных делах): "Я никогда вперед не рассказываю никому моих тем, стыдно как-то. А Вам исповедуюсь. Для других пусть это гроша не стоит, но для меня сокровище" (3,29.I;118).
   Представить себе, что Достоевский решил исповедоваться и некой любопытствующей (или навязчивой?) читательнице, отдать ей на суд свое незавершенное сокровище невозможно. Почему Федор Михайлович не написал просто: "Все подробности будут выяснены в дальнейшем ходе романа"? Почему в своем письме читательнице Достоевский не сделал того, что делал, как правило, во всех своих письмах - не обратился к ней по имени? Адресат установлен только на основании пометы, сделанной карандашом на обороте второго листа: "Е.Н. Лебедевой".
   В письме Н.А. Любимову от 8 декабря 1879 г. (через месяц после того, как был написан ответ Лебедевой) Достоевский писал: "Тем не менее, я прошу Вас напечатать мое письмо в редакцию. <...> Может быть, кстати, скажу несколько слов об идее романа для читателей, но не знаю еще: вообще постараюсь не написать лишнего" (3,30.1;132). Через шесть дней Федор Михайлович вновь пишет соредактору журнала: "Я хотел было прибавить (о чем и писал Вам в последний раз) некоторые разъяснения идеи романа для косвенного ответа на некоторые критики, не называя никого. Но, размыслив, нахожу, что это будет рано, надеюсь на то, что по окончании романа Вы уделите мне местечко в "Русском Вестнике" для этих разъяснений и ответов, которые, может быть, я и напишу, если к тому времени не передумаю" (3,30.I;135). Эти разъяснения для читателей романа так и не были написаны (или опубликованы). Но почему они были написаны для Лебедевой? Впрочем, эти разъяснения, как мы помним, со всей очевидностью прозвучали в конце произведения в речи прокурора Ипполита Кирилловича на суде.
   У нас есть письмо Достоевского М.А. Поливановой от 18 октября 1880 г.: "Для меня нет ничего ужаснее, - пишет Федор Михайлович, - как написать письмо. Если я им занимаюсь, то есть пишу, то я кладу в это всего себя, и после написания письма я уже никогда не в состоянии в тот день приняться за работу. <...> Верите ли, у меня накопилось до 30 писем, все ждут ответа, а я не могу отвечать. <...> Поймите то, что у меня нет, нет ни одной минуты. Я Аксакову на самое интересное и нужное мне письмо вот уже 2 месяца не могу ответить" (3,30.I;220).
   А для Лебедевой Достоевский почему-то нашел время.
   В письме Е.Ф. Юнге от 11 апреля 1880 г. Федор Михайлович писал: "Простите, что написал такое беспорядочное письмо. Но если б Вы знали, до какой степени я не умею писать писем и тягочусь писать их. Но Вам всегда буду отвечать, если Вы напишете. Нажив такого друга, как Вы, не захочу потерять его" (3,30.I;147).
   Ничего подобного нет в письме Е.Н. Лебедевой. Ответ Достоевского этой читательнице - это не письмо к "нажитому другу". Это сухая, короткая, вынужденная отписка. Вынужденная по каким-то неизвестным нам причинам. Да и сама концовка письма: "Не один только сюжет романа важен для читателя, но и знание души человеческой (психологии), чего каждый автор вправе ждать от читателя. Во всяком случае, мне лестно Ваше участие к моему произведению", - говорит о многом.
   Разительный контраст с письмом Лебедевой представляет письмо Достоевского актеру Александрийского театра В.В. Самойлову, написанное через месяц, 17 декабря 1879 г.:
   *Милостивый государь, многоуважаемый Василий Васильевич!
   Благодарю Вас за Ваше прекрасное письмо. Слишком рад такому автографу, а Ваше мнение обо мне дороже всех мнений и отзывов о моих работах, которые мне удавалось читать. Я слушу мнение это тоже от великого психолога, производившего во мне восторг еще в юности и отровичестве моем, когда Вы только что начинали Ваш художественный подвиг. Вашим гениальным талантом Вы, конечно и наверно, немало имели влияния на мою душу и ум. На склоне дней моих мне приятно Вам об этом засвидетельствовать. Дай Бог нам обоим жить долго. Крепко жму Вашу руку.
   Примите уверение в моем глубочайшем иискреннейшем уважении к Вам и прекрасному таланту Вашему.
   Ф. Достоевский* (3,30.I;135).
   С каждым своим читателем Федор Михайлович говорил своим языком и своими понятиями. Это, безусловно, относится не только к его письмам, но и к его произведениям.
   В "Объяснениях и показаниях по делу петрашевцев" Федор Михайлович писал: "Вообще я человек неразговорчивый и не люблю громко говорить, там, где есть мне незнакомые. Образ мыслей моих и я весь известен только немногим моим приятелям. От больших споров я удаляюсь и люблю уступить, только бы оставили меня в покое" (3,18;128). "Выскажусь, но объяснять не буду", - эта мысль неоднократно звучит в "Дневнике писателя" Достоевского.
   В письме И.С. Аксакову от 28 августа 1880 г. Федор Михайлович прямо сообщал о романе "Братья Карамазовы": "Но вот какой, однако же факт: это то, что сам я нахожусь, во многом, в больших сомнениях, хотя имел 2 года опыта в издании "Дневника". Именно о том: как говорить, каким тоном говорить и о чем вовсе не говорить" (3,30.I;213).
   Здесь, в этих цитатах, по глубокому убеждению автора этой книги, и следует искать разгадку письма Достоевского читательнице Е.Н. Лебедевой.
   В главе "Сладострастники" примечателен диалог слуги Григория с Иваном Карамазовым:
   "- Он меня дерзнул! - мрачно и раздельно произнес Григорий.
   - Он и отца "дерзнул", не то что тебя! - заметил, кривя рот, Иван Федорович.
   - Я его в корыте мыл... он меня дерзнул! - повторил Григорий" (3,14;129).
   "Дерзнул" - народное выражение из "Полной лубочной сказки о Бове - Королевиче". Трижды повторенное в романе Достоевским, это выражение показывает, что сказка была хорошо известна не только Смердякову, но и Григорию, и Ивану. Она читалась и обсуждалась в доме Федора Павловича (как и в семье Достоевских в детские годы Федора Михайловича).
   Роман начал издаваться в 1879 году. В своем вступлении к роману "От автора" Федор Михайлович пишет: "Первый же роман произошел еще тринадцать лет назад" (3,14;6), т.е. события произошли в 1866 году.
   В главе "Третий сын Алеша" говорится: "Ивану шел тогда двадцать четвертый год", т.е. Иван был 1843-го года рождения. А Смердяков, которому было двадцать четыре года, был 1842-го года рождения.
   В главе "Второй брак и вторые дети" поясняется: "Родила она (вторая жена Федора Павловича Софья Ивановна - В.Ш.), однако же, Федору Павловичу двух сыновей, Ивана и Алексея, первого в первый год брака, а второго три года спустя. Когда она померла, мальчик Алексей был по четвертому году" (3,14;14). Тогда же, "ровно три месяца по смерти Софьи Ивановны" (3,14;14), и забрала старуха-генеральша обоих сыновей, Ивана и Алешу из дома отца, т.е. в 1849 году.
   Мелочей или случайностей в романах Достоевского нет. Поэтому рассматриваться может только текст "Полной лубочной сказки о Бове-Королевиче" издания первой половины XIX-го века, сохранившей в первоисточнике аромат, лексику и тонкую мудрость народных сказаний. Более поздние издания сказки (повести) с изменениями, дополнениями, сокращениями и, главное, комментариями, основанием для понимания роли Смердякова в романе "Братья Карамазовы" быть не могут. Почему?
   Со второй половины XVIII-го столетия наряду с рукописными текстами Повести о Бове, доступными очень узкому кругу людей, получают распространение и печатные издания. В 1786 г. появляется первое издание без картинок в составе сборника сказок "Дедушкины прогулки". В 1810-е годы - переработка текста "Полной лубочной сказки о Бове" в стиле русских сказок и былин. Этот вариант сказки был опубликован в сборнике "Старинные диковинки повестей в стихах и прозе" (СПб. 1830. Тип. Бойкова). Гравированное издание этого вида сказки выходило до 1839 г. Было лицевое издание, вышедшее в Москве в 1839 г. В обоих этих изданиях 1830-х г. сказка о Бове не претерпела сколько-нибудь серьезных изменений в развитии фабулы. Зато весь стиль ее от начала до конца носит яркие следы знакомства автора данной переработки с поэтикой русских народных сказок. Она является пересказом "Полной лубочной сказки о Бове", но отличается от нее характерными деталями (эпитетами) и прекрасным русским языком. К середине XIX-го века лубочная сказка о Бове распространяется среди мещанства, купечества и сельского духовенства. Над обработкой сказки в 1850 г. работал М.Ф. Исаев, а позже, в 1890-е годы, Ивин (Кассиров). Стиль и идеология сказки о Бове в обработке Исаева резко отличается и от рыцарской волшебной сказки ранних лубочных изданий, и от традиций русского народного эпоса. Исаев вольно комментирует сказочные описания или пересказывает их книжным языком. "Своя рубашка ближе к телу", - замечает, например, Исаев, рассказав, как под давлением угроз Милитрисы слуга Личарда соглашается ехать с письмом к Дадону, что совершенно противоречит всей идеологии и "Повести о Бове", и "Полной лубочной сказки о Бове-Королевиче".
   Сказка Исаева, созданная как сказка для детей, стала популярной в кругу городских простолюдинов и породила немало подражаний. Многие лубочные писатели 1870 - 1890 гг., перелицовывая сказку о Бове, обращались не к первоисточнику, первым лубочным изданиям, а к обработке Исаева. На основе текста Исаева в 1890 г. один из популярных писателей-лубочников Ивин создал свой вариант, который издавался до 1918 г.
   Сказка очень интересовала А.С. Пушкина (а значит и Достоевского). В его черновиках найдено несколько набросков начала "Поэмы о Бове". Закончить свой замысел поэт не успел, но в "Сказке о царе Салтане" звучат и мотивы, и даже речевые обороты "Бовы".
   (В данной главе использовались материалы работы
   В.Д. Кузьминой. "Рыцарский роман на Руси. Бова.
   Петр Златых Ключей".)
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   III. Повествователь

Кто автор?

   Один из важнейших вопросов в романе "Братья Карамазовы" - это роль Повествователя, рассказывающего о трагической истории, случившейся в городке Скотопригоньевске.
   Для понимания роли Повествователя в романе (да и во всем творчестве Достоевского) важнейшее значение имеют высказывания самого Автора. В письме своему брату Михаилу от 1 февраля 1846 г. Достоевский писал по поводу выхода в свет романа "Бедные люди": "В публике нашей есть инстинкт, как во всякой толпе, но нет образованности. Не понимают, как можно писать таким слогом. Во всем они привыкли видеть рожу сочинителя; я же моей не показывал. А им и невдогад, что говорит Девушкин, а не я, и что Девушкин иначе и говорить не может <...>. А у меня будущность преблистательная, брат!" (3,28.I;117,118). В письме от 9 октября 1859 г. тому же адресату Достоевский вновь подчеркивает ту же мысль: "<...> хочу написать "Записки из Мертвого Дома" (о каторге) <...>. Эти "Записки из Мертвого Дома" приняли теперь, в голове моей, план полный и определенный. Это будет книжка листов в 6 или 7 печатных, личность моя исчезнет. Это записки неизвестного; но за интерес я ручаюсь" (3,28.I;348,349).
   В пояснениях к "Запискам из подполья" Достоевский пишет: "И автор записок, и самые "Записки", разумеется, вымышлены. Тем не менее, такие лица, как сочинитель таких записок, не только могут, но даже должны существовать в нашем обществе, взяв в соображение те обстоятельства, при которых вообще складывалось наше общество. Я хотел вывести перед лицо публики, повиднее обыкновенного, один из характеров протекшего недавнего времени" (3,5;99). В "Записной книжке" за 1864 - 1865 гг. писатель отметил: "То, что называется в России обществом, набиралось и составлялось из помещиков. В последнее время из чиновников (буржуазия)" (3,20;205). Ни к помещикам, ни к чиновникам Достоевского отнести никак нельзя. Он - "пролетарий" в литературе, всю жизнь зарабатывающий себе на хлеб своим трудом. Чиновником ("Я был злой чиновник") является читателю в этом произведении "рассказчик".
   Во вступлении к "фантастическому" рассказу "Кроткая" (и сюжет и идея которого созвучны сюжету и идее "Карамазовых"), названном Достоевским так же, как и в романе "Братья Карамазовы", "От автора", Федор Михайлович, вне всякого сомнения, отделил себя от "рассказчика". И, наконец, во вступлении к рассказу "Бобок" Достоевский прямо пишет: "На этот раз помещаю "Записки одного лица". Это не я, это совсем другое лицо. Я думаю, более не надо никакого предисловия" (3,21;41).
   В этом смысле Достоевский не является изобретателем. Подобный литературный прием - повествование от имени вымышленного рассказчика, встречался и до Достоевского, как в русской, так и в зарубежной литературе. Так в роли "издателя" "Повестей покойного Ивана Петровича Белкина" и "рукописи Петра Гринева", доставленной автору одним из внуков покойного, выступал Пушкин. Отрывки из "журнала", то есть дневника, доставшегося ему якобы случайно после смерти Печерина, издал Лермонтов. "Вечера на хуторе близ Диканьки" Гоголя - это повести, изданные пасичником Рудым Паньком. Об охоте на кашалотов в романе Германа Мелвилла "Моби Дик" рассказывает некий матрос, попросивший называть его Измаилом. К подобному же приему прибегал и один из любимых писателей Достоевского - Вальтер Скотт. Другое дело, что каждый автор преследовал при этом свои собственные цели.
   Все произведения Достоевского отличает одна общая особенность. Автор создает в них изначальный, базовый слой, слой событий, показывая читателю ("молча") всю панораму действия. Затем личность Автора исчезает. Право описывать эти события (уже после их завершения) предоставляется либо самим героям, либо Повествователю. Об этом прямо говорится в романе "Бесы" господином Г-вым: "Как хроникер, я ограничиваюсь лишь тем, что представляю события в точном виде, точно так, как они произошли, и не виноват, если они покажутся невероятными" (3,10;55,56).
   Во всех произведениях Достоевского прослеживается одна и та же тенденция. Рассказчик является при том, что личность Автора исчезает, по существу, главным действующим лицом повествования, которое Автор хочет "вывести перед лицо публики, повиднее обыкновенного". Именно это самое лицо, независимое от Автора и ничем с ним не связанное, наиболее интересует Достоевского в его произведениях, поскольку, заменив в своем рассказе о событиях Автора романа, оно выполняет его функцию в романах обычного типа; дает собственные характеристики своим героям и объясняет побудительные причины поступков героев своего рассказа. Рассказчик излагает свой взгляд на события и на роль в них своих героев.
   "Человек есть тайна. Ее надо разгадать, и если будешь ее разгадывать всю жизнь, то не говори, что потерял время; я занимаюсь этой тайной, ибо хочу быть человеком" (3,28.1;63), - писал Федор Михайлович.
   Каждый герой романов Достоевского "есть тайна", тайна, прежде всего, для себя самого, поскольку человек (или герой) не всегда до конца осознает побудительные причины своих поступков. Об этом говорит на следствии Дмитрий: "По-моему, господа, по-моему, вот как было, - тихо заговорил он, - слезы ли чьи, мать ли моя умолила Бога, дух ли светлый облобызал меня в то мгновенье - не знаю, но черт был побежден. Я бросился от окна к забору..." (3,14;426).
   Рассказывая о событиях, давая характеристики героям своего рассказа, объясняя побудительные причины своих поступков и поступков других героев, герой или "рассказчик" показывает читателю прежде всего свою собственную "рожу" и предлагает читателю разгадать свою собственную "тайну" - вот главная мысль всех произведений Достоевского.
   При отсутствии Авторской точки зрения читатель становится равноправным участником действия. Ему предлагается выносить свои собственные суждения и относительно героев произведений, и относительно причин и следствий событий, не учась при этом ни у героев рассказа, ни у Повествователя. Достоевский заставляет нас самостоятельно жить в мире романа, как бы уподобляясь при этом Богу: "Я создал этот мир. Будь в нем. Я покидаю тебя... до срока".
   По-видимому, в этом смысл высказывания Федора Михайловича в письме К.П. Победоносцеву от 16 августа 1880 г.: "Я Вам откровенно скажу: вот теперь кончаю "Карамазовых". Эта последняя часть, сам вижу и чувствую, сколь оригинальна и не похожа на то, как другие пишут, что решительно не жду одобрения от нашей критики. Публика, читатели - другое дело: они всегда меня поддерживали" (3,30.I;209).
   Поручив повествование о событиях рассказчику (или герою), Достоевский создал новый тип литературы, в которой главное - внутренний мир героев его романов, - остается для читателя не разъясненным. Из рассказов участников или свидетелей событий мы знаем, о чем говорили герои рассказа Повествователя. Мы знаем, как они поступали. Мы знаем о "признаниях" героев (Раскольникова, Ставрогина, Рогожина, Смердякова) в совершенных преступлениях. Но мы не знаем, достоверны ли эти "признания". Мы не знаем того, что было известно только Автору романов, почему они это делали. Поэтому произведения Достоевского всегда остаются как бы не прочитанными до конца. Каждый эпизод (событие) романа, описанный в рассказе Повествователя, может иметь несколько вполне вероятных объяснений. И каждый читатель вправе прочитать произведение так, как подсказывает ему его собственное мироощущение. И в этом - главный парадокс творчества Федора Михайловича.
   Трудность изучения творчества Достоевского заключается в том, что его метаязык, включающий в себя языки и всех героев произведений, и Повествователя, его идеи, выраженные словами и буквами человеческого общения, остаются "вещью в себе". Этот метаязык хотя и обращен к людям, к читателям, но еще не принадлежит им до конца. Они, оперирующие общепринятыми литературными категориями и понятиями, еще "не доросли" до Достоевского. Не напрасно Федор Михайлович говорил о том, что его романы люди оценят только через несколько поколений.
   Альберт Эйнштейн писал: "Достоевский дает мне больше, чем любой мыслитель, больше чем Гаусс". Что же мог дать великий писатель ученому при создании им парадоксальной теории относительности? Главным принципом своего научного рационалистического мышления Эйнштейн считал "бегство от очевидности". Вот этому принципу гениальный физик и учился у писателя Достоевского.
   Истина существует только в момент совершения события. Только тогда она объективна. Все дальнейшие воспоминания, показания, свидетельства, признания отдельных лиц субъективны и относительны. Даже такое важнейшее для них событие, как казнь Иисуса Христа, все Евангелисты описывают совершенно по-разному. Что уж говорить о менее значимых случаях, таких, например, как открытие Америки. Спорят до сих пор.
   В романе "Отверженные" В. Гюго отметил: "Бог открывает людям свою волю в событиях - это темный текст, написанный на таинственном языке. Люди тотчас же делают переводы, - переводы поспешные, неправильные, полные промахов, пропусков и искажений".
   Автор произведения видит промахи, пропуски, намеренные или случайные искажения, допущенные героем или "рассказчиком", но не вмешивается в повествование, предоставляя читателю максимальную свободу выбора: чему верить, а в чем усомниться.
   "Первый же роман произошел еще тринадцать лет назад, и есть почти даже и не роман, а лишь один момент из первой юности моего героя" (3,14;6), - пишет Достоевский в своем вступлении к "Братьям Карамазовым". И это означает, что Автор произведения берет на себя ответственность за достоверность событий, случившихся в городке Скотопригоньевске. Повествователь, обитатель Скотопригоньевска, начинает свой рассказ о "трагической и темной" кончине Федора Павловича Карамазова, ("да и теперь еще у нас припоминаемого"), так же приключившейся ровно тринадцать лет назад, обстоятельства которой для него не совсем ясны и понятны и о которой он намерен сообщить "в своем месте". Но выяснять эти обстоятельства и разбираться в сущности произошедших событий он не считает для себя обязательным. Он с увлечением повествует об этих событиях, основываясь на материалах следствия, рассказах авторитетных для него свидетелей и участников событий, собственных впечатлениях о суде над Дмитрием. Рассказ о "карамазовской истории" - это результат коллективного творчества, и как всякий коллективный труд, заключает в себе массу противоречий. Ведя свой рассказ, Повествователь не обращает внимания на эти противоречия, повествуя о хронике этих событий с позиции общепринятой точки зрения и затушевывая неясности загадочной истории.
   Особенность стиля повествования в романе "Братья Карамазовы" заключается в том, что в предыдущих произведениях Автора, Повествователь (как, например, Хроникер в "Бесах"), описывает события, свидетелем или непосредственным участником которых, как правило, был он сам. Повествователь в "Карамазовых" описывает события, ни участником, ни свидетелем которых он сам не был. По существу он является пересказчиком рассказов непосредственных героев трагических событий. Тогда кто является истинным автором (или авторами) рассказа о "катастрофе"? Кто рассказывает о переживаниях братьев Карамазовых и объясняет побудительные причины их поступков? Совершенно очевидно, что Повествователь на себя ответственности за истинность этих переживаний не берет. Он ограничивается лишь тем, что представляет события в точном виде, как о них рассказали. Попытка возложить ответственность за достоверность переживаний и побудительных причин поступков братьев Карамазовых на Автора неубедительна. Он не показывает "своей рожи".
   Тождество с мнением общества Скотопригоньевска Повествователь демонстрирует в самом начале своего рассказа: "Теперь же скажу об этом "помещике" (как его у нас называли)" (3,14;7). "Последнее даже особенно удивило не только меня, но и многих других" (3,14;16). "Всем ясно, что он приехал к отцу не за деньгами" (3,14;17). "Про старца Зосиму говорили многие" (3,14;28).
   Следует отметить, что Повествователь всегда подчеркивает те случаи, когда высказывает свою собственную точку зрения, как, например, в главе "Тлетворный дух": "Тут прибавлю еще раз от себя лично: мне почти противно вспоминать об этом суетном и соблазнительном событии, в сущности же самом пустом и естественном ("провонял" старец Зосима - В.Ш.), и я, конечно, выпустил бы его в рассказе моем вовсе, без упоминовения, если бы не повлияло оно сильнейшим и известным образом на душу и сердце главного, хотя и будущего героя рассказа моего, Алеши" (3,14;297). Или там же: "Что до меня лично, то полагаю, что тут одновременно сошлось и многого другого, много разных причин" (3,14;299). Или: "Тем не менее, признаюсь откровенно, что самому мне очень было бы трудно теперь передать ясно точный смысл этой странной и неопределенной минуты в жизни столь излюбленного и столь юного героя моего рассказа <...>. Сам же я не только не намерен просить за него прощения или извинять и оправдывать простодушную его веру его юным возрастом, например, или малыми успехами в пройденных им прежде науках и проч. и проч. Но сделаю даже напротив и твердо заявлю, что чувствую искреннее уважение к природе сердца его" (3,14;305,306).
   "Главный герой" романа Достоевского Алеша Карамазов не равен "излюбленному герою рассказа" Повествователя. Почему? В своем вступлении к роману Достоевский пишет: ""Может быть, увидите сами из романа". Ну, а коль прочтут роман и не увидят, не согласятся с примечательностью моего Алексея Федоровича? Говорю так, потому что с прискорбием это предвижу. Для меня он примечателен, но решительно сомневаюсь, успею ли это доказать читателю" (3,14;5). Предвидение Достоевского оправдалось. Увидев "излюбленного героя рассказа" Повествователя, критика не заметила "главного героя" романа Достоевского.
   Сам лично, как участник событий, Повествователь присутствует только в зале судебного заседания, но и здесь не отступает от общепринятой точки зрения на происходящее:
   "У нас зала суда лучшая в городе" (3,15;92). "Впрочем, удивило не одного меня, а, как оказалось впоследствии, и всех" (3,15;89). "К этому дню к нам съехались гости" (3,15;89). "Прокурор показался мне, да и не мне, а всем" (3,15;92). "Всех волновал приезд знаменитого Фетюковича" (3,15;91).
   Наиболее интересно с этой точки зрения высказывание Повествователя о судебных заседателях (гл. "Роковой день"): "У нас в обществе, я помню, еще задолго до суда, с некоторым удивлением спрашивали, особенно дамы: "Неужели такое тонкое, сложное и психологическое дело будет отдано на роковое решение каким-то чиновникам и, наконец, мужикам, и "что-де поймет тут какой-нибудь такой чиновник, тем более мужик?" В самом деле, все эти четыре чиновника, попавшие в состав присяжных, были люди мелкие, малочиновные, седые - один только из них был несколько помоложе, - в обществе нашем малоизвестные, прозябавшие на мелком жаловании, имевшие, должно быть, старых жен, которых никуда нельзя показать, и по куче детей, может быть даже босоногих <...>. Про мещан и крестьян и говорить нечего. Наши скотопригоньевские мещане почти те же крестьяне, даже пашут. <...> Так что действительно, могла зайти мысль, как зашла и мне, например, только что я их рассмотрел: "Что могут такие постичь в таком деле?" (3,15;93).
   Поразительно точный психологический и социальный портрет Повествователя дает Достоевский в этом его монологе. Главное здесь - это откровенно высокомерное и презрительное отношение к мужикам и мещанам, которые "даже пашут" и к людям мелким, "малочиновным", попавшим в состав присяжных заседателей. Оно, это высказывание, сразу и безоговорочно отделяет Достоевского от Повествователя. Не публику, не либеральную интеллигенцию считал Автор романа способной решать серьезные вопросы, а именно народ, который "широк и умен" (3,27;19). В статье "Пусть первые скажут, а мы пока постоим в сторонке, единственно чтоб уму-разуму поучиться" Достоевский писал о русской интеллигенции: "Да, пускай в сторонке пока постоим и послушаем, как ясно и толково сумеет народ свою правду сказать, совсем без нашей помощи, и об деле, именно об заправском деле в самую точку попадет, да и нас не обидит, коли об нас речь зайдет. Пусть постоим и поучимся у народа, как надо правду говорить. Пусть тут же поучимся и смирению народному, и деловитости его, и реальности ума его, серьезности этого ума" (3,27;24). В "Подготовительных материалах" к "Дневнику писателя" за 1877 г. Автор "Карамазовых" писал: "Пушкин едва ли не первый высказал, что народ выше общества, тогда как западники всецело презирали народ" (3,26;196). Та же мысль повторяется в "Записной книжке" за 1863 - 1864 гг.: "Мы не общество. Простой народ общество; а мы публика" (3,20;170).
   О "публике" Повествователь пишет в главе "Роковой день*: *Некоторые из дам, особенно из приезжих, явились на хорах залы чрезвычайно разряженные, но большинство дам даже и о нарядах забыло. На их лицах читалось истерическое, жадное, болезненное почти любопытство. Одна из характернейших особенностей всего этого собравшегося в зале общества, и которую необходимо отметить, состояла в том, что, как и оправдалось потом по многим наблюдениям, почти все дамы, по крайней мере, огромнейшее большинство их, стояли за Митю и за оправдание его. Может быть, главное, потому, что о нем составилось представление как о покорителе женских сердец. <...> В противоположность дамскому, весь мужской элемент был настроен против подсудимого. <...> Правда и то, что Митя многих из них сумел оскорбить лично во время своего у нас пребывания" (3,15;90,91).
   Бездарность, безликость и неспособность "публики" (общества) решить "такое тонкое, сложное и психологическое дело" здесь очевидна. Но интересно другое. Во время своего пребывания "у нас" Дмитрий успел оскорбить лично многих "из них", - пишет Повествователь. Он принадлежит к избранному, образованному кругу общества Скотопригоньевска, обозначенному везде в его рассказе как "мы" и относится к "ним", тем, кто общался с голодранцем Дмитрием, снисходительно и отстраненно. "Мы" - это не "они", даже если это не мужики и не мещане, которые "даже пашут". Вот это "мы" и олицетворяет собой "неизвестный" Повествователь.
   Свою принадлежность к избранному "обществу" Скотопригоньевска Повествователь точно отмечает в самом начале своего рассказа, поскольку именно Петр Александрович Миусов, человек "просвещенный, столичный, заграничный и притом всю свою жизнь европеец" (3,14;10), "либерал сороковых и пятидесятых годов, вольнодумец и атеист" (3,14;31), является для Повествователя бесспорным авторитетом. И именно его высказывания приводит Повествователь, давая характеристики братьям Карамазовым, Ивану и Алеше.
   "Петр Александрович Миусов, о котором я уже говорил выше, - пишет Повествователь в главе "Второй брак и вторые дети", - случился тогда опять у нас, в своем подгородном имении, пожаловав из Парижа, в котором уже совсем поселился. Помню он-то именно и дивился более всех, познакомившись с заинтересовавшим его чрезвычайно молодым человеком (Иваном - В.Ш.), с которым он не без внутренней боли пикировался иногда познаниями. "Он горд, - говорил он нам (нам! - В.Ш.) тогда про него, - всегда добудет себе копейку, у него и теперь есть деньги на заграницу - чего ж ему здесь надо?" (3,14;16,17). Последняя фраза точно определяет и стиль жизни, и интересы узкого круга скотопригоньевских "европейцев".
   В "Дневнике писателя" Достоевский вел открытую и беспощадную борьбу с миусовыми, либералами-западниками и помещиками-скитальцами за границей. В 1881 г. Автор "Карамазовых" писал: "Посмотрите, вникните в азарт иного европейского русского человека и притом иной раз самого невиннейшего и любезного по личному своему характеру, посмотрите, вникните, с каким нелепым, ядовитым и преступным, доходящим до пены у рта, до клеветы азартом препирается он за свои заветные идеи, и именно за те, которые в высшей степени не похожи на склад русского народного миросозерцания, на священнейшие чаяния и народные верования! Ведь такому барину, такому белоручке, чтоб соединиться с землею, воняющею зипуном и лаптем, - чем надо поступиться, какими святейшими для него книжками и европейскими убеждениями? Не поступится он, ибо брезглив к народу и высокомерен к земле Русской уже невольно" (3,27;7). К народу, это значит к "косной массе, немой и глухой, устроенной к платежу податей и к содержанию интеллигенции" (3,27;5). Это - и о Миусове, и о Повествователе. Повествователь - это персонаж романа, он независим от Автора и полностью зависим от суждений общества Скотопригоньевска. Он - это общепринятая точка зрения и на события трагической истории и на героев рассказа о ней.

"История одной семейки"

   Особое место в романе "Братья Карамазовы" (и в рассказе Повествователя) занимает "Книга первая. История одной семейки", в которой голоса Автора романа и Повествователя звучат раздельно и независимо, и в которой каждая страница и каждая фраза имеют двойной смысл. Повествователь подробно рассказывает об обстоятельствах рождения и воспитания героев его рассказа. Автор романа, для которого "семейство Карамазовых представляется как бы какой-то картиной, в которой в уменьшенном микроскопически, пожалуй, виде <...> изображается многое, что похоже на все, на целое, на всю Россию, пожалуй" (3,15;351), говорит об истории (в уменьшенном микроскопически виде) интеллигенции России, которую символически представляют собой братья Карамазовы. Поэтому Достоевский здесь обращается к читателю то как Автор романа, то как Повествователь, описывающий карамазовскую историю.
   В главе "Первого сына спровадил" Достоевский пишет о Дмитрии Карамазове, приехавшем к отцу: "Молодой человек был поражен, заподозрил неправду, обман, почти вышел из себя и как бы потерял ум. Вот это-то обстоятельство и привело к катастрофе, изложение которой и составит предмет моего первого вступительного романа или, лучше сказать, его внешнюю сторону. Но, пока перейду к этому роману, нужно еще рассказать и об остальных двух сыновьях Федора Павловича, братьях Мити, и объяснить, откуда те-то взялись" (3,14;12). Для Достоевского это еще не роман, это продолжение вступления к нему, историческое предисловие к исторической трагедии - убийству Александра II. Для Повествователя это начало рассказа вот об этой самой "внешней стороне" романа, о "катастрофе" в Скотопригоньевске.
   "Об этом я теперь распространяться не стану, тем более что много еще придется рассказать об этом первенце Федора Павловича, а теперь лишь ограничиваюсь самыми необходимыми о нем (Дмитрии - В.Ш.) сведениями, без которых мне и романа начать невозможно", - пишет Автор в главе "Первого сына спровадил" (3,14;11).
   Загадочная и необъяснимая, на первый взгляд, фраза ждет читателя в конце главы "Второй брак и вторые дети": "Вот про этого-то Алексея мне всего труднее говорить теперешним моим предисловным рассказом, прежде чем вывести его на сцену в романе. Но придется и про него написать предисловие, по крайней мере, чтобы разъяснить предварительно один очень странный пункт, именно: будущего героя моего я принужден представить читателям с первой сцены его (его?! - В.Ш.) романа в ряске послушника" (3,14;17).
   Далее Достоевский к читателю как Автор романа уже нигде не обращается, а первая сцена в романе - это сцена сходки в келье старца Зосимы, на которой Повествователь не присутствовал, но присутствовал в ряске послушника автор "романа" Алеша Карамазов.
   Почему его (Алеши) "романа"? Автор этой работы не может позволить себе обойти вниманием этот очень важный для понимания всего произведения вопрос, как и другие вопросы, поставленные Достоевским во вступлении "От автора" и в "Книге первой. Истории одной семейки". Либо мы должны найти ответы на эти вопросы, либо отказать Автору в доверии, посчитав, что Достоевский слегка запутался в начале своего последнего, "ювелирски отделанного" произведения. Для автора этой книги такая точка зрения неприемлема.
   Для разъяснения загадки откроем "Толковый словарь" В.И. Даля: "Роман - сочинение в прозе, содержащее полный округленный рассказ вымышленного или украшенного вымыслами случая, события".
   Фраза: "с первой сцены его романа" означает, видимо, что "сочинение в прозе", украшенный вымыслами рассказ, о событиях в городке Скотопригоньевске - это рассказ Алеши Карамазова, непосредственного участника почти всех событий и поверенного почти всех героев рассказа.
   Именно он, Алеша, является автором рассказа о "катастрофе". Именно он описывает в своем рассказе и свои собственные переживания и переживания своих братьев. Именно он объясняет побудительные причины и своих собственных поступков и поступков своих братьев. Именно поэтому он - главный герой романа Достоевского "Братья Карамазовы". Именно его, Алешу (Алешу, а не безымянного Повествователя) в своем романе Достоевский хочет "вывести перед лицо публики, повиднее обыкновенного". Что истинно, а что вымышлено в рассказе Алеши, Достоевский предложил в своем первом "вступительном" романе выяснить читателям самостоятельно. Этим мы и займемся в дальнейшем.
   Вернемся к вступлению Достоевского. "Хитрые" рассуждения Автора о двух романах, с которыми ему необходимо явиться к читателю, неожиданно прерываются странной, как будто бы, фразой: "Впрочем, я даже рад тому, что роман мой разбился сам собою на два рассказа "при существенном единстве целого": познакомившись с первым рассказом, читатель уже сам определит, стоит ли ему приниматься за второй? Конечно, никто ничем не связан; можно бросить книгу и с двух страниц первого рассказа, с тем, чтоб и не раскрывать более. Но ведь есть такие деликатные читатели, которые непременно захотят дочитать до конца, чтобы не ошибиться в беспристрастном суждении; таковы, например, все русские критики. Так вот перед такими-то все-таки сердцу легче; несмотря на всю их аккуратность и добросовестность, все-таки даю им самый законный предлог бросить рассказ на первом эпизоде романа" (3,14;6).
   Оставив без комментариев иронию Достоевского по отношению ко всем русским критикам и их "беспристрастным суждениям", автор этой работы все-таки берет на себя смелость утверждать, что рассказ Повествователя, в котором личность Автора исчезает, но появляется личность рассказчика, является только составной частью романа, основа которого - эпизоды (сцены, события).
   Выделенная кавычками фраза: "при существенном единстве целого", означает, очевидно, то, что Автор придает ей особое, чрезвычайно важное для понимания романа значение.
   Фраза: "роман мой разбился сам собой на два рассказа", предполагает наличие еще одного автора (кроме Алеши), рассказавшего о событиях, свидетелем которых Алеша не был, - это сцены встреч Ивана Карамазова и Смердякова. Положив в основу своего повествования "роман" ("сочинение в прозе") Алеши Карамазова, "второй рассказ" неизвестного нам пока еще автора, материалы следствия, показания очевидцев и свидетелей событий, случившихся в то время, и независимо от того, как, когда и каким образом им были получены сведения, Повествователь ведет свой рассказ в настоящем времени, заставляя читателя как бы присутствовать при реальных событиях. При этом происходит пересечение той психологической грани, за которой само содержание бесед героев теряется и обретает силу эффект видения героев рассказа глазами Повествователя, выражающего общепринятую точку зрения и на события и на героев рассказа, а детали и подробности бесед или сцен становятся делом второстепенным, не имеющим решающего значения. Внешний облик и поведение героев в описанных сценах рассказа становятся главной базой для формирования у читателя нужного Повествователю образа героя рассказа, соответствующего обязательному для всех в Скотопригоньевске взгляду и на самих героев и на события. Легковерный читатель (и критик, критик тоже!), безусловно, верит, что именно так все и было, не понимая, "как можно писать таким слогом".
   В какой степени читатель (и критик) может доверять суждениям безымянного Повествователя? (насколько достоверны описываемые Повествователем события?) Только в той степени, в какой Автор романа доверяет герою, с чьих слов Повествователь описывает то или иное событие. При исследовании произведений Достоевского допустим принцип реконструкции событий романа, описанных в свидетельствах героев произведения или (если мы не знаем истинных авторов свидетельств) в рассказе Повествователя.
   В главе "Пока еще очень неясная" Повествователь пишет: "Еще почивают-с, - выговорил он (Смердяков - В.Ш.) неторопливо ("Сам, дескать, первый заговорил, а не я"). - Удивляюсь я на вас, сударь, - прибавил он, помолчав, как-то жеманно опустив глаза, выставив правую ножку вперед и поигрывая носочком лакированной ботинки" (3,14;244).
   А в главе "Кузьма Самсонов" говорится: "Все это впоследствии выяснилось (после суда - В.Ш.) в самом подробном и документальном виде, но теперь мы наметим фактически лишь самое необходимое из истории этих ужасных двух дней в его (Дмитрия - В.Ш.) жизни, предшествовавших страшной катастрофе, так внезапно разразившейся над судьбой его" (3,14;329).
   Спрашивается, откуда рассказчик, не присутствующий при сцене встречи Ивана со Смердяковым у ворот, может знать, когда и какую ножку выставлял вперед Смердяков тринадцать лет тому назад? И как он при этом опускал глаза? И что он при этом думал? Если это фантазия самого Повествователя, именно так представляющего себе эту встречу, то почему он не замечает при этом по своему обыкновению: "я думаю" или "замечу от себя"? Значит рассказ о встрече у ворот - это рассказ како­го-то другого героя, который показывает при этом свою собственную "рожу" и свое собственное отношение к Смердякову, не обязательно соответствующее отношению к нему Достоевского. В конце романа читатель (и критик!) верит нелепому "признанию" Смердякова не потому, что оно, это признание, истинно, а потому, что Смердяков *плохой*, потому, что вот этот-то лакей и мог... да и прозвище... Кто, когда и с какой целью представил Смердякова обществу Скотопригоньевска, Повествователю, читателю (и критику!) "плохим" - одна из главных тем этой работы.

Откуда известно?

