Собор тянулся стенами ввысь, достигая в неведомой высоте нефритовыми линиями неясного пятна света, проливавшегося желтым сияющим туманом по зеленому камню вниз, вдоль тонких резных линий, сплетающихся в узоры цветов и птиц, оттененных ярко-синим.
Золотые нити бежали навстречу свету, соединяя их в зеленоватой бездне в единую вязь, единый вид райского сада.
Тени медленно и ласково трогали стены, и цветы дрожали на ветру, созданном движением крыльев.
- Слушай, он конкретно задолбал. Нет, ну ты сам скажи - надоело ему, а? Зажрался он, вот что хочешь говори. Творец, так его и растак. Он, видишь ли, созидает, - говорящий сжал указательный и средний пальцы на обеих воздетых в сияющую зелено-золотую бездну руках, беря последнее слово в кавычки, - созидает, будь он неладен, а убирать кто? Кто, я спрашиваю?!
Второй молча, не говоря ни слова уцепился руками за свою верхнюю и нижнюю челюсти, потянул и отбросил на спину маскировку плоти, показав на свет неясную тупую морду, почти целиком состоящую из четырех полутораметровых усаженных неровными зубами жвал, между которыми высовывался длинный пупырчатый язык.
Опустившись на колени, он так же молча вгрызся в нефритовую стену. Заскрипел камень, в воздух поднялась зеленоватая пыль.
Второй пару секунд поглядел на это, вздохнул.
- Ладно, я тогда сверху начну. - и с этими словами он вышел, на ходу берясь руками за челюсти.
Дымок легкой струйкой покидал чашку, отрываясь от блестящего зеркала озерка кофе в оторочке лёгкой пены.
Он молча смотрел в него, и кончиком пальца легко поглаживал матовую сталь кофейной ложки. Сахарница и чашка-кувшинчик со сливками стояли поодаль.
- У вас не занято?
Он поднял глаза, и увидел девушку в соломенной шляпке, из-под которой выбивались светло-русые пряди.
- Нет, присаживайтесь, прошу вас.
Девушка повесила сумку на спинку стула, села, вынула изо рта комочек жевательной резинки и завернула её в салфетку.
- Что вам угодно, мадемуазель?
- Кофе и круассаны, - ответила она официанту, - кофе чёрный, эспрессо, двойной.
Официант поставил несколько чёрточек в блокноте и, чуть поклонившись, исчез.
- Можно немножко с вами поболтать?
Он посмотрел на неё.
- А зачем? Вам скучно?
Она чуть поморщилась.
- Третий день как в царстве зомби. Все как один уткнулись в свои телефоны, планшеты, ноутбуки и что-то там смотрят, слушают, пишут. И что характерно - всё какую-то немыслимую дребедень.
- С чего же вы решили, что я не такой?
Она кивнула на книгу в бумажной обложке у его левого локтя.
- Вы читаете, и, судя по тому, что завернули книгу в бумагу сами, что-то такое, от чего не хотите отрываться.
Он пожал плечами.
- Ну, ничто не гарантирует, что это не какая-нибудь немыслимая дребедень.
Девушка чуть улыбнулась.
- Хорошо. Что вы читаете?
- Книгу, завёрнутую в простую белую бумагу.
Она улыбнулась шире.
- Вот видите, я не знаю, что у вас там, а уже уверена, что там не какая-то дребедень, а нечто волнующее и интересное.
- И что же?
- Тайна. И чтобы она не исчезла, я больше не буду вас спрашивать о ней.
Он усмехнулся.
- Вы осмотрительны.
- Конечно. Лучше создавать реальность, чем следовать чьему-то унылому следу, как мои попутчики последние три дня. О, а вот и мой кофе.
- Прошу, мадемуазель!
Официант расставил на столе чашку, тарелку с круассанами, кувшинчик со сливками и сахарницу. Поклонился и исчез.
- Несколько избыточно, вы не находите? - девушка чуть толкнула безымянным пальцем сахарницу - ведь тут уже есть одна.
