Аннотация: Вторая часть романа Стезя. Начало 7 века. Решающее противостояние Византии и Персии, а также судьбы людей, оказавшихся в гуще происходящих событий.
Книга 2. Бег за солнцем.
Как странно нас судьба мутит порой.
Иновыйдолгнад старым торжествует
Сознаньем крови, то являя другом
Врага, то друга делая врагом.
Еврипид, "Гекуба".
Глава 1. Сумела.
Выдохся западный ветер, доносимый морем. Воздух стал недвижим, плотен, как мрамор. Ожили мухи - предвестницы полуденного зноя. А солнце в вышине уже набухло золотым соком, точно переспелый плод. Больно глядеть глазам.
Феоктист припозднился. Обычно он стремился попасть на панигир, пока не исчерпала себя утренняя прохлада. Сегодня промешкал, заговорившись с привратником на монастырском дворе. За это можно было попрекать только себя. И - настойчиво искать ноздрями иссякшую влагу, как ищут вчерашний день. Еще - пытаться глубже вдохнуть, шевеля присыхающим к гортани языком.
Зато к этому часу убавилось праздных зевак, густота которых всегда мешала проложить путь к лавкам. Укрывая головы саваниями, димос поспешал под крыши домов, к фонтанам на Площади Согласия, в сады приморского квартала. На смену им семенили расторопные менялы-мешочники, перекупщики и мистии-поденщики, ищущие работу.
Тесно сомкнулись торговые ряды. Жались боками, касались друг друга шляпами-навесами. От городских красилен ушагали почти до самых портовых складов. Дразнили ароматами стряпни, в которые дерзко вторгались поветрия масел и смол. Свежей выпечкой тянуло от лавок менкипов. С пекарен к ним продолжали подвозить караваи, булки и лепешки. Пексамос, жесткий хлеб монахов и солдат, до оскомины приевшийся Феоктисту, был тут изгоем. Горожане не слишком жаловали такой товар. В угоду им продавали кислый ячменный с отрубями и дорогой пшеничный по мере и весу, утвержденным эпархом.
Краем к менкипам примкнули салдамарии, соблазняя пряной снедью и сладостями. На их лотках сочили вкусным духом куски соленой свинины в киннамоне, сыры, развесные тушеные бобы в деревянных плошках. Щекотали ноздри запахи латука и чеснока, рыбных соусов, рассолов и пиперата.
Феоктист глазами здоровался с торговцами, сам отвечал на приветствия кивком головы. За углом, где разложились продавцы порошка-стакты, свернул в узкий проход. Кавия - лавка миропола с несколькими ячейками. Кареглазый хозяин с продолговатым лицом, загоревшим до черноты, встречал улыбкой крепких белых зубов.
- Привет тебе, Никифор, - обратился к нему монах. - Благослови Господь тебя и твою семью. Как ты жив-здоров?
- Твоими молитвами, брат Феоктист, - охотно откликнулся торговец. - Рад, что в заботах о спасении души не забываешь нас, грешных.
- Отец игумен наказал прикупить кое-что для службы и для нужд братии.
- Будь спокоен. Для тебя - хоть звезду со дна моря достану.
- Тогда положи мне аирного и базиликового масла, нацеди мирры и камфары. Еще возьму мускуса и, пожалуй, шалфея.
- Не беспокойся, брат Феоктист, - уже суетился Никифор. - Все соберу. Могу предложить тебе редкость: целебную мазь из арабских смол. Хорошо заживляет ожоги, трещины кожи и порезы.
- Сделай милость, - согласился монах, развязывая шнурок холщового мешочка с монетами. И спросил будто бы небрежно, походя: - Что слышно в городе?
- Город как море, - против воли торговец стал задумчив и не весел. - Сегодня тих, завтра бурен. Всего-то разница, что море подвластно прихотям ветров, а город - высоких людей. - Закончил полушепотом: - Ожидается прибытие сакеллария Тисандра.
Феоктист не поспел даже уточнить.
- Ни для кого не тайна за семью печатями, - уже изливался шустрым потоком Никифор, - на границе тревожно. Тисандру велено высочайшим предписанием изучить расходы городской казны. Проверить, сколько горожане внесли налогов на содержание гарнизонного войска и починку мостов, сколько сдали зерна в хранилище. Наслышан уже сакелларий, как умеют ловчить наши куриалы, обходя закон.
- Так что на границе? - переспросил Феоктист.
- Как перед большим штормом, - Никифор хотел что-то добавить. Видно, о неудачах императорских клибанофоров, о падении Апамеи и прочих событиях, о которых уже втихомолку судачил люд. Удержался. Приложил палец к устам: - Лучше я поберегу свой язык, брат Феоктист. Вот твоя корзинка.
- Спаси тебя Господь и пресвятая Богородица, - монах положил на край прилавка двенадцать фоллисов.
Забрав плетенку с маслами и мазями, побрел в сторону ряда седельщиков. Не спешил однако возвращаться в монастырь. Перешел на другую сторону прохода, оставив за плечом зловонные рыбные лавки, где всего за обол можно было купить одного палтуса или двух тунцов. Длинные ряды офониопратов всегда привлекали народ. Сюда приходили просто поглазеть на дорогие ткани, восхищаясь пестротой авдиев с филиганью, сделанной из отшлифованной стеклянной пасты. Тут, среди разномастных горожан, подчас мелькали носилки какого-нибудь сановника и шелестела яркая кайма его сагия.
Феоктист слушал, о чем вещал димос. Торговцы сохраняли осмотрительность. Слова взвешивали, как товар. Обмеривали фразами в свою пользу. Куда интереснее были речи мастеровых и просто проходимцев в линялых плащах, ранг и занимаемое место под солнцем которых не взялся бы угадать самый острый глаз. Не страшась вездесущих соглядатаев квезитора, перемывали кости базилевсовым стратигам, растерявшимся перед прытью персов. Поминали и внезапную набожность Ираклия, которой он лечился от превратностей судьбы и безуспешные попытки патриарха Сергия вдохнуть уверенность в смятенную душу автократора.
- Эй, монах! - окликнули Феоктиста. - Подойди сюда! Взгляни на этот семисвечник с серафимами. Работа мастера Каллиста из Лаодикеи. В твоей обители он придется к месту. Давай, приценись! Я сделаю тебе скидку.
Монах повернул голову к каменному прилавку-аваку, однако глазами зацепился сначала за шкатулку с перегородчатой эмалью, потом за золотой медальон в форме львиной головы.
- О, да тебя, как видно, прельщает совсем иной товар, - торговец в фетровом колпаке насмешливо изогнул толстые губы.
Феоктист поторопился пробормотать молитву и уйти прочь. Базар он покидал широкими шагами.
К морю спускался мощеной тропкой вдоль аллеи лавров. Слышал, с какой силой бились грудью волны о выступы скал. В этом гуле уху слышались распевы хора, вытягивающего стихерон. Но они быстро превращались в отзвуки жестоких сражений. Тревога реяла над землей Трапезунда с того часа, как ромеи и персы вновь принялись делить диадему власти над Востоком.
Почему же так вышло? Приняв наследие своих римских предков, новые ромеи, скорее, в силу привычки, нежели долга, поддерживали этот давний спор. Подбрасывали дрова в то тлеющий, то разгорающийся с новой силой костер противоборства Европы и Азии. Подпитывали его своими телами, своими судьбами. При этом даже самые неистовые ревнители войны забыли ее первичный смысл. Война забирала жизни людей, стирала города, проходя ураганом по восточным землям Империи.
Она не воодушевляла сердца, так как мало кто верил в крушение персидской глыбы. Она не дарила надежд. Чаще отнимала, нежели обогащала добычей. И все же - Империя вновь и вновь сходилась в схватке со своим заклятым врагом. Выигрывала, проигрывала. Предела этому кругу не видели глаза человека.
