Вокзальная, к концу дня, круговерть - одни к поездам-электричкам, другие встречь им в метро, бегут, толкаются. На краю платформы спокойно стоит-возвышается пожилой инвалид на одной ноге, костыли держит левой рукой, в правой - сигарета, курит. Его обходят, оглядываются на него, один паренёк пожалел: "Отошли бы в сторонку - сшибут". Мужчина медленно так, с достоинством повернул голову в его сторону: мол, кто это там?
- Фашист не сшиб! - бросил.
Сколько гордости в голосе!
И вспомнилось мне другое.
Ожидая на просёлке редкий автобус, я сидел под тенистым дубом, а в сторонке, богатырски раскинувшись, храпел деревенского вида мужик, высокий и жилистый. Судя по стоявшей в изголовье корзине, за грибами ходил, рано встал и теперь досыпает. Смотрю на его лицо, изрядно посеченное временем: там рытвинка, там вмятина, там след пореза давнего. По каким полям-пожарищам носило тебя? В каких побывал переплётах?
Вдруг храп его стих, и он приподнялся, взглянул на меня - поприветствовали друг друга кивками и поменялись ролями: теперь он меня стал рассматривать.
- Да-а-ааа, - протянул как итог изучения, басисто, низко. - Гляжу на тебя - а ведь ты и не старый. Видать, поломала тебя жизнь, полома-а-аала. И седой, и... - не нашёл подходящего слова или не хотел говорить незнакомому человеку, мол, помятый, изношенный. Я молчал, улыбаясь, желая этим сказать: "Ничего, ничего, всё нормально".
- А мене уж за восемь десятков, и-иии хоть бы что! - продолжал чуть игриво. - Я легко живу, - помолчал, поглядывая на меня испытующе (что, мол, не веришь?), добавил: - Потому что всю жизнь сам себе. Своим хозяйством живу. Огород, сад, корова, куры-гуси и всё такое... Живу-у-ууу! В этот хренов колхоз не вступал. Единоличник, в общем, отделённый от государства. Как священник. Она и недурно! Сам себе... Ну, война была - тут уж всем миром, чего говорить, я иё всю прошёл, от и до. Уцелел, слава богу. От пули не прятался, ты не думай. Награды имею, ранения. Ранения для меня - ерунда, на мене быстро всё заживает, как на собаке, - усмехнулся. - Так и живу. Двух сыновьёв поднял. Они, верно, не в меня, инженерами стали - это ихнее дело, а мы с бабкой хорошо живём. Землю копать, сено косить, дрова пилить-колоть - дело обычное. Не ленись, вот и всё. Зато и живём, как люди. А как же! Это самих-то себя не снабдить? На земле?.. Да мы с бабкой ищё и голоштанным инженерам своим помогаем.
- Пенсию-то платят? - спрашиваю осторожно, боясь задеть за живое.
- Да пла-а-аатят... А я на неё особо и не надеюсь. На себя! Вся надёжа на себя. Пущай эти долбозвоны там, наверху, грызутся за власть, я от них ничего не жду, своим трудом проживу. Картошку-маркошку всегда посажу, на карачках елозить буду, а посажу. Мешок муки, мешок сахару в запас - хватит, случай чего. Проживу-ууу! - встал, выпрямился - ноги длинные, крючковатые, сапоги большие, просторные. - Сейчас вот приеду с грибами - бабка четушку из шкафчика. А как же! - он стал оглядываться, словно чего-то искал. - Вот дурак! - продолжал тем же тоном. - Утром впотьмах сожрал чёрт-те что, ещё подумал: отравлюсь, а съел, дурак. Теперь брюхо болит, - опять смотрит по сторонам, - Ты никуда не уйдёшь? - кивком указал на корзину: пригляди, мол. Смахнул горсть травы (мне показалось, вместе с колючей) и, ещё раз оглядевшись, рывком пошагал за кусты.
Такого мужика ничто не сшибёт!
Глава первая
Большаки - это мои соседи, семья Большаковых: Тимофей, Евдокия и четверо их сыновей. В сёлах редко кто ходит без прозвища, вот и соседей моих Большаками зовут. Сколько помню я Тимофея, скотником был он, за быками в колхозе ухаживал. Бык в степи долгое время оставался основной тягловой силой, пахали на нём, убирали сено и хлеб, возили зерно обозами. На пастьбу оставались ночи. Обычно вечером, когда село перед сном затихало, гнал он быков на луга. Невысокий, сухонький, в больших резиновых сапогах, шёл позади стада, покачиваясь в такт шагов, будто кланяясь. Одна пара у него запряжена в мелкий плетёный фургон, зипун там, плащ брезентовый. После полуночи, когда быки напасутся, направляет их к водоему - попьют и ложатся, ну и он соснёт в том фургоне, подстелив зипун и укрывшись плащом. На заре быки начнут подыматься, встают по одному, разбредаются. Хрум, хрум - хватают сочную, с прохладцей траву. Каждый звук слышен в предутренней тиши. Иногда раздаётся окрик Тимохи: "Ну куды, куды направилси, голова ты садовая!" Негромко скажет, а отбившийся бык вернётся. Привыкли к его спокойному голосу.
Утром, пригнав быков на бригадный двор, идёт он позавтракать. И быстро назад, к началу работы: вовремя не приди - не так запрягут, перепутают пары, наденут не то ярмо. Не оговорит никого, грубого слова не скажет. На луга едет вместе со всеми: быков в обед напоить, кашу для бригады сварить, да и за Валей, младшим своим, присмотреть, подучить, как полегче косить, ряд ровнее вести, тут ведь, артелью, ни вперёд уйти, ни отстать (старшие трое добрыми косарями были, теперь черёд младшего), и косы отбить-направить - тоже не каждый умеет. А когда сено стоговать начинали, он непременно стоял наверху, потому что стога метать - дело хитрое, надо вывести стог с закруглениями, как яичко, чтобы ветер не сдул и дождь не попал. Мастера-стогомёты наперечёт, Тимофей - в их числе. Так, считай, и работал он день и ночь. Зимой то же самое: в метель и стужу тянет ноги в бригаду, к быкам - ночью сена им дать, утром прорубь долбить на реке метров в двадцать, напоить, затем баз от навоза очистить, подстилку сменить, к вечеру корм разложить...
Охотников на такую работу не сыщешь, потому бригадиру Адику (Андрею Дементьеву) приходилось упрашивать Тимофея. Прибежит к нему, маленький, юркий, кепка заломлена.
- Эх, все ноги до самых култышек стёр, пока поля обошёл! - скажет так для начала, ещё о чём-либо поговорит-посоветуется, потом к делу. - Ну, Тимофей Леонтьевич, будем тебя отпускать. Поработал ты много, колхоз на тебя не в обиде.
