Сиромолот Юлия Семёновна : другие произведения.

Раз-два-три

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


   С любовью - Аше Гарридо.
   Пролог.
   Как это началось?
   С чего это началось?
   Где это началось?
  
  
   Все и всегда начинается в пустоте.
   Выходит на гулкую и холодную пока ещё сцену танцовщик. Стоит ему ударить носком или пяткой в сухую доску, топнуть - родится звук, родится перестук, ритм, танец.
   И дорога лучше всего начинается в бесконечном просторе ясного утра - нет ни попутчика на земле, ни облачка в небе - много места для души, можно идти, куда сердце влечет - и пустота наполнится, станет жизнью.
   Сама Вселенная состоит из миров и пустоты. Ни то, ни другое не считано и не меряно, но говорят, будто в самой бессмысленной бездне между отдаленнейшими мирами пролегли тончайшие связи, причудливый узор без начала и конца. Говорят, эти нити натянуты силами, не имеющими ни лица, ни имени, но также рассказывают, что следы оставляют стихии в человеческом облике - кто же ещё может плясать там, где ничего нет, что же делать в пустоте, как не плясать, чтобы она задрожала и проросла жизнью, и почему бы не вообразить этих яростных демонов похожими на нас самих, чтобы среди хаоса увидеть танец?
  
   Вот и обозначилась самая суть: танец, дорога, жизнь. Всё - начало, всё путь и всё - свершение.
   Раз, два, три.
  
   А ещё говорят, будто всё началось с того, что зеркало разбила Богиня...
  
   Дерево-дорога. Стефан.

   Зеркало разбили туфли. Танцевальные, подбитые по носку и каблуку стальными подковками. Тому, кто их швырнул, не нужны были ни туфли, ни зеркало, ни танец.
   Он сидел на голом полу посреди битого стекла, на самом краю жизни, и слышал, и сам твердил одно и то же, одно и то же:
   "Ты убил своего брата".
   "Я убил своего брата..."
  
   Он убил своего брата посреди небывалого танца - снаружи музыка и блицы, замерший от изумления зал, гордость, и восхищение и полет, настоящий полет над сценой, никакой другой опоры - только воздух.
   А внутри - изматывающая погоня, вечный страх: упаду, не добегу, не вырвусь, раньше вырвется из груди сердце. Там хохочущие демоницы, зинэ, дочери Луны, от них не убежать вдвоем, они хватают и тащат в свой круг, и дерзких превращают в безумцев, и никак нельзя разобрать, чьи на самом деле эти ледяные пальцы, что стискивают горло, ввинчиваются глубоко, царапают и рвут по живому, стараясь добраться до самого заветного, до души.
   Как же так вышло, думал он, как же так вышло, Борис, что я оглянулся, а это не бледная демоница, а ты за горло держишь, не даешь вздохнуть?
   Всю жизнь ты был сильнее и крепче волей, всегда точно знал, чего хочешь, только и оставалось, что следовать за тобой - сначала из любопытства, потом по привычке, а потом уже как бросить то, во что годы труда вложены... Да я бы и бросил, но ты-то что сказал: мол, сам подумай, чего ты не видел в своей инженерной механике, какого рожна тебе не хватает, желтой лихорадки или вечной мерзлоты? Будешь ты толковым инженером нет ли - бабка надвое сказала, а танцовщика я из тебя за десять лет сделал, хвастал ты, и улыбался, и был собою доволен, ну и что, говорил, что у тебя нет огня, зато у меня на двоих хватит и ещё останется, а техника у тебя отличная, дыхание долгое, я же в это шоу давно хотел попасть, без тебя не пойду, ты мне там нужен. Важен. Так, что не обойтись. Никто, кроме тебя, брат.
   Как не уступить, когда такое слышишь? Как не согласиться, если нужен?
   И с этим делом я тебе понадобился, когда уже мыслимой техники сделалось мало и ты задумал немыслимую - тот самый настоящий полет. Где-то видел, что-то читал, запало в безумную душу. И вот нашел ведь - далеко, за океаном, в тени хмурых гор живут, оказалось, люди, у которых мужчины и по сей день весной одеваются в белое. Привешивают к поясу и щиколоткам колокольчики и мерным танцем вприпрыжку обходят села, защищая их от весенних гроз, от летних полуденниц, от осенней бури, от зимнего снегопада - на весь год, но ещё есть у них тайная пляска - собираются нечетом и водят летучие хороводы вокруг священного дуба царицы фей-зинэ, Доамны Зинелор, и противостоят ее Войску, и ей же клянутся верно служить... Вот к этим-то лесным братьям, к калюзарам ты и собрался, а меня, как всегда, в охапку - "ты мне нужен", и все тут, потому что в одиночку не взлетают.
   Это правда.
   Кто-то всегда должен держать... Двое удерживают друг друга, словно на канате, двое могут взобраться в воздух, как взбирается мотоциклист в цирке по шару из сетки, двигаясь вокруг общего центра...
   Но в хороводе там, где пляшут ещё и зинэ, двое и вообще четное число - это опасно, ты ведь знал, Борис, тебе же сказал об этом Раду, старшина калюзаров, но ты все равно решил, что будешь учиться - за себя и за меня решил. Чтобы было кому тебя удержать.
  
   Я не смерти твоей хотел, шептал младший. Я жить хотел. Но как в это поверить, я ведь никогда не забуду, как тебя уже уносило насовсем, у тебя кровь заливала мозг, вытекала носом, а ты все пытался встать, продолжить то ли танец, то ли драку...
  
   Как получилось, что теперь и моей жизни нет, я сам всю ее отдал, один раз только воспротивился - и что теперь? Даже остаточка ее - того, ради которого отрывал от горла твои пальцы, Борис, отталкивал тебя - и той малости нет, одна пустота. И демоницы хихикают: "Убийца, убийца!".
   Никому даже не рассказать о своей вине: нет слов, чтобы объяснить, что случилось там, на высоте полета.
   И не у кого просить прощения.
   Мертвые молчат. Мертвым все равно. Может, стать мертвым? Окно открыто вон, а летать не страшно, хотя в одиночку не летают, а падают.
   Но для чего тогда эти страшные пять секунд борьбы, которым нет конца и посейчас, неужели я этой жизни хотел, а, Борис? Когда все равно нечем дышать, нечего делать, кругом одни осколки и пустота.
   Опять ты, старший, оказался сильнее - все мое забрал и унес с собой, ничего не оставил.
   Жить нечем, смертью смерть не поправишь, остается только бежать.
   Но от судьбы, говорят, не убежишь.
   "Наш будешь, наш", - шипят демоницы.
   Ваш буду, нате, возьмите и ешьте, раз так - пойду к вам навстречу, к тем, кто вас знает лучше других.
   Только в этом ещё осталось немного смысла - выйти навстречу, как в танце.
  
  
   Что делать в том краю, кого и где искать - он не думал. Не мог. Только надеялся на что-то смутно.
   Последнее путешествие, механический полёт: на земле силы оставили, расстояния сократились до пределов видимости. Обогнуть этот угол, потом другой, доплестись, шаркая подошвами, как столетний дед, вон до той таблички с полупонятными письменами...
   Табличку с его именем и фамилией протягивала над толпой встречающих какая-то женщина. Незнакомая, смуглая и черноглазая, с сильной проседью в смоляных волосах.
   - Леа, - сказала она, всматриваясь в шаткий призрак. - Меня зовут Леа. Раду велел вас встретить.
  
   Раду ни о чём не расспрашивал, смотрел сурово, спокойно. Как узнал - непонятно, разве что в воду глядел. О случившейся беде сказал: "Было вас, дураков, двое, а теперь и полчеловека не разглядишь". Леа нервно вздыхала у дверей, за порогом набирал силу ветер в облетающих кронах.
   - Нельзя так оставлять, плохо выйдет. Что в окно не вышел - молодец. Такому, как ты, даже умереть нельзя - они поднимут, покоя не будет. Поэтому завтра станцуем тебе. А теперь спать иди.
   И тут вдруг сон и вправду навалился - весь, за эти дни-часы несчитанные. Насилу выбрел в двери следом за женщиной - и куда-то пришёл ведь, и уткнулся лицом во что-то, пахнущее сухой травой, и так уснул.
  
   Чуда, однако, не случилось никакого - только перерыв в бытии, и поздним утром опять оказалось пасмурно, темно и тоскливо. И холодно.
   Вошла из соседней комнатки женщина, Леа, он вспомнил. Принесла заваренной мяты вместо чаю. Дождь стучал в деревянные стены, из окошка тянуло сквозняком, вылезать из-под вязаного одеяла не хотелось.
   - Сидите, лежите, - нараспев говорила Леа. - Вы больной. Вас мы вылечим. Раду вылечит.
   Это была, конечно, сущая чепуха, но от неё унималась боль. Становилась глуше и не грызла корни души. Можно было дышать, даже говорить.
   - Вылечит?
   - Конечно, да. С новыми это бывает. Особенно если кто неосторожен. Это зинэ у вас там, - показала на грудь. - В сердце пляшут.
   - С кем - с новыми?
   - Ну, с теми, кто... calusari, как Раду. Кто недавно.
   - Э, нет. Я не такой, как они. И танцевать больше не буду. Не могу.
   Она беспечно улыбнулась.
   - Ну, нет и нет, и Бог с вами. Наставит. Что-то ещё станете делать, будете зато жить.
   - Хорошо бы.
   - Это обязательно. Раду мастер. Зинэ не осмелятся ему... как это? Посолить... нет. Насолить... Перечить, вот.
   Помолчала и добавила тихонько:
   - Раду тоже так говорит.
   - Как?
   - Что вы... не будете танцевать. И потом, это же десять. А им нужно нечетное. Очень вы это... любили?
   - Что?
   - Танцы, ну, это всё?
   - Я профессиональный танцор. Был.
   Она наклонилась поближе к уху.
   - Сейчас очень больно, но пройдёт. Вы правильно приехали. Вам нужен покой. И будет, обещаю.
  
   Свечерело.
   - Пойдёмте, - сказала Леа. - Раду пришёл. Пора.
   Пора? Нет, не могу. Не хочу. Боюсь.
   - У вас крестик есть?
   Он покачал головой.
   Леа потянула через голову шнурок.
   - Берите. Обязательно надо. Даже если не крестик... что-нибудь надо. Чтобы они обратно не могли.
   И надела ему на шею что-то - он ощутил тёплый металл, но крестик то был, или что другое, не разглядел. Не успел: Леа схватила за руку, подтолкнула, потащила вон.
   Снаружи смеркалось. Мелкая морось просочила лес - никакого золота, никакой бронзы, ничего.
   Ветер и дождь.
   Раду стоял за порогом, курил самокрутку. Голова непокрыта, босой, и глядит всё так же хмуро. Как и тогда глядел. И, как тогда, будто снова всё сначала: "снимай куртку". Снова велел надеть ожерелье из цельных головок чеснока и каких-то цепких корешков.
   Леа на прощание перекрестила воздух. Ей нельзя было идти к дубу Владычицы. Не женское это дело - такие времена пришли, не женское.
   От порога дома до поляны с дубом Доамны Зинелор было шагов двадцать. На этих двадцати шагах из сырости и сумерек тихо появились семь теней, семеро калюзаров, все босые, с подобранными в узлы длинными волосами, в венках из всякой кухонной травы. Мокрый воздух пропах петрушкой и укропом, имбирём и лавром. Чёртова кухня...
   - Здесь, - сказал Раду. - Стой здесь. Обувь снимай.
   Скользкая листва, мягкий мох. На мгновение от холода всё стало ясно и просто - и тут же опять заволоклось, затянулось шёпотом зинэ.
   Он позволил привязать себя к дубу широкими лентами, на ощупь - шерстяными, поясами, что ли? Он не знал, убьют его сейчас, или вылечат, и если вылечат, то какая потом будет жизнь. Ничего не знал и не видел, потому что из лесу вышел восьмой - девятый? Да, девятый, с Раду вместе, вышел - и пронзительным детским голоском запел-зачастил что-то.
   Было совсем темно. Было мокро. Было холодно. Он потерялся: не видел танцующих, не слышал уже и резкого голоса запевалы. Спелёнутый от плеч до колен, притиснутый спиной к тысячелетнему дубу Доамны - один-одинёшенёк в стылом ночном лесу. Только ветер, пахнущий имбирем и укропом, равномерно, слева направо задевал скулы. Холодный ветер... прохладный... тёплый...
   Горячий ветер.
   Жарко, нечем дышать. Воздух струится, застилает глаза. Как будто он сам опять несётся в дикой пляске - внезапный пот течёт между лопаток, по груди, солит губы. Руки, прижатые крепко к бокам, подёргиваются. Ноги горят, будто он стоит на углях.
   Всё горит! Всё летит! К чёртовой матери, к Доамне Зинелор!
   Пламенное дерево вырастает на поляне, девять пар ног вращают горящее колесо.
   В спину дышит жар. В лицо дышит жар. За грудиной шипят потревоженные зинэ, они в тревоге, им тесно, нехорошо.
   Очень нехорошо.
   Они раскачивают сердце, стукаются изнутри о рёбра, о ключицы, о, как же им тесно, страшно, страшно как!
   И уже не ветер, а плотное что-то, тяжкое, будто жёрнов, прокатывается, не давая передышки. С неба падает жидкий огонь, демоницы толкаются в горле, тычутся в барабанные перепонки, вздымают рёбра, сгибают пополам, в три погибели, на все четыре стороны разрывают вдруг посветлевшую ночь. Огненное дерево вырывается из-за спины, пляшет и поёт тонким мальчишеским голоском.
   Он очнулся.
   Дерево было. В странно посеребрившейся ночи дуб Владычицы оказался не за спиной, а впереди. После боли и криков зинэ дерево говорило шёпотом, оно было прохладное, живое, хрустальное, капельки воды мерцали на мелких веточках.
   Вот, вижу, подумал он.
   И тут он понял, что это. Что такое он видит, что за силуэт, подобный дереву с каплями ночной влаги на ветвях.
   Прямо перед ним, начинаясь от босых ног и уходя куда-то в ночную темноту, светилась дорога. В дальней дали она разбивалась на дороги помельче, на дорожки, тропки, и ясные капли света были её огнями. Позади - он это чувствовал - всё занавесила густая пелена воды, он ещё смутно помнил, что там бушевало пламя, но теперь его сменила сплошная вода, плотный предутренний ливень, осенний дождь.
   Впереди осени не было.
   Я пойду, сказал он, оглядываясь вполоборота, чтобы не сморгнуть, не упустить то, что открылось. Вода плеснула в лицо напоследок - мох, сырость, лавровый лист, имбирь.
   Но он уже повернулся и ушёл.
  
  
  
   Перекрёсток. Иринка.
  
   Двух дочек дал Ульяне Господь, как на рушнике было вышито. Жизнь ведь и есть, что рушник - вот хата, из красной глины сбита, вот сад - по осени ал, и петухи во дворе расхаживают, бородами да гребнями полыхают, и Солнце днём всему голова. А чёрное - сама земля, да ночь для сна, а дорога - белая, насквозь, через дом и сад, по земле да под солнцем.
   По дороге же идут, белой пылью пылят - кто торговать, кто в чужом краю век вековать, кто на службу, кто домой.
   Останавливаются у калитки, просят воды, а иные и хлеба. От плохих людей - Жуж бегает по огороду, не подпустит, а идущего по делу или ради судьбы - можно и приветить.
  
   Иринке дома оставаться не моглось. И в саду невозможно было укрыться. Куда от обиды спрячешься, когда она внутри? Вот и вынесло её из сада к самому плетню. Стояла там, держалась за верёвочную петлю-запор, щурилась зло на дальний белёсый край земли и неба. Взять, что ли, да и уйти туда? Маринка уж точно сейчас искать не кинется, а вот мамо... Так мамо заняты весь день. И ей, Иринке, надо бы своё маленькое дело делать, но валится всё из рук, хоть плачь.
   Мамо плачут иногда. Редко, но плачут. Когда песня такая поётся... или когда вдруг ветер ночью тонко взвоет. Но мамо просто роняют слезу, или глаза вдруг заблестят, так они сморгнут. А вот Маринка противная - так та сразу в крик: "А ну, замолчи! От тебя мои цветочки повяли!" - и пошла реветь-заливаться. Сама ж Иринка не плачет никогда. Иной раз и хотела бы, да не получается. Только сердце часто-часто стучит, будто выпрыгнуть хочет. Выпрыгнуло бы и побежало бы далеко-далеко...
   Пока стояла так, глотала обиду всухую, шёл мимо странник. Многие идут. Шёл, да и остановился. Многие и останавливаются.
   Этот задержался, потому что был немолод, дорожная пыль сушила ему горло, а ещё показалось, что дитя по ту сторону забора - незрячее. Но девочка в чистой рубашке с вышивкой крестиком по вороту просто засмотрелась вдаль. Теперь она заметила, что рядом кто-то есть.
   - Ох. Дядько... Вы к нам?
   Иринка знала, что тех, на кого не лает Жуж, можно впустить. Но старый путник покачал головой, показал на спиленный ореховый ствол, что серел в траве. Мол, я тут посижу.
   - Воды сейчас принесу, - сказала Иринка и направилась в хату степенным шагом хозяюшки. Ну, вот и пусть у Маринки её цветочки да вышиванки. А у неё - гость. Её собственный.
   Отрезая хлеб и наливая воду в глиняную кружку, в сторону старшей сестры не взглянула ни разу. Пусть себе она, такая хорошая, живёт, как хочет. Пошла с дарами на улицу - крошки не уронила, капли не пролила. Мамо за станком вздохнули - или то дверь еле слышно по половицам шорхнула?
   Прохожий принял еду и питьё, кивнул глубоко. Отпил воды, поставил посудину на бревно. А от хлебного ломтя стал отщипывать по кусочку и так ел, поглядывая на девочку. Ел и головой качал, улыбался - тонкий рот почти пропадал в морщинах. Иринка постояла рядом, да и присела тоже - в ногах, люди говорят, правды нет. Обида отпустила, перестала давить горло жабой, сидеть было хорошо, покойно. Всё правильно - пришёл человек, она его приняла - как большая. А гость-то какой, даже на дальних соседей не похож... мамо говорят, это потому, что тут как бы перекрёсток, что ли, много разных путей... Жалко только, что дядько, наверное, немой. А то бы спросила, с чего это он волосы в косицы заплёл - вон, торчат из-под смешной круглой шляпы. Красной ниткой перевязаны. Красиво - по чёрному красным. Но всё же - чтобы старик - и с косичками!
   - Что же ты? Всегда тут? Встре-чаешь?
   Иринка чуть не слетела с бревна. Дядько-то говорит! Правда, шепелявит и посреди слов будто запинается.
   - Не, - сказала, храбро глядя в лицо. Пусть не думает, что напугал! - Не. Я там...
   И выдохнула почти беспечально уже:
   - С Маринкой поругалась.
   - С кем?
   - Сестра моя, - Иринка наморщила носик. - Старшая. Так и думает, что ей уж и всё! Дядько, вы, может, ещё пить хотите? Или покушать? Или с собой вам дать в дорогу?
   Прохожий ладонь выставил, растопырил пальцы - мол, нет, не надо.
   - Спаси-бо, - и посмотрел так, что стало ясно: спрашивает, как зовут.
   - Иринка я.
   - И-рринка, - повторил странник, покатав "р" на языке. - С сестрой не ругайся. Не-хорошо.
   Иринка набычилась. Ну, вот. И этот туда же!
   - А чего она! Она ж у нас и такая, и сякая, и вышивает... ну, хорошо вышивает, то да... И поёт!
   - И поёт, - прохожий не то вздохнул, не то поддразнить хотел девочку.
   - Да! И поёт!
   - А ты?
   - Так я тоже пою... я ж так пою... аж вот здесь болит, когда Маринка с мамою запевают... А Маринка взяла себе привычку, только я им подтяну - кричит: не пой! Молчи, зараза малая!
   Странник опять покачал головой, и Иринка заметила, что в ушах у него колыхнулись тяжёлые тёмные кольца серёг.
   - Дядько, - опасливо начала она, готовясь на всякий случай перемахнуть через тын и спасаться, - дядько, а вы гуле, да?
   - Гуле?
   Иринка пальцем показала - серьги, мол... И косички тоже.
   Старик рассмеялся.
   - Это там. Дома, - сказал он, показывая рукой туда, где солнце садится. - Горы. Высоко. Очень долго ходить. Там все так. А кто гуле? Это стра-шно?
   - Страшно. Они деток крадут, и дудки из них делают. Из костей дудку, из головы барабан... так мамо говорят.
   - Не плачь.
   - А я не плачу. Я, дядько, вообще никогда не плачу. Вот сегодня опять Маринка за волосы драла, что я её цветочки попортила... Она ж поёт, и те цветочки вроде растут, вроде как на голос тянутся. А я не могу, я как слышу - так и сама б из себя потянулась...А она как заорёт, что от моего воя все цветы повяли, да как схватила, как дернет... И то я не плакала.
   - Ирринка хорошая. Сильная, - сказал пришелец. Он протянул руку и взял маленькую ладошку, поднёс к глазам. Смотрел, будто выискивал что-то, бормотал какие-то слова непонятные. Рука у старика была сухая и тёплая. От короткой грубой накидки - ну чисто попона с дыркой для головы - пахло дорогой и дымком. Иринка совсем перестала бояться. Да ведь гость её и похвалил. Есть, видно, на свете и для неё доля. Не всё противной Маринке удача.
   А старый бродяга смотрел на ладошку и думал - линии чистые, отчётливые, словно резцом проведены... Дитя крепкое, как раз ещё бы подросла... Сейчас для детского тончайшего звука кости ее слишком крепки, время прошло, для сладкого голоса, каким поют флейты молодых - ещё не наступило. Да, пожалуй, можно было бы пойти к её матери, попытаться объяснить, что девочку ждет лучшая судьба... Ох, судьба-доля.
   - Ирринка.
   - Да, дядько?
   - Попроси маму...
   Вся вытянулась, светлые глазёнки большие, будто плошки. Пляшут язычки огня, ночью, на ветру...
   Старик вынул из-под плаща мешок. Порылся там, достал смешную баклажку - лёгкую, как из дерева выточенную.
   - Груша деревянная!
   - О, нет. Груша, - показал рукой - дескать, дерево высокое, знаю. - А это - на земле. Такие плоды. Она пу-стая, - и даже постучал, потряс, - это для воды. Мне надо воды. В дорогу.
   - Ты уже уходишь?
   Путник сунул ей баклажку в руки - мол, беги, я подожду.
   Так не хотелось, чтобы старик уходил. Пусть побудет, просила кого-то изнутри горячо, пусть ещё посидит - просила, позабыв, что в руках его пустая баклажка, и уж пока с нею не вернётся - странник точно никуда не денется... Возвращалась - сначала прикрыла за собой двери, потом выглянула из-под руки - тут, тут ещё сидит, - и тогда уже помчалась между цветов вприпрыжку.
   - Держите. То наша вода, колодезная. Хорошая. Сладкая...
   И замолкла. Пришелец вытряхнул, должно быть, свой мешок на землю - что-то искал. Теперь складывал пожитки обратно: всё пёстрое, чужое. Но вот выпрямился и показал ей на ладони - как будто гребешок. Тонкие трубочки связаны вместе, те длиннее, эти покороче.
   - Что оно у вас?
   Старик не ответил. Поднёс руки ко рту и заиграл.
   То была такая дудка.
   Иринка слышала, конечно, как играет на деревянной дудочке пастух, слышала, как птицы утром пересвистываются и как люди поют... Но старый человек в чёрном не пел и не было прирученной птицы у него, только беленькие трубочки. Из них будто шёпот, вроде человечьего, - вылетел острыми тоненькими ниточками.
   Тихо стало на раздорожье. Упала пыль. Синим-синим, нездешним сделалось небо и солнце зажглось прозрачным холодным огнём. Тихо стало. Тихо.
   Ах-ах-ах-ооо-ах, выговаривала дудка.
   Словно нити выпрядала. Иринка их видела - белые, тонкие, они тянулись от старика, окружали его, как венцом. Светились - белое на синем.
   Протянула руки, а нити - к ней, к пальцам, холодно, и внутри щемит, но не так, как от сестриного или маминого пения, по-другому - легче, свободнее, и можно...
   Она и не заметила, что стоит, точно деревце - с вытянутыми кверху руками, с растопыренными пальчиками.
   Белые нити упали, растаяли в пыли.
   И пальцы увяли, и руки опустились.
   - Что ж вы, дядечко?
   Старик не играл. Он сидел очень прямо, вытянувшись, сжимая странную свою дудку в кулаке.
   Иринка подбежала, заглянула в морщинистое коричневое лицо.
   Он плакал. Медленно ронял слезу, будто случайно набежавшую на глаза.
   - Ну дядечко? Болит?
   Старый бродячий музыкант покачал головой. "Охос асулес", - пробормотал он, и было то, как тоскливый вздох. Иринка притихла, не решалась теребить его. Tu tambi'en, muchacha... tienes ojos azules... quien no llores...
   А ничего такого непонятного не сказал старик - посмотрел на неё, потом на небо, пальцем осторожно провёл по её щеке, Иринка всё и поняла: вот и у тебя, маленькая, глаза как небо, и ты тоже не плачешь...
   - Нет, не плачу. И вы ж не плачьте. Не надо. А мне хорошо, чего же я буду плакать? Вы... дядечко... заиграйте мне ещё ту вашу музыку?
   Гость моргнул - видно, перехватило ему дыхание. Но снова пристроил выгнутую дугой флейту у губ. Ту же самую мелодию повёл, только быстрее, быстрее, и опять вокруг Иринки заискрился холодным горным светом воздух, и ясные нити музыки протянулись снова.
   Будто рушник - белый-пребелый. Такие у мамы бывают только весной, как полежит полотно много дней сначала в талой воде, а потом в воде с молодыми травами, потом ещё на солнце - тогда оно белое, и то не такое... А это, что у нее под ногами как бы засверкало и заискрилось - тугое, и белое, и сияет, и аж звенит! И будто ступает она, Иринка, по невиданному этому звонкому полотну - выше, выше, словно летит она, а полотно под ногами из самой души ее ткется...
   Иринка споткнулась и села в мягкую пыль. Голова кружилась немного. Но вся злая горечь, с какой встречала день - ушла, ушла совсем, на сердце было легко. Она поднялась, отряхнула ладошки, похлопала по подолу. Глядя чуть искоса, подошла к старику.
   - Так вы, наверное, знахарь...
   Тот в ответ улыбнулся.
   - Нет, я не знахарь. Не совсем. А ты разве болела, маленькая?
   Теперь он говорил на своём языке, правда, Иринке это не мешало. Это музыка наделала так, дудка волшебная - решила она, и хорошо, что гость дорогой больше не запинается, подбирая чуть знакомые слова.
   - Ну, я же злая с утра была, аж пекло - и стукнула маленьким кулачком в грудь. - А теперь уже всё, уже хорошо.
   - На сестру не сердишься больше?
   - Ииии, скажете! Я тоже теперь умею... вот, - и руки заскользили по воздуху, и вся она засветилась и засмеялась - счастливая. - Как будто я такие рушники выткала - белые, аж синие, и так легко!
   - Ох, дитя, дитя... - Старик полез за пазуху, пошарил под своим чёрным одеянием, вытащил что-то, зажатое в кулаке. Иринка, усмехаясь, следила за ним.
   - Взял бы я тебя с собой... да уже поздно. Или рано. Надо теперь ждать, пока ты подрастешь.
   - Все говорят - как подрастешь... И почему сейчас нельзя?
   - Почему другие так говорят, не знаю, а для моего дела мала ты ещё, голос ещё в тебе не вырос.
   - Так значит, у меня голос есть?
   - Есть, - старик кивнул. - И дивный, поверь мне... просто сейчас не время ещё ему звучать. Да ты не грусти, вот, смотри, что у меня для тебя есть.
   Насупившаяся было Иринка нехотя поглядела.
   На коричневой, в трещинах ладони лежала серенькая трубочка. Волшебник повозился с ней, вынул глиняную затычку и выпустил на волю маленькое зёрнышко.
   Серо-чёрное, матовое, оно так выделялось на ладони, что Иринка даже ахнула.
   - Что оно такое?
   - Это волшебный друг, - сказал старик, пряча зёрнышко в трубку и бережно затыкая пробкой. - Полотно будешь ткать здесь, и будешь ткать хорошо, но настоящее твоё уменье в другом месте тебя ждёт. И настоящая твоя судьба, Ирринка, не здесь. Это написано на твоей руке и в твоих глазах, что не плачут... Слушай меня внимательно, девочка. Будешь ты расти, и тесен станет тебе дом, так тесен, что не сможешь дышать. Не бойся. Так со всяким почти бывает. Но ты тогда возьми это зёрнышко, нет, не сейчас, сейчас только носи его рядом с собой, чтобы оно теплом твоим согревалось. А когда луна позовет, тогда возьми зёрнышко, подыши и приложи вот здесь, - самым кончиком пальца он легко коснулся ямки под затылком.
   - И... что ж будет? - девочка слушала заворожено, глаз не отрывала от трубочки с подарком.
   - Из зёрнышка прорастёт твой друг. Может быть, будет немного больно... не очень. Не бойся. Не сильнее, чем сейчас болело, когда ты злилась на весь белый свет... Но от зёрнышка этого сила твоя станет больше в десять, в двадцать, в сотню раз. Вот тогда ты сможешь узнать настоящую свою судьбу, которая лежит далеко отсюда. Тогда и мы с тобой встретимся.
   - Правда? А где же, дядечко? Как же вы меня найдете?
   - Найду. Чтобы ты ни стала делать - будешь сиять, как звезда, далеко видать. Я узнаю тебя по голосу... и по судьбе твоей.
   - По судьбе? А какая ж она, ну скажите!
   Но старик только губы крепче сложил в усмешке. Нет, мол, и всё. И пальчики Иринкины сжал так, что серое зёрнышко затаилось у неё в ладони.
   - Прощай, Ирринка, и не плачь. Будет у тебя дальняя дорога, будет много силы. Это и есть твоя судьба, да ты не смотри так, ты на солнышко лучше посмотри.
   Повинуясь ласковому голосу старика, взглянула Иринка на Солнце - оно из хрустального сделалось снова золотым, как яблоко, а опустила глаза - пока яблочные пятна проморгала, гостя-то уж и не видать...
   Только пыль вроде вдали чуть погуще. Да следы цепочкой. Да в ладошке - твёрдое серое зёрнышко.
   Иринка постояла, раздумывая. Очень ей хотелось немедленно приложить волшебного друга к затылку и узнать, что за судьба. Но старик сказал - ждать, пока луна позовет... Что же, уж подожду, - вздохнула, осторожно растрепала край ладанки, опустила зёрнышко в душистую, пахнущую травами тёмную схованку. Снова затянула край, повесила мешочек на шею. Гордо вздёрнула подбородок и пошла в хату.
   А там села и мотала нитки, как положено ей было, дотемна. Но видела взором души только дорогу, как из рушников - узорную, белую, до самой луны.
  