Феоктист ступал по гальке мимо прибрежного Мемория. Читал имена на надгробиях, каждое из которых было отмечено сверху начертанием Фос Зое - Свет Жизни. Думал о воле провидения, о Судьбе, Роке, хотя служителю веры Христовой возбранялось заводить свой ум в столь мутные заводи.
"Постись и молись", - упорно наставлял Феоктиста игумен Евтихиан с того самого дня, как новоиспеченный рясофор переступил порог обители Панагия Сумела. - Денно и нощно пекись о спасении своей души. Сказано в Писании: "святые просияют на земле и станут святыми на небесах". Помни об этом. Еще помни о том, что все искушения от лукавого".
"Какие же искушения могут быть в монастыре, преподобный отец?" - подивился тогда Феоктист.
"Мысли, - ответствовал Евтихиан строго. - Сатаниил сражается за души на нивах ума. Мысли содержи в чистоте. Правь себя ежечасно, ежемгновенно. Не ослепляйся желаниями, отвергай соблазны, еще только крадущиеся к дверям твоего воображения. Неколебимо веруй в благость и величие Господа. И - готовься к принятию малой схимы, брат мой во Христе".
Однако не было мира в душе Феоктиста. Это он скрывал от всех, как самую сокровенную тайну. Старался скрывать и от самого себя, норовя обхитрить собственный разум. Порой такое удавалось - разум Феоктиста был остр, как ромфея, тверд, как гора. А все же - непокой жил где-то очень глубоко. Там, куда трудно дотянуться лезвию мысли.
Непокой сидел в душе, точно червь в яблоке. Как давно? Феоктист не мог упомнить. Но эта помеха делала мир вокруг блеклым, а цели жизни скудными. Феоктист знал, что умом он пошел в мать. Дочь неудачливого мезийского симадария Иринея была искушена в философии и политике. Жернова судьбы едва не перемололи ее, когда умер отец, оставив ей все свои долги. Иринея сделалась куртизанкой. Однако упрямый характер и напористый разум помогли ей не сгинуть в бездне падения. Все детство Феоктиста прошло в скитаниях. Перебираясь из города в город, он не успевал привыкать к новым местам, которые видели его глаза. А мать учила сына переносить невзгоды и лишения без ропота и сожалений. Учила уметь ждать нужного часа.
Много раз Феоктист пытался представить себе своего отца, говорить о котором Иринея избегала. Почему-то перебирал образы из античных времен, воображая его подобным то Фемистоклу, то Гаю Марию. Искал в себе сильные черты, дабы подкрепить собственные надежды. Находил однако больше слабости, недостатки. Это рождало новые и новые вопросы. Ответов на них тогда дать никто не мог.
Феоктист всегда был одинок. Никому не доверял, подозревал в злостных умыслах даже хорошо знакомых людей. Был горяч нравом, но умел себя обуздать. Ранимый душой, уязвимый сердцем. Еще - переменчивый настроением и некрепкий волей. Возмужав, Феоктист возмыслил выправить себя, записавшись в гарнизонную службу Сердики. Однако в скутаты его не взяли из-за плотского недостатка - одна нога была короче другой, вынуждая хромать при ходьбе.
И все же, вопреки ущербностям духа и тела, в Феоктисте жили поистине высокие чаяния. Это являлось самой большой загадкой. С таким внутренним порывом, с иссушающей жаждой величия, Феоктист боролся первое время. Потом - уступил. Рассудил просто: пусть сокровенная тяга к могуществу сама ведет его жизнь. Пусть ищет верное русло. С той поры он доверился судьбе и верховному промыслу. Он - Феоктист, незаконно рожденный сын кентарха Флавия Фоки, сумевшего завоевать пурпур и воссесть на трон автократора. Правду об отце мать открыла сыну только на смертном ложе.
Монастырь был уже виден. Глухие, тяжелые стены, сидящие на гриве меловой скалы. В давности обитель заложил бродячий подвижник Варнава. Но эта первая святыня простояла не дольше двух поколений - до первого сарацинского набега. Яростные бедуины стерли ее с лика земли. Возродил монастырь "Святой с горы Мела" иерусалимский патриарх Софроний. Воссоздал в нынешнем, привычном виде.
Сурово глядела обитель россыпью оконец-бойниц. Будто прорастала прямо из камня могучей твердью. Настоящая неприступная крепость. В мире серых и бурых тонов нежданно ярко алели плоские черепичные кровли. Позади - скальная громада, опушенная островками елей и мхов, с боков - крутые обрывы.
Сыпучей извилистой тропкой пробрался Феоктист к калитке монастыря, над которой был вырезан Ихфис, древний символ Христовой веры. Ухватил железное кольцо и шумно дернул на себя.
- Эй, брат Дорофей! Просыпайся! Впусти брата своего во Христе.
Возня привратника казалась нестерпимо долгой. Дорофей был уже стар и хлипок плотью. Напоминал ленивую каракатицу.
- Брат Феоктист?
- Я.
- Обожди чуток, во имя Спасителя. Сейчас тебе отворю...
Ждал Феоктист. Стронулся с лязгом железный запор, приоткрылась дубовая дверца. В щель по самую шею просунулась плешивая голова. Дорофей изучал собрата недоверчивым оком из-под седеющих бровей. Сухой кожей, с большим родимым пятном на левом виске.
- Долго ты, - отвесил попрек. - Обедню без тебя отслужили. Серчает отец игумен.
- Мир тебе, брат Дорофей, - только и бросил Феоктист, мышью проскальзывая в наполовину отворенную калитку. Не стал вновь вязнуть в пустословной мякине ответов-вопросов, которые могли бродить по кругу долго - как мул на привязи. Привратник умел заболтать любого. Куда ему спешить? Скучал Дорофей на своем неизменном посту. Замечали за ним: с ветром, с солнцем, бывало, заговаривался. Сам такое отрицал. Мол, молился вслух, только и всего. Исповедуясь, молчал о душевном томлении. Испросил как-то позволения устроить голубятню на дворе. Отец Евтихиан отказал.
Не замечая взглядов привратника, цепляющихся за его спину и макушку камелавкия, Феоктист уже шустрил по шершавым камням, сбитым встык. Монастырский двор просторен, безупречно выверен равносторонними углами. Так пошло от самых первых клауструмиев, от святого Пахомия. Не просто сердце обители за каменными телесами - Ноев ковчег, сберегающих братию от буйства волн внешнего мира, от соблазнов. Есть здесь и свой образ Эдема - благоухающий сад смоковниц, платанов и кедров. Тут же - сакийя, большое колесо, подающее на двор воду.
Три стены сплошные, только лишь с проходами к кельям, трапезной, скрипторию и молельному залу. Четвертая - крытая галерея с колоннами, место для богословских бесед-споров. Но от нее узкий коридор вел в кладовую, бывшую также и мастерской. Туда и поспешал Феоктист, дабы передать покупки брату Паисию.
Старец-келарь трудился при свете лампадки. Одной рукой вращал над котлом с жидким воском железный обруч с подвязанными к нему фитильками. Другой - обливал их горячей восковой жижей из ложки-черпачка. Лучший кируларий обители, Паисий мастерил свечи, которые молва Трапезунда наделяла чудотворной силой. Ровняя-шлифуя заготовки ножом, мог придать им любую форму. Эту работу Паисий ценил более всего. Любил повторять, что свеча - мосток меж землей и небесами, меж человеком и Богом.
- Долго ходишь, - попрек-осуждение келаря весило больше, чем вздорное ворчание привратника. Паисий был почитаем в обители и полагался знатоком людских душ. - Поставь корзинку на пол.
Феоктист повиновался. Желал подобрать слова оправдания, но ничего не приходило на ум. Да и язык присох к гортани.
- Вот уже второй год ты в Сумеле, - продолжил Паисий, ни на мгновение не отрываясь от своего занятия. - А маеты внутри - как пчел в улье. Не отпала твоя ржавчина, не осыпался ветхий человек. Мысли твои живут под другим кровом.