- Да уж пора, сколько можно! Дома делов полно, бабка одна не управитса. А ребяты - вон они, все поразъехались, разлетелись, да и Валька скоро уедет учитса. Этому чё ж не учитса - отличник.
- Последний год смотришь ты за быками, Леонтич, отпустим.
- Последний? Я думал уж щас.
- Тимофей Леонтьевич, ты же понимаешь: надо же кого-то ещё найти на твоё место...
А через год всё повторяется, снова Адик слёзно упрашивает. Ну как тут откажешь? Тимофей соглашается.
Его обхождение с быками было предметом весёлых моих наблюдений. Они же его понимали! Крикнет на какого - все сразу насторожатся, слушают: что это он? Позовёт Миная или Чёрного - идут к нему... А когда сторожем стал на бригадном дворе, быки, виделось мне, без него тосковали. Войдёт к ним на баз - они поднимаются, стоя встречают его!
Любопытная вещь: он на них, по сути, и не кричал, а на домашний свой скот - матерился. Однажды шла к его Вале подружка, только взялась за щеколду, как со двора: "Куды тебя несёт, твою...!" Девчонка даже отпрянула, потом только поняла: либо с овцой, либо с курицей воюет хозяин. Вечером сын оговорил его, он согласился: да, нехорошо получилось. Помолчав, изрёк: "Скорей бы комунизим, сведу со двора всю скотину, тада и материться не буду".
Евдокия тоже была работящая, всё хозяйство на ней - сад, огороды (сорок соток земли!), скот... И семью надо было обшить - штаны, рубахи, а сначала наткать полотна, для этого сеяли коноплю. Возвышалась она обычно в стороне от домов, словно лесок, пацаны проделывали в ней проходы и затевали буйные игры, а ночами влюблённые пары устраивали там свидания, и всё равно конопля неистребимо росла. Созреет семя - пора убирать, выдёргивали её с корнями, семена вымолачивали, а саму коноплю плотиком связывали и отвозили к реке, кольями закрепляли в воде вымокать, после чего сушили на солнце, пока стебли не станут хрупкими, и начинали мять. Бревно с расщелиной, в которой ходит "язык", - вот вам и мялка. Стебель хрустит, костра отлетает, остаётся лишь волокно, теперь надо его трепать, вычёсывать, и получалась кудель, из которой пряли посконные нитки - тростили, сучили. К кому ни придёшь зимой - тарахтит в избе прялка. Из таких-то ниток и ткали затем полотно. Каждая улица имела свой стан - мирской (деревянный, разборный), в зимнее время работал он там и тут по очереди. Ткали, окрашивали кое-как и шили одёжку. Пацанам до семи лет - самые простенькие штанишки с одной пуговицей (как ныне у джинсов!) Если же пришили тебе ещё одну пуговичку - ты уже большой, а если карман сделали да пуговки потайные - считай себя пареньком.
Первой военной весной Евдокия дала своим младшим, Ване и Вале, лопаты в руки и повела за село - давайте раскапывать ничейную залежь. И бьются, бьются все трое с землёй. Зато какая картошка была! Насыпали целый погреб и, когда зимой пришёл в село учебный полк перед отправкой на фронт и к ним поставили лейтенанта и трёх бойцов, варили картошку на всех, и щи варила Евдокия на всех. Василий, старший их, где-то сидел тогда засекреченный с радиоперехватчиком-пеленгатором, второй, Саша, на фронте командовал ротой, и мать смотрела сейчас на бойцов, как на своих сынов.
После войны Василий с Сашей (один в КГБ, другой в МВД) - на полном довольствии, Ваню тоже призвали служить, на флот он попал - хоть о них голова не болит, обеспечены. Перепадало и Вале, во всём военном ходил, иначе было бы худо: в колхозе - одни трудодни, денег тогда не платили, а трудодни чаще всего оставались "палочками".
Да-ааа, не получилось у нас с колхозами... И всё же, как ни плохо, а разве сравнишь с тем, что было в первые годы? Послушаешь стариков - эх и хлебнули горюшка! Рассказывали мне, как Леонтьевич одно время был бригадиром в колхозе - ни сна ни отдыха не знал. Чуть свет - он уже в поле шагает, деревянная сажень на плече, старенькая стёганка сыромятным ремнём перехвачена, обувки на ногах никакой, штаны засучены, чтобы меньше трепались. От снега до снега босиком шлёпал, не брала никакая простуда. Евдокия в голодные годы хлеб на бригаду пекла. Уж как честно делила, и всё равно кое-какой припёк оставался.
- Пущай Ганька Ладыгина пекёт, - сказал Тимофей, - у ней детворы полно, с голоду пухнут - всё какая не то поддержка.
Понасмотрелись старшие дети его, как выкарабкивался отец из нужды - всю жизнь выкарабкивался! Да и теперь выкарабкивается, на долю младшего тоже хватило, и мальчишкой посидел на картошке, и потом не катался в масле.
Однажды Леонич (так, подсократив отчество, зовут его многие), взглянув на семейную фотографию на стене, покачал головой и стал рассуждать: "Была бы своя хозяйства, как раньше, - ребяты бы возвернулись да и вместе работали, а так чё ж вертатса в колхоз - быкам хвосты крутить. Как силком загоняли в него, так он чужим и осталси, детей пужают им: не будешь учитса - в колхоз пойдёшь".
Сам он принимал всё, как есть, притерпелся к бестолковым колхозным порядкам - вроде так и должно. Когда государство установило колхозникам пенсии, он, как и все старики, ликовал - это ж такое дело! Пошли, правда, слухи: за водку-де можно пенсию получить. Сплетни это, скорее всего, не верил. Да ему-то чего волноваться, его работа вся на виду. Не хлопотал, в общем, поллитровку не покупал. Зато и пожевала его Евдокия, когда пенсию определили самую низкую: "Говорила тебе, дураку старому, сходи, сходи в комиссию, угости кого надо, и получал бы теперь, а то вот сиди на свои двенадцать с полтиной". Зыркнул старик на неё, огрызнулся: "Эт куды б я пошёл! С какими глазами!"
А самому обидно до слёз. "Чё ж эт делаитса? - говорил. - Вон Марья Тюрина - только числилась, абы землю не отобрали, всего и работала что последние годы, када деньгами стали платить, а теперь четвертной огребаит".
Написал я бумагу в район: как же так получилось? Ответ прислали с расчётами: заработок к пенсии берётся за последние десять лет, Большакову учли максимальные заработки, и всё равно пенсия получается минимальная. Ну конечно, какой из него был работник в последние десять лет? Говорю ему: "Ладно, сосед. Что уж, дети не обеспечат вас, что ли? Четверо их". - "Да нам с бабкой ничё и не надо, мы и на подножном корму проживём, да обидно. Работал, работал... Чё они там, не понимают? - и в который раз начинал. - Вон Марья Тюрина..."