   При исследовании романа необходимо точно установить, что было известно о событиях, случившихся в Скотопригоньевске, до суда над Дмитрием Карамазовым, и что, когда и из каких источников стало известно обществу городка и, соответственно, Повествователю уже потом. То есть из чего, из чьих последующих рассказов, сложилась общепринятая точка зрения и на события, и на роль в них участников этих событий.
   О встрече и беседе Ивана Карамазова со Смердяковым у ворот (гл. "Пока еще очень неясная") было известно только то, что высказал на суде прокурор: "Когда старший сын Федора Павловича, Иван Федорович, перед самою катастрофой уезжал в Москву (В Москву! Об обещании Ивана отцу заехать в Чермашню по дороге в Москву еще никто не знал. О словах Ивана, сказанных Смердякову наедине перед отъездом: "Видишь... В Чермашню еду..." (3,14;254), не рассказали ни Иван, ни покончивший с собой накануне Смердяков - В.Ш.), Смердяков умолял его остаться, не смея, однако же, по трусливому обычаю своему, высказать ему все опасения свои в виде ясном и категорическом. Он лишь удовольствовался намеками, но намеков не поняли" (3,15;137). Иван Карамазов после своего возвращения в Скотопригоньевск и "давая свои показания судебному следователю, <...> до времени умолчал о том разговоре" (3,15;42,43). Нигде потом не говорится, что Иван "о том разговоре" что-либо рассказывал.
   О первом свидании Ивана со Смердяковым не было известно ничего. Об их второй встрече было известно то, что после нее "Иван Федорович, не заходя домой, прошел тогда прямо к Катерине Ивановне <...>. Он передал ей весь свой разговор со Смердяковым, весь до черточки" (3,15;54). В "Черновых набросках" Достоевского ко второму свиданию есть запись Автора: "Алеше, конечно, сказала Катя" (3,15;323).
   О третьей встрече со Смердяковым свидетельствует на суде сам Иван: "Получил (деньги - В.Ш.) от Смердякова, от убийцы, вчера. Был у него пред тем, как он повесился. Убил отца он, а не брат. Он убил, а я его научил убить... Кто не желает смерти отца? <...>.
   - Свидетель, ваши слова непонятны и здесь невозможны. Успокойтесь, если можете, и расскажите... если вправду имеете что сказать. Чем вы можете подтвердить такое признание... если только вы не бредите?
   - То-то и есть, что не имею свидетелей. Собака Смердяков не пришлет с того света вам показание... в пакете. <...> Нет у меня свидетелей" (3,15;117).
   Впрочем, один свидетель обвинения Смердякова в убийстве Федора Павловича все же есть: "С хвостом, ваше превосходительство, не по форме будет! <...> Он, наверно, здесь где-нибудь, вот под этим столом с вещественными доказательствами, где ж ему сидеть, как не там?" (3,15;117), - говорит Иван. Вот этот-то "свидетель" и прислуживал более столетия на обвинительном процессе против Смердякова. Странный свидетель.
   В "Черновых набросках" показания Ивана звучат так: "Иван: "Смердяков повесился. С того света не пришлет показаний" (3,15;349).
   Повторенная и в "Черновых набросках" и в дефинитивном тексте фраза Ивана: "С того света не пришлет показаний", говорит о том, что Достоевский придавал ей важнейшее значение. Она не случайна. Та же мысль звучит в речи прокурора на суде: "И вот он (Смердяков - В.Ш.), в припадке болезненной меланхолии от своей падучей и от всей этой разразившейся катастрофы, вчера повесился. Повесившись, оставил записку, писанную своеобразным слогом: "Истребляю себя своею волей и охотой, чтобы никого не винить". Ну что б ему прибавить в записке: убийца я, а не Карамазов. Но этого он не прибавил: на одно совести хватило, а на другое нет?" (3,15;141). И далее: "Итак, он признался, почему же, опять повторю это, в предсмертной записке не объявил нам всей правды, зная, что завтра же для безвинного подсудимого страшный суд?" (3,15;141).
   Этот повторный вопрос прокурора - вопрос и Достоевского к читателю романа. Почему? "Признания" в убийстве (и это надо подчеркнуть особо) в комнате Смердякова не нашли. Не рассказал "до слова" о последней своей беседе с лакеем и Иван Карамазов.
   Возникает естественный и требующий обязательного ответа вопрос: откуда, когда и из какого источника или из каких источников Повествователю стало известно через тринадцать лет после описываемых им событий о беседе Ивана со Смердяковым у ворот, содержании их бесед при первой и последней встречах? Без выяснения этого вопроса мы не продвинемся ни на шаг в понимании замысла Автора романа. Можно принять простую точку зрения авторов "Примечаний" к роману "Братья Карамазовы", согласившись с тем, что это - "воспоминания Ивана Карамазова" (3,15;425). Но эта точка зрения не подтверждается характеристикой, данной Ивану в начале произведения: "Он рос каким-то угрюмым и закрывшимся в себе отроком" (3,14;15). "Брат Иван сфинкс и молчит, все молчит", - говорит Дмитрий Алеше. "Я его спрашивал - молчит. В роднике у него хотел водицы испить - молчит. Один только раз одно словечко сказал.
   - Что сказал? - поспешно поднял Алеша" (3,15;32).
   О переживаниях Ивана ничего не знали ни Алеша, ни Повествователь. И эти переживания брата Ивана описал в своем "романе" Алеша, основываясь на своих собственных представлениях об этих переживаниях.
   Белая горячка поражает Ивана Карамазова прямо на суде и исход ее, по всей видимости, для больного трагичен. Повествователя судьба Ивана не интересует. Его интересует карьера чиновника Перхотина. Кроме того, в рассказе Повествователя есть факты, которые никак нельзя объяснить воспоминаниями Ивана. Откроем главу "С умным человеком и поговорить любопытно": "Федор Павлович окончил свой чай как можно пораньше и заперся один в доме. Был он в страшном и тревожном ожидании. Дело в том, что как раз в этот вечер ждал он прибытия Грушеньки уже почти наверно; по крайней мере, получил он от Смердякова, еще рано поутру, почти заверение, что "они уж, несомненно, обещали прибыть-с* (3,14;256).
   Совсем немного остается жить Федору Павловичу. Единственный человек, которому известно об ожиданиях старого сладострастника и о "заверении" Смердякова - это сам Смердяков. Это "заверение" Смердякова, поверившего "заверению" Ивана в том, что он едет в Чермашню, а не уезжает из городка надолго, навсегда, как сказал Алеше и Катерине Ивановне, сыграло в судьбе Федора Павловича роковую роль и послужило основанием для "признания" Смердякова при его третьей встрече с Иваном: "Вы убили, вы самый главный убивец и есть, а я только вашим приспешником был, слугой Личардой верным, и по слову вашему дело это и совершил" (3,15;59).
   Описание этих никому неизвестных бесед - это посмертное завещание, покаянная исповедь совестливого человека, решившего свести счеты с жизнью. Не в чем исповедоваться Ивану Карамазову ни перед Богом, в которого он не верит, ни перед людьми, которых он презирает. Его исповедь в главе "Черт. Кошмар Ивана Федоровича". Понятия нравственности и совести неприемлемы для Ивана. Это понятия "раба-человека". Где стану я, там сейчас же будет первое место, "все дозволено - и шабаш!" - вот основа "диалектики" Ивана. Рассказать о своих встречах с Иваном, написать свою исповедь, составляющую в рассказе Повествователя "единство целого" с "романом" ("украшенным вымыслами рассказом") Алеши Карамазова, мог только один человек - Смердяков.
   Я привожу эту версию, хорошо понимая, сколь неожиданно и неприемлемо она будет звучать для адептов "общепринятой" точки зрения на роман "Братья Карамазовы". Она потребует серьезных доказательств, и мы найдем их в тексте произведения. Версия существования "записей" Смердякова имеет право на жизнь хотя бы потому, что она объясняет в романе все. Противникам этой версии пришлось бы разъяснить множество вопросов, ответа на которые в тексте повествования нет. А теперь - к делу.
   В главе "Второй брак и вторые дети" Повествователь пишет об Иване (а Достоевский о "западниках" в России): "Зачем приехал тогда к нам Иван Федорович, - я помню, даже и тогда еще задавал себе этот вопрос с каким-то почти беспокойством. Столь роковой приезд этот, послуживший началом ко стольким последствиям, для меня долго потом, почти всегда, оставался делом неясным" (3,14;16). А затем, на следующей странице, повторяет: "Только впоследствии объяснилось, что Иван Федорович приезжал отчасти по просьбе и по делам своего старшего брата, Дмитрия Федоровича, <...> с которым, однако же, по одному важному случаю, касавшемуся более Дмитрия Федоровича, вступил еще до приезда своего из Москвы в переписку. Какое это было дело, читатель вполне узнает в свое время в подробности. Тем не менее, даже тогда, когда я уже знал и про это особенное обстоятельство, мне Иван Федорович все казался загадочным, а приезд его к нам необъяснимым" (3,14;17).
   "Особенное обстоятельство", то есть история взаимоотношений Дмитрия с Катериной Ивановной, стала известна обществу Скотопригоньевска из выступления невесты Дмитрия на суде. Алеше Карамазову эта история стала известна раньше, из беседы с Дмитрием ("в подробности") в главе "Исповедь горячего сердца. В анекдотах". Тем не менее, даже после обсуждения всех подробностей и этого "особенного обстоятельства", и всех деталей процесса над осужденным, приезд в Скотопригоньевск Ивана Карамазова оставался для Повествователя "делом неясным и необъяснимым", а сам Иван - "загадочным". Почему? Где находился тринадцать лет Повествователь? В столице или, как Петр Александрович Миусов, обживался в Париже? Неясно. Ясно только то, что все эти годы он не забывал о загадочной и "темной кончине" Федора Павловича. Тогда почему не сразу, не по горячим следам он взялся за перо? Чего очень важного, каких совершенно необходимых сведений недоставало Повествователю для его рассказа? Что послужило главным толчком к этому уже после того, как Алеша Карамазов, рассказав свой "роман" ("сочинение в прозе") надолго уехал из городка, а сама история уже полузабылась? И почему именно через тринадцать лет приезд Ивана в Скотопригоньевск стал для Повествователя "делом ясным", а сам Иван перестал казаться "загадочным"? Только одно. Это подробности бесед Ивана Карамазова со Смердяковым у ворот, первой и последней их встреч. Без этих подробностей не было бы разгадки роли Ивана в трагических событиях, не было бы рассказа о карамазовской истории, не было бы и самого романа. Что ж, Смердяков "прислал с того света показания"?
   И здесь мы вынуждены обратиться к тому, что называется деталью в произведении. В упомянутом выше письме брату Михаилу Достоевский отметил: "Роман находят растянутым, а в нем и слова лишнего нет. Во мне находят новую оригинальную струю (Белинский и прочие), состоящую в том, что я действую Анализом, а не Синтезом, то есть иду в глубину и, разбирая по атомам, отыскиваю целое" (3,28.I;118).
   Вот так, "разбирая по атомам", мы и попытаемся "отыскивать целое". Являясь часто художественным украшением повествования, не несущим определенной смысловой нагрузки в романах других авторов, "деталь" в творчестве Достоевского всегда конкретна, всегда точно определена по месту, совершенна по оформлению, и всегда неотъемлема от "целого" (сказывается военно-инженерное образование). Именно эта "деталь", на которую Повествователь в своем рассказе ("внешней стороне романа") не обращает внимания читателя, считая ее второстепенной и не имеющей большого значения, в романе Достоевского (в плане событий) часто играет решающую роль, определяющую и смысл случившегося, и отношение Автора к героям его произведения. Лишних "деталей" в романах Достоевского нет.
   Вернемся в главу "С умным человеком и поговорить любопытно": "Припоминая потом долго спустя эту ночь, Иван Федорович с особенным отвращением вспоминал, как он вдруг, бывало, вставал с дивана и тихонько, как бы страшно боясь, чтоб не подглядели за ним, отворял двери, выходил на лестницу и слушал вниз, в нижние комнаты, как шевелился и похаживал там внизу Федор Павлович, - слушал подолгу, минут до пяти, со странным каким-то любопытством, затаив дух, и с биением сердца, а для чего он все это проделывал, для чего слушал - конечно, и сам не знал. Этот "поступок" он всю свою жизнь потом называл "мерзким" и всю жизнь свою считал, глубоко про себя, в тайниках души своей, самым подлым поступком изо всей своей жизни. <...> Выходил Иван Федорович для этого занятия на лестницу раза два. Когда все затихло и уже улегся и Федор Павлович, часов около двух, улегся и Иван Федорович" (3,14;251,252).
   О том, для чего и как все это проделывал Иван Карамазов, знали Автор романа и сам Иван, но не они рассказывают об этой сцене, о ней рассказывает Повествователь, стараясь при этом в максимальной степени облагородить ("сам себя надувая") поступки человека своего круга, Ивана Карамазова. Но здесь, в этом рассказе есть интереснейшая подсказка Автора романа своему читателю. Кого "страшно боясь, чтоб не подглядели за ним" мог опасаться Иван ночью в пустом доме отца? Никого. И все же кто-то подглядел, назвал этот "поступок" Ивана "мерзким" (а это цитата. Откуда?), понял то, что не захотел понять Повествователь, понял, что вот это животное, болезненное любопытство: что делает там внизу, как "шевелится" в свою последнюю ночь приговоренный к смерти отец, Иван Карамазов будет потом с отвращением вспоминать всю свою жизнь и рассказал об этом (в подробностях) в своих записях.
   Как провел эту ночь Смердяков, мы не знаем. Но вероятнее всего он также не спал и, прижавшись к неприметной щелочке, с биением сердца ждал: сойдет или не сойдет Иван Федорович к отцу, расскажет или не расскажет ему о разговоре у ворот? Только для Смердякова в эту ночь решался вопрос жизни или смерти. Что сделает с ним барин, узнавший о том, что и о секретных стуках и о пакете с деньгами, приготовленными для Грушеньки, лакей все рассказал Дмитрию? А что сделает с ним Дмитрий, узнав о том, что тот же лакей все рассказал Ивану? Смердяков беззащитен перед гневом как первого, так и второго. Спать он улегся, когда все затихло и уже улеглись и Федор Павлович, и Иван Федорович, часов около двух. Иван к отцу - не сошел. А утром, уезжая из дома отца, обнадежил лакея:
   "- Видишь... В Чермашню еду... <...>
   - Значит, правду говорят люди, что с умным человеком и поговорить любопытно, - твердо ответил Смердяков, проникновенно глянув на Ивана Федоровича" (3,14;254).
   И об этой фразе, сказанной Иваном Смердякову наедине, и о ночи, проведенной Иваном накануне отъезда, мог поведать в своих показаниях только один человек - Смердяков.
   В "Черновых набросках" к этой сцене Достоевским записано:
   "Ив<ан>: "Ничего не будет" (Дмитрий не убьет отца - В.Ш.).
   См<ердяков>: "Конечно, всякий благоразумный человек так и должен судить-с. Потому оно говорится, что с умным человеком и поговорить любопытно" (3,15;241).
   Никакого тайного смысла в эти слова Смердякова Автор романа не вкладывал. Тайный смысл в этих словах увидел Иван Карамазов.
   Откроем главу "Второй визит к Смердякову", в которой Повествователь подробным образом описывает обстановку жилища Смердякова: "Мебель была ничтожная: две скамьи по обеим стенам и два стула подле стола. <...> В углу киот с образами. На столе стоял небольшой сильно помятый самоварчик и поднос с двумя чашками. Но чай Смердяков уже отпил, и самовар погас... Сам же он сидел за столом на лавке и, смотря в тетрадь, что-то чертил пером. Пузырек с чернилами находился подле, равно как чугунный низенький подсвечник со стеариновою, впрочем, свечкой" (3,15;50).
   Нет, нет лишнего слова в "ювелирски отделанном" тексте романа. Поэтому подробное описание Повествователем обстановки жилища Смердякова (обстановка комнат Ивана и Алеши не описывается) имеет свой, необходимый Автору смысл. Какой? Зачем потребовался в этом описании Достоевскому киот с образами? Ни словаря, ни какой-либо другой тетради не видит читатель на столе Смердякова. И что это за слово - "чертил"? Вспомним, что описание второго свидания Повествователь ведет со слов Ивана, который "передал весь свой разговор со Смердяковым, весь до черточки", Катерине Ивановне. Разговор! Об обстановке в комнате Смердякова Иван не рассказывал. Она его не интересовала. Его интересовало только одно, слышит ли их кто-нибудь или нет? Об обстановке Повествователь узнал уже потом, в ходе своего расследования трагических событий. С точки зрения Ивана Карамазова Смердяков ("лакей и хам") ничего путного писать не может. Он может только бессмысленно "чертить" пером. То, что Марья Кондратьевна с матерью, у которых квартировал Смердяков после гибели Федора Павловича, "его очень уважали и смотрели на него как на высшего пред ними человека" (3,15;50), для Ивана и для Повествователя значения не имеет. Это имеет значение для Автора романа.
   Было бы в рассказе Повествователя сказано: "писал в тетради", и у читателя невольно возник бы вопрос: что и с какой целью мог писать в тетради Смердяков и куда эта тетрадь девалась? Но нет, - "чертил", как сказал Иван Федорович.
   "- Что это ты французские вокабулы учишь? - кивнул Иван на тетрадку, лежавшую на столе.
   - А почему же бы мне их не учить-с, чтобы тем образованию моему способствовать, думая, что и самому мне когда в тех счастливых местах Европы, может, придется быть" (3,15;53,54).
   Вопрос Ивана и насмешливый ответ Смердякова рассеивают возможные сомнения. Смердяков учил вокабулы, бессмысленно "чертя" при этом что-то пером. Но вернемся в главу "Первое свидание со Смердяковым": "Поговорив с Герценштубе и сообщив ему свое сомнение о том, что Смердяков вовсе не кажется ему помешанным, а только слабым, он (Иван - В.Ш.) только вызвал у старика тоненькую улыбочку. "А вы знаете, чем он теперь особенно занимается? - спросил он Ивана Федоровича, - французские вокабулы наизусть учит: у него под подушкой тетрадка лежит, и французские слова русскими буквами кем-то записаны, хе-хе-хе!" (3,15;48).
   Уже кем-то записаны! Больше ничего писать не надо. Эти слова Герценштубе объясняют вопрос Ивана, заданный Смердякову, но никак не могут объяснить вдумчивому исследователю романа, что и с какой целью что-то чертил (или все-таки писал?) в тетради Смердяков. И куда эта тетрадь, коль скоро уж она появилась, девалась после смерти Смердякова? Обстановка его жилища говорит о том, что ему некуда было спрятать появившиеся у него вещи.
   Ни одна из глав, описывающих встречи Ивана со Смердяковым, не следует традиции Повествователя вести рассказ от первого лица. Он не берет на себя ответственности за описание событий и переживания героев своего рассказа. Но она, эта традиция, возвращается тотчас после окончания третьего свидания, в описании достоверной (известной многим) сцены спасения Иваном замерзшего мужичонки: "Не стану в подробности описывать, как удалось тогда Ивану Федоровичу достигнуть цели и пристроить мужичка в части <...>. Скажу только, что дело взяло почти час времени" (3,15;69). Тогда кто описал сцену третьего свидания, о которой не рассказали при жизни ни Иван, ни Смердяков?
   Затем спасший мужичонку Иван отправляется к себе домой, "на другой, противоположный конец города, версты за две" (3,15;41). И только в начале главы "Это он говорил", после беседы Ивана с "чертом", мы узнаем из слов Алеши о том, что "час с небольшим назад прибежала к нему Марья Кондратьевна и объявила, что Смердяков лишил себя жизни". С какой целью позволил жить своему Смердякову Автор романа целый час после его последнего "прощайте-с", сказанного Ивану Карамазову? Только с одной - дать ему возможность записать свою беседу с Иваном. Неправдоподобно?
   Во вступлении "От автора" (как и в романе "Братья Карамазовы") к "фантастическому" рассказу "Кроткая" мы можем найти объяснение этой "неправдоподобности": "Виктор Гюго, например, в своем шедевре "Последний день приговоренного к смертной казни" (а Смердяков приговорил сам себя к смертной казни) <...> допустил <...> неправдоподобность, предположив, что приговоренный к казни может (и имеет время) вести записки не только в последний день свой, но даже в последний час и буквально в последнюю минуту. Но не допусти он этой фантазии, не существовало бы и самого произведения, - самого реальнейшего и самого правдивейшего произведения из всех им написанных" (3,24;6). И мы обязаны допустить "неправдоподобность". Обязаны потому, что литературный прообраз Смердякова надзиратель Жавер в романе "Отверженные" В. Гюго, также вел свои записки в последние минуты перед тем, как покончить жизнь самоубийством.
   На вопрос Алеши: "заявляла ль она кому следует?" - Марья Кондратьевна ответила, что "никому не заявляла", а "прямо бросилась к вам и всю дорогу бежала бегом". <...> Когда же Алеша прибежал вместе с ней в их избу, то застал (застал? он был один? - В.Ш.) Смердякова еще висевшим. На столе лежала записка: "Истребляю свою жизнь своею собственною волей и охотой, чтобы никого не винить". Алеша так и оставил эту записку на столе и пошел прямо к исправнику, у него обо всем заявил, "а оттуда прямо к тебе", - заключил Алеша, пристально вглядываясь в лицо Ивана. И все время, пока он рассказывал, он не отводил от него глаз, как бы чем-то очень пораженный в выражении его лица" (3,15;85).
   Что поразило Алешу? Что новое, неожиданное для себя, может быть даже жуткое, увидел он в лице брата? И почему Алеша первым побывал на месте самоубийства Смердякова? Вопрос не праздный, поскольку и в романе и в "Черновых набросках" Достоевский уделял ему особое внимание.
   В главе "Не ты, не ты!" по этому поводу говорится: "И он (Алеша - В.Ш.), и Иван Федорович квартировали особо, на разных квартирах <...>. Алеша нанимал меблированную комнату в семействе одних мещан; Иван же Федорович жил довольно от него далеко" (3,15;41). В "Черновых набросках" к третьему свиданию есть выделенная Автором запись:
   "ГДЕ ЖИВУТ АЛЕША И ИВАН?" (3,15;330).
   Для чего, с какой целью Достоевский поселил Алешу "довольно далеко от Ивана", и, очевидно, близко от дома, где проживал Смердяков? Только для того, что бы Алеша первым побывал на месте происшествия. Зачем?
   В тех же "Черновых набросках" сказано: "Иван дома после 2-го свид<ания> с Смердяковым. Смердяков зовет его вдруг. Признается и возвращает деньги. Повесился. Алеша приходит к Ивану и говорит ему ночью, что Смердяков повесился. Иван пошел посмотреть. Воротился домой Иван; один" (3,15;316). Очень важная запись. То, что Алеша должен был первым прибыть на место происшествия у Достоевского не вызывало никакого сомнения. И это обязательно должно было случиться ночью.
   Откроем главу "Третье, и последнее, свидание со Смердяковым", в которой вновь подробно (зачем?) описывается обстановка жилища Смердякова: "Натоплено было так же, как и прежний раз, но в комнате заметны были некоторые перемены: одна из боковых лавок была вынесена, и на место ее явился большой старый кожаный диван под красное дерево. На нем была постлана постель с довольно чистыми белыми подушками. На постели сидел Смердяков <...>. На столе лежала какая-то толстая в желтой обертке книга, но Смердяков не читал ее, он, кажется, сидел и ничего не делал" (3,15;58).
   С чьих слов Повествователь описывает через тринадцать лет после смерти Смердякова обстановку в его комнате? Со слов Марьи Кондратьевны? Значит, Повествователь у нее побывал и интересовался последними днями Смердякова? И что значат слова: "кажется, сидел и ничего не делал"? О том, что делал Смердяков, знали сам Смердяков, Автор романа и Иван Карамазов, но не они описывают сцену последней встречи, о ней рассказывает Повествователь. Тогда что прячет он за этим странным словом "кажется"? Что мог делать Смердяков? Он мог писать, сидя за столом.
   Но вот загадка. Ни тетради, ни пузырька с чернилами на столе нет. Нет и все! Спрашивается, чем была написана предсмертная записка и откуда взялся лист бумаги для нее? Что, больной, почти умирающий Смердяков в ночь, в пургу съездил на почту, написал там записку, затем вернулся к себе и покончил жизнь самоубийством? Невероятно.
   Почему Алеша, первым побывавший в комнате Смердякова после его кончины, не отводил от Ивана глаз, "как бы чем-то очень пораженный"? Перевернем страницу романа и прочтем в конце главы "Это он говорил": "Да, - неслось в голове Алеши, уже лежавшей на подушке, - да, коль Смердяков умер, то показанию Ивана уже никто не поверит: но он пойдет и покажет!". О каком показании идет речь? Вот это показание: "Получил (деньги - В.Ш.) от Смердякова, от убийцы, вчера. <...> Убил отца он, а не брат. Он убил, а я его научил убить..." (3,15;117).
   Показанию Ивана действительно никто не поверил, Алеша был прав. Но неизбежно возникает очень важный вопрос, откуда Алеша знал о том, что если бы Смердяков был жив, то показанию Ивана поверили бы? Что должен был подтвердить Смердяков? То, что он сказал Ивану при третьей встрече, свидетелей которой не было и о которой решительно ничего не мог знать Алеша: "Вы убили, вы главный убивец и есть, а я только вашим приспешником был, слугой Личардой верным, и по слову вашему дело это и совершил" (3,15;59). Он должен был подтвердить также то, что вернул деньги Ивану Карамазову.
   Алеша знал, безусловно, знал о "признании" лакея. Откуда?! Согласно сюжету повествования, он мог знать только о второй встрече, в которой прозвучали слова Смердякова: "Что не я убил, это вы знаете сами доподлинно. И думал я, что умному человеку и говорить о сем больше нечего" (3,15;52).
   Если бы на суде была представлена тетрадь с записями Смердякова о его беседах с Иваном и с "признанием" в убийстве, то показанию Ивана также поверили бы и Дмитрий был бы оправдан. Но тетрадь бесследно исчезла вместе с пером и пузырьком с чернилами. Куда девалась тетрадь, знали Достоевский и Алеша Карамазов, первым побывавший на месте гибели Смердякова, но не они рассказывают о давно минувших событиях, о них рассказывает Повествователь. Не вдаваясь в подробности, он повторяет то, что стало "общеизвестно и, можно сказать, общепринято", в обществе Скотопригоньевска.
   Между тем, в главе "Третий сын Алеша" Повествователь пишет: "Но людей он любил: он, казалось, (казалось! - В.Ш.) всю жизнь жил, совершенно веря в людей, а между тем никто и никогда не считал его ни простачком, ни наивным человеком" (3,14;18). А затем добавляет: "Повторяю, этот мальчик был вовсе не столь простодушным, каким все считали его" (3,14;31). Считали тогда. Очевидно, что у Повествователя через тринадцать лет появились основания для того, чтобы изменить свой взгляд на Алешу.
   Что же произошло в комнате Смердякова после его смерти? Автору этой книги дело представляется так: прибежав на место происшествия, Алеша увидал на столе перо, пузырек с чернилами и открытую тетрадь с записями Смердякова, заканчивающимися предсмертной запиской. Быстро прочитав "признание" лакея, Алеша был поражен тем, что в этом "признании" содержится прямое обвинение брата Ивана в том, что именно он является главным виновником гибели отца. Вырвав из тетради листок с предсмертной запиской и оставив его на столе, Алеша спрятал тетрадь со всеми принадлежностями. Куда? Туда, куда ему подсказало "признание" Смердякова, за образа. Больше ему прятать было некуда. Для этого, только для этого их и поместил в жилище Смердякова Достоевский.
   На суде Алеша отказался от дачи каких-либо показаний по делу об убийстве отца. Он мог, безусловно, мог спасти Дмитрия, погубив при этом брата Ивана, но не сделал этого. Он предпочел молчание.
   Тетрадь с записями Смердякова существовала, это доказал нам Алеша Карамазов. Но как, каким образом она попала тринадцать лет спустя в руки Повествователя? В творчестве Достоевского есть похожий эпизод в романе "Записки из Мертвого Дома". Во "Введении", написанном от лица "Неизвестного" сказано, что записки принадлежат покойному дворянину Александру Петровичу Горянчикову. Сказано там и о том, как были обнаружены эти записки: "<...> проезжая раза два, очень поздно ночью, мимо его окон, я заметил в них свет. Что же делал он, просиживая до зари? не писал ли он? а если писал, что же именно?
   Обстоятельства удалили меня из нашего городка месяца на три. Возвратясь домой уже зимою, я узнал, что Александр Петрович умер осенью, умер в уединении и даже ни разу не позвал к себе лекаря. Квартира его стояла пустая. Я немедленно познакомился с хозяйкой покойника, намереваясь выведать у нее: чем особенно занимался ее жилец и не писал ли он чего-нибудь? За двугривенный она принесла мне целое лукошко бумаг, <...>. Но тут же была одна тетрадка, довольно объемистая, мелко исписанная и недоконченная, <...>. Это было описание, хотя и бессвязное, десятилетней каторжной жизни, вынесенной Александром Петровичем" (3,4;8). Вот это описание (тетрадка), и послужила основанием для написания неизвестным "Издателем" "Записок из Мертвого Дома".
   Вполне вероятно, что упоминание Иваном Карамазовым в его рассказе о второй встрече со Смердяковым о тетради, в которой Смердяков что-то "чертил пером", не давало любознательному Повествователю (как и автору этой книги) покоя. А не писал ли он? А если писал, то что именно? Познакомившись с Марьей Кондратьевной (а именно с ее слов Повествователь описывает обстановку жилища Смердякова), он попросил ее (за двугривенный?) поискать пропавшую тетрадь, и она нашлась за образами вместе с пером и пузырьком с чернилами. Смердяков "прислал с того света показания".
   Вновь фантастично? Все неясности и вопросы, безусловно, должны были разъясниться во втором, "главном" романе о братьях Карамазовых. Мы можем только строить предположения, опираясь в своих рассуждениях на текст произведения.
   В главе "Сладострастники" говорится: "Проходя по двору, Алеша встретил брата Ивана на скамье у ворот: тот сидел и вписывал что-то в свою записную книжку карандашом" (3,14;131). Что вписывал Иван? И зачем Достоевский обязал Повествователя сообщить нам об этом? "Просто так" в романах Федора Михайловича никогда ничего не случается. Больше об этой записной книжке в рассказе Повествователя нигде не упоминается. Тем не менее, мы можем предположить, что, как многие молчаливые и замкнувшиеся в себе люди, Иван Карамазов вписывал в записную книжку свои основные мысли и замечания по поводу событий в Скотопригоньевске. И коль упомянута Повествователем эта записная книжка, значит, она не могла исчезнуть, пропасть бесследно. Он знает об записной книжке Ивана спустя тринадцать лет после происшествия, но не может точно определить: когда, что и по какому поводу (и это очень важно) записывал Иван. Значит, эта записная книжка послужила одним из источников информации для сочинения, в котором Повествователь вставляет выделенные кавычками мысли Ивана там и по поводу того события, которое считает наиболее вероятным. Но мы имеем право не согласиться с мнением Повествователя. Возможно, что у Достоевского была другая версия.
   А может быть в романе "Братья Карамазовы" повторилась ситуация, описанная в романе "Бесы", когда Лизавета Николаевна (здесь Катерина Ивановна?) предложила Шатову стать ее сотрудником в издании книги, в которую вошли бы все события, случившиеся в России (здесь в Скотопригоньевске) за год. Но из всех событий "выбрать только то, что рисует эпоху; все войдет с известным взглядом, с указанием, с намерением, с мыслию, освещающей все целое, всю совокупность. И, наконец, книга должна быть любопытна даже для легкого чтения, не говоря уж о том, что необходима для справок!" Но "в подборе фактов и будет указание, как их понимать" (3,10;103,104). Шатов отказался быть сотрудником, но после завершения трагических событий в городке за перо взялся хроникер, г-н Г-ов. Возможно, через тринадцать лет после гибели Федора Павловича Катерина Ивановна передала Повествователю записную книжку Ивана с предложением написать книгу о событиях в Скотопригоньевске. Возможно...
   Собрав (как и рассказчик в повести *История села Горюхина* А.С. Пушкина) все необходимые для рассказа материалы, Повествователь не ставит перед собой задачи досконально разобраться в трагических событиях тринадцатилетней давности и установить истину. Он пишет увлекательную историю, положив в основу своего рассказа "роман" Алеши Карамазова ("сочинение в прозе об украшенном вымыслами событии, случае"), "исповедь" Смердякова, составляющую "единство целого" с "романом" Алеши, записи Ивана и вписывая героев своего рассказа в обязательную для него "общепринятую" точку зрения.
   "Поэтика романа Достоевского" не соответствует "поэтике рассказа Повествователя" во всех произведениях Писателя, но особенно отчетливо это проявляется в романе "Братья Карамазовы".
   Л.П. Гроссман ("Поэтика Достоевского") писал: "Исходным пунктом в романе является идея. Отвлеченный замысел философского характера служит ему (Достоевскому - В.Ш.) тем стержнем, на который он нанизывает все многочисленные, сложные и запутанные события фабулы.
   Установив этот философский стержень, Достоевский разворачивал вокруг занимающего его абстракта целый вихрь событий, не брезгуя всеми средствами бульварной занимательности".
   Как бы отвечая Гроссману, в 1921 г. Шервуд Андерсон заметил: "Во всей мировой литературе нет ничего, подобного "Братьям Карамазовым". Это - Библия". С таким же успехом Гроссман мог обвинить и Иисуса Христа в том, что "установив философский стержень" своей идеи, Христос в своих притчах "не брезговал всеми средствами бульварной занимательности".
   Роман написан о том, что мучило Достоевского "сознательно и бессознательно" всю его жизнь, о "существовании Божием". И этот вопрос обсуждается всеми героями произведения на фоне рассказа-притчи о "темной кончине" старика Карамазова. В романе каждый эпизод, каждая страница и каждое слово подчинено единому Авторскому замыслу, который неведом ни героям карамазовской истории, ни Повествователю. Этот замысел открывается в "Подготовительных материалах" к роману "Преступление и наказание":
  
   "ПРАВОСЛАВНОЕ ВОЗЗРЕНИЕ,
   В ЧЕМ ЕСТЬ ПРАВОСЛАВИЕ
  
   Нет счастья в комфорте, покупается счастье страданием. Таков закон нашей планеты. <...> Тут нет никакой несправедливости, ибо жизненное знание и сознание (т.е. непосредственно чувствуемое телом и духом, т.е. жизненным всем процессом) приобретается опытом pro и contra, который нужно перетащить на себе" (3,7;154,155).
   Этот опыт "перетаскивают на себе" все герои романа "Братья Карамазовы". Этот же опыт вместе с героями произведения Достоевский предлагает "перетащить на себе" и читателю.
   Особое значение для понимания романа имеет высказывание Повествователя о рукописи Алеши Карамазова, посвященной беседам и поучениям старца Зосимы: "Здесь я должен заметить, что эта последняя беседа старца с посетившими его в последний день жизни его гостями сохранилась отчасти записанною. Записал Алексей Федорович Карамазов некоторое время спустя по смерти старца на память. Но была ли это вполне тогдашняя беседа, или он присовокупил к ней в записке своей и из прежних бесед с учителем своим, этого уже я не могу решить, к тому же вся речь старца в записке этой ведется как бы непрерывно, словно как бы он излагал жизнь свою в виде повести, обращаясь к друзьям своим, тогда как, без сомнения, по последовавшим рассказам, на деле происходило несколько иначе, ибо велась беседа в тот вечер общая, и хотя гости хозяина своего мало перебивали, но все же говорили и от себя, вмешиваясь в разговор, может быть, даже и от себя поведали и рассказали что-либо" (3,14;259).
   "Записи" Алеши о старце Зосиме Повествователь передает дословно, о чем и сообщает в главе "Из бесед и поучений старца Зосимы": "Здесь оканчивается рукопись Алексея Федоровича Карамазова. Повторяю: она не полна и отрывочна. Биографические сведения, например, обнимают лишь первую молодость старца. Из поучений же его и мнений сведено вместе как бы в единое целое, сказанное, очевидно, в разные сроки и вследствие побуждений различных. Все же то, что изречено было старцем собственно в сии последние часы жизни его, не определено в точности, а дано лишь понятие о духе и характере и сей беседы, если сопоставить с тем, что приведено в рукописи Алексея Федоровича из прежних поучений" (3,14;293).
   Из этого следует, что воспоминания Алеши о беседах старца не объективны и записаны на память "некоторое время спустя". Когда Алеша написал (или рассказал) свой "роман" ("сочинение в прозе о вымышленном или украшенном вымыслами событии, случае")? Также "некоторое время спустя", уже после суда над Дмитрием, иначе, зачем бы Достоевскому столь подробно объяснятся с читателем по поводу "записей" Алеши.
   В своих "записях" Алеша исправляет беседы и поучения старца в соответствии со своими собственными представлениями о смысле и содержании этих бесед. Что истинно в "записях" Алеши, а что он "присовокупил" в "записке своей" из прежних бесед, установить не представляется возможным. Повествователь не доверяет летописи Алеши, считая, что все происходило "несколько иначе". Были и диалоги, говорили и "от себя".
   Исследуя роман Достоевского "Братья Карамазовы" необходимо определить, что в "романе" ("сочинении в прозе") Алеши о карамазовской истории истинно, что вымышлено и что он "присовокупил" в нем "из прежних бесед".
   Способность представителей русской интеллигенции исправлять действительность в соответствии со своими собственными (но обязательно не противоречащими общепринятым) традиционна. Нужен пример? Пожалуйста.
   В романе-эссе Д. Мережковского *Иисус неизвестный* (*Октябрь*, N1, 1993, стр. 101) встречаются такие строки: *Было это или не было? Чтобы спрашивать об этом, слыша лилейное: *Радуйся, Благодатная* и громовое: *Слава в вышних Богу*, * каким надо быть глухим. *Только поэзия!* <...> * скажет Фридрих Штраус. *Все про неправду написано*, * скажет лакей Смердяков, и с ним сначала согласится Иван Карамазов, а после неземного бреда, чувствуя еще в волосах веющий *холод междупланетных пространств*, вспомнит признание дьявола: *Я был при том, когда умершее на кресте Слово восходило на небо, неся на персях Своих душу распятого разбойника; я слышал радостные взвизги хе­рувимов, поющих и вопиющих *Осанна*, и громовой вопль восторга серафи­мов, от которого потряслось небо и все мироздание ... Вспомнит и ска­жет: *Что такое Серафим? Может быть, целое созвездие*, * и почти пове­рит*.
   Вот она, цена поправки Любимова. Было бы: *истерические взвизги*, как было задумано Достоевским, и, вероятно, не было бы этих строк Мережковского. И, во-первых, совершенно очевидно, что пятнадцатилетний Смердяков говорит Федору Павловичу эти слова * *Про неправду все (все, что написано в повести Гоголя *Вечера на хуторе близ Диканьки* * В.Ш.) написано* * по совершенно простому поводу, по поводу содержания этой книги.
   Восемь лет прошло, как старая генеральша забрала из дома Федора Павловича мальчиков, Ивана и Алешу. Пройдет еще девять, прежде чем получивший университетское образование Иван Карамазов появится вновь в доме отца, но этой невинной фразе, сказанной Смердяковым у книжного шкафа, поручено Мережковским сыграть в судьбе Ивана поистине зло­вещую роль. И вроде бы небольшое, незначительное изменение самой фра­зы, но как же сильно меняется ее смысл! Иван Карамазов, который до приезда в Скотопригоньевск *столько лет молчал со всем светом и не удостаивал говорить*, становится жертвой ничтожного лакея, которого он *как за мошку считал всю свою жизнь, а не за человека*. И, оказывается, не Иван Карамазов внушал Смердякову, что *Бога нет и все позволено*, а Смердяков соблазнял Ивана.
   Каким же действительно надо быть глухим к Слову Достоевского? Что это, невольная ошибка автора романа *Иисус Неизвестный*? Нет, это, скорее, вольное толкование текста романа *Братья Карамазовы*. Монолог *черта*, отрывок из которого приводит Мережковский, заканчивается вопросом, обращенным к Ивану: *Ты заснул?*
   ** Еще бы, * злобно простонал Иван, * все, что ни есть глупого в при­роде моей, давно уже пережитого, перемолотого в уме моем, отброшенно­го, как падаль, * ты мне же преподносишь как какую-то новость!* (3.15;82).
   Комментарии, как говорится, излишни.
   Не точно и *воспоминание* Ивана. Точнее, оно не полно и это в корне меняет его смысл: *Что такое Серафим? Может быть, целое созвездие. А может быть, все-то созвездие есть всего только какая-нибудь химическая молекула ...* (3,15;85,86).
   Нет, ни во что не поверит Иван Карамазов. Он до конца останется между верой и неверием.
   Мережковский исправляет действительность, текст романа *Братья Карамазовы*, в соответствии со своими собственными представлениями о его героях. С этой особенностью русской интеллигенции мы уже сталкивались выше и еще столкнемся в дальнейшем. Черта эта свойственна и Алеше Ка­рамазову, автору *романа* о карамазовской истории.
   Фантазии *литературоведов* на тему *Братьев Карамазовых* поистине беспредельны. Ю.Ф. Карякин, например, в ст. *Дневник русского читателя* (Октябрь, 1997, N11, стр. 122-123) пишет:
   *"Братья Карамазовы".
   Реальное время * 1866 год (середина 60-х), отсюда, кстати, следует, что Раскольников и Иван Карамазов примерно в одно время были в Петербурге, писали свои статьи и, стало быть, могли встречаться и читать друг друга.
   Эпилог * первая декада ноября.
   Всего десять дней.
   Просчитать под этим углом зрения все до единого Достоевского. Какая здесь закономерность?*.
   Обескураженный, перебираю в памяти страницы романа. Да, это здесь, в главе *Второй брак и вторые дети*. Иван *с семьей Ефима Петровича расстался чуть ли не тринадцати лет, перейдя в одну из московских гимназий и на пансион к какому-то опытному и знаменитому тогда педагогу, <...> кончив гимназию, поступил в университет* (3,14;15). В Скотопригоньевск приехал из Москвы. В Петербурге не бывал. И вдруг: *могли встречаться ... просчитать под этим углом зрения...* Постепенно до сознания доходит глубокая мысль известного исследователя творчества Достоевского. Этот Иван Карамазов (ах, он шалун! ах, он хитрец!) втайне от Достоевского (но от Ю.Ф. Каракина не скроешься) побывал в Петербурге. Там в трактире познакомился с Раскольниковым. Там они читали *друг друга*. Там же к ним присоединился и Рогожин. Там эта троица все и порешила (но все это в тайне, в тайне!): кого, когда и чем.
   В этой же статье Ю.Ф. Карякин точно определил основной принцип литературоведческой *науки* (стр. 124): *На этом построено почти все, насколько я знаю по личному общению и по чтению, не только западное, но и наше так называемое литературоведение: берешь две-три категории из Бахтина или из кого другого и подгоняешь под них... Что? Жизнь подгоняешь! Ergo: литературоведение большей частью двойное убийство * и живой литературы, и самой жизни*.
   Вот с этим спорить трудно. Это * истинная правда.