- Я ищу себя, брат Паисий, - несмело обронил Феоктист, принимая смиренный вид. - Ищу благодать Божью. Пытаюсь вступить в след Божественного света.
- Это лишь заученные слова, - Паисий был строг, как никогда. - От кого ты бежишь? От людей или от себя?
Феоктист вздрогнул. Старый келарь читал его мысли? Из Греции сын Флавия Фоки и впрямь бежал быстрее белки. Страшился расправы. Он помнил те дни, когда Ираклий взял власть в Константинополе, повергнув в прах прежнего властителя. Первым делом умертвил брата Фоки Доменциола. Затем - объявил охоту на всех ближних и дальних родственников казненного автократора.
Через пролив Феоктист переправился с труппой гистрионов. В Мисии прибился к торговцам. Дальше - как безродный бродяга скитался по Фригии, Галатии и Исаврии. Спал, где придется. Ел, что удавалось добыть. Но - ни дня не провел в покое. Всюду мерещились глаза и уши базилевсовых ищеек. От такой жизни отощал Феоктист, ослабел и телом, и духом. И только случайно услышанная на площади Амиса проповедь пустынника-анахорета подсказала дорогу к спасению.
В монастырь Панагия Сумела стремились попасть многие. Одних привлекала его громкая слава. Поговаривали, что на горе, где ныне стоит обитель, проповедовал Андрей Первозванный, первый епископ Трапезунда. Других манила особенность Сумелы, выделяющая ее среди прочих киновий. Устав-типикон позволял клирикам выходить за пределы монастыря. Касаться мира не только умом и глазами, но и плотью. Премудрые отцы обители не растили отреченцев. Судили просто: в тесной аскитирии духа подвижник Христов упрощает задачу обретения благодати. Отсекая внешнее, отрицает сам мир, прячась от него в лоне искусственной чистоты. Потому каждому из числа братьев - от служек, псалтов и анагностов до ризничих и экклесиархов, дозволялось раз в неделю спускаться в город, дабы укреплять дух в бранях с соблазнами.
В этом удивительном месте Феоктист нашел себе пристанище по душе. Монашеская ряса отсекла прошлое от настоящего. Умерев для мира, родился новый человек. Но кто он теперь? Этого Феоктист пока не ведал.
- Царство Божье внутри нас, - Паисий словно силился достучаться до него словами. - Праобраз человека - сам Бог. Если освободить сердце от ветоши чувств, оно станет пустым залом, который вместит в себя всю полноту Господней благодати. Понимаешь ли ты меня, брат мой Феоктист?
- Я стараюсь понять, - честно признался монах. - Дохожу до подобного умом. Душой - пока не достигаю.
- Это потому, что душа твоя скована цепями плоти. Она во власти тварной природы. И - спит слепым сном. Разбуди ее, брат мой во Христе. Святые отцы говорят нам, что человек ничто - брение. Но также - сын царя. Ничего не имеет, зато всем обладает. Не чудно ли?
- Чудно, - признал Феоктист.
- Освобождая себя от себя же - ложного, мнимого, - поучал Паисий, вдохновляясь, - мы становимся соучастниками высшей благодати. Нам открывается полнота Божественной жизни. И тогда - мы видим мир в его подлинном виде. Мы, просвещенные опытом познания Господа, сами превращаемся в частицу Нетварного Света. Вот так, брат мой Феоктист. А путь... - старец на миг призадумался. - Он бывает разным. Иди хоть с любого конца. И через стихосложение можно дойти до Бога, как Роман Сладкопевец. И через аскезу, усмирение плоти, как Симеон Столпник. Да мало ли путей? Молитва, праведный труд, пение псалмов. Эх... Устанешь считать. Ищи свой, брат Феоктист. Ищи свой...
- Твои слова как звезды, брат Паисий, - вымолвил Феоктист. - Озаряют светом сумрак моей души. Я запомню то, что ты сказал. Постараюсь понять - позже.
- Ступай, - келарь чуть шевельнул головой. - Час садовых работ подходит. Умойся и иди помогать братьям с саженцами. Отец Евтихиан наказал высадить тисовые деревья.
- Храни тебя Господь, брат Паисий, - Феоктист поклонился старцу.
Покидал келарню, хмуря лоб. Думы находили на него тучами-облаками, вот-вот готовые разразиться громом ясности и живительной влагой познания. Однако - сухой оставалась земля. Скованной коркой душевной неволи. Не пробивались через ее панцирь ростки новых стремлений. Не родились и цели, восхищающие сердце. Не время, стало быть.
Солнцепек лизал каменные плиты и стены раскаленным добела языком. Феоктист повернул к умывальне. Вечером, в одиноком молчании кельи, он постарается разобрать груды своих мыслей. Расставить их по местах, отделить легкое от тяжелого, малое от большого. Быть может, даже построить из них фигуры, подперев кровли основательными столбами. Пока же - надлежало трудиться. Рыхлить садовую почву, продвигать палимпсест в скриптории, нанося поверх старого античного текста строки "Лавсаики" Паладия Еленопольского. А еще - службы и другие послушания. Но когда садилось солнце и жизнь монастыря затихала, ветры с моря дарили отдохновение. Обдавая кожу шершавой свежестью, размягчали нутро, очерствевшее за годы мытарств и лишений. Становилось непривычно легко. Отмирали замерзшие чувства. И вот тут перед взором начинали мерцать и колыхаться рябью узоры самых потаенных надежд, самых сокровенных мечтаний...
--
Глава 2. Искушение.
Однако нет ничего незыблемого под солнцем. Нет того, что возможно остановить, придержать в виде-облике, уже полюбившемся сердцу человека и ставшем удобным ложем его чувств. Бренный мир зыбок, как песок. Следы, помечающие его хлипкую плоть, стираются другими следами, задуваются ветром, слизываются волной. Закон бытия суров к тем, кто цепляется за скоротечные формы. Сохранить важное для услаждения взора души подвластно лишь памяти.
Тоже и с ветрами. Еще недавно ласкавшие кожу с сонной негой, воспевавшие далекую юность мира, они разом осипли от крика. Сделались подневольными вестниками перемен. Куда делась их лебяжья песнь? Вместо нее уху чудились львиный рык, орлиный клекот. Мнилась близость броска изготовившегося хищника и агония жертвы.
Ветры... Уже несколько дней они не возносили душу к небесам. Чернили сумраком. Дымные, смрадные ветры. Стены Сумелы теперь не могли заслонить от очевидности совершавшегося рядом, на рубежах Империи. Эту очевидность не разбивали истовые молитвы монахов. Подчас она являла себя особенно зримо в дрожании огоньков лампад, в шипении свечей, истекающих слезами воска.
Игумен Евтихиан призывал братьев сплотиться в вере. Благосердно восходить к Господу, возрастая в духе. И - не умерять пыла в своем высоком служении. Жизнь обители вроде бы шла привычным порядком. Говорить о войне возбранялось. Хотя порой такие речи все же соскальзывали с уст, подобно напуганной лошади, сорвавшейся с привязи.
Феоктист стал упорнее в послушании, укрепляясь на стезе подвижничества. Ревностно исполнял свои обязанности. Это не минуло всевидящего ока игумена. Знаком доверия к монаху стало допущение в ризницу к брату Олимпию, смотрителю лабиды монастыря и старожилу Сумелы. Феоктист был приставлен к нему помощником.
- Вот тебе ветошь, - Олимпий указал на отрез мятой холщовой ткани, лежащей на высоком ларе. - Начинай с лампад и дикириев. Потом примешься за ковш и мирохранительницу.
Ризничий был желтоват кожей, глаза глубоко сидели в проемах глазниц. Когда он говорил, морщины вокруг рта далеко расходились лучами.
- Дойдешь до дискоса и потира - сначала омой их водой вон из того кувшина, - Олимпий вытянул кривой перст.
Феоктист молча повиновался.