Долго потом возвращался к этому, с горечью говорил: "Отблагодарили меня за работу". Со временем улеглась обида, забылась. В конце концов, деньги - нынче есть они, завтра их нету. Поважнее есть вещи. Он и детям своим, и внукам не раз говорил: "Я за всю жизню гвоздя чужого не взял!"
Что этого ценнее?
Нет, он не жаловался на жизнь. Главное, говорил, плохого не делать. Он - не делал. Значит, хорошо прожил. Впрочем, сам он оценок себе не давал, жил по-людски - и этим всё сказано. Это уж Валя, сын его, журналист, потом рассуждал, делал выводы: "Да, отец просто живёт, проще и не придумаешь, а как высоко! Бескорыстие его так же естественно, как сама жизнь, честность тоже естественна - иначе он и не представляет себе человеческого существования... Какую ж надо иметь моральную чистоту, чтобы вровень с ним быть!" Часто он мерил себя отцом.
В один из приездов к родителям Валентин оказался вместе со старшим братом Василием - этот бывает тут редко, за границей работает, радиоразведчик. "Всё у тебя не как у людей, весь в секретах", - шутя говорит ему младший. "А вот я сейчас открою тебе один секрет. Ты знаешь, что отец наш был коммунистом?" Валя не мог удержаться от смеха, а брат рассказал: в четырнадцатом году сагитировали его на фронте, в окопах. Так бы, может, и был, но когда организовали колхоз и уполномоченные из района стали выгребать у всех хлеб, хотя многие и без того уже бедствовали, иные, прямо сказать, голодали, отец заступился за них, и начали его обвинять в несознательности, угрожать - ну и засомневался он в правоте нашего правого дела, упросил дружка своего Ефима Чижанова, секретаря партячейки, вычеркнуть его потихоньку из списков, вроде бы пропустить по ошибке, авось не заметят, тогда чистки шли, списки не раз переписывали. Ефим на свой страх и риск так и сделал. "С тех пор отец беспартийный", - закончил Василий.
Тут-то и вошёл в избу "подпольный революционер", Василий к нему: "Папанька, а что если мы тебя восстановим в партии? Тебя не исключали, под чистку не попадал. Будешь ты у нас коммунист с дореволюционным стажем". - "Чево-ооо! - отец даже обиделся. - Эт чё я там позабыл, в вашей партии? Додумались! Да я туды, обсыпь меня золотом, не пойду. Ворюг там полно, хапуг. Я с ними, с жульём, в одним поле не сяду". Посмеялись и снова: "А мы-то у тебя все четверо коммунисты!" - "Ну вы - другая дело".
Зимой он совсем занемог, думали, и до весны не дотянет. Ноги еле носили его, из дому не выходил. Одна у него отрада - книжки читать. Усядется на низенькой табуретке у печки и почитывает, пока бабка не позовёт. Как-то зашёл к нему Мишка Гром, сын его давнего друга, умершего лет десять назад, присел на корточки рядом:
- Болит что у тебя, дядь Тимофей?
- Да чё болит - всё болит.
- Мож, к врачу?
- Хто у меня чё поймёт? Всё износилось.
Надо же! Кажется, недавно ещё устроил он Мишке взбучку, и вот тебе на -износилось!..
Мишка у Леонича - забота особая. "Я ж заместо отца ему", - говорил. Женил его. Думал, остепенится. Нет, пьёт, паразит. Ходит по селу, чудит, строит из себя дурачка, разные истории о нём, пьяном, потешные, будто анекдоты, разносятся. А так бы чего ему? Всё при нём: собой видный, руки золотые, за что ни возьмётся - всё может, и плотник, и столяр, и жестянщик, и рыбак, каких поискать. Только, может, это его и губит? Деньги есть - вот и пьёт. Раз поговорил с ним Леонич, другой, но тот ведь ловкач, улизнул.
- Всё, дядь Тимофей, завязал я, - сказал, как обрадовал, - человеком делаюсь. Чую, эти выпивки не доведут до добра, надо, гляжу, бросать.
Притихал на какое-то время, да не надолго хватало его.
После очередной проделки старик не стерпел, пошёл к Мишке домой и прямо с порога запустил трёхэтажным - Гром обалдел даже, сроду не слыхал, чтобы дед матерился, заюлил: "Дядь Тимофей, дядь Тимофей". А тот:
- Я с тебя, стервеца, шкуру спущу! Отец помирал - хозяином будь, говорил, а ты? Чё ж эт делаишь? Бесстыжий!
- Дядь Тимофей, ты прости меня. Ну случилось, с кем не случается.
- Я те дам "случаитса"! Ни стыда ни совести!
- Всё, всё, дядь Тимофей, зарок себе дал.
- Молчи уж, "зарок"!
- Точно, вот посмотришь.
- Эт ты смотри, а мене чё смотреть, напьёсси ищё хоть раз - и не знай меня, на глаза не попадайси.
- Не будет этого, дядь Тимофей.
- Вот када не будет, тада и разговор будет.
... Сидит сейчас Михаил рядом с дедом, не знает, что и сказать.
- Ты не серчай на меня, дядь Тимофей, не ругай, я теперь не пью.
- Да чё ругать, сам не маненький.
- Мож, помогнуть чем? Дров наколоть иль чего?
- Да пока обходимси, сосед помогаит.
- Рыбки принесу вам...
По теплу, когда подсохла земля, стал Тимофей на солнышко выползать, окреп, пошустрел. Смотрят, в баньку направился, идёт себе, шаркает, пыль подымает. После бани и совсем хорошо ему стало. Полежал на диване, отдохнул, встал, прошёлся по избе взад-вперёд, и потянуло его во двор. Вышел бодрый-пребодрый. Осмотрел хозяйство своё, сад. Цветёт всё, красиво. Колья в ограде потрогал - ничего, держатся крепко. К яблоньке подошёл, какую сажал прошлой осенью, - хорошо распустилась... В избу вернулся - чистенько у бабки везде, разулся, мягко прошёл в шерстяных носках, листочек от численника оторвал, к окошку присел, читает. Это у него ритуал. Вдруг замельтешило в глазах, строчки прыгают, буквы расплылись, голова закружилась. Встал, чтоб к дивану пойти прилечь, а идти и не может. Всё же дошёл, лёг. И будто в невесомости оказался, ни ног, ни рук не чувствует. Ещё подумал: "Как космонавт". Чуть приподнялся, хотел под голову что-нибудь подложить, но диван так и поплыл под ним, потом вниз полетел, в пропасть. Удар мягкий, но сильный, подбросило вверх. "О как!" - мелькнуло в сознании. И растворилось всё.