- Он вами впечатлён, должно быть. Или, может быть, таков устав заведения. Или его личные предпочтения. Кто знает?
- Никто, - согласилась она, насыпая сахар и размешивая, - если не спросит. Впрочем, зачем нам убитая тайна?
- Вы правы, - согласился он, - убитая тайна - это очень плохо. Нет ничего более отвратительного, чем убитая тайна.
Давно прошёл и скрылся день, наступил вечер. Девушка давно допила свой кофе, попрощалась и тоже скрылась в направлении к автобусной линии. Вечерние тени легли в переулках, и над кафе зажгли электрические гирлянды.
Ему было скучно.
Скучно до смерти, до тяжёлых позывов рвоты, до серой пыльной тоски. Иногда начинала болеть голова, и он заказывал у официанта рюмку текилы и печенье. Тот немного морщился, но приносил.
Он был нетипичным туристом - сидел, пил кофе, текилу, смотрел куда-то вдаль.
Что там можно было увидеть, официант, хоть убей, не мог понять - взгляд в любом случае упирался в каменные стены завода и устья переулков. Ладно бы сидел на три столика левее - видел бы море, а если у него хорошее зрение - то и купальщиц, а ещё дальше - стоящие на рейде корабли. Но нет, пришёл, сел за этот столик, хотя официант предложил ему лучший вид, положил шляпу и книгу на стол и начал накачиваться кофе. Пил и пил, изредка просил текилы с печеньем, потом снова кофе. Список заказов уже переполз на четвёртую страницу в блокноте. Причём сразу дал в задаток сотню долларов и попросил сказать, если закончатся, он добавит.
И что интересно - ни разу не отлучился в уборную.
Вот ведь фрукт.
Впрочем, с деньгами. А таким фруктам, коль они непритязательны и сорят лишь ассигнациями, официант всегда рад.
Любой бы был.
В его голове крутились странные мысли. Дядя Хэм. Старик, борющийся с рыбой. Другой старик, в одинокой бочке доживающий последние часы посреди замёрзшего залива. Человек, лежащий в номере дешёвого отеля, не в силах, в отличие от старика, встать и взглянуть в глаза смерти.
Он вздохнул.
Проклятая книга.
Проклятый талант болтуна, балагура и величественного раздолбая.
Папа Хэм.
Как монументально ты стоишь на своих старых ногах, как ярко светит огонёк твоей сигары во тьме, опустившейся на мир после твоей смерти.
Кто ты был - неважно.
Кто ты есть сейчас - вот что имеет вес.
Всё прочее - пыль.
Живы ещё те, кто видел тебя, и те, кто знал, что ты не таков, как многие думают, ещё источают свою правду со страниц своих мемуаров? Они умрут, и ничего от них не останется, только серый пепел, серая грязь.
А ты будешь жить мощно, полно, торжествующе.
Пока тебя не забудут.
Пока не похоронят в неведеньи твоего старого рыбака, генерала, боксёра.
Ибо один человек не может ни черта.
Даже когда восходит солнце.
Он сидел и смотрел в сумрак, пока ночь не заполнила небо над городом непроницаемой мглой - сначала тёмно-синей, а потом - иссиня-чёрной.
Тихо шипел газовый фонарь, бросая блёклые тени на лист. Ручка водила буквы медленно, протяжно, как будто не хотела, чтобы они выстроились в слова, а те - заполонили строки.
Но, как бы то ни было, перо одно за одним выводило буквы.
Мы строим мосты. Из бетона и стали,
Из выспренних слов над огнём пустоты -
Мы строим мосты. Мы из праха восстали,
Фонарных опор себе ставя кресты.
Он морщился, читая строчки, которые рождались под его рукой.
Он видел сверкающий треск сварочных аппаратов, гул гидравлических соединителей и гайковёртов, осязал вытянутые гулкие, звонко-вязкие стальные тела балок, чувствовал, как уплотняются и каменеют бетонные тела опор...
Мы строим мосты. Заменяя на нервы
Струну арматуры и камень на боль,
Мы строим мосты. И проект наш не первый.