Тесноватой смотрелась ризница. Шкафы с одеяниями занимали ее треть, переходя в ряды дубовых полок, тускло блистающих утварью. Блюдца, циборий с увенчанной крестом крышкой, сосуды для елея и чернофигурные круэты едва помещались на них. Лари на ножках таили от взгляда алтарное белье, ладан, свечи и просфоры. С другого конца ризницы устроилась писцина - умывальня, слив которой уходил в земляную яму. Не обошлось и без аналоя - столика для книг.
Феоктист старательно протирал ножки подсвечников. Олимпий не мешал ему, не надзирал за работой. Усевшись на узкую лавку и подобрав ноги, раскатал на коленях бурый от ветхости пергамент и водил по строкам заскорузлым ногтем.
- Не забудь сосуд для благословения хлебов, - иногда ризничий словно просыпался, встряхиваясь всем телом. Смотрел, что делает помощник. Давал совет или уточнял задание. - Только репиды не трогай! Их я всегда протираю сам.
Феоктист отвечал понимающим взглядом. Трудился в молчании до поры, пока стало невмоготу.
- Прости, брат Олимпий, - робко тронул словом. Ему показалось, что старый монах впал в дрему. - Могу я спросить тебя?
Олимпий затрепыхал веками, широко разомкнул очи и глянул на Феоктиста в упор.
- Что?
- Ты здесь дольше всех из ныне здравствущих клириков, - Феоктист заводил речь с оглядкой, опасаясь вызвать недовольство старшего собрата. Но любопытство подстегивало его. Эту жажду хотелось утолить. - Ты ведь видел отца Софрония?
- Софрония? - брови Олимпия изогнулись. Удивился ризничий. Будто спрошено было о чем-то столь давнем, что и память едва могла удержать в своих скудных пределах. - Видел. Господь одарил таким благом.
- Преподобный опекал нас. Особая приязнь была у него к Сумеле.
- А каким ты его запомнил?
Вновь удивился ризничий.
- Что сказать тебе? - задвигал губами, смял переносицу. - Можно ли охватить человека глазами разума, дабы сложенный образ передать другому? Да еще так, чтобы не исказить суть? Не знаю. Тут надо что-то взять за основу. Телесные признаки? Речения? Деяния? Или все собрать купно? И того может не достать... - погрузившись в воспоминания, Олимпий точно забыл о собеседнике. Размышлял вслух. - Одни узрят то, к чему склонно их воображение. Другие - против воли добавят от себя и выйдет картина желаемого сердцем. Третьи - подберут подобное из своей памяти, дабы стало доступно пониманию.
- А все же? - не отступался Феоктист, смелея.
- Иначе тебе опишу, - решил Олимпий. - Святитель Софроний благостью своей был обширен. Вот хоть как море, как Понт. Разумеешь?
- Да, брат Олимпий.
- Многих он спас, многим помог, - продолжил ризничий, выпрямляясь на лавке. - Знал, как пробудить душу - пусть самую пропащую. Как вызволить из диавольского плена. Люди за ним шли. Сановники чтили при жизни, как святого. Базилевс внимал его мыслям-словам.
- Но он был человек, - дерзнул вклинить Феоктист. - Знаю я, что святой Пахомий прежде, чем прийти Богу, ходил в солдатах. Отец Софроний - был софистом до встречи с пустынниками.
- Человек, - легко согласился Олимпий. - Как ты, как я. Только мы с тобой, брат Феоктист - грешные. Не побоюсь этого сказать. Стремимся жить в чистоте, служить Господу без остатка, а все одно какими-то крупинками себя липнем к мирскому, к личному. Хоть на долю мгновения - в отсветах дум, в воспоминании прожитого. Отец Софроний был Божий. Себе не принадлежал. Когда нет таких людей - рядом ли, в соседних ли краях - скудеет земля. Нищает в духе. Живут себе люди и живут, а направить силы их души к свету - некому. Слаб человек, грешен. Редко кому отпущена твердая воля вознестись над тварным, как гора. А еще на вершину протолкнуть других - чтоб не оступились, не упали.
- Я, кажется, понял, брат Олимпий, - сообщил Феоктист. - Такие, как святитель Софроний образом свершенного учат мужать душой маловерных. Такой пример - ценнее золота. На нем можно строить судьбы людей.
- И не только тех, кто подвизался на ниве Господней, - поправил-уточнил ризничий. - Разных сутью людей. С разными целями, взглядами. Всех, в ком живое сердце спешит узнать мир.
- Ты видел, брат Олимпий, как возрождалась наша обитель?
Ризничий утвердительно наклонил голову:
- Я пришел сюда из Синопа. Пономарем. Шел на слух молвы, на зов души. Тут тогда полным ходом велись работы. И клирики трудились, и миряне. Экзарх желал угодить отцу Софронию. Прислал мастеров-каменотесов, зодчих. С утра до ночи таскали глыбы, тесали-подгоняли камни, месили раствор. И я трудился в поте лица и с именем Господа на устах. Смывал с себя песок сомнений, соль страхов. Очищал душу, как омут от тины. Истинное благочестие прорастает в самозабвенном, усерднейшем деянии, брат Феоктист. В подвижничестве духа, превозмогающем плоть.
- Отец Софроний говорил с тобой?
- В часы отдыха проповедовал тут, на горе. Ходил среди людей, говорил с каждым. Его поучения я храню за алтарем сердца.
- А потом что было?
Ризничий помрачнел:
- Грянула буря. Как и ныне - стратигосы Хозроя потекли в наши земли с несчетным войском. Армия базилевса отступала. Ушел из монастыря и Софроний в лютый час войны. Слишком важна была его жизнь всему христианскому миру.
- Почему же напали персы?
- Царь Хозрой осердился на Фоку из-за смерти Маврикия. Принял у себя беглеца-самозванца, нарекшегося сыном Маврикия Феодосием. Этого самозванца Хозрой провозгласил царем. Дал ему войско, дабы воссесть на трон.
Феоктист вздрогнул:
- Персы помогли сыну убиенного базилевса?
- Со всеми щедротами. Маврикия Хозрой называл себе другом. Но это, брат Феоктист, была лишь уловка ума, игра словами. Персидский царь ловец выгоды. Чаял устроить наши, имперские дела, на свой почин. Одарить пурпуром удобного себе человечишку - наперсника персидской воли. Это ли не благо для Хозроя? Все одно, что накинуть узду на шею Империи. Тогда у него не вышло, - Олимпий вздохнул, глаза его стали пустыми. - А сейчас мы будто повернули на ту же дорогу. Упаси Господь, если отыщется какой-нибудь сын покойного Фоки и испросит пособления уже против Ираклия. Упаси Господь народ ромейский...
Душной выдалась для Феоктиста ночь. Маялся, как в бреду. Не доставало воздуха. Дышал ртом, точно рыба, выброшенная на берег. Забылся вроде душой. Нет! Недолгим вышло отдохновение. В какую-то яму провалилась душа, увязла в терновых дебрях. Трепетала, рвала колкие преграды, глубоко раня себя. Пыталась выбраться на волю? Но где воля? Ни слева, ни справа, ни позади, ни впереди. Всюду враги. Билась душа, изнуряясь до последнего своего предела, за которым - кромка безумия. Изнемогла в конец, словно загнанная лошадь.
Не раз и не два пробуждался Феоктист на своей лежанке, крытой войлоком. Отирал от пота глаза, лоб. Под утро - будто бы тонул в море. Захлебывался, немел руками, плотью. Гибель маячила перед глазами. И вдруг - архангел Михаил встал перед ним в лучах солнечного света. Ликом строг, но прекрасен. Облачен почему-то в шелковый стихарь Евтихиана, обшитый золотистыми лентами. Вот оно, желанное спасение! Сбросила камень душа, ввысь воспарила на крыльях. Архистратиг вел ее за собой. Блаженный покой отворялся истерзанной страннице.