  
   Пришествие Огня. Сотори.
  
   Рассказывают, что Великая Богиня с любовью и тщанием создала Мир - вылепила его своими белыми пальцами, из волос своих сделала тонкую кисть, из дыхания - лучшие краски, расписала нежно. А затем, чтобы лучше видеть все свое творение, взяла Зеркало и стала разглядывать Мир то с той, то с этой стороны - велик был он и целиком без Зеркала даже Богине не виден, и радовалась она красоте своей работы, пока краем глаза не углядела, что младший брат, Сын Дракона, бесчинствует в саду. Выглянула Пресветлая из окошка башни, а там юнец топчет цветы и гоняется за райской птицей, надрал у нее перьев из хвоста, хохочет! Рассердилась Богиня, закричала брату: "Остановись!", но только пуще засмеялся безумный мальчишка, обернулся и показал Пресветлой вздвоенный змеиный язык. Тогда-то и швырнула Богиня в брата своё Зеркало, разбив его на мелкие кусочки.
   А оттого и Мир весь содрогнулся и раскололся. Сделались вместо одного Мира - миры, встала между ними пустая пустота и темнейшая тьма, в которой не выжить никому, кроме демонов с ледяной кровью.
   Осколки Зеркала упали в Океан, а Сын Дракона превратился в рыбу-Удильщика - с тех пор так и плавает он в бездне вод, светит огоньком, ищет и собирает разбитое. Когда все соберет - тогда и Мир станет снова един. Но только не сложить ему Зеркала ни за век, ни за сто - очень уж много осколков, давит на Удильщика толща вод и слаб его огонек.
   Поэтому люди тоже помогают Богине.
   Не каждый может служить ей, отражая ежеминутно, ежечасно и ежедневно всю красоту мира, чтобы Богиня могла увидеть ее. Непросто это - быть Поясом земли и неба, превратить почти всю жизнь свою в танец, медленный и плавный. Танцующий уподобляется течению времени, стягивая и соединяя прошлое и будущее, чтобы не было разрывов, и самой Богине, которая широкими рукавами собрала самую мелкую пыль от разбитого Зеркала - вот она, сверкает в черном небе - это звезды. Иные ученые мужи полагают, что из-за этого праха никогда не избыть Удильщику своего проклятия - ведь осколки Зеркала и сам он - в бездне нижней, а звезды - в бездне верхней. Но другие говорят и верят, что однажды, утешившись танцем Поясов, Богиня смилуется над братом, подымет нижнее к верхнему и соединит звездную пыль с осколками Зеркала, что в океане. Тогда заново отразится и воссоединится вся Вселенная, и будет так светло и прекрасно под небесами, как было задумано Богиней до падения бога-Удильщика. И чем тщательней танцует Пояс земли и неба, взмахивая широкими рукавами женской одежды, тем ближе, как считают, милость Богини.
  
  
   Сотори был Поясом земли и неба в своей общине. А ещё его называли "морем", даром что моря почти никто не видал - разве только деды Итараки топтали в юности белый песок, помнили вкус морской рыбы и запах отмелей. Сотори изменчив, как широкая вода - потому и прозвали так. Как море, кажется он неподвижным: вот он, вот же его видно отовсюду - стоит посреди площади, дивно сохраняя равновесие на одной ноге, глаз зажмурен, в другой - гляди, не гляди - ничего не увидишь, рука вытянута к бегущим по небу облакам.
   Незаметно глазу перемещаются пальцы, сдвигается локоть, разворачивается торс, и вот уже Сотори изогнут дугой, он - "врата ветра", и неумолимо переливается в другую позу.
   Сотори ловит мгновения ладонями, выпевает их всем телом, голосом - вот они и не протекают мимо, дни нанизываются на его пальцы, и ветер треплет три его косы, играет полами длинной одежды.
   Каждый должен делать своё дело. Поэтому Сотори Го Гэллико не удит рыбу в реке, не растит плодов в садах, ни упрямых горных злаков, не зачинает детей. Его работа - быть вратами, морем и деревом. Чтобы время стекло по его рукам, впиталось в землю, ожило. Пока он есть, всё идёт через него - своими путями.
  
   Сотори, проснувшись до рассвета, поднялся сразу же, и принялся обустраивать день, как заведённый. Он расчёсывал волосы, заплетал косы, ощупью вывязывал сложный узел на поясе. В лиловых сумерках выпил горячего молока, сквозь зелёные, желтеющие, наливающиеся алым и лазурью волны нового дня прошёл на площадь.
   Вообще говоря, он мог бы делать это где угодно - в своём саду, прямо тут, на дороге. Но с ходьбой, с движением легче было ухватить ощущение дня - событий, которые ещё не случились, минут, которые ещё не истекли.
   Он запел на ходу, и взмахами широких рукавов зачерпнул и перемешал юное утро, и голос его был такой же - зеленовато-золотой, алый и лазоревый, а пел Сотори без слов.
   Этому утру подобало пение, а не движение, и это не означало ничего, кроме того, что Сотори здесь, на своём месте, и день поэтому будет полон.
   Мимо него уже шли жители общины - поглядят на ходу, дальше идут. Посмотреть и послушать никто не останавливался - жизнь в горах нетороплива, но и скупа, слушать пение - так и день пропустишь, нечем станет поддерживать силы. Поёт Сотори, танцуёт странные свои танцы - так это от века повелось, и до него был "пояс земли и неба", и после него, наверное, будет. Такой порядок. А что поёт, зачем танцует - да кто же это поймёт, кому это нужно?
  
   Голос певца уже изменился, сгустился, загудел, как пламя в печи. Сотори не мог охватить всё сегодняшнее песней, он распахнул руки, ловя то, что втекало в него, подался навстречу... и сердце больно толкнулось, будто зацепилось за ребро. Сотори удержал и звук, и плавное движение, довёл до выдоха, замолчал.
   Замолчал - и замер, опустив голову.
   Все чаще случалось с ним такое: не мог петь, не понимал, о чем танцевать. Он - Пояс земли и неба - не мог и не понимал! Все чаще и чаще ему казалось - уходит и танец, и голос в пустоту, утекают напрасно, никто не слышит и не видит его. Слишком много пустых глаз отражал он, слишком мало тепла посылало высокое горное небо. Сотори чувствовал себя так, словно с детства пылавший внутри очаг прогорел, угли подернулись пеплом, и пепел этот серым пятном будто просачивался сквозь кожу изнутри. Потому он так старательно кутался в одежду, крепко вязал пояс. Но вяжи - не вяжи, кутайся - не кутайся...
   Нет, нельзя не петь, не танцевать. Как же не петь - ведь он - связь, он протянут в такую даль, чтобы Богиня могла увидеть дело своей души.
   Но видит ли его Богиня?
   Или небо на самом деле слепое, равнодушное, как люди вокруг? Пошли мне огня, Богиня, пошли мне тепла и света, молился Сотори на перекрестке, и стыл по-настоящему, замерзал на ветру.
  
   Высоко, на перевале, сверкнуло что-то. Снова показалось - двигаясь, спускаясь в долину.
   Не отводя взгляда от этого живого блеска, Сотори выгнулся, завертелся вихрем, замер. Воздух, разъятый рукавами, опахнул плечи. Звякнули металлические пластины, нашитые на рубаху чужака. Он пришел. Он уже был здесь.
   - Я здесь, - сказал незнакомец.
   Сотори тяжело дышал. Не от танца - вокруг пришельца воздух был густой и текучий.
   - Я - Огонь.
   Го Гэллико опустил руку. Огонь? Этот - блёклый, с сероватой кожей и глазами, как небо зимой, в дымке...
   - Это... твое имя? Я Сотори Го Гэллико. Добро... пожаловать к нам, Огонь.
   Огонь не ответил. Он смотрел сквозь Сотори и улыбался.
  
   Пробегал мимо ребенок - остановился, разинул рот с тремя зубами.
   Прошлепала старуха - опустила наземь вязанку сухих стеблей, засмотрелась.
   Проходил рыбак Андо - встал и глядит, рыбы в мокрой сетке о камень шлепают, а он глядит.
   Ткачиха Утма от соседки шла, корзинку с шерстью наземь поставила - откуда-то вылез хищный зверек чангут, стал грызть и путать шерсть, красть себе на гнездо - а Утме хоть бы что: стоит и смотрит на чужака, глаз не может отвести.
  
   - Тебя послала Богиня, - выдохнул Сотори.
   - Богиня? Нет. Я сам пришел.
   - Но...
   - Я пришел за тобой, танцовщик. Ты мне нужен.
   - Зачем? - Сотори готов был поверить, что нет, не Богиня прислала ему чужестранца с нечеловеческими белесыми глазами - откуда бы у нее такому взяться, да и не радость с ним пришла, а опасное что-то. И тоска, притихшая было, снова принялась грызть Сотори изнутри. Ох, ещё и это. Ещё и это.
   - Мое место здесь, - сказал Сотори и даже подался немного назад, как бы оперся на воздух. - Я тут служу. Я никуда не пойду. Нет.
   - Служишь? Тут? Жизнь свою ты зря тратишь тут, танцовщик. Кому ты слуга - им, что ли?
   Сотори оглянулся. Он знал всех этих людей, их отцов и дедов, детей и внуков - поименно. Жизнь каждого из них он отражал, чтобы в высоком чертоге видела Богиня, что Андо ловит рыбу и рад тому, что Утма ткет чудесные покрывала и пояса, что дед Отакан плетет корзины, что все они ее дети... Но самим-то им - рыбаку и ткачихе, корзинщику, знахарке, гончару, старикам и младенцам было, пожалуй, все равно, так или этак ведет свой танец Сотори... Ведь он был просто рассказчик их историй, одной и той же истории - родился-жил-умер, да ведь у каждого дня, дерева, у каждой мельчайшей букашки и травинки под небесами эта история была одна и та же, и Сотори никого не вылечил, не утешил, не спас и не проклял своим танцем. Он всего лишь свидетельствовал. О них, но не для них.
   - Не им, - отвечал Сотори. - Но и не тебе. Ты куда меня зовешь, зачем я тебе нужен?
   - Ты мне нужен, чтобы танцевать. Настоящий танец. Не это вот - и он очень похоже и очень язвительно передразнил плавное движение Пояса. - Никому не служить, только следовать за своей силой, - продолжал Огонь, - а сила в тебе есть. Мне нужны такие, как ты, для настоящего дела, ведь и ты знаешь о разбитых мирах, а, Сотори?
   От этих слов деревенский Пояс замер, а хитроумный Огонь ладонь к его остекленевшим глазам поднес - будто занавес отдернул. И увидал Сотори бездну, черную и всю в огнях, ледяную, перехватывающую дыхание - саму смерть от холода и пустоты, и там, в этой смертной бездне шевелилилсь...нет, проносились с огромной скоростью какие-то могучие тени, выпуская из-под ног тонкую серебристую нить, сшивая и стягивая в неистовой пляске отдельные огни. За ними тянулась будто плотная сеть из серебра, но тьма вокруг оставалась тьмой, и пустота пустотой, и Сотори сказал: "Нет".
  
   Огонь разгневался.
   - Ты лучший, - прошипел он. - Лучший из тех, кто в этих унылых краях может помочь мне делать мое дело... а оно велико!
   - Оно не мое, - отвечал Сотори.
   - А что твое? Сам же просил огня у своей... богини!
   - Тепла просил! А у тебя там лед.
   - Что того! Я - Огонь, хватит его и тебе. Ты думаешь, если будешь торчать здесь, то твоя богиня укрепит мир, соединит верхнее с нижним? Как бы не так! Мы - вот кто соединяет мироздание, это наше дело, иди к нам. - Огонь протянул к нему руку, обе руки.
   Сотори оглянулся. Вокруг стояли люди его деревни, его мира, и, как завороженные, смотрели мимо него, на Огонь. Сотори действительно не был нужен никому из них так, как нужен глоток воды, кусок лепешки, не был нужен им как вдох, не был нужен им совсем...
   Но он провел в сочетающем танце всю жизнь, и сейчас только понял, что не может танцевать в пустоте.
   Никто из них, из людей, способных сказать слово, подать руку, не был ему опорой. Опорой ему были земля, небо, время - но эти не могли говорить с ним.
   Он один был между.
   - Уходи, Огонь, - сказал Сотори и взмахнул широкими рукавами. Он был готов продолжать танец.
   - Ты умрешь, - сказал Огонь.
   - Не сейчас ещё, - отвечал Сотори. - А ты - уходи.
   И тут Огонь накрыл его ладонь своей. Очень был упрямый, видимо. А Сотори не прервал движения - и вот они уже танцуют вдвоем с Огнем.
   Это оказалось совсем не так больно, как ожидал Го Гэллико, даже почти совсем не больно, только петь он не мог в полный голос - но зато у Огня оказался свой, низкий, и так они плясали и пели - каждый свое и оба одно и то же разом.
   - Иди со мной, - гудел Огонь. - Иди же, я ведь тебя убью, если не пойдешь.
   - Убивай, - отвечал высокой нотой Сотори. - Я могу танцевать только здесь, только так, не на пустоте, ею ты вернее убьешь меня, отступи, уходи.
   - Поздно, - шипел Огонь, - поздноооо...
   Сотори и сам знал, что поздно. Что это последний танец - про пришествие Огня, но теперь он отогрелся душой и у него были силы сделать все, как нужно. Огонь уже вошёл в него по самые плечи, плескался выше колен, стекал по влажным косам. И он всё ещё был здесь, снаружи, и там, внутри, он ухмылялся прозрачным ртом, ему всего-то надо было соединиться с упрямым танцовщиком - и тогда уж точно погибель.
   Голос Сотори упал, движение замерло - вот-вот окончится. Скулы Огня, его глаза - пустые, высасывающие душу, сухие его губы - рядом, жар нельзя терпеть...
   Не буду больше терпеть, успел решить Сотори. Он был прикован к Огню и не мог опустить взгляд, не мог видеть - но знал, что должен быть на шаг впереди.
   Без размышления, без страха и без надежды мёртвый Сотори Го Гэллико повернулся внутри охватившего его пламени, и прижался к Огню, и вдохнул его последним вдохом.
   Стало тихо.
   Никто не шевелился.
   Никто не танцевал.
   Пояс неба, истекая не кровью, но потом, стоял посреди площади один - без врага, без партнёра, без опоры.
   Подогнулись ноги, подломились неловко выставленные локти - Сотори ткнулся лицом в пыль и его вырвало желчью.
  
  
   Где смерть моя, Огонь?
   Не отвечает. Не отвечает.
   А твоя где?
   А моя смерть - вода.
   Смеётся. Смеётся, скручивает в узел. Не выпить тебе воды, Го Гэллико, не напиться, вся вода из твоей реки - ничто, суше песка, суше пыли...
   Отнесите же меня к реке, отнесите меня к морю, морскую воду пить стану - может быть, утихнешь?
   Не утихну и не умру я, я - Огонь! Нет такой воды в этом мире, под этим солнцем, нет воды живой, что родится из мёртвой, и всё это - сказки, сказки, и гореть тебе вечно, глупый Го Гэллико!
  
   Отнесите... отнесите... к живой воде...
  
   Отнесли. Ни живого, ни мертвого подняли, а косы так в пыли и остались лежать, взяли его, невесомого, горящего без пламени, обернули в ночную черную одежду, положили - от греха и страха подальше - в лодку из сырого дерева и ночной порой пустили вниз по реке, к морю, чтобы там забрали свое Богиня и ее Брат.
   Сам Сотори об этих проводах ничего не знал. Он не чувствовал ни течения, ни брызг, а на чёрной одежде мертвеца не оставалось следов. Сотори уплыл по течению реки.
   Деревня - осталась.
  
  
   Переговоры. Иринка
   Чужак долго ходил по рядам, присматривался, но не торговал ничего. Только у кузнецов пряжку купил. А задержался дольше всех у ткачих. Там, где они под навесом ткут, и всем видно, как полотно волнами ползёт к ногам - белое, цветное, с узором по краю - на любой вкус.
   Вот он стоял и смотрел на девушек, на женщин - но не так глазел, как, бывает, взглядом щупают. Будто в воду глядел - наверное, задумался о своём.
   На деревянной ступеньке навеса лирник сидел, базарный певец, из тех, что заводят жалобное: "Переведи меня через майдан" или о том, как "Туман яром...". Он уж и то спел, и это, и про кукушку, и про соловейка, что на свидание зовёт, - устал. А чужак всё ни с места, будто околдованный. Певец поковырялся в колках, закрутил ручку - лира загудела просто так, без голоса, заполоскалась плясовой.
  
   Тут-то незнакомец и встрепенулся. Вынырнул взглядом из невидимой воды: у одной из ткачих руки заходили по-другому, и узор в полотне будто дрогнул. Не подняла она головы, не обернулась, только так и продолжала, не сходя с места, танцевать. Подхватила ворчанье лиры, пронзительную её россыпь: там плечо, тут мизинец, локоть, бровь...
   Недолго теперь смотрел на неё незнакомец, а она к нему вполоборота в глубине сидела, может, и вовсе не заметила.
  
