Аннотация: Рассказ об эмигрантах и о сложной жизни их детей на новом месте
ПРОИСХОЖДЕНИЕ ВИДОВ
Когда Дан Егуд узнал о своем мутном происхождении, то не слишком расстроился. Он собрал вещи, уместившиеся в рюкзак, побрил голову налысо, оставив короткий панковский гребень посреди черепа, и молча ушел из дома жить к сквоттерам в одном из выселенных домов в южной части Тель-Авива, где заброшенные дома напоминали руины древних цивилизаций. Здесь он решил провести месяцы, оставшиеся до призыва, который, как и его восемнадцатилетие, все никак не мог наступить.
Дан был уверен с детства, что жизнь - слишком сложная штука для понимания и состоит из парадоксов. Ни мать, ни ее родственники, ни ее новый муж, бывший министр туризма, никогда ему не рассказывали про то, что он не-еврей. Теперь, живя в сквоте, он и думать о том не хотел, днем и ночью занимаясь, как и все, то бездельем, то пьянством, то разгрузкой-погрузкой каких-то тюков на ближайших складах и рынках, попрошайничеством, воровством, а в остальное время свободной любовью. Имен своих девчонок он тоже не знал, и не было желания спрашивать. Они просто любили его, и Дану больше ничего от них не потребовалось. После призыва у него и так будет острый дефицит секса, граничащий с голоданием. Потом все наладится, но для Дана, первый раз трахнувшего девчонку в тринадцать лет и с тех пор не испытавшего долгого перерыва в сексе, это казалось даже не обломом, а концом жизни, с которым он мириться не собирался.
Вечером на крыше, лежа на очередной неизвестной девчонке и лениво занимаясь с ней сексом, он вдруг подумал, что неплохо было бы записать где-то свою биографию до рождения, чтобы потом удивить остальных неизвестными никому подробностями. Секс его все-таки отвлекал, и он больше думал об удовольствии, чем о семейных тайнах. Девушка была беженкой-эфиопкой, скрывавшаяся от полиции и не выходившая дальше его района. Голая, она показалась ему худой, и он даже пытался быть с ней осторожным, чтобы не поломать ребра, но девчонка оказалась жадной до секса, и он не смог удержаться. Через пару минут, как они забрались на крышу и спустя полчаса после знакомства, они уже кувыркались на грязном гудроновом перекрытии, заляпанном птичьим пометом, среди мотков проволоки и старых досок, рассохшихся от дождя. Дан постелил туда старое одеяло для чистоты, но оно под ними свилось быстро в жгут, который теперь болтался, словно большая змея. Ей слишком хотелось трахнуться с юным Даном, и он не мог сообразить, что ее в нем привлекло, внешность, ум, красота или толстый набрякший член, висящий у него между ног, выпирая всегда из трусов, в которых он только и ходил в сквоте из-за дикой жары. Когда же его член оказался внутри у нее, она совсем потеряла разум и только стонала громко, и Дан даже испугался немного, что их слышно с улицы. Дом хоть и казался необитаемым, и случайные прохожие не догадывались, кто тут живет, но их лидер Эф отчаянно не хотел, чтобы про них случайно узнали. Когда все закончилось, Дан распластался ничком, впитывая наслаждение, он вдруг сказала на неведомом языке:
- Эйе небахим.
- Что?!
Дан повернул лицо, смуглое, небритое, измазанное грязью, и уставился на лежавшую эфиопку. Ее острые груди, еще не налившиеся, торчали остриями сосков, впавший живот и ребра, гулявшие под тонкой кожей, казались живущими отдельно от остального длинного темного тела, прическа из кудрявых волос с застрявшим сором напоминала воронье гнездо, но так она нравилась юноше еще больше. Он положил ладонь ей на промежность, заросшую колючей шерстью, которую она, разумеется, никогда в жизни не брила, и простонал, сам удивившись своему слабому голосу:
- Сколько тебе лет?
И даже не понял, что только сейчас спросил.
- Пятнадцать, - отвечала она, хотя Дану казалось, что все четырнадцать.
- Так что ты сказала-то?!
Она не ответила, глядя в вечернее небо, бездонно-синее, с мириадами звезд, посреди которых низко заходил на посадку большой самолет. Наверное, кто-нибудь с острым зрением, глядя в иллюминатор, мог и сейчас рассмотреть сверху обе нагие фигуры, раскинувшиеся на крыше, но Дана это не волновало. Он думал о том, что ночью пойдет с ней купаться в море, и потом они займутся любовью прямо в воде, как он проделывал это с другими. Он вспомнил, как было весело, но однажды под накатом волны он наглотался воды, решив, что девчонка его утопит. Все обошлось, их вытащили приятели, курившие травку на берегу, но после этого Дан решил про себя, что надо быть осторожным.
- Чертов язык? - спросил он еще раз, уже настойчиво, заодно проникая пальцами ей в липкое от слизи влагалище и надавливая на чувствительные места.
- Русский, - сказала она, вскрикнув и завозившись под его настойчивой рукой.
- Врешь. Я знаю, как звучит русский.
Дан раньше слышал разговоры русских соседей, купивших квартиры в доме и появлявшихся там летом на отдых со своими детьми. Язык этот он не понимал, знал пару слов для общения, и не старался учить, находя слишком мелким и суетливым. Сейчас, узнав правду о своем настоящем происхождении, он расстроился, что не знает этого языка.
- Мой отец был русский моряк. Он вывозил маму из Эритреи, когда там все началось, - сказала она отчетливо, гладя Дана по голове, и это были первые ее осмысленные слова за все время знакомства. - Они встречались два года, его никак не могли вывезти. Самолета не присылали.
- Забыли?
- Не было денег. Кризис какой-то. Отец стал своим, жил на законных правах.
- Он любил тебя?
- Нет, - вздохнула она, повернув к Дану черное худенькое лицо с блестящими белками больших выпуклых глаз, и положила руку ему на мошонку, теребя ее, как игрушку, отчего юноша завозился.
- Не помню, - уточнила она, разглядывая угловатое лицо юного Дана, ни капли не думавшего сейчас про нее. - Через два года родился брат, потом отец исчез. Не попрощавшись. Бросил, как и все русские. Это у них в крови.
Дан не поверил ее рассказу. Все, что до известных событий дома он знал о русских, укладывалось в его скудные знакомства с соседями, пожилыми суетливыми женщинами или суровыми мужиками, нелепо и мешковато одетыми, сторонившихся местных и сбивавшихся в стаи, подобно птицам. Его родители были совсем иными, и оттого найденные им в потемках на чердаке записанные на пленку откровения Боруха Егуда, скромного аудитора, копавшегося в счетах и расходах окружающих мелких фирм, которые он обслуживал день и ночь, зарабатывая на отдельный дом возле Герцлии или Нетании, метрах в ста от ближайшего пляжа, выбили парня на время из колеи.