Присмотрелся Феоктист: что-то не так с образом. Архангел Михаил по-прежнему взирал на него с отеческой заботой, но лицом огрубел. На щеке черный шрам, глаза навыкате, кожа белая с красными крапинами, а кудри - огненно рыжие. Двумя руками протягивал Феоктисту диадему. Осенило: отец! Точно шагнув с того света, почивший автократор Фока призывал сына взять в руки свою судьбу.
Даже проснувшись по звуку колокола, зовущего на молебен, Феоктист еще видел повисший над своим челом золотой венец, обсыпанный драгоценными каменьями. Лишь махнув рукой, удалось отогнать наваждение.
Однако трудная ночь не минула бесследно. Она преобразила послушника. Феоктист не понимал, что с ним происходит. Слыша свой голос, находил в нем чужие отголоски, лязгающие медью. Сутулые плечи расправились, другим - твердым, увесистым, сделался шаг.
Никогда еще за свою жизнь столь пламенно, исступленно не молился Феоктист. Вновь боролся, бился в поте лица, только уже наяву. Тщился отогнать прочь ополчившихся на него бесов. Так мнилось ему. Каялся в грехах и - тут же плодил новые, скрывая от всех правду.
- Чем искушаем ты, сын мой Феоктист? - в лоб спросил его игумен.
- Терзаем великими страхами, отче, - ответствовал монах, пряча глаза.
- Служитель Божий не страшится за свою бренную жизнь, - молвил назидательно. - На все воля Господа. Милость его или кару всякий получит по вере своей. Слышал ты, верно, что побиты войска базилевса? Что рухнули цветущие города? Так вот, возвещу тебе: братия не покинет обитель. Всецело вверяем себя Господу. Ибо человек, созданный по образу Божию, может утратить ветхую плоть, оставшись несокрушимым душой. Сокровенная его природа - нетварная, нетелесная. Ее не поколебать иноземным мечам. Радей о спасении души, сын мой. Вырывай с корнем гнилые сорняки сомнений. И да обратится ветхий человек в человека вечностного, облеченного в хламиду Божественной благодати.
- Да, отче, - торопливо согласился Феоктист. Был рад, что игумен не углядел главного, приписав смятение сердца тревогам перед лицом опасности.
- Ступай, - отпустил монаха игумен.
А на другой день даже со стен Сумелы стали отличимы черные дымы на горизонте. Горели селения. Вскоре отец Евтихиан собрал всех клириков на монастырском дворе. Сказал так:
- Крепитесь в духе, братья. Пали твердыни Империи в Анатолике и Сирии. Рассыпаны войска заступника нашего Ираклия, верного во Христе царя. Теперь заступник нам один - Господь Бог!
Монахи внимали, не показывая чувств. Каменные лицами, глазами. Разве что углубились складки кожи, будто продавленные резцом.
- Смерть и боль повсюду, - продолжил игумен ровным, но бесцветным голосом. - Для многих грядет час Страшного Суда. Однако нам, Божьим людям, не пристало предаваться отчаянию. И - не время сидеть в затворе. Не понуждаю, но прошу вас, братья мои во Христе, помогать ближним. Деревни вокруг Трапезунда разорены. Много убитых, еще больше плененных среди тех, кто не успел укрыться за стенами. Иные - голодают. Варвары забирают все припасы. Что не могут унести с собой - жгут. Я дал наказ открыть хранилище. Берите хлеб, муку и масло. Спускайтесь в Кремну, Тегир, Пахи, Нисею. Раздавайте людям. Помогайте нуждающимся по мере возможного. Раненых и больных приводите сюда. Обитель всех примет.
Киновиты откликнулись на призыв с готовностью. Поспешали к келарне. Заполняли кожаные кули не только мукой, но чечевичными бобами и горохом. Лепешки укладывали в плетеные корзины. В арибаллы заливали оливковое масло. За калиткой Сумелы - делились на группки по пять-шесть человек, каждую из которых возглавлял старший монах. Дальше - каждому своя дорога. Шли к Синему Мысу, за Жемчужный Ручей.
Но куда бы не уводили пути монахов, повсюду чуялся им горький привкус гари. Пустые пастбища с примятой травой, догорающие вдали мазанки.
Черноземные халдийские земли славились своим плодородием. Почти всюду, где мог пройти плуг, резали наделы. Пшеница и ячмень кормили пахаря-агрикола, вот только был он подневолен. Деревни складывали владения икодеспотов - как из лоскутов платья. На них в поте лица горбатились усердные земледельцы, мало чем отличавшиеся от рабов. Воля и слово икодеспота весили здесь больше, чем закон базилевса.
Под тяжким податным ярмом едва могли продохнуть и немногие свободные села агридиев. Вряд ли сладкой была доля этих отделившихся пахарей. Редко кто из них имел в хозяйстве больше одной коровы и двух волов.
Жизнь скотоводов в Империи была не в пример легче. В деревне они лишь зимовали, по весне угоняя стада на просторные выпасы к низовьям гор, к речным поймам. От лихих людей и хищного зверя защищали верные псы - короткошерстные, крепкие грудью волкодавы.
Однако сейчас, обдавая широтой взора окрестные угодья и жнивья, еще недавно шелестевшие эхом человеческих голосов и скотным гомоном, монахи видели обессиленный простор, растерзанный и остывающий в лучах равнодушного солнца. Уши слышали тишину. Не голую, звонкую и мертвящую. Скорее, оцепенелую. Поднапрягшись, можно было уловить подобие шорохов, робкой возни. Земля была еще жива. Выщерблена зубьями смерти, прополота вихрями войны, подранена кожей. Но душа ее дышала. Быть может, стонала, плакала. Только не сетовала на свой привычный жребий. Да и кому сетовать?
С того дня, как существует человек, существует война, раздор. Оружием повергается живое. В споре силы с силой открывается чужая слабость. Слишком кратки мгновения передышки - они не дают вобрать в себя покой полной грудью. Покой далеко - там, на небе. Его не достать рукой, но до него приятно тянуться мыслью, воспарять легким, как перышко, духом. Искать же покой на земле - все одно, что рыть колодец в пустыне.
Человек сотворяет себя в войнах. Вершит будущее своей земли, страны, державы, шагая по костякам отжившего. Из пепла поверженного растут города. Из боли и хаоса распадающихся судеб нарождается порядок, созидающий новые формы. Лепятся и контуры человеческого бытия, заключенного в общих целях. Это новое цело до срока, пока вновь не придет час разрушить цитадель воздвигнутого. Ум человека подвижен. Ищет, как раздвинуть створки мира, заменить обыденное, видящееся ветхим, чем-то доселе не познанным. И вновь замыкается круг, а страдает не только бренная плоть - страдает земля. Кормится кровью павших, прахом исчерпанных - людей, народов, идей.
Как давно обретается род людской на свете? Доподлинно не укажет ни один хронограф. Сломает упорную мысль, загонит себя в тупик. Однако предельно ясно для всякого зрелого мужа, что расторгнуть порочный круг войн не удастся и через сто лет, и через тысячу. Никогда. Человеку дана великая сила - сила разума и сила плоти. Разум живет желаниями. Плоть помогает эти желания воплощать. Пока есть сила - будут точиться мечи, дабы взять то, к чему лежит сердце. На всякий меч найдется другой меч, и вот уже бессмысленно считать-прикидывать поколения, которым уготовано биться меж собой за мечту о лучшем. Они истратятся лишь тогда, когда истратится без всякого остатка само Мироздание, исторгающее жизнь из своего лона.
- Я его знаю, - старший монах Клеоник, за которым поспевали Феоктист и трое других собратьев, первым зацепился глазами за бездвижное тело в овраге. Поправился: - Знал, упокой Господь его душу...
Человек запутался ногами в обрывках хлены, как карась в сети. Лежал лицом кверху с открытым ртом и развороченным лбом. Правой кисти не хватало. Видно, отсекли, снимая браслет.
- Кто он? - тихо спросил Феоктист. Припомнил, что брат Клеоник сам родом из Нисеи, до которой от каштановой рощи, в которую зашли клирики, было рукой подать. Может стадий, может два.