   По-настоящему танцевать Иринка ходила вечером. Когда наткано столько, сколько наткалось, когда Солнце уже садится и алый свет плывёт над раздорожьем. Танцевать могла долго, до поздних звёзд, до последнего усталого музыки: ну, ещё немного, и улечу. Но, конечно, не улетала - не бывает. Пока танцуешь - радость, да толку-то... Девушки другие зло глядят - куда им так! И парни - не каждый посмеет в пару выйти, не то, чтобы там подмигнуть... А раз зелен виноград, так что ж вокруг круги нарезать?
   Вот Иринка и одна. И не нужен ей никто, даже на тех, кто для неё играет, она не смотрит ласково.
   Потому что не могут сыграть так, чтобы унести её насовсем от пыльного Перекрёстка. От пиликанья их только сердце щемит, а наружу душа не проступит, не вылетит свободно. А спросил бы кто её - зачем душе твоей вон отсюда? - не ответила бы, пожалуй. Что тут скажешь? Тесно. Тесно - и всё. Запуталась жизнь в бесконечных пасмах ниток - серых, белых, крашеных. Затянуло край неба, как облаками, белыми полотнами с синим или зелёным узором по краю. Молчалива Иринка - не поёт она и не болтает. Только мотает нитки да ткёт, да ходит на пляски - легко ступает по пыли, но всё же и лёгкая стопа оставляет след.
   На танцах свои, здешние музыки не слишком утруждаются. Да и нет их, по сути. Ну, у кого старая скрипка, у того бубен, у столяра и вовсе невиданный инструмент - бугай, ведро с кожаной крышкой, в крышке верёвка - потянешь за неё, бугай страшным низким голосом вздохнёт: ээээээхххх... Но на то и Перекрёсток, Великое Раздорожье - каждый день проходит уйма народу, и среди них непременно - музыканты. Так и выходит, что чуть не каждый день музыка другая. Нынче вот какие-то - жгуче улыбчивые, в ярких цветных накидках, с барабанчиками размером в кулак, с многоствольными дудками. Ой, режь, режь, камышовая дудка, постылые пасма, что душу мою перевили, возьму голос твой, как ножик, выкрою себе крыльев из своих рушников - всё равно не стоять мне на них ни с Семеном, ни с Тарасом, ни даже с бродячим Карлом-коробейником!
   И долго ждать не пришлось.
   Запела дудка, засвистела нездешней птицей, и все затихли, и даже в стороны подались, потому что знали - такое только Иринка-ткачиха и может станцевать. И ждали.
   Вышла Иринка в утоптанный круг. Посмотрела по сторонам. Руки прижала к груди, колыхнулась чуть заметно взад-вперёд, и понеслась.
   Когда танцуешь, и вертит тебя музыка, и несёт, как бурная вода - очень важно найти снаружи что-то. Недвижимую точку. И глаз с неё не спускать, иначе ударит в голову крученая кровь - оглушит, а то и хуже. Иринка это знала, и всегда старалась отыскать неподвижную точку - лучше неживое, потому что, если смотреть в глаза кому-нибудь, то нехорошо выходит - очень уж у ткачихи пристальный взгляд, цепкий.
   Но в этот раз под старым орехом, на который вешали масляные фонарики, стоял человек. Поодаль от всех, не так, чтобы в тени, не так, чтобы и на свету.
   Каждый раз на том месте, заслоняя и дерево, и рыже-жёлтые огни, оказывался этот - незнакомый, пристально глядящий. И глядел он хорошо, потому что не страшился Иринкиной пляски.
   Как на равную смотрел.
   Было это - как на качелях. Выше. Выше. Ближе.
   Расступился, будто струнами рассечённый, светлый круг затаивших дыхание людей. И такой же лёгкой стопой вошёл незнакомец внутрь вихря, и было их уже двое, и по краям их танца поблёкла стойкая ко всему мелкая дорожная гречиха.
   Так они сплясали.
   Перья! Крылья! - вот что чуяла над собою Иринка, держась за твёрдые, будто из сухого дерева вырезанные руки чужака. Взвизгнула дудка, и умолкла, но крылья не опали. Медленно, величаво сложились - так казалось Иринке, и крылатая душа не спешила спрятаться, забиться поглубже, будто белый свет ей не мил.
   Белый, может, и не мил.
   Но от чужого человека шёл другой свет - янтарный и серебряный, лиловый и ледяной, но душа не боялась.
   - Ты откуда? - спросила девушка.
   Ничего не ответил странный гость. Как держал её за локоть, так и повёл из круга прочь.
   Тишина и темнота обняли их.
   - Я за тобой, - сказал чужак.
   - Ты кто?
   - Зови меня Капитан.
   - Погоди, - сказала Иринка, убирая руки из его пальцев. - Хорошо танцуешь, да. Но замуж я не пойду.
   - Замуж? - Капитан засмеялся. - Да разве такую, как ты, замуж зовут? Посмотри сама!
   И ладонь поднёс к глазам девушки, будто занавес отдёрнул, и увидала Иринка огромное, чёрное от темноты, но прекрасное что-то, всё в огнях, и там, в этой тьме, среди огней невыносимо строго и ладно двигалась пляска. Высоки и стройны были танцоры, и не было там музыки иной, кроме серебряного звона из-под ног. Ступали и звенели они по невидимому тонкому серебру, и от их танца во тьме разгорался свет, сияние, ветер и огонь рождались прямо на глазах, и было это так прекрасно, что Иринка задохнулась.
   - Туда? Почему?
   Капитан пожал плечом.
   - Не могла бы - не стал бы звать. Ты можешь.
   Иринка прижала покрепче красные шнурки на вороте сорочки. Дышала тяжело, а ведь в танце дольше всех могла держать дыхание. Сердце чуть под ноги не выскакивало.
   Ничего больше не стала спрашивать.
   - Подожди здесь, вернусь.
   Отступила от него, сразу почувствовала озноб. От ночного ветра. От знания - вот доля моя, пришла за мной.
   Распустила шнурок, пока шарила за пазухой, поглядела ненароком в небо.
   Там висела полная луна - огромная, близкая. Вот где они танцуют. Там, высоко. На звёздах. Вот куда белые рушники протянулись. До самой луны. Она сейчас не вспоминала старика с камышовой дудкой - ни лица его, ни голоса, вспомнила только - когда луна тебя позовет. Ну, вот, значит, и позвала, время пришло. Не думала она, и забыла почти о том зёрнышке - а, выходит, и не забыла, и думала, раз оно само на ладонь из тёплой ладанки легло. И опять, будто и своей памятью, и не своей - подышала на крохотный твёрдый комочек, закинула руки за голову, нащупала ямку под затылком.
   Оно обожгло.
   Сначала медленно, несильно, больше окутываясь её теплом... проникая в разгорячённую танцем тонкую кожу. А, проникнув, вдруг на краткий невыносимый миг превратилось в уголь. В стрелу. В длинную, нестерпимую, извивающуюся от шеи вверх и вниз боль. В дерево, в паутину, в огненный цветок перед зажмуренными глазами. В выдох, в крик.
   Никто ничего не слышал.
   Никто, кроме Капитана, и не видел, как вышла из шепчущей ореховой тени другая - не ткачиха Иринка, другой человек. Странно светились под звёздами ясные голубые глаза.
   - Пойдём, - сказала она, протягивая пустую ладонь Капитану.
   Чужак обнял её за плечи, погладил по распущенным волосам, но затылка не коснулся.
   - Будешь с нами плясать, - сказал тихо. - Назову тебя - Танец, Ринке.
  
   Сосед. Управляющий.
   Я клянусь... Водой, огнём. Я клянусь... А это вам, чтобы они обратно не могли, - лёгкое касание, тонкая цепочка. Замок.
   Управляющий брился. Опустил лицо в ладони ковшиком, вынырнул, отфыркиваясь. На шее, в ямке между ключиц, и в самом деле устроился - только не на цепочке, а на шнурке - амулет в виде тонкопалой руки из темного металла. Управляющий его будто и не замечал.
  
   Использованный тюбик крема - в пакет, и старый станок туда же, и ещё это и вот это, и пойдём покормим "Кевина", хоть это ему на смех, питателю на один зуб. Прожорливый мальчик. Славный "Кевин". Зверь!
   Управляющий дело своё любил и котельной гордился. Куда ни погляди - всё продумано, всё без изъяна: вот питатель - чтобы любой мусор размолоть и подготовить для топки. Вот электрофильтр высотой с саму котельную - чтобы факел из трубы шёл чистый. Ещё замечательная штука - осмотическая машина: из скважины насос качает рыжую жижу, но открой кран в торце серебристого корпуса - вода, что слеза... А какие насосы - бесшумные, надёжные! Про котёл уж и сказать нечего, чудо-котёл. На любом топливе - как часы.
   При таком хозяйстве скучать некогда. Шестнадцать часов в сутки подъезжают грузовики со свалки, автоматика открывает им ворота - и через весы к бункерам, а оттуда мусор - в хитрую систему сортировки, а оттуда в измельчители, смесители, в питатель - чтобы славный "Кевин" всегда был сыт, чтобы пар вращал турбину, чтобы горячая вода была и свет. А куда дальше бежит электричество от генератора - об этом Управляющий и не думал. И без того забот полон рот, день по минутам расписан, и дом его - здесь.
   На помойке. Ну, если точно говорить - в котельной.
  
   Завтрак - два бутерброда, чай. И пора на обход - утренний визит с пакетиком мусора не в счёт. В машинном зале всё в полном порядке. "Кевин" довольно урчит. Чистая вода льётся. Турбина... насосы... манометры... Рация!
   - Слушаю.
   - Это Боб. Выходи, я продукты привёз.
   - А моющие?
   - Марго подвезёт, она во вторую.
   - Иду.
   Боб, Игорь, Ленц, Марго - водители. На территорию - только в каске, перчатках, защитных очках. У здоровенной, в татуировках, Марго каска вечно сваливается, когда она вылезает дёрнуть заевшую на спуске гидравлику. В Ленце два с лишним метра росту, просто чудо, как он в кабине помещается. Боб - девятипалый, на правой руке у него не хватает большого пальца. Игорь на выгрузке всегда распевает псалмы.
   Не то, чтобы нарочно подобрались такие - с приветом, но каждый по-своему странен. И каждому выпадало время от времени что-нибудь привозить для Управляющего - еду, выстиранную спецодежду, а то и химикалии в синих пластиковых вёдрах и канистрах. Потому что Управляющий с участка ни ногой.
   Отчего?
   Да просто нечего ему делать там, а тут работы полно. День расправлен, как выстиранная рубашка. Голубая рубашка под горло, на блестящих гладких кнопках. Управляющий сложил недельный запас еды в холодильник и поднялся на верхнюю площадку - осмотреться, как всегда, с солнышком поздороваться.
  
   Сегодня сквозь летучую влагу погожего утра оно просвечивало пушисто, ватно. А так - смотреть-то особо не на что. Необъятные пространства помойки привычно обозначились слева. Там ворочались еле видимые горбатые экскаваторы, нагружали мусором здоровенные десятитонки с боевой оскаленной свиньёй на капоте, с хитрой вязью понизу - "Бореалис". Иногда в той стороне подымался едкий чёрный дым - самовозгорание, дело на свалке обычное. Спустя некоторое время над очагом принимался кружить пожарный вертолёт, дым припадал к земле, пожар тушили. По правую руку тянулся глинистый жёлтый пустырь, как бы отсыхающий хвост помойки, а за ним в хорошую погоду можно было видеть, как маревом струится пустой горизонт.
   Но нынче совсем близко в той стороне померещились за туманом непонятные зеленоватые пятна. Вроде деревья? Белёсая пелена то открывала, то прятала округлые силуэты крон, и другие - вытянутые, тополя, что ли? Вот те раз, вчера глянуть было не на что, а сегодня - парк? Или сад? Или лес, может быть? Как ни напрягал зрение, ничего толком разглядеть не удалось.
   Управляющий спустился в машинный зал, проверил параметры турбины, поглядел графики за ночную смену. Неожиданная перемена ландшафта никак не выходила из ума. Тьфу ты, не может такого быть. Здоров, отравиться вроде ничем не мог, разве что бутербродами - ну, так заболел бы живот, но не до галлюцинаций же.
   В некотором раздражении Управляющий поправил каску и вышел во двор - проверить и пересчитать запас химикалий. Помахал рукой водителю на весовой и словно с ритма сбился. На склад - это за угол котельной повернуть, а он возьми да и направься к воротам.
   От въезда к пустырю поворачивать нужно было налево. Асфальтовая площадка закончилась в десяти шагах, дальше - только разбитая колесами глина. Управляющий обогнул довольно высокий отвал, поросший жёстким быльём, и подумал, что дальше идти не стоит - наверняка, ничего там нет.
   Ну, во-первых, там оказался ручей.
   Неширокая полоса тёмной воды вытекала откуда-то из-под отвала и метрах в двадцати дальше исчезала под нависшими над нею кустами.
   Вот, значит, какое дело.
   Управляющий оглянулся. Увидел родную знакомую трубу над вершиной отвала. Чистый, почти прозрачный факел сносило ветром в сторону. Слышался характерный гул турбины. Вот просигналил грузовик, автоматически открылись ворота - это же всё рядом.
   И тут же - какая-то неучтённая вода (на помоечную не похожа), какие-то несусветные кусты. Взгляд упирался в них - как будто поле зрения сократилось, дальше нескольких сотен метров ничего и не видать.
   Управляющий подошел поближе к ручью, присел. Комочек глины сорвался из-под ноги, шлёпнулся, поплыл, распадаясь, оставляя мутный след. Пахло сыростью, влажными листьями. Однако, рассиживаться нечего. Посмотрел, и будет... и всё-таки, поднявшись, Управляющий пошёл по течению дальше. Поток расширялся на глазах, вот уже просто так его не перепрыгнешь, но тут кстати и мостки обнаружились. Две доски, привязанные на той стороне к столбикам, врытым в травянистый берег, на этой - просто лежали на земле.
   Управляющий ещё раз оглянулся. Труба котельной по-прежнему была рядом, и огонёк на рации мигал, и...
   Там, за мостками, на той стороне...
   В тростниках кто-то шуршал. Босоногий дядька в закатанных до колен штанах и вышитой дачной сорочке вышел к мосткам, остановился и ладонь к глазам козырьком пристроил. Постоял, поглядел, - и запросто так:
   - Утро доброе. Ну, как дела?
   Управляющий опешил.
   - Не знаю, - выговорил наконец. - Честно - не знаю. Вот этого всего... вчера же ещё не было?
   - Почему же не было? - удивился незнакомец. - Всё было, ну, может быть, не тут оно было... насчёт этого не скажу, сам из дому отлучался. Да и я-то вроде не вчерашний, - ухмыльнулся, принюхался. - Давно на свете живу... А чем это пахнет? Дымом вроде?
   - У меня там котельная, - отрезал Управляющий. - Мусоросжигательная. Понимаешь? А я при котельной Управляющий. Я здесь живу тоже... не первый день. И никаких лесов до нынешнего утра не замечал.
   - Мало ли кто кого не замечал, - отвечал пришелец невозмутимо. - Что, говоришь, у тебя там?
   Управляющий давно не разговаривал ни с кем, кроме водителей. Но те-то, в сущности, народ простой и понятный. Вот грузовик, а при нём водитель. Так и должно быть. Но с какой стати этот... который не знает, где бывает его лес вчера, - он-то с какой стати рассуждает так, будто это Управляющий свалился из ниоткуда?
   - Извини, - сказал сердито. - Мне пора.
   Нарочно посмотрел на часы, каску поправил, и зашагал домой. У отвала оглянулся - есть, есть странный лес, никуда не делся. И чудак в вышиванке - стоит на мостках, вслед смотрит.
  
  
   Войско. Танец.
   Никто не знает, где обитает Войско. Считают люди, будто в самых нежилых местах - в полых холмах, в глубоких колодцах, в пустом углу, в тени за могильной плитой до поры обретаются "те". Ну, те, которые... Которых не называют и не зовут, они и так сами приходят - бурной ночью, летним днём в лютую грозу, зимой в метельном плотном мороке. Вот тогда их видят, случается, те из живых, кто посмелее, или кто не успел спрятаться; и, если останутся живы и могут ещё говорить, рассказывают о воинах, одетых в чёрное, о том, что глаза у них полыхают ледяным огнём, а вместо волос клубятся ядовитые змеи, что несутся они через распахнутый в какие-то тьмы и бездны воздух в бешеной пляске, и пляска эта такова, что отнимает дух. Затем-то и надо беречься бурных ночей, грозы и метели. Войско в них пляшет. Утащит за собой и уволочёт, и бросит бездыханным за тридевять земель от родных мест. А спросишь - что за Войско, с кем воюет, или, может, обороняет от кого? - не знают. Пожимают плечами, делают из трёх пальцев знак на защиту: вот тебе, тьма!
   Говорят, бездомно Войско, беспокойно и бесприютно. Но этот Воин - он пребывал не в могильной тени. И не в недрах холма, а на поляне обыкновенной глинистой лысой горки, какие во всяком лесу встречаются. Воин вытянулся в густой траве, никто в целом мире не замечал его - от стриженой макушки до пяток, до подошв тяжёлых ботинок, подкованных тусклой сталью, - никто, ни единая букашка. И трава не замечала. И протекавший ниже, в овраге, ручей тоже знать ничего не знал.
   Звали его Ринке. То есть, не его, а её. Внимательный глаз рассмотрел бы, что не мальчик это и не юноша. Да только где ж тот внимательный глаз, которому бы захотелось разгадывать странные пятна света и тени под одиноким деревом на краю поляны... Ринке лежала неподвижно, солнечный луч медленно переползал по бледной щеке, высвечивал тень от густых ресниц. Спят ли Воины? Кто знает. Она не спала. Лес, и трава, и рыжеватая земля, пахнущая зельями и муравьиным духом, не касались её. Есть ли, нет ли... Куда яснее света, и запаха, и касаний для неё был тихий звон, гудение самой глубокой глубины - не ниже вглубь земли, а глубже внутрь, в самую сердцевину сути уходило связующее их. И звук этот, как дыхание спящего рядом, покоил и баюкал, и мышцы ощущали нерушимую прочность того, что там. В глубине глубин.
   Оттуда и пришёл зов. Ринке будто только этого и ждала - встрепенулась, подобралась, сгустилась на траве тень - и нет её вовсе, как и не было.
   Она знать не хотела, что люди о Войске говорят. Умного не скажут, кто не был здесь, по эту сторону, тому и рассказывать не о чем. А кто бывает - не рассказывает. Потому что слова - не то. Ринке шла переходами, гулкими, как колодцы, колонны лилового света вырастали впереди, багровели сзади. Мягкие плоскости складывались по обе стороны пути, чёрное в изгибах отливало пурпуром. Над Ринке смыкались и разнимались невероятных изгибов арки и своды. Всё здесь было живое - по другому, не так, как на людской стороне, и красота была такая, что ей радовалась душа, не называя ничего. Здесь она была дома. Здесь было просторно, прохладно и легко.
   Перед Ринке открылся огромный зал. Золотые и алые полотнища свешивались из тьмы наверху, отражаясь живым узором в плотном плетении под ногами. Там, будто залитые в стекло или нетающий синеватый лёд, змеились тяжи, жилки, паутинные нити, мерцали, как серебро в ночи. Ринке замедлила шаг. Ей уже не терпелось, уже хотелось танцевать.
   Но в глубине зала пока только Капитан отражался в огромном зеркале. А в одиночку не танцуют, да и вдвоём тоже.
   Не вытянуть одному, каждый сам по себе - тонкую серебряную нить. Или только кажется это так - что из-под стальных подковок тянется, настилается следом звонкое серебро? А иначе зачем плясать там, где нет больше ничего? Там и дышать-то нечем, кроме танца... кроме ритма того, что от них и сквозь них. Но какое же счастье это, думала Ринке, глядя вниз, на беспрестанную игру линий, счастье-то какое - лететь... Холод сначала - такой, что кажется - не двинешься в нём, но как только двинешься - он уступает, подаётся, а потом и вовсе отодвигается, становится просто тьмою - и рассекается легко, только брызжут сполохи из-под каблуков, да мерцают драгоценные камни на вышитых поясах, и глаза разгораются, и видно далеко - будто цепочка жара бежит по углям...
   Жаром, тихим огнём горел затылок. Ринке подняла голову - в зеркале будто совсем рядом отразилось бледное лицо с высокими скулами, светлая негустая короткая чёлка. Медленно подняла руки, сплела за теменем пальцы, не касаясь волос. И без того знала - не спит странный зверь, что вырос из серого семечка. Тонкой сверлящей нитью проплывал он в крови - не страхом уже, как тогда, в первый раз, но истомой: большая, ох, большая сила в ней от этого невидного комочка в ямке под затылком. Своя - и его, а вместе не вдвое, и не вдесятеро. Ох, сила. И выпустить её можно и нужно там, в пустоте, где все вместе...
   Ринке выдохнула сквозь сжатые зубы. Долго ждать ли ещё, сколько... о, вот уже и Мананн - огромный, невесомый, похожий на смерч: узкий в бёдрах, широкоплечий, сумрачный. Вот и Эйфе, чьё имя значит "Прекрасная", у неё густые тёмные волосы, вьющиеся - змеями покажутся тому, кто решится взглянуть в глаза буре... Ронан - темнокожий, узкий, будто лезвие ножа, стремительный, как молния. Ещё один, чьего имени не знала, сухой и холодный, беловолосый - как тростник под снегом... Грайне с глазами, как тёмный янтарь... И ещё.. и ещё... воины всё прибывали, Ринке никогда не могла их сосчитать - кого-то знала по имени, в лицо, по образу - как того безымянного, с которым и словом не перемолвилась ни разу, да и что говорить, что говорить-то... что говорить...
   Когда в огромном зале воздух сжат и пропитан сухим запахом и шорохом, и потрескивает, как ломкая трава на морозе.
   Когда Капитан, выставив локоть, вдруг разворачивается лицом к своим Воинам - каждый вровень с другими, браться, сёстры, сила, и сила, и сила, горящие глаза, змеи в волосах, голубоватое зыбкое пламя над линией плеч, плаз-ма, газ, э-лек-три-че-ство...ооооо...
   Нельзя говорить. Не нужно.
   Можно только лететь.
  
   Принцесса Безымяна. Управляющий.
  
   Управляющий решил поговорить с водителями. Они каждый день по дороге туда-сюда мотаются, со свалки и на свалку, должны заметить хоть что-то. Ведь с разворота лес должно быть всё-таки видно, кабина-то высоко.
   Игорь на расспросы ответил рассеянно, что, мол, вроде он же там всегда был - лесочек молодой, а кто его насадил - непонятно, ну и лады. "Сады-лады-бульвяки, тю-тю", - пропел он, ухмыляясь, и Управляющему немалых усилий стоило потом вытащить из памяти засевшую там занозную бессмыслицу.
   Боб признался, что ни лесочка, ни рощи, ни даже пустыря толком не замечает. Ему весь обзор - что под колёса ложится. За баранку беспалому не так-то просто держаться. А уж какая у тебя тут подъездная, Управляющий, так это не дай Бог, я ж рулю одной левой, а правая ж с передачи не слезает, какие там ручьи-пустыри.
   Марго просто вытаращила и без того навыкате сливовые глаза и засмеялась: ну ты, Управляющий, даёшь! Хех! И показала ему язык с синевой, как у собаки чау-чау.
  