На стыках конструкций - засохшая соль.
Он мучился оттого, что слова получались какими-то не то полыми и звенящими, не то монолитными и абсолютно аморфными. Строчки говорили что-то своё, что-то достаточно связное и метафоричное, но не то, что хотел сказать он. И всё же он продолжил.
Мы строим мосты над неясною бездной,
Вбивая опоры на слух в черноту.
Мы строим мосты, чтоб добраться посмертно
Туда, куда разум не торит тропу.
Он остановился. Положил ручку и прижал к лицу испачканные чернилами пальцы.
Понимание поражения заполнило его, затопило целиком - заменило кровь, наполнило лёгкие, мышцы, кости, череп какой-то странной, приторной, словно веселящий газ, горечью.
Он открыл глаза.
Поглядел в ночь.
Город под ним тихо мерцал огнями.
Ему вдруг стала отвратительна тишина.
Он встал, вышел на балкон.
Ветер овеял его лицо прохладным дыханием моря, от дрожащих городских огней донеслись размытые звуки румбы.
С рейда донёсся рёв уходящего корабля.
Он сжал в горсти ворот рубахи и потянул его вниз.
Стукнула по металлу балконной решетки отлетевшая костяная пуговица, отскочила и беззвучно канула в уютную тёмную бездну двора внизу, наверное, упала в цветочный куст.
Он глубоко вдохнул, наслаждаясь прохладным дыханием ветра, вдохнул несколько раз, глубоко, пока лёгкие не начали слегка ныть, а в голове на просветлело.
Прошелестело, и мимо него с балкона канули вниз несколько бумажных листков.
Словно своенравные летучие мыши, выбирая самый причудливый путь в прядях ночного ветра, они понеслись в направлении моря.
Он усмехнулся. Обернулся, поймал рукой рвущуюся наружу тюлевую занавеску, и вместе с ней покинул балкон.
Закрыл ручку, положил её на стопку чистой бумаги, не хранящую даже мятого следа от движений пера.
Улыбнувшись, он надел шляпу и вышел из комнаты.
Спустился по раскинувшейся широким крылом лестницы вниз и вышел в ночь, туда, где звучала румба.
Ветер доносил до него плеск волн и запах водорослей.
Достав из кармана серебряную фляжку, он сделал пару глотков граппы.
Когда он оторвался от горлышка, вокруг мягко гудели звуки, отражённые от камней стен и булыжников мостовой.
Одуряюще пахла магнолия.
Шумели волны, обрушивающиеся на галечный пляж. Шипела рождающаяся от этого союза серо-белая пена.
Он стоял на холме, и ветер трепал его старую сутану, вытягивал в нить верёвку-пояс, вбивал в просмоленную мешковину и выгонял обратно пламя факела.
- И да отпустятся тебе грехи твои, несчастный. Упаси, Господи, душу грешника сего.
Он махнул рукой, и отпущенный факел пролетел и рухнул в груду плавника, сложенную под столбом казни.
Пламя взметнулось и поглотило в гудении звериный вой прикованного.
- Прими, Боже, душу раба Твоего, да очистит её страдание сие, и да не ввергни его в геенну вечную.
Пальцы его дёргались, пропуская сквозь персть зёрна чёток.
Смрадное пламя гудело, подкрашенное на концах языков жирной сажей.
Он поднял лицо к сумрачному небу, готовому пролиться дождём или градом, и, закрыв глаза, вдохнул жалящий холод ветра.
А потом, выдохнув, открыл глаза и протянул руку.
Служка вложил в неё новый факел.
Вместе с ним, аккуратно ступая по камням, он двинулись к следующему кресту.
Жажда иссушала утробу. Голод грыз внутренности, усталость выпивала все силы из ослабевших членов.
Лёгкое движение воздуха доносило до него раз за разом аромат хлеба.
Дразнящий, выворачивающий кишки аромат.
Он открыл глаза.
Засушенная, хрупкая от жары трёхнедельная корка лежала так близко - всего лишь руку протяни.