Был тёплый, безветренный день, когда его хоронили. Дети, внуки приехали, родня собралась, друзья старые и молодые, из сельсовета, из правления люди пришли. Хоронили заслуженного колхозника - так было сказано. Вот уж о чём никогда он не думал, что представляет персону какую-то. Копошился полегоньку, делал всё, как и должно на земле человеку, ни о чём особом не помышлял, славы никакой не ждал.
Плакали женщины, склонили головы задубелые на степных ветрах мужики. Невидимые нити накрепко связывали Леонича с родным селом, и всё, что свершалось тут, словно через него, через его жизнь проходило, на нём начиналось, на нём и кончалось.
Мишка Гром подошёл к изголовью, постоял и, смахнув слезу, повторил при жизни говоренное:
- Не серчай на меня, дядь Тимофей. Дурак я был, чё там, шалман. Ты уж меня прости.
Бабка Евдокия смотрит на него - как родной стал он ей, губы дрогнули у неё, потянулась платком к глазам.
Глава вторая
Он был поэт, хотя стихов никогда не писал. Да мало ли у нас стихотворцев, которые вовсе и не поэты! Поэт - это само состояние. Непосредственность, обнажённые нервы, до боли в сердце острое восприятие мира, молниеносная (то брызжущая весельем, то бросающая в грусть) реакция, вспыльчивость, безудержная порывистость, почти детская наивность, доверчивость... Саша был именно таким. Человек крайностей: любить - так до самозабвения, ненавидеть - так уж без всяких оговорок, работать - пока на ногах стоишь. Страсть как любил выпить - в удовольствие пил! Много не пил, но пил в удовольствие. "Тебя разбуди ночью, позови, ты вскочишь и будешь пить", - шутил Тимофей, отец. "А что!" - весело отвечал. Когда уезжал после отпуска из села, "посошок" принять надо было ему обязательно перед самым отходом поезда - иначе что за проводы? Пьяным он не бывал, будто внутренний тормоз срабатывал: отставит вдруг налитое - всё! И не приставай! Случалось нередко, садится за обеденный стол с рюмочкой перед едой, но, вспомнив что-то, вскакивает и убегает куда-то, а возвратившись, быстро съедает остывший обед, на рюмку уже и не смотрит. Отец в таких случаях говорил: "Чапай! Вспыхнет и пооо-шёл! Не знаешь, куда головушка заведёт его". Едет он в отпуск домой - мать в шутку отцу говорит: "Готовь ему работы, не то начнёт...У него либо работать, либо в кафе, друзей угощать, последнюю рубаху с себя отдаст". Обычно Саша на такие упрёки отвечал ей, обнимая её: "Непутёвый я у тебя, мама, непутёвый".
Валентину из трёх его братьев Саша был ближе всех, у них особые отношения. Когда мать с отцом колхоз подымали, Валю, мальца, поручали Саше, и он всюду таскался с ним. На бахчу воровать арбузы - и карапуз этот среди шайки ребят, в подсолнухи лезут за шляпками - и он с ними. Нередко, убегая от сторожей, хлопцы бросали его, и сторожа не знали, что с ним делать, дознавались, чей он, чтоб домой отвести. Не лучше было, когда шли все купаться - им плавать надо, а тут он, несмышлёныш, лезет в воду, чуть однажды не утонул, свалившись с мостков. Тогда Саша затащил его в глубь, подержал-подержал на воде и отпустил, отскочив в сторону - в страхе, барахтаясь, болтыхая руками-ногами, парнишка поплыл... "С тех пор топи меня - не утопишь, - говорит он теперь, - вода для меня - родная стихия".
Саша и позже его опекал. Первый костюм, когда парнем он стал, - от него, первые часы на руке - от него. Служил тогда Саша в Якутске, получал хорошо, писал домой, что работой своей доволен. Да когда он был недоволен? Едва семилетку окончив, пошёл в колхоз. Невысокий, плотный, плечистый, делал всё наравне с мужиками. Был случай: летом после ночной работы (от комбайнов зерно отвозил, а комбайны у нас в степи и ночами работают) спал он в прохладной саманке, я был на улице и с удивлением увидел, как он выбежал со двора с лёгким пиджачком в руке и заспешил по дороге. "Куда это ты?" - спрашиваю. "Да быки ушли", - бросил на ходу. Я ничего не понял, но через минуту-другую увидел его идущим обратно, вид у него был странный. Оказывается, ему это (быки ушли) приснилось, и бежал он искать их, ещё не проснувшись. Водилось за ним такое. Как-то зимой среди ночи схватил Валю сонного: "Падаешь, падаешь!", и тащит к двери...
Когда его призывали в армию, отец сказал: "Отпустют. Раза два вскочит ночью, и отпустют - там оружие, ищё беды наделаит". Однако на службе Саша не вскакивал. Шла война, и он воевал, командовал ротой. С фронта вернулся израненный, исхудавший, куда и плечи его подевались. Отпоила мать молочком, откормила, пошёл парень в дело, на работу устроился - в школе военруком, а военкомат поручал ему готовить призывников. И закрутило его!
Однажды в разгар покоса прибегает домой среди дня возбуждённый, каким бывает, когда его охватит идея. Русые волосы к правому боку, спадают на лоб, родинка на левой щеке так и ходит.
- Валька, - брата зовёт, - там за речкой у дороги воз сена свалился, лежит со вчерашнего дня. Вот бы ночью забрать его! Он же теперь вроде ничей. Давай возьмём у отца быков, погрузим и потемну привезём. Воз до-о-ообрый будет!
Заготовить на зиму сена в нашем степном краю - дело нелёгкое (как, впрочем, и топлива), потому возражения не было, даже Тимофей, не терпящий воровства, сдался - сначала отговаривал сына, но тот его убедил: "Никакое это не воровство. Воз колхозный, свалился, о нём забыли наверняка, так и будет лежать, пока кто-нибудь себе не возьмёт".
Ну что ты тут возразишь!
Отец, отправляясь на ночную пастьбу, вместо фургона запряг пару быков в рандайку для сена, а Саша с Валей, как стемнело, пошли за село с двумя вилами, верёвкой и... карабином учебным (вопрос не стоял, зачем карабин - нужен! Посмелей чтобы, не других пугать, себя успокаивать). Отец ожидал их. Сели в рандайку, поехали. Отец погнал быков дальше. Едут. Конец речки. Обогнули его. Лесочек проехали. Теперь - поляна, а там и свалившийся воз.
- Ворам тёмная ночь - спасение, - Саша сказал. Весело так сказал, довольный, что тёмная ночь. Серпочек луны из-за облака выглянет и снова закрыт, выглянет и закрыт, набегают на него облака, вот-вот захватят и унесут. Вдруг Саша насторожился, вглядывается вперёд.
- Так и знал! - с досадой хлопнул по колену ладонью. - Едет кто-то.
- Где ты видишь?