   А Ленц, пожав плечами, сказал, что видеть-то он что-то такое уже с неделю видит, только не поймёт, что, а вот, на-ка тебе, Управляющий, пока я не забыл...
   Ничего от Ленца Управляющий не ждал - ни одежды, ни пищи, не химикалий, но водитель покопался в ящике за сиденьем и достал оттуда здоровенную полосатую кошку. Или кота.
   - Не, это дева. То есть, не дева, взрослая киса - но смотри, какая красавица.
   Кошка и впрямь была хороша. Управляющий прежде таких не видел: полосатая, и мордой и сложеньем - обычная "дворянка", но раскраской - шоколадная, и светло-коричневая, и очи хитро-сонные, голубые.
   - Хороша. Только куда мне?
   - В самый раз. А то ты тут один. Сколько кошке места надо? Бери. Смотри, как она к тебе ластится.
   Управляющий взял зверя - кошка была тяжёлая, мягкая, она тут же потыкалась носом в руку, сощурила синие глаза и придремала.
   - Как тут и родилась. Забирай.
   - Придётся, - Управляющий вздохнул, но на самом деле он был рад. Кошки ему нравились. - Еды ей привезёшь?
   - Мышей ловит. И крыс.
   - А у меня нет мышей. Крыс - тем более.
   - Это ты так думаешь. Она найдёт. В общем, прокормится, не боись.
   - А звать как? - крикнул вслед Ленцу, уже захлопнувшему дверцу кабины. Хитрый Ленц оттуда развёл руки - мол, не знаю! Или - как хочешь!
   Будешь ты, - сказал Управляющий, почёсывая подарёнку за ухом, - будешь ты тогда, как есть - принцесса Безымяна.
  
   День в самом деле выдался жаркий, ветреный, к вечеру повсюду осела глинистая пыль. Управляющий привернул к сборнику технической воды шланг, вышел поливать площадку и весы. Безымяна поначалу тёрлась о ноги, потом шмыгнула куда-то за ворота, в сторону отвала. "На промысел", - Управляющий вспомнил утренний разговор с Ленцем. И другой утренний разговор вспомнил, и нахмурился.
   Не было на пустыре никаких лесов, да ещё таких, будто они там сто лет растут. Но мысль об этом - нет, чтобы воспарить возмущённо, - будто мягко толкалась в упругую сетку. Ну лес, и ладно... Как же так - ладно? Да вот так и ла...
   Дзынь-дзынь-дзынь.
   Вода из шланга рассыпалась веером.
   За воротами стоял давешний пришелец. И пальцем манил - мол, подойди, разговор есть.
   Управляющий аккуратно закрыл кран, отложил поливалку, подошёл.
   - Сюда посторонним нельзя.
   - Вот те раз, - отозвался тот. - Ни доброе утро, ни добрый вечер...Ну, посторонним нельзя, так хоть сам выйди, что ли.
   Управляющий вздохнул и вышел. Была пересменка, восемь часов без приёмки мусора - относительно тихое время. И гость не то, чтобы некстати - наоборот. Если бы Управляющий был в настроении принимать гостей.
   - Ты утром ушёл, даже не познакомились. А мы же всё-таки соседи. Ну, с утра понятно - работа... Так что я Марк, Марк Сапожник, а ты?
   - Хм. А я Управляющий.
   - Да я уж вижу, что управляющий, а звать-то тебя как?
   - Так и зовут, - в самом деле, ведь не имя важно, если работаешь для людей. - Что тебе нужно?
   - Да вообще-то ничего особенного, - босой сапожник пожал плечами. - Рыбки вот тебе вяленой принёс... а по пивку за знакомство, я так полагаю, ты не будешь?
   - Угадал, - отрезал непьющий Управляющий. - Не буду. И рыбки тоже не надо, спасибо, у меня всё есть. Я на снабжении.
   - Ну, смотри, - незваный сосед не то, чтобы огорчился или растерялся от явной нелюбезности Управляющего, вроде нет, но похоже, любопытно ему было, что и к чему тут. - Я тогда, конечно, отвлекать тебя не стану, всего доброго.
   - Всего доброго.
   Марк Сапожник приладил через плечо холщовый мешок (внутри булькнуло) и наладился было восвояси.
   - А ты что, - спросил, оглянувшись, - всё время тут один? И днём, и ночью?
   А если заболеешь?
   И, не дожидаясь ответа, зашагал себе к лесу. У отвала остановился - на дорогу мягким шагом спускалась кошка Безымяна. Подождал кошку, почесал ей шею. Оглянулся опять на Управляющего.
   - Если вдруг что понадобится - приходи, не стесняйся. Дело житейское...
   Спасибо, подумал Управляющий язвительно. Непременно зайду. За пивом.
   Он впустил Безымяну, запер ворота и поливал двор до сумерек.
  
   Перед сном Управляющий обычно заполнял сменный журнал. Записи делал сугубо рабочие - сколько тонн сырья принял, сколько киловатт отдал, какие химикаты израсходовал, на что и сколько... Иногда случалось записать - "видел двойную радугу после грозы" или "чистил питатель, нашёл черепаший панцирь", всякие такие мелочи, которые и в памяти-то не задержатся, если не доверить их бумаге. Сегодня записал: "Ленц подарил кошку" - и надолго задумался, покусывая кончик ручки. Никак не складывалось, не выговаривалось - мол, утром за пределами санитарной зоны обнаружен... лес? Населённый босыми дачниками в количестве одного, со странной фамилией Сапожник? Почти невзначай стал листать журнал назад - всё такое ровное, спокойное, налаженная осмысленная жизнь, полезная и нужная работа, и вдруг на тебе. Является какой-то дачник - подумать только - с пивом. В режимную зону. И с рыбкой вяленой.
   Управляющего даже передёрнуло от возмущения. Не буду ничего писать, решил он. Поднялся, вошёл в душевую. Поплескал в лицо водой - ах ты, щёки-то горят. Что этот тип сказал - вдруг заболеешь?
   Управляющему не надо было даже открывать белый с зелёным крестом шкафчик с медикаментами. Он и так наизусть знал, что там лежит и где. Практически, никакая напасть не могла бы прервать его службу - саму его жизнь, как она есть. В аптечке были средства на все случаи. Например, противошоковый комплект и специальная плёнка для лечения ожогов. Даже противозмеиная сыворотка. Даже вакцины от столбняка и бешенства. Ну, разве что вырезать себе аппендикс Управляющий не смог бы сам... но и при таком раскладе была внятная инструкция - вызвать по рации аварийную службу. И всего дел-то!
   Нет уж, соседушка, ты меня с толку не собьёшь. Может, ты и взялся, как снег на голову, а может, и нет. В любом случае, не это важно. Работа важна. И рабочий порядок. А почему?
   А потому что.
   Потому что поклялся. Водой и огнём...
  
   И опять покатились, будто на могучих колёсах, ровные дни. Сосед Управляющему больше не докучал. Только каждый день в разное время появлялся над приблудными деревьями воздушный змей. Иногда на нём была намалёвано что-то, иногда трепетали яркие ленты, а то и просто белый прямоугольник шугал туда и сюда. "Сосед для забавы пускает змеев. Сегодня в 17-00", - записывал Управляющий бесстрастно. Он больше не тревожился о лесе в двух шагах от своего забора, небольшое усилие воли - и вот уже это лишь часть картинки, как солнце или облака.
   Одно только слегка возмущало покой Управляющего. Делая записи, он в первый день появления соседа пролистал их назад. Ну, просто равновесия ради. На полке над столом таких толстых тетрадей стояло шесть. В следующие дни просмотрел их все - да, это была летопись прекрасной, полной трудов и забот жизни - чуть больше года.
   Но что было до самой первой записи - до того, как он принял во владение этот чудесно обустроенный уголок вселенной, - что было прежде, о том Управляющий не знал или не помнил ничего.
   И как раз то, что у порога этого не было ни страха, ни тревоги, ни изумления - вообще ничего, а сразу за ним начинался простой труд, душевный покой и довольство - это немного озадачивало.
  
   Между тем, кошачья принцесса оказалась с довеском. Теперь она вперевалку прогуливалась по двору, томно колыхала раздутыми боками.
   - Что, матушка, залетела?
   Кошка помалкивала, жмурилась, вылизывала брюхо.
   - Что же делать будешь?
   Котят принесу, мурлыкала Безымяна, чего ж особенного. Котят! Управляющий представил себе, как станет натыкаться в тёмных закоулках котельной на писклявый молодняк. Хорошенькое дело. К тому же, роды... хоть бы и кошачьи... А вдруг что не так?
   Безымяна же нисколько не беспокоилась - мол, это дело нехитрое. Как-то под вечер принялась таскать ветошь в коробку, устраивать гнездо, а сама то и дело садилась, тыкалась носом в брюхо, смотрела на хозяина горестно.
   Управляющему ужин не полез в горло. Сейчас начнётся катавасия... и подумал вдруг - а если к соседу?
   Почему - к соседу?
   Ну как же... Всё-таки... да и вид у него такой - деревенский... Может быть, он и с кошкой знает нужное обращение.
   Забираться на ночь глядя куда-то в бродячий лес вовсе не хотелось, но Безымяна, свернувшись в коробке, то и дело вздыхала, будто просила - ну, пойдём?
  
   Делать нечего: взял кошку на руки, отправился за советом. У мостков Безымяна завозилась, запросилась на свои четыре. Управляющий отпустил. Перешли на тот берег и вступили в тростники.
   Там оказалось сумеречно-светло. На площадке котельной ночной свет был резкий, галогеновые лампы висели на мачтах огромными апельсинами. От этого над котельной стояло зарево и облака дыма казались жаркими. А здесь над высокими стрельчатыми тополями висела здоровенная молодая луна, и пепельная часть вырисовывалась, как яблоко на золотом блюдце. За тростниками начиналась хорошо убитая тропинка, да и так впереди брезжил жёлтый свет.
   И был он неожиданно ярок.
   Внезапно из лесу взлетела с шипением золотая звезда и осыпалась трескучими искрами. Управляющий невольно шарахнулся, чуть не наступил на Безымяну. Он различил впереди силуэт приземистой хатки, на коньке крыши вдруг вспыхнула гирлянда ёлочных огней, двери распахнулись и к Управляющему побежали какие-то люди с факелами.
   Побежали они, конечно, на поляну перед хатой. И там без музыки завертели хоровод, а музыканты уже валились следом - гармошка, скрипка и флейтист, и плясовая была чуть ли не жарче потешных огней, которые шарахали раз за разом откуда-то из-за хаты, освещая всё недолгим бегучим светом. Управляющий подхватил испуганную Безымяну и дал бы с Богом ноги, но решил подождать, пока отстреляются фейерверки, чтобы, не ровен час, не оступиться в тростниках при таком-то освещении.
   Шабаш какой-то, подумал он, с ума посходили, что ли? Но тут плясуны среди прочих выкриков стали орать: "Горько! Горько!", хоровод распался, и при свете факелов и нарождающийся Луны какой-то горбоносый парень принялся целовать девушку, только была она вовсе не в белом невестином платье, а в клёпаной кожанке. Гости дружно считали хором секунды, потом, видно, музЫки не утерпели - зажгли, запиликали вновь, и развеселая свадьба пуще прежнего закружилась и завертелась в танце.
   Они не видели Управляющего, а если бы и увидели - никто не стал бы возиться с ним и кошкой, затащили бы в круг, завертели бы, сбили бы с толку, заставили бы пить домашнее вино и целовать соседку - веселись, мол, Управляющий, что же ты, не человек, не живая душа? А кошка - да у них девять жизней, окотится и без тебя!
  
   Безымяна тяжело вздохнула и завозилась на руках. Управляющий погладил её, неловкую, набитую шевелящейся мелочью скорых котят, пристроил на руке половчее.
   - Пойдём-ка домой, принцесса. Как-нибудь справимся.
  
  
   Справились, конечно, хоть и не без потерь. Трое неживых, не повезло Безымяне, зато уж последняя, чернушка - бодро пищала и кушала за всех. Наследницу Управляющий назвал Гуталиной.
   Пока смешная Гута подрастала в коробке из-под насосных запчастей, Управляющий даже и смотреть не хотел на лес за ручьём. Две кошки, работа родная, красота и польза. Вот и всё счастье, и не один.
   А потом они выбрались из ящика - бывшая принцесса Безымяна и новая - Гуталина. Утро было погожее, и туман совсем почти не стоял над свалкой. Управляющий вышел взять пакет с едой у Ленца - сегодня была его очередь. Водитель сдвинул на лоб очки:
   - Э! С приплодом!
   - Что? - Управляющий оглянулся на королевскую парочку. - Да, вот видишь... Не возьмёшь ли свои проценты?
   - Какие ж они мои! Это Йоськи или Варфоломея, они у нас такие... черноносые. У меня дома котеев легион, вот одну тебе сплавил - и то легче. Ах ты, смотри, что делает!
   Гуталина мелким весёлым припрыгом просеменила за ворота - и налево. Безымяна важно, но не без материнского волнения поспешала следом.
   - Ты заезжай, Ленц, а я...
   И сам чуть не бегом бросился за полосатой и чёрной.
   Гута, задрав хвостик, боком - как это бывает у котят - чесала к мосткам. Управляющий обогнал Безымяну, но малышку догнать не успел - она перебежала на ту сторону, и тотчас, будто их ждали, из тростников показался сосед.
   - А, Управляющий, добро пожаловать. Случилось что?
   - Нет, - Управляющий еле перевёл дух. - Нет, вот... кошка.
   Марк оглянулся.
   - Кошка?
   - Да... Я тут... Это Гуталина... тебе.
   Он и сам не ожидал. Но - сказалось, и... и сказалось же.
   - Молодые у тебя тут, я видел... говорят, хорошо... полезно на обзаведение кошку подарить.
   Марк ухмыльнулся.
   - Молодым я свою отдал. Лесную. Такой зверь, что и дом будет сторожить... Так что мне как раз пригодится, свято место пусто не бывает. А что ж ты сам-то в гости не зашёл? Раз знаешь, что молодые?
   Управляющий замялся. Как объяснить, что тогда, ночью, почувствовал: будто удар - чужое веселье, или он этому веселью чужой, словно граница между ними - не просто незнакомцы, а люди вообще, а он - с другой стороны.
   Но с какой?
   Что за другая сторона?
   Этого и сам не знал. Нагнулся - вроде бы поднять Гуталину, которая наскакивала храбро на босой палец Марковой ноги.
   - Вот, - повторил, прячась за котёнком. - Ну.. в общем... это вот тебе.
   Мрр, сказала подоспевшая Безымяна, потерлась о щиколотку Управляющего - тёплая, живая, помогла перевести дух. Это - тебе.
   - Подрощенная уже. Молока ей не надо...
   - Да найду, чем прокормить. Невеликий зверь, - и, обернувшись снова к Управляющему, сапожник протянул руку - но не пожать соседову, а положил ладонь ему на плечо.
   - Спасибо.
   Управляющий не знал, что ещё сказать, а потому кивнул. Повернулся и пошёл домой и на работу, а за ним важно и степенно шла полосатая кошка.
   Они не оглядывались.
  
  
   Войско. Танец
   Никто не знает, где обитает Войско.
   Никто не знает, что это за холод, когда в разгорающемся алом свете солнц, до которых ещё миллионы каких-то совсем позабытых лет заканчивается пляска. Будут ещё, будут, но вот этой, сейчас (а когда это?), здесь (а где это?) - приходит конец.
   А что такое конец пляски, знаете? Что такое упасть в тишину, в неподвижную тишину после грома и грохота?
   А все-таки Войско снова и снова взлетает. И никто не принуждал стать Воином, не соблазнял, не подмигивал лукаво - только звёзды.
   И вот теперь и звёзды есть, и отдалённейшие дали... всё есть!
   А радости по-прежнему нет.
   Это там, у вас, в какой-нибудь корчме вывалившегося из круга, пыщущего жаром плясуна отводят заботливо в сторону, наливают ему пива, подают ему полотенце, накинут сухую одежину - не застудил бы чего, ах, молодец какой, веселье глаз, радость сердца...
   Это - там.
   А здесь всего-то счастья, что танец. Такой, о котором на людской стороне и мечтать не приходится, но больше - ничего. Кончается танец - и где они все? Эйфе, Ронан, Грайне, Мананн? Где Капитан? Каждый сам по себе. Пока летают - живые будто, а после что - мертвецы? Высушенные, холодные... А сама-то что - тоже мёртвая?
   Ринке не плакала. Слезы не успели пролиться, пересохли и царапали горло изнутри. Она лежала ничком в каких-то дюнах, песок перевеивался и шуршал по грубой ткани куртки. Мёртвая... у мёртвых, пожалуй, сердце всё же не стучит. А своё она слышала - ещё не остыло от бешеного лёта. Стучит... а толку-то. Кому оно всё нужно, за что так сама себя наказала? Ишь, захотелось тёплого, - бормотала беззвучно, давясь песком и горечью; ответа не ждала. Уходила - так небось об одном думала - ах, это ж сами звёздочки небесные теперь улыбаться будут... А звёздочкам небесным одно - им светить бы, да чтобы всё путём.
   Не сразу сделалась ей горька жизнь Воина, нет, не сразу. Поначалу даже холод не страшил - столько было любви, радости - распахнёшься навстречу танцу, даже и пустота вроде отступает. Только безответной любовью долго не пораспахиваешься - вымерзнет. Да уже и вымерзла почти. Теперь огнем открывала Ринке двери в высокий танец. Огня-то много, только сушит он изнутри и жжёт. Как та маленькая тварь на затылке. Ринке перевернулась на спину, зверь в своём гнезде шевельнулся, пекучей струйкой полоснул по сердцу. Это ли ты обещал мне, старый человек? Говорил - умножится твоя сила... так то ведь сила, а не любовь.
   А теперь любовь вышла вся. Новой негде взять.
   Там, у людей - любить некого. Всех оставила, разошлись пути.
   А здесь будто есть кого? Как бусины с порванной нитки, рассыпаются Воины, завершив танец. Да и выстужены братья-сёстры, высушены трудом. И ты, милая, высохнешь и закалишься, но раньше - высохнешь. А однажды подведёт серебряная струна - сорвётся нога, соскользнёт в дыру - и прощай, Воин Ринке, ни поминок по тебе, ни горсточки пыли даже. Потому что и Стихии смертны, пропадают - случается, не удержавшись, падают за мережаный край, исчезают без вести, не возвращаются. Что там - неизвестно, может, тихий сад: расшнуровать башмаки, скинуть куртку, уронить вышитый пояс в густую траву, и - покой... А может быть - просто покой, без сада. А может, и покоя-то нет.
   Из любви к танцу выходила бы к порогу снова и снова - это пустота не отняла, этого нельзя вынуть, но танец-то не ответит! А что из него красота и польза - так из живых, живущих никому до той высокой работы дела нет: слишком высока. Слишком далека.
   Силы много. Но куда её, эту силу? Кому?
   Нет ответа. С глухой досадой смотрела девушка-Воин в незнакомые небеса, шелушившиеся мелкими хлопьями - то ли снег, то ли пепел. Она ничего не чувствовала здесь, на явной стороне. Ничего настолько, чтобы озябнуть, обжечься или задохнуться. Даже если лежать вот так, и песок засыплет лицо, забьёт ноздри, посечёт волосы. Не будет она мёртвее, чем сейчас: воля не заснёт, сердце не остановится, и тот не перестанет точить по капле в кровь жидкое пламя.
   Рывком она села, упёрлась растопыренной пятернёй в мелкий песок. Мысль была быстрее, чем удар сердца, а движение - быстрее мысли: другую руку завела под затылок...
   И закричала, зашипела от боли, снова повалилась лицом вниз.
   Не укусил - это вообще не имело ни зубов, ни глаз, ничего, кроме пульсирующего мешочка, примостившегося под затылком, в ямке, и от него уходило внутрь тела, внутрь самой её сути словно длинное и тонкое щупальце, - но эта тварь обожгла пальцы Ринке, как раскалённое железо. Ах, вот ты, значит, какое чудо чудное... Ринке зажмурилась так, что под стиснутыми веками замерцали сполохи. Натянула на обожжённую ладонь край жёсткого рукава. Пальцы не слушались, никак было не нащупать проклятого зверя - вдруг поняла, до чего оно чужое. Тогда, заранее громко дыша, вцепилась и потянула, что было сил.
   Песок перевернулся под нею, распахнулся чёрными воротами.
  
   Капитан сказал - мол, глупое дитя. Дитя... После того, как очнулась в "доме" - видела себя в зеркалах, отражалась в гладких изгибах колонн - одно лицо с Капитаном, со всеми Воинами - жёсткое, сумрачное, только глаза и живы. Обличье силы, лицо огня - кто тут дитя, кто старуха или старик? Но ведь в самом деле, глупо это было - с чего взяла, что без твари перестанет тосковать? "Оно твоё, а ты его", - сказал Капитан, - "а наше дело не знает благодарности, мы - сосуды силы, и только".
   Ринке слушала его, закрыв глаза, рука болела и затылок тоже ныл, и она чувствовала, как из отравленной крови или из крохотного остатка щупальца зверь прорастает снова, снова греет жидким жаром сердце - нет выхода, ничего нельзя изменить.
   Можно только взлететь в танце.
  
  
   "Я станцую". Управляющий.
  
   Грузовик ревел, как зверь, в тумане, и вызвал-таки Управляющего к воротам. Водитель высунулся из кабины, красным перчаточным пальцем ткнул вниз: полюбуйся, мол.
   Некто свалился кулём у самых ворот, рука на мощёной дорожке, сам за оградкой, в разъезженной колёсами глине.
  
   Управляющий не жаловал незваных гостей. Но что ж делать - присел, тронул испачканную щёку. Пришелец завёл мутные глаза и попытался встать.
   Не вышло.
   Он не был пьян. Но и на ногах не держался. Повис на Управляющем, и всё шарил пальцами в затылке, хрипел, скалился. На ладонях - Управляющий это видел и не понимал толком, что видит - вздулись пузыри. Но пришелец всё не унимался, пришлось удерживать силой.
   Управляющий волоком втащил его в пультовую, опустил на скамью лицом вниз... и не донес руки до перемазанных глиной волос.
   Оно было, видимо, живое. Показалось даже, будто у бурой нашлёпки на затылке есть глаз. Или два... или восемь, как у паука. Но не паук. Глянцевое, раздутое, слабо шевелящееся щупальце то ли выходило из ямки в основании шеи, то ли, наоборот, ввинчивалось туда. Управляющий не боялся живых тварей - но это такое...
   Брезентовая рукавица сгодилась, как нельзя лучше. Подцепил щупальце, не думая - что да как, потянул.
   Тот, на ком оно... сидело - вскрикнул, сполз со скамьи, свернулся в судороге. Управляющий, глубоко дыша, держал на весу гнусно живое, скользкое, а оно пульсировало и тянулось к живому же... на вытянутой руке отнёс его и бросил в рабочий бункер - сгорит, "Кевин" всё переварит, и вернулся.
  
   Гость опомнился уже, снова пристроился на скамье - не гость, а гостья. Женщина. Только одета не по-женски, да острижена коротко, но по лицу, по тонкопалым худым кистям понял. А лицо - ничего необычного, такое и не запомнишь, вот только тёмные глаза со странным бликом на дне.
  