Его отца звали не Борух, а Борис, отчество, принятое у русских, Петрович, фамилия Карпов, и он даже представить себе не мог, что станет евреем. Так уж сложилось. То ли гены были испорчены лет сто назад, то ли природа так пошутила, то ли невидимая аура сгустилась вокруг головы, не давая другим увидеть сквозь обманчивое марево его душу. С детства на неопытного мальчишку падали камнем обвинения в еврействе, и лет до шестнадцати мать боялась его одного выпускать из дома на улицу. Из очередей в магазинах его выталкивали, в школе били на переменах, учителя на уроках выясняли его национальность с ехидством в глазах, давая детям намек, как действовать дальше. Борька так и не мог понять, почему к нему все прицепились. То ли в его Колпинежили опытные жидоеды, то ли больше евреев не было или их разоблачить не могли, но все насмешки доставались ему. Когда в метро его ссаживали с места тетки, выискивая среди всей молодежи того, кто один обязан был им уступить, и всегда прибавляли к потоку ругани плохо замаскированное выражение "еврейская лупоглазая морда". Борька им не противился. Он брал пример с деда, который тоже казался ему евреем даже тогда. Правда, в отличие от него, дедушка прошел войну до Берлина, а потом был до самой смерти секретарем парторганизации таксопарка и знал наизусть "Капитал" Карла Маркса, но Борька хорошо понимал, почему его карьера не задалась. С облегчением закончив ненавистную школу, он тщетно пытался поступить в технический вуз, документы приняли лишь в четвертом, а до того вытуривали за дверь под смешными предлогами. Борька обо всем догадался и особо не возражаля.
Читая в газетах и на политинформациях про преследования негров в Америке, он каждый раз порывался сказать, что давно считал себя негром в родной стране. Мать, узнав о его проблеме, велела молчать, отец рано умер от пьянки, и Боря не помнил его, дедушка тоже, а любовники матери, которых она приводила в дом, надеясь создать семью, не верили, что Борис - ее родной сын. Он был на нее не похож, и потому женихи Пенелопы - мать считалась завидной невестой, с машиной и дачей, оставшейся от парторга-отца, - шпыняли мальчишку и называли его так заковыристо, с матерком, что даже все видавший и знавший шестнадцатилетний подросток краснел и смущался. Он привык жить сам с собой, считая, что кроме него, никто о нем не заботится, и почему-то стал находить удовольствие в сборке старых магнитофонов. Их тогда было великое множество - больших, тяжелых, с катушками и бобинами, с которых свисала бахрома старых лент. Борька исправно ходит на кружок юного техника при ДК, где вечно пьяный мастер объяснял им, несчастным затюканным школьникам устройство радиостанции. Мастер был отставным моряком, радистом, и хотя много забыл, но в элементарной технике разбирался. Вместе с ним стал разбираться в радиотехнике Борька, хотя больше всего его завораживало устройство магнитофона, передававшего чьи-то звуки, пусть и слегка искаженные. Он научился собирать из большого разбитого, сломанного, выброшенного на помойку магнитофона маленнькие и компактные, натаскал домой кучу пленок, перемонтировал их и мог вслепую определить, где на какой катушке записан Высоцкий, а где Битлы или Роллинги.
Знал он о жизни много. Мать и ее женихи часто прерывали домашний концерт с колонками, которые тот подключал к своему большому магнитофону, и выгоняли Борьку из дома, чтобы им не мешал. Он шлялся по подворотням, играл с пацанами на стройках и на путях среди вагонных депо. Здесь его обзывали "жидом", потом стали побаиваться - он научился драться и мог обидчику в зубы дать. Впрочем, бить кого-то по-настоящему он побаивался, зная, что тогда ему, как нерусскому, отомстят. Доказывать что-то отмороженным пацанам было совсем западло, над ним только станут издеваться сильнее, и он просто включился в игру. Соседи по привычке шутили над ним, не замечая, что мальчик вырос, советовали сходить в синагогу, где давали халяву по большим праздникам, а на его возмущенное недовольство предлагали доказать, что он не еврей. Доказывать предлагалось известным способом, но Борька на такое унижение был не готов. Это он предпочитал доказывать совсем иным существам, окружавшим его, девчонкам.
В те же шестнадцать лет ему дала одна девочка, которой очень хотелось узнать, как это - спать с жидом. Ее подруги, глупые телки из медучилища, шептались между собой, что у евреев член большой и обрезанный, что дает куда больше удовольствия, чем у русских, с их маленькими и кривыми кочерыжками. От этого и все евреи так удачливы в браке, привлекательны, плодовиты и имеют много детей. И вообще, секс с евреем гораздо интереснее русского, у которого он сводится к одной трусоватой формуле: "наше дело не рожать, сунул-вынул, и бежать". Вот это "бежать" говорило им о русских пацанах больше любых косноязычных словес. Девушки в своих фантазиях ожидали чего-то грандиозного и были заняты лишь одним - поиском вокруг себя любого завалявшегося еврея. Карпов-младший, которого все почему-то звали Капманом, под это дело подходил идеально.
Когда телка, которую он едва знал, утащила его в брошенную бытовку и сама начала раздеваться, Борька слегка офигел от услышанного. Он тотчас понял смысл слов, повторяемых матерью, "даром за амбаром" , и пожалел, что дошел до этого только сейчас. Ему стало не по себе, но было уже слишком поздно. Девушка, не стесняясь, вывалила перед ним большие белые груди с розовыми сосками, повисшие, словно два пузыря с водой. Его первым порывом было бежать, куда глаза глядят. Но бежать ему не дали. Подруги, державшие дверь снаружи, заставили его отдаться девчонке, которая тут же повалила его на истоптанный грязный пол и села сверху. То, что случилось потом, Борька вспоминал, как самый стыдный момент своей жизни.
С тех пор Борис прослыл в тайных кругах своих почитательниц сексуальным гигантом, что вызывало к нему бешеную зависть у остальных местных парней. Высказать это прямо они стеснялись, поэтому наезды пошли по уже отлаженной колее, и прохаживались исключительно по национальности. Старухи на лавочке только одобрительно головами качали, когда он возвращался домой с фонарем под глазом или разбитым ртом, они хорошо знали, за что ему так доставалось. Окончив с отличием институт и получив место на кафедре, а с ним заодно и законное освобождение от службы в армии, Борис только укрепился в мысли, что хоть за привилегии своей мифической национальности и надо платить, но плата эта мелка и необременительна. Он и платил, и в транспорте, и на службе. Его задвигали, не давали ни премий, ни путевок в летние санатории в Крым или на Кавказ, только зимой и на Клязьму, но Борька эти неудобства заранее включил в список естественной убыли и не парился. Ему было нипочем и то, что первый же в его жизни начальник оказался жутким антисемитом, и только смеялся, читая в анкете Бори указанное им в специальной графе, что он русский.