- Это диойкит Агафон, которому я прежде желал зла, - голос монаха вздрагивал, точно тростинка на ветру. - И вот - уж нет его. Зарублен персидским клинком. А вместо ликования - в сердце скорбь. Не странно ли?
- Ты стал человеколюбцем, брат, - прошептал Феоктист. - Сострадаешь каждому чаду Христову.
- Сострадаю, - согласился Клеоник. И встрепенулся: - Как же это, братья? Разве бросим его без погребения, без отпевания? Ведь человек, не зверь.
- На обратной дороге, брат Клеоник, - увещевал Феоктист. - Живых надо спасать. Мертвым - спешить уже некуда. Скоро предстанут перед Господним престолом.
- Прав ты, брат, - эти горькие слова Клеоник принял с угрюмым видом.
За рощей - луг. На его окраине - домишки с тростниковыми крышами. Еще не преданы огню. Людей не видно. Только в стороне - мертвая корова.
Пятеро монахов прибавили шагу, зашелестев полами ряс. Надеялись разыскать хоть кого-нибудь из селян. И - понять, что творится в округе. Пока наверняка ведали лишь одно: из Халдии потрепанные меры - войска округа, ушли в сторону Кесарии. Еще знали, что брошены и фруры. Их гарнизоны разбежались, не веря в крепость стен.
- Слышите? - вдруг исказился чертами лица один из монахов именем Евсей.
Дробь конских копыт очень громко стукнула по ушам. Повернув головы, монахи увидели несущийся во весь опор отряд.
- Кто это? - Клеоник прищурился. - Наши трапезиты или хонсарии?
- Варвары, - понял Евсей, различив высокие войлочные шапки и зеленые халаты. - Бежим!
Монахи со всех ног припустили назад к роще, побросав свою поклажу. Торопились укрыться под пологом деревьев. И только Феоктист замер на месте, как вкопанный, поставив на землю куль и корзину. Точно завороженный, разглядывал черные, блестящие от пота морды лошадей, их большие, белые зубы.
- Брат Феоктист! - заливался во всю широту голоса Клеоник. Взывал с отчаянием. - Беги же!
Феоктист не пошевелился. Он стоял и ждал приближающихся всадников. Душа, сжавшаяся в комок в первые мгновения, распрямлялась вместе с плечами. Ее бутон распускался от слов внутренней молитвы. Монах уже нашел в себе силы посмотреть в глаза чужеземным воинам.
Их было два десятка верховых, и все они откровенно наслаждались своей властью над одиноким монахом. Феоктист видел луки с крутыми выступами-дугами и широкими рогами. Видел и стрелы, лежащие на тетиве. Листовидные жала хищно глядели в землю. Бежать было поздно, но у Феоктиста и не было такого намерения.
- Зачем вы пришли сюда? - он попробовал воззвать к иноземцам по-гречески. Отклика не нашел. Перешел на арамейский. Вышло удачнее: лица варваров ожили, отмерли кожей. Монаха поняли. Всадники слегка раздвинулись, выпустив вперед молодого воина в плаще из хамалиевой ткани. Профиль его был четким, посадка головы - уверенная.
- Ты смелый человек, - похвала из уст варвара прозвучала нежданно. - Твои соплеменники бежали, бросив тебя одного. Почему ты не бежал?
- Наш Бог заповедовал нам не бояться ничего под небом и любить своих врагов, - дал ответ Феоктист.
Недоумение варваров быстро сменилось короткими ухмылками.
Молодой воин, явно бывший вожаком отряда, остудил их веселье суровым взглядом. Феоктисту же сказал задумчиво, словно размышляя:
- Кто не боится и любит врагов - долго не живет. Чего же ты ждешь от нас?
- Вы захватили пленных. Я хочу выкупить их.
- И чем ты за них заплатишь?
- Собой.
Предупреждая смех, Феоктист поспешил пояснить:
- Я резчик, знаю чтение, языки, счет, письмо. Я привычен к любому труду и стою дороже плененных вами крестьян.
- Мы рассчитываем взять добычу и в такшаге на горе. Ты ведь оттуда? Так что помешает мне накинуть аркан на твою шею и прибавить к своей поживе?
- Монастырь хорошо укреплен, - возразил Феоктист. - Там готовы к обороне. Едва ли вам хватит сил одолеть такую твердь. Что касается меня - вот я, стою перед вами, не пытаясь избегнуть своей участи. Велика ли честь одолеть безоружного человека? Достойна ли она храбрых воинов?
Вожак отряда закусил губу.
- Иди за нами, кохин! - приказал кратко. - Позже поглядим, на что ты годишься.
--
Глава 3. Вирхор.
Феоктист едва поспевал за варварами, пустившими шагом своих невысоких в холке, но крепких ногами и грудью коней чубарой и караковой масти. Видел их острые взгляды, кривые полуулыбки сухих губ. На загорелых до черноты лицах глаза бегали яркими светляками.
Иноземцы были облачены легко. Только вожак отличался шлемом с поперечным ребром на макушке, кольчугой мелкого плетения и мечом в ножнах с бронзовыми накладками, подвешенным к красному поясу. Прочие - бездоспешные, в пыльных мятых халатах. За спиной каждого - плетеный щит, обтянутый бычьей кожей, у седла - черный колчан и налучье, аркан, связка дротиков.
Не растягиваясь цепью, наездники катили грудой - благо, позволял равнинный простор. В молчании. Феоктист быстро взмок, норовя догнать отряд, то и дело отдаляющийся от него на шесть-десять шагов. Шел, точно на привязи, на незримом оку хомуте, уже привязавшем к себе его судьбу. А всадников явно забавляла эта игра. Порой, чуть подгоняя коней, заставляли монаха спотыкаться о корневища и травяные стебли, неловко путаться в полах рясы. Сбавляя шаг - дарили мгновения передышки и, в огляде через плечо, взирали, как жадно он хватает ртом воздух. Потеха диких.
Феоктист видел: смеются. Не вслух - про себя, сторожась вожака. Вроде и молод был тот - черная поросль еще робко, несмело облепляла щеки и подбородок - а весом волей. Как гранитная плита, которую не отодвинуть, не убрать в сторону. О роде-племени иноземцев стучались разные мысли. Персы? Едва ли. Не похожи ни на сарацин, ни на лахмидов, о которых Феоктист кое-что слышал. Хиониты? Кадусии? Под перстом Хосрова много племен. А еще данники, союзники. Впрочем, что терзать себя загадками?
Впереди, за всхолмьем и рощей финиковых пальм, открылись старые развалины. Феоктист знал это место. Много поколений назад здесь красовалась Башня Ветров с водяными и солнечными часами, возведенная кем-то из понтийских правителей. Радовала взор совершенством пропорций, зрелостью чувств, делавших холодный камень живым. Время не пощадило ее. От самой башни уцелели лишь лепестки-сколки восьмигранника. Больше повезло двум портикам, бывшими некогда проходными вратами. Один, на южной стороне, сберег даже капитель с венцами аканта. Все прочее - лежало беспомощными останками, ломкой трухой забытого. То, что миловало время, было сокрушено человеком, в своей погоне за славой шагавшим по хребтам памяти и отвергавшим наследие былых героев.
- Прежде твой народ был велик, - вожак варваров будто неведомым чутьем уловил мысли Феоктиста. Усмехался в жидкие усы, обернувшись к монаху. - А теперь мы ходим по вашей земле, как по своим угодьям, и берем то, к чему лежит наше сердце.
- Любое государство - живое существо, - ответил на это Феоктист, переводя дух. - Хиреет и чахнет, надломленное болезнями, истощается силой. Но это до времени. Выздоравливая, спешит наверстать упущенное. Сколько раз уже хворала Ромейская Империя? Сосчитать немыслимо. И всегда возвращалась к жизни, стремилась вернуть утраченное. Ее век посчитан на небесах, но неведом людям.