Автор "романа" Алеша Карамазов

   Мы вновь вынуждены обратиться к записям Достоевского в связи с посещением "Воспитательного Дома": "Средина и бездарность подла. Верхушка: злодейство или благородство, или и то и другое вместе. Вот где героя романа взять" (3,24;214,215).
   "Верхушка-злодейство" - это "европеист" (3,15;128) Иван Карамазов.
   "Верхушка-благородство" - Павел Смердяков, как бы парадоксально это не звучало.
   "И то и другое вместе" - Дмитрий, изображающий "собою Россию непосредственную" (3,15;128).
   "Средина и бездарность" ("Золотая середина - это нечто трусливое, безличное, а в то же время чванное и даже задорное") или, как сказал в своем предисловии к роману "От автора" Достоевский, "чудак, который носит в себе сердцевину целого" (мы помним это выражение из письма Достоевского брату Михаилу (3,28.I;50) и из "Черновых набросков" Писателя к роману (3,15;351), - Алеша Карамазов.
   "Кстати, в классах он всегда стоял по учению из лучших, но никогда не был отмечен первым. <...> Характерная тоже, и даже очень, черта его была в том, что он никогда не заботился, на чьи средства живет" (3,14;20), - пишет в "Книге первой" Повествователь об Алеше (а Достоевский - о русской интеллигенции, тяготеющей к "народным началам" (3,15;127).
   Нетрудно заметить аналогию между высказыванием в романе "Бесы" Степана Трофимовича Верховенского о Липутине и высказыванием в романе "Братья Карамазовы" Петра Александровича Миусова об Алеше. Степан Трофимович говорит Липутину: "А вы просто золотая середина, которая всегда уживется... по-своему" (3,10;29). Петр Александрович, по существу, повторяет слова Степана Трофимовича в главе "Второй брак и вторые дети", относя их к Алеше Карамазову: "его мигом накормят, мигом пристроят, а если не пристроят, то он сам мигом пристроится, и это не будет стоить ему никаких усилий и никакого унижения" (3,14;20).
   Брошенный отцом, Алеша, тем не менее, не испытал в детстве никаких потрясений. Губернский предводитель дворянства Ефим Петрович Поленов "принял в сиротах (Иване и Алеше - В.Ш.) участие лично и особенно полюбил младшего из них, Алексея, так что тот долгое время даже и рос в его семействе. Это я прошу читателя заметить с самого начала" (3,14;14), - пишет Повествователь в главе "Второй брак и вторые дети". Алеша Карамазов никогда не ощущал себя "вышвырком" (3,23;26). В нем нет ни драматических метаний Дмитрия между бездной высших идеалов и бездной низости. Нет в нем и ощущения трагичности бытия человечества, свойственного Ивану Карамазову, с неизбежным выводом о целесообразности убийства и самоубийства.
   В начале романа Достоевский представляет читателю Алешу "в ряске послушника". И это очень символичный образ. Алеша не послушник, он как бы послушник, приживальщик при монастыре. И об этом прямо сказано в тексте романа: "Алеша жил в самой келье старца, который очень полюбил его и допустил к себе. Надо заметить, что Алеша, живя тогда в монастыре, был еще ничем не связан, мог выходить куда угодно хоть на целые дни, и если носил свой подрясник, то добровольно, чтобы ни от кого в монастыре не отличаться" (3,14;28).
   Алеша бездарен и в своих словах и поступках как бы послушен и Ивану, и старцу Зосиме, и Дмитрию, и даже Ракитину. Есть Бог и бессмертие. "В Боге и бессмертие" (3,14;123), - твердо заявляет он отцу в главе "За коньячком". И в этом Алеша как бы послушен старцу Зосиме. "А я вот в Бога-то, вот может быть, и не верую" (3,14;201), - говорит он Лизе Хохлаковой. И в этом он как бы послушен Ивану Карамазову. В беседе с Иваном в трактире он говорит: "Брат, ты сказал сейчас: есть ли во всем мире существо, которое могло бы и имело право простить? Но существо это есть, и оно может все простить, всех и вся и за все, потому что само отдало неповинную кровь свою за всех и за все" (3,14;224). И Алеша вновь как бы послушен Зосиме. И тут же - "расстрелять!" (3,14;221). Он как бы хочет выполнить наказ старца: "Поспеши найти (Дмитрия - В.Ш.), завтра опять ступай и поспеши, все оставь и поспеши. Может, еще успеешь что-либо ужасное предупредить" (3,14;258). Но трижды как бы забывает об этом. Он как бы хочет спасти Дмитрия: "Пусть благодетель мой умрет без меня, но, по крайней мере, я не буду укорять себя всю жизнь, что, может быть, мог бы что спасти и не спас, прошел мимо, торопился в свой дом. Делая так, по его великому слову сделаю (3,14;203). И в то же время как бы послушен последним словам Зосимы: "Послал я тебя к нему (Дмитрию - В.Ш.), Алексей, ибо думал, что братский лик твой поможет ему. Но все от Господа и все судьбы наши" (3,14;259). Потрясенный событиями в монастыре после смерти Зосимы (старец "провонял"), Алеша как бы послушен Ракитину и отправляется с ним в гости к Грушеньке, хотя "вдруг мелькнул у него в уме образ брата Дмитрия, но только мелькнул, и хоть напомнил что-то, какое-то дело спешное, <...> какой-то долг, обязанность страшную, но и это воспоминание не произвело никакого на него впечатления, не достигло сердца его, в тот же миг вылетело из памяти и забылось. Но долго потом вспоминал об этом Алеша" (3,14;309).
   Что привлекало Алешу к Зосиме? "<...> он вполне уже верил в духовную силу своего учителя, и слава его была как бы собственным его торжеством. Особенно же дрожало у него сердце, и весь как бы сиял он, когда старец выходил к толпе ожидавших его выхода у врат скита богомольцев из простого народа, нарочно, чтобы видеть старца и благословиться у него, стекавшегося со всей России. <...> Убеждение же в том, что старец, почивши, доставит необычайную славу монастырю, царило в душе Алеши, может быть, даже сильнее, чем у кого бы то ни было в монастыре. И вообще все это последнее время какой-то глубокий, пламенный внутренний восторг все сильнее и сильнее разгорался в сердце его" (3,14;29).
   Алеша ждал, безусловно, ждал смерти Зосимы, надеясь на то, что отблеск посмертной славы и чудес, исходящих от мощей старца, падет на него, Алешу Карамазова, и "наступит настоящее царство Христово" (3,14;29). После того, как вместо чудес, от тела Зосимы стал исходить "тлетворный дух", предупредивший естество, Алеша подтвердил то, что "средина и бездарность" - подла. Нет Чуда, нет Славы, нет и Веры для Алеши Карамазова. В рассказе Повествователя подробно описывается церемония похорон Илюшечки, приводится речь Алеши у камня и его беседа с мальчиками. Но нигде не только не описывается, но даже не упоминается сцена погребения старца Зосимы. Либо "главный герой романа" Алеша Карамазов уже не придавал этой сцене никакого значения, либо и вовсе на ней не присутствовал. Сказано просто: "Через три дня он вышел из монастыря, что согласовывалось и со словом покойного старца его, повелевшего ему "пребывать в миру" (3,14;328).
   И со словом? Какова же главная причина? В "романе" Алеши она не указана, но она указана Достоевским в очерке "Маленькие картинки (в дороге)": "Лгание перед самим собой у нас еще глубже укоренено, чем перед другими" (3,21;160). Сидящим "на могильном камне одного древле почившего и знаменитого по подвигам своим инока", - таким мы видим Алешу перед его выходом из монастыря. "Он сидел спиной к скиту, лицом к ограде и как бы прятался за памятник" (3,14;297). И это очень символичный образ.
   Огромное значение для понимания роли Алеши в романе имеет глава "Кана Галилейская", которую высоко ценил Достоевский. "Было уже очень поздно по монастырскому, когда Алеша пришел в скит (от Грушеньки - В.Ш.), - пишет Повествователь, - его пропустил привратник особым путем. Пробило уже девять часов - час общего отдыха и покоя после столь тревожного для всех дня. Алеша робко отворил дверь и вступил в келью старца, в которой теперь стоял гроб его" (3,14;325).
   Уже лежит неподвижно в своем кабинете с проломленной головой Федор Павлович, мечется по городку с окровавленными руками Дмитрий, ползет, приходя в себя, по садовой дорожке к освещенным окнам дома слуга Григорий. Ничего еще не знает об этом Алеша Карамазов, но он уже не вспоминает ни об отце, ни о наказе Зосимы, и не восклицает про себя: "Как он мог так совсем забыть о брате Дмитрии?" Вместо этого около гроба с телом старца у Алеши мелькает другая мысль: "Кто любит людей, тот и радость их любит..." Это повторял покойник поминутно, это одна из главнейших мыслей его была... Без радости жить нельзя, говорит Митя... Да, Митя... Все, что истинно и прекрасно, всегда полно всепрощения - это опять-таки он говорил..." (3,14;326).
   Всепрощение - вот главная мысль Алеши после убийства отца, о котором он как бы еще ничего не знает. "Простить хотелось ему всех и за все и просить прощения, о! Не себе, а за всех, за все и за вся, а "за меня и другие просят", - прозвенело опять в душе его. Но с каждым мгновением он чувствовал явно и как бы осязательно, как что-то твердое и незыблемое, как этот свод небесный, сходило в его душу. Какая-то как бы идея воцарялась в уме его - и уже на всю жизнь и на веки веков" (3,14;328). Какая как бы идея? Идея всепрощения, а значит и прощения его, Алеши. Идея прощения соучастия Алеши Карамазова в убийстве отца.
   Пришел в скит в десятом часу... Крик Григория "Отцеубийца!" был услышан "в девятом часу" (3,14;409), после чего Дмитрий от дома Федора Павловича, который "стоял далеко не в самом центре города, но и не на окраине" (3,14;85), бросился бегом "сломя голову" к Грушеньке, которая "жила в самом бойком месте города, близ Соборной площади" (3,14;310):
   "- Где она Прохор? - вдруг остановился Митя.
   - Давеча уехала, часа два тому, с Тимофеем, в Мокрое" (3,14;356), т. е. в седьмом часу.
   "От города до монастыря было не более версты с небольшим" (3,14;141). Глава "Луковка", в которой описывается посещение Алешей и Ракитиным Грушеньки и отъезд ее в Мокрое заканчивается словами: "Алеша вышел из города и пошел полем к монастырю" (3,14;310), т.е. в седьмом часу. И, наконец, в скит Алеша пришел в десятом часу.
   Где был и что делал Алеша Карамазов три часа, как раз в то время, когда был убит Федор Павлович? Автор этой книги далек от желания обвинить Алешу в убийстве. "Разве это натура?" (3,14;428), как говорил Дмитрий о Смердякове. Но все же... где он был? Либо Алеша, придя в скит, уже знал о том, что отец убит, либо...
   Откроем главу "Гимн и секрет": "Можно найти и там, в рудниках, под землею, рядом с собой, в таком же каторжном и убийце человеческое сердце и сойтись с ним, потому что и там можно жить, и любить и страдать! Можно возродить и воскресить в этом каторжном человеке замершее сердце, можно ухаживать за ним годы и выбить, наконец, из вертепа, на свет уже душу высокую, страдальческое сознание, возродить ангела, воскресить героя! А их ведь много, их сотни, и все мы за них виноваты! <...> О да, мы будем в цепях, и не будет воли, но тогда, в великом горе нашем, мы вновь воскреснем в радость, без которой человеку жить невозможно, а Богу быть, ибо Бог дает радость, это его привилегия, великая <...>. Да здравствует Бог и его радость! Люблю его!" (3,15;31), - говорит Дмитрий Алеше. - "Алеша вышел весь в слезах. <...> все это вдруг раскрыло пред Алешей такую бездну безвыходного горя и отчаяния в душе его несчастного брата, какой он и не подозревал прежде. Глубокое, бесконечное сострадание вдруг охватило и измучило его мгновенно. Пронзенное сердце его страшно болело" (3,15;36).
   Вот тогда, именно тогда, в отчаянии от непоправимости всего случившегося, в отчаянии от осознания своей вины перед братом, а не после посещения кельи с гробом Зосимы, повергся Алеша на землю, обливая ее слезами своими, как бы повторяя устроенную отцом Ферапонтом сцену в монастыре после того, как старец Зосима "провонял": "Над ним (Зосимой - В.Ш.) заутра "Помощника и покровителя" станут петь - канон преславный, а надо мною, когда подохну всего-то лишь "Кая житейская сладость" - стихирчик малый, - проговорил он (отец Ферапонт - В.Ш.) слезно и сожалительно. Возгордились и вознеслись, пусто место сие!" - завопил он вдруг как безумный и, махнув рукой, быстро повернулся и быстро сошел по ступенькам с крылечка вниз. Ожидавшая внизу толпа заколебалась; иные пошли за ним тотчас же, но иные замедлили, ибо келья все еще была отперта, а отец Паисий, выйдя вслед за отцом Ферапонтом на крылечко, стоя наблюдал. Но расходившийся старик еще не окончил всего: отойдя шагов двадцать, он вдруг обратился в сторону заходящего солнца, воздел над собою обе руки и - как бы кто подкосил его - рухнулся на землю с превеликим криком:
   - Мой Господь победил! Христос победил заходящу солнцу! - неистово прокричал он, воздевая к солнцу руки, и, пав лицом ниц на землю, зарыдал в голос как малое дитя, весь сотрясаясь от слез своих и распростирая по земле руки" (3,14;304). Параллель знаменательная.
   И именно тогда, вспомнив рассказанную ему Грушенькой уже после смерти старца притчу о "луковке", сочинил Алеша в своем "романе" беседу с привидевшимся ему Зосимой.
   Для чего приходил Алеша к гробу старца? "Пред гробом, сейчас войдя, он пал как пред святыней, - рассказывает Повествователь, - но радость сияла в уме его и в сердце его. Одно окно кельи было отперто, воздух стоял свежий и холодноватый - "значит, дух стал еще сильнее, коли решились отворить окно", - подумал Алеша. Но и эта мысль о тлетворном духе, казавшаяся ему еще только давеча столь ужасною и бесславною, не подняла в нем давешней тоски и давешнего негодования. Он тихо начал молиться, но вскоре сам почувствовал, что молится почти машинально" (3,14;325).
   За этим и приходил Алеша в келью Зосимы в последней надежде на Чудо. Чуда не произошло. Мысль Алеши не случайна и очень важна для него, поскольку она повторяется в конце романа, в главе "Похороны Илюшечки. Речь у камня": "Алеша вошел в комнату. В голубом, убранным белым рюшем гробе лежал, сложив ручки и закрыв глазки, Илюша. Черты исхудалого лица его совсем почти не изменились, и, странно, от трупа почти не было запаху" (3,15;190). Илюша оказался "святее" старца.
   Царство Божие, основанное на воцарившейся в уме Алеши "на всю жизнь и на веки веков" как бы идее всепрощения, устроено хорошо и удобно. В нем нет места главному завету Христа: "Будьте совершенны, как совершенен Отец ваш Небесный" (Мтф. 5. 48), а значит и нет места Преображению: "Веселимся, - продолжает сухонький старичок (Зосима - В.Ш.), - пьем вино новое, вино радости новой, великой; видишь, сколько гостей? Вот и жених, и невеста, вот и премудрый архитреклин, вино новое пробует. Чего дивишься на меня? Я луковку подал, вот и я здесь. И многие здесь только по луковке подали, по одной только маленькой луковке... Что наши дела? И ты, тихий, и ты, кроткий мой мальчик, и ты сегодня луковку сумел подать алчущей (Грушеньке - В.Ш.). Начинай, милый, начинай, кроткий, дело свое!" (3,14;327).
   Одну только *луковку* подал в своей жизни Зосима "Таинственному посетителю" (убийце), уговорив его "объявить людям" (3,14;280) о своем преступлении, а остальное все нагрешил?
   Луковка - вот цена билета в рай Алеши Карамазова. Подал луковку, и ты за свадебным столом в Царствии Божьем, и новое вино несут, и так вечно, вечно, вечно... Скучища необыкновенная. И Христос из любви к людям уподобился тем, кто по одной только луковке подал. И он с ними веселится "воду в вино превращает, чтоб не пресекалась радость гостей, новых гостей ждет, новых беспрерывно зовет и уже на веки веков" (3,14;327). Алеша Карамазов в своей как бы идее остановился в понимании Христа на его первом "милом" чуде в Кане Галилейской.
   Маленькую "луковку" подал Грушеньке Алеша, а остальное все нагрешил?
   Знал Алеша о том, что "катастрофа" неизбежна? Знал. Приговор Федору Павловичу был вынесен Дмитрием Карамазовым в келье старца Зосимы: "Зачем живет такой человек! - глухо прорычал Дмитрий Федорович, <...> - нет, скажите мне, можно ли еще позволить ему бесчестить собою землю, - оглядел он всех, указывая на старика рукой. Он говорил медленно и мерно" (3,14;69). Этот приговор был утвержден Иваном и Алешей Карамазовыми после сцены в зале отца: "Брат, позволь еще спросить: неужели имеет право всякий человек решать, смотря на остальных людей, кто из них достоин жить и кто более недостоин?
   - К чему же тут вмешивать решение по достоинству? Этот вопрос всего чаще решается в сердцах людей совсем не на основании достоинств, а по другим причинам, гораздо более натуральным. А насчет права, так кто же не имеет права желать?
   - Не смерти же другого?
   - А хотя бы даже и смерти? К чему же лгать пред собою, когда все люди так живут, а, пожалуй, так и не могут иначе жить. Ты это насчет давешних моих слов о том, что "два гада поедят друг друга"? Позволь и тебя спросить в таком случае: считаешь ты и меня, как Дмитрия, способным пролить кровь Езопа, ну, убить его, а?
   - Что ты Иван! Никогда и в мыслях этого у меня не было! Да и Дмитрия не считаю... <...>.
   Они крепко пожали друг другу руки, как никогда еще прежде. Алеша почувствовал, что брат сам первый шагнул к нему шаг и что сделал он это для чего-то, непременно с каким-то намерением" (3,14;131,132).
   И далее: "Брат Иван сделал к нему шаг, чего так давно желал Алеша, и вот сам он отчего-то чувствует теперь, что его испугал этот шаг сближения" (3,14;132). Отчего-то? Алеша в своем "романе" не понял отчего? Не понял, с каким намерением Иван "первый шагнул к нему шаг"?
   Откроем главу "Первое свидание со Смердяковым": "Как раз, подумав это, он (Иван - В.Ш.) встретил Алешу на улице. Он тотчас остановил его (Алешу - В.Ш.) и вдруг задал ему вопрос:
   - Помнишь ты, когда после обеда Дмитрий ворвался в дом и избил отца, и я потом сказал тебе на дворе, что "право желаний" оставляю за собой, - скажи, подумал ты тогда, что я желаю смерти отца, или нет?
   - Подумал, - тихо ответил Алеша.
   - Оно, впрочем, так и было, тут и угадывать было нечего. Но не подумалось ли тебе тогда и то, что я именно желаю, чтоб "один гад съел другую гадину", то есть чтоб именно Дмитрий отца убил, да еще поскорее... и что и сам я поспособствовать даже не прочь?
   Алеша слегка побледнел и молча смотрел в глаза брату.
   - Говори же! - воскликнул Иван. - Я изо всей силы хочу знать, что ты тогда подумал. Мне надо: правду, правду! - Он тяжело перевел дух, уже заранее с какой-то злобой смотря на Алешу.
   - Прости меня, я и это тогда подумал, - прошептал Алеша и замолчал, не прибавив ни одного "облегчающего обстоятельства" (3,15;49).
   Все, все понял Алеша уже тогда, после сходки в келье старца Зосимы, побоища, учиненного Дмитрием в зале отца, и возгласа его: "А не убил, так еще приду убить. Не устережете!" (3,14;128). Понял - и обменялся с Иваном крепким братским рукопожатием. Приговор Федору Павловичу был утвержден. И нет, нет у Алеши ни одного "облегчающего обстоятельства", так же, как и у Ивана, как бы не оправдывал он себя в своем "романе" о трагических событиях в Скотопригоньевске.
   "Трусливая безликость" Алеши обнаруживается в главе "Старцы": "Узнав о свидании, Алеша очень смутился. Если кто из этих тяжущихся и пререкающихся мог смотреть серьезно на этот съезд (в келье Зосимы - В.Ш.), то, без сомнения, один только брат Дмитрий; остальные же все придут из целей легкомысленных и для старца, может быть, оскорбительных, - вот что понимал Алеша. <...> Он даже хотел рискнуть предупредить старца, сказать что-нибудь об этих могущих прибыть лицах, но подумал и промолчал" (3,14;31). А если бы не промолчал Алеша? Если бы подумал и предупредил? Не состоялась бы встреча старца "в последнее время почти совсем уже не покидавшего келью и отказывавшего по болезни даже обыкновенным посетителям" (3,14;31), с нестройным карамазовским семейством. Не случилась бы дикая сцена между отцом и Дмитрием и не было бы, может быть, "катастрофы".
   В главе "Надрыв в гостиной" в беседе с Катериной Ивановной проявляется и нечто "задорное" в характере Алеши:
   "- Я не забыла этого, - приостановилась вдруг Катерина Ивановна. - <...> Что я сказала, то и подтверждаю. Мне необходимо мнение его, мало того: мне надо решение его! (Алеши - В.Ш.) Что он скажет, так и будет - вот до какой степени, напротив, я жажду ваших слов, Алексей Федорович... Но что с вами?
   - Я никогда не думал, я не могу этого представить! - воскликнул вдруг Алеша горестно.
   - Чего, чего?
   - Он (Иван - В.Ш.) едет в Москву, а вы вскрикнули, что рады, - это вы нарочно вскрикнули! а потом тотчас стали объяснять, что вы не тому рады, а что, напротив, жалеете, что... теряете друга, но и это вы нарочно сыграли... как на театре в комедии сыграли!
   - На театре? Как?... Что это такое? - воскликнула Катерина Ивановна в глубоком изумлении, вся вспыхнув и нахмурив брови.
   - Да я и сам не знаю... У меня вдруг как будто озарение... Я знаю, что я нехорошо это говорю, но я все-таки скажу, - продолжал Алеша тем же дрожащим и пересекающимся голосом, - озарение мое в том, что вы брата Дмитрия, может быть, совсем не любите... с самого начала... Да и Дмитрий, может быть, не любит вас тоже вовсе... с самого начала... а только чтит... Я, право, не знаю, как я все это теперь смею, но надо же кому-нибудь правду сказать... потому, что никто здесь правды не хочет сказать..." (14;174).
   Разговор заканчивается возгласом Катерины Ивановны: "Вы... вы... вы маленький юродивый, вот вы кто!" - с побледневшим уже лицом и скривившимися от злобы губами отрезала она.
   Эта весьма значительная для понимания всего произведения сцена говорит о том, что для "маленького юродивого" Алеши истина (как он ее понимает) открывается в результате неких "озарений". На основании этих своих "озарений" Алеша склонен объяснять и себе, и другим людям и их сложнейшие душевные переживания, не осознанные до конца ими самими, и причины, побудившие их к тем или иным поступкам. И это является для него "правдой", которую "никто не хочет сказать".
   С чем приехал Алеша в Скотопригоньевск? "Что-то было в нем, что говорило и внушало (да и всю жизнь потом), что он не хочет быть судьей людей, что он не захочет взять на себя осуждения и ни за что не осудит" (3,14;18). После гибели Федора Павловича Алеша будет упорно обвинять, не имея на то никаких оснований, Смердякова в убийстве отца. И в этом он как бы послушен Дмитрию. На суде он откажется от своих обвинений и в этом он как бы послушен Зосиме. А перед своим отъездом из Скотопригоньевска в беседе с мальчиками у камня вновь заявит: "убил лакей". И в этом он как бы послушен Ивану Карамазову. Алеша станет главным обвинителем безвинного на суде, который продолжается до сего времени.
   В главе "Старцы" говорится: "Сказано: "раздай все и иди за мной, если хочешь быть совершен". Алеша и сказал себе: "Не могу я отдать вместо "всего" два рубля, а вместо "иди за мной" ходить лишь к обедне" (3,14;25). Не отдаст Алеша Карамазов полученные им после смерти отца нечистые деньги, нажитые в кабаках и густо окропленные слезами тех самых невинных деток, о которых он так проникновенно беседовал с Иваном в трактире за ухой. Он "надолго" уедет из Скотопригоньевска, предоставив Катерине Ивановне, неотлучно день и ночь находящейся у постели умирающего Ивана, заниматься организацией побега Дмитрия. Наверное, поэтому побег и не состоится. Алеша как бы уговаривает Дмитрия бежать в Америку, он как бы убеждает его в том, что брат Иван выздоровеет, но в то же время уверенно говорит мальчикам в конце повествования о братьях: "один пойдет в ссылку, а другой лежит при смерти" (3,15;195).
   В начале своего рассказа Повествователь пишет об Алеше: "Кстати, я уже упоминал про него, что, оставшись после матери всего лишь по четвертому году, он запомнил ее потом на всю жизнь, ее лицо, ее ласки, "точно как будто она стоит предо мной живая" (3,14;18). И далее: "Могилку "кликуши" указал, наконец, Алеше лакей Григорий. <...> Алеша не выказал на могилке матери никакой особенной чувствительности; он только выслушал важный и резонный рассказ Григория о сооружении плиты (на собственное иждивение Григория - В.Ш.), постоял понурившись и ушел, не вымолвив ни слова. С тех пор, может быть даже во весь год, и не бывал на кладбище" (3,14;22). Почему Алеша, получивший после смерти Федора Павловича наследство, "приодевшись и став совсем красавчиком", не сделал даже того, что сделал его беспутный и развратный отец: "Он вдруг взял тысячу рублей и свез ее в наш монастырь на помин души своей супруги"? (3,14;22). Почему, дав тысячу рублей на адвоката Фетюковича, Алеша не отдал деньги слуге Григорию за недорогую плиту на могиле любимой матери? Ведь совершенно очевидно, что не напрасно Повествователь упомянул о том, что плита была сооружена на собственное иждивение Григория. Достоевский дал возможность Алеше выполнить свой долг. Алеша этого не сделал.
   Декларации Алеши о самом себе в его "сочинении в прозе" и рассказе Повествователя расходятся с его делами в романе Достоевского. "Великий грешник" Алеша Карамазов - "златая середина". Он всегда "как бы" кто-то. Ему предстоит приготовленный Автором долгий и трудный путь к самому себе и к истинным духовным ценностям. Ему предстоит то, через что прошли все главные герои романа - суд собственной совести. И об этом мы должны были прочитать во втором, "главном" романе о братьях Карамазовых.
   В "Черновых набросках" к роману Достоевского Иван Карамазов говорит об Алеше Смердякову (Смердякову!): "Ну, это сморчок сопливый. Может только говорить. Говядина" (3,15;331).
   В тех же "Черновых набросках" к главе "Грушенька" есть запись: "Алеша был бы в ужасе, укусило накануне сладострастие к Грушеньке! (Но с Cеминаристом идет)" (3,15;254).
   В "Дневнике писателя" за 1876 г. Достоевский писал: "Две-три мысли, два-три впечатления поглубже выжитые в детстве, собственным усилием (а если хотите, так и страданием), проведут ребенка (это о Павле Смердякове - В.Ш.) гораздо глубже в жизнь, чем самая облегченная школа, из которой сплошь да рядом выходит ни то ни се, ни доброе, ни злое, даже и в разврате не развратное, и в добродетели не добродетельное" (3,22;9), будущая "средина и бездарность". Это - об Алеше Карамазове.
   В том же "Дневнике писателя" за 1873 г. (статья "Нечто о вранье") Достоевский точно определил "сердцевину целого" в русском интеллигентном обществе: "С недавнего времени меня вдруг осенила мысль, что у нас в России в классах интеллигентных, даже совсем и не может быть не лгущего человека. Это именно потому, что у нас могут лгать даже совершенно честные люди" (3,24;117). И далее (статья "Одна из современных фальшей"): "Опять-таки в моем романе "Бесы" я попытался изобразить те многоразличные и разнообразные мотивы, по которым даже чистейшие сердцем и простодушнейшие люди могут быть привлечены к совершению такого же чудовищного злодейства. Вот в том-то и ужас, что у нас можно сделать самый пакостный и мерзкий поступок, не будучи вовсе иногда мерзавцем! Это и не у нас одних, а на всем свете так, всегда и с начала веков, во времена переходные, во времена потрясений в жизни людей, сомнений и отрицаний, скептицизма и шатости в основных общественных убеждениях. Но у нас это более чем где-нибудь возможно, и именно в наше время, и эта черта есть самая болезненная и грустная черта нашего теперешнего времени. В возможности считать себя, и даже иногда почти в самом деле быть, не мерзавцем, делая явную и бесспорную мерзость, - вот в чем наша современная беда" (3,21;131).
   Суть сказанного об Алеше во вступлении к роману "От автора" ("человек он отнюдь не великий"), Достоевский разъяснил в романе "Идиот": "Есть люди, о которых трудно сказать что-нибудь такое, что представило бы их разом и целиком, в их самом типическом и характерном виде; это те люди, которых обыкновенно называют людьми "обыкновенными", "большинством" и которые, действительно, составляют огромное большинство ("золотую середину") всякого общества. Писатели в своих романах и повестях большею частию стараются брать типы общества и представить их образно и художественно, - типы, чрезвычайно редко встречающиеся в действительности целиком и которые, тем не менее, почти действительнее самой действительности. <...> Тем не менее, все-таки пред нами остается вопрос: что делать романисту с людьми ординарными, совершенно "обыкновенными", и как выставить их перед читателем, чтобы сделать их сколько-нибудь интересными? Совершенно миновать их в рассказе никак нельзя, потому что ординарные люди поминутно и в большинстве необходимое звено в связи житейских событий; миновав их, стало быть, нарушим правдоподобие. <...> По-нашему, писателю надо стараться отыскивать интересные и поучительные оттенки даже и между ординарностями. Когда же, например, самая сущность некоторых ординарных лиц именно заключается в их всегдашней и неизменной ординарности, несмотря на все чрезвычайные усилия этих лиц выйти во что бы то ни стало из колеи обыкновенности и рутины, они все-таки кончают тем, что остаются неизменно и вечно одной только рутиной, тогда такие лица получают даже некоторую своего рода типичность, - как ординарность, которая ни за что не хочет оставаться тем, что она есть, и во что бы то ни стало хочет стать оригинальною и самостоятельною, не имея ни малейших средств к самостоятельности. <...> Стоило иному только капельку почувствовать в сердце своем что-нибудь из какого-нибудь общечеловеческого и доброго ощущения, чтобы немедленно убедиться, что уж никто так не чувствует, как он, что он передовой в своем развитии. Стоило иному на слово принять какую-нибудь мысль или прочитать страничку чего-нибудь без начала и без конца, чтобы тотчас поверить, что это "свои собственные мысли" и в его мозгу зародились. Наглость наивности, если можно так выразиться, в таких случаях доходит до удивительного; все это невероятно, но встречается поминутно" (3,8;383 - 385).
   Вот эту способность лгать, эту "беду", эту потребность к подражанию (к плагиату), эту "наглость наивности" и показал в лице главного героя романа Алеши Карамазова Достоевский "пред лицо публики, повиднее обыкновенного". Братья Карамазовы - это русские исторические типы, показывающие, "до каких противоречий и до каких раздвоений, в области нравственной и в области убеждений, может доходить русский человек в наше печальное, переходное время" (3,26;126).
   Итак, что вымышлено или украшено вымыслами в "романе" Алеши о трагических событиях в Скотопригоньевске? Что истинно, а что ложно в его "сочинении в прозе"?
   Мы должны со всей серьезностью отнестись к названиям глав романа, (и глав рассказа Повествователя, разумеется), в которых читателю предлагается знакомство со Смердяковым, главным обвинителем которого является Алеша.
   Мы обязаны очень внимательно отнестись к главам "Смердяков" и "Лизавета Смердящая", не забывая при этом того, что эти главы принадлежат перу Повествователя, сообщающего нам о том, что "стало хорошо известно и, можно сказать, общепринято" в обществе Скотопригоньевска о Смердякове, и что фразу: "очень бы надо примолвить кое-что и о нем (Смердякове - В.Ш.) специально (уж не о "записях" ли лакея? - В.Ш.), но мне совестно столь долго отвлекать внимание моего читателя на столь обыкновенных лакеев, а потому и перехожу к моему рассказу (рассказу! рассказу, а не роману - В.Ш.), уповая, что о Смердякове как-нибудь сойдет само собою в дальнейшем течении повести" (3,14;93),- мы не можем (что делается то и дело) приписать Достоевскому.
   В письме А.Н. Майкову от 18 января 1856 г. из Семипалатинска Федор Михайлович писал: "Колоссальные характеры, создаваемые колоссальными писателями, часто вырабатывались долго и упорно. Не выражать же все промежуточные пробы и эскизы" (3,28.I;210). Все характеры в романе "Братья Карамазовы" - "колоссальные". И Смердяков в их числе.
   Мы имеем право с сомнением отнестись к главе, подчеркнуто легкомысленно названной "Смердяков с гитарой". С большим недоверием отнестись к главе, смысл которой подчеркивает само ее название: "Пока еще очень неясная". "Неясная" для кого? Совершенно очевидно, что не для Автора романа. И почему "пока"? "Пока" потому, что все неясности этой главы, несомненно, должны были разъясниться во втором, "главном", романе. Суть же неясностей в том, что здесь, в одной (и самой важной) главе Повествователь попытался создать "единство целого" из рассказа Алеши о встрече у калитки Ивана со Смердяковым и явно противоречащих этому рассказу записей самого Смердякова. Во всех остальных "ясных" случаях рассказ Алеши и записи Смердякова (в основном) разделены по главам. Мы еще вернемся к этому очень важному вопросу.
   Мы обязаны без сомнений отнестись к главе "Первое свидание со Смердяковым", поскольку это первое свидание со Смердяковым не Ивана Карамазова, он с ним виделся много раз и раньше, а "первое свидание" читателя романа с героем произведения Достоевского. Описанное в своих "записях" самим Смердяковым, оно истинно. Это также "первое свидание" (не по рассказам, а по "записям" Смердякова) Повествователя с героем своей повести.
   В письме А.Н. Любимову от 8 июля 1879 г. Достоевский, как мы помним, сообщал о романе: "Кроме того, работать стал гораздо медленнее и, наконец, смотрю на это сочинение мое строже, чем на все прежние: хочу, чтоб закончилось хорошо, а в нем мысль, которую хотелось бы провести как можно яснее. В ней суд и казнь, и постановка одного из главнейших характеров, Ивана Карамазова" (3,30.1;75).
   Мы, вместе с Автором, (и с Повествователем, разумеется) сделаем "Второй визит к Смердякову", также описанному в "записях" самим Смердяковым. Сцена "второго свидания" - это "суд" над Иваном. "Суд" должен быть открытым и гласным, поэтому Иван дал на "суде" свои показания, передав свой разговор со Смердяковым "до черточки" Катерине Ивановне.
   И, наконец, у нас будет "Третье, и последнее, свидание со Смердяковым", во время которого мы услышим его абсурдное "признание" в убийстве Федора Павловича, услышим оправдание Дмитрия и обвинение Ивана Карамазова: "Вы убили, вы самый главный убивец и есть". И это "казнь" философа-"Убийцы". А именно так, "Убийцей" называет в своих "Черновых набросках" к роману Ивана Карамазова Достоевский. Последнее свидание! Федор Михайлович предупредил критиков: "Не спутайте, пожалуйста, моего Смердякова с "лакеем чертом". Предупреждение не подействовало, что блестяще доказал в своей работе "Достоевский и Кант" Я.Э. Голосовкер и многие другие.
   Ощущения "Виновного" рассказчика Достоевский с поразительной ясностью показал в том же вступлении "От автора" к рассказу "Кроткая": "Вот он говорит сам с собой, рассказывает дело, уясняет себе его. <...> Он и оправдывает себя, и обвиняет ее ("Кроткую" - В.Ш.), и пускается в посторонние разъяснения: тут и грубость мысли и сердца, тут и глубокое чувство. Мало-помалу он действительно уясняет себе дело и собирает "мысли в точку". Ряд вызванных им воспоминаний неотразимо приводит его, наконец, к правде: правда неотразимо возвышает его ум и сердце. <...> Истина открывается несчастному довольно ясно и определительно, по крайней мере, для него самого" (3,24;5). Вот в этом и заключается смысл "романа" Алеши Карамазова.
   Последний и очень важный вопрос: кого Алеша Карамазов в глубине души считал убийцей отца? Замечателен в этом смысле диалог Дмитрия с Алешей в главе "Гимн и секрет", в которой и "Гимн" Мити, и "секрет" Алеши сливаются в единое целое:
   "- Алеша, говори мне полную правду, как перед Господом Богом: веришь ты, что я убил, или не веришь? Ты-то, сам-то ты, веришь или нет? Полную правду, не лги! - крикнул он (Дмитрий - В.Ш.) ему исступленно.
   Алешу как бы всего покачнуло, а в сердце его, он слышал это, как бы прошло что-то острое.
   - Полно, что ты... - пролепетал было он как потерянный.
   - Всю правду, всю, не лги! - повторил Митя.
   - Ни единой минуты не верил, что ты убийца, - вдруг вырвалось дрожащим голосом из груди Алеши, и он поднял правую руку вверх, как бы призывая Бога в свидетели своих слов" (3,15;36).
   Автору этой работы искренне жаль Алешу Карамазова, но этот диалог почти дословно повторяет ложь Алеши в беседе с братом Иваном в главе "Сладострастники":
   "- Позволь и тебя спросить, - говорит Алеше Иван, - в таком случае: считаешь ты и меня, как Дмитрия, способным пролить кровь Езопа, ну, убить его, а?
   - Что ты Иван! Никогда и в мыслях этого у меня не было! Да и Дмитрия не считаю..." (3,14;131,132).
   Потом, как мы помним, в главе "Первое свидание со Смердяковым" Алеша признается в своей лжи Ивану: "Прости меня, я и это тогда подумал" (3,15;49).
   Какое признание должен был услышать от Алеши Дмитрий через двадцать лет после выхода из каторги? Об этом может догадаться сам читатель романа.
   Два рассказа о событиях. Два разных взгляда. Два образа Смердякова: в "сочинении" Алеши Карамазова и в "исповеди" самого Павла - вот выбор, предложенный читателю Достоевским. О чем знал Алеша, сочиняя свой "роман"? Это беседа Ивана со Смердяковым при их второй встрече, показания Ивана и Смердякова, прозвучавшие на суде, впечатления и воспоминания самого автора "романа".
   "Братья губят себя, - говорит Алеша Лизе Хохлаковой, - отец тоже. И других губят вместе с собою. Тут "земляная карамазовская сила", как отец Паисий намедни выразился, - земляная и неистовая, необделанная... Даже носится ли дух Божий вверху этой силы - и того не знаю. Знаю только, что и сам я Карамазов" (3,14;201).
   IV. События романа
   Сходка
   Началом событий в городке Скотопригоньевске (или первой сценой, описанной в "романе" Алеши Карамазова), закончившихся трагической гибелью Федора Павловича Карамазова, послужила сходка в монастыре. "Федор Павлович, кажется, первый и, кажется, шутя подал мысль о том, чтобы сойтись всем в келье старца Зосимы и, хоть и не прибегая к прямому его посредничеству, все-таки как-нибудь сговориться приличнее" (3,14;30), - пишет Повествователь. Почему Повествователь дважды повторяет слово "кажется"? Почему и в чем сходка имела "чрезвычайное влияние на Алешу"? Намерение "сговориться приличнее" не воплотилось в жизнь. Скандал, устроенный Федором Павловичем в келье старца, был неожиданным для всех участников сходки и никак не был спровоцирован Дмитрием, который пришел на встречу с отцом с тем, чтобы "простить, если б он (Федор Павлович - В.Ш.) протянул ему руку, простить и прощения просить"! (3,14;68).
   И здесь мы сталкиваемся с удивительным явлением: в конце своего монолога Федор Павлович бросил в лицо Дмитрию тяжкое обвинение в том, что для обольщения Грушеньки он "занимает" деньги у своей невесты Катерины Ивановны: "А Дмитрий Федорович хочет эту крепость (Грушеньку - В.Ш.) золотым ключом отпереть, для чего он теперь надо мной и куражится, хочет с меня деньги сорвать, а пока уж тысячи на эту обольстительницу просорил; на то и деньги занимает беспрерывно и, между прочим, у кого, как вы думаете? Сказать, аль нет, Митя?" (3,14;67). Дмитрий, как ни странно, этого обвинения не заметил. Почему?
   Из показаний Катерины Ивановны на суде мы узнаем, что три тысячи были даны Дмитрию как бы в долг: "Я дала ему не прямо на почту; я тогда предчувствовала, что ему очень нужны деньги... в ту минуту. <...> Я твердо была уверена, что он всегда успеет переслать эти три тысячи, только что получит от отца" (3,15;111). Почему "получит от отца"? Кто уверил в этом Катерину Ивановну?
   С этими деньгами в кармане и очутился Дмитрий у Грушеньки, на них и в Мокрое съездили. Затем Дмитрий сделал вид, что слетал в город, но расписки почтовой своей невесте не представил, сказал, что послал, а расписку принесет потом. "И до сих пор не несу, забыл-с" (3,14;110), - говорит он после сходки в келье Алеше в главе "Исповедь горячего сердца. Вверх пятами".
   Про то, что деньги, данные Дмитрию Катериной Ивановной, растрачены с Грушенькой в Мокром в момент сходки в келье Зосимы знал только один Дмитрий. Про то, что эти три тысячи рублей вверены Дмитрию для отправки на почту знали только Катерина Ивановна и Дмитрий. А вот про то, что эти деньги, по существу, даны Дмитрию в долг (заняты Дмитрием у своей невесты), знала только одна Катерина Ивановна. Мог знать еще только один человек, надоумивший Катерину Ивановну одолжить беспутному Дмитрию деньги (пока не получит от отца), - ее "милый, добрый, всегдашний и великодушный советник и единственный друг, какого только она и имеет в мире" (3,14;171), - Иван Карамазов.
   После сходки в монастыре Дмитрий рассказывает Алеше: "Давеча отец говорил, что я по нескольку тысяч платил за обольщение девиц. Это свинский фантом, и никогда такого не бывало <...>, хотя раз только было, да и то не состоялось. Старик, который меня же корил небылицей, этой-то штуки и не знает: я никому никогда не рассказывал, тебе первому сейчас расскажу, конечно, Ивана исключая, Иван все знает. Раньше тебя все знает. Но Иван - могила" (3,14;100,101).
   Поверим на минуту в это и мы. Но кто же тогда тот человек, который, подбив Федора Павловича на сходку с самыми благими намерениями, затем, стремясь со страшной, смертельной силой столкнуть отца и сына, рассказал перед самой встречей в келье Зосимы старому сладострастнику "в самых секретных подробностях" об истории Дмитрия с Катериной Ивановной? И про поездку Дмитрия с Грушенькой в Мокрое на деньги, "занятые" Дмитрием у своей невесты? Кто? Ответ на этот вопрос дает сам Федор Павлович. Уезжая в коляске из монастыря, он говорит Ивану: "Сам ведь ты весь этот монастырь затеял, сам подстрекал, сам одобрял, чего ж теперь сердишься?" (3,14;85).
   Долго и терпеливо выжидавший Иван Карамазов точно выбрал момент и, "вследствие холодного здравого рассуждения", расчета, сделал первый, тщательно обдуманный шаг к заветной цели: к отцовскому наследству и приданому Катерины Ивановны. Сделал первый шаг и... старец Зосима, именем Господа Бога благословил его пути. Дело не в том, что имел в виду Зосима. Дело в том, с чистым сердцем подошел к руке Зосимы Иван или сам "черт" смеялся в этот момент в его темной душе над "священным старцем" и его рассуждениями о "высшем сердце" Ивана. Об этом говорит Ивану сам "черт" в главе "Черт. Кошмар Ивана Федоровича": "Там (на Западе - В.Ш.) новые люди, решил ты еще прошлою весной, сюда собираясь, - они полагают разрушить все и начать с антропофагии. Глупцы, меня не спросились! По-моему, и разрушать ничего не надо, а надо всего только разрушить в человечестве идею о Боге, вот с чего надо приняться за дело! С этого, с этого надобно начинать - о слепцы, ничего не понимающие!
   Раз человечество отречется поголовно от Бога, то само собою, без антропофагии, падет все прежнее мировоззрение и, главное, вся прежняя нравственность, и наступит все новое. Люди совокупятся, чтобы взять от жизни все, что она может дать, но непременно для счастья и радости в одном только здешнем мире. <...> Любовь будет удовлетворять лишь мгновению жизни, но одно уже сознание ее мгновенности усилит огонь ее настолько, насколько прежде расплывалась она в упованиях на любовь загробную и бесконечную"... ну и прочее, и прочее в том же роде. Премило!
   Иван сидел, зажав себе уши руками и смотря в землю, но начал дрожать всем телом. Голос продолжал:
   *- Вопрос теперь в том, думал мой юный мыслитель: возможно ли, чтобы такой период наступил когда-нибудь или нет? Если наступит, то все решено, и человечество устроится окончательно. Но так как, ввиду закоренелой глупости человеческой, это, пожалуй, и в тысячу лет не устроится, то всякому, сознающему и теперь истину, позволительно устроиться совершенно как ему угодно, на новых началах. В этом смысле ему "все позволено". <...> Для Бога не существует закона! Где станет Бог - там уже место Божье! Где стану я, там сейчас же будет первое место... "все дозволено", и шабаш! Все это очень мило; только если захотел мошенничать, зачем бы еще, кажется, санкция истины? Но уж таков наш русский современный человечек: без санкции и смошенничать не решится, до того уж истину возлюбил" (3,15;83,84).
   Зачем решивший смошенничать "разрушитель идеи о Боге" скотопригоньевский "черт" Иван Карамазов затеял сходку?
   Именно здесь, в келье святого старца, решил Иван проверить в действии главный тезис своей "диалектики": "Бога нет - все позволено", получить санкцию истины и испытать свою власть над всеми участниками встречи, включая старца. Он держит в напряженном внимании всех подопытных, увлеченных интересной беседой, вплоть до прибытия Дмитрия и именно в его присутствии добивается своей цели - благословения Зосимы. "Старец поднял руку и хотел было с места перекрестить Ивана Федоровича. Но тот вдруг встал со стула, подошел к нему, принял благословение и, поцеловав его руку, вернулся молча на место. Вид его был тверд и серьезен. Поступок этот, да и весь предыдущий, неожиданный от Ивана Федоровича, разговор со старцем как-то всех поразили своей загадочностью и даже какой-то торжественностью" (3,14;66).
   В "Дневнике писателя" за 1873 г. (статья "Одна из современных фальшей") Достоевский писал: "Позвольте господа, вы утверждаете, что Нечаевы непременно должны быть идиотами, "идиотическими фанатами"? Так ли это опять? Справедливо ли? Устраняю в настоящем случае Нечаева, а говорю "Нечаевы", во множественном числе. Да, из Нечаевых могут быть существа весьма мрачные, весьма безотрадные и исковерканные, с многосложнейшей по происхождению жаждой интриги, власти, со страстной и болезненно-ранней потребностью выказать личность, но - почему же они "идиоты"? Напротив, даже настоящие монстры из них могут быть очень развитыми, прехитрыми и даже образованными людьми.
   И почему вы полагаете, что Нечаевы непременно должны быть фанатиками? Весьма часто это просто мошенники. <...> Это мошенники очень хитрые и изучившие именно великодушную сторону души человеческой, всего чаще юной души (Алеши - В.Ш.), чтоб уметь играть на ней как на музыкальном инструменте" (3,21;128).
   Исход встречи в монастыре (имевшей "чрезвычайное влияние на Алешу") был предрешен заранее. Дрожа от негодования, ушел из кельи старца Дмитрий. В тот же день он устроит побоище в зале Федора Павловича с криком: "А не убил, так еще приду убить! Не устережете!" (3,14;128). В тот же день, услышавший от отца историю его издевательства над Священным Образом и матерью, Алеша задаст Ивану главный для себя вопрос: "неужели имеет право всякий человек решать, смотря на остальных людей, кто из них достоин жить и кто более недостоин?" И получит на него ответ - имеет право. А затем... затем произойдет все остальное...
   Слова, сказанные старцем Ивану: "Но благодарите творца, что дал вам сердце высшее, способное такой мукой мучиться" (3,14;65,66), - будут определять отношение к "мошеннику" Ивану и героев романа и Повествователя (и критиков) до конца рассказа о карамазовской истории. "Иван не денег, не спокойствия ищет. Он мучения может быть ищет. <...> В нем мысль великая и неразрешимая. Он из тех, которым не надобно миллионов, а надобно мысль разрешить" (3,14;76), - скажет (перефразируя старца) Ракитину после сходки любимец Зосимы "золотая середина" Алеша Карамазов.
   Не присутствует при этой главной, символической сцене романа, сходке, определившей все дальнейшее развитие событий и точно обозначившей роли героев произведения, только Смердяков. Он - за кадром. Не видит его читатель и не увидит вплоть до конца его третьей встречи с Иваном, когда в ответ на исчерпывающую характеристику, данную Смердяковым философу-"Убийце": "Умны вы очень-с. Деньги любите, это я знаю-с, почет тоже любите, потому что очень горды, прелесть женскую чрезмерно любите, а пуще всего в покойном довольстве жить и чтобы никому не кланяться. Это пуще всего-с", - он, читатель, прочтет ответ Ивана Карамазова: "Ты неглуп, - проговорил Иван как бы пораженный; кровь ударила ему в лицо, - я прежде думал, что ты глуп. Ты теперь серьезен! - заметил он, как-то вдруг по-новому глядя на Смердякова" (3,15;68).
   "По-новому" вдруг увидел Смердякова Иван, "по-новому" предложил в конце романа читателю (и критику) увидеть Смердякова Достоевский, читателю, видевшему до этой сцены лишь "общепринятый" образ лакея-злодея. "По-новому" (не глазами Зосимы, Алеши или Повествователя) Автор романа предложил увидеть и философа-"Убийцу".
   Серьезен ли был Смердяков, развлекавший на свидании с Марьей Кондратьевной недалекую девушку забавными рассуждениями: "Это чтобы стих-с, то это существенный вздор-с. Рассудите сами: кто же на свете в рифму говорит?" (3,14;204). Серьезен ли был Смердяков, падая Дмитрию в ноги и умоляя "не пугать его"? Или он в душе смеялся над самим Дмитрием, изображая "болезненного идиота"? Серьезен ли он был на следствии: "Убьют-с, видел прямо, что убьют меня-с, - говорил он, трясясь и трепеща перед нами, несмотря на то, что запугавший его мучитель был уже сам тогда под арестом?" Или он вновь смеялся и над Дмитрием и над следователями? И, наконец, серьезен ли он был, "признаваясь" Ивану в убийстве Федора Павловича, или смеялся и над Иваном, и над "признанием" Дмитрия на следствии, и над рассуждениями адвоката Фетюковича?
   Есть еще одна неясность в сходке в келье старца Зосимы, назначенной на полдвенадцатого. Посланный к Дмитрию лакей Смердяков на вопрос о времени встречи ответил "два раза самым решительным тоном, что назначено в час". Столкновение Дмитрия с отцом не должно было состояться! Догадываясь о многом (а может быть ведая), Смердяков попытался сорвать встречу и, может быть сам того еще не зная, впервые встал на пути Ивана Карамазова. Он не "подумал и промолчал", как сделал Алеша, а подумал и постарался не допустить "катастрофы".
   Сходка состоялась потому, что началась на полчаса позже назначенного времени. Полчаса старец посвятил "верующим бабам" и "маловерной даме", а участники встречи были настолько увлечены занимательной беседой, затеянной Иваном с иеромонахами и старцем, что Дмитрия "как бы перестали ждать". Этот же прием Иван повторит при встрече с Алешей в трактире.