- Знаем мы таких русских, - бормотал он, с наслаждением вычеркивая Борину фамилию из списков на тринадцуатую зарплату, - пусть тебе эти "русские" и помогают.
О том, чтобы включить его имя в очередь на машину или садовый участок, Борис не смел и мечтать. Он просто женился на одной из своих девчонок, у которой был отец прокурор, а у него была и машина, и дача, и доступ во все санатории, и собирался жить за его шикорой спиной долго и счастливо.
Беда пришла, откуда он и не мог догадаться. Вечером, по дороге с работы под проливным дождем, когда Борис с портфелем прыгал от лужи к луже, прикрываясь зонтом со сломанной спицей, больно коловшей в голову, его нагнал неприметный мужчина в болоньем плаще и взял его за руку.
- Давайте, я подержу, - сказал он, потянувшись за зонтом и намекая, что разговор будет долгий и нервный.
Борис отмахнулся.
- Ладно вам паясничать! Валяйте, да поживее. Я не дурак, вижу, откуда вы, - сказал он, внутренне собираясь и готовя себя к самому худшему.
- Ну, раз так, то не обессудте, - произнес плюгавый незнакомец, поднимая воротник плаща и весь вдавливаясь в него, как улитка в раковину, от дождя. - И давно вы задумали эмигрировапть, молодой человек?
Чего-чего, а такого подвоха Борька не ожидал.
- Вы меня с кем-то путаете, - произнес он, даже слегка успокоившись, от того, что случилась ошибка. - Паспорт вам показать?
- Да брось ты?! - незнакомец посуровел, достал из кармана кепку (отчего Боря заключил, что тот только что выскочил из теплой и сухой машины, откуда за ним следил) и натянул ее на уши. - Карпов, хватит валять дурака. Мы же знаем, что ты подал заявление на эмиграцию.
- Врете! - вырвалось у него, хотя он по опыту должен был уже всему верить.
- Двадцать четвертого числа прошлого меясца ты, Карпов, написал заявление в ОВИР с просьбой выдать загранпаспорт. Цель указал в той же анкете - выезд на историческую родину за рубеж. Оригинал показать?
-Неплохо бы, - произнес Борька не очень уверенно, поскольку с ним и раньше приключались забавные путаницы. - И когда это? Вы уже там решили? - спросил он с сарказмом, зная отлично, что ничего подобного с ним все равно не случится.
То, что ему ничего не светит, он знал по опыту своих соседей и сослуживцев. Примеров у него набралось целых пять, и в каждом отдельном случае разрешение на отъезд давалось с таким трудом, что второй раз проходить эти круги ада никто бы не согласился. Убивало Бориса и то, что каждый, даже его сосед, великий Самуил Шварц, стоматолог в восьмом поколении, должен был несусветную сумму, насчитанную за обучение и диплом, затраченную на него государством, которого отщепенец лишался. Чтобы ее выплатить, продавали квартиры, машины, дачи, коллекции книг и картин, даже семейные драгоценности, накопленные с дореволюционных времен. Слушая их, Борис поражался, как смогли они вообще что-нибудь накопить. Он-то со своими родителями за свою жизнь не скопили даже на зубы, не говоря уж о чем-то ценном, вроде персидских ковров, телевизоров "Филипс" и холодильниках "Розенлев". Наличие этих богатств у отьезжавших вызывало в нем чувство зависти и обиды, и отказы казались ему тогда высшей пролетарской справедливостью.
- Решили, - прервал паузу незнакомец. - Тебе дали добро. Такие бесполезные люди здесь не нужны.
- Что? - Борис от неожиданности затормозил и наступил прямо в лужу, зачерпнув в ботинок воды.
Вытряхивая яростно воду и матерясь про себя - вслух культура не позволяла, - он отошел на обочину, и посмотрел на закутанного в плащ незнакомца в кепке.
- На понт взять захотел? - спросил он по возможности сурово и грубо. - Думаешь, я совсем в жизни не смыслю?
- Да ей-богу, не вру! Тебе паспорт дают, уже ждет в ОВИРе, - постаралась его вежливо успокоить кепка и ухватила его за локоть. - Радуйся, благодатный!
- Пошел в жопу, - вырвал у него свой локоть Борька. - Ладно, не суть. Что вам требуется?
Он все понимал, будучи просвещенным в таких делах жизнью с тестем-прокурором, а значит, практически небожителем. Вход туда простым людям был заказан, а если их и пускали, то всегда с какой-то весьма нехорошей целью, ставкой в которой могла быть и жизнь.
- Только одно, - сказала сумрачно кепка, и по лицу было видно, что торг закончен. - Ты заявишь, что тебя выдворяют насильно. За проповедь сионизма.
- Запросто, - даже выдохнул Боря, удивляясь такой простоте. - Хоть сейчас.
- Ты не понял, - сказала кепка. - Ты скажешь перед прессой, что едешь против воли, что ты сионист и масон, и что наш народ тебя за это не принял.
- Где я должен это сказать?
- В подъезде. Журналистов мы обеспечим. Особенно иностранных.
- А дальше? - Борис превратился в локатор, пытаясь улолвить и понять скрытый в идее кепки тайный и вязкий смысл, но чувствуя, что головоломка не складывается.
- Дальше? Чемодан, самолет, Израиль, ты же этого добиваешься, - усмехнулся собеседник, заливаемый мелким осенним дождем. - Соберись вечером загодя, а то не успеешь потом. Ты готов?
Сказать, что он всю жизнь только об этом мечтал, язык не поворачивался. Люди годами не могли выехать из страны и доказать, что были евреями, а он просто так, на халяву, за одни только слухи и сплетни, без всяких усилий со своей стороны, получал заветную паспортину!... Было от чего вздрогнуть и перекреститься.
- Слушайте, а вы не врете? - сменил Борис гнев на милость и даже слегка оробел. - Может, вы провокатор какой или комсомольский активист, выявляющий скрытых евреев?
Он почувствовал себя, как узник перед гестаповцем, но виду не подал. Совсем становлюсь евреем, подумал он и усмехнулся. Усмешка не прошла незамеченной. Кепка махнула рукой.
- Да ладно! Читай, - и протянула ему свою корочку с печатями и гербами, прочитав которую, Борис понял, что попал мелкой пешкой в большую игру.