- Ты еще веришь в счастливый час базилевсов, кохин? - вожак отряда первым спустился с седла. Воины последовали его примеру. - Ныне солнце Хосрова в зените. Оно опалило крылья румийской птице. Какие силы и боги помешают персам окончательно задушить Империю?
- Не верю, что подобное случится при нашей жизни, - не отступался Феоктист.
Вожак варваров рассмеялся, запрокинув голову.
- А ты упорный малый, - отметил для себя. И тут же тихо присвистнул.
На зов его из темного зева портика выглянули шестеро копьеносцев в кожаных шапках и пластинчатых панцирях, одетых на стеганки. С непониманием ткнулись глазами в фигуру монаха.
- Знаю, Гозар, ты ждал другой добычи, - бросил вожак отряда одному из них. - Но Великое Небо сыграло со мной шутку. Все хазы на нашем пути разграбили до нас. Нам достался только этот упрямый кохин.
Повернувшись к Феоктисту, приподнял подбородок, став суровым:
- Раз уж богам было угодно свести нас на пестром ковре жизни, назову себя. Я Вирхор, сын везера Закарана. Моя земля за Албанскими горами.
- Ты служишь Хосрову? - уточнил Феоктист.
Только тут, на лужайке возле старых руин, он отважился признаться себе в главном. Монах больше не мог таить свой сердечный порыв. Вызов смерти и судьбе был брошен ради одной единственной надежды: предстать перед очами всесильного персидского владыки.
- Нет, кохин, - Вирхор без жалости обрубил эту надежду-нить, так и не ставшую мостом к желаемому. - Меня нанял ваш Исидор, обещая за защиту этого куска земли по горсти золотых монет каждому из моих воинов. Я привел с собой сотню. Ныне от нее уцелело меньше сорока человек.
Исидор? Это имя было ведомо Феоктисту. Клисурарх округа Трапезунда бежал, разбитый в первой же стычке.
- Трусливые румийцы показали пятки, едва увидев персидских ловахов, - Вирхор сморщил губы, отвердел напрягшимися желваками. - Если когда-нибудь Исидор попадет в мои руки, я сниму с него кожу. Персы разметали нас, как гальку на речном берегу. Разметали и другие хады, доверившие себя румийским стратигам. Это был черный день для моего народа. Мы согнулись перед чужой волей не потому, что были слабы. Нас предали те, в ком живет заячий дух. Оставили без славы, без добычи, заставив кормиться с меча в незнакомом краю.
Феоктист не прерывал Вирхора. Смотрел на его почерневшее от гнева и бессилия лицо, слушал. Тот продолжил, довесив сказанное хлесткими, кусачими словами:
- Теперь нам все враги. И персы, и румийцы. Мы уйдем в свои угодья, но вернемся отомстить. Волей мы сильнее.
- В чем же эта сила? - Феоктист не удержал вопроса, упавшего с языка.
Вожак варваров будто даже удивился неведению монаха. Пожалев по-своему, решился просветить с улыбкой снисхождения:
- Мы - народ Эмбер, дети Апа-Отца и Аньи-Матери - не держимся зубами за землю под своей пятой. Ковер мира просторен - иди в любую сторону. Всегда найдутся сочные пастбища, сладкие ручьи и удобные долины, укрытые горами. Вы - ковырятели почвы и месители глины, готовы класть головы за свой клочок пашни и пыльные каменные мешки. Мы - другие. Если нас давит сила, превосходящая нашу, мы уйдем и отыщем лучшие угодья. Это не трудно. Ведь мы бродим по всему свету и любую его сторону готовы назвать своей. Я хочу, чтобы ты понял, кохин: мы - не рабы земли. Для нас земля - весь мир. Там, где нет хозяина - мы садимся, но не прирастаем к месту. Когда хозяин есть, а край приглянулся глазам - берем его мечом. Когда не можем взять - довольствуемся малой добычей. Таков наш закон. Народ Эмбер не стесняет себя пределами. Границы земель - петля на шее свободного воина, мешающая широко вдохнуть. Еще - плен для людей и коней, которые душу целят простором. Ясно ли тебе?
- Мы зовем Муравьями волочильщиков плуга, строителей больших, но бесполезных домов, торговцев и прочий оседлый люд, - вещал Вирхор, словно пытаясь донести до монаха важное откровение. - Они - камень, разбиваемый молотом, дерево, рассекаемое мечом. Наша воля для них - пожар. Мы же - ветер. Попробуй нанести ветру рану! Он посмеется над тобой. Ветер всюду и нигде. Не поймать, не пленить. В наших краях много родов, но все они живут вольно, переходят с места на место. Над нами нет ни базилевса, ни шахиншаха.
- Друг мой, - Феоктист дерзнул позволить себе вольность в обращении к Вирхору. - Все это не ново. Так было и прежде. Мы, потомки старых греков и римлян, еще помним скифов. А память о сарматах совсем свежа, не размыта в очертаниях дождями лет. Были племена, подобные этим, и далеко на Востоке, откуда к нам привозят шелк, и на Юге, где в пыли жарких песков научились делать писчий папирус. Народы-ветры существовали от сотворения мира. Их юность всегда прекрасна, - Феоктист слегка запнулся, опасаясь задеть чувства Вирхора, - полна надежд и свершений. Но за юностью неспешно шагает зрелость, которая уже не живет Мечтой. Зрелость хочет опереться на крепкую почву. Она не презирает надежность и даже восхищается опытом тех людей-муравьев, которые сумели приручить силы природы - землю, воду, огонь и камень, заставив служить своим нуждам. Твой народ, сын вождя, еще слишком юн. Пройдут годы, и он тоже познает эту простую истину. Юные народы голодны - стремятся объять мир, исчерпать видимое глазом и слышимое ухом. Зрелые народы душой тяготеют к покою. Им некуда торопиться, но всегда есть, что терять, ибо они давно усвоили главное: объять мир невозможно. Подобное не даровано человеку волей Творца.
Феоктист умолк, готовый принять на себя вспышку негодования, бурю острых слов. Вирхор думал, смыкая и расслабляя брови. Хотел понять?
- Я запомню сказанное тобой, кохин, - пообещал спокойно. - В удобный час мы еще вернемся к этому разговору.
На развалинах Феоктисту довелось увидеть не только тяжело снаряженных варваров, но и пленных соотечественников. Их вывели из простенка дальнего портика, лишенного кровли. Трое связанных одной веревкой агриколов пугливо озирались, дергали плечами, гадая о своей участи. Блеклые глазами, понурые духом, они ждали худшего. Двое из них были уже в годах. Третий - безбородый юнец, зашуганно зыркал из-под бровей.
- Отпусти этих людей, сын вождя, - попросил Феоктист. - Мы же уговорились с тобой по чести. Буду служить тебе за троих и не попытаюсь сбежать.
- Ты все же чудак, кохин, - сняв железный шлем, Вирхор расправил пальцами угольно-черные пряди длинных волос, зачесанных назад. - Помню, один румийский торговец просвещал меняв в подобном, но я не поверил ему. Будто бы вашему богу служат так рьяно, что милость его пытаются заслужить добровольными муками. Ты, видно, из таких?
- Не милость, - поправил Феоктист. - Спасение души.
- Что же угрожает твоей душе? - Вирхор не улыбался, однако в зрачках его искрил задор.
- Как и каждому из нас - суд в посмертии и воздаяние за все свершенное, - отвечал Феоктист.
Вирхор наморщил лоб:
- Вы, румийцы, любите усложнять простое. Человек живет для жизни. Не для смерти. И пока мы живем, мы услаждаем себя тем, к чему стремится наше сердце. Отвергаем ненужное. Если кто-то мешает нам взять нужное - свое право на него доказываем острием клинка. Это - Добро. Наши боги не карают за отвагу и доблесть. Карают за трусость, бесчестие, слабость. Слабый человек - оскорбление Небу. Вот почему мы уважаем сильных врагов и порой прощаем им их упорство. Слабых духом - давим, как навозных жуков.