"Смердяков с гитарой"

   Большое значение для понимания роли Смердякова в трагических событиях имеет глава "Смердяков с гитарой", в которой описывается подслушанный Алешей (подслушивать "нехорошо", это "низость", внушает он перед этим Лизе Хохлаковой) разговор Смердякова с Марьей Кондратьевной и его встреча с Алешей.
   Главу можно условно разделить на четыре части. Первая - это лирическая часть разговора с двумя куплетами лакейской песни. Вторая - это монолог Смердякова, начинающийся словами: "Я бы еще не то мог-с, я бы и не то еще знал-с, если бы не жребий мой с самого моего измальства", и совершенно неожиданно кончающийся словами: "Я всю Россию ненавижу, Марья Кондратьевна", как бы повторяющими высказывание Федора Павловича в беседе с Иваном и Алешей (гл. "За коньячком"): "А Россия - свинство. Друг мой, если бы ты знал, как я ненавижу Россию" (3,14;122).
   Далее следует диалог с Марьей Кондратьевной:
   "- Русский народ надо пороть, как правильно говорил вчера Федор Павлович <...> .
   - Вы Ивана Федоровича, говорили сами, так уважаете.
   - А они про меня отнеслись, что я вонючий лакей" (3,14;205).
   Странно. Ни слов Федора Павловича: "Как я ненавижу Россию", ни его же слов про то, что "русского мужика, вообще говоря, пороть надо", ни слов Ивана Карамазова: "уважать меня вздумал, это лакей и хам", Смердяков не слышал. Непосредственно перед этой беседой с сыновьями барин выгнал Смердякова вместе с Григорием из дома ("а убирайтесь вы иезуиты вон"), а затем они вместе боролись с Дмитрием в сенях, стараясь не пустить его в залу.
   И почему "вонючий лакей", а не "лакей и хам"? Потому что на свидании с девушкой Смердяков напомажен и надушен? Но тогда это впечатления самого Алеши, а не слова Смердякова.
   "Была бы в кармане моем такая сумма, и меня бы здесь давно не было", - как бы продолжает Смердяков в "романе" Алеши Карамазова.
   Какая "такая сумма"? Ни о какой "такой сумме" не говорил до этого Смердяков. О "такой сумме" говорил Алеше Дмитрий незадолго до "подслушанного" Алешей разговора в главе "Исповедь горячего сердца. Вверх пятами": "Пусть он (отец - В.Ш.) даст мне только три тысячи. <...> Я же на этих трех тысячах покончу, вот тебе великое слово, покончу, и не услышит он ничего обо мне более вовсе" (3,14;111).
   И далее: "Я, положим, только бульонщик, но я при счастье могу в Москве кафе-ресторан открыть на Петровке. <...> Дмитрий Федорович голоштанник-с, а вызови на дуэль самого первейшего графского сына, и тот с ним пойдет-с, а чем он лучше меня-с?" (3,14;205), - в том же монологе как бы звучат слова Смердякова. Но и по форме и по смыслу они повторяют слова Ракитина, сказанные Алеше в главе "Семинарист-карьерист": "Положим я только поповский сын и тля пред вами, дворянами, но не оскорбляйте же меня так весело и беспутно. У меня тоже честь есть, Алексей Федорович" (3,14;77).
   И рассуждения Смердякова о дуэли: "Хорошо коли сам наводит, а коли ему самому в самое рыло наводят, так оно тогда самое глупое чувство-с" (3,14;206), - как бы повторяют рассказ старца Зосимы (гл. "Поединок"): "Расставили нас, в двенадцати шагах друг от друга, ему первый выстрел - стою я пред ним веселый, прямо лицом к лицу, глазом не смигну, любя на него гляжу, знаю, что сделаю. Выстрелил он, капельку лишь оцарапало мне щеку да за ухо задело" (3,14;271).
   Подслушанный Алешей разговор заканчивается так: "После минутного молчания раздался опять аккорд и фистула залилась последним куплетом:
   Сколько ни стараться
   Стану удаляться
   Жизнью наслаждаться
   И в столице жить!
   Не буду тужить,
   Совсем не буду тужить,
   Совсем даже не намерен тужить!" (3,14;206).
   Но почему же *последний куплет", когда это отдельное, самостоятельное (чье же?) произведение (прямо-таки программная, победная песня мерзкого лакея, задумавшего убить своего барина), не имеющее к двум другим куплетам "лакейской песни" никакого отношения и по смыслу повторяющее высказывание Ракитина Алеше: "конец карьеры моей, по толкованию твоего братца, в том, что оттенок социализма не помешает мне откладывать на текущий счет подписные денежки и пускать их при случае в оборот, под руководством какого-нибудь жидишки, до тех пор, пока не выстрою капитальный дом в Петербурге (столице - В.Ш.), с тем, чтобы перевесть в него редакцию, а в остальные этажи напустить жильцов" (3,14;77).
   Смердяков, как мы помним, собирался "жизнь начать в Москве али пуще того за границей" уже после гибели Федора Павловича.
   Конец главы "Смердяков с гитарой" и начало главы "Братья знакомятся" весьма любопытны с точки зрения исследования творческой манеры Достоевского: "Но только что он (Алеша - В.Ш.,) подошел к трактиру, как вдруг отворилось одно окно и сам брат Иван закричал ему из окна вниз:
   - Алеша, можешь ты ко мне сейчас войти сюда или нет? Одолжишь ужасно. <...>
   Через минуту Алеша сидел рядом с братом. Иван был один и обедал. Находился Иван, однако, не в отдельной комнате. Это было только место у окна, отгороженное ширмами, но сидевших за ширмами все-таки не могли видеть посторонние. Комната эта была входная, первая, с буфетом у боковой стены. По ней поминутно шмыгали половые. Из посетителей был один лишь старичок, отставной военный, и пил в уголку чай. Зато в остальных комнатах трактира происходила вся обыкновенная трактирная возня, слышались призывные крики, откупоривание пивных бутылок, стук бильярдных шаров, гудел орган" (3,14;208).
   И далее:
   "- Это я нарочно, Алешка, прикажу-ка я шампанского, выпьем за мою свободу. Нет, если бы ты знал, как я рад!
   - Нет, брат, не будем лучше пить, - сказал вдруг Алеша" (3,14;212).
   Этот эпизод почти дословно повторяет сцену из романа "Преступление и наказание":
   "Наконец Свидригайлов громко расхохотался.
   - Ну, ну! входите уж, коли хотите; я здесь! - крикнул он из окна.
   Раскольников поднялся в трактир. Он нашел его в очень маленькой задней комнате, в одно окно, примыкавшей к большой зале, где на двадцати маленьких столиках, при крике отчаянного хора песенников, пили чай купцы, чиновники и множество всякого люда. Откуда-то долетал стук шаров на бильярде. На столике пред Свидригайловым стояла початая бутылка шампанского и стакан, до половины полный вина. В комнате находились еще мальчик-шарманщик, с маленьким ручным органчиком, и здоровая, краснощекая девушка в подтыканной полосатой юбке и в тирольской шляпке с лентами, певица, лет восемнадцати, которая, несмотря на хоровую песню в другой комнате, пела под аккомпанемент органщика, довольно сиплым контральто, какую-то лакейскую песню.
   - Ну и довольно! - прервал ее Свидригайлов при входе Раскольникова. Девушка тотчас же оборвала и остановилась в почтительном ожидании. Пела она свою рифмованную лакейщину тоже с каким-то серьезным и почтительным оттенком в лице.
   - Эй, Филипп, стакан! - крикнул Свидригайлов.
   - Я не стану пить вина, - сказал Раскольников.
   - Как хотите, я не для вас. Пей, Катя! Сегодня ничего больше не понадобится, ступай! - Он налил ей целый стакан вина и выложил желтенький билетик" (3,6;355,356).
   Почти все совпадает. Кроме одного: В романе "Братья Карамазовы" - "гудел орган", а в романе "Преступление и наказание" под аккомпанемент маленького ручного органчика исполнялась "лакейская песня".
   "Ну и что? - скажет скептически оппонент. - Здесь так, там иначе. Это дело художника - творить". Скажет, и приведет, если надо, цитату из письма Достоевского Любимову от 10 мая 1879 г.: "Еще об одном пустячке. Лакей Смердяков поет лакейскую песню, и в ней куплет:
   *Славная корона.
   Была бы моя милочка здорова*.
   Песня мною не сочинена, а записана в Москве. Слышал ее 40 лет назад. Сочинялась она у купеческих приказчиков 3-го разряда и перешла к лакеям, никем никогда из собирателей не записана, и у меня в первый раз является" (3,30.I;64).
   "Что же еще надо? Все ясно!"
   Нет, не все ясно. Было бы "все ясно", если бы о беседе Алеши с Иваном в трактире рассказывал Достоевский. А о ней, как и о подслушанной беседе Смердякова с Марьей Кондратьевной, рассказывает, "творя" в своем "сочинении", Алеша Карамазов. Совершенно очевидно, что ни Автор романа, ни Повествователь в своем рассказе ответственности за достоверность этой беседы на себя не берут. Тогда откуда появилась вдруг гитара у Смердякова, который все свое жалование "употреблял чуть не в целости на платье, на помаду, на духи и проч."? (3,14;116). Привез из Москвы, где и выучился играть на ней "аккордами"? "Созерцатель", у которого замедленность в мышлении и в движениях является обычным состоянием? Эпилептик, для которого малейшее изменение в укладе жизни, распорядке дня и в привычках связано с большими трудностями? Мы помним, как тяжело Смердяков перенес свое пребывание в Москве: "В ученье он пробыл несколько лет и воротился, сильно переменившись лицом. Он вдруг как-то необычайно постарел, совсем даже несоразмерно с возрастом сморщился, пожелтел, стал похожим на скопца. Нравственно же воротился почти тем же самым, как и до отъезда в Москву: все так же был нелюдим и ни в чьем обществе не ощущал ни малейшей надобности. Он и в Москве, как передавали потом, все молчал" (3,14;115,116).
   Мы еще можем допустить, что петь и играть на гитаре могла Марья Кондратьевна, бывшая "цивилизованной горничной в столице, проживавшая еще недавно все по генеральским местам, <...> прибывшая домой и щеголявшая в шикарных платьях" (3,14;95). Но Смердяков? Да еще в то время, когда он готов "иной час от страху сам жизни себя лишить-с"? И рассуждать при этом о "гусариках" и Наполеоне? Невероятно!
   Да и не сказано об этом ни слова Повествователем в главе "Смердяков". Даже об "особенной английской ваксе", которой чистил свои опойковые щегольские сапоги Смердяков, не поленился упомянуть в своем рассказе Повествователь, а о гитаре и умении играть на ней Смердякова сказать забыл. И не вспомнит о ней до конца своей повести. Раз появившись в главе "Смердяков с гитарой", музыкальный инструмент бесследно исчезнет и не появиться вновь до конца повествования. Мы будем в дальнейшем видеть Смердякова "без гитары".
   В России до 80-х гг. XIX в. маленькие переносные "расхожие" ("Толковый словарь" Даля) органчики (как и шарманки) использовались, как правило, как аккомпанирующие или проигрывающие одну мелодию (один напев) инструменты, и не предназначались, как и большие "церковные" ("Толковый словарь" Даля) органы, для того чтобы "гудеть" (?!) в трактирах.
   Так может быть и не пел вовсе Смердяков "лакейской песни" Марье Кондратьевне? Может быть свои впечатления от встречи с братом в трактире "присовокупил" Алеша в своем "сочинении в прозе" к воспоминаниям о подслушанной им беседе? Может быть "рифмованная лакейщина" исполнялась по заказу Ивана, праздновавшего в трактире свою "свободу"? Может быть "последний куплет" этой "лакейщины" - сочинение самого Алеши?
   У нас есть свидетели, намеренно представленные нам Достоевским, и знавшие правду. Это - "старичок, отставной военный", и половые, присутствовавшие при встрече Алеши с Иваном в трактире, но, к сожалению, они не высказали своего слова в первом, "вступительном" романе Федора Михайловича о братьях Карамазовых.
   Если подслушанная Алешей беседа Смердякова с Марьей Кондратьевной действительно имела место, то почему в разговоре с братом Иваном в трактире Алеша говорит в ответ на вопрос Ивана: "Не видел сегодня Дмитрия?"
   "- Нет, не видал, но я Смердякова видел. - И Алеша рассказал брату наскоро и подробно о своей встрече с Смердяковым" (3,14;211). О "своей встрече", а не о подслушанном разговоре. Достоевский исключительно точен в каждом слове. И дальнейший вопрос Алеши: "Что же Дмитрий и отец? Чем это у них кончится?" - исключает какие-либо подозрения Алеши относительно лакея.
   Что, Алеша не придал подслушанному им разговору значения? Допустим. И войдем в зал судебного заседания во время его выступления там:
   "- На предварительном следствии я отвечал лишь на вопросы, - тихо и спокойно проговорил Алеша, - а не шел сам с обвинениями на Смердякова.
   - И все же на него указали?
   - Я указал со слов брата Дмитрия. <...> Я верю вполне, что брат невиновен. А если убил не он, то...
   - То Смердяков? Почему же именно Смердяков? И почему именно вы так окончательно убедились в невиновности вашего брата?
   - Я не мог не поверить брату. Я знаю, что он мне не солжет. Я по лицу его видел, что он мне не лжет.
   - Только по лицу? В этом все ваши доказательства?
   - Более не имею доказательств.
   - И о виновности Смердякова тоже не основываетесь ни на малейшем ином доказательстве, кроме лишь слов вашего брата и выражении лица его?
   - Да, не имею иного доказательства.
   На этом прокурор прекратил расспросы. Ответы Алеши произвели было на публику самое разочаровывающее впечатление. О Смердякове у нас уже поговаривали еще до суда, кто-то что-то слышал, кто-то на что-то указывал, говорили про Алешу, что он накопил какие-то чрезвычайные доказательства в пользу брата и в виновности лакея, и вот - ничего, никаких доказательств, кроме каких-то нравственных убеждений, столь естественных в качестве родного брата подсудимого" (3,15;108,109).
   Почему Алеша Карамазов не рассказал о подслушанном им разговоре Смердякова с Марьей Кондратьевной? Опять не придал значения? Не вспомнил? Не вспомнил даже после слов прокурора (гл. "Психология на всех парах. Скачущая тройка. Финал речи прокурора"): "О, мы рады верить, мы жаждем верить, хотя бы даже на честь! Что же мы, шакалы, жаждущие крови человеческой? Дайте, укажите нам хоть один факт в пользу подсудимого, и мы обрадуемся, - но факт осязательный, реальный. <...> Мы обрадуемся новому факту, мы первые откажемся от нашего обвинения, мы поспешим отказаться" (3,15;150), - и даже после этих слов не встал Алеша и не рассказал правды, если она была, о Смердякове. Почему? Ведь его рассказ мог, мог решить судьбу Дмитрия и произвести на судебных заседателей такое же впечатление, какое произвел на В.Е. Ветловскую, писавшую в своей работе "Поэтика романа "Братья Карамазовы": "к тому моменту, когда Иван это делает (угощает Алешу в трактире ухой - В.Ш.), читатель уже знает, какого рода "уху" способен приготовить Смердяков, желая, может быть, угодить Ивану".
   Вывод может быть только один - рассказ Алеши на суде о подслушанном им разговоре потребовал бы подтверждения его показаний Марьей Кондратьевной. А такого подтверждения не могло быть.
   Алеша "вспомнил" об этом разговоре в своем "романе" (сочинении в прозе) уже после трагической кончины Смердякова и после вынесения Дмитрию обвинительного приговора. Это была "не вполне тогдашняя беседа" Смердякова с Марьей Кондратьевной. Алеша "присовокупил к ней" свои впечатления от прежних бесед с отцом, братом Иваном и Ракитиным, создавая в обществе Скотопригоньевска образ Смердякова как убийцы отца. И в этом он как бы послушен адвокату Фетюковичу, методом защиты подсудимого которого было: "Подмарать нравственную репутацию свидетелей и их показания" (3,15;153).
   Молва же не требует доказательств. Кто в Скотопригоньевске после "воспоминаний" Алексея Федоровича Карамазова, в одночасье ставшего богатым и уважаемым человеком, будет слушать нищенствующую мещанку Марью Кондратьевну?
   Нечестно поступил Алеша? Безусловно. Но ведь говорит же он Дмитрию в главе "На минутку ложь стала правдой": "Если б за побег твой остались в ответе другие: офицеры, солдаты, то я бы тебе "не позволил" бежать. Но говорят и уверяют (сам этот этапный Ивану говорил), что большого взыску, при умении, может и не быть и что отделаться можно пустяками. Конечно, подкупать нечестно даже и в этом случае (так же как и подслушивать - В.Ш.), но тут уже я судить ни за что не возьмусь, потому, собственно, что если б мне, например, Иван и Катя поручили в этом деле для тебя орудовать, то я, знаю это, пошел бы и подкупил: это я должен тебе всю правду сказать" (3,15;185).
   И говорит же он мальчикам в конце романа: "Может быть, мы станем злыми потом, перед дурным поступком устоять будем не в силах" и т.д. (3,15;195). Алеша и не устоял...
   О "чрезвычайных доказательствах", которых ожидала публика, говорит на суде в своей речи адвокат Фетюкович (гл. "Да и убийства не было"): "Я собрал (собрал? - В.Ш.) кой-какие сведения: он (Смердяков - В.Ш.) ненавидел происхождение свое, стыдился его и со скрежетом зубов припоминал, что "от Смердящей произошел". <...> Россию проклинал и над ней смеялся. Он мечтал уехать во Францию и переделаться во француза. Он много и часто толковал еще прежде, что на это недостает ему средств" (3,15;164).
   В "Черновых набросках" к роману подслушанная беседа Смердякова с Марьей Кондратьевной описана так:
   "Великая корона".
   "Милочка" (стих сочиняет). <...>
   Тирада Смердякова о себе.
   Алеша с расспросами насчет 3000" (3,15;226,227).
   Далее идет шутливая беседа о стихах, среди которой неожиданно звучит фраза: "Ненавижу русский народ-с" (3,15;227).
   На суде, в тех же "Черновых набросках", Алеша показывает о Смердякове:
   "Алеша: <...> Чрезмерное самомнение. Уверенность, что он мог бы занимать несравненно высшую роль. Ненависть к России. Никаких корней в родной земле. От Смердящей родился. Я приехал, застал его на идее бежать за границу. Он все расспрашивал о Франции и об Америке" (3,15;361).
   Тирада Смердякова о себе для Достоевского бесспорна. Ради этой тирады написана глава "Смердяков с гитарой". Показания же Алеши о том, что больной, измученный эпилепсией Смердяков, молчавший, как мы помним, всю жизнь и заговоривший впервые в монологе "Валаамовой ослицы", говорил Алеше о своей ненависти к России, имел идею бежать (?) за границу и обсуждал это с Алешей, которого он презирал, прозвучали бы на суде настолько неправдоподобно и откровенно лживо, что Достоевский убрал их в дефинитивном тексте. Но анонимный информатор Фетюковича о "чрезвычайных обстоятельствах", просивший, по-видимому, не называть его имени, определяется совершенно однозначно. Это - Алеша Карамазов.
   Это подтверждает диалог Грушеньки с Алешей в главе "У Грушеньки":
   "- Об этих глупостях полно! - отрезала Грушенька вдруг, - не затем вовсе я и звала тебя <...>. Завтра ведь судят! Расскажи ты мне, как его там будут судить? Ведь это лакей, лакей убил, лакей! Господи! Неужто ж его за лакея осудят, и никто-то за него не заступится? <...> Господи, да сходил бы ты к этому адвокату сам и рассказал бы дело с глазу на глаз. <...>
   - <...> Я его вчера видел.
   - Ну и что ж? Говорил ему? - вскинулась торопливо Грушенька.
   - Он выслушал и ничего не сказал. Сказал, что у него уже составилось определенное мнение. Но обещал мои слова взять в соображение" (3,15;9,10).
   Вот эти самые "взятые в соображение" слова Алеши о Смердякове и прозвучали в речи Фетюковича на суде. А затем? Затем Алеша снял с себя ответственность за клевету. Это как бы сам Смердяков сказал в беседе с Марьей Кондратьевной.
   Ни в тексте романа, ни в "Черновых набросках" к нему кроме "воспоминаний" Алеши нет ни одного слова о ненависти Смердякова ни к русскому народу, ни к России. Зато эти слова звучат и в высказываниях Федора Павловича, и в высказываниях Ивана, и в высказываниях Повествователя. А в Америку? В Америку собирался бежать с Грушенькой Дмитрий.
   Создав карикатурный образ гнусного лакея уже после смерти Смердякова и вынесения Дмитрию обвинительного приговора, Алеша добился того, чтобы его словам: "убил лакей, а брат невинен" поверили в обществе Скотопригоньевска. Поверили бы даже в том случае, если бы "записи" Смердякова, спрятанные Алешей за образа, были обнаружены после его отъезда из городка.
   В статье "Последнее объяснение с "Современником" Достоевский писал: "Сплетней, милостивые государи, называется собственно то, когда сознательно лгут с целью обесчестить человека или как-нибудь повредить ему в глазах общества. Когда же взводят на человека капитальное обвинение, наверно зная, что тому человеку по некоторым причинам невозможно защищаться и ответить, тогда уже выходит нечто позорящее сплетника, тем более что правда, рано ли, поздно ли, а всегда открывается" (3,20;131).
   Оправдать Алешу может только одно - он делает это из любви к приговоренному им же к каторге Дмитрию.
   Диалог Алеши со Смердяковым в главе "Смердяков с гитарой" показывает и еще одно очень важное обстоятельство:
   "- Брат Дмитрий скоро воротится? - сказал Алеша как можно спокойнее. Смердяков медленно приподнялся со скамейки; приподнялась и Марья Кондратьевна.
   - Почему ж бы я мог быть известен про Дмитрия Федоровича; другое дело, кабы я при них сторожем состоял-с? - тихо, раздельно и пренебрежительно ответил Смердяков.
   - А брат мне именно говорил, что вы-то и даете ему знать обо всем, что в доме делается; и обещали дать знать, когда придет Аграфена Александровна.
   Смердяков медленно и невозмутимо вскинул на него глазами.
   - А как вы изволили на сей раз пройти, так как ворота здешние уж час как на щеколду затворены? - спросил он, пристально смотря на Алешу" (3,14;206).
   Смердяков здесь "серьезен" и мастерски уходит от намеренно бестактного (в присутствии девушки) обвинения Алеши. Но не в этом суть. Суть в том, как собеседники относятся друг к другу. Смердяков, как мы помним, "Алешку презирает", а Алеша откровенно ненавидит лакея. Почему?
   Откроем главу "Старцы": "Он (Алеша - В.Ш.) ужасно интересовался узнать брата Ивана, но вот тот уже жил два месяца, а они хоть и виделись довольно часто, но все еще никак не сходились: Алеша был и сам молчалив и как бы ждал чего-то, как бы стыдился чего-то, а брат Иван, хотя Алеша и подметил вначале на себе его длинные и любопытные взгляды, вскоре перестал даже и думать о нем. Алеша заметил это с некоторым смущением. <...> Задумывался Алеша и о том: не было ли тут какого-нибудь презрения к нему, к глупенькому послушнику, от ученого атеиста" (3,14;29).
   Совсем другое отношение Ивана к лакею: "Иван Федорович принял было в Смердякове какое-то особенное вдруг участие, нашел его даже очень оригинальным. Сам приучил говорить с собою. <...> Они говорили и о философских вопросах и даже о том, почему светил свет в первый день, когда солнце, луна и звезды устроены были лишь на четвертый день, и как это понимать следует" (3,14;242).
   Причина ненависти Алеши к Смердякову очевидна. Иван предпочел низкого лакея своему младшему брату. Кроме того, лакей на заработанные им деньги хорошо одевается, а Алеша, дворянский сын, вынужден ходить в ряске и быть приживальщиком при монастыре.
   После того, как Алеша получил деньги убитого отца, он устранил это "недоразумение": "Здесь кстати заметим, что Алеша очень изменился с тех пор, как мы его оставили: он сбросил (сбросил! - В.Ш.) подрясник и носил теперь прекрасно сшитый сюртук, мягкую круглую шляпу и коротко обстриженные волосы. Все это очень его скрасило, и смотрел он совсем красавчиком. Миловидное лицо его имело всегда веселый вид, но веселость эта была какая-то тихая и спокойная" (3,14;478,479).
   Вот так. Убит отец. Умер в позоре Зосима. Томится в ожидании суда в тюрьме безвинный Дмитрий. Мучается раскаянием в том, что совершил "малодушный поступок" Смердяков. Неделю пролежала без памяти, а потом "хворала чуть не пять недель" (3,15;5) потрясенная Грушенька. Иван "решился пожертвовать тридцатью тысячами с одной своей стороны, чтоб устроить побег Мити" (3,15;56). А у Алеши "прекрасно сшитый сюртук, круглая шляпа и тихая спокойная веселость".