- Да вон, смотри, темнеет. Ах, ёлки твои палки! Пропало! Ладно ещё, если кто-то за этим же сеном, а если объездчик? Завтра хватятся - нету копны, кто увёз? Да Большаковы, они ехали на быках.
Ближе, ближе, Саша опять неспокойно:
- Смотри, на лошади, вон она головой мотает.
Ещё ближе, ещё.
- Тьфу, ма! Куст! Вот уж пуганая ворона!
Подъехали к сену, быков отпрягли попастись, но ярмо не сняли, с ним далеко не уйдут. Принялись быстро накладывать. Саша бросал большие навильники, Валя утаптывал до наклесок, потом стал пошире раскладывать, едва успевая, воз расползался. Ничего, лишь бы набок не повело - кажется, не вело, ровно шло. Всё! Верёвкой хорошо увязали, можно ехать.
- Где быки? - Саша схватился.
Туда, сюда - нету! Саша присел, вслушивается:
- Эх, ма! Ушли!.. Постой, постой, слышишь, кольцо на ярме гремит? Это они домой пошли!
Пустились вдогонку, мчатся по дороге, что спринтеры. Кольцо всё слышнее, слышнее - отлегло! Догнали, вернули, ведут обратно.
- А карабин? - у Саши даже голос упал.
- Там, рядом, - робкий ответ.
- Ну, ё! Беги скорей!
Валя пулей летел. Подбежал - карабин как лежал, так и лежит на траве. Схватил его радостно и Саше навстречу.
Когда запрягли и поехали, Саша долго молчал, потом высказался:
- Чтобы я ещё когда стал воровать?! Как отговаривал меня отец! (чуть помолчав) Да всё равно ведь кто-то увёз бы эту копну! Может, специально даже свалили воз для себя...
К осени военкомат направил его в Ленинград на учёбу в высшую школу МВД. Он уехал, а Валя не переставал удивляться, как же знают его везде, куда ни придёшь. В аптеке две женщины молодые, красивые - с улыбкой: "Ну как там Саша?" На железнодорожной станции начальница, тоже красивая и тоже с улыбкой: "Что пишет Саша?" Паспорт получать поехал в районный центр, и там девица немолодая, листая его бумаги: "Ты не Сашки Большакова брат?"... К вечеру был он с паспортом, а сверстники его ездили туда по нескольку раз, всё что-то не так да не эдак, гоняли их.
Валя оканчивал среднюю школу, а Саша тем временем учился на следователя и, выучившись, поехал работать в Якутск, там ему, я уже говорил, очень понравилось, всё хорошо, старался - дали майора. Задумал жениться. "Ищите невесту мне", - писал домой. Приехал и, как сказал отец, "обтяпал всё по-чапаевски", буквально в несколько дней. Узнав, что в невесты он выбрал Рузняеву Тоню, Валя ему:
- Да ты что! О ней тут дурная слава. Мать у неё шелапутная Варя, хватил с ней горюшка муж, и она такая же. Bарькиными их зовут, не Тишкиными, по отцу, а Варькиными. Варькины они - понимаешь?
- А-аа, слушай ты сплетни! "Дурная"... А красивая-то, а!
- Выйдет боком тебе её красота.
- Ничего ты, Валька, не понимаешь, - улыбнулся он.
Жили Рузняевы на дальней улице, Большаковы-старшие знать их не знали, слышали только, что "не очень" семья, теперь иди сватай. Было это вечером, когда с хозяйством управились. Валя остался дома один, сидел за столом, готовясь к урокам. Стояла зима, стёкла в окнах замёрзли. Тишина, лишь ходики тикают. Вдруг - громкие голоса из проулка, стук калитки, топот в сенях (снег обивают), и с клубами пара вваливаются один за другим Рузняевы. Высокая грузно-нескладная баба Валю облобызала:
- Сваток молодой! Родню принимай!
И, неуклюже приплясывая, отставив квадратный зад, пошла по кругу с частушками, похоже похабными, слов не понять. Тимофей ставит на стол поллитровки, Евдокия носит закуски - продолжить знакомство. "Ну и родня!" - думает Валя. Частушки орала Груня, Тонина тётка по матери. Отец Тони - серьёзный мужик, молчал, а мать, небезызвестная Варя, приземистая, слегка косоротая, так и зыркала, мужа дёргая, что-то ему шептала.
Валя в сени ушёл - глаза бы не видели! Не думал тогда, что это всего лишь начало - впереди была свадьба, и ему выпало ехать к Рузняевым за невестой, везти оттуда приданое. В сани вворотили огромный сундук, на него водрузили подушки, покрытые тюлем, велели ехать по главной улице до средины села, чтоб видели все, потом уже к Большакам. По приезде извлекли ковёр (ничего другого в сундуке том и не было), стали на стенку его прибивать, Груня орала:
- Сват Леонич, гвозди не лезут, смочить надо...
Спектакль шутовской.
После свадьбы, едва не на следующий день, Саша с Тоней уехали, а Вале предстояло отвезти к Рузняевым их сундук (как выяснилось, чужой) с тем самым злополучным ковром.
Саша писал из Якутска, что всё у них хорошо (ему всё хорошо!), Вале писал он отдельно и тоже всё хорошо, о Тоне своей ни слова. Лишь годы спустя признался: "Как же вспоминаю я твои слова! Не послушался тебя, теперь мучаюсь. Так, дураку, мне и надо!" Кроме Вали никому не говорил о жене плохого, всё похваливал свою Антонину. А эта его Антонина крутила им, как хотела. В Якутске одно зарядила: "Уедем отсюда! Холодно, ни фруктов, ни овощей" (по неведению она представляла Якутию таёжно-экзотическим краем, а то, говорит, я бы сюда ни за что не поехала; и мать писала ей: "Знала, так и не отдала бы тебя туда"). Он и так, и сяк - нет, уедем, и всё. Слёзы, истерика. Саше и жизнь не в жизнь, не знал, что и делать - впору хоть разводись. Работал он в министерстве внутренних дел автономной республики, его там ценили, министр обещал повышение, а майор Большаков рапорт за рапортом. Наконец "вошли в положение", направили на учёбу точно в такую же, как ленинградская, только похуже, школу, лишь бы на "материк" - город Куйбышев. Антонина то с ним там живёт (комнату снял ей), то в селе у своих родителей, не успевали встречать-провожать её. К концу его учёбы приходит к Большаковым такая весёлая!
- Валя, ты не знаешь, где такой Магадан? Саша дал телеграмму: получил назначение Магадан.
- Магадан? Как же, знаю, - достал из-за зеркала карту страны, развернул её, расстелил на полу. - Вот смотри - от нас до Москвы ровно четверть. Теперь пойдём в Магадан, - и начал мерить четвертями: раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь...