- Я не пытаюсь убедить тебя в своей правоте, - Феоктист смягчился голосом. - И не стану проповедовать тебе Слово Божье в надежде достучаться до твоей души. У тебя своя истина, служить которой тебя научили с рождения. Пусть останется так. Откровение Господа нашего Иисуса Христа прорастает цветами благодати лишь на подготовленной почве. На скале, которой подобна в своей тверди воля воина-кочевника, оно увянет, не успев распуститься. Не пойдем же, друг мой, против природы вещей, а подтвердим наше соглашение.
- Ты ловкий, кохин, - признал Вирхор. - Словами умеешь добиться того, что я получаю мечом. Эй, Гозар! Разрежь веревку, отпусти румийских рабов. Пусть помнят милость сына Закарана и рассказывают о ней детям. Сильный силен и в своей мягкости. Бегите с глаз моих! - велел уже агриколам, подкрепляя приказ жестом руки. - Да поскорее. Пока я не поменял своего решения, ибо сильный может брать назад сказанное слово.
Освобожденные пленники кланялись вожаку варваров. Устремились прочь от Башни Ветров со всей прытью, на которую были способны.
Варвары меж тем вынесли несколько туго набитых кожаных мешков. Ремнями вязали их к седельным оторочкам. Вывели и других коней. Вирхор не солгал. Числом отряд составил тридцать семь всадников вместе с вождем. Так успел посчитать Феоктист.
- Нам надо уходить отсюда, кохин, - сказал Вирхор, - пока не налетели персидские тахмы. Нас слишком мало. Для тебя коня у меня нет. Будешь упражняться в смирении, как это принято у слуг твоего бога.
Феоктист не возроптал.
Путь отряда ложился берегом моря. Гомон вод звучал в ушах, прохлада обдавала кожу сотнями маленьких капель. Однако Феоктиста съедал жар. Чтобы не оторваться от всадников, он вынужден был семенить почти перебежками, на пределе сил. Не просто дрожала от слабости плоть - ныла, стенала. Молитвами крепил дух монах, дабы не упасть без чувств, ткнувшись лицом в песок и щебень. От пота ряса потяжелела втрое. Феоктист будто влачил не только свои кости, но и поклажу на горбу. На привалах жадно пил воду прямо из ручьев. Варвары подбросили ему пару сухих лепешек из своих седельных сум. Не хотели, чтобы он протянул ноги. Монах благодарил.
Суровое воспитание духа через усмирение чувств. Так виделось Феоктисту его настоящее. Волей высшего промысла он стал аскетом, чье подвижничество зиждется на страдании. Перед очами разгоряченного ума вставали примеры подвигов, о которых он слышал. Кружили лики былых святителей, чей дух вознесся на небывалую высоту, а очи узрели Фаворский свет.
Однако плотские тяжбы не рождали прозрений в сердце Феоктиста. Он просто выживал на пределе возможного и на рубежах невозможного. Не порхал в небесной юдоли и дух. Напротив, волочился полудохлой клячей. Не свет - мгла ширилась перед глазами Феоктиста, темень изнуренности, растворяющая контуры между явью и помрачением.
Ночью монах спал беспробудным сном. Поутру варварам стоило труда его разбудить.
- Ты упорен, но не вынослив, кохин, - укорил Вирхор. - От такого слуги мне не будет проку. Еще день, и нам придется собирать по взгорьям твои рассыпанные кости.
- Прости меня, сын вождя, - Феоктист был бледен и трясся, будто в горячке. - Я сам не ведал, сколь немощен.
- Волей ты могуч, как гора, - отметил Вирхор. - Но воля - всадник, которого несет на себе крепкий скакун. Этот скакун - тело. Твой скакун хром на обе ноги, а без него мужество всадника бесполезно.
- Ты все верно сказал обо мне, - соглашался Феоктист, тускло улыбаясь. - Позволь мне еще немного отдохнуть? Я наберусь сил и пойду гораздо быстрее.
Вожак варваров смотрел на него с сомнением.
- Некогда отдыхать, кохин. К вечеру нужно добраться до границ Лазики. Только там мы сможем перевести дух, не опасаясь схватки с ловахами Хосрова.
Однако Вирхор уже ясно сознавал, как плох его новый невольник. Вглядевшись в его глаза, обнаружил там пустоту. С высоты сильного снизошел к слабому:
- Я могу обещать тебе лишь одно. Скоро будет селение в предгорье. Мы зайдем туда разжиться мясом и овсом для лошадей. Если только что-то уцелело после Шахина, который прополол эту округу, как грядку, несколько дней назад. Повезет - найдем тебе коня.
Феоктист потупился:
- Прости меня, сын вождя. Я не приучен управлять конем.
Отряд вытянулся стрелой, целясь в сужающуюся тропу между береговой кромкой и безлесной каменной грядой. Скакнув пару раз на плечи возвышенностей, клин тропы сползал на равнину. Скоро он почти утонул в виноградных кущах, забившись в них целиком. На добрую оргию вперед глаз видел только темно-зеленое море. Всадники шли по двое в ряд, тропа стала похожа на просеку в дебрях.
Феоктиста Вирхор пустил вперед, чтобы не потерять в густолистных порослях. Виноградники надвинулись подобно анеям - боевым шеренгам ромейского строя. Северо-западный угол Халдии со времени древних архонтов славился своими виноделами, умевшими из виноградного сусла делать терпкий нектар, даривший радость. Но война помешала сбору урожая. Плоды провисали тяжелыми, переспелыми гроздьями или были безжалостно поклеваны воробьями. Неподстриженные плети лоз, подвязанных к кольям, заплетались друг за друга, спутались без порядка. Отряд замедлился, шаг за шагом пробиваясь через пахучее плодовое царство. Феоктист слышал за спиной неспешный стук копыт. Видел, как ветерок впереди чуть колеблет макушки высоченных кустов.
Еще совсем немного подвинулись вперед, прежде чем заволновались кони. Чуткий скакун Вирхора повернул морду, кося глазом на своего хозяина. Заржал, тряхнув иссиня-черной гривой. Вожак отряда придержал поводья. Затихли все. Так обычно бывает в преддверии чего-то важного, неотвратимого и застигнувшего врасплох. Тишина, еще не явив причину душевной тревоги, страшна уху, страшна сердцу. Ее хочется прожить поскорее, однако сделать подобное не дает ее особая, магическая власть над разумом. Она заставляет человека цепенеть, будто уготованного на заклание тельца. Не достает силы духа прервать эту заминку Судьбы и прямо в лоб повстречаться с безжалостной очевидностью. Боясь неизбежности, человек склонен вновь и вновь оттягивать миг решающей встречи - столько, сколько дозволено.
Пискнуло из кустов. Сразу три стрелы клюнули землю у ног Феоктиста, войдя в нее на треть. Монах не отпрянул. Просто деревом пророс на тропе. Расширившимися глазами смотрел, как гаснет колебание черно-белых хвостов - стрелы увиделись ему твердыми травяными стеблями. А позади уже скрипела кожа налучий, звучали задеваемые бляхи.
- Нет! - Феоктист воззвал к своим спутникам, не поворачивая головы. - Не поднимайте луки, не обнажайте мечей. Мы в ловушке.
- Я понял это и без тебя, кохин, - раздраженно откликнулся Вирхор. - Но, клянусь именами моих предков, мы прорубим себе дорогу, какой бы враг не стоял на нашем пути!
Похвальба сына Закарана не успела переродиться в боевой клич. Бухнуло чем-то увесистым. Всадник слева от вожака выпал из седла. Стало понятно: те, что обложили варварский отряд, грозили и луком, и пращей.
- Во имя Всевышнего! - Феоктист широко раскинул руки, всем собой стремясь заслонить всадников. Обращался к незримым пока недругам. - Не губите жизни людские, не лейте кровь.