"Пока еще очень неясная"

   Решающее значение для понимания роли и Смердякова, и Ивана Карамазова в трагических событиях имеет встреча у ворот, описанная в главе "Пока еще очень неясная". После знакомства с ней возникает вопрос: если все происходило так, как рассказал Повествователь, то чего так опасался Иван? Что значат слова Смердякова, рассказавшего на следствии об этой встрече "не то, что бы до слова", сказанные Ивану в конце их первого свидания: "А коли вы этого не покажете, то и я-с всего нашего разговору тогда у ворот не объявлю"? (3,15;47). Чего "не объявлю"?
   Что значат слова Смердякова, сказанные Ивану в конце их второй встречи: "А по-моему, лучше молчите-с. Ибо что можете на меня объявить в моей совершенной невинности, и кто вам поверит? А только если начнете, то и я все расскажу, ибо как же бы мне не защитить себя?" (3,15;54). Что "все расскажу"? Чем "защитить себя"?
   И, наконец, что значит выделенная кавычками мысль Ивана после этих слов Смердякова: "Идти объявить сейчас на Смердякова? Но что же объявить: он все-таки невинен. Он, напротив, меня же обвинит" (3,15;54). В чем мог обвинить Ивана Смердяков?
   Если бы Смердяков или сам Иван рассказали бы о беседе у ворот так, как она звучит в главе "Пока еще очень неясная" (очень "хитрое" и многозначительное название для этой главы придумал Федор Михайлович), то опасаться Ивану Карамазову было нечего.
   Этот рассказ произвел бы на следствие и на присяжных заседателей такое же впечатление, какое он произвел на М.М. Бахтина ("Проблемы поэтики Достоевского"): "Иван хочет, чтобы убийство случилось как роковая неизбежность, не только помимо его воли, но и вопреки ей*. Смердяков же "добивается, наконец, от Ивана нужного ему слова и дела. Иван уезжает в Чермашню, куда упорно направлял его Смердяков".
   Подробности беседы у ворот были известны Ивану Карамазову, Смердякову и Автору романа. Но не они рассказывают об этой беседе, о ней рассказывает Повествователь.
   Тогда, что значат фразы Смердякова, сказанные Ивану при их первом свидании, о котором, как мы помним, ничего не было рассказано при жизни ни Иваном, ни Смердяковым и о котором не было ничего известно на суде:
   "- Скажи ты мне теперь, для чего ты меня тогда в Чермашню посылал?
   - Боялся, что в Москву уедете, в Чермашню все же ближе".
   А затем:
   "- А потому и могли догадаться, что я вас в Чермашню направляю вместо этой самой Москвы-с".
   И, наконец:
   "- Тем самым догадаться могли-с, что коли я вас от Москвы в Чермашню отклоняю, то, значит, присутствия вашего здесь желаю ближайшего, потому что Москва далеко, а Дмитрий Федорович, знамши, что вы недалеко, не столь ободрены будут" (3,15;45).
   В рассказе Повествователя о беседе Ивана со Смердяковым у ворот лакей "упорно направлял" Ивана в Чермашню, еще не зная о решении Ивана уехать в Москву. В этом рассказе Повествователя Смердяков узнает о решении Ивана только в конце беседы.
   И это - уловка Повествователя, скрывшего правду об этом очень важном разговоре и положившегося в своем рассказе на "роман" Алеши. Это доказывает вторая встреча Ивана с лакеем, рассказанная, как мы помним, самим Иваном Катерине Ивановне "до черточки":
   "- Подлец! Ты так понял!
   - А все через эту самую Чермашню-с! Помилосердствуйте! Собираетесь в Москву и на все просьбы родителя вашего ехать в Чермашню отказались-с! И по одному только глупому моему слову вдруг согласились-с! И на что вам было тогда соглашаться на эту Чермашню? Коли не в Москву, а поехали в Чермашню без причины, по единому моему слову, то, стало быть, чего-либо от меня ожидали" (3,15;53).
   Вывод можно сделать только один: Смердяков в беседе у ворот не направлял упорно Ивана в Чермашню, а отговаривал его ("отклонял") от решения уехать в Москву. А если уж уезжать, то в Чермашню, "все же ближе-с".
   Иван сказал Смердякову о своем решении уехать в Москву не в конце их беседы: "Я завтра в Москву уезжаю, если хочешь знать, - завтра рано утром", - а в самом ее начале. Это подтверждают и слова Смердякова, сказанные Ивану при их первом свидании: "Если был рад, - произнес он, несколько задыхаясь, - то единственно, что не в Москву, а в Чермашню согласились. Потому все же ближе" (3,15;46).
   Рассмотрим внимательно главу "Пока еще очень неясная", написанную Повествователем на основании "романа" ("сочинения в прозе") Алеши Карамазова, составляющего "единство целого" с "записями" Смердякова и попытаемся сделать ее "очень ясной".
   Душевное состояние Ивана перед встречей с лакеем описано Алешей в соответствии со своим собственным отношением к Смердякову, словами, сказанными Иваном: "Уважать меня вздумал, это лакей и хам" и беседы Алеши с Иваном в трактире:
   "- Ты это из-за Смердякова нахмурился? - спросил Алеша.
   - Да, из-за него. К черту его" (3,14;211).
   "Иван Федорович попробовал было "не думать", но и тем не мог пособить, - сочиняет в своем "романе" Алеша. - Главное, тем она была досадна, эта тоска, и тем раздражала, что она имела какой-то случайный, совершенно внешний вид; это чувствовалось. Стояло и торчало где-то какое-то существо или предмет, вроде как торчит что-нибудь иногда пред глазом, и долго, за делом или в горячем разговоре, не замечаешь его. <...> Наконец Иван Федорович <...> достиг родительского дома и вдруг, примерно шагов за пятнадцать от калитки, взглянув на ворота, разом догадался о том, что его так мучило и тревожило.
   На скамейке у ворот сидел и прохлаждался вечерним воздухом лакей Смердяков, и Иван Федорович с первого взгляда на него понял, что и в душе его сидел лакей Смердяков и что именно этого-то человека и не может вынести его душа. Все вдруг озарилось ("озарение" Алеши? - В.Ш.) и стало ясно. "Да неужели же этот дрянной негодяй до такой степени может меня беспокоить!" - подумалось ему с нестерпимой злобой" (3,14;242).
   Это описание соответствует душевному состоянию Алеши Карамазова после беседы с Дмитрием (гл. "Исповедь горячего сердца. Вверх пятами"):
   "- Один Смердяков знает? (о пакете - В.Ш.)
   - Он один. Он мне и знать даст, коль та к старику придет.
   - Это он тебе про пакет сказал?
   - Он".
   И далее, на той же странице:
   "- Митя! А вдруг Грушенька придет сегодня... не сегодня, так завтра аль послезавтра?
   - Грушенька? Подсмотрю, ворвусь и помешаю ...
   - А если ...
   - А коли если, так убью. Так не переживу.
   - Кого убьешь?
   - Старика. Ее не убью" (3,14;112).
   Все зависит от Смердякова, вот что понял Алеша. Лакей сообщил Дмитрию про пакет. Он же "даст знать" о приходе Грушеньки. Об этом думал Алеша перед случайной встречей со Смердяковым в саду Марьи Кондратьевны: "в уме Алеши с каждым часом нарастало убеждение о неминуемой ужасной катастрофе, готовой совершиться. В чем именно состояла катастрофа и что хотел бы он сказать сию минуту брату, может быть, он и сам бы не определил" (3,14;203). И только услышав голос Смердякова, Алеша понял, в чем состояло "в уме его убеждение о неминуемой катастрофе", понял, что и "в душе его сидел лакей Смердяков".
   Ничего не знал Иван ни о пакете, ни об угрозах Дмитрия убить старика (а Алеша почему-то не рассказал Ивану об этой страшной угрозе), ни о секретных стуках. Он узнает об этом от Смердякова при встрече у ворот. И Смердяков никак не мог беспокоить Ивана до этой встречи. Раздраженная фраза Ивана: "Уважать меня вздумал, это лакей и хам", вызвана тем, что, сообщив Дмитрию неправильное время встречи в монастыре, лакей чуть было не сорвал все планы философа-"Убийцы".
   А задумался Иван "из-за Смердякова" в трактире по следующей причине. Если лакей сообщает Дмитрию обо всем, что делается в доме отца, надо сказать ему о своем решении уехать в Москву. Смердяков тут же передаст это известие Дмитрию, и тогда...
   Есть еще интересные детали в начале главы "Пока еще очень неясная". "Так или иначе, но во всяком случае начало вырисовываться самолюбие оскорбленное", - пишет в своем рассказе Повествователь, а, точнее, сочиняет в своем "романе" Алеша, как бы послушно повторяя высказывание на суде Фетюковича о Смердякове: "Я ушел с убеждением, что существо это решительно злобное, непомерно честолюбивое, мстительное и знойно завистливое" (3,15;164). И высказывание адвоката, и "роман" Алеши (сочиненный уже после суда над Дмитрием) имеют одну и ту же цель - "подмарать" репутацию лакея. Таким его будет представлять читателю (и критику) в своем рассказе Повествователь.
   В "Черновых набросках" к роману об адвокате сказано более откровенно: Фетюкович "пользовался всяким случаем. Загрязнить" (3,15;367). Вот этим и руководствовался в своем сочинении "главный герой романа" - Алеша Карамазов.
   Далее в той же главе говорится: "Смердяков видимо стал считать себя бог знает почему в чем-то наконец с Иваном Федоровичем как бы солидарным, говорил всегда в таком тоне, будто между ними вдвоем было уже что-то условленное и как бы секретное, что-то когда-то произнесенное с обеих сторон, лишь им обоим только известное, а другим около них копошившимся смертным так даже и непонятное" (3,14;243).
   "Что-то условленное и как бы секретное", - это утверждение приговора отцу, скрепленное крепким братским рукопожатием Ивана и Алеши после сцены в зале Федора Павловича.
   А основанием для того, чтобы приписать это "условленное" отношениям Ивана и Смердякова для Алеши послужил "странный афоризм", произнесенный Иваном Карамазовым у Катерины Ивановны после второй встречи с лакеем: "Если б убил не Дмитрий, а Смердяков, то, конечно, я тогда с ним солидарен, ибо я подбивал его. Подбивал ли я его * еще не знаю. Но если только он убил, а не Дмитрий, то, конечно, убийца и я" (3,15;54).
   Начало беседы Ивана со Смердяковым у ворот по форме точно повторяет беседу Алеши с лакеем в главе "Смердяков с гитарой". "Дух и характер" беседы выражен в "мыслях" собеседников; Смердяков ждал Ивана, надеясь на него, как на своего спасителя. Иван сел на скамейку и тихо заговорил первым. Почему тихо - понятно. Совсем рядом находится флигель, где проживают Григорий с Марфой и Иван не хочет, чтобы его разговор с лакеем был услышан.
   Поскольку беседа Ивана со Смердяковым не соответствует ни настроению, ни душевному состоянию Ивана перед отъездом его в Москву, описанному в своем "романе" Алешей, хладнокровный, расчетливый и уверенный в себе Иван, все действия которого - "результат холодного здравого рассуждения", совершает в рассказе Повествователя поступки "самому себе неожиданно". Повествователь знает о поступках Ивана, но не может объяснить ни себе, ни читателю, побудительных причин этих поступков.
   Читаем в начале встречи у ворот: "Иван Федорович поглядел на него (Смердякова - В.Ш.) и остановился, и то, что он так вдруг остановился и не прошел мимо, как желал еще минуту назад, озлило его до сотрясения. С гневом и отвращением глядел он на скопческую испитую физиономию Смердякова с зачесанными гребешком височками и со взбитым хохолком. Левый чуть прищуренный глазок его мигал и усмехался, точно выговаривая: "Чего идешь, не пройдешь, видишь, что обоим нам, умным людям, переговорить есть чего". Иван Федорович затрясся:
   "Прочь, негодяй, какая я тебе компания, дурак!" - полетело было с языка его, но, к величайшему его удивлению, слетело с языка совсем другое:
   - Что батюшка, спит или проснулся? - тихо и смиренно проговорил он, себе самому неожиданно, и вдруг, тоже совсем неожиданно сел на скамейку. На мгновение ему стало чуть не страшно (!? - В.Ш.), он вспомнил это потом. Смердяков стоял против него, закинув руки за спину, и глядел с уверенностью, почти строго.
   - Еще почивают-с, - проговорил он неторопливо. ("Сам, дескать, первый заговорил, а не я".) - Удивляюсь я на вас, сударь, - прибавил он, как-то жеманно опустив глаза, выставив правую ножку вперед и поигрывая носочком лакированной ботинки" (3,14;243,244).
   Так описывает Повествователь начало беседы, сообразуясь с "романом" Алеши и "общепринятыми" представлениями о Смердякове.
   А теперь откроем главу "Смердяков с гитарой", с описанной в "воспоминаниях" Алеши подслушанной им беседе:
   "-Тут случилась неожиданность. Алеша вдруг чихнул; на скамейке мигом притихли. Алеша встал и пошел в их сторону. Это был действительно Смердяков, разодетый, напомаженный и чуть ли не завитой, в лакированных ботинках. <...>
   - Брат Дмитрий скоро воротится? - сказал Алеша как можно спокойнее. Смердяков медленно приподнялся со скамейки; приподнялась и Марья Кондратьевна.
   - Почему ж бы я мог быть известен про Дмитрия Федоровича; другое дело, кабы я при них сторожем состоял? - тихо, раздельно и пренебрежительно ответил Смердяков" (3,14;206).
   Алеша, и это необходимо отметить, не искал встречи со Смердяковым. "План его состоял в том, чтобы захватить брата Дмитрия нечаянно" в беседке. "Сам себе неожиданно" чихнув и обнаружив себя, Алеша "сам себе неожиданно" встал и "пошел в их сторону".
   Своими собственными ощущениями и впечатлениями руководствуется Алеша Карамазов в своем "романе" ("сочинении в прозе"), описывая начало беседы Ивана со Смердяковым у ворот.
   Тот же напомаженный, разодетый лакей, те же лакированные ботинки, тот же уверенный, пренебрежительный тон Смердякова.
   "- Да я просто спросил, не знаете ли?" - говорит Алеша в беседе со Смердяковым.
   "- Существенного ничего нет-с... а так-с, к разговору", - как бы повторяет фразу Алеши Смердяков в беседе с Иваном.
   Алеша после беседы со Смердяковым уходит в трактир, искать братьев. И первая часть беседы Ивана со Смердяковым у ворот заканчивается тем, что Иван "качнулся, чтобы встать. Смердяков точно поймал мгновение".
   Для полного совпадения не хватает только одной детали в главе "Смердяков с гитарой": того, что Алеша "затрясся", увидев "испитую физиономию" лакея, но это подразумевается в тексте главы. Алеша говорит "как можно спокойнее".
   Отношения Смердякова к Алеше не равны его отношению к Ивану Карамазову, как не равны ситуации во время встречи Алеши со Смердяковым в главе "Смердяков с гитарой" и Ивана с ним перед отъездом в Москву. Внешний облик и манера поведения Смердякова, воспроизведенная Алешей в его рассказе о беседе брата Ивана с лакеем у ворот, как он ее себе представляет, придают ей поистине зловещий смысл.
   Особый интерес представляют выделенные кавычками "мысли" Ивана, позаимствованные, по-видимому, Повествователем из его записной книжки.
   Запись: "Чего идешь, не пройдешь, видишь, что обоим нам, умным людям, поговорить есть чего", - соответствует намерению Ивана пригласить Алешу в трактир и задержать его на весь вечер, не допустив его встречи с Дмитрием. Соответствует она и диалогу Ивана с Алешей в конце главы "Смердяков с гитарой":
   "Но только он (Алеша - В.Ш.) подошел к трактиру, как вдруг отворилось одно окно и сам брат Иван закричал ему из окна вниз:
   - Алеша, можешь ты ко мне сейчас войти сюда или нет? Одолжишь ужасно.
   - Очень могу, только не знаю, как мне в моем платье.
   - А я как раз в отдельной комнате, ступай на крыльцо, я сбегу навстречу.
   Через минуту Алеша сидел рядом с братом. Иван был один и обедал" (3,14;208).
   Обоим им, "умным людям", действительно "переговорить было чего".
   Запись: "Прочь, негодяй, какая я тебе компания, дурак", соответствует не отношению Ивана Карамазова к Смердякову, а отношению к Алеше. Это подтверждает то, что Иван долго не обращал на Алешу никакого внимания во время своего пребывания в Скотопригоньевске.
   Это подтверждают слова, сказанные Иваном Алеше в главе "Не ты, не ты!": "Ах, это только ты, - сухо сказал Иван Федорович. - Ну, прощай". (3,15;36). Это подтверждают и слова, сказанные Иваном Алеше в конце этой же главы: "Алексей Федорович, - проговорил он вдруг с холодною усмешкой, - я пророков и эпилептиков не терплю; посланников божьих особенно, вы это слишком знаете. С сей же минуты я с вами разрываю и, кажется, навсегда. Прошу сей же час, на этом же перекрестке, меня оставить.<...> Слышите?" (3,15;40). Это, наконец, подтверждают "Черновые наброски" к роману: "Ну, это сморчок сопливый. Может только говорить. Говядина" (3,15;331),- говорит об Алеше Иван Смердякову, который для Ивана далеко "не дурак". Желание смерти отца для Ивана естественно, поскольку: "Бога нет - все позволено". Сговорившийся с философом-"Убийцей" "негодяй" Алеша разглагольствует при этом о Христе и о Боге.
   Продолжение (вторая часть) беседы Ивана со Смердяковым у ворот, в которой резко меняются и интонации и манера поведения собеседников, начинается словами Смердякова:
   "- Ужасно мое положение-с, Иван Федорович, не знаю даже, как и помочь себе, - проговорил он вдруг твердо и раздельно и с последним словом своим вздохнул" (3,14;244).
   Кончается эта часть возгласом Ивана:
   "- Вздор! - крикнул Иван Федорович почти в исступлении. - Дмитрий не пойдет грабить деньги, да еще убивать при этом отца. Он мог вчера убить его за Грушеньку, как исступленный дурак, но грабить не пойдет!
   - Им оченно теперь нужны деньги-с, до последней крайности нужны, Иван Федорович. Вы даже не знаете, сколь нужны, - чрезвычайно спокойно и с замечательною отчетливостью изъяснил Смердяков. - Эти самые три тысячи-с они к тому же считают как бы за свои собственные и так сами мне объяснили: "Мне, говорят, родитель остается еще три тысячи ровно должен" (3,14;248).
   В "Черновых набросках" к роману есть запись Достоевского:
  
   "ИВАН и СМЕРДЯКОВ
   (Сцена)
  
   Смердяков Ивану: "Положение-то мое отчаянное-с, посоветоваться хотел-с".
   И далее:
   "Важно. "Унесут они 3000 - боюсь, меня тронут, боюсь меня прикоснется: ты тоже, стало быть, замешан и с ними 3000 разделил" (3,15;238).
   Это - сцена! То, что по замыслу Достоевского должно было действительно произойти при встрече Ивана Карамазова со Смердяковым у калитки и о чем в своих "записях" мог поведать "до слова" только Смердяков. Кончается эта "сцена" так же, как и вторая часть беседы Смердякова с Иваном у ворот и полностью соответствует ей по смыслу:
   "Иван еще в разговоре с Смердяковым:
   - Все это вздор - не может быть, чтобы брат Дмитрий Федорович наверно с предвзятым намерением задумал убить. Если б случился грех, то нечаянно в драке, когда он Грушеньку отнимал бы.
   Смердяков: "Сумму эту они могут искать (3000)".
   Ив(ан): "Вздор".
   См(ердяков): "Деньги им оченно нужны-с".
   Иван: "Ничего не будет".
   См(ердяков): "Конечно, всякий благоразумный человек так и должен судить-с. Поэтому оно говорится, что с умным человеком и поговорить любопытно-с" (3,15;240;241).
   Дальнейшее продолжение беседы Ивана со Смердяковым у ворот (третья часть) - это монолог Смердякова о наследстве, которое получат братья Карамазовы в случае убийства отца. Он почти дословно повторяется затем при второй встрече, которую Иван "до черточки" передал Катерине Ивановне. Катя, как мы помним из "Черновых набросков" к роману, "все рассказала Алеше". Возникает вопрос, если этот монолог действительно был произнесен Смердяковым в беседе у ворот, то почему он так неожиданно звучит для Ивана во время второй встречи? Даже реакция Ивана на эти рассуждения лакея похожа и в беседе у ворот, и при втором свидании. "Что-то как бы перекосилось и дрогнуло в лице Ивана Федоровича. Он вдруг покраснел" (3,14;249), - в первом случае. "Иван Федорович со страданием сдержал себя" (3,15;52), - во втором.
   Монолог Смердякова о наследстве в беседе у ворот содержит в себе любопытные особенности. Фразы Смердякова: "А ко всему тому рассудите, Иван Федорович", и "Так вот теперь это взямши, рассудите сами, Иван Федорович" (3,14;248,249), повторяют фразы Смердякова в его рассуждениях в главе "Контрверза": "А лучше рассудите сами", и "насчет бульонщика тоже повремените-с, а не ругаясь рассудите сами, Григорий Васильевич" (3,14;118). Эти рассуждения очень внимательно слушал Алеша Карамазов.
   "Я сам знаю, что их (Грушеньки - В.Ш.) купец Самсонов говорили ей самой со всей откровенностью, что это дело будет весьма не глупое и притом смеялись. А они сами умом очень не глупые-с. Им за голыша, каков есть Дмитрий Федорович, выходить не стать-с", (3,14;249) - как бы говорит Смердяков Ивану у ворот. Но почему же "и притом смеялись"? И откуда это известно Смердякову?
   Откроем главу "Луковка": "Когда Федор Павлович Карамазов, - пишет Повествователь, - связавшийся первоначально с Грушенькой по поводу одного случайного "гешефта", кончил совсем для себя неожиданно тем, что влюбился в нее без памяти и как бы даже ум потеряв, то старик Самсонов, уже дышавший в то время на ладан, сильно посмеивался. <...> В самое последнее время, когда появился вдруг со своей любовью и Дмитрий Федорович, старик перестал смеяться. Напротив, однажды серьезно и строго посоветовал Грушеньке: "Если уж выбирать из обоих, отца аль сына, то выбирай старика, но с тем, однако же, чтобы старый подлец беспременно на тебе женился, а предварительно хоть некоторый капитал отписал. А с капитаном не якшайся, пути не будет.<...> Замечу еще мельком, что хотя у нас в городе даже многие знали тогда про нелепое и уродливое соперничество Карамазовых, отца с сыном, предметом которого была Грушенька, но настоящего смысла ее отношений к обоим из них, к старику и к сыну, мало кто тогда понимал. Даже обе служанки Грушеньки (после уже разразившейся катастрофы, о которой еще речь впереди) показали потом на суде, что Дмитрия Федоровича принимала Аграфена Александровна из одного лишь страху, потому будто бы, что "убить грозился" (3,14;312).
   "Мало кто понимал", а Смердяков уже все знал? И почему в беседе с Иваном Смердяков говорит: "и притом смеялись", если купец Самсонов "однажды серьезно и строго посоветовал Грушеньке"?
   Чтобы это понять, откроем главу "Обе вместе":
   "- Он (Дмитрий * В.Ш.) не женится, говорю вам! Эта девушка - это ангел, знаете вы это? Знаете вы это! - воскликнула вдруг с необычайным жаром Катерина Ивановна. <...> Аграфена Александровна, ангел мой! - крикнула она вдруг кому-то, смотря в другую комнату, - подите к нам, это милый человек, это Алеша, он про наши дела все знает, покажитесь ему!
   Поднялась портьера, и... сама Грушенька, смеясь и радуясь, подошла к столу" (3,14;136).
   Далее Катерина Ивановна говорит Алеше о Грушеньке, рассказавшей ей о своей жизни в подробности: "Но кто же попрекнет ее, кто может похвалиться ее благосклонностью! Один этот старик безногий, купец, - но он был скорее нашим отцом, другом нашим, оберегателем" (3,14;138). "Смеясь" о том, что "серьезно и строго посоветовал Грушеньке" купец Самсонов, могла рассказать Катерине Ивановне только сама Грушенька. Катя "конечно же, все рассказала Алеше", который "про наши дела все знает". Именно поэтому: "Он не женится на ней!"
   Никаким образом обо всем этом не мог знать Смердяков. Вывод может быть только один: Алеша Карамазов в своем "романе" монолог Смердякова в его беседе с Иваном у ворот "присовокупил" из своих прежних бесед и впечатлений. Этого монолога Смердякова - не было.
   Конец беседы у ворот с карикатурным поведением Смердякова и гневным, "завопившим вдруг" Иваном - так же "сочинение в прозе" Алеши, основанное на содержании беседы Ивана со Смердяковым при их второй встрече. Иван при второй встрече "вскочил и изо всей силы ударил его (Смердякова - В.Ш.) кулаком в плечо, так что тот откачнулся к стене" (3,15;51). В беседе у ворот "Иван Федорович внезапно, как бы в судороге, закусил губу, сжал кулаки и - еще мгновение, конечно, бросился бы на Смердякова. Тот, по крайней мере, это заметил в тот же миг, вздрогнул и отдернулся всем телом назад" (3,14;249). Смердяков при второй встрече заплакал, "В один миг все лицо его облилось слезами, и, проговорив: "Стыдно, сударь, слабого человека бить!", - он вдруг закрыл глаза своим бумажным <...> носовым платком" (3,15;51).
   То же самое, по мнению Алеши, должно было произойти и в беседе у ворот: "Вся фамильярность и небрежность его (Смердякова - В.Ш.) соскочили мгновенно: все лицо его выразило чрезвычайное внимание и ожидание, но уже робкое и подобострастное" (3,14;249,250).
   Что же на самом деле произошло? Готовый от страху *жизни себя лишить* Смердяков ждал Ивана Карамазова в надежде на то, что Иван "не даст совершиться убийству". Иван сел на скамейку и тихо сказал, что завтра уезжает в Москву. Затем произошел тихий и напряженный разговор, соответствующий второй части беседы и "сцене", описанной Достоевским в "Черновых набросках" к роману, в котором Смердяков "отклонял" Ивана Карамазова от решения уехать в Москву, а уговаривал ехать в Чермашню.
   Все остальное - это "сочинение в прозе" Алеши Карамазова, в котором Алеша показывает Смердякова (уже после гибели Смердякова и суда над Дмитрием) как гнусного, трусливого и злобного лакея, несомненно, будущего убийцу Федора Павловича.
   Анализ критических работ о романе "Братья Карамазовы" показывает, что замысел Алеши удался. Критика поверила ему так же безоговорочно, как и общество Скотопригоньевска. Слова: "Убил лакей, а брат невинен", получили серьезное подтверждение. Автору романа не хватило времени для того, чтобы опровергнуть клевету Алеши. Это предположение, безусловно, требует серьезных доказательств, основанных на тексте романа. Вернемся к письму Достоевского читательнице Е.Н. Лебедевой от 8 ноября 1879 г.: "Иван Федорович участвовал в убийстве лишь косвенно и отдаленно, единственно тем, что удержался (с намерением) образумить Смердякова во время разговора с ним перед своим отбытием в Москву и высказать ему ясно и категорически свое отвращение к замышляемому им злодеянию (что видел и предчувствовал Иван Федорович ясно) и таким образом, как бы позволил Смердякову совершить злодейство. Позволение же Смердякову было необходимо, впоследствии опять-таки объяснится, почему", - пишет Федор Михайлович.
   Так почему? Почему выражения "как бы позволил" и "позволение же" выделены Достоевским курсивом? И когда Иван "удержался (с намерением) образумить Смердякова"? В описанной Повествователем (в соавторстве с Алешей) сцене у ворот Иван не только высказывает Смердякову свое отвращение к злодеянию. Его яростное, гневное возмущение предложением уехать в Чермашню могло охладить в лакее желание не только убить, но даже каким-то образом участвовать в происшествии:
   "- Что за ахинея! И все это как нарочно так сразу и сойдется: и у тебя падучая, и те оба без памяти? - прокричал Иван Федорович, - да ты сам уж не хочешь ли так подвести, чтобы сошлось? - вырвалось у него вдруг, и он грозно нахмурил брови" (3,14;248).
   И далее:
   "- А из Чермашни разве не вызвали бы тоже... в каком-нибудь таком случае? - завопил вдруг Иван Федорович, не известно для чего вдруг ужасно возвысив голос" (3,14;250).
   Вот тут особенность рассказа Повествователя о беседе у ворот, отделяющая его рассказ от "сочинения" Алеши. В "сочинении" Алеши - возмущенный Иван "завопил вдруг, ужасно возвысив голос". В рассказе Повествователя, не доверяющего "сочинению" Алеши и не берущего на себя ответственности за это "сочинение", звучит фраза: "не известно для чего".
   А в самом деле, для чего "завопил вдруг" Иван, "ужасно возвысив голос"? Для того чтобы выскочили на этот вопль из флигеля Григорий с Марфой, а вслед за ними и сам Федор Павлович? А там, глядишь, и соседка Марья Кондратьевна?
   Подобные фразы встречаются в рассказе Повествователя неоднократно: "почему-то", "зачем-то", "вдруг", "странное дело" и т.д. Встречаются именно в описании "побудительных причин" поступков героев его рассказа. В отличие от Повествователя (мы обязаны признать это), Автору романа понятно все, и Достоевский обязал бы Повествователя разъяснить читателю все неясности во втором, "главном" романе.
   Если Иван Федорович участвовал в убийстве лишь "косвенно и отдаленно", то как можно объяснить признание Ивана на суде: "Он убил, а я его научил убить"? Где, когда и каким образом "научил"? Как можно объяснить "странный афоризм" Ивана: "Если б убил не Дмитрий, а Смердяков, то, конечно, я с ним солидарен, ибо я подбивал его" (3,15;54). Когда "подбивал"?
   Совершенно очевидно, что Иван "подбивал" Дмитрия к тому, чтобы он убил отца. Так же совершенно очевидно то, что Иван "подбивал" Алешу к тому, чтобы Алеша не препятствовал этому злодеянию: "Один гад съест другую гадину, обоим туда и дорога".
   Но когда Иван "подбивал" Смердякова? И как можно объяснить слова Смердякова, сказанные Ивану при третьей встрече:
   "- Да и не могли вы меня потом преследовать вовсе, потому что я тогда все и рассказал бы на суде-с, то есть не то, что я украл аль убил, - этого бы я не сказал-с, - а то, что вы меня сами подбивали к тому, чтобы украсть и убить, а я только не согласился. Потому-то мне и надо было тогда ваше согласие, чтобы вы меня ничем не могли припереть-с, потому что где же у вас к тому доказательства, я же вас всегда мог припереть-с, обнаружив, какую вы жажду имели к смерти родителя, и вот вам слово - в публике все бы тому поверили и вам было бы стыдно на всю вашу жизнь.
   - Так имел, так имел я эту жажду, имел? - проскрежетал опять Иван.
   - Несомненно имели-с и согласием своим мне это дело молча (молча! - В.Ш.) тогда разрешили-с, - твердо поглядел Смердяков на Ивана" (3,15;63).
   Ничего не возразил в ответ Иван. "Продолжай дальше, - сказал он ему, - продолжай про ту ночь" (3,15;64).
   Но почему молча? Что значит молча? И как, наконец, можно объяснить диалог Ивана со Смердяковым при той же третьей встрече:
   "- Почему, почему я убийца? О боже! - не выдержал, наконец, Иван. - Это все та же Чермашня-то? Стой, говори, зачем тебе было надо мое согласие, если уж ты принял Чермашню за согласие? Как ты теперь растолкуешь?
   - Уверенный в вашем согласии, я уж знал бы, что вы за потерянные эти три тысячи, возвратясь, вопля не подымете, если бы почему-нибудь меня вместо Дмитрия Федоровича начальство заподозрило, али с Дмитрием Федоровичем в товарищах; напротив, от других защитили бы" (3,15;63).
   Некое "согласие", помимо Чермашни, Иван Карамазов дал Смердякову "молча". И это "согласие" Смердяков вполне мог расценить как-то, что Иван подбивал его к тому, чтобы украсть и убить.
   Какое? Нет, нет лишнего слова в "ювелирски отделанном" тексте произведения. Какое согласие?
   Обратимся ко второй встрече Ивана со Смердяковым. В "Черновых набросках" есть запись Достоевского: "Важнейшее 2-ое свидание" (3,15;333). Почему "важнейшее"? При первой встрече с Иваном в больнице, едва пришедший в себя после тяжелейшего приступа падучей Смердяков, еще не осознает в полной мере зловещей роли Ивана Карамазова в трагических событиях. Он еще не знает о сходке в келье старца Зосимы. Не знает и того, что, обманув его, Иван вместо Чермашни уехал в Москву. Поэтому и находит Смердяков для Ивана такие слова: "Это я тогда по единому к вам дружеству и по сердечной моей преданности, предчувствуя в доме беду-с, вас жалеючи. Только себя больше вашего сожалел-с. Потому и говорил: уезжайте от греха, чтоб вы поняли, что дома худо будет, и остались бы родителя защитить" (3,15;45).
   Третья беседа с Иваном подчинена одной цели: приговорить философа-"Убийцу" к казни и привести этот приговор в исполнение.
   Вторая встреча "важнейшая" потому, что Смердяков совершает суд над Иваном Карамазовым. Здесь все - истина. Рассказанная Иваном "до черточки" Катерине Ивановне, эта встреча является достоянием гласности (а суд должен быть открытым и гласным), повторенная Повествователем в точности и лишь в оттенках поведения собеседников передает отношение Ивана (он показывает при этом свою "рожу") к лакею.
   "И на что вам было тогда соглашаться на эту Чермашню? Коли не в Москву (! - В.Ш.), а поехали в Чермашню без причины, по единому моему слову, то, стало быть, чего-либо от меня ожидали", - говорит Ивану при втором свидании Смердяков.
   "- Нет, клянусь, нет! - завопил, скрежеща зубами, Иван.
   - Как же это нет-с? Следовало, напротив, за такие мои тогдашние слова вам, сыну родителя вашего, меня первым делом в часть представить и выдрать-с... по крайности по мордасам тут же на месте отколотить, а вы, помилуйте-с, напротив, нимало не рассердившись, тотчас дружелюбно исполняете в точности по моему весьма глупому слову-с и едете, что было вовсе нелепо-с, ибо вам следовало оставаться, чтобы хранить жизнь родителя... Где же мне было не заключить?" (3,15;53).
   И вновь Иван не находит ответа на страшное обвинение Смердякова. Так и было. Но почему "нимало не рассердившись"? И за какие "тогдашние слова" должен был Иван представить Смердякова в часть или по мордасам отколотить?
   В "Черновых набросках" к "Сцене" у ворот эти слова звучат так: "Убьют-с. <...> Не знаете вы их-с. Поезжайте-с" (3,15;239,240).
   В дефинитивном тексте эти слова звучат в диалоге Ивана со Смердяковым:
   "- Так зачем же ты, - перебил он (Иван - В.Ш.) вдруг Смердякова,- после всего этого в Чермашню мне советуешь ехать? Что ты этим хотел сказать? Я уеду, и у вас тут вот что произойдет. - Иван Федорович с трудом переводил дух.
   - Совершенно верно-с, - тихо и рассудительно проговорил Смердяков, пристально, однако же, следя за Иваном Федоровичем.
   - Как совершенно верно? - переспросил Иван Федорович, с усилием сдерживая себя и грозно сверкая глазами.
   - Я говорил, вас жалеючи. На вашем месте, если бы только тут я, так все бы это тут же бросил... чем у такого дела сидеть-с..., - ответил Смердяков, с самым открытым видом смотря на сверкающие глаза Ивана Федоровича. Оба помолчали" (3,14;249).
   В рассказе Повествователя (сочинении Алеши) далее идет конец беседы, где грозный, благородный и возмущенный Иван, "сам себе потом удивляясь" высказывает "ясно и категорически свое отвращение к замышляемому злодеянию".
   Согласно письму Достоевского читательнице Лебедевой, а так же текстам второго и третьего свиданий Ивана со Смердяковым, этого конца беседы не было. "Оба помолчали", а затем Иван засмеялся и прошел в калитку.
   "Но Иван Федорович вдруг, к удивлению Смердякова, засмеялся и быстро прошел в калитку, продолжая смеяться. Кто взглянул бы на его лицо, тот наверно заключил бы, что засмеялся он вовсе не оттого, что было так весело" (3,14;250), - пишет Повествователь. Взглянул на лицо Ивана и услышал его смех Смердяков. И это было лицо и смех "Убийцы".
   Вот об этом и не рассказал Смердяков ("не то, чтобы до слова") на следствии. Почему? Уверенный в том, что убийства Федора Павловича не случится, он "испытывал" Ивана Карамазова. Останется Иван в доме отца после этих слов, чтобы "родителя защитить", или нет? Хочет он, как и Алеша, убийства отца? И что же Иван? Иван Карамазов "молча" и "нимало не рассердившись" дал свое согласие - пусть "произойдет"! А затем "дружелюбно" как бы исполнил то, что советовал сделать Смердяков - как бы поехал в Чермашню. Не было продолжения беседы, как не было ни "сверкающих глаз" Ивана, ни робкого и подобострастного Смердякова. Именно после этих последних слов Смердякова: "Совершенно верно-с", - Иван должен был представить лакея в часть, а сам "оставаться, чтобы хранить жизнь родителя".
   Нам остается выяснить, для чего было необходимо Смердякову "согласие" Ивана ("Пусть произойдет!") помимо Чермашни. Ответ в сцене "суда" над Иваном, в тексте беседы при второй встрече:
   "- Мыслей ваших тогдашних не знал-с, - обиженно проговорил Смердяков, - а потому и остановил вас тогда, как вы входили в ворота, чтобы вас на этом самом пункте испытать-с.
   - Что испытать? Что?
   - А вот именно это самое обстоятельство: хочется иль не хочется вам, чтобы ваш родитель был поскорее убит?
   - Но почему, почему у тебя явилось тогда на меня подозрение?
   - Как уж известно вам, от единого страху-с. Ибо в таком был тогда положении, что, в страхе сотрясаясь, всех подозревал. Вас тоже положил испытать-с, ибо если и вы, думаю, того же самого желаете, что и братец ваш, то и конец тогда всякому этому делу, а сам пропаду заодно, как муха" (3,15;51).
   Какого "братца", который желал, чтоб родитель был поскорее убит, имеет здесь ввиду Смердяков?
   Ответ тут же, в этой же главе, в словах Смердякова: "Как же вам на них (Дмитрия - В.Ш.) не рассчитывать было-с; ведь убей они, то тогда всех прав дворянства лишатся, чинов и имущества, и в ссылку пойдут-с. Так ведь тогда ихняя часть после родителя вам с братцем Алексеем Федоровичем останется, поровну-с, значит, уже не по сороку, а по шестидесяти тысяч вам пришлось бы каждому. Это вы (*что и братец ваш* - В.Ш.) на Дмитрия Федоровича беспременно тогда рассчитывали!" (3,15;52,53).
   Суд над Иваном Карамазовым является судом и над соучастником преступления - Алешей. В них, в этих словах Смердякова объяснение всех поступков Алеши и до убийства Федора Павловича и после него. То, что Алеше Карамазову хочется, чтобы "родитель был поскорее убит", и именно Дмитрием, у Смердякова не вызывало сомнения. Сомнения вызывал Иван. Утром, у тарантаса ("играя в благородство, сам себя надувая"), как бы уезжая в Чермашню, Иван как бы показал Смердякову, что он как бы не хочет убийства отца, и как бы пообещал лакею свою поддержку и защиту в том случае, если бы того "вместо Дмитрия Федоровича начальство заподозрило, али с Дмитрием Федоровичем в товарищах":
   "- Видишь... В Чермашню еду..., - как-то вдруг (? - В.Ш.) вырвалось у Ивана Федоровича, опять как вчера, так само собой слетело, да еще с каким-то нервным смешком. Долго он это вспоминал потом" (3,14;254), - пытаясь в максимальной степени облагородить поступки Ивана, пишет в своем рассказе Повествователь. "Станцию отмахали быстро, переменили лошадей и помчались на Воловью. "Почему с умным человеком поговорить любопытно, что он этим хотел сказать? - вдруг (опять "вдруг" - В.Ш.) так и захватило ему дух. - А я зачем доложил ему, что в Чермашню еду?" (3,14;255) - продолжает автор рассказа. "Захватило дух" потому, что может быть действительно "ничего не будет", лакей "не даст совершиться убийству". Затем Иван вдруг (в который раз "вдруг"!) меняет свое решение и отправляется в Москву, а затем четыре дня скрывается от родственников Катерины Ивановны. Он создает себе алиби и демонстрирует то, что он ("Подлец!") даже и не предполагал трагической развязки.
   Ничего "вдруг" не делал Иван Карамазов. Все его поступки - "результат холодного здравого рассуждения" и точного расчета. Не сообщив отцу о своей беседе со Смердяковым у ворот, Иван перешел черту, отделяющую тайного организатора убийства отца от прямого соучастника этого преступления. И это будет полностью определять его поступки после возвращения в Скотопригоньевск по отношению к единственному свидетелю и возможному его обвинителю - Смердякову.
   Теперь мы можем сказать, что "Пока еще очень неясная" (неясная более ста лет) глава, описывающая беседу Ивана Карамазова со Смердяковым у ворот, стала, наконец, "очень ясной". Кроме одного. Зачем Смердяков совершил свой "малодушный поступок", сообщив барину, что "они (Грушенька - В.Ш.) уж, несомненно, обещали прибыть-с"? (3,14;256).
   В беседе с Иваном у ворот Смердяков, как мы помним, говорит Ивану: "Им (Дмитрию - В.Ш.) оченно теперь нужны деньги-с, до последней крайности нужны, Иван Федорович. Вы даже не знаете, сколь нужны. <...> Эти самые три тысячи-с они считают как бы за свои собственные и так сами мне объяснили: "Мне, говорят, родитель остается еще три тысячи ровно должен" (3,14;248). Об этом же говорит на следствии Дмитрий: "Мне до зарезу нужны были эти три тысячи... так что тот пакет с тремя тысячами, который, я знал, у него под подушкой, приготовленный для Грушеньки, я считал решительно как бы у меня украденным, вот что, господа, считал своим, все равно как моею собственностью..." (3,14;416).
   Слуга Личарда в "Сказке о Бове-Королевиче" считал справедливой грамоту прекрасной Королевны Милитрисы "к храброму и славному Королю Дадону, с тем намерением, чтоб подступил под наш град Антон и меня б взял себе в жены". Справедливо не убийство Короля Гвидона, слуга Личарда не предполагал трагической развязки, а только чтобы "взял себе в жены". Слуга Личарда-Смердяков считал справедливым вернуть украденную у Дмитрия собственность - три тысячи. Справедливо не убийство Федора Павловича, Смердяков также не предполагал трагической развязки, а только возвращение трех тысяч. Об этом он и говорит Ивану при их первом свидании: "Я, конечно, опасаться мог, чтобы Дмитрий Федорович не сделали какого скандалу, и самые эти деньги не унесли, так как их все равно что за свои почитали, а вот кто же знал, что таким убивством кончится? Думал, они просто только похитят эти три тысячи рублей, что у барина под тюфяком лежали-с, в пакете-с, а они вот убили-с. Где же и вам угадать было, сударь?" (3,15;45).
   Алеша "подумал и промолчал", как бы забыв отчаянный, страстный наказ Дмитрия: "Сходи, Алексей, спроси у него эти три тысячи... <...>. Небось я тебя посылаю к отцу и знаю, что говорю; я чуду верю. <...> Чуду промысла Божьего. Богу известно мое сердце, Он видит все мое отчаяние. Он всю эту картину видит. Неужели Он попустит совершиться ужасу? Алеша, я чуду верю, иди!" (3,14;112).
   Смердяков подумал и сделал все, чтобы произошло "чудо промысла Божьего", и не совершился "ужас".
   Для подтверждения наших выводов мы вынуждены вновь обратиться к письму Достоевского Любимову от 25 мая 1879 г.: "<...> здесь, в романе - это ведь не я говорю густыми красками, преувеличениями и гиперболами,<...>, а лицо моего романа Иван Карамазов. Это его язык, его слог, его пафос, а не мой. <...> Но я именно и хотел, чтобы выдалось лицо и чтобы читатель заметил именно эту страстность, этот наскок, этот литературный, обрывистый подход. <...> Я только хотел попросить Вас особенно, многоуважаемый Николай Алексеевич, впредь, в сомнительных случаях (если только будут), обращать внимание, от чьего лица говорится. Ибо иное лицо по характеру своему не может иначе говорить" (3,30.II;45,46).
   "По характеру своему не может иначе говорить" в своем "романе" Алеша Карамазов. Его цель - оправдание и самого себя, и любимого им брата Ивана, и обвинение лакея в убийстве Федора Павловича.
   "По характеру своему не может иначе говорить" в своих "записях" и Смердяков. Его цель - рассказать правду, ибо как же ему "не защитить себя?".
   Роль Повествователя - "представить события в точном виде", так, как они описаны и в "сочинении" Алеши, и в "записях" Смердякова". Он не виноват, если эти события "покажутся невероятными", но "в подборе фактов и указание, как их понимать" (3,10;104): "убил лакей".
   Остается выяснить, зачем, с какой целью философ-"Убийца", Иван Карамазов, трижды направлялся на свидания к Смердякову.
   "Первое свидание со Смердяковым"
   В рассказе Повествователя Иван как бы что-то подозревает, он мучается сомнениями, он как бы что-то предчувствует, и, наконец, при третьей встрече с лакеем добивается от него "признания". Все! Убийца найден и это полностью соответствует словам Алеши: "Убил лакей".
   Описание душевного состояния Ивана перед встречами со Смердяковым - составная часть "романа" ("сочинения в прозе о вымышленном или украшенном вымыслами событии, случае") Алеши, " главного героя" романа Достоевского. "Еще в вагоне, летя из Москвы, он (Иван - В.Ш.) все думал про Смердякова и про последний свой разговор с ним вечером накануне отъезда. Многое смущало его, многое казалось подозрительным" (3,15;42), - сочиняет Алеша.
   Это сочинение основано на вопросе, заданном Иваном Герценштубе и врачу Варвинскому: "Не притворялся ли он (Смердяков - В.Ш.) в день катастрофы?" (3,15;43). Нет, не притворялся, объяснили Ивану медики, "припадок этот был даже необыкновенный, продолжался и повторялся несколько дней, так что жизнь пациента была в решительной опасности, <...> очень возможно, что рассудок его останется отчасти расстроен, "если не на всю жизнь, то на довольно продолжительное время". На нетерпеливый спрос Ивана Федоровича, что, "стало быть, он теперь сумасшедший?", ему ответили, что "этого в полном смысле еще нет, но что замечаются "некоторые ненормальности" (3,15;43). Почему Иван "нетерпеливо" задал этот вопрос? Диагноз невменяемости Смердякова лишал бы его возможности давать показания.
   Затем Иван Федорович направляется на первое свидание с лакеем, как бы положив узнать, "какие это ненормальности". Живой диалог Ивана со Смердяковым, описанный Повествователем через тринадцать лет после этого свидания, свидетелей которому, как мы помним, не было и о котором ничего при жизни не рассказывали ни Иван, ни Смердяков, мог быть составлен автором рассказа о карамазовской истории только на основе "записей" Смердякова. Этот диалог передает в деталях поведения собеседников отношение к ним Повествователя, выражающего "общепринятую" точку зрения на собеседников и не выражает отношения к ним Автора романа.
   Во все время беседы, - пишет Повествователь, - Смердяков "почти поразил своим спокойствием" Ивана Федоровича. Почему? Заключения медиков и показания Григория об открытой двери исключают возможность какого-либо подозрения в сопричастности Смердякова к преступлению. Начало диалога точно определяет позиции собеседников. Организатор убийства отца приехал в Скотопригоньевск как бы разбираться в произошедших событиях, для него неожиданных:
   "- <...> Ты мне, брат, многое разъяснить сейчас должен, и знай, голубчик, что я с собой играть не позволю!
   - А зачем бы мне такая игра-с, когда на вас все мое упование, единственно как на господа Бога-с! - проговорил Смердяков, все так же совсем спокойно и только на минуту закрыв глазки.
   - Во-первых, - приступил Иван Федорович, - я знаю, что падучую нельзя наперед предсказать. Я справлялся, ты не виляй. День и час нельзя предсказать. Как же ты мне тогда предсказал и день, и час, да еще с погребом?" (3,15;44).
   К чему "приступил" Иван, направившийся к Смердякову узнать, какие это были "ненормальности"? Откроем главу "Пока еще очень неясная":
   "- Да ведь, говорят, падучую нельзя заранее предузнать, что вот в такой-то час будет. Как же ты говоришь, что завтра придет? - с особенным и раздражительным любопытством осведомился Иван Федорович" (3,14;245).
   "Говорят", - это перед отъездом в Москву. И вдруг здесь, при первой встрече: "Я знаю, я справлялся"? Где, когда и с какой целью справлялся Иван Карамазов о подробностях течения эпилепсии? Может быть здесь, у Герценштубе? Но нет этого в тексте романа. Тогда в Москве, готовясь к встрече с единственным и очень опасным свидетелем - Смердяковым? Ивана Карамазова интересует причина сильнейшего приступа падучей лакея, едва не стоившего ему жизни, он упорно добивается ответа и получает этот ответ от больного: "Я тогда, как в этот погреб полез, то в страхе был и в сумлении; потому больше в страхе, что был вас лишимшись и ни от кого уже защиты не ждал в целом мире" (3,15;44). Повествователь не пишет, что Иван это запомнил, но мы увидим в дальнейшем, что это так и что это выяснение - главная причина первого посещения Иваном Смердякова.
   Кульминационная, поворотная точка не только первого свидания, но и всего романа в целом - это первая попытка философа-"Убийцы" "пугнуть" лакея, обвинив его в сопричастности к преступлению:
   "- Ну-с, я-то думал, что вы, обо всем догадамшись, скорее как можно уезжаете лишь от греха одного, чтобы только убежать куда-нибудь, себя спасая от страху-с.
   - Ты думал, что все такие же трусы, как ты?
   - Простите-с, подумал, что и вы, как и я.
   - Конечно, надо было догадаться, - волновался Иван, - да я и догадывался об чем-нибудь мерзком с твоей стороны... Только ты врешь, опять врешь, - вскричал он, вдруг припомнив. - Помнишь, как ты к тарантасу тогда подошел и мне сказал: "С умным человеком и поговорить любопытно". Значит, рад был, что я уезжаю, коль похвалил?
   Смердяков еще и еще раз вздохнул. В лице его как бы показалась краска" (3,15;46).
   Все! Упование Смердякова на Ивана, как на защитника, "единственно как на господа Бога", как на свидетеля его искреннего желания не допустить "катастрофы" кончилось! Смердяков отлично понял, зачем явился к нему "Убийца".
   Об этом он скажет Ивану при третьей встрече: "Али все еще свалить на одного меня хотите, мне же в глаза?" (3,15;59). Прощание собеседников - это серьезное взаимное предупреждение, даже взаимная прямая угроза:
   "- До свидания. Я, впрочем, про то, что ты притворяться умеешь, не скажу... да и тебе советую не показывать, - проговорил вдруг (опять, в который раз, "вдруг" - В.Ш.) почему-то (почему-то! - В.Ш.) Иван.
   - Отлично понимаю-с. А коли вы этого не покажете, то и я-с всего нашего с вами разговору тогда у ворот не объявлю" (3,15;47).
  