- А-ааа! - и в слёзы...
Саша сказал потом Вале: "Я нарочно выбрал самую дальнюю точку из тех, что мне предлагали - чёрт с ней, всё ей не так. Сорвала меня с такой интересной работы в Якутске, я там расследовал большие дела..." В Магадане Тоня родила двоих, двух парней, и уехала к матери, а вскоре и Саша перевёлся в родной свой район на невысокую должность милицейского следователя. Тут уж Тоня развернулась вовсю. В селе пошушукивать стали, будто погуливает она от Саши, изменяет ему. Не поверили бы, да её же родня говорит. Тётка Груня, та самая баба с придурью, пьющая, бог знает чего орущая ("Помру - велю на моих поминках с гармоней плясать!"), притопала к Большаковым: "Сват Леонич, эт какой же страм, а! Тоня приехала, наряды все привезла, каждый день в новом ходит, а вечером, как стемнеет, приезжает к ней Васька Банщик, любовник её давнишний, в отпуске тут, машину поставит в проулке и прямо к ней - это ж страм какой! Сашу жалко, ой, как жалко! Эт что ж она делает с ним, сучка эдакая!"
Леонич, выслушав, ничего не сказал, а когда ушла она, выругался, чего с ним давно не бывало: "Ну и семейка! Друг на друга плетут. Верь ей, этой шалаве!". Но вечером пришёл к ним Иван, Тонин брат, грузный, мордастый, одно время в городе жил и сейчас городским представляется, что никак не идёт к его задубелому виду. Этот много не говорил, пригласил назавтра Леонича к ним, Рузняевымузняев садР: "С Антониной потолкуем серьёзно". - "Вы уж там сами, - сказал Тимофей, - я в энти дела не лезу". После выругался опять.
Валя был тогда в отпуске, приехал выкопать своим старикам колодец, воду брали они у соседей, надо выкопать свой. Стал заготавливать сруб, а заготовив, поехал к Саше - чуть отдохнуть, тогда и продолжить.
- Смотри про это ему не скажи, про Банщика-то, - наказала тихонько мать.
- Ну что ты, мама!..
Саша очень обрадовался, не знал, куда посадить братишку. Выпили с ним коньячка, поговорили о том о сём, вдруг он:
- Ну рассказывай, как там благоверная моя табунится.
- А что?
- Не скрывай. Во-первых, ты не можешь скрывать, по лицу вижу. Во-вторых, я знаю и так... Дети удерживают, люблю я своих ребят, не то давно бы махнул рукой. Как же мне тяжело с ней! Чёрт её знает - нет для неё человека хуже меня! Во всех смертных грехах обвиняет. Сейчас вот втемяшилось ей в башку, что я изменяю. Поехала к матери и что бы, ты думаешь, сказала? Ты, говорит, изменял, теперь я изменю. Это не дура? Изменял... Я дом себе строю, не могу жить в этом каменном мешке на втором этаже. Купил сруб, сам поставил его, водопровод проложил, газ подвёл, ванна будет. У меня там уже кролики - люблю кроликов! Всё делаю сам, я нахожу в этом удовольствие, отдыхаю за этой работой. Но пропадаю там - в выходные, бывает, и заночую. Вот она и бесится: ты изменяешь! Шла бы да изменяла там! Не-ееет, грозит изменить. Но изменю, говорит, не тихо, как ты, а громко, на всю округу. Так и сказала. Не дура, а?
В глазах блеснула слеза. Валя тоже едва не заплакал, старался отвлечь его, перевёл разговор на колодец.
- Это ты верно решил, колодец им очень нужен... Ну молодец, Валька!
Он и перед сном ещё раз сказал "молодец", а утром чуть свет разбудил его:
- Слушай, Валя. Я всё про этот колодец думаю. Не начинай ты один, угробишься, отец тебе не помощник. Подожди денька два, отпуск оформлю, приеду, вдвоём мы его быстро сварганим.
Приехал он через день. Сходили на речку, поплавали. Дома Саша перед зеркалом причесался - он любил это зеркало на стене, давнее, старомодное, в нём он выглядел солиднее и красивее. И за лопаты! Яму рыли сначала пошире, потом она будет сужаться, сужаться - до ширины сруба. Поставив его, укрепив, спустят всю землю обратно.
Мать подошла посмотреть, Саша и спрашивает её:
- Мама, ты не помнишь, Ерзик на Бугаёвке колодцы всем рыл - сколько он брал?
- Говорили, тридцать рублей за кубометр.
- Ничего себе! Кубометр - это ж ерунда, вон сколько мы их уже накидали!.. Тридцать рублей!
Дошли до глины, работа становилась всё тяжелее. Валя внизу, Саша наверху, грунт поднимали в бадье лебёдкой, я помогал им. Стало сочиться, бадья уже неподъёмная, лебёдка скрипит, Саша кряхтит:
- Чёртовый Ерзик!
- Чего ты его?
- Да тридцать рублей. Тут и все сто не надо!
В это время открылась жила.
- Вода-аа! - кричит Валентин. - Быстрее сруб!
Мы опустили на верёвке первые звенья, затем ещё, ещё. Клали и засыпали яму землёй, клали и засыпали. Устали, зато и довольны ж были потом! Вечерком, искупавшись в реке, выпили водочки, огурчиками малосольными да картошечкой молодой рассыпчатой закусили - отлично! Водку я не люблю, а тут, с устатку да глядя на Сашу, выпил с таким удовольствием!
Валя потом рассказывал: спать легли они во дворе под марлевым пологом, но заснуть никак не могли, звёзды на небе горят, на речке крякает утка, далеко отдаётся, а вокруг жужжат комары, слетелись на белую марлю.
- Паразиты! Не дадут спать, - ворчал Саша, - сейчас влезет какой-нибудь... О, лезет, лезет, ревёт, как бык.
Пришлось им уйти в саманку, где быстро уснули, Саша у стенки. Заполночь разбудил Валю отчаянный женский визг, не успел и подумать, что б это значило, как Саша в мгновенье перепрыгнул через него и к двери - на выручку! А там, на улице, уже хохот, весёлые голоса.
- Тю, чёрт, - Саша вернулся. - Я думал, её режут...
Утром его осенило:
- Валька, давай избу им обновим. Смотри: крыша ледащая, старая, стены глиной обмазаны. Ошелевать бы, шифером покрыть, а! Давай так: за зиму приготовим материал, ведь всё доставать надо, просто так ничего не купишь, а будущим летом сделаем. Может, и Василий с Иваном приедут в отпуск, вчетвером мы быстро обтяпаем.