   - Как тебя зовут?
   - Ринке. А тебя?
   Управляющий замялся.
   - Не важно, - сказал он. - Просто Управляющий. Я и есть управляющий. А ты?
   - Танцовщик.
   - Танцовщица?
   - Я танцовщик, - поправила Ринке. - Танцовщицы - это так... У нас другое дело.
   - Какое?
   Она покосилась недобро.
   - Ну, ты прямо как не догадываешься? Войско мы.
   - Не понимаю. Какое войско? Чьё?
   Ринке пошевелила пальцами, скривилась.
   - Руки болят?
   - Да. И шея.
   - Я его вынул. Что оно такое?
   Ринке коротко засмеялась: "Ха!", села, стараясь не касаться обожженными ладонями скамьи, устроила руки на коленях.
   - А, такая... щупальцатая дрянь. С этим... танцевать проще. Силу даёт, да... Но потом он сожрёт... Ладно, этого вытащил, а новый ещё пока нарастёт.
   "Кевин" перебил гостью сиреной - питатель снизил обороты, нужно было переключиться на бункер "С".
   Как же тебя сюда занесло... Что будешь делать...
   Должно быть, подумал вслух.
   - А ты?
   - Что - я?
   - Ты что здесь делаешь?
   Управляющий оглядел приборную стойку.
   - Это "Кевин". Мой котёл. Замечательный котёл, принимает любые отбросы, а на выходе у нас пар. И горячая вода. И турбина.
   - Для кого?
   - Не знаю... какая разница? Вот пришёл сосед, прямо вместе с лесом пришёл, - Управляющий нервно хмыкнул. - А там раньше был пустырь помоечный. Ну, и другие придут, может быть. Я воюю с мусором, а кому от этого хорошо - какая разница? Главное, чтобы "Кевин" работал, для того и я здесь.
   - Так ты к котлу вроде приложения?
   Управляющий опешил.
   - Я поклялся, - сердито сказал он. - Обещал, что буду здесь работать.
   - Кому?
   И снова Управляющий растерялся. Кому? Кто они были - те... вот их-то лиц он уже точно не помнил, только требовательный жар и нужду их в нём, в Управляющем и его "Кевине". Что сказать? Промолчал, и всё тут.
   Ринке поджала губы, коснулась шеи тыльной, неизраненной стороной кисти.
   - Странное место. И ты тоже. Да ты живёшь ли?
   И, будто сама себе отвечая, вполголоса: "Опять занесло..."
  
   Пришлось оставить гостью на время - сходил вниз, посмотрел на осмотическую машину, записал показания, проверил дозаторы. Всё в порядке, промывка ещё не скоро. Не раньше, чем через неделю. Как раз Боб привезёт смеси. Всё у нас по плану... живу, значит, я или нет? Надо же...
   Вернулся, вынул из шкафчика холодную коробку с пищей, включил чайник.
   - У меня сейчас обед. Иди, поедим.
   Ринке покачала головой.
   - Нет. Я не буду.
   - Плохо тебе?
   - Нет. Просто не нужно.
   Управляющий развернул бутерброд, помешал супчик в красной кружке, отхлебнул.
   - Да ты живёшь ли?
   Ринке шутить не стала.
   - Я танцую, - мрачно пробормотала она и поднялась со скамьи. Шагнула осторожно, опасно, будто по натянутой перепонке. - Танцую... чёрт... тут бы не упасть...
   - И что?
   - Да ничего. А откуда у тебя еда?
   Управляющий поперхнулся.
   - Привозят. А что?
   - Привозят... Ну да. Ты им воду и тепло, они тебе мусор... и еду.
   Остановилась перед дверью наверх, закинула руки за голову, морщась, потёрла затылок. Управляющий поторопился глотнуть.
   - Ты куда собралась?
   - А что там?
   - Площадка. Вид сверху на помойку.
   - Вот и посмотрю. А ты приходи. Расскажешь, что и как.
   Он поел нехотя. Поднявшись на площадку, увидел, что Ринке стоит как раз под отводами предохранительных клапанов, вытянувшись во весь малый рост. Но - без напряжения.
  
   - Странное место. Вроде бы и живое всё, - пальцы, в пятнах лопнувших пузырей, сложились домиком, - а с другой стороны - плоско. Не пойму.
  
   Они мало разговаривали в следующие дни. Ринке облазила всю нехитрую обитель Управляющего, и похоже было, что она не доверяет ни стенам, ни полу под ногами. Ни горячей воде, в которой отмылась и кое-как выполоскала свою странную мужскую одежду. Ни теплу, исходящему от молодца "Кевина". Но всего больше она не доверяла себе. Своему телу - без того, что высасывало, давая взамен - что? Ловкость? Силу? Ярости ей и так было не занимать - Управляющий видел, как она осторожно двигается - словно опасается порвать непрочное. И это непрочное был его мир, плотный и явный. Выходит - не такой уж? Это злило, мучило, это было неправильно, а слов сказать - он не находил.
  
   Она нашла.
   - Ох, не могу я тут. Не держусь. Уходить надо.
   - Куда?
   - Куда ноги уведут. Может, получится. Тут дышать трудно, воздух - как нарисованный. Как ты только терпишь?
   - Да никак - дышу и дышу. Что может быть неправильно, если я здесь? Если я нужен?
   - Правильно, неправильно! Ты живой, а жизни вокруг нет, знаки только. Но запомни, ты - живой.
   - И что же теперь? Что мне делать с этим? Я никакой другой жизни не знаю. Да и нет её.
   - Я покажу. Только уж не плачь потом.
   - Что покажешь? Как?
   - Я станцую. Для тебя станцую.
   - А что...
   - Молчи.
   Ринке выскользнула из-за стола. Углом сломалась рука в чёрном, вскинулась кисть. Управляющий не смотрел на Ринке, он глядел в приборы, но там высматривать было нечего.
   Раз-два-три раз. Раз-два-три-раз. Пальцы, ступни, не музыка и не мелодия. Голый ритм -
   и точный. Не так. Правильный. Вздрогнуло сердце, толкнулось в ключицы.
   Погоди!
   Не говори!
   Поздно.
   Руки Ринке упёрлись жёстко в воздух, раздвинули невидимые створки - словно там, слева и справа, были такие же воины в чёрном, одинаковые с лица и в каждом движении. Словно они цепью шли через пограничье помойки, через призрачные леса, через пустыри незадуманного - выводя узор, зачеркивая и перечеркивая все на своем пути.
   В брюхе "Кевина" охнуло пламя. Управляющий опомнился: дверь на верхнюю площадку распахнута, Ринке уже там... сейчас предохранительный клапан шарахнет на всю пустошь.
   - Ринке!
   Она не на голос оглянулась, просто, вышивая, повернула голову - поймать взгляд, завязать узелок.
   Ты живой, знаешь?
   То ли на краю площадки, то ли уже в воздухе - бешеная, веретено судьбы, палец нацелен - в сердцевину.
   Ты - живой!
   - Ринке! Берегись!
   Что ей! Воздух раздался, площадку тряхнуло, рёв оглушил. Во влажном, пахнущем металлом пару Управляющий рванулся - и не поймал её руки.
   - Ринке! Ринке!
   Пар рассеялся. Ринке - тоже. Нет её следов ни на земле, ни в воздухе, ни в твёрдом небе над пустырями.
   Управляющему было трудно дышать - от пара, от боли, от укола в самую суть.
   Он не просто верный слову и делу - он живой.
   А это - непоправимо.
  
   О живой воде. Управляющий
  
   - Герман! Герман!
   Белобрысый зять заёрзал на табуретке.
   - Да Герман же! Эй!
   - Чего? - отозвался наконец трубным гласом. Марк поморщился. Слегка. Почти незаметно. Милка, правду сказать, вон тоже голосит - не дай Бог. Но Милка-то в саду, а зять в доме...
   - Иди сюда! Тут кто-то...
   Герман посмотрел на тестя. Марк пожал плечами. Здоровяк зять вздохнул, отложил кусок вара и моток дратвы, вытер пальцы о кожаные штаны, сдвинул на затылок пестрый пиратский платочек.
   Бух! Бух! Бух! - прошлёпал в сад.
   Марк отложил портновский мелок, которым размечал будущие башмаки, выглянул в окошко. Милку и Германа он отсюда не видел - они тихо переговаривались в палисаднике. То есть, это по их разумению - тихо, но из-за угла ни слова нельзя было разобрать - бубубу... бубубу...
   - Марк! Ма-арк!
   О Господи, ну что там такое может быть? Марк высунулся подальше в окно:
   - Чего?
   - Мы без тебя не можем. Тут такое...
   Голос у Милки почти жалобный. Ни дать, ни взять - маленькая девочка, перед которой птенчик выпал из гнезда. И до того это было не похоже на Милку - отца на помощь звать, особенно при муже. Такие, как Герман, без труда пригибают к земле дуб, чтобы любимая могла птенчика на место положить. Марк покрутил головой, кряхтя, просунулся назад в горницу. Прошли, прошли уже те времена, когда мог запросто - и в окошко.
   Не торопясь, потирая поясницу, вышел в палисадник, толкнул калитку в сад.
   Милка и Герман, выставив обтянутые чёртовой кожей зады, рассматривали что-то в давно некошеной траве.
   - Па, - сказала Милка, опять-таки детским до изумления голосом, - па, смотри что тут.
   В траве шевельнулась рука.
   Рука - белая. Рукав - чёрный. Черным пятном вытянулся под яблоней - кто?
   - Ты кто такой?
   На белом, совсем белом лице - серые губы, сиреневые веки. Веки поднял - там сплошная чернота зрачка. Губы разлепил:
   - Воды...
   - Что?
   - Огонь... умру... во-ды...
   Погоди, погоди, неизвестно кто... вон Герман уже от колодца тащит ведро, наклоняется - приподнять за плечи, охает.
   - От ты ж... Горячий! Чёрт...
   Герман большой, неловко повернулся, задел ведро, вода полилась на чёрный балахон, на пожелтевшую траву. А тому, черно-белому, хоть бы что - балахон сухой. Потекла зря маркова вода, впитываясь в землю, словно сквозь воздух просочилась, ни следа не оставила ни на чёрном, ни на белом.
   И опять стонет, упереться в землю пытается, тянет своё:
   - Не этой... живой... жи-вой во-ды...
   Выкарабкался как-то из травы, путаясь в чёрной длинной рубахе, проковылял несколько шагов и опять рухнул. И снова скребёт пальцами.
   - Живой ему воды, а эта какая? - сердито буркнул Герман. Он уже платок успел намочить, обвязал ладонь.
   Что вода его хороша и здорова - в том Марк не сомневался. И Герман парень крепкий, заживёт, как на младенце. Но вот этот куда ползёт?
   Куда ползёт?
   - Герман, руку сильно обжёг?
   - Да нет, вроде так ничего.
   - За рулём удержишься?
   - Чего ж не удержаться.
   - Заводи мотоцикл. Я сейчас рукавицы принесу, а ехать недалеко.
   - Куда ты, пап? Я его боюсь!
   Марк посмотрел на Милку. Бедная...
   - Я за рукавицами. Отвезём его к соседу.
  
   Неизвестно кого подняли осторожно - а он словно и не весил ничего, устроили в пустой люльке, Милка уселась за спиной у мужа - наотрез отказалась дома одна побыть ("Может, их тут сейчас нашествие будет, ну такое дело к лешему!"), Марк пристроился на краю люльки, и потихоньку двинули. Езды-то - пять минут. Герман сосредоточенно направлял мотоцикл, Милка вертела головой:
   - Ой! А это что, куда дорога?
   - Подожди, - пробурчал Марк, - сама увидишь, куда.
   Прокатились по мосткам, перебрались на ту сторону.
   - Фу. Что это? Дымом пахнет?
   - Дымом. Вон за тем отвалом, Герман, останови. Поближе к воротам.
   Остановить-то Герман остановил, но готов был чуть что рвануть вперед на полной. Не нравилось ему это сухое и пыльное место. И Милке не нравилось.
   И Марку.
   Но мальчик вроде бы неплохой, напомнил сам себе Сапожник. И вода у него есть. Не такая, как наша.
   Марк решительно подошёл к воротам и позвонил.
  
   Управляющий занимался определением состава дымовых газов. В прорезиненном костюме и респираторе ему было жарко и душно. Пояс-лонжа путался под рукой и мешал орудовать датчиком на конце длинной трубки. От резкого воя сигнала он чуть не слетел с помоста.
   Чертыхаясь, пошлепал ко входу. Шагов за десять узнал соседа, с ним ещё были молодая женщина и парень - небось, дочка его и зять. Втроем заявились - надо же. Управляющий сердито махнул рукой и повернул было назад, но соседушка снова надавил на кнопку звонка. С кислой миной, с недобрым словом на губах Управляющий сделал ещё пару шагов к проходной.
   -Управляющий! Воды твоей надо!
   Что?
   - Какой воды?
   Сосед махал руками, дочка делала страшные глаза, зять ерзал на мотоцикле, с люльки свешивался какой-то черный мешок.
   - Да подойди ты поближе, ёлки-палки...
   - Я занят.
   - Вечно ты занят! Вода твоя нужна...
   - Да какая ещё моя вода? Зачем?
   - Вода твоя... из машины!
   Управляющий подошел к воротам. Голова у него кружилась - угорел у трубы немного.
   - Ну, что там ещё такое, зачем вам пермеат?
   - Не нам, - пояснил Марк. - Вон, смотри, какое чудо-юдо...
   Марков зять как только этих слов и ждал - сгреб чудо-юдо и аккуратно разложил перед самыми воротами. Управляющий заметил, что парень - в толстых рукавицах, не по погоде - в зимних, с мехом.
   - Не жарко?
   - Жжется, - буркнул тот. - Прям печка.
   "Воды мне..." - прохрипел черный куль. - "Вооодыыы..."
   - Наша вода его не берет. Насквозь просачивается. Но наша... сам понимаешь, из колодца, а твоя - другое дело, кто знает, может быть, подойдет...
   Управляющий, тяжело дыша, уперся каской в решетку. Голова кружилась все сильнее, першило в глотке. Черный человек под воротами выпростал блеклую, почти мертвую руку, царапал глину... Другая вода, придумают же... Это хорошо, подумал вдруг Управляющий, что на мне - костюм. Хорошо...
   - Отойдите от него, - сказал он сухим горлом. - Скорее. И вообще отойдите. Я его... заберу.
  
   Он думал, что нести чудо-юдо будет неудобно, но поначалу оказалось вроде ничего - как мешок с соломой тащить. Правда, с каждым шагом ноша тяжелела. Управляющий еле дышал сквозь респиратор, краем глаза видел, как мотается на серой шее круглая безволосая голова. Жар костялвого чудо-юдиного тела ощущался даже через плотную резину. Управляющий взмок. Неизвестный оттягивал ему руки - наверное, уже мертвый. Говорят ведь, что мертвец тяжелее живого, а ещё же тащить наверх, к питателю, а потом мыться, а вот интересно, есть ли у меня в аптечке-то амигдалин? Эта мысль была какая-то несуразная, что за амигдалин и почему именно он - Управляющий не понимал, но вот всплыло же... И Марку с его детишками надо будет дать... а что-то плохо совсем, совсем что-то нехорошо, нет, ну неужели правда, дурацкая ведь мысль...
   И тут он потянул, наконец, из последних сил дверь котельной. Шум "Кевина" привычно набился в уши. Нет уж, никуда я сейчас... не пойду, нет, подумал Управляющий, сваливая черную ношу у химических баков. Мне бы сейчас... самому воды... и до аптечки бы как-то долезть, но сначала воды...
   Он сделал пять трудных, вязких, будто во сне шагов к осмотической машине, отвернул голубой краник на торце. Перчатку снять забыл, респиратор тоже, и тупо смотрел, как колышется лужица в темной резиновой ладони.
   А тот, неживой, но обжигающий - он прополз, должно быть, следом, и струя безвкусной, очень чистой обессоленной воды полилась на него, зашипела и забулькала, промочила черные одежды - и он пил.
   Пил.
   Управляющий охнул и присел, упираясь спиной в бак. Тошнота помалу отступила. "Просачивается", - буркнул, стягивая перчатки. - "Ну вот... выдумают чепуху... ничего не просачивается же...". И прикрыл глаза.
   А когда открыл - никого не было в котельной, кроме него, и краник на машине был закрыт, только сухое пятно посреди лужи пермеата осталось - наподобие человеческой фигуры.
  
   Марк с семейством терпеливо дожидались за распахнутыми воротами. На территорию не входили. Управляющий велел парню снять рукавицы, придирчиво осмотрел здоровенную ручищу - кожа на ладони только слегка покраснела, такую попробуй пропали, кузнец он, что ли, - помазал на всякий случай мазью от ожогов.
   - Ну, что там? - спросил Марк. - Как вода?
   Управляющий пожал плечами.
   - Да что вода, - сказал он, вдохнув полной грудью прохладный вечерний воздух. - Что вода? Обычный пермеат. Во всяком случае, он его пил... Напился и...эээ... кажется, ушел. Я... ммм... отвлекся, не видел. Мимо вас он не проходил?
   Марк покачал головой.
   - А кто это вообще такой? Родственник ваш?
   - Родственник! - фыркнула девушка. - Приблуда какой-то... а все-таки жаль его тоже, живое ведь... Траву нам в саду пожёг только, но ничего, она заново скоро вырастет. Спасибо вам большое, сосед.
   - Милка! Не болтай уже, не мешай человеку работать!
   - Герман у меня ревнивый - сказала Милка. - Но вы не думайте, он классный, я его ужасно люблю. Доброго вам вечера...
   - Управляющий, - тихонько подсказал Марк, забираясь в коляску мотоцикла.
   - Ага. Управляющий.
   "Доброго вечера" - сказали они ещё раз в три голоса, и мотоцикл исчез в густой проселочной пыли.
   Да ну, сказал сам себе Управляющий, катая в кармане пузырек с таблетками, какой тут ещё амигдалин? Никакого амигдалина им точно не надо. Да и я, пожалуй, если подумать, обойдусь.
  
  
   Города. Управляющий.
   Солнце на запад - сосед тут как тут. Вчера с ним были верзила Герман, Милка и Невесть кто. Вчера Управляющий открыл ворота.
   А сегодня и тыкать в табличку - "Посторонним вход воспрещен" - уже как-то неловко.
   - А чего, - сказал сосед. - Мы теперь вроде как совсем знакомы, семьёй... Дочка с зятем с утра уехали, остался я один, так давай поболтаем, посидим. Не целый же день тебе возле твоих машин толочься?
   - Ладно, - сказал Управляющий, - У меня сорок минут есть, заходи.
   В расписной торбе булькало и звякало.
   - Опять пиво принёс?
   - Понятное дело, - сказал Марк. - Я же в гости. Или что - не будешь? Нельзя?
   Управляющий помолчал с минуту, подумал.
   - Буду. Нет, туда не пойдём, режимная зона всё-таки. Сюда иди, в курилку.
   В курилке блестели синей краской скамейки, алел ящик с песком, пиво туда поставили. Сосед не курил, Управляющий тоже. Так и сидели, прихлёбывая помаленьку. Управляющий молчал, сосед оглядывался.
   - Мда, - сказал наконец. - Серьёзное у тебя тут заведение. И что ж ты, безвылазно здесь сидишь?
   - Работа, - отвечал Управляющий. - Да и куда же вылезать? Разве тут что-нибудь, кроме помойки, есть поблизости?
   - Какой помойки?
   - Обыкновенной, мне ведь оттуда мусор возят. В той стороне она, недалеко.
   Марк завозился на скамейке.
   - В какой стороне?
   - Вон там, - управляющий ткнул пальцем на юг. Марк посмотрел на него с большим сомнением.
   - Нету там никакой помойки.
   - А что же там, по-твоему, есть?
   - Ближе всего Калеровка, посёлок. А дальше города.
   - Какие города?
   - Ну, как это - какие? Мельба, там Милка с Германом живут, потом Лигольдт, Ранетта... А помойки никакой нет. Я бы знал.
   Управляющий ехидно прищурился.
   - Знал бы?
   Марк кивнул.
   - Пойдём, сам посмотришь.
   - Куда?
   - Вон туда, - Управляющий кивнул на смотровую площадку.
   Сапожник заёрзал на скамейке.
   - Боишься?
   - Нет. А как же твой этот... режим твой?
   - Каску дам. Пошли.
   Это что же такое, думал Управляющий, шагая впереди. Мало, что с памятью какие-то... какие-то штуки... так ещё и города откуда-то взялись. Мельба... надо будет у водителей спросить, впрочем, ведь не на помойке же они ночуют и живут...
   Помойка. Она-то была точно, вот интересно, не сбежит ли куда?
   Не сбежала.
   Они поднялись на площадку и на юге, в светящейся пелене испарений увидели её - огни, тени, тихо погромыхивающую мусорную жизнь. Хутор Сапожника за отвалом налился тьмой, там только смутно выделялись купы деревьев. Зато багровый отсвет над помойкой был виден отлично. От него на смуглое лицо соседа пала желтизна. Прищурясь, смотрел Марк на шевеление в тумане. Потом снял каску, почесал в затылке.
   - Однако, - сказал, не отрывая взгляда от горизонта. - Однако... картинка... мда...
   Повернулся, посмотрел на Управляющего.
   - Ладно, поздно уже. Пойду я, спасибо за компанию.
   Управляющий кивнул. Делать ему на площадке было нечего, да и не полагалось посторонним - раз уж вход им не запрещён - расхаживать по котельной без сопровождения. Так что они и спустились, и к проходной вместе вышли.
   - Устрой себе выходной, парень, - сказал вдруг Марк уже за воротами. - Приходи рыбу ловить, а если захочешь - так и в Мельбу сходим. Я короткую дорогу знаю, это совсем недалеко. Ну, бывай.
   - Спасибо за пиво, - только и сказал Управляющий.
   Марк рассеянно улыбнулся, кивнул и пошёл к себе. Свернул за отвал, и почти тотчас же в той стороне взревел мотор грузовика, отсветы фар запрыгали на глине.
   Рабочий день ещё не закончился.
  
  
   Бомжовая Матка. Управляющий.
  
   День вышел - зачёркнутый.
   С утра Управляющий по плану разбирал и чистил вторую горелку.
   Дело было сложное, но привычное, и в какую-то минуту он вдруг словно отделился от своих замасленных рук, и как бы над ремонтом этим воспарил... и забился, заколотился в воздухе - не сам, конечно, только сердце зашлось.
   До того все это было странно.
   Уютно. Знакомо. Удобно и безопасно.
   И совершенно не понятно, откуда и почему.
   Я...этому учился? - и ответ приходил откуда-то не из памяти, да и разве это ответ: "не помню...". Я умею? Я знаю? Отчего? Откуда? Я - кто?
   Страшный вопрос.
   Я - кто такой?
   Управляющий?
   Пятерней провел по щеке - испачкался сажей. Положил на верстак щетку, разогнул спину. Управляющий, это здесь, сейчас, отсюда и дальше... а до этого?
   От таких мыслей щемило под ложечкой. А с чего оно все началось - с соседа ведь, который вскочил за забором вместе со своим хутором, как прыщ на ровном месте. Внедрился со своим пивом, чудами-юдами и ухмылочкой - ах, чтоб ему не сиделось и не спалось!!!!
   Он хлопнул дверью мастерской, нарочно грохотал ботинками по стальной просечке ступеней, поднимаясь на крышу. Дела у него там не было никакого, но - лишь бы в четырех стенах не оставаться. И за забором не сидеть. Тесно вдруг стало Управляющему в его обжитом уголке.
   Обступили его эти двое - улыбчивый сосед и злая дева стриженая - да так стиснули - не вздохнуть.
   Потому что не отсюда. Другие. Другая жизнь.
   На крыше тоже было тесно. Белесое оловянное небо, маревный горизонт. Горячий ветер трепал куртку, сушил глаза. Мне же было так хорошо, зло думал Управляющий, удобно мне было, зачем они вообще явились? Марк - тот смотрит так, будто я не совсем живой... а дева злая - та наоборот, той место, что ли, неживым казалось...
   И в досаде стучал Управляющий несомненно живым кулаком по несомненно настоящему бетону перекрытия, все вокруг было настоящее, и он сам был живой - и не верил ни себе, ни месту.
   Вот так. Вот так. Кто-то из них прав, думал он, изнывая от непонятного страха. Кто-то из них. Потому что я не помню себя другим. И имени своего я не знаю.
   Если бы я был болен, думал он, расстегивая кнопки на вороте, если б я был болен и поэтому ничего не помнил - я бы работать не мог. Я бы не мог таким ровным почерком писать в тех тетрадях, ведь это мой почерк, я знаю.
   А если бы я был... наказан (за что - а, за что-нибудь, не важно), я бы - да, я бы мог ничего не помнить... наверное... и это было бы очень похоже... но тогда бы я выйти не мог отсюда.
   А я выходил, сказал он себе.
   Я выходил.
   Я к Марку ходил. И ничего.
   И тут же сам себе возразил - подумаешь, к Марку. Оттуда и трубу-то видно.
   Я вот никогда не ездил в город. Целый год тут - на месте.
   Управляющий вскочил и даже на цыпочки приподнялся, снова пытаясь высмотреть в желтоватом тумане те города, о которых упоминал Марк. Но более-менее отчетливо видел, конечно, только помойку.
   А ведь это мысль, пожалуй.
   Там ведь наверняка есть другие люди. Не те, к которым он привык так, что они для него не больше, чем приложение к графику работ. И это ведь недалеко... но все же дальше, чем до Маркова хутора.
   От этой мысли Управляющий приободрился. Это была живая мысль, азартная. Я выйду за ворота, подумал он, сяду в кабину - и вот тогда посмотрим, что и как. Он застегивал ворот - дышать стало легче, и пальцы наткнулись на то, что целый год он носил на шее, даже не замечая.
   Прямо сейчас и проверю, прямо сейчас... И медленно, затаив дыхание, потянул через голову шнурок.
   Звенела тишина. Ох, как громко! Чтобы выключить ее, пришлось с усилием разжать зубы, дышать носом. Тогда только сверлящий гул в ушах стих, и Управляющий посмотрел на то, что свешивалось с ладони на потертом замшевом шнурке.
   Никакая это была не секретная привязь, а просто украшение - пятипалая лапка или рука, вырезанная из темного металла. Просто оберег, а никакой не сторож ему, как не были сторожами эти стены, машины, и пустоши, и помойка.
   - Просто я дал слово, - прошептал он, - дал слово быть здесь, поклялся водой и огнем. Но могу уехать отсюда. Когда захочу. Я живой. Я...
   Я только имени своего - не помню.
  