На следующий вечер в подъезде его большого сталинского здания, где он жил с женой, - тесть-прокурор и теща жили в своем отдельно, - Борис выступал с речью на пресс-конференции. Тезисы к ней ему подготовила кепка, встретившаяся с ним еще раз утром, и объяснившая, на чем делать акцент. Борис оказался талантливым учеником и добавил от себя разные детали гонений, преследований и зажима, которые знал от приятелей. Журналистов собралось человек десять, все иностранцы и один наш диссидент из "Хроники текущих событий". Они задавали ему вопросы на ломаном русском, Борис силился их понять, отвечал невпопад, зато много и красочно. Через час, когда он наговорился, появилась милиция, журналистов забрали, а его вывели из подъезда под белы руки и сунули в воронок.
- Готов? - спросила кепка, похлопав его по плечу. - Ладно выступил. Делово.
- Откуда тебе знать? - ляпнул Боря, но поперхнулся, сооборазив, что задает спецслужбисту глупый вопрос.
- От верблюда, - нахмурилась кепка и выставила к его ногам чемодан, который тот собрал тем же вечером, благо жены не было дома, она сидела на даче, и передал кепке утром на инструктаже.
- Держи, - передал паспорт ему спецслужбист.
Борис никогда в жизни не дерал заветную книжицу с визой, за которую многие готовы были отдать и жену,и детей, и родителей, дом с дачей, да и саму свою жизнь. Она досталась ему просто так, даром, за слухи и сплетни, за которые его раньше били по морде и не давали премии и тринадцатой зарплаты. Он развернул загранпаспорт, сверился с именем и фамилией, даже фотография там был его собственная, точно такая же, как на паспорте, только с кривой улыбкой, за которую он сам же забраковал, выбросил и пошел сниматься во второй раз. Как она оказалась тут, в загране, было выше его понимания. Дальше шли чистые пустые страницы, и только на одной из них была вклеена свежая виза с гербом заграничной страны, но отнюдь не Израиля. Борис недоуменно поднял глаза на кепку.
- Австрия?
- Так надо. Летишь через Вену. В списках ты уже есть.
Кепка перевернула страницу, и в самом конце Борис увидел штамп пограничной службы из Шереметьево.
- Чтобы не задерживать - прямо на самолет.
- А поссать-то хоть можно? - неловко спросил Борис.
- В воздухе.
Ему казалось, что мир сейчас рухнет. Он вдруг понял, что не увидит больше своей страны, ее домов, деревьев, кладбищ, улиц маленьких городов, не услышит нигде ее запахов. В голове не укладывалось, что его признали евреем и высылают прочь, как лишний и надоревший всем элемент, без которого трудная и запутанная жизнь остального народа будет только спокойней. Он сейчас улетит отсюда, бросит дом, мать и отчима, которым ничего не сказал, жену, которая тоже не знала ни сном ни духом, тестя и тещу, которых никогда не любил, но благами которых пользовался, работу и сослуживцев, которые и так его ненавидели. Ему периодически намекали то в месткоме, то в комсомольской организации, когда он приносил свои взносы, что пора бы ему податься на историческую родину, но эти намеки он даже не воспринимал, а в магазине грубо иной раз кричали, чтобы убирался он в свой Израиль, но и их он всерьез не рассматривал. На днях рождения, посиделках, обмывании зарплаты и пенсии ему неизменно рассказывали в лицо анекдоты и шутки, типа той, что запомнил он в первый такой сабантуй на всю жизнь: "А почему это евреи любят готовить все рубленое да фаршированное? - Да потому что с этим удобнее мухлевать, верно, Боря?". Он улыбался им молча в лицо, кипя лютой ненавистью, только знал, что если он даст им по морде, то его выгонят с волчьим билетом и сообщат "куда надо". Всю жизнь он терпел и скромно корпел в институте, пока это самое "куда надо" не пришло, не взяло его за шкирку и в двадцать четыре часа не решило его судьбу.
В воздухе, едва самолет взлетел и стюардессы вежливо, по-немецки разрешили отстегнуть ремни, его вырвало. Ему и раньше приходилось летать по служебной надобности, и извергая в пакет съеденное накануне, он удивлялся, ведь его никогда не укачивало. Но тут же понял, что причиной было отнюдь не укачивание. Его вырвало прошлой жизнью, когторую уже не вернешь.
В аэропорту Вены ждали люди с табличкой из миграционного центра, и журналисты. Он никогда не бывал за границей, не знал ни порядков, ни языка, и просто следовал за переводчицей, полагаясь на то, что процедура давно отработана и проблем не возникнет. Так и случилось. С переводчицей, немкой русского происхождения, трещавшей по-русски без умолку, он поехал в отель, где включив телевизор, среди прочих новостей услышал, что тесть его, зампрокурора Москвы, из-за поступков зятя, оказавшегося диссидентом, слетел с должности и лишен званий. Бория стал было догадываться, что ради этого и затеяна вся афера, но от дальнейших предположений его отвлекла переводчица, немка с голубыми глазами, которая затащила его в постель, потому что хотела еврея. Все повторялось вновь, теперь на немецкой земле. На следующий день в составе большой группы репатриантов он улетел в Израиль.
Процесс адаптации, натурализации и штудирования языка протекал гладко. С ним общались, как со знаменитостью, хотя со временем история стала подзабываться. Правда, местные, которые теперь имели с ним дело, упорно не желали верить, что он еврей. Но Борька об этом не волновался, он был уверен, что выкрутится.
Жить в убогой облезлой комнате, которую ему предоставили власти на окраине Тель-Авива, было невыносимо, и он, пользуясь свободным от изучения языка и традиций временем, а так же в поисках работы по объявлениям, развешанным в изобилии возле рынка, на Алленби или у автовокзала в районе Левински, блуждал по улицам, заглядывая в самые злачные места, куда не ступает нога обычного иммигранта. От него требовалось знание языка и хорошая практика, коммуникабельность и азарт, и Борька, переиначив имя на Борух, быстро исвоился и влился в жизнь на новом месте, что получалось у редких переселенцев. Обычно ему подобные жили кучками, улицами и кварталами, сохраняя прежние обычаи и традиции, укорененные еще с советских времен. Его тошнило от их коммунальных привычек, он старался держаться от них подальше, и едва заслышав русскую речь, старался перейти на другую сторону улицы или повернуть в ином направлении, лишь бы его не узнали.
- Борька! - услышал он однажды, идя по бульвару Ротшильда, и вздрогнул от знакомого крика.
- Ты ли это? - театрально раскинув руки, орала ему с дургой стороны улицы из-под густых платанов рыжая тетка. - Какими судьбами? Ты ж не еврей!
- Вот сучка! - вырвалось бранное слово у Борьки, и он поспешил перебежать дорогу к махавшей ему рукой Томке Шепиловой из параллельного класса, чтобы заткнуть ей рот.