"Второй визит к Смердякову"

   Прежде, чем приступить к главам: "Второй визит к Смердякову" и "Третье, и последнее, свидание со Смердяковым", мы вынуждены сделать некоторое отступление. В повести "Капитанская дочка" Пушкина (давшего нам "почти все формы искусства") есть "Пропущенная глава", не вошедшая в окончательную редакцию, но сохранившаяся в "черновой рукописи". В "Евгении Онегине" - две "пропущенные главы". В тексте романа "Братья Карамазовы" (после убийства Федора Павловича) есть чрезвычайно интересная последовательность. По возвращении Ивана из Москвы и первой встречи с Алешей, он направляется на первое свидание со Смердяковым. После второй встречи с Алешей Иван наносит второй визит Смердякову. После третьей встречи с братом, описанной в главе "Не ты, не ты!", Иван отправляется на третье, и последнее, свидание со Смердяковым. И после этого третьего свидания происходит не первая беседа Ивана с "чертом".
   Невидимые нити связывают три встречи Ивана с Алешей с тремя свиданиями со Смердяковым и... с тремя беседами с "чертом". Да, в рассказе Повествователя, несомненно, недостает двух предыдущих и не описанных бесед Ивана Карамазова со своим ночным гостем. Но они, эти беседы, в подтексте произведения; они, несомненно, были.
   Автор этой работы считает необходимым объясниться с читателем. Предложенные его вниманию тексты двух пропущенных глав ни в коем случае не являются попыткой "исправить" роман "Братья Карамазовы". Они ни в коем случае не является подражанием Достоевскому, это невозможно. Это попытка, может быть и неудачная, объяснить себе (читатель вправе не согласиться с этим) разгадку сплетения сложнейших причинно-следственных связей между событиями романа. На самом деле таких разгадок может быть ровно столько, сколько читателей произведения.
   В "Черновых набросках" ко второму свиданию Достоевский записал:
   "2-е свидание. Причины (не объяснять) <...> (придумать причины)" (3,15;331).
   И далее:
   "Перед 2-м свиданием. Причина, почему пошел во 2-й раз к Смердякову"
   Рядом с текстом - помета на полях: "Тайна Ивана, здесь?" (3,15;333).
   Почему Достоевский не захотел объяснить читателю романа причины второго посещения Иваном Смердякова? Что значит: "Тайна Ивана, здесь?" Какая "тайна"?
   Видимой причины второго свидания Ивана со Смердяковым в романе действительно нет. Да простит нас Федор Михайлович, если мы так представим себе эту причину. Как мы помним, после первого свидания со Смердяковым Иван "чувствовал, что действительно был успокоен тем обстоятельством, что виновен не Смердяков, а брат его Митя, хотя, казалось бы, должно было выйти напротив. Почему так было - он не хотел тогда разбирать, даже чувствовал отвращение копаться в своих ощущениях. Ему поскорее хотелось как бы что-то (!? - В.Ш.) забыть. <...> Словом, он на время почти забыл о Смердякове. И, однако, две недели спустя после первого к нему посещения..." (3,15;47,49):
  
   Первое свидание с "чертом"
   (первая пропущенная глава)
   И, однако, две недели спустя после первого посещения к Смердякову, ночью, Иван Федорович вновь увидел свой кошмар. Надо сказать, что Иван уже не столько привык к внезапным и совершенно необъяснимым визитам этого, можно сказать, призрака, сколько ненавидел свои странные беседы с нахальным и бесцеремонным гостем. И в то же время как бы даже уже и ждал этих бесед, у него было даже какое-то болезненное и непонятное ожидание.
   Иван Федорович сидел и упорно приглядывался к какому-то предмету у противоположной стены. Наконец уже знакомый ему некто оказался сидящим на диване. Иван молча ждал.
   - Послушай, - начал тот, - послушай, ты смотришь на меня так, как будто в первый раз видишь. А между тем, как мне кажется, мы с тобой уже старые и добрые знакомые.
   - Добрые знакомые? Я более мерзкого типа никогда не видел. Убирайся прочь.
   - Ну, это явное недоразумение. Ты ждал меня, и я явился. А теперь вдруг: "убирайся прочь!" Просто невежливо.
   - Тогда говори, что тебе нужно.
   - Мне от тебя нужно? Мне кажется, что это тебе от меня все время что-то нужно. Всякие там сомнения, воспоминания - они ведь в глубине души так иногда мучат... Послушай, а почему ты так успокоился тем, что виновен не Смердяков, а Митя? Ведь Митя твой брат, а Смердяков... ничтожная личность... Ведь так, по-твоему?
   - Все улики против Дмитрия, я тут не при чем.
   - Так уж и не при чем.
   - Что ты этим хочешь сказать?
   - Да ничего... А помнишь, как ты рассмеялся тогда после беседы со Смердяковым у ворот? Чему ты так обрадовался?
   - Не знаю чему... рассмеялся, и все.
   - А потом, встретив отца в зале, закричал ему: "Я к себе, а не к вам, до свидания". Куда ты так торопился?
   - Я устал и очень хотел спать.
   - Устал? Ну, и лег бы спать.
   - Я и лег спать.
   - Ну как же? Ты путаешь... Скажи, для чего ты тогда, в последнюю перед отъездом ночь, выходил на лестницу и прислушивался, что делает там, внизу, как шевелится отец? Любопытно было?
   - Этого не было. Этого никто не видел.
   - Так уж и не видел... А если Смердяков видел? Он ведь, может быть, тоже не спал... подсматривал и ждал, сойдешь ты к отцу, или не сойдешь, расскажешь все отцу, или не расскажешь? Начнут его обвинять в суде, он все и объявит. Стыд-то какой! Все узнают, какую жажду ты имел к смерти родителя. Смешно, ей-богу, судьба великого философа и мыслителя (тебя ведь именно таким здесь считают) зависит от... ничтожного лакея и хама.
   - Я убью его!
   - Убьешь? Не смеши меня, пожалуйста. Убьешь, а что потом? Суд, каторга... ты этого хочешь? А как же Катерина Ивановна? Наследство отца? Чтобы жить, и никому не кланяться?
   Иван зажал уши руками, но его ночной гость, повысив голос, продолжал:
   - Ты, может быть, хочешь "пострадать", мучение на себя принять? Пустое, это не для тебя. "Не таким орлам воспарять над землей!" (3,15;88). Кстати, ведь не только Смердяков, но и Алеша все понял. Тогда еще, когда ты ему сказал, что в желаниях своих оставляешь за собой полный простор.
   - Убирайся! - завопил Иван. - Убирайся, или я...
   - Или что? И меня убьешь? Что это ты сегодня все: "убью, да убью"? В прошлый раз ты был приветливее. Впрочем, я вижу, что ты и в самом деле устал, и что тебе спать пора. Последний вопрос, Можно?
   - Спрашивай, если последний.
   - А для чего ты тогда, у тарантаса, сказал Смердякову: "Видишь... В Чермашню еду..."? Ты ведь в Москву собирался. И на него тоже рассчитывал? Все, все! Не вскакивай, пожалуйста, и не хватай, что под руку подвернется. Я ухожу".
   После ухода "черта" Иван еще долго и раздраженно ходил по комнате, а потом достал свою записную книжку и сделал запись карандашом нервным и торопливым почерком: "Надо убить Смердякова! Если я не смею теперь убить Смердякова, то не стоит и жить!"
   Беседа Ивана Карамазова с "чертом" - вот она, "Тайна Ивана", которую не захотел объяснить читателю в своем первом, "вступительном" романе Достоевский, и не посмел сделать в своем рассказе Повествователь.
   А теперь вернемся в главу *Первое свидание со Смердяковым*: *И, однако, две недели спустя после первого к нему (Смердякову - В.Ш.) посещения начали его (Ивана - В.Ш.) опять мучить все те же странные мысли, как и прежде. Довольно сказать, что он беспрерывно стал себя спрашивать: для чего он тогда, в последнюю ночь, в доме Федора Павловича пред отъездом своим, сходил тихонько, как вор, на лестницу и прислушивался, что делает внизу отец? <...> Как раз, подумав это, он встретил Алешу на улице. Он тотчас остановил его и вдруг задал ему вопрос:
   "* <...> подумал ты тогда, что я желаю смерти отца, или нет?
   * Подумал, - тихо ответил Алеша" (3,15;49).
   И сразу после разговора с Алешей "Иван Федорович, не заходя домой, вдруг (и здесь опять "вдруг" - В.Ш.) направился к Смердякову". О "странных мыслях" Ивана не мог знать ни Алеша, ни Повествователь. Это то, что "глубоко про себя, в тайниках души своей" хранил Иван Карамазов. И догадываться о мыслях Ивана мог только свидетель его поведения перед отъездом в Москву - Смердяков.
   Достоевский - Автор придумал причину: Иван "вдруг" направился к лакею. Об этом сообщил читателю Повествователь. Безусловно веря Достоевскому, автор этой книги не верит Повествователю. Все действия Ивана - это "результат холодного, здравого рассуждения" и математического расчета.
   Если Алеша думал о том, что Иван желает смерти отца, "то есть чтоб именно Дмитрий отца убил, да еще поскорее", - то Смердяков об этом знал. И если Алеша будет настаивать в суде на обвинении Смердякова в убийстве Федора Павловича, то лакей сделает то, что обещал и чего так опасался Иван, - объявит "до слова" весь разговор у ворот. Вот она - та "причина", о которой не захотел сообщить в тексте романа Достоевский, и которую не понял Повествователь.
   Мысли Ивана (источником которых может служить только записная книжка философа-*Убийцы* Ивана) Повествователь преподносит читателю - не зная ни дня, ни места случившегося происшествия, записи Ивана - как результат второго свидания. Но это звучит как откровенное недоразумение (что часто встречается в рассказе Повествователя, но чего никак не может быть в романе Достоевского). "Надо убить Смердякова! Не стоит и жить!" - И Иван, вместо того, чтобы вернуться к лакею и выполнить свое намерение, отправляется к Катерине Ивановне.
   Представим себе, что эти мысли Ивана - его задача, его намерение перед вторым свиданием и оно, это намерение, является также истинной причиной, которую не захотел объяснить Достоевский. "Надо убить Смердякова!" - это решительное намерение Ивана после его первой беседы с "чертом" и разговора с Алешей. Убить лакея может повторный приступ падучей болезни и "Убийца", абсолютно уверенный в невиновности Смердякова, убивший своего отца руками Дмитрия (как он думал), обрушивает на свою новую жертву яростный шквал обвинений и угроз: "Это ты его убил! - воскликнул он вдруг. <...> Слушай, изверг, - засверкал глазами Иван и весь затрясся, - я не боюсь твоих обвинений, показывай на меня что хочешь, и если я не избил тебя сейчас до смерти, то единственно потому, что подозреваю тебя в этом преступлении и притяну к суду. Я еще тебя обнаружу!
   - А по-моему, лучше молчите-с" (3,15;52,54).
   И тогда, не добившись желаемого результата: "Идти объявить сейчас на Смердякова? Но что же объявить: он все-таки невинен. Он, напротив, меня же обвинит" (3,15;54).
   Затем Иван в смятении отправляется к Катерине Ивановне и произносит "странный афоризм": "Если б убил не Дмитрий, а Смердяков, то, конечно, я тогда с ним солидарен, ибо я подбивал его. Подбивал ли я его - еще не знаю. Но если только он убил, а не Дмитрий, то, конечно, убийца и я" (3,15;54).
   Афоризм "странный" не для Автора романа. Ему понятно все. Он "странный" для Повествователя, Катерины Ивановны, и всего общества Скотопригоньевска. "Странный" потому, что Повествователь не поверил Ивану в том, что Иван - "солидарен" со Смердяковым, как не поверил и "признанию" Ивана на суде, сделанному в состоянии белой горячки: "Он убил, а я научил его убить". Алеша Карамазов в своем "романе" сделал все, чтобы и "афоризм" и "признание" были "странными". Иван к убийству отца причастен лишь "косвенно и отдаленно", а "убил лакей" - вот главная мысль "романа" Алеши.
   Между тем Иван в своем "афоризме" говорит не о своих сомнениях. Сомнений у него нет. Убийца - Дмитрий, это ясно для Ивана. Этот "афоризм" - рассуждение о возможных последствиях суда над Дмитрием. Алеша обвиняет Смердякова в убийстве отца. Смердяков объявляет весь разговор у ворот. И тогда - убийца и он, Иван Карамазов, давший "согласие" на это убийство.
   "Когда Иван прочел "документ" (письмо Дмитрия Катерине Ивановне, "математическое доказательство" его вины - В.Ш.), то встал убежденный. "Значит убил брат, а не Смердяков. Не Смердяков, то, стало быть, и не он, Иван. <...> На другое утро он лишь с презрением вспоминал о Смердякове и о насмешках его. <...> Он решился презреть его и забыть. Так прошел месяц. О Смердякове он не расспрашивал больше ни у кого, но слышал мельком, раза два, что тот очень болен и не в своем рассудке. "Кончит сумасшествием", - сказал раз про него молодой врач Варвинский, и Иван это запомнил" (3,15;55,56).
   Не только запомнил это Иван Карамазов, но и понял, как результат его второй встречи с лакеем.
   "Третье, и последнее, свидание со Смердяковым"
   Душевное состояние Ивана перед третьей встречей, - это также составная часть "романа" Алеши, описывающего свои собственные переживания, как переживания брата. Иван о своих переживаниях, как мы помним, не рассказывал никому.
   "Замечательно еще и то, - описывает в своем "романе" Алеша как бы переживания Ивана, - что он (как бы Иван - В.Ш.),чувствуя, что ненавидит Митю с каждым днем все больше и больше, понимал в то же время, что не за "возвраты" к нему Кати ненавидел его, а именно за то, что он убил отца! Он чувствовал и сознавал это сам вполне. Тем не менее, дней за десять перед судом он ходил к Мите и предложил ему план бегства, - план, очевидно, еще задолго задуманный. Тут, кроме главной причины, побудившей его к такому шагу, виновата была и некоторая незаживающая в сердце его царапина от одного словечка Смердякова, что будто бы ему, Ивану, выгодно, чтоб обвинили брата, ибо сумма по наследству от отца возвысится тогда для него с Алешей (с Алешей! - В.Ш.) с сорока до шестидесяти тысяч. Он решился пожертвовать тридцатью тысячами с одной своей стороны, чтоб устроить побег Мити. Возвращаясь тогда от него, он был страшно грустен и смущен: ему вдруг начало чувствоваться, что он хочет побега не для того только, чтобы пожертвовать на это тридцать тысяч и заживить царапину, а и почему-то другому. "Потому ли, что в душе и я такой же убийца?" - спросил он себя. Что-то отдаленное, но жгучее язвило ему душу" (3,15;56).
   О какой "главной" причине говорит здесь Алеша? Для Алеши "главная причина" организации побега Дмитрия в Америку - это то, что двадцатилетнее пребывание Дмитрия на каторге тяжким бременем должно лечь на его, Алешину, совесть. "Главная причина" для Ивана Карамазова раскрывается в словах, сказанных Катерине Ивановне (гл. "Надрыв в гостиной"): "Вы именно любите его (Дмитрия - В.Ш.) таким, каким он есть, вас оскорбляющим любите. Если б он исправился, вы его тотчас забросили бы и разлюбили вовсе. Но вам он нужен, чтобы созерцать беспрерывно ваш подвиг верности и упрекать его в неверности. И все это от вашей гордости. О, тут много принижения и унижения, но все это от гордости..." (3,14;175).
   И в словах, сказанных Алеше в трактире (гл. "Братья знакомятся"): "Ох, она (Катерина Ивановна - В.Ш.) знала, что я ее люблю! Любила меня, а не Дмитрия, - весело настаивал Иван. - Дмитрий только надрыв. Все, что я давеча ей говорил, истинная правда. Но только в том дело, самое главное, что ей нужно, может быть, лет пятнадцать аль двадцать, чтобы догадаться, что Дмитрия она вовсе не любит, а любит только меня, которого мучает" (3,14;212). Лет пятнадцать аль двадцать? Что это, случайное "прозрение" Ивана, или предугаданный им срок пребывания Дмитрия на каторге после убийства отца? Но чтобы не ждать "лет пятнадцать аль двадцать", необходим побег ("еще задолго задуманный") Дмитрия в Америку с Грушенькой, чтобы не нужно было Катерине Ивановне "созерцать беспрерывно" свой "подвиг верности".
   Так может быть еще тогда, обедая в трактире и празднуя свой "первый час свободы" ("свободы"? Чтобы "жить и никому не кланяться"?) Иван Карамазов рассчитал весь ход дальнейших событий?
   В этом различии понимания "главной причины" организации побега Дмитрия раскрывается глубокий внутренний психологический конфликт между Иваном и Алешей.
   "Убил Дмитрий" - утверждает, оправдывая себя Иван. Но, обвиняя в убийстве отца Дмитрия, он, сам того не зная, обвиняет Алешу в том, что Алеша намеренно не выполнил наказ старца Зосимы и как бы забыл о брате Дмитрии.
   "Убил Смердяков" - утверждает Алеша, не знающий "до слова" о беседе брата Ивана с лакеем у ворот. Но, обвиняя в убийстве отца Смердякова, Алеша, сам того не зная, обвиняет в причастности к преступлению Ивана. В подтексте романа внутренний, скрытый диалог Ивана и Алеши звучит как: "Не я, а ты; не я, а ты!"
   Обвинение Алеши, "главного героя романа", сыграет роковую роль в судьбах и Ивана Карамазова и Смердякова. Оно, это обвинение, заставит "Убийцу" искать способ заставить замолчать лакея любой ценой, любой, вплоть до его убийства. Оно же, это обвинение, заставит Смердякова угрожать Ивану тем, что он все объявит на суде, "ибо как же бы ему не защитить себя?". Оно, это обвинение, вынудит Катерину Ивановну самой пойти к Смердякову, а затем бросить Ивану в лицо жестокую фразу: "Я была у Смердякова... Это ты, ты убедил меня, что он (Дмитрий - В.Ш.) отцеубийца. Я только тебе и поверила!" (3,15;37).
   Это он, Алеша, обвинявший без всяких на то оснований Смердякова в убийстве Федора Павловича, он, как бы послушный желанию Дмитрия "пострадать", он, спрятавший за образа "записи" лакея с "признанием" в убийстве и приговоривший тем самым брата к каторге, он, а не Иван Карамазов, чувствовал при этом "что ненавидит Митю с каждым днем все больше и больше за то, что он убил отца!" Иван же ждет суда с нетерпением: "И когда только придет этот проклятый приговор!" (3,15;39).
   Поэтому никакой "в сердце царапины" от "словечка Смердякова" у Ивана нет. Он, как мы помним, "решился презреть лакея и забыть" после второй встречи. "Царапина" может быть только у самого Алеши, узнавшего от Катерины Ивановны "до черточки" о второй беседе Ивана со Смердяковым. "Возвращаясь тогда от него (Дмитрия - В.Ш.), он (как бы Иван - В.Ш.), был страшно грустен и смущен", - рассказывает в своем "романе" Алеша, повторяя при этом собственные ощущения после беседы с Митей в главе "Гимн и секрет": "Алеша вышел весь в слезах. Такая степень мнительности Мити, такая степень недоверия его даже к нему, к Алеше, - все это вдруг раскрыло перед Алешей такую бездну безвыходного горя и отчаяния в душе его несчастного брата, какой он и не подозревал прежде. Глубокое, бесконечное сострадание вдруг охватило и измучило его мгновенно" (3,15;36).
   Для Ивана же Дмитрий - это "изверг" и "убийца". "Он его решительно не любил и много-много что чувствовал к нему иногда сострадание, но и то смешанное с большим презрением, доходившим до гадливости" (3,15;42), - пишет Повествователь в главе "Первое свидание со Смердяковым".
   "Потому ли, что в душе и я такой же убийца? - спросил он (как бы Иван - В.Ш.). Что-то отдаленное, но жгучее язвило ему душу", - заканчивает свой рассказ Алеша. И это - также его собственные переживания, связанные с крепким братским рукопожатием после сцены в зале Федора Павловича, которые Алеша описывает как переживания Ивана. Они, эти переживания, никоим образом не соответствуют логике Ивана: "Если убил Дмитрий - то он, Иван, невиновен. Если убил Смердяков - то убийца и я". "Не потому ли, что в душе и я такой же убийца"? - это вопрос, заданный себе не Иваном (он задаст себе этот вопрос только после третьего свидания со Смердяковым), а Алешей, Алешей Карамазовым.
   После роковой фразы Катерины Ивановны Иван отправляется на третье свидание со Смердяковым. В "Черновых набросках" к третьему свиданию у Достоевского записано:
  
   3-Й РАЗГОВОР
  
   Причина. Слова Кати: "Я была у Смердякова". Самолюбие. Была и еще причина (сатана)" (3,15;322).
   И далее:
   "3-е свидание. У звонка (причина свидания, - что говорил Алеша)" (3,15;323).
   Причина! Только причина, а не намерения Ивана. На полях между строками вписано позднее: "Тайна Ивана" (3,15;324).
   Это говорит о том, что видимая, внешняя причина третьего посещения Смердякова философом-"Убийцей" для Достоевского значения не имела. Но "тайна Ивана" повторяет запись относительно второй встречи: "Тайна Ивана. Здесь?"
   Какая тайна? Что для себя вновь отметил Автор романа? Повествователь описывает состояние Ивана Карамазова и внешнюю причину третьего свидания в конце главы "Второй визит к Смердякову": "Взявшись за звонок своей квартиры после разговора с Алешей и порешив вдруг (и опять, опять "вдруг") идти к Смердякову, Иван Федорович повиновался одному особливому, внезапно вскипевшему в груди его негодованию. Он вдруг (! - В.Ш.) вспомнил, как Катерина Ивановна сейчас только воскликнула ему при Алеше: "Это ты, только ты один уверил меня, что он (то есть Митя) убийца!" Вспомнив это, Иван даже остолбенел: никогда в жизни не уверял он ее, что убийца Митя, напротив, еще себя подозревал пред нею, когда воротился от Смердякова. Напротив, это она, она ему выложила тогда "документ" и доказала виновность брата! И вдруг она же теперь восклицает: "Я сама была у Смердякова!" Когда была? Иван ничего не знал об этом. Значит, она совсем не так уверена в виновности Мити! И что мог ей сказать Смердяков? Что, что именно он ей сказал? Страшный гнев загорелся в его сердце. Он не понимал, как мог он полчаса назад пропустить ей эти слова и не закричать тогда же. Он бросил звонок и пустился к Смердякову. "Я убью его, может быть, в этот раз", - подумал он дорогой" (3,15;56,57). Выделенная кавычками последняя фраза, - мысль Ивана. Это, в отличие от "сочинения" Алеши Карамазова, цитата из его записной книжки. Она истинна.
   Удивительный писатель Федор Михайлович Достоевский. Поставьте ударение в этой фразе на словах: "Я убью его", и это - фраза гневного, негодующего Ивана, не имеющего конкретной цели посещения лакея. Но чем, чем так возмущен Иван? И почему за разъяснениями того, что сказал Катерине Ивановне Смердяков, он направляется к нему, а не к самой Кате? Поставьте ударение на словах: "в этот раз", и это - фраза философа-"Убийцы". Точное, обдуманное намерение ("результат холодного здравого рассуждения") доделать то, что ему не удалось сделать при второй встрече. Смысл фразы раскрывается в конце главы "Не ты, не ты!": "Вдруг он (Иван - В.Ш.) бросил звонок, плюнул, повернул назад и быстро пошел опять на совсем другой, противоположный конец города <...> в один крошечный, скосившийся бревенчатый домик, в котором квартировала Марья Кондратьевна. <...> Прежний домик она продала и теперь проживала с матерью почти в избе, а больной, почти умирающий Смердяков, с самой смерти Федора Павловича поселился у них. Вот к нему-то и направился теперь Иван Федорович, влекомый одним внезапным и непобедимым соображением" (3,15;41). Каким соображением? - "Я убью его, может быть, в этот раз".
   Это подтверждают иронические слова "черта", сказанные Ивану Карамазову: "Послушай, - начал он ("черт" - В.Ш.) Ивану Федоровичу, - ты извини, я только чтобы напомнить: ты ведь к Смердякову пошел с тем, чтоб узнать про Катерину Ивановну, а ушел, ничего об ней не узнав, верно забыл...
   - Ах, да! - вырвалось вдруг у Ивана, и лицо его омрачилось заботой, - да, я забыл..." (3,15;71).
   Забыл? Нет, "Убийца" шел не "узнавать", он шел убивать.
   В главе "Черт. Кошмар Ивана Федоровича" Иван говорит "черту": "Я теперь точно в бреду... и, уж конечно, в бреду... ври что хочешь, мне все равно! Ты меня не приведешь в исступление, как в прошлый раз. <...> Я тебя иногда не вижу и голоса твоего даже не слышу, как в прошлый раз, но всегда угадываю то, что ты мелешь, потому что это я, я сам говорю, а не ты! Не знаю только, спал ли я прошлый раз или видел тебя наяву?" (3,15;72).
   Так чем привел Ивана в исступление "черт" в прошлый раз? Чем? В главе "Второй визит к Смердякову" Повествователь пишет: "В последнюю неделю этого месяца Иван сам начал чувствовать себя очень худо. <...> Главное же, во весь этот месяц страдала его гордость, но об этом потом..." (3,15;55). И в это самое время, - продолжим мы (простит нас последний раз Федор Михайлович), - с ним вновь случилось бывшее уже с ним не раз и памятное нам видение.
   (Как и при "Втором свидании со Смердяковым", видимой причины для третьего свидания со Смердяковым у Ивана нет. Но есть драгоценная для нас запись Достоевского в "Черновых набросках" к третьему свиданию: "Была и еще причина (сатана)", которая неизбежно приводит нас к мысли о некой второй, не рассказанной Повествователем ("тайне Ивана"), беседе Ивана с "сатаной".)
   Второй визит "сатаны"
   (вторая пропущенная глава)
   На этот раз гость появился на своем излюбленном месте совершенно неожиданно для Ивана Федоровича.
   - Зачем пришел? Я не ждал тебя, - резко сказал Иван.
   - Видишь ли, я прихожу не только тогда, когда меня ждут. Иногда это бывает просто необходимо, чтобы спасти больного, помочь ему. Ведь медицина часто бывает просто беспомощна. А избавить человека от терзаний совести, это, согласись, тоже кое-что значит.
   - Спасти меня? Ты бредишь, или, точнее, я сам брежу. Никаких терзаний совести у меня нет. Есть "математическое доказательство" вины Дмитрия. А если так, то я ни при чем. Я невиновен.
   - Так уж и невиновен... Это твоя старая песня. Впрочем, я не об этом. Ты ведь шел к Смердякову, чтобы убить его. Ну, и что же? Не смог? Рука не поднялась? Я же предупреждал, что это не для тебя. Поверь мне, что даже для меня это бывает трудно, хотя я и делаю это всегда не из корысти, не из-за наследства, как некоторые, а, так сказать, из любви к человечеству. Я же не изверг какой-нибудь.
   - Убиваешь? Я поймал тебя. Ты говоришь, что убить - это не для меня, и утверждаешь, что убиваешь сам. А между тем ты - это я, мое воображение, моя фантазия, и больше ничего. Я могу прогнать тебя в любую минуту, если только захочу.
   - Ну, так захоти.
   - Я не могу... не могу... что тебе нужно?
   - Убиваешь... Слово-то какое. Грубое и пошлое. Поверишь ли, я знал одного подающего надежды студента университета. Он бедствовал, учась и познавая новые передовые науки, сам добывал себе копейку, чтобы прожить, в то время как его старый развратный папаша... впрочем, я не об этом. Так вот, по ночам, в своем скромном жилище, этот молодой человек, мыслитель и философ в духе времени, размышлял о судьбах человечества. Ты слушаешь?
   - Да, только заканчивай поскорей.
   - Так вот. В чем ошибка человечества? - думал мой студент естественного факультета. - Трагическая ошибка человечества в том, что жестокий и неумолимый Закон природы, Закон естественного отбора, выведенный наукой уже окончательно, Закон, обеспечивающий процветание всего живого на земле и предписывающий изгнание (или уничтожение, как у пчел) из здорового сообщества всех нежизнеспособных индивидуумов, то есть Великий Закон Природы любви к целому за счет беспощадности к частному, был заменен законом сострадания к слабому и ничтожному, провозглашенным странствующим философом-идеалистом почти две тысячи лет тому назад. И обманутое, наивное человечество, ждет за исполнение этого закона награды за гробом в каком-то Царствии Небесном.
   Великий Закон Процветания - сильный уничтожает слабого, был заменен законом угасания - слабый торжествует над сильным. Тебе интересно?
   - Это невыносимо. Как ты глуп! Это я, я сам думал когда-то... действительно... в студенческие годы. Это было давно. У меня голова болит.
   - Я скоро закончу. Надо же нам с тобой придти к общему знаменателю. Несчастье человечества состоит в том, - размышлял мой студент, - что все молодое, способное радоваться клейким весенним листочкам, голубому небу и ощущать в себе молодые силы, вынуждено влачить жалкое существование в надежде на то, что когда-то, исчерпав эти свои силы уже окончательно, сможет достичь положения, благосостояния и успеха. Тогда, когда это ему уже не понадобится. А в это время отцы, уже изношенные, потертые жизненным всем процессом, бессмысленно тратят средства на удовлетворение своих низменных инстинктов до семидесяти и старше. Это подло! По-настоящему, - думал мой мыслитель, - люди могут жить до тридцати. А затем? Затем они должны добровольно передавать свои состояния более молодым и сильным, и уходить в обители, типа монастырей (а могут даже и в монастыри, если они верующие), только гражданские, чтобы доживать там остаток своей жизни. А тех, кто не захочет уходить добровольно, тех, во имя любви к человечеству, во имя исполнения Великого Закона Природы, надо... каким-то гуманным способом... лишать жизни...
   Вопрос в том, - думал мой естественник, - возможно ли, чтобы такой период наступил когда-нибудь в человечестве? "Так как, ввиду закоренелой глупости человеческой, это еще и в тысячу лет не устроится, то всякому, сознающему уже и теперь истину" (3,15;83,84), "эгоизм даже до злодейства не только должен быть дозволен, но даже признан необходимым, самым разумным и чуть ли не благороднейшим исходом в его положении" (3,14;65).
   Избавить человечество от бессмысленного сострадания - вот о чем мечтал мой студент. - Кто не желает смерти отца? - думал он. - "К чему же лгать пред собою, когда все люди так живут, а, пожалуй, так и не могут иначе жить" (3,14;131).
   - Ты мне надоел! - проскрежетал Иван. - Ты мне надоел своим философствованием. Оставь меня!
   - Я надоел? Мы с тобой одной философии. Ты рассуждал разумно, а все разумное действительно, ты это знаешь.
   - Хватит! Я устал! У меня голова раскалывается от твоей болтовни. Довольно!
   - Всего два слова. Помнишь, как Митя в монастыре заявил, да еще так грозно: "Зачем живет такой человек! И можно ли еще позволить бесчестить собою землю"?
   - Помню.
   - А милый Алеша до того расстроился рассказом вашего папаши о своей матери, что даже сам в обморок упал. А потом сказал тебе: "Брат, позволь еще спросить: неужели имеет право всякий человек решать, смотря на остальных людей, кто из них достоин жить и кто более недостоин?" Помнишь, что ты ему ответил?
   - Да, я вспоминаю... я что-то говорил... К чему ты клонишь?
   - К тому, что я и осуществил ваше общее желание... во имя любви к человечеству.
   - Осуществил? Да разве ты убил отца? - похолодел Иван. - Ты все врешь, врешь и врешь! Ты - это я, только я и больше ничего. А я тогда в Москве был... в Москве... - Иван задыхался, он был уже в каком-то изнеможении. - Я был в Москве и ничего не знал... В Москве!
   - Ты, кажется, до сих пор ничего не понял. Хорошо! Я расскажу тебе все без утайки. Ты настаиваешь на том, что я - это ты, и ничего больше?
   - Да!
   - Видишь ли, дело было так... И, слушая голос "сатаны", Иван Федорович ясно, как днем, увидел своими глазами сцену: вот Федор Павлович высовывается из раскрытого окошка, высматривая Грушеньку. Затем, вдруг увидев искаженное ненавистью лицо Дмитрия, отскакивает в испуге от окна. Замерев, прислушивается к шуму шагов убегающего Мити. Затем порывается броситься к окну, чтобы в ужасе закрыть его, но вдруг "что-то как бы связало ему руки и ноги. Изо всех сил он напрягался как бы порвать свои путы, но тщетно" (3,15;84). И в этот момент за его спиной появляется ночной гость Ивана, заносит над отцом руку с пестиком и следует удар, после которого отец, слабо вскрикнув, с глухим стуком ударившись головой об пол, падает навзничь.
   И вновь отец отскакивает от окна. Вновь за его спиной появляется фигура, но теперь уже темная и неясная, с зажатым в руке орудием убийства. И вновь с глухим стуком падает на пол отец. Иван ходил по комнате, сжимая виски руками, он стонал, он уже не видел своего гостя и не слышал его голоса, он был в исступлении.
   И вновь... и вновь... Но теперь уже не "сатана", и не неясная темная фигура, а он сам, сам Иван заносил руку с пестиком над головой отца, вновь раздавался слабый вскрик, а затем глухой удар головы об пол.
   Иван Федорович пытался остановить видение, пытался схватить сам себя, того себя, который был там, в кабинете отца, за руку, пытался помешать, не допустить того, что уже давно случилось... И вновь... И вновь... И виделся ему Смердяков, подсматривающий эту сцену, и слышался его голос: "А если только начнете, то и я все расскажу, ибо как же мне не защитить себя?" Забылся Иван Федорович, измученный совершенно, только под утро.
   А теперь вновь вернемся в главу "Второй визит к Смердякову" и прочтем: "И что мог сказать ей Смердяков? Что, что именно он ей сказал? Страшный гнев загорелся в его сердце. <...> Он бросил звонок", достал свою записную книжку, сделал в ней запись: "Я убью его, может быть, в этот раз", и пустился к Смердякову.
  