   Он положил оберег в карман и медленно спустился в мастерскую. Поставил чайник, раскрыл журнал ППР, синим маркером перечеркнул завтрашнее расписание и вывел под ним аккуратно: ЭКСКУРСИЯ.
  
   ***
   Игорь вытаращился, отвесил небритую челюсть:
   - Ты чё, Управляющий?
   - Подвинься. Возишь тут всякую гадость.
   - Эт' мой тормозок. А пассажиров же нельзя.
   - А я не пассажир. Я по службе, - и влез с подножки в кабину. Замасленную сумку с "тормозком" аккуратно положил перед собой. Водитель хмыкнул, но и только - дал газ, поехали. И тут же запел "Аве Мария". Слух-то у Игоря был, а вот голосом Бог обидел. Управляющий страдал молча. Водитель допел, и главное было - не дать ему завести ещё какой-нибудь "Славен Господь" на черный голос с переливами:
   - Игорь. Вопрос есть.
   - Ага.
   - Ты... где живешь?
   Игорь удивился.
   - В смысле?
   - В смысле. В городе, на хуторе, где твой дом? На работу откуда ездишь?
   - Со свалки.
   "Мама дорогая", подумал Управляющий, облившись холодным потом.
   - И ночуешь на свалке? И с ночной смены, что, тоже никуда не идешь?
   - И что это ты, Управляющий, такой едкий сегодня, что твой электролит прям... Зачем тебе мой адрес, в гости, что ли, собрался?
   - Нет. Просто... нужно. Сосед у меня тут объявился, знаешь?
   - Ну... так... не то, чтобы знаю... лесочек видел, да.
   - Ну вот, он говорит, что там... за свалкой, города - Мельба, Лигольд...
   - Врет. Нету таких городов.
   - А какие... есть?
   - Ну... Железный ключ есть, Котлы, Солевое, там, подальше - Горлойск. Я вот в Горлойске живу, улица Колосниковая, дом пятнадцать, это самое. Врет твой сосед, как сивый мерин, не может быть таких городов, как он говорит, а мельба - это яблоко такое, у меня на даче растет... Да ты не смотри так, Управляющий, приехали мы. Чего тебе на свалке-то надо?
   - Инспекция, - сухо отвечал Управляющий. Толкнул дверцу, спрыгнул вниз.
   - Ну и ладно, управа у них вон там. Я тебя ждать-то не буду, за сорок минут не обернешься - жди следующего рейса.
   Управляющий кивнул и отвернулся. Грузовик заворчал и медленно втянулся в арку проходной. Красная коробка кузова мелькнула слева, звук мотора отдалился и почти затих. Управляющий остался один у входа. Мотнул головой, будто муху отгонял, вошел под шлагбаум и двинулся направо. Охранник на КПП даже не пошевелился - дремал по жаре.
  
   Пахло здесь, конечно, сильно. Но дышать можно, ничего. Управляющий не чувствовал отвращения. Любопытство разыгралось, и он думал, что не зря, нет, не зря выбрался сюда. За проходной во все стороны расходились аккуратные дорожки, а вдоль них - ровные, выше человеческого роста, пестрые отвалы.
   Он дошёл до перекрёстка. В землю по правую руку там был воткнут прут, к нему проволокой прикручена картонка с надписью от руки: "Нумер восим бц". Слева куча называлась "Нумер пидисят юта". "Номер восемь, вас не спросим", - проворчал Управляющий, свернул налево и встал, оглядывая однородное пространство траншей, ровных куч, каких-то строений, смутно различимых в испарениях. На отвалах там и сям усердно трудились ярко-желтые экскаваторы - водителей отсюда было не разглядеть, и казалось, что они копошатся сами по себе. Ещё дальше налево горбом вставала эстакада, под ней ожидали погрузки мусоровозы. Красный игорев "Бореалис" тоже болтался где-то там, а так машины были самые разные - от могучих "Альтфатеров" до обыкновенных полуторок, и Управляющему пришло в голову, что не одного его "Кевина" ведь кормят отсюда... Так что же это выходит? Нет, не зловещее и не вражеское это место... а почти такое же, как его котельная - вон, как всё с толком организованно. И ему захотелось дойти туда, до траншей и экскаваторов, увидеть людей - ведь должны же там быть люди, такие же, как он сам, - посмотреть им в глаза, поверить, убедиться. Здесь-то никого не видать, хотя... Шевеление поймал краем глаза - по обрезу холма справа, утопая в самых неожиданных ошмётках, метнулся кто-то человекоподобный. Управляющий увидел только длинные, реющие над плечом усы. Посыпалась, застучала о каску какая-то мелочь. Управляющий прыгнул с места чуть не на метр вперёд - там, где он стоял только что, высились горкой кнопочки. От компьютерной клавиатуры. А иные, видимо, от пишущих машинок - с рычагами. Мда. Получить литерой в глаз было бы совсем не здорово. Управляющий пожал плечами, подобрал кнопочку со странным знаком "?", сунул в карман.
  
   И зашагал быстро, как привык, но никак не мог выйти туда, куда ему хотелось - на площадку, где стояли какие-то ещё хитроумные машины. Проходы между штабелями уводили почему-то всё время направо, те, что вели налево, были перекрыты бетонными стенками. Да и в проходах стало как-то всё не так, не по-прежнему. Управляющий перешагивал через стопки картона, через подобранные довольно аккуратно по толщине доски, досточки и дощечечки. За очередным поворотом были сложены бухты проволоки - разных цветов и толщины, а за ними снова громоздились пёстрые отвалы. "Ишь, раскинулась широко", - пробормотал Управляющий, останавливаясь, чтобы перевести дух.
   Он был совсем в другом месте.
   Он понял это сразу, как только остановился. Он был там же, на свалке. Но место было - совсем другое. Наверху - белёсое мутное небо, Солнце не пойми где. Справа, слева - чуть не в его рост рябые мусорные стены. Завели, значит. Всё вправо и вправо. Лабиринт. Ну, хорошо. Он снова зашагал. Впереди что-то мельтешило, цепляло глаз. Что-то маячило и трепыхалось в воздухе. Монтажная лента - белая с красным, жёлтая - полицейское ограждение, там - обрывок рекламной фразы, там девичья нога, там мишки в цвету - куски, фестоны, цветные клочья колыхались еле-еле поперёк прохода, глубокого, как траншея. Связки пустых пластиковых бутылок - мутно-белых, синеватых, рыжих - красовались на ржавых арматурных прутьях, воткнутых в утоптанную глину, пеструю, как дурацкая обёртка... Управляющий такого никак не ожидал увидеть. А внутри словно компасная стрелка целилась на близкий север - пришёл, куда нужно, вот сейчас и будет тебе просветление. Внезапное, причём.
   Дальше идти было некуда.
   Помоечные украшения отмечали конец пути. Мусорные стены впереди смыкались, оставляя невеликое отверстие - гостеприимно оскалившуюся дыру, самое потайное место. Вход, а не выход.
   Хихихихи...
   Управляющий оглянулся. Не всем туловищем обернулся, даже не повернул голову
   - стрельнул взглядом.
   Никого.
   Пригнулся, раз уж вход такой - для карликов, что ли, - и вошел в тоннель.
  
  
   Кхе-кхе. Гм-гм. Эхх... Ох...
   Управляющий как раз приложился головой о твёрдое - балку или выперший сверху камень - откуда только взялось, да и ладно... больно, если бы не каска - совсем бы худо пришлось... Потому и глаза зажмурил, и шипел от боли, но тихое покашливание, сопение, хихиканье - услыхал.
   Оказалось - попал в пещеру. Сверху и снизу, и с боков - мусор, ставший твердью, остатки во всей красе, но Управляющий даже запаха не ощущал - такое было всё спрессованное, плотное. Бодрое такое - другого слова на ум не пришло. То тут, то там из стен торчали разнокалиберные электрические фонарики. Свет давали ржавый, небось, на остатках батареек, но было их много, а посреди места на деревянной упаковочной клети стоял почти что исправный галогенный светильник - только нижняя фара разбита. Управляющий подумал, что это бормочет радио, встроенное в хитрый аппарат.
   И ошибся.
  -- Хихихи. Пришёл. Сам пришёл. Ну, подойди тогда.
   Оно разговаривало! Оно... Клубок - не клубок, карлик-колобок, неведома зверушка... В глазах рябило, да и воздух, видно, не был так уж безвреден. Управляющий мигал, щурился, но одно с другим не складывалось - говорящий мусорный ком, свалочный дух, безглазый и безгубый, ни рук, ни ног, только шепелявый шепоток да мельтешение.
  -- Ты ещё что такое?
  -- Или что, или кто, - оно выговаривало "што", "хто", и всё колыхалось, будто манило, будто притоптывало на месте от радости - надо же, какой гость сам пожаловал, не зван, не гадан. - Бомжовая Матка мы. Не слыхал?
   Не слыхал, конечно. Управляющий - умница и умелец, в плечах - косая сажень, голубая пластиковая каска, синий комбинезон, до горла застёгнутый, ненужная снулая рация на поясе, - стоял, в три погибели согнувшись, в тесной пещерке, в самом нутре помойки, и о Бомжовой Матке до сих пор не знать, ни слышать ему не приходилось. А теперь вот он на неё глядел - и разглядеть никак толком не мог, да и стоило ли?
  -- Садился бы, - проквакала Матка. - Башмаки-говнодавы завсегда не правы.
   У неё и разговор был мусорный - звуки будто рваные, слова вроде бы все знакомые, а вместе получалась какая-то ерунда. Управляющий даже оглянулся - может, и вправду, сесть - неловко так, скрюченному. Но - некуда. Разве что на старое сиденье от автобуса, но уж больно промаслено, да и гвоздь какой-то из него торчит...
   - Ну, что, братец? Ножку за ножку... Топ-топ... В кои-то денёчки дошел сестру повидать!
   - Какую сестру? Какой я тебе братец? Что ты несёшь? Ты кто?
   И вытянул руку - поймать, потрясти, как грушу. А оно не далось - только что приплясывало здесь, и вот уже откатилось, как мяч, и из угла опять цедит ядовитые слова:
   - Бооольшой братец! Я кто! Ишь, как прям не знает...
   И вдруг - словно со всех сторон разом, шепотком - громче крика:
   - Бомжовая Матка это, смотри да слушай!
   И везде, в тесной пещерке - куда ни кинь - вдруг нарисовалась какая-то чудь, такие же приземистые фигуры, ни лиц, ни голов как будто нету - человекоподобные, но не человечьи, зато у них торчали густые усы, блестели, как лысины, засаленные кепки, колосилась на них рванина и воняли они невероятно.
   - Кыш! - закричал на них очумелый Управляющий, шагнул навстречу, заслоняясь ладонью от смрада, но они не расточились, и даже наоборот - выставили накрест через проход заточенные на концах прутья, какие-то грабельки, тяпочки, крюки.
   Мусорное войско. Управляющий подался назад, зацепился ногой, оступился, плюхнулся.
   Гвоздя в сиденье не оказалось.
   И Бомжовая Матка тоже оказалась не мусорным комком - а карлицей на коротеньких кривых ногах, с пухлыми ладошками, с детски-старушечьим, должно быть - под грязью не видать - личиком, да ещё в тёмных очках. Просто была она вся обвешана тем, что, бывает, находят на свалке, пёстрым, сорочьим. На чёрных от коросты пальчиках - золотые потерянные колечки вперемежку с детской медной гнутой ерундой, тут стекляшки, там Сваровски - чьи-то слёзы, болтала она в воздухе разномастными, но ничуточки не ношеными пумовскими кроссовками, только обе - на левую ногу, к малого размера кожаной курточке пришиты и проволокой прикручены часы и часики, мужские и женские, и детские с Микки-Маусами и Дональд-Даками, в заплетённых косицами просмоленных волосах - не то ёлочные гирлянды, не то колокольчики, отовсюду свисает, мельтешит, и главное - глаз-то не видно. Подскочила вперевалочку к ящику, веером пальчики раскинула, посыпались тройки, семёрки и тузы - промасленные, безвыигрышные, из чипсовых пакетиков, запахло пальмовым маслом - до тошноты. Прилетел и стукнулся о пропечатанную чёрным доску надколотый стеклянный шар с башенным городом внутри, в снегу...
   Подняться бы, уйти - да ноги не слушаются, голова не работает. Всё, пропал?
   - А руцыньку дай сестроньке, золотой, - цыганским голосом завела Матка. - Руцю дай, всё скажу, что было, что будет, на чём сердце успокоится.
   Управляющий, как во сне или в одури, протянул руку. В кулаке оказалась кнопка со странной буквой. Бомжовая Матка обрадовалась, захихикала, схватила кнопку, прилепила в лоб, между мутными чёрными пластмассовыми бельмами. Будто третий глаз у неё появился - с красной надписью ?. И склонился этот глаз низко над белой ладонью Управляющего, и пошёл сканировать туда-сюда. И курносый приплюснутый нос страшной "сестрицы" тут же хлюпал. И крепкий, коричнево-чёрный, заточенный, как из ржавого железного прута коготь - тоже тут был, водил по линиям. Управляющий зажмурился. Он никогда не болел, больным себя не помнил, но теперь неприятно перебивалось и перестукивало сердце.
   - Ай, да ты поглянь, шиди-риди, да! Ай, красота-то какая, ай, родной, заводной!
   Что?
   - А вот!
   Будто нашла там своё лягушачье, мышиное золото - тычет когтем, подняла бельма, третьим глазом заглянула в самую темноту, в самый вопрос.
   Линии, линии, в самом деле - что?
   Короткая? И до половины ладони не дошла?
   Эка невидаль. Засмеялся, поперхнулся.
   Две?
   Будто река в пустыне, так на картах обозначают - не хватило сил, ушла в песок, вот ещё есть, а тут уже нет, иссякла...
   И двумя рубчиками ниже - двумя пределами - какими? Чего? - снова пробилась наружу, ровно поплыла к запястью...
   Что ж это? Как читать? Одна и вторая... а между нет и нет - косая, неровная перекладина. До сих, выходит, жил. И от сих живу. Или буду жить... А вот здесь что? Что здесь? На этой косой линии?
   Ай, дурак ты, Управляющий. Это просто складки на ладони, просто складки. Разве это жизнь?
  
   А это разве - жизнь?
   - От то-то же ж! - и растопырила Бомжовая Матка перед ним свои чёрные ладошки, на которых ничего не разглядеть было вообще, никаких линий. - А позолоти ж умелую, позолоти сестричке!
   - Да что ты заладила - сестричка, братец! Какой я нежити брат?
   - А кому ж ты тогда родной? Кто тебя голубит? Кто своим назовёт? На кого дни тратишь, золотенький ты мой? Кто у тебя с утра до ночи и на уме, и на языке, хиба ж другие кто?
   Кто приголубит? Своим назовёт?
   - Да уж не ты, ведьма, шутиха. С дороги! Ухожу, работа ждёт.
   - Ай, работа, ай, забота, весь в трудах.. аки пчела... Много наработал, да?
   - Сколько ни сделал - всё моё.
   - А это всё - моё! - вскочила на стол, встала на четвереньки, затрясла задом и передом. - Моё-моё-моё!!! Наше-наше-наше!!! Таскать - не перетаскать, возить, не перевозить!
   Управляющему стало смешно. Эка чем вздумала морочить.
   - Ведьма ты глупая, - сказал, подымаясь с сиденья. - Думаешь, я не видел? Думаешь, не знаю? А свалку я всё-таки подвинул. И свет есть, и тепло.
   Бомжовая Матка, запыхавшись, выставила голову между обтянутых ползунками кривых ножек.
   - Ух ты, ух ты. Герой. Подвинул. Заводному - почему ж не подвинуть, да.
   - Заводному?
   - Ах-ах ах! Ха-ха! Заводному! Заведённому! На ладоньку -то посмотри, сомневаться не смей. Заведён, заведён, и мы завелись, и ты завёлся. Матушка у нас одна, великомогуча, скучать не любит. То нас вот заведёт, то тебя. А позолоти рученьку умелую, позолоти!
   - Не дождёшься. Чтобы я тебе ещё ручки золотил! А ну, пошли вон, нежити!
   - Нежити-выжити, заводи-выводи, - со смешком пропела Бомжовая Матка. - Ииииии.... Злой братец... жадина... Вот сам ты и пошёл вон! Вон! Вон!
  
   Воон... Воон...
   Большая белокрылая грузная птица тяжко плюхнулась с неба. С мутного жаркого неба помойки. Желтоглазая птица. Чайка. Не у моря. Не у воды. Помойник, а не поморник.
   А больше - ни души. Ни живой, ни мусорной. Только он сам-один в тупике. Обвалилась почти спрессованная мусорная стена, надо идти назад.
   Надо.
   Идти.
   Вот, значит, как.
   Значит, рассказываешь, я твой? Детище твоё. Как вот эти кучи и чудь мусорная? Завели, вот и завёлся.
   Врёшь.
   Я живой, и живой по-другому. Как они - живой, не как ты.
   Вот только...
   Будто нехотя разжал кулаки. Нет, это правда, не морочила Матка... две их. Как две жизни. До и после. Где ж та, что сейчас? Неужели на этой, на косой, неверной перекладине, и, если не удержать...
   Удержу, сказал сам себе, уже шагая назад, навстречу моткам, штабелям, надписям, выходу, дням и дням и дням...
  
   - Поработаю ещё. Покуда. Посмотрим, кто тут живой... и как. И чем.
   - Что? - Игорь даже напевать перестал; они катились по колее назад, к котельной, к голой глиняной площадке.
   - Извини, это я сам себе.
  
   Траву посею, подумал он, отгораживаясь от свалки воротами, выкрашенными в голубую краску. Траву посею, сад разобью - посмотрим тогда, кто тут живой и настоящий. Время покажет.
  
  
  
   Войско. Танец.
  
   Никто не знает, где обитает Войско. Никто не знает, что за мука - возвращаться в дом на этой пустой стороне, где нет углов, некуда и притулиться, только проходы, переходы, колодцы и колонны, и в конце пути - зал с зеркалами, откуда начинается всё.
   Сюда дважды возвращала её упорная река силы - без памяти в первый раз, когда пришло в глупую голову вырвать засевшего под затылком зверя, - ничего не случилось, а зверь вырос заново, как ни в чём ни бывало. В другой раз - затаив решение, сорвала проклятую обманную тварь на самом верху танца - за малую долю мига до того, как им рассыпаться горстью жара - каждому в своё никуда. И выпала же в место... ох, в какое гадкое место. Почему гадкое? Да потому, что взялось неизвестно откуда, и ступать там было страшно до головокружения - вроде почва есть, а основы, струн и тяжей сути не слыхать. Притворный мир. Чужой. Но там был человек. Хоть и не хозяин - как может живой быть неживому голова, а всё-таки пожалел её, помог - вытащил зверя, бросил в свою мусоросжигательную машину. И воткнулось же это привидение - створ в створ с живым, из тех, что громовыми трудами Войска снизаны в связку, но за живой мир Ринке не беспокоилась - небось, при хозяине... а вот чужое, притворное, да с ещё человеком в нём - это было такое, о чём думать было тревожно и тошно. А не думать - невозможно. Чья это неведомая сила, что сажает пустые миры на серебряную сеть, натягивает и перекручивает плетение, оно-то прочно, но вдруг не выдержит, лопнет - разлетятся и помертвеют золотые и синие низки миров. А то и сами Воины рухнут, оступившись в танце там, где ничего нет и быть не должно - посыплются за край вечности остывать, угасать - кто тогда будет стягивать сеть, собирать рассыпанные миры вместе, что станется с пустотой без их огненной Воинской работы?
   Потому, как только почувствовала, что в силе - вернулась. И Капитан в этот раз не сказал ничего. Хотя мог бы. Но нет - просто ждал ее у зеркала... Или это она ждала его? Не таково время Стихий, как в живых мирах, правда, течёт оно в ту же сторону, и мимо него даже Воинам не проскользнуть, но бывает непросто соразмерить - миг или год, столетие или только час ожидания?
   Ринке.
   Капитан позвал без слов.
   Воины все уже были здесь.
   Войско не опаздывает. Войско всегда начинает вовремя. Вот оно и двинулось одновременно. Все разом. Слитным коротким шагом.
   Шаг.
   И ещё шаг.
   Громом и рокотом отозвалось серебро внизу... ах, нет, нет уже ни низа, ни верха, ни левого, ни правого.
   Стоит ли знать о чем-то, понимать умом, когда летишь вместе со всеми, в едином рисунке, в вихре? Что там успеешь понять? Только почувствовать, только протянуться и сомкнуться - ни имён, ни правил, ни распорядков, одна лишь увлекающая вперёд сила, движение, единая цель.
   Так что Ринке и знала, и не знала, куда несётся вслед за Капитаном, выбивая по серебру бешеный ритм. Знала, как знают облака о том, что задаёт им дорогу. Знала, как компасная стрелка.
   Вот оно - то самое: чужое. Это оно не давало покоя. Это ему сейчас не бывать. И, как в бурю перед обвалом грома - мгновение тишины, так и тут - Войско замерло в боевом порядке. Капитан не оглянулся, не позвал и даже не протянул руку - что тут протягивать, сама воля его вынула Ринке из плотного строя товарищей.
   Вот так.
   Одному не выплести узел.
   И ещё двоих вывел - с четырёх сторон пошли, а те, кто позади - стеной, готовые подхватить, рассыпаться, собраться, закружить против основы, умножить лучи ловчей сети.
   Насквозь! Насквозь! В неподатливый с налёту, в ненастоящий воздух! Вдребезги его, со всем, что притворилось вроде бы землёй, почти что водой - нет, не бывает таких "почти". И этому - не тянуться, не длиться отсюда уже никуда.
   Туже и туже, вдоль и поперёк, не уйдет, пусть и рассыплется в осколки - каждый осколочек поймает Войско и разотрет в небыль, и так - до центра, до точки, до взрывной волны...
   И с её гребня - не переводя дыхания - что переводить? Всё огонь! - снова по только что опустевшему месту, затягивая прореху, успокаивая дрожь. Все быстрее и быстрее несутся, легче и легче, не остановить.
   Ринке замерла на самом краю прорехи. Войско взвилось у неё за спиной, как крылья.
   Кто сбил ритм?
   Кто это?
   Только что был вплетён в узор, а теперь?
   Два удара. Три. Вперебивку, не в лад. Что-то другое билось в серебряном плетении под ногами - не могло, не должно было!
   Смертельной опасностью грозит прерванная пляска - кто потеряет накал, выйдет из спасительного пламени танца - долго не устоит, ледяной каплей истает в пустоту.
   Эй! Ты! Слушай меня!
   Или молчи - или веди до конца, раз уж берёшься танцевать с Войском!
   Или остановись, или слушай меня!
   Десять, тысяча, десять тысяч Воинов за спиной Ринке переступили с ноги на ногу.
   Никого не видно в красной мгле. Но она слышала, все Войско слышало - обрывается и никак не оборвётся звук.
   Бубен, бубен, бубен-глухарь.
   Слушай меня.
   И-раз-два, и раз-два, и раз-два, и раз!
   Та-там... та...
   Слушай меня, бубен-глухарь!
   И раз-два, и раз-два, и раз-два, и раз!
   Тамм...
   А ведь можешь, знаю, что ж ты застрял, и сам не уйдёшь, и нас не отпустишь!
   Слушай меня, держись - или обрывайся напрочь, между - нельзя!
   И-раз-два, и раз! И-раз-два и раз!
   Там-та-там-та-там.
   Тамм... та-там... та-там...
   Бей - или молчи! Бей - или молчи!
   Раз! И Два! И Раз!
   Там-та-там-та-там.
   Ну, давай, давай!
   Там-та-там-та-там.
   Перебьёшь меня?
   Позади десять, тысяча, десять тысяч Воинов снова дружно переступили подкованными башмаками.
   Та-там. Та-та-та-та-та-татам...
   У них под ногами - кружево-основа, а здесь, на краю, струны - ходуном, а на той стороне пошёл вдруг частить глухарь, ошалел, что ли?
   И отступать-то некуда, по обрывкам струн уже - лишь бы дать звону, лишь бы не сорвал и не рассыпал - так вот и пропадают, не части, не части, тише, тише, лови, да не жги же так!
   Поймал он, поймал, и повёл сам свой ритм, и отпустил её сердце.
   Десять тысяч Воинов за спиной выдохнули - хэй! - взлетели, растаяли.
   Нельзя оглянуться.
   Можно только вперёд.
  