Томку он никогда не любил, и даже не собирался к ней клеиться. Рыжая, очкастая и занудная, Томка всю школьную жизнь провела на больших должностях: то старостой, то пионервожатой, то комсомольским организатором, а когда поступила в пед имени Крупской, сразу пошла работать в профком. Вечно строгая и неприступная, она уже смолоду казалась бабой Ягой, не такой старой и склочной, как в детских фильмах, но зато энергичной, последовательной и безжалостной, и попасть к ней на лопату и в печь было проще простого. В школе она разбирала драки и списывания, в институте пошла строго по аморалке. Борька как сейчас помнил, как врывалась она с приставленными качками-студентами в комнаты, откуда доносились до ее патруля подозрительные стоны и взвизги вперемешку со скрипом кроватей, и вытаскивала нарушителей на мороз. Нюх у нее был поразительный, но Борька в своих похождениях тоже был не пальцем деланный и ей ни разу не попадался, хотя слухи до нее доходили, и не раз она грозила ему кулаком. Потом она исчезла из виду, и Борька совсем позабыл о ее существовании в жизни. И уж заподозрить ее в еврействе, пусть даже скрытом, не мог никак.
Они долго шли по Ротшильду, прямо под летним солнцем, она прикрывалась зонтом, чтобы не загореть, а потом сидели на набережной. Она взяла пару пива, и сама откупорила бутылку имевшейся открывалкой в ключах, что не ускользнуло от внимания Бори, но он промолчал.
- А я и не говорю, что еврейка, - говорила она все так же торопливо, как раньше. - Но родители получили право на выезд, и я решила - почему бы и нет! Знаешь, неплохо устроилась.
- Кем же? - удивлялся Борис, прекрасно помня, что девушка ни дня не проработала по профессии, занимаясь общественными трудами.
- Дизайнером в архитектурном бюро Ашкенази. Оно тут, в новом доме на Арлазорова. На днях переехали.
Борис почесал в затылке.
- С каких это пор ты стала художницей?
- Дизайнер, - поправила его Томка. - У меня же талант. Не веришь? Пошли, покажу.
Он никуда не спешил, поэтому согласился. Но сразу спросил, вставая:
- Но если ты не еврейка, тебя же могут разоблачить?
- Ты, что ли? Теперь я не Тома, забудь. Я Эсфирь Забулоновна Меерсон. Согласно родителькой метрике, выправленной в Москве, - хлопнула она его по плечу и рассмеялась, - подозреваю, что ты сделал так же. Ладно, после расскажешь!
Они явились в бюро Ашкенази, занимавшем первый этаж нового офиса. Охранников не было, бухгалтер только что смылась пораньше, но у Томки были ключи и право прихода в любое время. Она первым делом Борису выпить, достав импортный виски из бара, предназначенного для клиентов. Расслабилась окончательно, и дальше случилось то, чего и следовало ожидать.
Через два месяца они поженились. Эсфирь взяла Борину фамилию Егуд, но сказала, что детей заведут лет через семь, не раньше, она была к этому важному шагу еще не готова. И вообще, она считала себя "чайлд-фри". Борис не настаивал. Он видел, что Тома так и осталась свободной женщиной, не соответствуя образу еврейской мамаши, подвинутой на детишках. Впрочем, он так и не понял, почему она выбрала его одного, хотя у нее теперь, с падением железного занавеса и свободным выездом из России вариантов было более чем предостаточно. Себя он считал неустроенным и неприспособленным к местной жизни, и надеялся лишь заработать какой-то поденщиной и халтуркой, и даже когда ему предложили хорошую должность в конторе, занимавшейся аудитом, не сразу поверил в удачу.
Эммануил, его первенец, родился уже через год, в 92-м. Надо сказать честно, появление мальчика его совсем не обрадовало, потому как после родов Эсфирь как подменили. Равнодушная прежде к вере, она стала чрезвычайно религиозной, начала соблюдать праздники, посты и шабад, бегать к раввину и ходить на всевозможные мероприятия, организуемые местной общиной. Борис думал, что это пройдет, и считал происшедшее с ней послеродовой травмой. Но она не думала изменяться. Сказала как-то, что сына, когда подрастет, надо отдать в ешиву. К тому времени она была снова беременна, и Борис всерьез испугался, что со вторыми родами помешательство только усугубится. Родившегося мальчика назвали Ялон,и дальше все стало лишь хуже. Эсфирь сделалась религиозной активисткой почище иных раввинов из партии ШАС, знала наизусть не только тексты из Танаха, Талмуда и Зогара, но и совсем неизвестные Борьке послания каких-то учителей из рассеяния. Постепенно она влезала в политику, выступала на митингах, становилась той, прежней Томкой, только с новым уклоном. Вечно беременная, родив еще трех дочерей, она не слезала с трибун и не отрывалась от микрофонов, часто кочуя с место на место в партийных фургонах. Она знала в лицо всех депутатов кнессета и функционеров даже мелких политических партий, кружков и сект, и Борьке приходилось поневоле таскаться с ней в ущерб работе. Ему хотелось сидеть с детьми, но дети были оставлены на попечение нянь и сиделок, нанимаемых из алии, а Томка, закусив удила, как бешеная, носилась из поселения в поселения, агитируя за программы самого консервативного и религиозного толка. То, что это мужу было давно поперек горла, ее нисколько не волновало.
Он использовал любую минуту, чтобы вырваться из ее рук, умчаться с друзьями на пикники и в походы, где мог излить кому-нибудь душу в пьяной и глупой беседе. Его понимали. Однажды, снова беременная, она пришла к нему после митинга на работу, решительно захлопнув за собой дверь изнутри, так, что он вздрогнул.
- В общем, так! - сказала она, и это не предвещало ничего хорошего, но Борис и ухом не повел, уже готовясь к следующему удару. - Мне надоело, что муж у меня ни рыба, ни мясо. Ему наплевать, чем я занимаюсь!
- Тебе наплевать, что я вообще существую, - парировал он, не отрываясь от экрана компьютера, где ползли таблицы и схемы ненавистной ему бухгалтерии.
- Хватит! - сказала она, как отрезала. - Меня сегодня выдвинули в кнессет по спискам партии. Ты можешь это представить?!
- Ну, представил, - поднял он на нее глаза из-под очков, и усмехнулся, глядя, как выпирает из-под кофты ее огромный живот. - Страшное дело - кнессет.
- Не ерничай! Ты должен все бросить и включиться в мою кампанию! Завтра тебя ведут в Рамат-Ган. Я не успеваю везде побывать.
- Черт! - вскочил Борька из-за стола, для него это уже было слишком. - Я женился на тебе, а не на твоей партии! Тебе было мало в Союзе?!