О, это было событие! Вся семья собралась, и Коля приехал, Василиев сын, он у бабушки с дедушкой вырос, теперь на стекольном заводе в райцентре (отец по заграницам мотается, а мачеха не очень-то пасынка привечала). Застолье устроили, а на следующий день - за дело! Василий с Иваном тесали, строгали, Коля подносил то и это, Саша с Валей рассчитывали, прилаживали, подгоняли. Случилась заминка, один уверял, надо вот так, а другой - нет, не так, началась перепалка, Валя что-то сказал обидное, и Саша взвился. Отец, видя такое, поднялся по шаткой лестнице к ним: "Эт чё ищё! Щас же перестаньте, страмитса вздумали!" Замолкли, сопят. И вот уже снова по-доброму разговаривают. Чуть позже Саша открылся младшему братцу: "Не отец, так я бы тебя спустил! Думаю: сейчас как шваркну его, чтоб он слетел отсюда..." Но чаще "влетало" от него ему самому. Разметил карнизные доски (хорошо подогнать их в углах с наклоном - дело тонкое!), отпилил, смотрит, и вдруг: "Идиот! Не так отпилил. Ну идиотина! Кретин!" Присмотрелся - а отпилено верно. Обрадован! "Нет-нет, не идиот ты, Сашка, не идиот". Ещё и похвалил себя. Он всегда, если что-то уж очень ему удалось или правильно поступил, хвалит себя: "Молодец, Сашка, о! Хороший ты парень!"
Крыша меж тем росла. Когда стропила поставили, обрешетили, можно было уже говорить: дело сделано, осталось шифер прибить. Кому наверх лезть? Василий: "Я боюсь оттуда сорваться". Иван, морской офицер: "Это надо уметь..." Саша, ни слова не говоря, разулся и босиком бодро взобрался на крышу - знать, такое ему не впервой. Подают ему шифер, он прибивает, выше, выше, заделал конёк. Лишь когда спустился на землю, увидели: у него дрожат ноги.
- Эх, и натерпелся я там страху! - признался. - Я этой высоты боюсь, как не знамо чего.
Наутро принялись за обшивку стен - эта работа лёгкая, хорошо получалось. Саша отойдёт в сторонку, любуется, расцветает от удовольствия.
- Папанька! - зовёт отца. - Ты каши сливной нам сваришь?
- Каши? Чтой-т ты?
- Так хочется!
- Ну что ж, сварю.
- Свари, а!
Братья знали, отец их мастак варить кашу сливную. Бывало, в поле кашеварил на всю бригаду - ни у кого, даже у женщин, такая каша не получалась, тут важно вовремя пенку снять, вовремя картошечки в котёл подбросить, вовремя слить да подсушить слегка. Вот и вспомнили об этом сейчас. Минут через десять-пятнадцать Саша выглядывает из-за угла: не начал отец варить? Нет! Ну что ж он? Поработал чуть-чуть и снова выглядывает:
- Папанька! Ну ты будешь варить?
- Буду, буду, сварю.
Потом повторяется то же самое: Саша изводится от нетерпения, а отец не торопится. Сашок вроде так просто, не специально проходит мимо него, вздыхает:
- Эх, как сливной каши охота!
- Да я к вечеру хотел.
- Это так долго ждать?
Отец усмехается, качает головой, идёт в сени, достаёт из-под лавки обливной котелок, каких давно не выпускает наша промышленность, берёт таган, на зады направляется.
- Чё эт ты? - спрашивает Евдокия.
- Да дитё каши сливной захотел.
- Сашка что ль?
- Да то хто ж! - весело отвечает. Через час примерно уселись "дети" в тени под яблоней, сидят на земле, как в поле когда-то, обжигаются кашей горячей, дуют и опять обжигаются. Отец с улыбкой смотрит на них.
Решают "обмыть" вечерком обновлённый дом. И меня пригласили. Зная нелюбовь мою к водке (а вина в селе не найти, в магазин не завозят - кто его будет тут брать?), Саша пошёл на хитрость: подкрасил охотничью водку вишнёвым вареньем и сказал, что вино. Попробовал я: "Что-то противное", - говорю. "Это потому что тёплое, - Сашок пояснил. - Надо было похолодать, а мы как-то и не подумали".
Быстро принёс ведро холодной воды из колодца, поставил туда бутылку, но пить я так и не стал, мне без того хорошо было с ними. А когда я ушёл, они вели такой разговор (Саша потом рассказал мне):
- Надо же, водку от вина не отличил, а! И ещё говорит, что не пьёт! Брешет он, пьёт!..
Сами же попивали охотничью и к вечеру были уже хороши. Ночью Саша проснулся от жажды, решил компоту попить, вышел в сени - у матери обычно стоит там кастрюля с компотом, нащупал впотьмах, поднял, стал пить через край, пил, пил, крякнул и пошёл снова спать. Утром:
- Мама, что-то у тебя компот какой-то невкусный?
- Компот? А где ты его взял? Я вчера не варила.
- А вон в кастрюле.
- Ооо-ох, да это ж помои...
Дела все окончены, можно и разъезжаться. Но не таков Саша, чтоб так вот буднично покинуть село.
- Завтра я бужу вас чуть свет, - сказал братьям, - пойдём за село зарю встречать - такая красота! Мы просыпаем лучшее время суток.
Что верно, то верно, восход солнца здесь необычен, только в степи да на море бывают такие восходы. Зарево разгорается медленно, зато, разгоревшись, полнеба окрашивает, восток полыхает, горят облака. И вот уже лучик сверкнул - не лучик ещё, а искра слепящая, за нею - краешек диска золотисто-латунного, всё больше, больше он, всё светлее, пламя на небе становится белым, высоко подымается и в какой-то миг совершенно неуловимо падает вниз, ложится горящей дорожкой на землю, бежит, рассекая равнину - игриво, посмеиваясь. Сброшено покрывало, раскрылась степь, освежённая за ночь. Как прибранная, ожидает гостей. Присаживаешься на сухую с прохладцей копёшку, обхватив руками колени, и сидишь, не думая ни о чём. Перепёлка всплеснулась, прожужжала пчела, кузнечик в траве затрещал... Всё вокруг оживает, тает заревой холодок.
... Молча возвращались домой, спать уже не ложились.
- И за каким дьяволом уехали мы отсюда! - сказал Саша, садясь завтракать. - Надо жить там, где родился. Жить вместе, большой семьёй...
Перед отъездом поступила команда (от него же): отправляться подальше в степь - полюбоваться на прощанье простором. Взяли велосипеды у соседских ребят, покатили. Ехали то гуськом, то рядком, переговариваясь. Оживали забытые названия полей: Подберёзкино, Гапчево, Подпешенское... Остановились на сырту - высоком месте, стоят, закатом любуются. Солнца не видно уже, но лучи упираются в небо, и небо горит.