  
  
  
  
   По паутине. Управляющий.
  
   ..а времени Управляющего не было вовсе.
   Оно перемешалось в клочья с подстриженной травой и молодыми топольками, вспоенными живой водой, когда безымянная волна прошла по самой основе. Управляющий сгинул бы непременно, первым - как только стали бы рваться корни... но не было корней-то, не пустил ещё - тоже не успел... Он успел понять только, что гибнет. Войско - чистый гнев, сама ярость - пролетело над ним, сквозь него, и она - впереди. Ринке, Ринке! - безумные глаза дырами в опустевшем небе, пронзительный голос: "Бей или молчи! Раз! И два! И три!"
  
   Сердце не стерпело - завелось, пошло.
  
   Без воздуха, без времени - Управляющий ещё каким-то чудом был, ещё различал паутинные нити основы здесь... и дальний живой берег там. Леденцовый огонь в той стороне... Живой - он хотел оставаться живым, и зацепился паутину.
  
   Не дышал - нечем же! Не думал - не о чём. Основа рвалась под ним - слишком тонкая, чтобы жить, расползающиеся нити резали руки. Полз, теряя тепло, силы, память, - через безвидную тьму, лимонный фонарик мигал в стороне, в стороне... в стороне...
   Безымянный - застонал во сне и опомнился. Щёку и ладонь язвило твёрдое. И было так: снизу - камни, сверху - плотное небо, должно быть, дождевое, а где-то вдалеке - запахом, и влажностью, и шумом - бескрайнее море.
  
   Целитель. Сотори.
  
   Он сказал.
   Она сказала.
   Нет, он сказал...
  
   "Подай воды".
  
   Так хорошо, когда ничего не болит... Ни голова, ни руки. Руки ведь особенно сильно болели. И память тяжёло топталась в каменном мешке - туда да сюда, стены да покрывало, ещё на полу другое... а как оно называется - забыл, нет, не вспомнить никак...
   А вот целителя - вспомнил.
   Когда увидел, как он миску с водой держит. Руки узнал. Было. Раньше. Видел.
   - Как зовут тебя? - спросил целитель.
   Попытался сказать - не сказалось.
   Забыл?
   - Ничего, вспомнишь.
  
   Да, это было. Когда больно было. Так, что хоть воем вой... И выл. Тогда целитель не гасил свечу. Свечу? Да? Так это называется? Да, так. Негасимая. Вот и не гасил, и сидел рядом.
  
  
   Пахло от повязок цветами.
  
   Пахло ирисами, и триакантом, и полынью, и мёдом... И особенно, вяжуще - мазью в черепке. Целитель был доволен - молодая кожа затянула раны на ладонях без рубцов, пожалуй, уже лекарство и не нужно. Больной уже поднимался, сидел на постели. Он был рослый, светловолосый, до болезни глаза имел, наверное, голубые, как небо в долине. А теперь и не понять: серые? С прозеленью? Нет, это золото крупинками и ореховая гладь... Как вода в лесном озере стали теперь глаза, и только дна той текучей воде не хватало - памяти. Имени. Но целитель не торопил.
  
   Поил больного молоком с мёдом. Поглядывал на него, улыбался. И больной растягивал губы в ответ - а это хороший знак.
   Это молоко с мёдом - оно ведь горло царапает. Сладкое, но внутри всё сжимается, будто не молока, а крови глотнул. Или сегодня что-то не так?
   Отпил, перевёл дыхание, поглядел в чашку.
   Вот так оно, время, приходит - навалится, не вздохнуть. Изнутри, да так, что даже показалось - взбурлило желтоватое питьё, и оттуда, и отсюда, из перехваченного горла: "Стефан".
   - Что?
   Больной поперхнулся, уронил чашку. Целитель с места не двинулся, только руки держал наготове.
   Не понадобилось.
   Сам, прокашлявшись, поднял голову - лицо красное, глаза мокрые - то ли от натуги, то ли в самом деле так больно.
   - Вспомнил...
   И опять задохнулся, закачался на месте, притиснул кулак ко рту - будто прикусить хотел, чтобы не кричать, но целитель тихо, внятно сказал: "Плачь".
  
   И он заплакал.
   Слезы просто катились себе, он мотал головой, кривил рот, приговаривал: "За что ж так.. сразу-то... ну что ж такое"... Целитель поднялся, отошёл в свой угол, вернулся с другой чашкой - пахло холодом и ветром.
   Больной, то есть, уже и не больной, - ткнулся губами в край, будто не видел толком, глотнул пару раз, заливая огонь. Вытер лицо тыльной стороной ладоней, потом посмотрел на руки, на сбегающие к запястьям тонкие линии на свежей коже - искал что-то, нашёл и рассмеялся.
   А вот смеялся спокойно, не так, как, бывают, хохочут, чтобы снова зайтись в крике или в рыданиях. Он просто смеялся. С облегчением, ну, разве что немного нервно. Но с облегчением.
  
   - С имени началось, - сказал он, когда речь вернулась. - Я Стефан.
   - Здравствуй, Стефан, - сказал целитель с улыбкой, - я - Сотори.
   - А я тебя помню, - почти весело отозвался Стефан. - Я помню... они, - тут на лицо его набежала тенью какая-то мысль, - они... тебя принесли. Балахон на тебе был тогда такой смешной... чёрный, да? Я по рукам тебя признал. Только вспомнить не мог.
   Сотори повернул ладонь на колене и улыбнулся. Узкие длинные пальцы без ногтей.
   - Так ты всё-таки кто? Как я сюда-то попал?
   - Я Сотори, целитель. Как ты попал? Да так вот и попал, то ли море вынесло, то ли ветер уронил.
   - Море?
   Стефан поднялся, в три шага оказался у входа, занавешенного бамбуковой шторой ( бам-бу-ко-вой, - отчётливо всплыло в памяти и на языке).
   Море.
   Отпустил щёлкающие, звенящие отвесы, ступил наружу.
   Там, внизу - море белого, сизого и голубого. Море облаков. И тишина - такая, что услыхал, как прибоем шуршит кровь в висках - шшшу... шшшу...
   Обернулся назад - к пещере, очагу, глиняным чашкам. К целителю:
   - Так где же?..
  
   - Там, внизу, - сказал Целитель. - Там, далеко, но в ясную погоду я его вижу. Когда сможешь - сам дойдешь.
   - А ты?
   -Я сюда долго шел. Здесь теперь мое место, мой дом.
   Стефан слаб ещё был, того молока только и хватило - вспомнить имя, от порога до постели дойти, упасть, слушать...
   - Что ж ты со своими жить не стал?
   - А они разве мои? Я вернулся - деревня и та, и не та, люди все похожие - но незнакомые, нет, на месте моего дома деревья кно - целая роща, а они, знаешь, долго растут... Время в стране мертвых не такое, как здесь. Я там даже ночевать не стал - поднялся выше, потом ещё выше, теперь вот здесь, чуть не на вершине живу. Нет, не от них я уходил.
   - От себя?
   - К себе. Я ведь не понимал вначале, что делать мне, опять живому, отделился от той судьбы, а оказалось, что новая здесь, рядом, всегда была со мной, просто я не знал, как ею пользоваться.
   - И как же?
   - Ну, я ведь прежних своих лет почти три десятка служил Богине, - Целитель вздохнул, - ну, как умел, как учил меня мой учитель, а их много было раньше. Неважно. Но если тридцать лет каждую минуту быть всем, что видишь и осознаешь - то поневоле начнешь знать если и не все обо всем, то многое. Ну вот, будущего я им, конечно, не предсказываю, но болезни лечу. Я же был этим всем понемногу - горным воском, травами, даже молоком был...
   - Ишь ты, молоком, - Стефан сглотнул. - А откуда молоко-то, кстати, не птиц же ты тут доишь?
  
   - А это мне люди снизу козу привели. Дойную. Ну, вот, сказали, надо будет - и козла тоже приведут... И я, знаешь, очень рад, что так все получилось, как получилось.
   - И что умер?
   - И что умер... наверное, я ведь и этого точно не знаю. И что смог опять стать живым. За то тебе очень благодарен. Вода твоя помогла.
   - Ишь как, - бывший Управляющий тряхнул головой, волосы разлетелись, упали на глаза. Нет сил смотреть на этого чудака - какое лицо у него мирное, расслабленное... - Вода. Мне бы той воды.
   - У тебя на той воде, - Сотори передал ещё одну чашку с питьём, тонко, до самого сердца потянуло лимонной мятой, - у тебя на ней кровь замешана, тебе она - родная...
   - Родная, - угрюмо согласился Стефан. - И ты туда же.
   - Куда же?
   И теперь уже Стефан рассказывал - отставив мятный чай, пока не простыло всё и пепельной плёночкой не взялось, - рассказывал о Бомжовой матке, и о том, как это - думать, что ты и помойка - одна плоть, одно вещество, а разница-то где?
   Потом, разволновавшись, сбился, поперхнулся. Стало тихо. Сотори всё молчал.
   - Ну, а потом я решил сад посадить. На свободном-то месте. И сосед - я же тебе вроде говорил, какой сосед у меня странный там объявился... деревца он мне принёс... так смешно: уверял, что яблони, а они тополями пошли... И тут эти... налетели. За что они меня так?
   Сотори слушал, глядя куда-то в пол, а тут вдруг поднял голову. Чёрные очи мерцали.
   - А ты думаешь, всегда "есть за что"?
   - Как же иначе?
   Целитель ответил мягко:
   - Всегда может быть "иначе". И не у всего есть такой смысл, как ты думаешь. Может быть, это просто был не твой сад. Может быть, ты им мешал. Но скорее всего - никакой причины не было. Или была, но такая, которая для тебя не причина. Это же Стихии.
   - Стихии?
   - Да. Я... говорил с одним из них. Они сами себе причина.
   - Сами себе, - угрюмо буркнул Стефан. - Не знаю, не помню... Не соображу я больше ничего. Устал уже.
   - Тогда - спать.
  
   ...Вот как, видишь, Стефан, - проворчал, укладываясь, укрываясь курткой, уплывая. В темноте оно казалось тёплой светлой точкой - имя...
   Стефан, сказал он, засыпая.
   Так тихо оно колыхалось, выговаривалось. Выпевалось и шепталось. Выкладывалось узорами по прозрачной пустоте, да и выложилось вот.
   Стефан открыл глаза.
   Солнце, пробившись над занавеской, заливало поле зрения алым и чёрным.
   И в этой слепоте - от полноты света - бывший Управляющий сидел недвижимо, и не таял, потому что всё, что могло сойти и стаять - оно уже сошло с него. Потом сквозь сполохи и тьму проступил Сотори. Он был очень обыкновенный, очень. Принёс молока, сухие хлебцы, расставил чашки. Стефан откусил кусочек и подумал - вот теперь точно живой. А ведь был уверен - никогда больше...
  
   - Как думаешь, кто они, Сотори?
   - О ком ты?
   - Ну, эти..., - повёл рукой вокруг шеи, но там уже не было тонкой цепочки и брелка - Которые мне...со мной... это устроили? И где я был всё это время?
   - Я ничего не знаю, друг мой, - сказал Сотори мягко. - Но... можно сказать, что ты был в убежище. Тебе дали хорошую, нужную, полезную работу и забрали у тебя память о том, чего ты изменить уже не мог.
   - Но.. за что же это? Почему?
   - А мне за что вторая жизнь? Чтобы не так прожить, как первую.
   - Но это же было всё... ненастоящее, Сотори! Неживое! Я сам видел, как его порушили.
   - Вода была живая. Мне, например, хватило... А настоящее ли... Сам скажи - что ты сейчас чувствуешь?
   Стефан прислушался.
   - Не знаю даже, как и сказать. Было - горе. Теперь, кажется, тишина.
   - Да, горе было. А ты зато есть. Понимаешь?
   - Да это понимаю... Другое... странно как-то. Что за ангелы такие, что за спасители? Почему я не сам? Разве это честно? А остальные, у кого беда - они как же?
   - Ну, и что ты знаешь об остальных? Я - остальные. Почему я - не сам? Зачем мне нужен был ты, в твоём, как ты говоришь, ненастоящем месте? Ты спрашиваешь меня, а мне впору у тебя то же самое спросить.
   - Как работник. Не для себя. Вот для меня - да. Меня же ты спас.
   - То вода...
   - Говорили уже о ней.
   Оба помолчали. Я и в самом деле есть, здесь и сейчас, думал Стефан. А та беда, та вина - она была. Один раз. Навсегда. Но была. И теперь это так: она там. А я здесь.
   И вдруг почувствовал себя слабым, как дитя малое. И тут же - спокойным, как песок под пятой моря.
  
  
   Танцы в Мельбе. Ринке.
  
   Капитан сказал: если ты откажешься, он не вырастет. Но и танцевать ты не сможешь без него.
   Сказал: ярости теперь у тебя нет, одна тоска осталась. А в тоске танцевать...
   А в тоске - танцевать! Что ж ты, Капитан, неужели не знаешь? Сам-то, бывает, ведёшь, а голову повернешь - я ли не видела: глаза такие, будто огня глотнул... Ну, и что же: расстегнула пояс - тот, что сама вышивала, и положила. Прощай, Капитан. Прощай, Войско.
  
   А назад-то дороги нет. Не плакать только. Нет. Почему? Нельзя. Люди... ох, и сколько же их тут сегодня... смеются все. Радуются. А я вот даже плакать не могу. Да что плакать - ладно. Другое хуже. Думала, что судьба тебе по небу танцевать, молочным путем ходить!
   А вот и не судьба. Сама так решила. Ох, голова моя, голова... нет там зверя, а затылок болит. Слёзы давят. И дороги на небе не разглядеть - не потому, что слёзы, а потому что праздник у них тут, что ли. Зажгли огни, весь город осветили, танцуют...
   Плясуны!
   Доски настелили, музыканты щёки надувают... парочки башмаками гремят... вот как здорово! Да? Вот как! Любого из вас, из этих вот пустоглазых, краснощёких, еле дух переводящих - перепляшу, не задохнувшись и так, что музыканты бы заткнулись, и одна была бы музыка - моё сердце и подковки...
   Была бы.
   Не танцевать мне больше. Так, как с Войском - нельзя. А по-другому я не хочу. Глупая, глупая, гордая - посмотри, куда тебя твоя гордость завела: стоишь посреди чужого праздника, души нет, ума нет, судьбы нет. Твою бы гордость да повернуть, да не слушать Капитана, идти с Войском дальше - что будет, то и будет, и если судьба погибнуть оттого, что нет больше в крови того яда - ну, так и что же, какое дело до этого Капитану? Ах, и опять об этом. Нет. Нет. А о чём тогда? О том, что теперь делать будешь? Ни на что не способна, даже пиво разносить, как эти вот - юбки пышные, руки белые, щёки-яблочки. Одно лишь я умею, горе мне - одно лишь. Умела. А теперь - никому не нужно. Потому что не захотела так жить... или умереть так не захотела. А по-другому - как?
   И опять - глаза к небу, а там - застилая и без того невидимое - огненные цветы. Алые цветы, золотые, серебряные. Как искры. Искры. Из-под каблуков. Да что же это - не цепи ведь, не проклята - что тебе стоит, сойди с места, ведь не заказано, и башмаки на тебе ещё те - Воинские, и подковки - не стал их трогать уличный сапожник, сказал - носи, девушка, не выдумывай...
   Нет. Не могу. Нет зверя - нет силы, ярости той, звонкой, есть глухая, в этой тоске - не танцевать. Смысла в таком танце нет. И стоять тут столбом - тоже не велик смысл. Куда же идти? Ну? Куда-нибудь, всё равно. Свободы хотела - вот тебе свобода! Всё, что есть - и всё не для тебя.
  
   Значит, пойду. Вот только затихнут эти чёртовы музыканты. Пойду куда глаза глядят, может быть, найду того сапожника, пока возле него сидела - не болело ничего, просто поговорю - нужно же с кем-то поговорить, начать жить заново.
  
  
  
  
   Раз-два-три. Стефан
  
   Машинка была старая. Старинная. Из тех, где колесо литой решёткой закрыто, и обод колеса вылощен кожаным ремнем чуть не до блеска. Такому колесу и века не страшны, да и внутри корпуса, похожего на женскую руку в пышном рукаве, всё было тоже на века, а вот в протяжке-то как раз неполадка, Стефан нацелился: слышу, небось, от старости зуб на шестерёнке выщербился.
   Так и оказалось. С собой у мастера нужной не было. Молчащую машинку, обеззубевшую, погладил по кожуху, вышел в кухню, показал хозяйке сломанное колесико.
   - Завтра принесу, поставлю, будет лучше новой.
   - Завтра и заплачу, - сказала хозяйка, откусывая нитку. Передние зубы у нее выщербились - словно эти нитки она откусывала с детских лет. Так оно, наверное, и было.
   - Идет. Доброго вам дня, хозяюшка.
   Хозяюшка не ответила. Выходя из кухни, Стефан услыхал детский голос, слов не разобрал, потом хозяйкин, с сердцем: "Ох, иди отсюда, чтоб мне тебя не видеть!"
   Мимо мастера протиснулась узким коридорчиком наружу девочка лет восьми, коротко стриженая, лопоухая, очень сердитая. Хлопнула дверью, подняла пыльную волну.
   Во дворе она уселась у пустой будки - собаки в этом доме Стефан не заметил, - обхватила коленки руками, уткнулась подбородком и на мастера даже не посмотрела.
   Стефан вышел за калитку, покатал шестеренку в кармане, поцокал языком, - отправился домой.
   Городской совет Мельбы дал ему жилье - две комнатушки с мастерской в кустах черемухи, недалеко от Часовой башни, и часы были первой машиной в городе, которую он помогал чинить - работали бригадой, одному не управиться. Впятером ворочали талями огромные зубчатые колеса (усмехнулся - в карман такое не положишь), пневматическими ключами затягивали здоровенные болты, тянули пружины. Теперь часы перезванивались и показывали мудреца на осле, трех поэтов в длинных одеждах, птицу с женским лицом и фарфоровой белой грудью, алхимика с летучими огнями в руках и прочие приятные для глаза фигуры. От того, первого ремонта, на память остались только белые следы от глубоких ссадин на руках и плечах, а вот мелочь всякую подбирать он уже потом стал - шестеренки, коромысла, цепочки от передач, пружины, медную и латунную проволоку. Вот мало-помалу и набралось. На замок с башнями. На большую рыбу с огненным глазом. На десяток смешных человечков.
   В ящике с этими богатствами он и копался, потому что до завтра откладывать - эх, а девчонка там такая печальная... да и мамаша ее тоже не сахар, не мед... Нужную шестеренку нашел - точно такую же. Приберегал, чтобы говорящую рыбу закончить, но придется, наверное, на рынок зайти. Долго ждать, пока по случаю найдется, а рыбу-то миссис Дэйл давно обещал для ее заведения.
  
   Мельба город маленький - Стефан даже на велосипеде не ездил, ходил пешком. Отданная швее деталька обернулась удачей - и хозяйка машинки на радостях заплатила сразу, и нужные для рыбы три шестеренки и пассик на рынке нашлись в блошином ряду. Хватило и на картошку к ужину, и на яблоки. Потому механик был доволен жизнью. В одном из рядов остановился посмотреть - что там такое пестрит.
   Это оказалась обувь ручной работы. Сначала он подумал, что индейские мокасины, но там только шитье было похожее - красное с желтым, с зеленым, чистые цвета, четкий узор. Нет, это были обычные парусиновые туфли, ботинки и сапожки - на любую ногу, и у всех верх был искусно расшит. Стефан захотел поближе посмотреть на красоту, и вышивальщица, которая тут же сидела, не прерывая ни на миг работы, подняла голову - он ей свет заслонил.
   Лицо было знакомое. Нет, не такое, что ах, я тебя знаю... Но сердце дало перебой: раз-два-три... раз-два-три...
   Из дальнего угла палатки поднялся и вышел к прилавку мужчина, и вот уж этого человека Стефан точно узнал.
   - Марк?
   Сосед! Сосед...
   Сапожник ещё мгновение хмурил брови. Потом моргнул, узнавая.
   - Ну, здорово...
   - Стефан...
   - Стефан. Говорил же тебе, Иринка, на базаре кого только ни встретишь - вот, знакомец мой.
   Но девушка на Стефана глядеть не стала, опустила взгляд к голубому полотну, к стальной иголке.
   - Пойдем, посидим там, у бочки, - сказал Марк. - Вот уж нежданная встреча!
   - Пойдем, - согласился Стефан.
  