- Ты сволочь, - сказала она тихо, но это не предвещало ничего хорошего. - Ты погубил мою жизнь. Решил доканать окончательно?
- Тома! - взорвался он, вспомнив ее старое имя. - Я женился на матери моих детей, а получил партийную пешку! Это как называть?!
- Даю тебе сутки на размышление. А в Рамат-Ган поеду сама, с ним вдвоем, - хлопнула она себя по надутому огромному животу. - Будут там без тебя карабкаться, может, даже рожу.
Она вышла, снова хлопнув дверью в сердцах. Борька так и остался стоять посреди кабинета, превратившись в соляной столб.
В тот же вечер ему позвонили. Он уже вышел на улицу и собирался идти в магазин за жратвой, которой, конечно, не было дома, потому что жене, беременной политически, будущему депутату, было не до таких мелочей. У продуктового его ждал тот же человек с мелкими чертами лица, спецслужбист в кепке, чье имя он не помнил, а может, и не знал никогда.
- Что ж ты вытворяешь, гад! - воскликнул тихо, но убедительно спецслужбист и притиснул его в залепленной объявлениями стене в углу дома. - Мы тебе такое дело доверили, можно сказать, поставили на тебя, а ты выкаблучиваешься?!
Со стороны могло показаться, что у магазина мило и с юмором беседуют двое старых приятелей, знавших друг друга сто лет, но Борьке было совсем не до смеха. Он тщетно пытался вырваться из рук спецслужбиста, но тот был неумолим, как скала.
- Еще раз дернешься, прирежу на месте, - прошипел спецслужбист. - Завтра же едешь с женой в Рамат-Ган. Это твое задание - делать все, как скажет она.
Растерянный и оглушенный, Борис вернулся домой. Томы не было, сына она забрала с собой, девочки были у няни. В тишине прошлепал к холодильнику, достал бутыль виски и откупорив, налил и выпил, не разбавляя стакан. В голове прояснилось. Все встало на свои места, и Борька понял ту комбинацию, которую с ним разыграли еще тогда, с отъездом в Москве, простую, как дважды два. Конечно, им не нужен был его тесть-прокурор, как он сразу не понял. Им нужен был он, причем именно тут. Смущало одно подозрение: знакомство с Томой тоже произошло не случайно. Следующий стакан виски разрешил и этот вопрос.
Борис вышел на балкон со стаканом, расслабленно глядя вниз перед собой с третьего этажа. Мелькнула досадная мысль, что прыгать отсюда будет совсем некошерно и глупо: внизу кусты. Всюду заросли, и он скорее покалечится, а не умрет, и останется дураком на всю жизнь. Это его не устраивало, но и с дальшейшим бессмысленным прозябанием "на посылках" у сумасшедшей бабы он мириться не собирался. Виски его успокоил, но заодно и очистил от всяких прочих идей. К тому же он забоялся, что и этот нелепый поступок входит в их план. Поняв, что ничего не придумает, а наслаждаться дивным летним вечером, когда солнце бросает длинные свои лучи сквозь листву и купы платанов на белоснежные стены домов, он не хотел. Прошел на кухню, и, наливая новый стакан, включил телевизор.
Там шла какая-то бесконечная трансляция в прямом эфире чего-то, случившегося в Герцлии, возле строившегося технопарка, часть зданий которого уже занимали офисы крупных компаний. Борьке приходилось там уже бывать, и не раз, по делам. Спьяну он не смог сообразить, что там происходит, слишком уж быстро тараторили в запале ведущие далеко не с начала событий. Потом проследил за бегущей строкой и понял. Речь шла о захвате заложников террористами как раз в том самом офисном здании, где была штаб-квартира местной партийной ячейки его жены. Он даже вывескуих запомнил, подвозя ее пару раз, теперь эта вывеска маячила у него на экране перед глазами, покосившаяся и разбитая после стрельбы. Борьку словно молния поразила, он подпрыгнул, взлетел к потолку, пронзенный догадкой.
- Вот сволочи! - произнес он, вспомнив про спецслужбиста. - Ничего святого у гадов!
Сдерживая трясущиеся от волнения руки, он выдул залпом четверный стакан, потом посмотрел на просвет в темной бутылке и отхлебнул виски еще из горла, и напяливая ветровку, выбежал из квартиры, не заперев даже дверь. Впрочем, это бывало частенько, у них был тихий район, и краж не случалось.
Он примчался в Герцлию по забитой машинами шоссе, выскакивая то и дело на обочину, а иногда безжалостно несясь напролом по кустам и посадкам клубники. Клубника летела в лобовое стекло, оставляя кровавые брызги, но он не хотел тормозить, только колеса иной раз скользили и прокручивались, попадая в ягодную жижу, словно это была не плантация, а манная каша. По радио в машине шел прямой репортаж с места стрельбы, кажется, убили охранникрв, но все было совсем непонятно, и сколько народу террористы взяли в заложники и были ли они вообще, толком никто не знал. Те, кому надо, были, конечно, в курсе, но от них, помнил хорошо Борька, правды не добьешься до конца операции.
У поворотана Герцлию он застрял окончательно. Бросил машину на пыльной обочине, как и другие, и прихватив свои пропуска и паспорт жены, пошел пешком, не зная, на что рассчитывал. Дозвониться ей было некуда, офисный телефон молчал, и впервые за несколько лет Борька ощутил в себе некоторое беспокойство за Тому. Воевать он, конечно, не собирался, но знал из фильмов, что родственники пострадавших всегда нужны: для переговоров, для опознания, для экстренной сдачи крови. Он мог со стыдом признаться, что до сих пор не знал своей группы крови, но сейчас было не до того. Он должен быть там, с ней, а там уж что-нибудь да придумает.
Его мутило от виски, выпитого натощак, люди шарахались от него, как от пьяного, но Борьку это не волновало. Нагло, по-гопнически, как у себя в Москве, он прошел с бегущими куда-то врачами из скорой первый кордон, ухватившись за их носилки, и попал внезапно на настоящее поле боя. За углом офисного бетонного куба в беспорядке стояли машины полиции и спецназа, крутились мигалки, люди в форме метались, рассыпавшись, точно горох, и это броуновское движение привело в замешательство. Куда идти он не знал, его синяя куртка маячила вызывающе среди толпы медиков в белом, бежавших с носилками, но он шел уверенно, изображая из себя начальство, что удавалось ему и прежде весьма успешно. Когда один из офицеров полиции, попавшихся на пути, резко его о чем-то спросил, Борька, не вдумываясь в услышанное, ответил громко и коротко:
- Там!
Этого было достаточно, чтобы проскочить внутрь.