Молча стоят, смотрят в даль. Потом один за другим стали юность свою вспоминать. Незаметно перешли на политику, а где разговор о политике - там обязательно критика, самая смелая, уничтожающая, и получалось, будто специально подальше уехали, чтобы душу друг другу излить, высказать всё, что у каждого накопилось - всё своё несогласие с руководством страны, коим было тогда руководство КПСС. Валентин горячился, уверяя: "Так же, как мы, думают многие, если не большинство - вся страна! Почему бы об этом не заявить?" Саша улыбнулся: дескать, как ты заявишь? "Ничего от нас не зависит, - сказал. - Мы заложники: сначала в партию вовлекли нас, без этого не продвинешься, а теперь делай всё по её указке, как райком повелит, иначе из партии полетишь, а значит и с должности. Хитро придумано... Кого надо бы посадить, - продолжал, - не посадишь, если тот же райком не решит, а таких вот, как мы, сомневающихся - этих можно. Никакие протесты твои не помогут, их никто не услышит, суд закрытый, в печать не пройдёт. Голодовку объявишь - никто знать не будет, голодай себе, пока не подохнешь... Иногда готов пулю в лоб себе..."
Резанули Валю эти слова! Не случайно сказал он так, бродит в нём это. Перед сном поговорил с ним наедине, Саша успокоил его: "Забудь об этом, просто к слову пришлось. Неприятности - да, и на работе, и дома. Ну так что ж теперь?"
Через год они встретились у него в кабинете (он уже старший следователь, отдельный кабинет заимел!). Разговор, как водится, начался с расспросов: "Ну как у тебя?" - "А как у тебя?.." Младший работал в газете, и неизбывная боль у него - редактор плохой, корежит материалы, пуще цензора. Всё по указке сверху, слепой исполнитель, ни влево, ни вправо. Творческим людям с таким руководителем - горе.
- Да оно везде так, - Саша сказал. - Начальство любит именно таких исполнителей, а думающих держат подальше. У меня тоже начальник очень уж осторожный, без конца меня сдерживает: "Да не лезь ты в это дело! Да не трогай его!" Неплохой он мужик, добрый, а то бы я послал его. Как же не лезть, не трогать, если знаешь, что чиновники один берёт взятки, второй строит за казённый счёт дачу, третий имеет несколько квартир... Начальник же христом-богом просит: "Саша, дай мне доработать до пенсии". А всё потому, что его-то сверху не просят, а давят, попробуй поступить не по их - смахнут. Тошно от всего этого! Слушаешь иногда какого-нибудь высокопоставленного - о таких материях толкует! А на самом пробу ставить негде. Вот кто гробит советскую власть! (помолчал) Уйти в землекопы, что ли, не видеть ничего этого, не слышать.
- Может, с приходом Горбачёва изменится что...
- Изменится? Не верю ни одному его слову! Если и было в нём что, так пока прошёл этот путь от комсорга до генерального секретаря - из него вытрясли всё. Насмотрелся я на эту систему. Как только попадёт кто-то умный в номенклатуру, его быстренько уберут, задвинут на такое место, где он обязательно погорит. Умных, принципиальных не держат. А Горбачёва держали.
Ну, раз уж задели последнего генерального секретаря - всем и прежним досталось! Не трогали Сталина, над ним не смеялись, а про остальных - только анекдоты и были.
Саша встал, отошёл к окну:
- Это ж чёрт знает что! Вся страна видит это, а они там, в ЦК, аллилуйя поют им. Верные ленинцы... Иногда стыжусь признаться, что являюсь членом этой партии. В такой системе только и можно спастись, если отгородишься от неё - делай своё дело, чтоб не было им за что зацепиться... Но у меня-то ведь так не выйдет, не отгородишься.
- Уходи с этой работы. Раз тошно - уходи.
- Пожалуй, так и сделаю. Присмотрю себе что-нибудь и уйду. На завод, в цех какой, на стройку...
Следующая встреча у них была в новом доме его. Всё у него отделано, всё красиво, сад подымается - чего только не посадил! Водит Валю, показывает, весь светится. Настроение его быстро сменилось, испортилось, как только заговорили о том, как работается (он работал всё там же, в отделе милиции, никуда не ушёл, объяснил: "Подумал я тогда и решил, что уйти - всё равно как дезертировать с фронта. Столько нарушений кругом, а я бы в сторону отошёл").
- Эх, Валя! Ничего не меняется! - он наполнил рюмочки коньяка (они уже сидели во дворе в застеклённой беседке), выпил, дольку лимона в рот, помолчал, продолжал: - Думал, при новой демократической власти по-новому будет, а у власти оказались всё те же, или такие же, ещё хуже, быстренько перекрасились, пересели в другие кресла и творят, что хотят, не боясь, в открытую, законы под себя подгоняют, разные подзаконные акты придумывают, бывшие директора стали собственниками заводов, чиновники из сельхозуправлений нахватали земли бесплатно, на льготные кредиты и по льготным ценам накупили техники, а теперь начинают продавать её уже по ценам бешеным, и землю намерены продавать. А мы, юристы, бессильны против них, всё вроде делают по закону, власти поддерживают их. Ну что за нелепость такая - я избрал себе власть, нанял по сути дела, содержу её, и я же бессилен перед ней? В голове не укладывается: я должен воевать со своей властью! Так ведь получается. Если хочу какое-то нарушение осудить, я должен сначала побороть свою власть.
Помолчал, родинка дрогнула на левой щеке, откинул волосы к правому боку, покачал головой. Рюмки больше он не касался, лишь с горечью смотрел на неё.
- Я, Валя, чаще стал выпивать. Антонина моя и всю жизнь-то выставляла меня чуть не пропойцей, - огляделся вокруг, нет ли её поблизости, - а теперь трубит на весь свет: пьёт, детей не воспитывает... А кто же их воспитал? Она, что ли? Только орать и может. Вон какие ребята! Ко мне они очень привязаны, понимают. Она всё пилила меня за квартиру, не мог, говорит, за собой оставить, детям досталась бы. Мало ей! Вон какой домище у нас, всем хватит, я строил его в расчёте на три семьи... Чего только не сочиняет про меня!
Такой оказалось встреча.
Месяц-другой спустя Саша писал Валентину, что хочет уехать, завербоваться на Север.
Уехать?! Бросить дом, который строил с такой любовью и так радовался всему, что сделал, ждал свой сад, гордился детьми... И бросить? Это уже отчаяние. Значит, всё опостылело. Брат не знал, что и думать. Решил позвонить ему, а потом и заехать, как-то его успокоить, но не успел, долетело тревожное: застрелился!
Гадали: что послужило толчком? Семейная ссора? Неприятности на работе?..
Думаю, он и сам не смог бы ответить на этот вопрос.
"Не вынесла душа поэта..."
И ушёл, как поэт.
Когда женщины из управления внутренних дел усыпали гроб цветами, я не сдержался - в горле комок, в глазах слезы.