   -А почему нежданная? - спросил он, когда Марк одним глотком ополовинил кружку пива.
   - Так ведь буря была какая.
   - Буря?
   - Ну да. Сколько лет живу - ну, не скажу, что такой не помню...но, может, второй раз видел. У меня дуб с корнем вырвало. А от твоей котельной и следа не осталось. Просто ровное место. Вот я и подумал - все, не видать мне Управляющего, был да и сплыл.
   - Да выходит, что и сплыл, - мрачно вздохнул Стефан. - И выплыл. Но, Марк, я-то думал, что это все был...ну, может...сон?
   Сапожник хмыкнул.
   - Скажешь тоже! Что же я, по-твоему, привидение? Или морок? Да ты сам посмотри, - и он сунул Стефану, Управляющему под нос свои широкие ладони с пальцами, черными от смолы, - разве ж у привидения такие руки бывают? И коленки у них, небось, не болят...
   - А у тебя болят?
   Марк кивнул.
   - Я ведь с юности на месте не сидел. То одну дорогу пробовал, то другую - все было интересно, куда выведут...ну, вот и вывели под старость в здешние холмы. А только все равно как будто на перекрестке тут живу, только раньше я ходил туда-сюда, а теперь будто белый свет вокруг меня ходит... а то, может, и не один...
   - Тьфу! И не страшно тебе?
   - Нет, не страшно. Я сам себе голова, и голова эта знает, небось, что если что живое - то на месте оно стоит или бродит - разницы нет, все равно живое.
   - Все равно как-то мне не по себе... И все мне талдычат, Марк, что я живой, мне и по-другому думать вроде бы нет причины, но у меня в памяти две дыры, а между этими дырами ты... и ещё тот... помнишь, вы с Милкой и Германом привозили такого, в черном балахоне...
   - Милка точно тоже есть, не сомневайся, - сказал Марк, допив пиво. - Только они с Германом отсюда перебрались в большие города, когда Эльза родилась. Да вот, дед я уже. А, между прочим, Милку тоже белый свет подкинул, приемная она мне, своих-то не завел по бродячей жизни. Да и Иринку вот...
   - Иринку?
   -Мастерицу , которая мою обувь вышивает. Ее как раз той бурей подкинуло, что тебя с котельной к черту унесла, - я из дому вышел, когда все отгремело, а она на дорожке сидит, очумелая такая... Я бы, небось, на ее месте тоже очумел. Это ж подумать только, бурей принесло, кому сказать - не поверят, а все равно живая душа.
   - И девушка, на нее похожая, там тоже есть, - тихонько промолвил Стефан. - Все, как нарочно, чтобы я не мог понять, что было, а чего...не было со мной.
   - А помнишь, ты мне не верил, что Мельба есть? А вот она есть, и даже ты в ней живешь. Ты подумай, здесь такие края, что маленьких девочек ураганом уносит в страну каких-нибудь жевунов, я Эльзичке тут книжки на ночь читаю, когда они ее мне погостить привозят. Про это сказки сочиняют, а я вот на самом деле такое видал, - и он кивнул в сторону своей палатки. Ты, кстати, в какой обуви ходишь? - Марк нагнулся и поглядел под стол. - А, вижу, такие не шьют и не чинят - сразу выбрасывают. Захочешь настоящие - приходи, я тут каждую неделю бываю день или два. Обувь дело важное, а ты теперь на месте не сидишь, как в котельной - так что приходи. Да я и так тебя рад буду видеть. Очень это хорошо, что ты здесь.
   Хлопнул по плечу на прощание и ушел, чуть прихрамывая. Живой человек, не привидение.
  
  
   Свое жилище в черемуховых зарослях Стефан иногда про себя называл "помоечным домиком" - очень многое в нем было из того, что другие горожане Мельбы сочли для себя слишком старым или ненужным. А если руки у мастера умелые и голова толковая - почему бы не забрать прабабушкин комод или столетнюю деревянную раму для раскладушки (хорошее дерево - железные пружинки проржавели, ткань рассыпалась, а ему хоть бы что), или вешалку из литого чугуна с рогами и мордами... Но сегодня дом казался помоечным совсем в другом смысле - весь какой-то покосившийся, неловкий, и держится-то все на честном слове, и нет в нем уюта, и черт бы побрал муниципалитет, даже света нет! Со своей стороны Стефан все сделал как надо, но на ближнем столбе изолятор был тоже, небось, помоечный, и провод то и дело обрывало. А сегодня к вечеру ветер поднялся, так что лежит провод где-то в черемухе, и до утра никто, конечно, искать его и поднимать не станет. Механик зажег керосиновую лампу - и улыбнулся было, разглядев красоту в тонком ее переплете, но тут же тяжело вздохнул. Встреча с Марком и той девушкой - ох и взгляд у нее тяжелый, ох и глаза, - сдвинула в душе с таким трудом налаженное равновесие.
   Стефан не знал, что думать о том времени, когда он был Управляющим. Когда он встретил Марка, Ринке и Сотори. О том времени, когда он полз по паутине (буря? Какая буря? Ах да, конечно, буря...) и о тех бесконечных днях или одном, но тоже бесконечном дне, когда он лежал в хижине Целителя, а облака проплывали далеко внизу. Он не знал, как связать и собрать это все с тем, что было прежде - с детством и юностью, с братом и его подчиняющей силой, с калюзарами в заморском золотом лесу, с полетом и смертью, и снова с калюзарами - тут был разрыв, и был разрыв в том, что он вышел откуда-то из холмов на трассу - пешком, без вещей, денег и почти без документов (у него оказалась с собой давно просроченная кредитная карточка с фото) и увидел плакат: "Мельба, Айдахо, население 498 человек" - и стал четыреста девяносто девятым.
   А между тем и этим разрывами тоже была жизнь, и тихий уют котельной, были Марго, Игорь и Ленц, кошка даже была Безымяна, и был Марк, и была девушка Ринке.
   Он мог себе представить, что это вот отдельно, и то - отдельно, как явь и сон, на худой конец, но чтобы что-то оттуда было и здесь тоже?
   Стефан открыл дверь в мастерскую, тени прыгнули по углам.
   И ещё кое-что оттуда было здесь, не наяву, но с ним и в нем - маленькое чудовище, старушка-молодушка, неназванная "сестрица", Бомжовая Матка.
   "А и завели тебя, отчего же тебе не завестись, вот и завелся..."
   Заводной часовой дом сверкнул циферблатом в углу. Заводной хрупкий замок из колесиков и пружин. Заводная говорящая рыба, та, для которой добывал сегодня три недостающие шестеренки и пассик.
   Он разжал кулак - зубчатое колесико впилось в ладонь, оставило лиловый след, но он видел другое в неверном керосиновом свете - две линии жизни, перечеркнутые наискось, и то, что внушило ему покой на той стороне, здесь и теперь показалось невыносимым напоминанием о том, что он и сам не знает, где его жизнь, нашел ли он ее на самом деле.
   Стефан довольно долго ползал по тесной темной мастерской, стукался головой о верстак, собирал раскатившуюся мелочь - винтики, болтики, гаечки-прокладочки. Минута ярости - и нет, считай, нескольких недель кропотливой работы, нет веселого хорошего замысла. Жизнь, понимаешь, нашел или нет... теперь бы вот это ещё найти... или бросить к черту? Нет, нельзя бросить, это тогда тьма и насовсем, а я же только на свет выходить стал, бубнил он, и нету тут никаких бомжовых сестриц, а зато работа очень кропотливая, и я же вправду живой, я хотел осенью в технический колледж поступить, я же всего ничего потерял, если по календарю смотреть, нужно только эту ночь перетерпеть, а утром оно как-то устроится, как-то встанет на свои места, только надо...
   Бух!
   Бух!
   Бух!
   Стефан замер на четвереньках.
   И опять. Кто-то сильно, размеренно колотил во входную дверь.
   Раз.
   Два.
   Три.
  
   Стефану стало не по себе. Кто бы там ни стоял за дверью - он продолжал стучать на "раз-два-три", и не открыть было совершенно невозможно. Механик подхватил керосинку и вышел в коридор.
   Уже совсем стемнело, и тени бегло легли и замерли в проеме, чтобы он мог узнать наконец и разглядеть - это девушка с рынка, маркова вышивальщица Иринка, это Ринке.
  
   - Ну, заходи, - сказал он, уступая судьбе.
  
   - Марк спит, - сказала она, как будто это все объясняло. - А я пришла, потому что страшно.
   Она и вправду говорила с акцентом (а тогда - как? Стефан не мог вспомнить), и голоса ее тогдашнего он тоже теперь не помнил, а нынешний был низкий, с хрипотцой. Она не стояла на пороге, прошла в дом, Стефан поплелся за нею. Сели - она на старый диванчик, он на табурет у стола.
   - Марк сказал, тебя зовут Иринка...
   - Да. А ты Стефан, слышала, спрашивала, как дойти.
   - Ну вот, дошла, а что так неожиданно? Вот прямо сейчас, ночью - идти ведь далеко. Спросить что-нибудь? Зачем?
   Иринка повела плечами, или, может, руками хотела всплеснуть - но удержалась.
   - Не знаю, как сказать. Спросить, наверное, да. Или нет, нет, посмотреть на тебя было нужно. Где-то я тебя видела раньше. Где-то так видела, что аж сердце болит. Ты на рынке мелькнул - и ушел, у Марка спрашивать не хочу, не надо ему это знать. А тут темно.
   Она взяла со стола лампу, поднесла поближе. Керосиновый огонек шипел, коптил, потом вспыхнул ярко. За его белым пятном Стефан различал только безумные пристальные глаза, и сердце у него снова сбилось - как тогда, на паутине.
   Нет, бормотала она, нет, не понимаю, не помню...как ты сюда попал, где ты был, может быть, ты меня помнишь?
   - Я тебя помню, - сказал он, отводя огонь и отнимая у нее керосинку. - Я видел тебя раньше, но ты была другая, Ринке.
   - Ринке! - имя это она выкрикнула пронзительно, так, что пламя в лампе снова запрыгало и закоптило. - Да! Я была... Ринке, но ты-то как можешь знать?
   Как же мне не знать...
   - Как же мне не знать. Ведь ты сама сказала, когда пришла... или тебя ветром принесло, у тебя ещё на затылке был такой...такое...
   Она быстро-быстро закивала, прижимая палец к губам, и он не стал продолжать про это, но про паутину промолчать не мог.
   - А потом ты с товарищами своими...
   - С Войском.
   - С войском меня чуть не убила. Но если бы не ты, я бы и погиб. Я видел тебя там, на краю не знаю чего. У тебя был фонарь в руке, и ты...
   - Не было никакого фонаря. Нет. Какой ещё фонарь? Это сердце!
   - Сердце?
   - Твое сердце. Это ты вцепился, как клещ, чуть нас всех за собой не утащил... И меня тоже! Тут уж хочешь, не хочешь, пришлось отбиваться...заводить.
   Иринка-Ринке вдруг погасла. То полыхала, горела - гневом или страхом, а может надежной - поди разбери, и разом этот огонь ушел.
   - А. Так вот чего у меня болело. Вот оно что. Все, поняла. Ну, прощай тогда.
   И поднялась - уходить.
   - Стой. Куда ж ты вот так? Ты что - правда от самых холмов ночью шла, чтобы только на меня повнимательнее посмотреть? И все? Больше ни слова не скажешь?
   -А чего ж тебе ещё? Какого тебе слова моего надо, о чем?
   Какого слова? Какого? Может быть, того, от которого до их пор безвоздушным морозом подирает по спине: "Бей - или молчи, бей - или молчи! Ну, раз-два три!". А может быть, и не слова даже - а просто чтобы смягчился этот суровый взгляд, чтобы не хмурились черные брови, не кривились от боли губы, чтобы...чтобы не рыдала она так безутешно, Иринка, Ринке.
  
   Потому что она вдруг разрыдалась - все у нее было через край, чересчур, а может быть, просто, слишком много несла - столько, что не вместить.
   - Холодно там, холодно, - причитала она сквозь неудержимые слезы, - а тут и вовсе никак, места своего я не найду, а ты - слоооовооо!
   Стефан молчал. Так они сидели рядом, одна в слезах, другой в печали, сторонясь друг друга - Стефан бы даже мизинца ее ледяного коснулся бы с состраданием, почти с любовью, но уж больно остры и колючи были ее речи, тонок слезный ее покой.
   - Ерунда это все, - сказала девушка, выплакавшись. - Слово. Никакого слова у меня нет. Я и говорить-то не умею такое, важное, что изнутри. Ну, там, про поесть-попить, про то, что снаружи - это да. А больше ничего. Имя это, что ты назвал, знаешь, что значит? "Танец". Вот я и есть танец. Была. Вся. А Иринка сгинула... давно, когда я своей рукой себе... зверя... на затылок... А новой меня нет ещё, и не знаю, будет ли. Очень плохо так жить.
   - Плохо, - согласился Стефан. - И меня мало очень. И, знаешь, я ведь тоже раньше, до того, как стать Управляющим, танцевал.
   - Ты-то?
   - Я-то. Только у меня это было как раз наоборот - не о своем, не о себе. Но с тобой бы я станцевал. Правда.
   Иринка покосилась на механика.
   - Нет. Таких, как ты, небо... пустота не держит. А кого держит, те...
   Тут Иринка глубоко вздохнула, потом ещё и ещё - принюхивалась, что ли? - и подняла голову. Волосы у нее распушились и стояли надо лбом, как венец.
- Что?
- Тихо! - прошептала Иринка. - Свет!
- Что - "свет"?
- Погаси.
Он и сообразить не успел - девушка прикрутила фитиль. В ночи бледное лицо ее само засветилось жемчужным слабым отблеском.
   - Да что такое?
- Они идут, - прошептала Иринка.
- Кто идет?
Не ответив, Иринка вскочила и подбежала к окну. Стала шарить на раме, отыскивая шпингалет.
- Может, ты бы в дверь все-таки...там крапива...
Она сердито оглянулась, сделала знак - мол, подойди.
- Становись. Слушай.
Стефан, недоумевая, все же подошел - и тут услышал тоже. Для этого правда надо было прижаться к стеклу ладонями, грудью - и тогда стало ощутимо, как оно мелко внутри себя самого дрожит. Буря идет, гроза, ураган, он ещё не здесь, только стекло заранее ловит дрожь, вот почему там снаружи так темно...
- Открывай окно, - прошептала Иринка.
- Зачем?
- Открывай! Или ты не понял? Это он!
- Кто?
- От ты все же дурак, - прошипела Иринка, и ещё знаком показала - мол, все смешалось в голове у тебя. - Это мои бывшие идут... это Войско, это Капитан!
И сама, наконец, дернула задвижку и подняла раму. Холодом и близкой грозой пахнуло оттуда. А ещё - сухой пылью и деревом, как пахло там, над его собственной бездной. Да. Это она, пожалуй, верно почуяла. Зинэ идут. И что? Бог ты мой, это не девушка, это точно буря, смерч и градобой какой-то!
- Стой. Стой. Ты куда? Ты что? Ты...к ним вернуться хочешь?
Она как раз снимала обувь - так с полуснятой туфлей и замерла.
- Нельзя к ним вернуться. Нет. Но он же тут все... разнесет.
- Из-за тебя?
- Из-за себя, потому что все они такие. Слишком... большие, ты что, не понял? Я-то ему что? Он просто решил... станцевать. Но здесь, где я - он танцевать не будет. Все. Давай.
И она обернулась к нему спиной, лицом к непроглядной ночи. В конце концов, это просто гроза... Нет, нет, это же зинэ - разорвут, выпьют душу! И ещё - один не взлетает, а двое могут натянуть струну.
- Погоди, Иринка. Я с тобой.
Она, уже одной босою ногой в воздухе делая шаг, оглянулась. Стефану показалось, что у нее у самой лицо, как у зинэ, и глаза горят по-совиному. Но рука была живая, теплая на удивление. И пугаться было некогда.
Они побежали, круто забирая вверх, обжигая ступни о холодный воздух.
На этом пути нельзя было говорить и даже думать. Добежали и остановились, увидели - место сумеречно, облачно и пустынно. И посреди пустыни - или на краю ее - высокий человек в черной одежде с длинными разевающимися рукавами. Широкий пояс завязан в причудливые узлы, и три косы спадают почти до пояса.
- О, Целитель, - выдохнул Стефан.
- Кто это? Кто ещё здесь?
- Да это... потом как-нибудь объясню. Если будет время.
- Но ты его знаешь?
- Здравствуй, Стефан, механик, - сказал Сотори. Он придвинулся и сразу оказался рядом. - Я рад тебя видеть и рад, что ты пришел. И привел с собой... друга?
- Друга... Да! Но это она меня привела. Я не думал, что увижу тебя ещё раз... снова. Где это мы? И как ты-то сюда попал?
- Я вышел из дому, - очень серьезно отвечал Сотори. - Мне показалось, что я слышу гром. Но обычно грозы собираются ниже. Вот я и пошел посмотреть...
- Эй! - Ринке вытянула руку. - Вот они идут!
Они в самом деле казались сонмом туч на горизонте, только тучи эти были как бы в человеческом облике: могучие широкие плечи, крепко сплетенные руки, клубящиеся волосы, горящие негасимым огнем глаза, и двигались они мерной тяжелой поступью. Это были Стихии, как есть: метель, вихрь, ураган, тьма, стужа, забвение. И Огонь, Капитан этого воинства - впереди. Шаг - удар. Носок-пятка, белый молнийный блеск подковок.
   Стефан узнал его сразу. Как узнал бы запах сухой доски и многолетнего пота тренировок. Как узнал мелодию, на которой прежняя жизнь оборвалась, и которую выстукивали сейчас без музыки подкованные небесным льдом башмаки этих недобрых фей.
Капитан раскинул руки.
Бррррумммм. Стихии замерли. Вздрогнуло то неясное, непонятное, на чем стояли Стефан, Ринке и Сотори, что было воздухом, конечно, и все-таки держало их.
Хаха, сказал Борис, Капитан, Огонь. Глядите-ка, все трое тут. Собрался станцевать со мной, братик? И ты, Ринке, умница моя? И ты, Сотори?
Каждый из них на свой лад ответил: "нет".
Тогда зачем вы здесь, беспокойные дурни, спросил вождь Стихий. Какого истукана вам тут надо, вы что же, собрались мне помешать? Моему делу?
Так ведь твое дело не здесь, отвечал Сотори. Ты сюда забрел, чтобы живых пугать, настоящее твое дело в тех мирах, которые ещё не ожили, там ты их связь и соединение, а здесь ты погибель. Не сегодня ты пройдешь здесь, Огонь, не мимо нас. Здесь мир построен, связан и растет, не рушь его и уходи.
Не мимо вас, передразнил Капитан. Да вы-то кто теперь такие? Горный лекарь, механик и дева с иголкой. Тоже мне воинство.
Ничего-ничего, свирепо отвечала Ринке. Небось, ноги-то твою выучку не забыли, а, Капитан? Я станцую.
И я станцую, отвечал Стефан.
И я станцую, сказал Сотори. Не с тобой, Капитан. Против тебя. Я уже танцевал против тебя, ты помнишь?
Капитан вдруг моргнул - так мигнула бы грозовая туча или шторм бы вдруг прикрыл свое ярое око. Он мельком, вскользь оглянулся на своих бешеных собратьев. Те стояли спокойно, готовые в любой миг двинуться с места всей своей устрашающей мощью. Их было много. Очень много. Сила.
Вас всего трое, сказал Капитан. Вы и вправду два дурня и дурочка. Ну, да дело ваше.
Наше, эхом отозвался Сотори, Целитель. И добавил: один не взлетает.
Двое натягивают струну, тихо сказала Иринка, Ринке.
А против фей танцуют нечетом, прошептал Стефан, Управляющий.
Брррумммм! Капитан сказал все, что хотел, он подал знак, и Стихии медленно - потому что разделявшее их пространство было все-таки огромно, - стали приближаться.
И впрямь, против их бесконечной ровной линии что могли бы трое людей сделать?
- Я знаю, что, - сказала Иринка и принялась стаскивать с себя одежду. - У нас так дома делали...чтобы никакое зло... но только...смотри!
Стефан быстро оглянулся. Сотори, стоявший у него за спиной, уже начал свой танец так, будто стоял на родном перекрестке в деревне. Он вскинул руки, и показалось, что их у него не две и даже не десяток - словно ветви, они росли и вытягивались в стороны и вверх, и тело превратилось будто в древесный ствол с темной корой, и корни его сквозь пустоту протягивались к плотной живой земле, давая опору.
Иринка вдруг прижалась к Стефану.
   - Ты, значит, только держи меня. Понял?
Чего ж тут не понять, подумал Стефан, и тут Иринка вырвалась у него из рук и побежала прямо на Капитана. "Держииии!" - донеслось до него, Иринка летела чайкой вперед, и по тому, как она быстро превратилась в светлое пятнышко, стало ясно, какие стихии на самом деле огромные, не соизмеримые с человеком, и Стефан не мог поверить, что вот сейчас прижимал к сердцу одну из них, а другой когда-то был живой душой, его братом, а теперь стал полон огня. Держать ее, чтобы она не упала, не провалилась.. но как?
Да так же, как пытался держать того, другого, который и не хотел, чтобы его удержали, но без опоры взлететь не мог. Который никогда никого не щадил и сейчас приближался, выбивая ровный, под самое сердце, ритм.
Ну так вот тебе, сказал Стефан. Вот тебе, братец мой бывший, чудище, как на тренировке. Вот тебе и носком, и пяткой, и прыжком крест-накрест.
Даром, что его ноги были босы.
Гул такой пошел, как будто все небо стало бубном. И он увидел, как между ним и Иринкой протянулась серебряная прочная струна.

Все смешалось и в памяти, и наяву - дерево-дорога, дерево Доамны Зинелор , черная заплечная тень со знакомым лицом - "в его крыльях ножи, не перья", тьма и во тьме - серебряная нить с огоньком на конце - бей или молчи! Бей или молчи!
И он не молчал, бил ногами в небесный бубен, плясал, не сходя с места, привязанный силой танца и любви к женщине, что бежала в ночи от конца к началу, будто комета с огненным хвостом. А за ним росло и росло, впитывая ритм, огромное Дерево, и ветви его сплетались куполом и опускались книзу, корни разрастались вглубь мира и вширь его, отыскивая, сшивая и соединяя землю и небо, и мириады темных листьев были как зоркие глаза. И все это - наперегонки со Стихиями, которые, изогнув свой фронт, тоже спешили замкнуть хоровод, а тогда уж пощады не жди... Стефан, поворачиваясь вслед за Иринкой, видел их всюду - одинаковых с лица, грозных и яростных, таких схожих с братом, таких же безжалостных, и он опять оказался на ледяной и огненной высоте танца, перпендикулярно всему, что было, есть и будет, но только теперь он был зрячий, и каждый толчок сердца, каждый удар был полон смысла и знал свою цель. Вокруг встала стена грозовой тьмы, и светлая щель там, куда летела Иринка, становилась все уже, но он не страшился. Он весь стал ритмом и связью, он смеялся и дышал там, где дышать было нечем, и это был его лучший танец. Первый и единственный - его собственный. Настоящий.
А Иринка, конечно, добежать успела - кончиками вытянутых пальцев замкнула круг на миг раньше, чем соединилась вокруг них стена Стихий, и общий ритм танца и бега оборвался. Мир в пределах ее следа мягко качнулся, отделился от внешней тьмы и поплыл вокруг Дерева, как вокруг оси, смазывая и стирая облики Войска, затуманивая их собственным теплым светом.
Теплым, как солнечный луч на щеке.
   Утро, конечно, наступило - ясное, свежее, полное жизни - лучший подарок, драгоценный камушек в ожерелье дней. Стефан влился в него у открытого окна, не проснулся и не очнулся - вошел целиком, весь, с памятью и с болью в натруженных ногах, знакомой с детства. Только теперь не было тоски ни в памяти, ни в боли. Все соединилось со всем, сошлось в одну линию жизни - была там вслепую станцованная юность, и тихая заводь Управляющего, где он плавал без памяти, затягивая раны, которые иначе было никак не заживить, и новые раны там были, и Ринке-Иринка, и лекарь Сотори, и Марк, что рассказал ему когда-то про город Мельбу, а он не поверил... и сам город Мельба, всамделишный, непризрачный и плотный. В мире, где сам Стефан уже не был ни чужаком, ни призраком, ни сиротой без корня и связи. Он сидел у окна, вытянув гудящие ноги, и радовался тому, что так замечательно уцелел, и тут кто-то стукнул его по носу кистью черемухи, сорванной веткой.
- Пока-пока!
Стефан выглянул, но увидел только тень, мелькнувшую по кустам. Ничего. Она ещё придет, конечно, Иринка - не за курткой, что вон осталась лежать на диване, а просто так - пить чай и болтать, рассматривать механические игрушки, показывать новые узоры. Однажды, может быть, и не уйдет - останется. Как-нибудь да будет, потому что они все - живые (да, все, и Капитан, конечно, тоже, потому что кто как захотел - тот так и живет, тем и жив), а с живыми всегда что-то происходит, наполняет и отступает, и это вечное движение он чувствовал в себе, наконец, как сердцебиение или дыхание.
Вот и потанцуем, сказал он себе, поднимаясь лицом к утру, к долгому дню, к жизни. Вот и потанцуем.

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"