Из окон здания напротив раздалась стрельба, и шедшие с ним врачи тотчас упали на землю. Борька даже не понял, что это в него стреляют, звуки, услышанные им сейчас, напоминали треск и хлопки петард, и совсем отличались от выстрелов из оружия, знакомых ему по фильмам. Как странно, подумал он, и тут его кто-то схватил за шкирку и затолкнул в ближайший подъезд.
Он думал, что это один из спецназовцев пытался спасти его, но все оказалось сложнее, едва он поднял глаза.
Перед ним за углом распахнутого подъезда стояло трое бородачей в непонятной форме с автоматами и еще каким-то короткоствольным оружием, в котором несведущий Борька ничего не соображал. На земле пере ними сидели три женщины с размазанной по лицам косметикой, очевидно, заложницы, а еще одна, совсем старая тетка, ползала у них ног позади. Стекла вокруг были разбиты, свет, разумеется, не горел.
- Вы террористы? - спросил он почему-то на русском от неожиданности.
- Сам ты террорист, - ответил ему один из бородачей тоже на русском с акцентом.
- О! - Борька весьма удивился, несмотря на трагизм ситуации. - Неужто наш, из Москвы?
- Из Питера, - уточнил бородач. - Академия химзащиты.
Его прервал плач трех теток, сидевших перед ними на грязном полу. Один из бородачей грубо рявкнул на них и замахнулся прикладом, но собеседник Бориса что-то ему приказал на арабском, и тот замолчал. Тогда говоривший с Борисом протянул бородатому мятую фотографию, и тот кивнул, покосившись на Борьку. Он успел глянуть на снимок, который они рассматривали, и слегка обмер. На фото десятилетней давности, еще институтском, в группе студентов стоял и сам Борька, молодой, длинноволосый хиппарь, вполне узнаваемый. Бородачи только переглянулись между собой.
- Дело сделано, - произнес с акцентом первый из террористов и поднял руку, на рукаве которой была укреплена минирация.
- Еврейский активист у нас. Сам пришел, - доложил он туда почему-то на русском.
Борьку подбросило от неожиданности, он даже не успел сообразить, что все трое бандитов, схватив его быстро за шиворот, поволокли куда-то вглубь здания, бросив теток на месте. Он сопротивлялся, пытался кричать, отбиваться, но все было тщетно. Его тащили наверх по недостроенным лестницам, и он только ойкал вслух, считая задом ступени.
- Стойте, вы все напутали! - вопил он на русском, рассчитывая, что что-то они поймут. - Я не еврей! Абсолютно! Меня сюда подбросили! Заставили оболгать!
- А жена твоя - лютый враг палестинцев! Это как объяснить? - шумно сопя, спросил первый собеседник, таща Бориса за шиворот.
-Ошибка молодости нашей! - орал Борька,испугавшись по-настоящему. - Обманула, окрутила, жениться заставила. Как я ее ненавижу!
- Пусть докажет, - с акцентом произнес второй бородач.
Первый остановился и выпустил Борьку, который упал, как мешок, на бетонные ступени лестницы.
- Как? - спросил он его. - Как ты докажешь, что ненавидишь ее?
- А как вы хотите? - ответил он вопросом на вопрос.
-Найти и пристрелить. Она не должна быть избрана. Таков приказ, - показал бородач пальцем вверх, то ли на Аллаха, то ли на иное вышестоящее начальство.
- Сделаю! - заорал Борька, хотя был совсем не уверен, что Тома была где-то здесь, тем более, ее могли уже вывести из здания, эвакуировать, да и просто пробиться к ней через заслоны было уже нереально. - Я ж не еврей!
- Вот какой гад, - с акцентом сказал один бородвач другому, и оба покачали осуждающе головами. - Все евреи такие.
- Я русский! - визгливо заорал Борька снова.
- Думаешь, это поможет?! - бородач наклонился к Борьке, вщял его за грудки и поставил на ноги. - Вы все орете, что не евреи. Что венгры, поляки, чехи, французы, немцы. Сколько ни брал вас в заложники, евреев среди вас не бывает.
- Я докажу, - Борька дернул ремень на брюках, чтобы снять, но бородач схватил его за руку.
- Ладно, поверил. Показывай!
Борька шел по офисным коридорам в сторону партийного центра, отчаянно думая о предательстве. В спину ему упиралось дуло оружия, он даже не знал, какого, но страха уже не было. Его глодало острое чувство обреченности и тоски, стыда за внезапно содеянное и неотвратимости огласки, чего он не хотел. Он даже предполагал, что его оставят в живых в качестве примера на будущее, и подумывал о том, как бы сейчас сбежать. Увы, это было уже нереально.
Он вспомнил, что Тома рассказывала про офис своей штаб-квартиры, которую только что сняли. Раньше там была медицинская фирма с высокими потолками, с еще невывезенным стоматологическим оборудованием, креслами, бормашинами, кроватями для больных. В одном из боковых коридоров он увидел эмблему стоматологии, смеющийся коренной зуб с глазами, и показал на него. Бородач выругался, заметив глазастый зуб, и помянул всуе Аллаха. Второй бородач подошел и прикладом расколотил стеклянную стену с зубом. Свет внутри вспыхнул и тотчас погас, но было поздно. Оба бородача прыгнули в открывшийся проем в стене, хрустя битым стеклом, и втолкнули туда Бориса.
- Тома! - заорал он, подталкиваемый автоматом в спину, и пошел внутрь темного зала, давя осколки стекла в мелкую пыль. - Тома, я тут! Пришел за тобой!
Ответом ему было молчание. По полу разлетались осенними листями кипы бумаг с эмблемой ее партии, листовок и красивых буклетов. На которых среди других портретов он увидел ее лицо, она была в обшем списке. Как ни странно, в глубине звонил телефон, звонил надрывно и долго, но безуспешно. Бородачи расслабились, опустили автоматы, нацеленные на Бориса, и разошлись по углам, осматривая шкафы и подсобные помещения. Они были явно разочарованы, и Борька с ужасом думал о том, что будет дальше.
- Тома! - отчаянно заорал он еще раз, понимая, что все впустую.
- Не ори! - сказала она внезапно, поднимаясь из-за стола.
Борис чуть не поседел, стоя на месте. Она была беременная и все в том же костюме, в котором вышла из его офиса вечером. В ее лице ничего не изменилось, но Борька, который ее хорошо знал, уловил какое-то незримое отклонение, как опытный водитель улавливает странный стук в моторе, незаметный всем остальным.
Бородачи опустили оружие, уставившись на нее. Они и не собирались стрелять.
- Ты одна? - спросил главный бородач Тому по-русски.
- Как видишь, Коля, - сказала она, как ни в чем не бывало. - Они нас понимают?
Она кивнула на двух террористов, недоуменно смотревших на них обоих, но не порывавшихся что-то делать. Боря слушал ее, тоже раскрыв рот широко от удивления. Он уже начал догадываться.