   V. Мистика и реальность в романе
   (Бог, "черт" и Провидение в представлении героев произведения)
   После того как Алеша узнал о "странном афоризме" Ивана обвинение в убийстве Смердякова, а значит и горячо любимого им брата Ивана, становится для него невозможным. И Алеша мучительно ищет выхода в своих мистических откровениях. Убил не Дмитрий, значит и не он, Алеша. Убил и не Смердяков, значит и не брат Иван.
   О "реалисте" Алеше пишет Достоевский (гл. "Старцы"): "Истинный реалист, если он неверующий, всегда найдет в себе силу не поверить чуду, а если чудо станет пред ним неотразимым фактом, то он скорее не поверит своим чувствам, чем допустит факт. Если же и допустит его, то допустит как факт естественный, но доселе ему лишь бывший неизвестным. В реалисте вера не от чуда рождается, а чудо от веры. Если реалист раз поверит, то он именно по реализму своему должен непременно допустить и чудо" (3,14;24).
   Алеша Карамазов вспомнил рассказ Федора Павловича о его матери (гл. "За коньячком"): "Думаю, дай-ка выбью я из нее эту мистику! "Видишь, говорю, видишь, вот твой образ, вот он, вот я его сниму. Смотри же, ты его за чудотворный считаешь, а я вот сейчас на него при тебе плюну, и мне ничего за это не будет!.." Как она увидела, господи, думаю: убьет она меня теперь, а она только вскочила, всплеснула руками, потом вдруг закрыла руками лицо, вся затряслась и пала на пол... так и опустилась... Алеша, Алеша! Что с тобой, что с тобой! <...> с Алешей вдруг произошло нечто очень странное, а именно с ним вдруг повторилось точь-в-точь то же самое, что сейчас только он (Федор Павлович - В.Ш.) рассказал про "кликушу". Алеша вдруг вскочил из-за стола, точь-в-точь как, по рассказу, мать его, всплеснул руками, потом закрыл ими лицо, упал как подкошенный на стул и так и затрясся вдруг весь от истерического припадка внезапных, сотрясающих и неслышных слез" (3,14;126,127).
   Вот это "необычное сходство" впечатлений ("убьет она меня теперь"), оставленное Достоевским за кадром, является весьма важным для Алеши.
   Вспомнил Алеша также и слова Дмитрия, сказанные на следствии: "Не знаю, кто (убил - В.Ш.) или какое лицо, рука небес или сатана, но... не Смердяков!".
   Вспомнил и поверил в Чудо: отца покарал Бог, "рука небес". Мистика Зосимы: "Все от Бога и все судьбы наши", и чудеса, творимые старцем "Божьим соизволением", соединились в сознании Алеши с "неотразимым фактом". Есть исцеление, есть и наказание. "Все от Бога".
   Об этом Чуде, о Том, Кто убил отца, он говорит Ивану в главе "Не ты, не ты!", в которой скрытый подтекст, предложенный Алешей Ивану, звучит как взаимное оправдание: "Не ты, но и не я; не я, но и не ты!". То есть, убил не Дмитрий, а значит и не он, Алеша. Но убил и не Смердяков, а значит и не брат Иван:
   "Алеша вдруг почувствовал, что весь дрожит.
   - Ты сам знаешь, кто, - бессильно вырвалось у него. Он задыхался.
   - Да кто, кто? - уже почти свирепо вскричал Иван.
   - Я одно только знаю, - все так же почти шепотом проговорил Алеша.
   - Убил отца не ты" (3,15;39).
   Алеша говорит о Том, пред Кем он так же трепетал в своем рассказе о привидевшемся ему старце Зосиме (гл. "Кана Галилейская"):
   - Веселимся, - продолжает сухонький старичок, - <...>. А видишь ли солнце наше, видишь ли ты его?
   - Боюсь... Не смею глядеть... - прошептал Алеша.
   - Не бойся его. Страшен величием пред нами, ужасен высотою своею, но милостив бесконечно <...>" (3,14;327).
   "Страшен величием своим" - значит Он покарал отца. "Милостив бесконечно", поэтому - "убил отца не ты", а значит и не я.
   Верит ли в это сам Алеша? В конце главы "Это он говорил" сказано: "Алеша взял подушку и лег на диван не раздеваясь. Ему становилась понятною болезнь Ивана: "Муки гордого решения, глубокая совесть!" Бог, которому он (Алеша - В.Ш.) не верил, и правда Его одолевали сердце, все еще не хотевшее подчиниться" (3,15;89).
   Для Ивана нет Бога. Не существует. Поэтому слова Алеши: "Ты сам знаешь, кто. <...> Но убил не ты, ты ошибаешься, не ты убийца, слышишь меня, не ты! Меня Бог послал тебе это сказать", звучат не оправданием, а обвинением, поскольку в мистическом сознании Ивана убийцей отца является "черт", а значит и он сам, Иван.
   "- Ты был у меня! - скрежущим шепотом проговорил он. - Ты был у меня ночью, когда он приходил... Признавайся... ты его видел, видел? <...> Разве ты знаешь, что он ко мне ходит? Как ты узнал, говори!"
   Разгадка Алешей "тайны", терзающей Ивана в последние дни, производит на Ивана ошеломляющее впечатление: "Он стоял и как бы что-то обдумывал. Странная усмешка кривила его губы.
   - Брат, - дрожащим голосом начал опять Алеша, - я сказал тебе это потому, что ты моему слову поверишь, я знаю это. Я тебе на всю жизнь это слово сказал: не ты! Слышишь, на всю жизнь. И это Бог положил мне на душу тебе это сказать, хотя бы ты с сего часа навсегда возненавидел меня...
   Но Иван Федорович, по-видимому, совсем уже успел овладеть собой" (3,15;40).
   Нет, "посланник Божий" Алеша ничего не знает, он не мог видеть "черта", и говорить с ним не о чем. Так заканчивает свой разговор с братом Иван Карамазов, оставаясь наедине со своей "тайной".
   Понятие о духе и характере третьей беседы Ивана со Смердяковым дано Достоевским в выделенных кавычками выражениях, несомненно, взятых из "записей" Смердякова.
   "- Ты солгал, что ты убил! - бешено завопил Иван. - Ты или сумасшедший, или дразнишь меня, как и в прошлый раз!
   Смердяков, как и давеча, совсем не пугаясь, все пытливо следил за ним. Все еще он никак не мог победить своей недоверчивости, все еще казалось ему, что Иван "все знает", а только так представляется, чтоб "ему же в глаза на него одного свалить" (3,15;60).
   В них, в этих выражениях, дано понятие не только о духе и характере этой беседы, но и всего романа в целом. Не смог Повествователь (а Достоевский сделал это намеренно) "вписать" эти выражения в сочиненный им (на основе "записей" Смердякова) начальный диалог Ивана со Смердяковым и они явно противоречат его смыслу. Что "все знает" Иван? И что хочет Иван Карамазов "ему же в глаза на него одного свалить"? Убийство? Нет, не о нем речь. Не верит Иван Карамазов в начале беседы в признание Смердякова ("Ты солгал, что ты убил!"). Иван хочет на одного лакея свалить вину за соучастие в убийстве с тем, про кого говорил Алеша Карамазов (Богом), кого подозревает в убийстве Иван ("черта"), и кого имеет в виду Смердяков.
   Осознание того, что Федор Павлович стал жертвой "внешней силы" приходит к Смердякову не сразу. Мы помним восклицание Дмитрия на следствии: "Кто же его убил, наконец, в таком случае, если не я? Если не я, то кто же, кто же?" (3,14;416). Помним мы и вопросы, "которые тотчас измучили неопытное и девственное сердце" Алеши Карамазова после позора с телом старца Зосимы: "За что? Кто судил? Кто мог так рассудить?" (3,14;307).
   По мере приближения суда над Дмитрием эти же вопросы во весь рост встают перед Павлом Смердяковым. Дверь в дом Федора Павловича в трагическую ночь была закрыта! Значит убил не Дмитрий. А если не Дмитрий и не он, Смердяков, то кто? То кто? И кто судил? И кого винить? Не объявить о том, что три тысячи находятся у него, Смердякова, - значит осудить на каторгу невинного Дмитрия. А если объявить - значит обвинить себя. Ведь никого реального третьего нет. Нет!
   Слова Смердякова: "Идите домой, не вы убили", выделенные Достоевским курсивом, безусловно, связывают в мистическом плане романа в единое целое беседу Ивана с Алешей (гл. "Не ты, не ты!") на улице под фонарем с третьим свиданием Ивана со Смердяковым. "Не вы убили" - относится и к Ивану, и к Алеше. А значит виновником гибели отца является не Бог и не "черт". При первой встрече с Иваном Карамазовым Смердяков говорит Ивану: "Вот теперь этого нашего с вами разговору никто не слышит, кроме самого этого Провидения-с" (3,15;47). А затем повторяет при третьем свидании:
   "- Никакого тут призрака нет-с, кроме нас-с обоих-с, да еще некоторого третьего. Без сумления, тут он теперь, третий этот, находится, между нами двумя.
   - Кто он? Кто находится? Кто третий? - испуганно проговорил Иван Федорович, озираясь кругом и поспешно ища глазами ("черта"? - В.Ш.) кого-то по углам.
   - Третий этот - Бог-с, самое это Провидение-с, тут оно теперь подле нас-с, только вы его не ищите, не найдете" (3,15;60).
   Провидение, свидетель его невиновности, невидимое для Ивана Карамазова, - вот та сила, которая в мистическом сознании Смердякова решила судьбу Федора Павловича. (Как и в "Сказке о Бове-Королевиче" Провидение решило судьбу Короля Гвидона).
   И только после того, как Смердяков предъявляет Ивану неопровержимое доказательство его вины - три тысячи, для Ивана наступает истинная "катастрофа". Его мистические видения соединились с жуткой, неправдоподобной, но неотвратимой реальностью. Убийцей отца является он - Иван. Вот этого соединения и не смог вынести Иван Карамазов. Как и герой "Пиковой дамы" Германн, он кончает сумасшествием.
   В связи с посещением "Воспитательного Дома" для брошенных детей (статья "Одна несоответствующая идея") Достоевский писал: "Несоответственных идей у нас много, и они-то и придавливают. Идея вдруг падает у нас на человека, как огромный камень, и придавливает его наполовину, - и вот он под ним корчится, а освободиться не умеет. Иной соглашается жить и придавленный, а другой не соглашается и убивает себя" (3,23;24).
   Найдя в себе "нового человека", Дмитрий Карамазов уходит на каторгу "пострадать за всех", но "пострадать" как невинный, указав при этом, как на убийцу, на ближнего, возможно брата своего, - Смердякова.
   Иван гибнет в ненависти, "мстя себе и всем за то, что послужил тому, во что не верил", в свою "диалектику".
   Алеша соглашается "жить и придавленный", сочинив себе удобную как бы идею "всепрощения".
   Павел Смердяков не соглашается "жить и придавленный" и убивает себя.
   Во мраке ночи, при тусклом искусственном освещении происходит беседа под фонарем Алеши и Ивана Карамазовых в главе "Не ты, не ты!" Во мраке ночи, при свече, происходит третья встреча Ивана со Смердяковым. Во мраке ночи происходит последняя беседа Алеши с Иваном в главе "Это он говорил". Во мраке видится Иван с "чертом". Во мраке же ночи привиделся Алеше старец Зосима. Все мистические идеи героев романа - это "идеи несоответственные". Все герои находятся во мраке этого мира. Они только в начале пути к идее "соответственной", а значит, к Истине, к Богу и к Свету.
   В своем рассказе о третьем свидании, составляющем "единство целого" "романа" Алеши и "записей" Смердякова, Повествователь красочно описывает сцену, в которой Смердяков возвращает три тысячи Ивану:
   "- Подождите-с, - проговорил он (Смердяков - В.Ш.) наконец слабым голосом и вдруг, вытащив из-под стола свою левую ногу, начал завертывать на ней наверх панталоны. Нога оказалась в длинном белом чулке и обута в туфлю. Не торопясь, Смердяков снял подвязку и запустил в чулок глубоко свои пальцы. Иван Федорович глядел на него и вдруг затрясся в конвульсивном испуге.
   - Сумасшедший! - завопил он и, быстро вскочив с места, откачнулся назад, так что стукнулся спиной об стену и как будто прилип к стене, весь вытянувшись в нитку. Он в безумном ужасе смотрел на Смердякова. Тот, немало не смутившись его испугом, все еще копался в чулке, как будто все силясь пальцами что-то в нем ухватить и вытащить. Наконец ухватил и стал тащить. Иван Федорович видел, что это были какие-то бумаги или какая-то пачка бумаг. Смердяков вытащил ее и положил на стол.
   - Вот-с! - сказал он тихо.
   - Что? - ответил, трясясь Иван.
   - Вот здесь-с, все три тысячи, хоть не считайте. Примите-с,- пригласил он Ивана, кивая на деньги. Иван опустился на стул. Он был бледен, как платок.
   - Ты меня испугал... с этим чулком... - проговорил он, как-то странно ухмыляясь" (3,15;60).
   Да полно, было ли все это? Не "сочинение" ли это Алеши Карамазова? Вновь, как и в начале встречи Ивана со Смердяковым у ворот, перед читателем неторопливый, уверенный в себе лакей и непонятно почему растерянный и "бледный как платок" Иван. И так же, как и там, у ворот, Иван почему-то "вдруг затрясся". Только вместо лакированной ботинки - туфля.
   Прятать деньги в чулок под панталоны - это вполне соответствует "общепринятой" точке зрения на Смердякова, как на убийцу, собирающегося бежать за границу, во Францию, и "переделаться во француза".
   Но от кого и зачем мог так прятать деньги больной, "почти умирающий" эпилептик, готовящийся к тому, чтобы "истребить свою жизнь своей волей и охотою, чтобы никого не винить"?
   Нет! Деньги находились там, где им изначально определил место Автор романа - за образами.
   Если "черт" - все "низкое, подлое и презренное" в Иване Карамазове, то Павел Смердяков - это совесть Ивана. Трижды обращается философ-"Убийца" к лакею с целью: либо доказать ("играя в благородство, сам себя надувая") самому себе свою непричастность к убийству отца, либо заставить замолчать Смердякова, уничтожить его физически.
   И получает в ответ: "причастен" - при их первой встрече; "виновен" - при второй; и - "вы убили, вы самый главный убивец и есть" - при третьем, и последнем, свидании. И в этом смысл Авторского суда над Иваном Карамазовым.
   "Его надо убить!" - навязчивая, маниакальная идея убийства повторяется Иваном в беседе с Алешей в главе "Это он говорил" уже после кончины Смердякова и после того, как Иван узнал о том, что Смердяков повесился.
   "Убить Смердякова!" - это значит убить свою собственную совесть, убить саму память о единственном свидетеле позорного и подлого ("Я подлец!") поведения философа-"Убийцы" перед его отъездом в Москву.
   Кажется, это единственный наказ, который Алеша Карамазов выполнил добросовестно. Он единственный участник "катастрофы", не признавший своей вины в гибели отца.
   Альберт Эйнштейн писал: *Достоевский показал нам жизнь, это верно; но цель его заключалась в том, чтобы обратить наше внимание на загадку духовного бытия и сделать это ясно и без комментариев*.
   Достоевский-философ не рассматривает бытие человека только в его конкретном воплощении. Для Достоевского человек * это идея (душа), которая существовала в своем бессмертии и до конкретного воплощения в этой жизни и которая будет существовать в своем бессмертии и после этого воплощения в другой жизни, которая будет следствием этой.
   Жизнь героев романа *Братья Карамазовы*, как действие, как воплощение стремления души человеческой, протекает в течение трех дней. Достоевского не интересу­ют факты биологического рождения или смерти человека. Его интересует бессмертная человеческая душа, как *загадка духовного бы­тия*. Он исследует обозримый отрезок пути человека к конечной цели (*к синтезу в Боге*) во время его воплощения в Мире Земли. До прибытия в Скотопригоньевск (биологического рождения в России), у бессмертных душ его героев - другая жизнь (или преджизнь), следствием которой является их воплощение в Скотопригоньевске.
   Об Алеше Карамазове в главе *Третий сын Алеша* говорится: *Вскоре обнаружилось, что он разыскивает могилу своей матери. Он даже сам признался было тогда, что за тем только и приехал. Но вряд ли этим исчер­пывалась вся причина его приезда. Всего вероятнее, что он тогда и сам не знал и не мог бы ни за что объяснить: что именно такое как бы под­нялось вдруг из его души и неотразимо повлекло его на какую-то новую, неведомую, но неизбежную уже дорогу* (3,14;21).
   Что это *именно такое* разъяснено Достоевским в его *Черновых набросках* к роману * сладострастие.
   Об этом же диалог Алеши с Дмитрием в главе *Исповедь горячего сердца. В анекдотах*:
   ** Это ты оттого, что я покраснел, * вдруг заметил Алеша, * Я не от твоих речей покраснел и не за твои дела, а за то, что я то же са­мое, что и ты.
   * Ты-то? Ну, хватил немного далеко.
   * Нет, не далеко, * с жаром проговорил Алеша. (Видимо, эта мысль давно уже в нем была) * Все одни и те же ступеньки. Я на самой низшей, а ты вверху, где-нибудь на тринадцатой. Я так смотрю на это дело, но это все одно и то же, совершенно однородное. Кто ступил на нижнюю сту­пеньку, тот все равно непременно вступит и на верхнюю.
   * Стало быть, совсем не вступать?
   * Кому можно * совсем не вступать.
   * А тебе * можно?
   * Кажется нет* (3,14;101).
   Восхождение по *ступенькам* * это есть *жизненное знание и созна­ние (т.е. непосредственно чувствуемое телом и духом, т.е. жизненным всем процессом) приобретается опытом pro и contra, который нужно пере­тащить на себе*.
   По прошествии трех дней (событий карамазовской истории) каждое *Я* устремляется в *другую жизнь*.
   *Прочь все прежнее, кончено с прежним миром навеки, и чтоб не бы­ло из него ни вести, ни отзыва; в новый мир, в новые места, и без ог­лядки!* (3,14;255), * Это стремление Ивана Карамазова. Но желание *жить и никому не кланяться*, получив наследство и страсть к женским прелестям (к Катерине Ивановне в плане рассказа о *катастрофе*) возвращают его в Ско­топригоньевск.
   Об этой другой жизни восклицание Грушеньки Светловой: *Еду! * вскричала она вдруг. * Пять моих лет! Прощайте! Прощай, Алеша, решена моя судьба... Ступайте, ступайте от меня теперь все, чтоб я уже вас не видала!.. Полетела Грушенька в новую жизнь...* (3,14;324). И она тоже вернется в Скотопригоньевск вслед за арестованным Дми­трием.
   Сказано Христом (Матфей 6.21): *Ибо, где сокровище ваше, там будет и сердце ваше*.
   *Нового человека* находит в себе Дмитрий и приговаривает себя к другой жизни в рудниках. А затем снова вернется в Скотопригоньевск в другую жизнь.
   Об этом же говорит Ивану всезнающий *черт*: *Был дескать, здесь у вас на земле один такой мыслитель и философ, *все отвергал, законы, совесть, веру*, а главное * будущую жизнь. Помер, думал, что прямо во мрак и смерть, ан перед ним * будущая жизнь. Изумился и вознегодовал: *Это, говорит, противоречит моим убеждениям*. Вот его за это и прису­дили... то есть, видишь, ты меня извини, я ведь передаю сам, что слы­шал, это только легенда... присудили, видишь, его, чтобы прошел во мраке квадрилион километров (у нас ведь теперь на километры), и когда кончит этот квадрилион, то тогда ему отворят райские двери и все простят* (3,15;78). Замечателен в этом смысле диалог Ивана со Смердяковым при их третьей встрече:
   ** Знаешь что: я боюсь, что ты сон, что ты призрак предо мной си­дишь? * пролепетал он (Иван).
   * Никакого тут призрака нет-с, кроме нас обоих-с, да еще некото­рого третьего. <...> Третий этот * Бог-с, самое это провидение-с* (3,15;60).
   Призраком в этом мире является Иван Карамазов и его будущее предрекает тот же *черт*: *А цель моя благородная. Я в тебя только кро­хотное семечко веры брошу, а из него вырастет дуб * да еще такой дуб, что ты, сидя на дубе-то, *в отцы пустынники и в жены непорочны* пожелаешь вступить; ибо тебе оченно, оченно того втайне хочется, акриды будешь кушать, спасаться в пустыню потащишься! <...> Весь мир и миры забудешь, а к одному этакому прилепишься, потому что бриллиант-то уж очень драгоценен; одна ведь такая душа стоит иной раз целого созвездия * у нас ведь своя арифметика* (3,15;80).
   Призраком в этом мире является и Павел Смердяков. Он доброволь­но покидает этот мир, существование в котором для него невозможно. Уходит *чтобы никого не винить*.
   О другой жизни и другом мире писал в романе *Отверженые* и В. Гюго: *Что представляем собой мы, мы сами! Что такое я, обращающийся к вам? Кто такие вы, слушающие меня? Откуда мы? Есть ли полная уверен­ность в том, что мы ничего не совершили, прежде чем родились? Земля отнюдь не лишена сходства с тюремной клеткой. Кто знает, не является ли человек преступником, вторично пригово­ренным к наказанию божественным судом? Взгляните на жизнь поближе. Она создана так, что всюду чувствуется кара ... В этом мире, по-видимому являющемся преддверием иного, нет счастливцев*.
   Вспоминая о годах каторги, Достоевский писал своему брату Михаилу: *А те 4 года считаю я за время, в которое я был похоронен живой и закрыт в гробу. <...> Но это время прошло, и теперь оно сзади меня, как тяжелый сон, так же как выход из каторги представлялся мне прежде, как светлое пробуждение и воскресенье в новую жизнь* (3,28.I;181). *Одинокий душевно, я пересматривал всю прошлую жизнь мою, пе­ребирая все до последних мелочей, вдумывался в мое прошедшее, судил себя один неумолимо и строго и даже в иной час благословлял судьбу за то, что она послала мне это уединение, без которого не состоялись бы ни этот суд над собой, ни этот строгий пересмотр прежней жизни. И ка­кими надеждами забилось тогда мое сердце! Я думал, я решил, я клялся себе, что уже не будет в моей будущей жизни ни тех ошибок, ни тех падений, которые были прежде. Я начертал себе программу всего будущего и положил твердо следовать ей. Во мне возродилась сле­пая вера, что я все это исполню и могу исполнить... Я ждал, я звал поскорее свободу; я хотел испробовать себя вновь, на новой борьбе. По­рой захватывало меня судорожное нетерпение... Но мне больно вспоминать теперь о тогдашнем настроении души моей. Конечно, все это одного толь­ко меня касается...<...> (И наконец! * В.Ш.) Свобода, новая жизнь, воскресенье из мертвых... Экая славная минута* (3,4;220,232).
   Это касается всех. За исключением тех, *кто видя не видит, и слыша не разумеет*. Не пережив смерти физической, Достоевский пережил смерть, возрождение и воскресение из мертвых нравственно, духовно. И именно тогда он *принял в свою душу Христа*.
   После трех дней жизни для героев романа наступает время суда собственной совести, или *хождение души по мытарствам*.
   Три *мытарства* испытывает душа Дмитрия Карамазова, кончающихся приговором самому себе: *Господа, все мы жестоки, все мы изверги, все (все мы, а не Господь Бог * В.Ш.) плакать заставляем людей, матерей и грудных детей, но из всех * пусть уж так будет решено теперь * из всех я самый подлый гад! <...> Принимаю муку обвинения и всенародного позора моего, пострадать хочу и страданием очищусь!* (14;458)
   Три *мытарства* (свидания) испытывают Иван Карамазов и Павел Смердяков, результатом которых являются и *признание* Смердякова, и *признание* Ивана на суде, после которых их ждет другой, неземной мир.
   Алеша не испытал мытарств, утешив себя идеей всепрощения, воспринятой им от старца Зосимы, и эти мытарства Достоевский, очевидно, отложил для него на будущее.
   Далее над участниками событий совершается суд человеческий. Он же, этот суд, является судом историческим над русской интеллигенцией. В беседах вернувшегося через двадцать лет с каторги Дмитрия (представляющего собой *Россию непосредственную*), воспринявшего там от народа веру в Христа, и освободившегося от влияния (*святости*) Зосимы Алеши (тяготеющей к *народным началам* русской интеллигенции в философско-историческом контексте романа), вернувшегося к истинным духовным ценностям, лишь обозначенным Достоевским в его *Черновых набросках* к роману, должны были, очевидно, в полной мере быть высказаны взгляды и убеждения Автора романа, которые должны стать *когда-нибудь в челове­честве аксиомой*.
  
  
   РОМАН *ИДИОТ*: УБИЙСТВО ИЛИ СПАСЕНИЕ?
   "Автор должен присутствовать в своем
   творении, подобно Богу во вселенной -
   везде, но нигде не быть видимым".
   Густав Флобер
   Как и в романе "Преступление и наказание", в романе "Идиот" о событиях, случившихся в Петербурге, уже после их завершения рассказывает некий "неизвестный" (3,28.I;349) Повествователь. Роль Повествователя довольно точно определена Федором Михайловичем в "Подготовительных материалах" к роману "Преступление и наказание": "Рассказ от имени автора, как бы невидимого, но всеведущего существа, но не оставляя его ни на минуту, даже и со словами: "и до того все это нечаянно сделалось" (3,7;146). Повествователь (рассказчик) - это персонаж романа, он представляет "события в точном виде, точно так, как они произошли (или как о них рассказали свидетели и участники событий - В.Ш.) , и не виноват, если они покажутся невероятными" (3,10;55,56). Рассказчик сообщает читателю о том, что ему стало известно о трагической истории.
   Можно сказать, что приезд князя Мышкина в Петербург и последовавшие за этим события вряд ли интересовали и общество Петербурга, занятое своими повседневными заботами, и, в частности, самого Повествователя. Уже потом, после гибели Настасьи Филипповны, обстоятельства сенсационного дела привлекли к себе всеобщее внимание. Все участники и свидетели событий были опрошены. Каждый эпизод из жизни главных героев происшествия, ничем особенным не отличавшихся до трагического финала, стал предметом особенного внимания и детального обсуждения. В результате этих обсуждений, слухов, обстоятельств расследования убийства, суда над Рогожиным, собственных впечатлений и сложился рассказ Повествователя - такова структура произведения.
   В связи с этим неизбежно возникает вопрос: насколько достоверно описаны в рассказе Повествователя события романа?
   Психологический портрет князя Мышкина дан в характеристике его лечащего врача Шнейдера: "Он сказал мне, - говорит князь, - что он вполне убедился, что я сам совершенный ребенок, то есть вполне ребенок, что я только ростом и лицом похож на взрослого, но что развитием, душой, характером и, может быть, даже умом я не взрослый, и так и останусь, хотя бы я до шестидесяти лет прожил" (3,8;13).
   Князь Мышкин живет в своем маленьком детском мире, не замечая того, что он живет "во мраке мирской злобы" (3,15;17). Люди кажутся ему хорошими и добрыми. Надо только (по-детски) объяснить им, что такое хорошо, а что такое плохо, и люди исправятся от своих заблуждений и ошибок. Он хочет творить добро, не понимая того, что мир добра не приемлет.
   "Я вас всех, всех ненавижу! - говорит ему умирающий Ипполит, - но вас, вас, иезуитская, паточная душонка, идиот, миллионер-благодетель, вас более всех и всего на свете! <...> Я убил бы вас, если б остался жить!" (3,8;249).
   К семи годам своей жизни маленькая Настенька Барашкова пережила столько горя, сколько редко выпадает на долю и много пожившему человеку.
   Это - скудная жизнь в раннем детстве, когда ее отец, Филипп Александрович Барашков, "успел уже, наконец, после каторжных, почти мужичьих трудов устроить кое-как свое маленькое хозяйство удовлетворительно" (3,8;35). Затем пожар в вотчине, во время которого в огне заживо сгорела ее мать. Смерть отца, который не смог вынести "сюрприза" судьбы, "сошел с ума и чрез месяц помер в горячке" (3,8;35). Сиротская жизнь в семействе немца, управляющего имением Афанасия Ивановича Тоцкого, и смерть от коклюша единственного родного существа во всем мире - младшей сестры.
   Это - много. Это - слишком много для ребенка. Настенька повзрослела в семь лет.
   Потом - жизнь в одиночестве под руководством гувернантки, а затем барыни в "Отрадном", где Афанасий Иванович заблаговременно готовил случайно замеченную им "резвую, милую, умненькую и обещающую необыкновенную красоту" девочку - "в этом отношении Афанасий Иванович был знаток необычайный" (3,8;35) - для своих будущих утех.
   А затем? Затем как-то пожаловал и сам Афанасий Иванович..., то есть впервые случилось то, о чем Настасья Филипповна со страданием и злостью говорила: "А тут приедет вот этот: месяца по два гостил в году, опозорит, развратит, распалит, уедет, - так тысячу раз в пруд хотела кинуться, да подла была, души не хватало" (3,8;144). Случилось то, на что сам Афанасий Иванович, "скептик и светский циник <...>, как все погулявшие на своем веку джентльмены, с презрением (!!! - В.Ш.) смотрел вначале, как дешево досталась ему эта нежившая душа" (3,8;38). Душа! Тоцкому мало того, что он "опозорил, распалил, развратил" и обесчестил ребенка. Отнять, распять на кресте невинную душу и сделать это с презрением к своей жертве - поистине дьявольское удовольствие.
   Об этой отнятой, распятой Тоцким душе Настасьи Филипповны говорит в начале своего рассказа Повествователь: "Афанасий Иванович угадал мечты ее (Настасьи Филипповны - В.Ш.); она желала бы воскреснуть, хоть не в любви, так в семействе, создав новую цель" (3,8;41).
   В Петербурге Настасья Филипповна живет замкнуто в роскошной квартире, предоставленной ей Тоцким, учится, посещает Большой театр, много читает. Одинокая мечтательница, не нашедшая ответов на мучившие ее вопросы в жизни, она ищет ответы на эти вопросы (и это очень важно) в литературе и искусстве. Надежды Афанасия Ивановича на то, что он сумеет ее как-то "пристроить" не имеют успеха. "Олицетворенные идеалы: князья, гусары, секретари посольств, поэты, романисты, социалисты даже - ничто не произвело никакого внимания на Настасью Филипповну, как будто у нее вместо сердца был камень, а чувства иссохли и вымерли раз навсегда" (3,8;39), - пишет Повествователь. Настасья Филипповна ждет своего спасителя, а затаившаяся в глубине души "распаленная, развращенная" женщина тихо ждет своего часа, чтобы вырваться наружу.
   Антиподы - "идиот" с душой и умом ребенка князь Мышкин и жаждущая воскресения Настасья Филипповна, ставшая взрослой в раннем детстве, - обязательно должны были встретиться, столкнуться, и это происходит в центральной сцене романа, описанной Повествователем, - на именинах Настасьи Филипповны. По воле Достоевского они искали друг друга и даже как будто виделись где-то раньше - и нашли.
   "Я ничего не знаю, Настасья Филипповна, я ничего не видел, вы правы, но я... я сочту, что вы мне, а не я делаю честь. Я ничто, а вы страдали и из такого ада чистая вышли, а это много. <...> Я вас... Настасья Филипповна... люблю. Я умру за вас, Настасья Филипповна. <...> Если мы будем бедны, я работать буду, Настасья Филипповна..." (3,8;139), - говорит князь. "Ребенок" Мышкин не понимает того, что уже давно и хорошо известно Настасье Филипповне. Известно то, что из одного круга ада она попала в другой.
   Генерал Епанчин готов отдать любую (неважно какую) свою дочь за старого развратника Тоцкого, зная всю его историю с Настасьей Филипповной. И сам, вместе с Тоцким, является к Настасье Филипповне, уговаривая ее выйти с хорошим приданым замуж ("торговля", непременное условие женитьбы Тоцкого) за Гаврилу Ардалионовича Иволгина.
   Узнав о предложении Тоцкого, три дочери генерала "торгуются" между собой, а затем "в ответ на это было получено от них, тоже хоть не совсем определенное, но, по крайней мере, успокоительное заявление, что старшая, Александра, пожалуй, и не откажется" (3,8;34).
   Согласившись жениться на Настасье Филипповне, Ганя при этом "торгуется" с Аглаей, пишет ей тайную записку: "Сегодня решается моя судьба, вы знаете каким образом. <...> Скажите мне только: разорви все, и я все порву сегодня же" (3,8;72). Рогожин с бриллиантом на грязном пальце "торгует" ее, предлагая тысячи.
   Все вокруг циники! "Все ростовщики, все до единого!" (3,8;113). Общество, в котором Афанасий Иванович Тоцкий пользуется "заслуженным" уважением и окружающих, и самого Повествователя. В начале своего рассказа Повествователь пишет: "Дело в том, что Афанасию Ивановичу в то время было уже около пятидесяти лет, и человек он был в высшей степени солидный и установившийся. Постановка его в свете и в обществе давным-давно совершилась на самых прочных основаниях. Себя, свой покой и комфорт он любил и ценил более всего на свете, как и следовало в высшей степени порядочному человеку" (3,8;37).
   В статье "Два лагеря теоретиков" Достоевский писал: "Где, как не в этом образованном обществе, скрывается такая подлейшая ложь, такой грубый обман, такая нравственная подлость, что ей и названья не найдешь? Образованная ложь всегда выражается в жизни циничнее; тем отвратительнее становится она нравственному чувству человека, чем, по-видимому, толще покрыта лаком внешней образованности и прогрессивных понятий" (3,20;17). Страшный мир! Мир без нравственности, любви и сострадания! И в этом мире появляется князь Мышкин: "Я вас... Настасья Филипповна... люблю". "Меня все торговали, а замуж никто еще не сватал из порядочных людей" (3,8;142), - это горькое признание Настасьи Филипповны.
   И если бы на этом все закончилось! Вот такой князь, нищий, несчастный, больной, идиот - такой взрослый ребенок мог бы стать спасением для Настасьи Филипповны. Она могла бы "воскреснуть, хоть не в любви, так в семействе, создав новую цель". "Новой целью" могло стать самопожертвование ради еще более несчастного, беззащитного и слабого существа. Если бы не это злосчастное миллионное наследство. Если бы князь тут же при всех от него отказался! Но нет, Достоевский не предлагает ни героям своего романа, ни читателям простых решений.
   "Где ему жениться, ему самому еще няньку надо; вон генерал и будет у него в няньках, - ишь за ним увивается. <...> Разве я сама о тебе не мечтала? Это ты прав, давно мечтала <...> и вот все такого, как ты, воображала, доброго, честного, хорошего и такого же глупенького, что вдруг придет да и скажет: "Вы не виноваты, Настасья Филипповна, а я вас обожаю!" <...> Ну, а теперь... Рогожин, готов?" (3,8;144).
   Вот это: "Ну, а теперь" - программа действий. "Воскресения" не произошло и дремавшая "распаленная, развращенная" женщина проснулась. И отныне она будет жестоко мстить за себя и самой Настасье Филипповне за то, что в пруд не бросилась, "души не хватило", и всем окружающим.
   "Полтора миллиона, да еще князь, да еще, говорят, идиот придачу, чего лучше? Только теперь и начнется настоящая жизнь!" (3,8;143) - со злой иронией восклицает Настасья Филипповна. Но "настоящая жизнь" уже не начнется. Мелькнув на мгновенье, мечта рассеялась как дым. На глазах Настасьи Филипповны так долго ожидаемый спаситель превращается в благодетеля-миллионщика. А миллионы "добрыми и честными" не бывают. Они всегда бесчестны и аморальны по своей сути. Миллионы порождают только праздность и безнравственность - епанчиных, иволгиных, тоцких - вот главная мысль и Настасьи Филипповны, и Достоевского.
   "Князь! Тебе теперь надо Аглаю Епанчину, а не Настасью Филипповну" (3,8;143), - это приговор Настасьи Филипповны и князю, и самой себе.
   В романе "Идиот" Повествователь (в отличие от Повествователя в романе "Преступления и наказание") неоднократно подчеркивает причину своей осведомленности (и неосведомленности) о событиях:
   "Таких странных фактов пред нами очень много, но они не только не разъясняют, а, по нашему мнению, даже затемняют истолкование дела, сколько бы их ни приводили; но, однако, представим еще пример.
   Так, нам совершенно известно, что в продолжение этих двух недель князь целые дни и вечера проводил с Настасьей Филипповной" (3,8;478).
   "Представляя все эти факты и отказываясь их объяснить, мы вовсе не желаем оправдать нашего героя в глазах наших читателей" (3,8;499).
   "Все дамы рассказывали потом..." (3,8;499).
   "Князь вышел из церкви, по-видимому, спокойный и бодрый; так, по крайней мере, многие заметили и потом рассказывали" (3,8;493,494).
   И, наконец:
   "Князь застал невесту запертую в спальне, в слезах, в отчаянии, в истерике; она долго ничего не слыхала, впустила одного князя, заперла за ним дверь и пала пред ним на колени. (Так, по крайней мере, передавала потом Дарья Алексеевна, успевшая кое-что подглядеть).
   - Что я делаю! Что я делаю! Что я с тобой-то делаю! - восклицала она, судорожно обнимая его ноги.
   Князь целый час просидел с нею; мы не знаем, про что они говорили. (!!! - В.Ш.) Дарья Алексеевна рассказывала, что они расстались через час примиренно и счастливо" (3,8;491).
   Таким образом, мы приходим к парадоксальному выводу, что ни Повествователю, ни нам ничего неизвестно о том, что произошло в финальной сцене романа в квартире Рогожина, поскольку потом "когда, уже после многих часов, отворилась дверь и вошли люди, то они застали убийцу в полном беспамятстве и горячке. Князь <...> уже ничего не понимал, о чем его спрашивали, и не узнавал вошедших и окружающих его людей. <...>
   Рогожин выдержал два месяца воспаления в мозгу, а когда выздоровел - следствие и суд. Он дал во всем прямые, точные и совершенно удовлетворительные показания, вследствие которых князь, с самого начала, от суда был устранен. Он не противоречил ловкому и красноречивому адвокату, ясно и логически доказывавшему, что совершившееся преступление было следствием воспаления мозга, начавшегося еще задолго до преступления вследствие огорчений (?! - В.Ш.) подсудимого. Но он ничего не прибавил от себя в подтверждение этого мнения <...> и выслушал свой приговор сурово, безмолвно и "задумчиво" (3,8;507,508).
   Последнее, что мы с Повествователем знаем достоверно о князе Мышкине со слов Веры Лебедевой - это то, что Вера "в семь часов постучалась к нему в комнату. <...> Так, по крайней мере, передавала потом Вера. <...> Он почти не раздевался ночью, но, однако же спал. Выходило, стало быть, что одной ей он нашел возможным и нужным сообщить в эту минуту, что отправляется в город" (3,8;495).
   Мы достоверно знаем о том, что "час спустя он был уже в Петербурге, а в десятом часу звонил к Рогожину". Его видела "старенькая, благообразная служанка" (3.8;495) Парфена.
   Мы знаем о том, что князь беседовал с дворником.
   Мы знаем, что Мышкин еще дважды возвращался к Рогожину.
   Мы знаем о том, что князь побывал на квартире "вдовы-учительши", что он заезжал в поисках беглянки "в Семеновский полк, к одной даме, немке, знакомой Настасьи Филипповны" (3.8;497).
   Мы знаем также, что князь поселился в гостинице, "той самой, где с ним недель пять назад был припадок" (3,8;497). С ним там беседовал коридорный.
   Самые последние достоверные сведения о князе Мышкине и Рогожине - это то, что к дому Парфена они шли по разным сторонам улицы. Их определенно кто-то видел. "Около десяти часов вечера" (3,8;501) они вместе вошли в квартиру: "мы войдем, и не услышит никто", - говорит Рогожин. Но дворник услышал и увидел.
   На этом достоверный рассказ Повествователя обрывается. Мы в дальнейшем не присутствуем при финальной сцене романа в квартире Рогожина (как, впрочем, и при других сценах, о которых знали многие и достоверность которых ни у нас, ни, по-видимому, у Повествователя не вызывает сомнения), Автор не предоставил нам с Повествователем такой возможности. Мы не читаем достоверное ("мы не знаем, про что они говорили") описание беседы Парфена с князем у тела Настасьи Филипповны. Мы читаем описание этой беседы в том виде, в котором ее представил нам Повествователь. И не более того. На основании судебного процесса: показаний Рогожина, свидетелей и очевидцев происшествия, выступления адвоката и была описана Повествователем финальная сцена.
   Поручив рассказ о событиях Повествователю, великий художник Достоевский создал произведения, в которых главное - внутренний мир героев его романов и побудительные причины их поступков - остаются для читателей с Авторской точки зрения не разъясненными. Каждый эпизод, каждое событие романа, описанные в рассказе Повествователя, могут иметь несколько вполне вероятных объяснений. И каждый читатель вправе прочитать произведение так, как подсказывает ему его собственное мироощущение. Это делает романы Достоевского всегда как бы непрочитанными до конца. По существу, Федор Михайлович предлагает читателю стать его соавтором, доверяя ему "дописать" или домыслить то, что "отказался объяснить" Повествователь. И это - главный парадокс творчества Достоевского. "Выскажусь, но разъяснять не буду", - эта мысль неоднократно подчеркнута в "Дневнике писателя" Федора Михайловича.
   Итак, нам известно то, что было известно Повествователю, то, что Рогожин дал "прямые, точные и совершенно удовлетворительные показания". Но мы не знаем того, что знал Автор романа - почему он это сделал. Потому, что совершил это преступление, или потому, что хотел чтобы князь Мышкин "с самого начала от суда был устранен". Мы можем поверить "ловкому и красноречивому адвокату", но у нас нет главного - объяснений самого Рогожина, "он ничего не прибавил от себя". Тогда почему Рогожин убил Настасью Филипповну? Почему он не раскаялся на суде, а выслушал приговор сурово, безмолвно и "задумчиво"? Приговорив Рогожина к пятнадцати годам каторги, суд не поверил доказательствам адвоката. Мы не знаем, поверил ли в виновность Рогожина ("и до того все это нечаянно сделалось") Повествователь. Мы также не знаем, поверил ли он в то, что воспаление мозга у Рогожина началось "задолго до преступления". Имеем ли право поверить в это мы?
   Между тем, Достоевский предоставляет нам возможность для иного прочтения драматического финала. И здесь мы вынуждены обратиться к тому, что называется деталью в произведении.
   Приехав в Петербург вслед за Рогожиным и Настасьей Филипповной и посетив комнаты, где она проживала, князь "увидал на столике развернутую книгу из библиотеки для чтения, французский роман "Madame Bovary", заметил, загнул страницу, на которой была развернута книга, попросил позволения взять ее с собой и тут же, не выслушав возражения <...> положил ее себе в карман" (3,8;499).
   Зачем Достоевскому потребовалась эта книга? Зачем Мышкин положил ее себе в карман? И на какой странице была развернута книга? Этот вопрос Федор Михайлович предложил решить самому читателю.
   Следуя провозглашенному принципу (вынесенному в виде эпиграфа к данной работе) Флобер только прочеркивает образы героев произведений резцом гравера. Достоевский довел этот принцип до совершенства, рисуя только силуэт образа и давая возможность читателю довести начатую им работу до конца самостоятельно. В романе "Madame Bovary" есть сцена, которая объясняет все, что происходило с Эммой до этой сцены, и объясняет все, что произойдет с ней после. Эта сцена также объясняет Настасье Филипповне все, что происходило с ней до сцены ее именин и встречи с князем Мышкиным, и объясняет читателю все, что, возможно, произойдет с ней в финале романа. Вот она, эта открытая страница, на которой рассказывается о посещении Эммой оперы Доницетти "Лючия де Ламмермур", либретто которой написано по роману В. Скотта "Ламмермурская невеста".
   "Глядя на певца, Эмма думала, что в душе у него, наверно, неиссякаемый источник любви, иначе она не била бы из него такой широкой струей. Все ее усилия принизить его были сломлены - ее покорил поэтический образ. Черты героя она переносила на самого актера: она старалась представить себе его жизнь, жизнь шумную, необыкновенную, блистательную, и невольно думала о том, что таков был бы и ее удел, когда бы случай свел ее с ним.
   Они бы познакомились - и полюбили друг друга! Она путешествовала бы по всем европейским государствам, переезжая из столицы в столицу, деля с ним его тяготы и его славу, подбирая цветы, которые бросают ему, своими руками вышивая ему костюмы. Каждый вечер она пряталась бы в ложе, отделенной от зала позолоченною решеткою, и, замерев, слушала излияния его души, а душа его пела бы для нее одной; со сцены, играя, он смотрел бы на нее. Но Логарди действительно на нее смотрел - это было какое-то наваждение! Она готова была броситься к нему, ей хотелось укрыться в объятиях этого сильного человека, этой воплощенной любви, хотелось сказать ему, крикнуть: "Увези меня! Умчи меня! Скорей! Весь жар души моей - тебе, все мечты мои - о тебе!"
   Занавес опустился".
   Он опустился не только в опере; он опустился и для Эммы: она кончает жизнь самоубийством, отравив себя.
   Мы знаем о том, что Настасья Филипповна посещала петербургский Большой театр. У нас нет сведений о том, слушала ли она там оперу "Лючия де Ламмермур", но мы можем совершенно определенно сказать, что в середине XIX-го века при Большом театре была итальянская труппа, в репертуар которой входили все известные итальянские оперы. И эта опера была хорошо знакома и публике, и Достоевскому. По каким-то причинам она интересовала Федора Михайловича. В романе "Подросток" "расстроенный сиплый органчик" наигрывает "заикающуюся арию из "Лючии" (3,13;222).
   И мы можем представить себе, что прослушивание этой оперы, трагическая судьба ее главных героев: благородного Эдгара и обманутой несчастной Лючии, произвели на Настасью Филипповну такое же впечатление, как и на Эмму.
  