- Нет, все нормально, - сказал бородач без акцента.
В тот же миг у нее в руке возник пистолет. Борька никогда не видел у Томы оружия. И даже не подозревал, что она его носит и умеет им пользоваться. Должно быть, она это делала в рабочее время, когда они расставались. Дизайнерская работа ее сразу начала обретать совершенно иной смысл.
Бородач не успел среагировать. Пистолет коротко чпокнул три раза в ее руке, все трое упали на пол, выпустив оружие с грохотом, и завертелись на битом стекле. Борька ахнул.
- Держи, - сказала Тома, пройдя мимо него, протягивая за ствол свое оружие Боре. - Помоги мне.
Он принял его осторожно, словно боясь обжечься, но оно было теплым и отнюдь не опасным на вид. Взял за рукоятку, взвесил в руке, потрогал пальцем горячий спусковой крючок. Поднял глаза на Тому и увидел автомат, который она взяла из раскинутых рук бородатого.
- Прости, так надо, - сказала она и прошила его насквозь очередью.
Он упал, уже ничего не почувствовав, ни боли, ни страха, ни огорчения, но зато с пистолетом, зажатым в руке. Последней его мыслью было лишь то, что сын его никогда не увидит.
Все остальное случилось уже после рождения Дана. Он благополучно пережил перестрелку и гибель отца у матери в животе. Были грандиозные похороны Бориса, ставшего сразу героем, гроб с его телом, накрытый флагом, оркестр, плачущие дети и безутешная вдова, почетный караул, залп автоматчиков и военное кладбище. Были портреты в газетах и на обложках журналов улыбающегося Боруха Егуда, чьим именем была названа улица в новом районе их городка. Памятник герою, остановившему террористов и спасшему из их лап свою беременную жену, был открыт позже, когда маленький Дан Егуд сидел на руках Тамары и улыбался в объективы камер, нацеленных на него. Будущее алии - так писали про него дотошные журналисты, упоминая везде про погибшего Борьку в патетических нотах, упирая особо на то, что он пострадал на право народа на эмиграцию. К тому времени, мать триумфально выбрали в кнессет от их маленькой партии, на волне происшествия набравшей изрядный процент голосов. Мать стала политиком, интриги, альянсы, подковерная борьба, обман и предательство во имя партийного будущего давались ей особенно легко и успешно, как иным даются вышивание или иностранные языки. Она вышла замуж за министра туризма от их же партии, ее первого крупного босса, который незадолго до рокового для Борьки дня пробил молодую активистку из алии в депутатские списки и не ошибся. Потом босс лишился портфеля, и министром стала она.
Все это бурное время Дан рос сам по себе, предоставленный воспитательницам-эфиопкам, которых одну за другой упорно нанимала мать, сменив косноязычных эмигранток из алии, потому что хотела показать себя прогрессисткой и либералкой. Дан, воспитанный строго (черные надсмотрщицы даже били его за шалости, но он их ни разу не выдал), казался послушным мальчиком. В летних лагерях на него не могли нахвалиться, он всегда был с вожатыми и начальниками отрядов, всегда выполнял первым их поручения и вообще считался уже тогда преемником дела матери. Она только смеялась, но дома постоянно напоминала Дану, какой подвиг еще до его рождения сделал его отец, портрету которого она едва ли не поклонялась, как соседи-христиане Иисусу. Могла бы и не напоминать, думал Дан, разглядывая отретушированные лица отца, висевшие всюду в доме, словно и впрямь это был некий домашний Бог, следивший за их каждым движением. Дан боялся отца, считая его строгим и неприступным, всевидящим Иеговой, которому его посвятили со всей торжественностью перед многими партийным друзьями и боссами матери у Стены в Иерусалиме в тринадцать лет.
Через два года он разыскал старые магнитофонные пленки, которые его отец, называвшийся тогда Борькой, записал после выезда из СССР, мастеря в свободное время магнитофоны. Выброшенные матерью в кладовую, пленки валялись в темноте, и потому хорошо сохранились, лишь заросли пылью и паутиной. Магнитофон давно сдох, запчастей не было, но побродив по сети, Дан раскопал похожий и поставил его у друзей, с которыми потихоньку пили пиво и курили травку на чердаке. Русский он знал плохо, но все-таки знал, соседи их были русские, и это давало некоторую практику в языке. Когда Дан включил старый магнитофон, заправив в него ломкую пленку, то слегка обалдел. Отец зачем-то записывал не только песни Высоцкого или Биттлз, но и сам комментировал их в микрофон, особенно, когда тестировал пленку и записи. Видно, писать на бумагу свои мемуары ему было неинтересно. Во время записи он продолжал свои бухгалтерские расчеты, работал на калькуляторе, что-то печатал, словом, как Юлий Цезарь, делал три дела одновременно. Уже за это Дан стал его уважать.
Где-то на середине второй катушки Дан понял, что отец не еврей, хотя всю жизнь его к ним заталкивали, как могли. На четвертой бобине он убедился в этом, узнав от отца всю семейную историю до третьего поколения. Это вовсе не помещалось в его голове. Он сидел и раскуривал косяк за косяком на крыше старого дома возле магнитофона, и думал, что в его руках сейчас не только судьба матери, активистки и депутата, которая билась сейчас с остальными боссами за пост вице-премьера в правительстве, но бомба пострашнее, судьба всей страны. Борька в своих философских путаных размышлениях, опираясь на многочисленные наблюдения, полагал, что половина его приятелей, ныне занявших большие посты в Израиле, совсем не евреи, и мог это легко доказать. Он считал, что их просто использовали, как его самого, да и уехать законным образом из страны можно было лишь русскому, став евреем. Это он доказал всей своей жизнью.
Осталось еще три бобины, но Дан не хотел даже видеть их. Он вытащил из чемодана с наклейками, где они все лежали, того самого чемодана, с которым Борька приехал тогда в Израиль, купленного им еще в Венском аэропорту вместо старого русского, все восемь бобин. Облил их жидкостью для мангала и запалил, не жалея. Он смотрел на пленки с голосом его отца, на то, как они трещат и сворачиваются, на черный дым, словно из крематория поднимающийся во второй раз после смерти его отца, и думал, что правда теперь никому не нужна.
На другой день он собрал свой рюкзак и ни слова не сказав, ушел к сквоттерам. Мать, видимо, все поняла, и даже не стала его искать. Там его уже ждали, все получилось самом собой. И лежа голым с черной девчонкой, которая думала, что говорит по-русски, он слушал ее нелепые щебетанья и загадочно улыбался. Теперь эта крыша была его новым домом, и Борька одобрительно смотрел на него со своей высоты.