   Последняя сцена оперы:
  
   "Эдгар ждет брата Лючии Генриха для поединка. Он вспоминает Лючию, ее измену (Но он обманут! Обманут Генрихом), свою любовь. Без Лючии мир для него - пустыня и он решается умереть. Из замка выходят жители и гости Ламмермура, оплакивая Лючию. Они говорят Эдгару, что она умирает, плачет и зовет его. Эдгар хочет увидеть Лючию, но в воротах замка сталкивается с воспитателем Лючии Раймондом, который объявляет ему, что Лючия умерла. Эдгар в отчаянии. Он быстро выхватывает кинжал и со словами "иду за тобой" закалывается. Все опускаются на колени".
   Эта опера потребовалась Флоберу с одной целью. Она с поразительной ясностью высвечивает пропасть между идеалом Эммы и ее грубым, пошлым и бесцветным существованием. "Эмма вызвала в памяти день своей свадьбы. Она перенеслась воображением туда, в море хлебов, на тропинку, по которой все шли в церковь. Зачем она не сопротивлялась, не умоляла, как Лючия? Напротив, она ликовала, она не знала, что впереди - пропасть... О, если б в ту пору, когда ее красота еще не утратила своей первоначальной свежести, когда к ней еще не пристала грязь супружеской жизни, когда она еще не разочаровалась в любви запретной, кто-нибудь отдал ей свое большое, верное сердце, то добродетель, нежность, желание и чувство долга слились бы в ней воедино и с высоты такого счастья она бы уже не пала! Но нет, это блаженство - обман, придуманный для того, чтобы разбитому сердцу было потом еще тяжелее. Искусство приукрашивает страсти, но она-то изведала все их убожество".
   Вероятно, много слез пролила в ожидании того, чтобы "кто-нибудь отдал ей свое большое, верное сердце" Настасья Филипповна, перечитывая эти строки. "Увези меня! Умчи меня! Скорей!" - этот крик Настасьи Филипповны, повторяющий возглас Эммы, проходит через весь роман "Идиот".
   "Рогожин, марш! Прощай, князь, в первый раз человека видела! Прощайте Афанасий Иванович, merci!" (3,8;148) - восклицает она в финале своих именин и вместе со всей рогожинской ватагой на четырех тройках мчится прочь.
   "Спаси меня! Увези меня! Куда хочешь, сейчас!" (3,8;493), - как безумная кричит она Рогожину и мчится с ним в карете, убегая из-под венца с князем Мышкиным.
   "Спаси меня от меня самой!" - молит Настасья Филипповна, обращаясь то к князю Мышкину, то к Рогожину, но спасти ее уже не может никто. "Распаленная, развращенная" женщина неудержимо стремится к "сильному человеку" Рогожину. "Опозоренная" и жаждущая воскрешения душа Настасьи Филипповны так же неудержимо стремится к "воплощению любви" - князю Мышкину. И то, и другое невозможно. Цена такого раздвоения - жизнь.
   Чью судьбу повторяет Настасья Филипповна? Несчастной Эммы, обманутой Лючии или благородного Эдгара?
   Убегая из-под венца, она вовсе не хотела попасть в объятия Рогожина или под его нож. И Рогожин не думал ни о ноже, ни о том, чтобы заключить ее в объятия. "На машине как сумасшедшая была, все от страху (!? - В.Ш.), и сама сюда ко мне пожелала заночевать; я думал сначала на квартиру к учительше, - куды! "Там он меня, говорит, чем свет разыщет, а ты меня скроешь, а завтра чем свет в Москву", а потом в Орел куда-то хотела. И ложилась, все говорила, что в Орел поедем..." (3,8;504) - это показания Рогожина. Но до Орла она так и не доехала...
   Если бы она согласилась поехать к учительше! Если бы спряталась от князя в Семеновском полку у немки! Но нет. "Распаленная, развращенная" женщина распорядилась судьбой Настасьи Филипповны по-другому.
   Мы можем представить себе, что после ночи, проведенной с Рогожиным - "Вот ты сделала новый позор, стало быть, ты низкая тварь" (3,8;361) - Настасье Филипповне, как и Эмме, как и Эдгару "хватило души" покончить с собой. Она сама нанесла себе удар ножом в сердце. И Достоевский дает нам повод для такого предположения: "Знаете, что это такое, что означают эти письма? (Настасьи Филипповны к Аглае - В.Ш.) Это ревность; это больше, чем ревность! Она... вы думаете, она в самом деле замуж за Рогожина выйдет, как она пишет здесь в письмах? Она убьет себя на другой день, только мы обвенчаемся!" - говорит Аглая князю. "Бог видит, Аглая, чтобы возвратить ей спокойствие и сделать ее счастливою, я отдал бы жизнь мою, но... я уже не могу любить ее, и она это знает!" (3,8;363) - отвечает князь.
   Мы можем себе это представить, но кто из сострадания дал ей в руки нож? Рогожин или Мышкин? Мы знаем, что и Рогожин, и князь страстно хотели ее спасти друг от друга и выполняли все ее приказания.
   Кто дал ей нож? На суде адвокат показал, что нож Рогожина находился в ящике запертого стола и что этот нож у него "в книге заложен лежал" (3,8;505). Но в какой книге? Почему и зачем князь Мышкин книгу "Madame Bovary" положил себе в карман? И почему после посещения князя "все семейство (учительши - В.Ш.) заявляло потом (после суда? - В.Ш.), что "это был "на удивление" странный человек в этот день, так что, "может, тогда уже все обозначилось" (3,8;498).
   Что "все обозначилось"? Где на самом деле находился нож, которым Рогожин закладывал книгу? В ящике запертого стола или в книге "Madame Bovary"? И почему именно учительша после того, как Мышкин ушел, положив книгу "Madame Bovary" к себе в карман, подняла тревогу "прискакав" (! - В.Ш.) в Павловск к Дарье Алексеевне? А затем они вместе с Лебедевым втроем отправились в Петербург "для скорейшего предупреждения того, что очень могло случиться" (3,8;507).
   Что "очень могло случиться"? Мы знаем, что в романе "Братья Карамазовы" тревогу поднял чиновник Перхотин после того, как сначала заподозрил Дмитрия в желании покончить жизнь самоубийством, а затем узнал, что "Дмитрий Федорович, убегая искать Грушеньку, захватил из ступки пестик, а воротился уже без пестика, но с окровавленными руками" (3,14;401). И Петр Ильич "всю жизнь потом вспоминал, как непреоборимое беспокойство, овладевшее им постепенно, дошло наконец в нем до муки и увлекло его даже против его воли" (3,14;402) к исправнику. Какое непреоборимое беспокойство овладело вдовой-учительшей и увлекло ее даже против ее воли в Павловск?
   Мы знаем, что Настасья Филипповна каждый вечер играла с Рогожиным "в дураки, в мельники, в вист, в свои козыри - во все игры, <...> карты привозил всегда сам Рогожин в кармане, каждый вечер по новой колоде, и потом увозил с собой" (3,8;499). Зачем Достоевскому потребовались каждый вечер эти новые колоды? И чем Рогожин вскрывал (разрезал?) фабричную обертку этих новых колод? У нас есть все основания предполагать, что нож в руки Настасье Филипповне вложил князь Мышкин. Вновь нелепость? Об этом мы уже говорили раньше.
   И, наконец, у нас есть основания предполагать, что спасительный удар в сердце Настасьи Филипповны нанес сам князь. Нанес из сострадания во имя ее спасения, во имя избавления ее от нестерпимых нравственных мучений, нанес, находясь уже на грани невменяемости (в результате болезни, действительно "начавшейся задолго до преступления вследствие огорчений", но не Рогожина, а Мышкина). И Достоевский также дает нам повод для такого предположения.
   "И если бы сам Шнейдер явился теперь из Швейцарии взглянуть на своего бывшего ученика и пациента, то и он, припомнив то состояние, в котором бывал иногда князь в первый год лечения своего в Швейцарии, махнул бы теперь рукой и сказал бы, как тогда: "Идиот!" (3,8;507) - так заканчивает Повествователь свой рассказ о трагических событиях.
   Мы знаем, что перед финальной сценой романа в квартире Рогожина князь Мышкин действительно (в отличие от Рогожина) был "на удивление странный человек", и что его преследовали видения и бред. Его преследовал страх, что его зарежет Рогожин. Его преследовал страх, что этот ужасный человек зарежет Настасью Филипповну и она умрет в мучениях без утешения и сострадания.
   Мы знаем о том, что князя осеняла некая "внезапная идея" (3,8;189,191,192), преследовали чьи-то "глаза", какое-то "ощущение, мучительно стремившееся осуществиться в какую-то мысль" (3,8;498).
   Мы знаем о том, что эта "внезапная идея" у Мышкина "вдруг подтвердилась и оправдалась, и - он опять верил своему демону!" (3,8;192). Он "выбежал из воксала и очнулся только пред лавкой ножовщика в ту минуту, как стоял и оценивал в шестьдесят копеек один предмет, с оленьим черенком (садовый нож - В.Ш.). Странный и ужасный демон привязался к нему окончательно и уже не хотел оставлять его более" (3,8;193).
   Мы не знаем всего, что, когда и кому говорил князь Мышкин, но мы знаем о мучительных, обнаженных до предела переживаниях умирающего Ипполита и его слова про "последнее хрипение, с которым вы отдаете последний атом жизни, выслушивая утешения князя, который непременно дойдет в своих христианских доказательствах до счастливой мысли, что, в сущности, оно даже и лучше, что вы умираете. (Такие, как он, христиане всегда доходят до этой идеи: это их любимый конек.)" (3,8;342).
   Мы помним, что Настасья Филипповна была умерщвлена со знанием дела, аккуратно (любовно?) и с хирургической точностью. Мы знаем, что у князя Мышкина был болезненный интерес к последним мгновениям жизни человека и что он "собирал материалы насчет смертной казни" (3,8;319). И мы находим подтверждение этому интересу в словах князя, приведенных Повествователем в описании последней сцены романа: "Это, это, это, - приподнялся вдруг князь в ужасном волнении, - это, это я знаю, это я читал... это внутреннее излияние называется... Бывает, что даже и ни капли (крови - В.Ш.). Это коль удар прямо в сердце..." (3,8;505).
   В тексте повествования есть сцена, предвосхищающая и объясняющая то, что произошло в квартире Рогожина. "Она слишком замучила себя самое сознанием своего незаслуженного позора! - говорит Аглае князь Мышкин. - И чем она виновата, о, боже мой! О, она поминутно в исступлении кричит, что не признает за собой вины, что она жертва людей, жертва развратника и злодея; но, что бы она вам ни говорила, знайте, что она сама, первая, не верит себе и что она всею совестью своею верит, напротив, что она... сама виновата. Когда я пробовал разогнать этот мрак, то она доходила до таких страданий, что мое сердце никогда не заживет, пока я буду помнить об этом ужасном времени. У меня точно сердце прокололи раз навсегда" (3,8;361).
   Проведя ночь с Рогожиным, "низкая тварь" доказала Настасье Филипповне, что она действительно "сама виновата", и Настасья Филипповна, возможно, умолила (приказала!?) Рогожина позвать к ней князя Мышкина. Что произошло потом? "Проколотое сердце" князя и проколотое сердце Настасьи Филипповны, возможно, слились в последней надежде на воскресение, но это уже "новая история, история постепенного обновления человека, история постепенного перерождения его, постепенного перехода из одного мира в другой, знакомства с новой, совершенно неведомою действительностью" (3,6;422), где они, возможно, снова "увидят друг друга".
   И, наконец, мы помним главную мысль и Достоевского, и князя Мышкина, которую можно вынести в качестве эпиграфа к роману: "Сострадание есть главнейший и, может быть, единственный закон бытия всего человечества" (3,8;192).
   Единственный герой романа "Идиот", чья виновность в убийстве Настасьи Филипповны вызывает сомнение - это "признавшийся" в совершенном преступлении Рогожин. Он хотел отвести Настасью Филипповну к учительше, а затем в Москву и Орел. Сомнение в виновности Рогожина вызывает еще и то, что в тексте рассказа Повествователя явные и необъяснимые противоречия.
   В романе "Идиот" (в отличие от романа "Преступление и наказание") отсутствует сцена убийства Рогожиным Настасьи Филипповны, т.е. отсутствует сам факт совершения Рогожиным (и это не случайно) преступления. Отсутствует мотив (и это очень важно) преступления. Отсутствуют вот эти самые "прямые, точные и совершенно удовлетворительные" показания Рогожина. Они, эти показания, есть в "Подготовительных материалах" Достоевского к роману: "Как я подошел колоть (к рассвету), она не спала. Черный глаз смотрит. Я и кольнул изо всей силы". "Рогожин про тело: выбрал место, где сердце (!? - В.Ш.), глаз смотрит, я тут погрузил изо всей силы, секунда, на 2 вершка, голову приподняла, одна капля крови, внутреннее излияние" (3,9;285,286).
   В дефинитивном тексте Достоевский убрал эти показания, поскольку им сразу не поверил бы ни один критик и ни один читатель. Но тогда кто убийца? Федор Михайлович дал возможность критикам вынести свое "беспристрастное суждение", надеясь на то, что читатели дойдут до все­го своим умом.
   Достоевский вынужден был спрятать истинного "Убийцу" в подтексте произведения, иначе его роман был бы воспринят как откровенный вызов обществу. И "деятелям литературы, разбойникам пера и мошенникам печати" представилась бы возможность уничтожить его как писателя. Они его "заели бы, как собаки" (3,30.I;121).
   "Подлость и мерзость нашей литературы и журналистики и здесь ощущаю. И как наивна вся эта дрянь" (3,28.II;258), - пишет он А.Н. Майкову из Женевы 18 февраля 1868 г. "Знаю, что написал верно (ибо писал с опыта; никто более меня этих опытов не имел и не наблюдал), и знаю, что все обругают, скажут нелепо, наивно и глупо и неверно" (3,28.II; 305), - повторяет писатель ту же мысль в письме А.Н. Майкову из Веве 22 июня 1868 г.
   "А какой ерыжный тон во всей теперешней литературе! Про беспорядок и сумятицу в идеях - Бог с ними, они и должны были произойти. Но этот тон всеобщий! Какая ерыжность, какая уличность! И ни одной-то усвоенной, крепкой мысли, хоть какой-нибудь, хотя бы и ложной! Что у них за философы, что у них за фельетонисты! Полная дрянь. Но есть зато, единицами, люди, которые и мыслят, и влияние имеют - и так всегда бывает при всяком беспорядке. Только чтоб эти единицы пересилили сумбур публики, и Вы увидите, что она примет их тон, наконец" (3,29.I;125) - сообщает он Н.Н. Страхову из Дрездена 28 мая 1870 г.
   Вот для этих "единиц" и для читателей (а не для "русских критиков" с их "беспристрастными суждениями") и писал свои романы Достоевский. "Буквально вся литература ко мне враждебна, меня любит до увлечения только вся читающая Россия" (3,30.I;218). "<...> решительно не жду одобрения от нашей критики. Публика, читатели - другое дело: они всегда меня поддерживали" (3,30.I;209). "Меня так теперь все травят в журналах" (3,30.I;235).
   Эти высказывания Федора Михайловича необходимо помнить при исследовании его романов.
   Далее. Отсутствует логика преступления, поскольку: находясь в здравом уме и спасая Настасью Филипповну от князя, Рогожин увез ее в Петербург в свою квартиру. Утром, находясь в здравом уме, по неизвестной причине (точнее без всякой причины) хладнокровно зарезал ее в постели. Находясь в здравом уме, целый день прятался от князя Мышкина, не пуская его к себе. Затем, находясь в здравом же уме, сам пошел его разыскивать и вечером тайно привел его в свою квартиру. Затем, находясь в здравом уме, оба, Рогожин и князь Мышкин, который (и это неоднократно звучит в повествовании) готов был за Настасью Филипповну "жизнь отдать", мирно беседуют у ее тела и оба укладываются спать. И только тут князя вдруг настигает страшный приступ его болезни, а Рогожина некое странное "воспаление мозга" (апоплексический удар?), беспамятство и горячка, что случается мгновенно в результате сильнейшего нервного потрясения.
   Значит либо Достоевский запутался в своем романе (что совершенно неприемлемо для автора этой работы), либо Рогожин запутался в своих показаниях, спасая от суда князя Мышкина. Ничего третьего нет.
   Истинным "Убийцей" (3,15;207) Настасьи Филипповны является Афанасий Иванович Тоцкий и вместе с ним все общество Петербурга ("она жертва людей, жертва развратника и злодея"), общество "циников и ростовщиков" - в этом (как и в "фантастическом" рассказе "Кроткая") идея романа. Все остальное - последствия, которые были неизбежны, но детали которых уже не имеют решающего значения, и Достоевский подчеркивает это тем, что мы не знаем ни обстоятельств гибели Настасьи Филипповны, ни степени участия в этих обстоятельствах трех главных героев романа. В начале произведения Тоцкий спас от страданий, лишений, возможно, голодной смерти сироту, распяв при этом ее душу. В конце романа князь Мышкин, возможно, умертвил грешное тело Настасьи Филипповны, но спас, избавил от немыслимых страданий, воскресил ее душу.
   Откроем книгу, которую, возможно, читал князь Мышкин (Иоанн, 19):
   32. Итак, пришли воины, и у первого перебили голени, и у другого, распятого с Ним;
   33. Но, пришедши к Иисусу, как увидели Его уже умершим, не перебили у Него голеней,
   34. Но один из воинов копьем пронзил Ему ребра, и тотчас истекла кровь и вода.
   36. Ибо сие произошло, да сбудется Писание: "кость Его да не сокрушится".
   37. Также и в другом месте Писание говорит: "воззрят на Того, Которого пронзили".
   Нам остается выяснить, откуда, из какого источника Повествователю стало известно о видениях князя.
   "Я, брат Парфен, чувствую себя почти вроде того, как бывало со мной лет пять назад, еще когда припадки приходили" (3,8;171),- говорит Рогожину Мышкин.
   В самом начале произведения мы узнаем из рассказа князя Мышкина, что было с ним "лет пять назад": "Это было после ряда сильных и мучительных припадков моей болезни, а я всегда, если болезнь усиливалась и припадки повторялись, несколько раз сряду, впадал в полное отупление, терял совершенно память, а ум хоть и работал, но логическое течение мысли как бы обрывалось. Больше двух или трех идей последовательно я не мог связать сряду. Так мне кажется" (3,8;48).
   Становится понятно, почему Настасья Филипповна боялась князя, почему старалась спрятаться от него у Рогожина. Становится понятно, почему учительша подняла тревогу. Становится понятно, почему Рогожин не открывал ему двери квартиры. Все боялись его безумия.
   А в конце рассказа Повествователя мы узнаем о состоянии князя в клинике Шнейдера: "Евгений Павлович (Родомский) принял самое горячее участие в судьбе несчастного "идиота", и вследствие его стараний и попеченей князь попал опять за границу в швейцарское заведение Шнейдера. Сам Евгений Павлович, выехавший за границу, намеревающийся очень долго прожить в Европе и откровенно называющий себя "совершенно лишним человеком в России", - довольно часто, по крайней мере, в несколько месяцев раз, посещает своего больного друга у Шнейдера; но Шнейдер все более и более хмурится и качает головой; он намекает на совершенное повреждение умственных органов; он не говорит еще утвердительно о неизлечимости, но позволяет себе самые грустные намеки. <...> После каждого посещения Шнейдерова заведения Евгений Павлович, кроме Коли, посылает и еще одно письмо одному лицу в Петербург, с самым подробнейшим и симпатичным изложением состояния болезни князя в настоящий момент. <...> Это лицо, состоящее в переписке (хотя все-таки довольно редкой) с Евгением Павловичем и заслужившее настолько его внимание и уважение, есть Вера Лебедева" (3,8;508).
   Вот в этом и состоит причина осведомленности Повествователя. В заключение мне хотелось бы привести концовку письма Достоевского читательнице Е.Н. Лебедевой: "Не один только сюжет романа важен для читателя, но и некоторое знание души человеческой (психологии), чего каждый автор вправе ждать от читателя" (3,30.I;129).
   Это относится ко всем произведениям Федора Михайловича.
   Это относится ко всем читателям его произведений.
  
  

КОРОТКИЙ РАССКАЗ В ПИСЬМАХ

(Из найденного в старых семейных архивах)

   Дорогая Александра Ильинишна! Давно не писала Вам, но, я думаю, Вы простите меня и не сочтете это за невнимание к Вашей особе. Мы все Вас помним и любим, и с удовольствием вспоминаем вечера, проведенные в Вашем обществе во время нашего пребывания в столице.
   Сейчас одолели всякие заботы. Балы, обеды, приемы у губернатора - это ведь отнимает столько времени! Да и мои две дочери, Маша и Оленька! Столько хлопот, столько волнений! Достойных женихов с приличным положением в нашем уезде до ужасного мало.
   Но пишу я Вам совсем по другому поводу. Вы, конечно, читали последний роман известного писателя Достоевского "Идиот"? Не сомневаюсь в этом, поскольку знаю Вас, как большую любительницу литературы, даже и нашей.
   Конечно, наше общество совсем не то, что в столице. В основном люди обыкновенные, ничем непримечательные, малочиновные. Но и у нас читают, особенно женщины, поскольку мужчины, как и везде, занимаются Бог знает чем, все больше в карты. И до нас доходят разные необыкновенные слухи по поводу истории, описанной в романе г-ном Достоевским. А коль скоро Вы вращаетесь как раз в том круге, и знаете многих из лиц, выведенных г-ном Достоевским под другими именами, то и всю историю эту, я думаю, знаете доподлинно, а не по роману. Если найдете время и вспомните о своей давней знакомой, то не сочтите за труд, опишите все как было. Буду ждать с нетерпением.
   Маша и Оленька шлют Вам большой привет (Вы помните их девочками, а они уже барышни) и наилучшие пожелания.
   Всегда Ваша П.Д.
   16 сентября 1869 г.
   Дорогая Пелагея Дмитриевна!
   Вы сами не знаете, какое удовольствие Вы доставили мне своим письмом. Эта трагическая история, о которой Вы упомянули, долгое время занимала умы всего нашего общества. Да и теперь еще не стихают пересуды, разговоры, обсуждение самых мельчайших подробностей происшествия. Представьте себе, среди скуки светской жизни вдруг такой гром!
   Но к делу. Поначалу приезд князя Мышкина (я оставляю ему его имя) никакого внимания ни у кого не привлек. Ну, приехал какой-то очень странный и совершенно бедный молодой человек из-за границы, будто бы дальний родственник Епанчиных. Мало ли несчастных на этом свете. Только потом, когда на князя вдруг свалилось, совершенно неожиданно для всех, наследство и он стал миллионщиком, все заволновались. Особенно беспокоились наши дамы, имеющие дочерей на выданье. Ну что ж, что он странный и даже, говорили, нездоров. Болезни лечатся, а при таком состоянии можно выписать хорошего врача и из Европы. Все стали выяснять про его появление у нас; как выглядел и с кем разговаривал. Даже лакей Епанчиных стал объектом внимания; он-то имел первое впечатление (рассказы Рогожина и его компании никто всерьез не принимал).
   А уж после этого самого убийства Настасьи Филипповны (это имя я тоже оставляю) дело приняло такой вид, что стали вести воспоминания, кто что знал и слышал. Для памяти. Ведь такого грома у нас давно не было. Более всех старался этот Птицын, он-то всегда про всех и про все больше других знал. Я сама была на суде и записала все как было, но об этом потом.
   До приезда князя у нас все больше говорили об этой истории Афанасия Ивановича Тоцкого (его я тоже оставляю, из-за него все и произошло) с Настасьей Филипповной. Представьте себе, какой стыд! Этот Тоцкий, почти старик, человек циничный, весь истрепавшийся в своих похождениях и утехах, приспособил несчастную сироту, содержа ее в своем Отрадном, для удовлетворения своих извращений, которых набрался во Франции. В известном круге, где собиралась одни только светские волокиты и совершенно распущенные молодые люди, Афанасий Иванович почитался за образец, и, похваляясь, рассказывал (как передавали) эту историю в подробностях. "Ну что за удовольствие связь со светской дамой или даже с женщиной известного типа где-нибудь в Европе, - говорил он. - Тут все заранее очерчено и вызывает более скуку, чем сладострастие. Даже и кое-какие вольности, если они допускаются, носят в себе какой-то формальный характер. Другое дело наша неискушенная, наивная деревенская девочка, почти ребенок. Она самые что ни на есть фантазии воспринимает как нечто совсем естественное, самой природой определенное, и, при этом, с такой простотой, с такой милой непосредственностью, что доставляет блаженство необыкновенное. Вот тут и есть рай. Я удивляюсь, как дешево мне досталась тогда эта нежившая еще душа".
   Так и говорил: "Досталась душа", а не детское непорочное тело. Прямо как Мефистофель какой-то. Он рассказывал о таких вещах, что мне их и описывать стыдно, как-нибудь расскажу при встрече.
   Говорят, что однажды один молодой человек, не из самых худших, сказал Афанасию Ивановичу: "Вам придется дорого заплатить за эту душу на суде". На что Афанасий Иванович усмехнулся: "Ну, что Вы, никакого суда не будет. Выдадим ее замуж за какого-нибудь чиновнишку с хорошим приданым, да и дело с концом". "Я не про этот суд говорю, - возразил молодой человек, - я про другой". Тут поднялся такой хохот, что молодой человек весь покраснел и вынужден был ретироваться из компании.
   И вот этот-то Тоцкий считался среди многих в нашем обществе за порядочного человека и даже был принят у Епанчиных, как жених одной из дочерей Лизаветы Прокофьевны (она тоже оставлена, но некоторые наши дамы перестали с ней после этого раскланиваться). Господи! До чего же упала нравственность! И это все Франция, это все Европа, где этот разврат принимается как нечто само собой разумеющееся. Несчастная Россия! И какой же ужас, какой позор в своей душе несла эта исстрадавшаяся женщина, тем более что все вокруг только об этом и судачили! Действительно лучше уж в воду или под нож пойти.
   Передавали, что однажды Аглая ей действительно высказала со злостью: "Была бы честная, в прачки пошла бы, а не на содержание". На что Настасья Филипповна ей ответила (в романе этого нет): "Это чтобы обстирывать Афанасия Ивановича и ему подобных? А были бы Вы честная, так пошли бы учительницей, хоть какой-то прок от Вас был бы. А так - чем же Вы особенным от меня отличаетесь? Та же содержанка". Аглая это запомнила.
   Уже после самого преступления объявился у нас г-н З-кин. Все дамы утверждали, что был он из чиновников, но имел некоторое отношение и к литературе. Будто бы сочинял для собственного удовольствия разные водевили и комедии. В театры они, конечно, не шли, но иногда разыгрывались от скуки в усадьбах в домашних представлениях. Трагическая судьба Настасьи Филипповны его чрезвычайно заинтриговала. Решив, что это как раз тот самый случай, который может прославить его имя, он энергически взялся за дело, собирая все, что касалось этой истории. Конечно, восстановить все доподлинно уже не представлялось возможным. Все говорили по-разному, прибавляя, как это у нас водится, и от себя, чего и не было. Но в результате у г-на З-кина сложилась повесть, которую он читал на вечерах.
   Особенно г-н З-кин сошелся с этим Птицыным и с Афанасием Ивановичем, которого высоко ценил за его состояние, умение жить в покое и комфорте, утонченность, как он говорил, вкуса и европейское просвещение.
   Повесть, должна Вам сказать, получилась весьма скучной, вскоре о ней и говорить перестали. Наверно поэтому г-н З-кин, как рассказывали, и передал все свои записи г-ну Достоевскому, имея в предмете написание романа.
   Г-жа И-ва (Вы должны ее помнить), душа нашего общества, дама высокообразованная и проницательная, как-то сказала о Настасье Филипповне: "После ада, который она пережила, ей необходим был тихий семейный уют и дети. Дети исцелили бы ее и дали смысл к существованию. Но непереносимый ужас и отвращение к естественным отношениям между мужчиной и женщиной, внушенные ей Тоцким, от одних только воспоминаний, о которых она кричала: "Спаси меня!", в конце концов и погубили эту, уже давно надломленную душу".
   Все наши дамы с нетерпением ждали суда, надеясь на то, что там откроется что-то необыкновенное и узнается тайна самого убийства. Что там действительно произошло в квартире Рогожина - этого никто не знал, кроме самого Рогожина и князя. Но князь уже рассказать ничего не умел, впав в идиотское состояние, а Рогожин был отправлен в больницу с воспалением мозга.
   На суде говорил один адвокат, а сам Рогожин только подтверждал слова адвоката, доказывавшего, что убийство было совершено в состоянии белой горячки. На этом дело и закончилось. Хотя отчего вдруг у Рогожина случилась белая горячка еще до преступления - этого никто не понимал и объяснить не мог. Это с его-то грубой силой и низменной натурой? Да такие и в воде не тонут и в огне не горят. А что в больницу попал, так ведь он мог и притвориться. Экая невидаль.
   Г-н З-кин в своей повести всю эту сцену в квартире Рогожина описал так, как адвокат рассказывал.
   Ну, а теперь о главном. Записки г-на З-кина так и пролежали бы у г-на Достоевского без всякого употребления, если бы не одно особенное обстоятельство, а именно - письма Евгения Павловича Родомского к Вере Лебедевой (и это оставлено) с подробнейшим, как рассказывали, изложением состояния болезни князя в Швейцарии. Я сама этих писем не читала, но слышала, что князь заговорил, но что это скорее не разговор, а какой-то бессвязный бред. Все больше про нож с оленьим черенком и про "внезапную идею". И будто бы повторяет одно: "Спаси меня! Вот сюда, в самое сердце. Чтобы не больно и без крови. Ты святой, через тебя и меня Бог простит!"
   Во всей этой истории еще много неясного. Зачем князь помчался тогда вслед за Рогожиным и Настасьей Филипповной? И что за нож? На суде Рогожин подтвердил, что этот нож лежал у него в запертом ящике, заложенный в книгу. А вдова-учительница, дама весьма почтенная, потом, как передавали, сказала о том, что этот садовый нож был заложен в библиотечную книгу "Мадам Бовари", привезенную Рогожиным Настасье Филипповне для чтения, чтобы не скучала. Эту книгу, вместе с ножом, князь и положил к себе в карман, когда приходил к вдове-учительнице перед убийством. Все семейство заявляло потом, что это был "на удивление" странный человек в этот день, так что, "может, тогда уже все и обозначилось".
   Говорили, что Вера Лебедева (она потом вышла замуж за Евгения Павловича и сейчас живет в Европе) специально ездила к г-ну Достоевскому, чтобы показать письма Евгения Павловича этому писателю. После этого и вышел роман "Идиот".
   Конечно, в романе многое описано не совсем так, как происходило на самом деле. Тот эпизод, где Настасья Филипповна ударила тростью по лицу офицера, сочинен самим г-ном З-киным. Рассказывали, что она просто влепила этому офицеру звонкую пощечину. Но разве в этом дело? Конечно, оставив как есть (кроме имен) повесть г-на З-кого (от его имени и ведется весь рассказ об этой истории), г-н Достоевский многое взял и из писем Евгения Павловича Родомского про видения князя, но больше всего прибавил, конечно, от себя, от своего таланта. Роман получился увлекательным, им все зачитываются, а это главное.
   Впрочем, душа моя, все, что я тебе описала - это только слухи, сплетни и разговоры, как у нас всегда бывает. Может все и не так. Может и не передавал г-н З-кин своей повести г-ну Достоевскому. Может и не было никаких таких писем Евгения Павловича к Вере Лебедевой про видения князя. Может быть в романе г-на Достоевского описана совсем другая история, каких много и которая лишь похожа на ту, что произошла у нас. Кто знает? Ведь все имена, как Вы сами знаете, вымышлены, а установить, что было на самом деле, а что придумано, уже даже и невозможно.
   У г-жи И-вой сложилось свое мнение (я с ней согласна, расскажу при встрече) об этой трагедии. Но окончательно все может проясниться только после выхода из каторги Рогожина, поскольку на князя надежды никакой уже нет.
   Поклон Дмитрию Семеновичу, поцелуйте за меня Машу и
   Оленьку. Хороших им женихов.
   Всегда Ваша, А.И. 21 октября 1869 г.
  
  
  
  
  
  
  
   Список литературы.
      -- Аввы Исаака Сирина слова подвижнические. Православное издательство, 1993.
   2. Достоевский Ф.М. Статьи и материалы. Сб/ II. Под ред. А.С. Долинина.
   М.* Л. Мысль, 1924.
   3. Достоевский Ф.М. Полное собрание сочинений в 30 т. М.: Наука, 1976.
   4. Карякин Ю.Ф. Достоевский и канун XXI века. М.: Советский писатель, 1989.
   5. Никитина Ф.Г. Петрашевцы об атеизме, религии и церкви. М.: Мысль, 1986.
   6. Ранович А.Б. Античные критики христианства. М.: Изд. Пол. Лит., 1990.
   7. Фуллье Альфреда История философии. Перевод П. Николаева. Типография Е. Гербек. 1902.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   СОДЕРЖАНИЕ
   ОТ АВТОРА
  
   ВЛИЯНИЕ ПЕТРАШЕВЦЕВ НА ТВОРЧЕСТВО И МИРОВОЗЗРЕНИЕ ДОСТОЕВСКОГО
  
   "БРАТЬЯ КАРАМАЗОВЫ":
   (Загадки, предположения, гипотезы)
   I. Приступая к роману.
   II. "Трактат о Смердякове"
   Где героя взять?
   "Да и убийства не было"
   Загадочное письмо
   III. Повествователь
   Кто автор?
   "История одной семейки"
   Откуда известно?
   Автор "романа" Алеша Карамазов
   IV. События романа
   Сходка
   "Смердяков с гитарой"
   "Пока еще очень неясная"
   "Первое свидание со Смердяковым"
   "Второй визит к Смердякову"
   Первое свидание с "чертом"
   (первая пропущенная глава)
   "Третье, и последнее свидание со Смердяковым"
   Второй визит "Сатаны"
   (Вторая пропущенная глава)
   V. Мистика и реальность в романе. (Бог, "черт"
   и Провидение в представлении героев произведения)
  
   РОМАН *ИДИОТ": УБИЙСТВО ИЛИ СПАСЕНИЕ?
  
   КОРОТКИЙ РАССКАЗ В ПИСЬМАХ
   (Из найденного в старых семейных архивах)
  
   СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ
   177
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"